Доктор-бедняк

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Доктор-бедняк
автор [[неизвестен[1]]], переводчик неизвестен
Оригинал: англ. The Poor Doctor, 1846. — Перевод опубл.: 1853. Источник: "Пантеон" (1853. № 5. С. 95-114) Доктор-бедняк в дореформенной орфографии

ДОКТОР-БЕДНЯК


Рассказ Эллен Поэ[2]
_____


Сквозь пожелтелые занавесы бедно убранной гостиной проникал яркий луч июньского солнца, луч прозрачно-золотой и до того очаровательный, что химии следовало бы научить нас, как укрепить его, чтоб он не исчезал! Так думал, по крайней мере, доктор Джон Фой, сидя перед толстою тетрадью, в которой однако не было речи об химии; на верху страницы, в заглавии стояло: Изыскания о сумасшествии… грустная специальность науки, которую доктор изучил и осветил своими трудами.

Но в эту минуту другой вопрос, еще важнее и еще неотвязчивее, занимал все существо его. Что станет он отвечать жене своей, когда она спросит денег на хозяйство. С тех пор как продали библиотеку его и все книги, которые он собирал поодиночке, с такою любовью, в доме его не было ни одной гинеи…

Никогда доктор Джон Фой не поклонялся маммону, никогда он не был корыстолюбив, никогда не хотел бы говорить, или слышать о деньгах; но к несчастию, в доме его не было другого разговора. Если у доктора было много бедных пациентов, зато не было ни одного такого, который платил бы ему; по возвращении домой после своих бесплодных визитов, он бросался в старые, развалившиеся кресла.

Джон Фой был очень высок ростом, с широким, выдавшимся лбом; во всех чертах лица его дышало благородство и грустное достоинство. Видно было, что он много думал, много страдал, и что сила души его боролась еще с несчастьем, хотя и начинал уже привыкать к своему положению. В сотый раз он осмотрел нищету свою, и без того слишком ему известную: вместо ковра оставалась одна канва, стол хромал, библиотека была пуста, стулья разломаны, обои запачканы, занавесы разорваны; мистрис Фой должна была отказаться чинить их, как отказываются от неизлечимо больного.

Доктор устремил потом глаза на длинные, худые свои пальцы, лежавшие на его коленах, и худоба их не так испугала его, как пробелы на рукавах единственного его платья, платья, которого невозможно было заменить другим и без которого не могло быть доктора. Вдобавок к горю, в памяти его пробудились воспоминания прошлого.

Он вспомнил молодость свою, свои блестящие дебюты в университете, торжество своей речи и первые начальные свои излечения. Он вспомнил, как с самого начала он затмил всех своих товарищей… Но это была только вспышка соломы! Скоро он впал в совершенную неизвестность. Почему? Потому что, не сообразив свои средства с потребностями семейной жизни, он женился по любви, которая удержала его в тесной сфере какого-то неизвестного местечка Ирландии. Другая причина скорого падения его представилась ему в эту самую минуту в лице молодого, модного доктора, покровительствуемого дворянством и богачами околотка. Этот счастливый соперник, который, проезжая мимо окон доктора Фойя, и может быть с намерением сдерживая быстроту ретивого своего коня, торжественно поворотил в ту сторону цветущее здоровьем лицо свое: надутые его щеки, белокурый парик и приличная полнота, делали его достойным представителем здравия.. Казалось, он приносил здоровье больным своим; и если они не пользовались его советами, подтверждаемыми таким хорошим примером, то сами были тому виною. Такое сравнение уничтожало доктора Фойя, которого какой-то проказник, любитель Вальтер Скотта, прозвал Old Mortality… И в самом деле, доктор Фой походил на похоронного факельщика.

Грустные размышления доктора были прерваны голосом жены его.

Мистрис Фой ворчала на сыновей своих, зачем они шалили на улице, возвращаясь из школы домой.

Их было у нее трое. Трудно вообразить себе более трогательную физиономию, как физиономия этой бедной матери семейства. Овал лица ее страшно вытянулся; в глазах, окруженных черной полосой, было что-то смутное, помешанное; преждевременные морщины суживали оконечности рта, глаз и самый лоб; но необыкновенная тонкость черт доказывала еще красоту ее, так рано поблекшую. Слабая ее организация не могла противостоять стольким испытаниям. Одежда ее высказывала ту же нищету; платье было неопрятно, надето неряшливо; все опротивело ей от долговременного горя. Глядя на несчастную жену, доктор не мог удержаться от вздоха. Что сталось с тоненькою, гибкою девушкою, которая была свежее майской розы и, хотя просто, но всегда изящно одета? Бедная женщина! Такую ли судьбу сулила ей любовь?

— Мне бы надо было немножко денег, — сказала она доктору. — Привез ты хоть сколько-нибудь, Джон?

Губы доктора зашевелились: но он ничего не отвечал.

— Хоть сколько-нибудь… — продолжала она, — я знаю, что времена теперь очень плохи; но нельзя же быть совсем без денег.

— Помоги нам Господи, Маргарита!

И глаза доктора, поднятые к небу, устремились на старый ковер, как будто боялись встретиться с глазами Маргариты.

— Нас восьмеро, Джон, — продолжала она, — большим легче лишить себя чего-нибудь; но бедные дети… Они вернулись из школы совершенно голодные; а в доме нет ничего… решительно ничего… Как ты хочешь, мне надо денег.

— У меня сегодня тоже нет ничего; но завтра, я надеюсь, может быть… Разве булочник не дает больше в долг? Ведь он обещал подождать… Разве можно отказывать в хлебе? Разве доктор Джон Фой какой-нибудь бродяга?.. Кажется, до сих пор я был честным человеком, и репутация моя… Ну, Маргарита, ободрись немного, и постарайся, чтоб нам дали еще в долг.

— В долг! в долг! это очень легко говорить, — вскричала мистрис Фой, лицо которой приняло почти страшное выражение. — Разве ты не знаешь, как велики и до чего дошли счеты наши у всех поставщиков? Кто же даст нам еще в долг? Разве ты думаешь, что можешь расплатиться с долгами? А двадцать пять гиней, которые мы должны соседу нашему, кожевнику Брауну?.. Кто заплатит их? Билет, его возобновляли уже два раза, и сегодня ему последний срок! Я видела во сне всех должников наших; комната была полна ими, так что остальным не было места; они толпились на лестнице и в коридоре. Наложили запрещенье на дом наш, продали с аукциона мебель нашу, лошадь твою и кабриолет, и денег, вырученных за продажу вещей этих, не достало даже на уплату судебных издержек.

Джон Фой стоял молча, неподвижно; каждое слово Маргариты как острие кинжала вонзалось в его растерзанное сердце; вдруг луч надежды осветил бледное лицо его.

— Соседка наша, мистрис Симпсон, — сказал он, — предобрая и пренабожная… правда она не очень богата; но живет так скромно, что не проживает своих доходов, которыми делится с бедными…

— Так тебе хочется, — перебила мистрис Фой, — чтоб жена твоя сбирала милостыню?

— Нет; но со всяким может случиться нужда… Попроси у нее хоть несколько шиллингов; я отдам ей если не завтра, так послезавтра. Маргарита, мы не можем оставаться всегда в таком положении. У меня есть планы, предприятия…

Оба замолчали. Мистрис Фой посмотрела пристально на доктора и сказала:

— Ты умный и ученый человек, Джон, а я больше ничего, как бедная, слабая женщина, но лучше твоего понимаю наше положение, и не принимаю, как ты, мечтаний за существенность. Я делала все, что могла… чтоб оставить больше детям, я часто ложилась спать голодною, и готова еще делать то же самое; но не стану занимать без надежды отдать. Эта бездна долгов тяготит мою совесть. Уж и без того все называют нас обманщиками, и показывают на нас пальцами. Джон Фой, я дорожу твоею честью, больше чем своею жизнью… и хочу лучше умереть…

— И я тоже, Маргарита! Но дети наши?

Сердце матери сжалось; она опустила голову на грудь и замолчала.

— Отчаиваться в Провидении, — сказал Джон Фой, — значит оскорблять Бога, Маргарита!

— Бога? — вскричала несчастная женщина. — Человек должен уметь удовлетворять своим нуждам, или гибнуть. Если ты хочешь, Джон, чтоб я и дети твои жили, надо работать, чтоб жить, хотя для этого понадобилось бы ворочать камни на мостовой. У тебя есть богатый родственник, который уже однажды помог тебе. Обратись к нему; потому что мне надо, непременно надо денег!.. — прибавила она таким голосом, что доктор еще больше прежнего испугался.

— Милая Маргарита, — сказал он, — если б я мог накормить вас ценою собственной своей крови, я бы не думая пустил ее изо всех жил своих. Неужели ты в этом сомневаешься?

Он встал с кресел, к которым до тех пор как будто был прикован, подошел к жене своей, и, схватив обе ее руки, стал ласкать ее и напоминать все усилия свои и покушения выйти из такого тягостного положения.

На этот раз доктор решился ехать в Дублин, даже в случае нужды в Лондон, где надеялся найти покровителей в представителях Ирландии. Доктор Фой был уже известен своими учеными статьями; он станет еще писать в медицинских обозрениях и журналах.

Между тем, мистрис Фой смотрела на мужа в молчании, страшном для человека, изучившего все признаки сумасшествия.

— Маргарита! — вскричал он с испугом, думая не лишило ли отчаяние ее рассудка. — Маргарита, неужели ты сомневаешься во мне! Не будем говорить больше о деньгах; поговорим лучше о возлюбленной нашей дочери, о нашей милой Мери. Лучше ли ей сегодня? Пила она что-нибудь? Как нравится ей тот чай, который я привез вчера?

С некоторого времени старшая дочь их страдала изнурительною болезнью, которая происходила от двух причин: моральных страданий и материальных лишений.

— Бедное дитя! — вскричала мистрис Фой, вызванная из остолбенения именем дочери, — ее мучила лихорадка и жажда; она попросила лимонаду, но у нас не было ни сахару, ни лимону. Во всем, доме нет ни одного пенни, решительно ни одного!… Ты сам видишь, Джон, что это не может продолжаться.

Доктором овладела нервная дрожь; он стал ломать руки, потом стал тереть ими лоб, потом схватил себя за голову и впился пальцами в свои густые волосы. Если б не присутствие жены, он сам бы предался всему бешенству отчаяния. Он ходил по комнате скорыми шагами и в двадцатый раз обшаривал свои карманы, все было напрасно.

Вдруг он бросился из комнаты; мистрис Фой побежала за ним; бледность мужа испугала ее в свою очередь.

Придя в комнату, находившуюся в первом этаже, он бросился на старый сюртук, который с боязнью стал ощупывать по всем направлениям, в надежде найти в нем монету, потерянную несколько дней тому назад, и которая могла завалиться за подкладку.

Борьба между страхом и надеждой была так ужасна, что он чуть не упал в обморок от радости, когда поиски его увенчались успехом. Он схватил монету и, держа ее между двумя пальцами, провел ею мимо глаз жены своей, отчего лицо ее прояснилось.

— Ободрись, Маргарита, — сказал доктор. — У Мери будет лимонад, и мы не умрем сегодня с голоду; а завтра… Кто знает?.. судьба наша может измениться. Я тоже видел сон в прошлую ночь; но мой сон был утешительнее твоего сна, Маргарита. Я сделался богачом, передо мной лежали груды золота; я считал новые блестящие монеты!

— Сны не утешают, когда они не сбываются! — отвечала грустно мистрис Фой. — Можно ли человеку с твоим умом и познаниями увлекаться таким ребячеством? Ах, Боже мой! Маркус Браун идет сюда. Я спрячусь, а ты постарайся с ним разделаться, как умеешь. Гадкий человек! один вид его наводит на меня ужас.

Если б мистр Маркус Браун был хорош собой, как Адонис, и тогда, вероятно, он не произвел бы другого действия на должников своих; но не менее того наружность его была довольно приятная. В околотке его считали добрым, веселым человеком; это был подложный добряк, каких много встречаешь в свете. Широкий и вздернутый кверху нос его, красное лицо, большие выпуклые глаза и спесивый вид, напоминали физиономию бульдога. При ударе его молотком, весь дом вздрогнул до основания, все окна задребезжали.

У доктора был грум, который ходил за его лошадью, грум микроскопический, и который, если б жил в столице, в услужении у какого-нибудь денди, мог бы разбогатеть и сделаться чем-нибудь больше грума. Грум этот, как легко можно догадаться, был фактотум всего дома. Он побежал отворить кожевнику и ввел его в гостиную, где неумолимый заимодавец остановился молча, неподвижно перед должником своим, хотя доктор Фой хотел даже уступить ему свои старые кресла.

Мистр Маркус Браун, как уже знает читатель, одолжил соседу своему двадцать гиней, в то время, когда не знал еще его крайней бедности; к тому ж он питал тайную надежду, что доктор будет его лечить даром, если с ним сделается апоплексический удар, чего он ожидал тогда со дня на день; но срок расписки уже давно кончился, а паралича все еще не было; следовательно, кожевник думал, что может презирать и унижать доктора.

— Садитесь же, мистер Браун, — повторял доктор голосом, исполненным покорности.

— Я не сажусь у должников своих, — отвечал толстяк. — Я пришел за деньгами. Готовы они?

Доктор пробормотал несколько извинений.

— Мне надо знать да, или нет, — перебил Браун. — Для всех я глух на одно ухо, а для должников на оба. Еще если б вы должны были мне за кожу, если б я взял с вас какой-нибудь барыш… а то я дал вам настоящими, неподложными гинеями; я хотел сделать вам одолжение, я, который, как говорят, никого никогда не одолжает. Вот что значит поступать не по своим правилам; это проучит меня в другой раз. Вы, вероятно, намерены тогда заплатить, когда возвратятся древние греческие времена; но мне жаль вас, потому что чисел этих не существует в моей книге долгов; и потому я попрошу вас заплатить мне немедленно; мне надоело ждать. Через месяц вы будете еще беднее, чем теперь; это уже всем известно. Дела ваши плохи, доктор; вы больнее всех больных своих, и потому я решился захватить все достояние ваше и продать его, если даже на долю мою ничего не останется, кроме кожи вашей лошади; все же это лучше, чем ничего.

— Потерпите еще немного, любезный сосед. Богу известно, что долг ваш не выходит у меня из головы.

— Хорошо б было, если б деньги мои не выходили из моего кармана! Вам хорошо говорить: «Потерпите, я не могу заплатить вам», такой ответ слишком спокоен. Но кто не в состоянии отдавать, тот не занимает; в противном случае подвергается неприятности слышать в глаза…

— Что слышать?..

— Вы сами это знаете.

— Нет, не знаю; но разве человек занимающий унижается в общем мнении; совесть моя по крайней мере, может быть спокойна. Я видел в руках ваших, мистер Браун, альманах Добряка Ричарда; вероятно, вы читали там, что пустому мешку трудно стоять прямо.

— Пословицы! Вы почитаете меня, вероятно, за дурака, и думаете, что меня можно удовлетворить пословицами? А другие должники ваши, булочник, например, мясник, зеленщик, будут ли довольны такою платою? В таком случае нам остается только умереть в больнице, куда, как мне, так и им вовсе не хочется отправляться, и потому я решился преследовать вас.

Сказав это, мистер Браун повернулся, как кубарь на каблуках своих и, окинув проницательным взглядом комнату, сосчитал в уме, что можно будет выручить, если продать с публичного торга все эти вещи. По-видимому, расчет этот не удовлетворил его, и вероятно поселил сомнение на счет пользы преследованья доктора, потому что он почесал подбородок и сделал прегадкую гримасу.

Доктор воспользовался этой минутой колебанья, чтоб уговорить его.

— Любезный мистер Браун, — сказал доктор, — вы пользуетесь репутацией честного человека. Вы богаты, и без сомнения не ждете такой бездельной суммы.

— Не жду? а что ж я делаю, позвольте вас спросить, вот уж более полугода?

— У вас нет ни жены, ни детей…

— Ну, конечно, нет!

— Из-за такой безделицы вы не захотите погубить нас…

— Безделицы!? а! вы считаете это безделицей?! Так заплатите же мне эту безделицу, доктор Джон Фой! Хитер будет тот, кто поймает меня в другой раз. Нет, больше я никому не дам взаймы, даже родному брату!

— Брату?.. если б дело шло о его спасении! Поэтому вы никогда не страдали, мистер Браун.

— Как же! страдал, от избытка здоровья. Вы даже предсказали, чтоб напугать меня и заставить развязать кошелек, что со мною может случиться удар. Теперь я не боюсь вашего удара, потому что вешу двадцатью фунтами меньше, чем в прошлом году. Еще одно, последнее слово, доктор Фой; вы преученый человек, но это не дает вам права…

— Остановитесь, — сказал доктор, — я вижу, что с языка вашего готово сорваться какое-нибудь грубое выражение; а я предупреждаю вас, что вовсе не расположен слушать грубости. Деньги ваши будут возвращены клянусь вам, если б даже мне пришлось заранее продать труп мой.

Мало-помалу Браун успокоился и согласился на последнюю капитуляцию, которая состояла из отсрочки еще на неделю, по истечении которой кожевник представлял себе полное и неотъемлемое право все делать и говорить, что захочет.

— Через неделю! — прошептал печально доктор.

Чтоб подышать свободнее, доктор подошел к окну, и увидел кожевника, который готовился грабить сад его, чтоб составить букет для своей ключницы.

Почти в ту же минуту кто-то постучал в двери, и на пороге показался человек в ливрее полковника Монкстона, богатого родственника, к которому доктор уже обращался однажды. Человек подал ему письмо следующего содержания:


«Любезный доктор.

Дядя мой, самый угрюмый из всех дядей мира, не говорил вам, может быть, никогда, что у него есть еще племянник, который воевал в Азии, в пользу наших купцов Индийской компании. Я тот самый племянник; следовательно, мы с вами двоюродные братья. После меня, вы самый ближайший родственник вышеозначенного дяди, по крайней мере в Ирландии. Нелепая сторона, где я очень скучаю, милостивый государь, и, тем более что мною овладел индейский сплин, гораздо мучительнее английского. К излечению болезни этой, не вижу других средств, как возвратиться в Лондон и присоединиться к некоторым кутилам, моим приятелям, которые сожигают там жизнь свою, как ром за веселой чашей. Не думаю, однако, чтоб пламя это было такого же чудного голубого цвета… но это все равно. Драгоценный кузен, спешу в наш шумный Вавилон и скажу вам по секрету, что дядюшка мой тоже не замедлит отправлением, только в гораздо дальнейший путь. Вам известно отвращение его к медикам, но я не разделяю его мнения, и потому прошу вас поспешить к нам на помощь.


Мы потолкуем, посоветуемся.
Дружески пожимаю вам руку.
Артур Монкстон        
Замок Ермитаж».

— Слава Богу, — подумал доктор, — может быть, это послужит поводом к моему примирению с дядей. Если б я мог заставить его принять мои услуги, если б я спас его! Может быть, и он, в свою очередь, спасет нас. Несколько банковых билетов для него ровно ничего не значат. Это для него легче, чем бросить клок соломы погибающему муравью. Джак! Джак! закладывай скорей!

Грум вывел из конюшни черную лошадь Фойя, живую анатомию, жалостно влачившую свои исхудалые ноги и державшую голову ниже хвоста. С помощью веревок привязали сбрую и укрепили рессоры ветхого кабриолета.

— Еще горе, — думал доктор, глядя на бедное животное, — как она измучилась, похудела… Куда ушло то время, когда бедная эта кляча ржала и поднималась на дыбы от одного прикосновения шпоры, и как ветер уносила меня к цветущему коттеджу, где у окна ожидала меня Маргарита и издали улыбалась мне!..

Ермитаж, огромное поместье полковника Монкстона, находилось в шести милях от городка, где жил доктор Фой. Для лошади, которую держали бы не на такой строгой диете, поездка эта показалась бы только прогулкою, особенно в эти чудные, вечерние часы, когда легкий ветерок дуновением своим освежает воздух. Последние лучи заходящего солнца зажигали пурпуром верхи гор и осыпали золотыми блестками поверхность реки, текущей между подошвою гор и дорогой. Покоряясь бальзамическому влиянию природы, доктор с жадностью впивал в себя этот воздух, и сердце его снова поддавалось надежде. Посреди прекрасного мира, где все так хорошо устроено, так хорошо соображено для общего счастья, могло ли найтись существо, предназначенное несчастью.

— Нет, — думал доктор сам про себя, — еще не все для меня кончено; сегодня я чувствую себя перерожденным; бедность не будет же вечно преследовать меня и отравлять даже те наслаждения, которые даются всем даром, и которые Господь разбросал всюду и для всех.

Между тем доктор подъезжал к замку, построенному в старинном стиле англо-нормандской архитектуры и окруженному почти со всех сторон сосновыми деревьями. Первые обладатели замка, казалось, воздвигнули эту зеленую стену между собою и остальным миром, из преувеличения хорошего чувства — желания укрыться от глаз любопытных и равнодушных. Кабриолет, дребезжавший по мусору и валежнику, нарушал скрипом своим тишину этих пустынных мест.

По возвращении на родину, полковник Монкстон жил в совершенном уединении; при нем был только один человек-англичанин; остальные люди, приехавшие с ним из Индии, не говорили по-английски, и потому были все равно, что немы для соотечественников полковника.

Мрачная таинственность парила над замком; рассказывали самые странные истории о какой-то индианке, которую, как говорили, полковник привез из Калькутты. Иные уверяли, будто она была сумасшедшая; видели, как она в белой одежде, с распущенными волосами, при лунном свете, бегала по лугу; но ведь это рассказывал охотник, стреляющий без позволения владельца в лесах его!..

Когда кабриолет остановился перед крыльцом замка, с лестницы навстречу доктору сбежал молодой человек и дружески пожал ему руку.

Артур, племянник полковника, был среднего роста и хорошо сложен; черты его были правильны; цвет лица бледный, болезненный; глаза большие, карие; усы черные, маленькие.

Поговорив с доктором, он предложил ему идти в комнату больного, и сам пошел вперед.

Проходимые ими залы были убраны с азиатскою роскошью. Тысячи любопытных предметов привлекли бы вниманье доктора, если б он не был так взволнован близким свиданьем своим с богатым родственником.

Артур признался доктору, что послал за ним без спросу больного.

— Как-то примет он родственника и врача своего? — думал Джон Фой, подходя к дверям спальни; и вопрос этот страшно волновал его.

— Я не хотел пугать вас, доктор, — сказал Артур, — но дядюшка умирает, и вы сами увидите, что все искусство науки вашей не может спасти его.

Простота убранства спальни составляла резкую противоположность с великолепием остальных комнат; комнату эту почти можно было назвать палаткой, увешанной дорогим оружием.

Больной лежал на настоящей лагерной кровати, подле которой натянута была широкая койка.

Полковник был худ, как человеческий остов, и желтее восковой фигуры. Если б не лихорадочный блеск его черных глаз, его можно было бы принять за труп.

Настала минута истинно торжественного молчания.

Никогда у Джона Фойя не достало бы духу прервать его; но вдруг послышался хохот: женщина, в живописном индейском наряде, приподняла занавес, который до тех пор скрывал ее и, усевшись у ног больного, запела, на неизвестном языке, аккомпанируя себе на гитаре. Заунывный напев романса проник в душу доктора и, по-видимому, также сильно подействовал на полковника, потому что в глазах его не было больше неподвижного и яростного выражения; даже слезы заблистали на густых его ресницах. Досадуя, может быть, на такую слабость, он сделал быстрое движение головой и плечами, и обратясь к племяннику, сказал:

— Чего ты хочешь, Артур? Что надо этому черному человеку? Надеюсь, это не доктор, и полагаю, что ты не сделал глупости послать за ним, несмотря на непременную мою волю. Ты знаешь мнение мое на счет этих людей. Мне надо еще пожить несколько часов; ты знаешь, зачем. Если господин этот доктор, попроси его выйти; он слишком поздно явился; а если это гробовщик, вышли его тоже; он пришел слишком рано.

— Я двоюродный брат ваш, Джон Фой, — сказал доктор, — за мной посылали, и я приехал исполнить долг свой.

— Джон Фой, мой брат двоюродный! Ах! да, я помню эту фамилию. Не вы ли, несколько времени тому назад, воспользовались этим родством, чтоб… Я не верю ни в медицину, ни в медиков, доктор Джон Фой; а между тем, видел удивительное действие растений; даже помню, что знавал в Калькутте одного старика-индейца, который хвалился, что умеет составлять напиток с удивительным свойством. Уж не составляете ли и вы его, любезный братец? Нет ли у вас рецепта?

— К несчастью, нет, — отвечал доктор.

— Ну, так вы не можете спасти меня. Я старая, заржавленная шпага; ей не возможно больше блестеть на солнце… Нет, вы не можете мне быть полезны, следовательно, и я вам. Только вам заплатят за визит. Естественно, что медики живут больными. Много у вас больных, доктор? Да вы и сами, кажется, не пользуетесь цветущим здоровьем? Что вы смотрите на меня такими глазами? Вас удивляет умирающий, который то и дело, что болтает; я в ударе красноречия лихорадки, пока не явится красноречие бреда и беспамятства. Да, вы почти так же худы и желты, как я, а между тем, вы не дали индейскому солнцу сделать из себя мумию и всегда жили в нашем цветущем и плодородном отечестве, в благословенной Ирландии, которая наделяет Англию лучшими солдатами; вы никогда не испытывали страданий…

— На мою долю их было довольно, — сказал Джон Фой. — Если кровь текла иногда из ран ваших, то сердце мое часто обливалась ею… Вам известно, что у меня большое семейство и что я не совсем счастлив.

— Да кто ж счастлив, позвольте вас спросить, в этом мире? — вскричал полковник, продолжавший говорить с лихорадочною поспешностью. — Любопытно было бы посмотреть на такую курьезную вещь: счастливого человека! Сделайте милость, покажите мне его прежде, чем я умру! Вам бы хотелось родиться богатым, не правда ли? или, по крайней мере, сделаться богачом? Чтоб набить себе карманы, вам бы хотелось, чтоб язва периодически опустошила все три королевства, как опустошает теперь Восток. Странное ремесло ваше!

— Помилуйте….

— Ведь больше просят помилованья у доктора, а не наоборот. Мне нечего больше бояться. В мое время, это было другое дело…. меня прозвали бенгальским тигром. Сомневаюсь, однако, чтоб из моей кожи можно было сделать такой ковер, как этот…. на котором сидит эта несчастная…. После смерти моей я ничем не могу ей быть полезен…. бедная женщина!… Если б я верил в медицину….

— Постарайтесь верить.

— И я тогда буду здоров, не так ли?

— Может быть.

— Может быть! вот в чем состоит вся ваша наука: в предположениях!… Не будучи в состоянии облегчать телесные немощи, чем можете вы восстановлять дух? А между тем, говорят, что вы специально изучили сумасшествие, и что вы были очень ученый человек: почему ж вы не успели ли в чем?

Доктор не отвечал.

— Год тому назад, вы писали мне и просили денег, — продолжал полковник хриплым и задыхающимся голосом, — вы говорили, что у вас нет хлеба для детей. Разве это моя вина? Разве вы советовались со мной, когда задумали жениться? Впрочем, вы слишком счастливы, что имеете детей; у меня, несмотря на то, что я мог бы оставить им состояние, нет их.

— Полковник, — отвечал Джон Фой, — глубоко оскорбленный такими сарказмами: я не по собственной воле приехал к вам и подвергся всем этим неприятностям. Простите, что однажды в жизни я обратился к вашей щедрости.

— Зачем рассчитывать на щедрость других, доктор Фой? Надо самому работать. Общество дает работу каждому, но его нельзя принудить лежать больным для пользы медиков. Хотите, я выскажу вам всю мою мысль, любезный братец? Из гордости ли, или из неуместного стыда, только вы хорошо сделали, что не обратились ко мне вторично.

При этом втором оскорблении доктор Фой схватил свою шляпу и хотел выйти; Артур остановил его.

— Не понимаю, — продолжал полковник с тем же жаром, — как можно извлекать пользу из малейшего родства! Я знаю, что вы рассчитываете на мое наследство; но какое имеете на это право, доктор Фой? Мы вовсе не были знакомы, когда пришло письмо ваше, которым вы просили у меня денег; тут только я узнал, что мы родня с вами, не знаю в каком колене… Собственный мой племянник Артур тоже не наследует после меня; он служит офицером в Индейской компании; пусть сам он, так как я, наживет себе, шпагой, чины и состояние. Советую ему только не быть очень алчным, как я был в молодости. Эта жажда богатства ведет вас ко всему, даже… впрочем, почему не высказать мне всего, что лежит у меня на сердце… да жажда эта ведет ко всему, даже к преступлению! Знаете, от чего я разбогател? Я, человек честный, или который должен быть таким, взял приступом и разгромил дворец одного индейского князя, а чтоб завладеть его богатством, я убил его, вместо того чтоб взять в плен…. одна из дочерей его, стараясь спасти отца, бросилась между нами и была опасно ранена… Ах, если б она умерла тогда!.. но она сошла с ума. Угрызения совести возникли в душе моей, но слишком поздно…. этим я был вполовину только наказан, потому что вскоре влюбился в свою пленницу, влюбился в безумную!… С тех пор, ни днем, ни ночью она не покидает меня; иногда она бывает весела, иногда погружена в мрачную задумчивость. Иногда она улыбается мне и ласкает меня, как ребенок ласкает отца; а иногда боится меня и дрожит при одном звуке моего голоса. Да будет проклято золото, жажда которого отравила жизнь мою! Но как доктора не следует тревожить даром….. я попрошу вас, для редкости, пощупать мне пульс.

Джон Фой, взяв с достоинством руку больного, увидел, что полковнику в самом деле оставалось недолго жить: искусство врача не могло спасти этой обессиленной натуры.

— Ни слова, сделайте одолжение, — продолжал полковник. — Напрасно станете вы обнадеживать меня… Мне остается жить много, что сутки, но этого времени мне слишком достаточно, чтоб привести в порядок дела мои. Вы можете сказать племяннику, если это беспокоит его, час и минуту, когда он наследует оружие и лошадей моих; вот все, что я отделяю от общего наследства; оно нераздельно и вполне должно принадлежат этой несчастной, которую поверенный мой свезет в Индию; это только вознаграждение: я возвращаю ей то, что взял у нее, следовательно, вы не можете осуждать меня.

— Вы исполните священный долг, полковник, — отвечал доктор.

— Разумеется; мне приятно, что вы разделяете мое мнение. Артур, дай пятьдесят гиней мистеру Фой за эту двойную консультацию; затем прощайте, до свиданья.

Проходя снова по великолепным комнатам Ермитажа, сердце доктора сжалось болезненно. Он думал о крайности своего семейства, о последней исчезнувшей надежде, и о невозможности принять даже пятьдесят гиней, которые ему предлагали: принимая их, он унизил бы достоинство человека.

Дошедши до площадки лестницы, доктор намеревался уже спуститься вниз, как Артур, остановив его за руку, сказал:

— Я не заплатил вам еще за визит; зайдите ко мне на минуту…. Вы знаете, что и мне надо с вами посоветоваться.

— Я не могу ничего принять, потому что за мной послали против воли больного. Оскорбления, которыми было угодно полковнику осыпать меня, не могут быть вознаграждены деньгами.

— К чему такая неуместная гордость, доктор? Стало быть, вы не знаете этого старого оригинала? Череп его, видно, так же треснул, как и у его индейской питомицы. Я уверен, что он для того только выдумал всю эту историю об индейском князе, чтоб иметь предлог ограбить собственное семейство. Ясно, что это ложь. На вашем месте, я стал бы ненавидеть его всей душей, но принял бы пятьдесят гиней.

Неприличность слов этих крайне удивила Джона Фойя; он посмотрел на двоюродного своего брата и нашел что-то странное во взгляде его.

— Войдите ко мне, — продолжал Артур, — и отдохните. Посмотрите, отсюда видны кабриолет ваш и лошадь. Не велеть ли ей дать немножко овса?

— Я был бы вам очень благодарен, братец, хотя сам и не мог выполнить здесь своей обязанности; однако бедное животное это, притаща меня сюда, исполнило долг свой.

— Сию минуту, — сказал Артур и вышел из комнаты.

Сделав необходимые распоряжения, он возвратился и тщательно запер все двери и окна.

— Кажется, мы одни, — сказал он, — никто нас не подслушивает; поговорим теперь серьезно и откровенно. Что вы думаете о полковнике? Как показался вам поступок его? Вероятно, вы надеялись на него?

— Нет, не надеялся.

— Ну, так я не похож на вас; я надеялся, и имел право на его наследство, а он оставляет мне только одно оружие и лошадей; согласитесь, что это пресмешное наследство. Я рассчитывал, однако, на его состояние, и намерен был оставить неблагодарную службу, чтоб насладиться немного лондонскою жизнью. Если мне придется теперь возвратиться в Индию, я умру там, потому что здоровье мое страшно расстроено. Но поговорим о вас; мне кажется, что полковнику следовало бы вам оставить, по крайней мере, три или четыре тысячи фунтов стерлингов. Что бы это ему стоило? это ничтожная былинка в его богатстве; а с вас этого было бы довольно, чтоб выйти из крайности и жить без нужды.

— Да будет воля Божия, — прошептал доктор.

— Да, воля Божия, — вскричал Артур, — но не слабого человека, который не умеет даже иметь своей воли. То, что я вам представил, как гипотезу, было вчера и сегодня существует еще. У дядюшки хранится духовная, основанная на праве и здравом смысле, где он довольствуется оставить помешанной этой годовую пенсию. Взамен этого, он делает меня полным наследником всего своего состояния и оставляет вам две тысячи гиней, которые я бы удвоил.

— Это составило б счастье всего моего семейства! — пробормотал доктор, — и вы говорите… что духовная эта существует еще?

— Да, существует; но он разорвет ее. Поверенный в его делах, который пользуется всею доверенностью полковника и употребляет ее во зло, уговорил дядю оставить все состояние индианке и дать ему в управление это состояние. Поверенный этот будет здесь в двенадцать часов ночи и напишет духовную таким образом, чтоб она была неприкосновенна. Если полковник доживет до двенадцати часов, мы с вами погибли. Как вы думаете, доживет он до утра?

— Вероятно.

— С каким хладнокровием вы говорите об этом, кузен! Удивляюсь вашему бескорыстию. Но жена ваша и дети, если б участвовали в нашем совете, верно бы не разделяли вашего бескорыстия. А между тем, тут дело идет только о нескольких часах.

— Часы эти в руках Божиих! — отвечал Джон Фой.

— Неужели вы хотите, чтоб дядя сделал новую духовную… когда успокоительное, или усыпительное питье?.. Право, братец, вы туги на ухо! — прибавил Артур с досадой.

— Дай Бог, чтоб это было так; но к несчастью, я вас слишком хорошо понял, милостивый государь. Я бедный, но честный человек.

— Разве больным не каждый день дают, — продолжал Артур, — лауданум, опиум и другие разные разности!.. чтоб облегчить их страдания? Может ли быть что-нибудь приятнее такой смерти, которая походит на глубокий сон!

При этих словах доктор встал поспешно и хотел отворить дверь; но вернулся.

— Сир Артур Монкстон, — сказал он, — не смею верить тому, что слышу; неужели из уст христианина и дворянина могли вырваться такие слова? Мало того, что я не могу быть вашим сообщником, но считаю даже долгом объявить полковнику об опасности, которой он подвергается.

— Да какой же опасности может подвергаться человек, часы которого сосчитаны, умирающий?.. — вскричал запальчиво Артур. — Ну, идите, доносите на меня дяде. Это, может быть, средство войти к нему в милость! Сколько, думаете вы, заплатит он вам за это предательство?

— Я не предатель, молодой человек. Поклянитесь, мне, что не исполните этого отвратительного намерения, и я удовольствуюсь вашим словом.

— Даю вам его, — отвечал Артур, пожимая плечами, — только сожалею, что открылся вам. Но мог ли я ожидать найти такое презренье к деньгам в таком бедном человеке? Впрочем, вы сами же будете раскаиваться в таком неуместном бескорыстии. Две тысячи фунтов стерлингов, которые я удваивал! Это был вечный хлеб для вашего семейства… вечный овес для вашей лошади, — прибавил он насмешливым тоном. — Так до свиданья, любезный братец. Я еду и не стану даже ждать вскрытия духовной; и вам также не советую при этом присутствовать.

— До свидания, сир Артур Монкстон, я надеюсь на наше честное слово.

Было очень поздно и очень темно, когда Джон Фой возвратился домой, беднее и грустнее прежнего.

Мертвая тишина царствовала во всем доме; но свет лампы, горящей в гостиной, доказывал, что мистрис Фой ожидает возвращенья мужа. Как только послышался стук кабриолета, она бросилась к дверям.

— Слава Богу, Джон! насилу-то ты приехал, — вскричала она. — Как ты поздно, друг мой! Тем лучше, это значит, что родственник твой был рад тебе, что он хорошо тебя принял. Не томи меня; расскажи скорей свою радость. Я очень хорошо знала, что он вовсе не так жесток… Если б ты обращался к нему почаще, то избавил бы нас от многих бед! Но что об этом говорит, когда всех нас ожидает счастье… Я приготовила тебе поужинать. Да говори же. По лицу вижу, что и ты приготовил мне сюрприз. Улыбка твоя…

Но улыбка эта была не что иное, как горькое выражение страшного замиранья сердца. Доктор молчал.

— Улыбка твоя что-нибудь да значит… — продолжала мистрис Фой. — Да ну, говори же, Джон; не мучь меня. Сколько дал он тебе? Можем ли мы, наконец, удовлетворить самых неотвязных должников, а главное, этого ужасного Маркуса Брауна, который так жестоко оскорбил тебя. Ведь я была тут, в кабинете, и все слышала.

Не получая ответа на свои бесчисленные вопросы, мистрис Фой поняла наконец правду, и глаза ее приняли обыкновенное свое выражение помешательства. Она упала в кресла.

— Нам нет счастья, Маргарита, — сказал доктор.

— Правда, что нет. Ужинай, однако, пока есть еще ужин. Завтра надо ожидать милости Божией, если…

— Остановись, остановись, Маргарита!.. не досказывай… — вскричал доктор.

И схватив жену в объятия, он рассказал ей все, что случилось с ним у полковника, умолчав, однако, о преступном предложении Артура Монкстона.

— Завтра, или после завтра мы уедем в Дублин, а может быть, и в Лондон.

Очень понятно, что Джон Фой всю ночь не мог сомкнуть глаз; он бродил как тень от постели дочери своей Мери до постели жены; он был страшно взволнован, но всего более пугала его мысль, — надо сказать это к его чести, — чтоб Артур Монкстон не исполнил своего намерения.

— Бедное, хворое дитя, думал он, глядя на дочь свою: бедный увядающий цветок, которому не достает, чтоб снова разцвесть и выпрямиться на ветке, только одного луча счастья; ведь счастье также необходимо этим слабым созданьям, как солнце, роса и воздух растениям! Зачем предался я науке! Если б я был хлебопашцем, или лесничим, я бы мог, по крайней мере, в поте лица своего прокормить мое несчастное семейство… а теперь… Но вот уж светает; опять день нищеты и плача!

Размышления эти и бездна других, столь же грустных, были прерваны сильным ударом молотка. Это был тот же человек, в ливрее, верхом. Он подал письмо с черною печатью, которое Джон Фой, дрожа всем телом, начал читать при свете лампы. Артур Монкстоп, под диктовку дяди, писал следующее:


«Любезный братец,

Прошу вас простить меня за все оскорбления, перенесенные вами, и за все мои дурные поступки; но я мизантроп, это вам известно. В жизни, я любил только одну женщину, на которой сосредоточилась вся любовь моя. Осужденная, потерею рассудка, на вечное детство, что станется с нею, если я оставлю ее, после смерти, в руках бездушных интриганов. И потому я давно уже ищу честного человека, и не нахожу его. Артур слишком молод; а в вас я не был уверен, сомневался в вашей честности, потому что бедность, если и очищает истинно возвышенные души, зато развращает слабые. Вот почему я подверг вас испытанию, из которого вы вышли торжествующим. Простите, что я сомневался в вас; простите Артуру, который действовал только по моему приказанию и с большим отвращением. Теперь примемся за дело. Я разделил состояние свое на две части. Одна часть назначается возлюбленной моей Фатьме, после смерти которой перейдет к детям Артура, если несчастная не избавится от своего недуга, и к вашим тоже, если ученость ваша не может сделать такое чудо и излечить ее. Другая часть немедленно разделится между вами и моим племянником Артуром. Взамен этого дара, я требую от вас только одного, Джон Фой: никогда не отказывать в помощи бедным земледельцам нашего округа. Вы ни чем не обязаны светским людям, которые не верили в ученость доктора-бедняка. Продолжайте полезные труды ваши, ученые изыскания о сумасшествии. Мне хотелось бы унести в могилу надежду, что вы излечите ту, которую я вверяю вашему сердцу, вашей науке. В настоящую минуту, когда племянник мой готовится запечатать письмо это, смерть кладет печать на уста мои. Прощайте, любезный брат; жалею, что не могу пожать вам руки, но мои уже костенеют и холодеют. Из духовной вы узнаете особенные мои распоряжения. Прощайте еще раз; не оставляйте ее своими попечениями; любите ее, как мать любит слепого ребенка, и забудьте грубость старого солдата».



В конце письма, Артур приписывал, что полковник умер в четыре часа утра, и в свою очередь просил доктора простить его за роль, которую он играл из повиновения к дяде. Нужно ли прибавлять, что Джон Фой свято выполнил свое призвание! Если он и не мог возвратить рассудка бедной индианке, зато попечения его превратили наконец сумасшествие ее в тихую и неясную грусть, которую, после большого горя следовало бы считать за счастье, если б рассудок не составлял всего человека; в ней забываешь самого себя и видишь наяву самые чудные, самые несбыточные мечты. Тело Фатьмы покоится теперь подле тела полковника Монкстона, под изящным, но простым памятником, в парке Ермитажа, под тенью густых, восточных деревьев.

Артур Монкстон, расстроенное здоровье которого поправилось в дружеском кружку семейства доктора, полюбил Мери, сперва как сестру, а потом сильнее. Румянец юности снова появился на бледном лице девушки. Двойное это выздоровление кончилось счастливым браком. Что же касается до мистрис Фой, взор ее принял прежнее спокойствие, и преждевременные морщины исчезли с лица ее.

— Есть на свете врач, лучше нас всех, говорил Джон Фой одному из своих собратов: — это Провидение!


  1. Рассказ «The Poor Doctor», был напечатан в 1846 году в The Dublin University Magazine, Vol. XXVII, Jan.-Jun. 1846. (Прим. ред.)
  2. Рассказ анонимного ирландского автора и приписывался Эдгару Аллану По, вероятно, только в России. (Прим. ред.)