Изгнанники (Дойль; 1928)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Изгнанники : Исторический роман из жизни в Старом и Новом Свете
автор Артур Конан Дойль, пер. неизвестен (спорно: А. В. Горский)[ВТ 1]
Оригинал: англ. The Refugees: A Tale Of Two Continents, опубл.: 1893. Впервые в: Изд-во. «Вокруг света», 1928. Или: Л.: Красная Газета, 1928, т. 1, 246(2) стр., т. 2, 152 стр.; со ссылкой что является переизданием: Полное собрание сочинений, т. 4, СПб.: Книгоизд-во П. П. Сойкина, 1909—1911. кн. 12, 256 стр., кн.13, с.257-317.[ВТ 2][ВТ 3]. Источник: Дойл А. К. Собрание сочинений в 4-х тт. Т. 1. — М.: Софит, 1992. — 480 с. С. 3 — 318. az.lib.ru

Изгнанники.
Исторический роман из жизни в Старом и Новом Свете.

Предисловие[править]

Если бы автор какого-нибудь исторического сочинения или романа упоминал о всех источниках, откуда он черпал сведения, ему пришлось бы уснастить свою книгу чрезмерным количеством библиографических примечаний. Но всякий, кому приходится писать о французском дворе семнадцатого столетия, выказал бы полную неблагодарность, не признавшись, насколько он обязан мисс Джули Пардо; то же самое можно сказать о м-ре Фрэнсисе Паркмэне по истории Америки.

Должен добавить, что позволил себе некоторые вольности в обращении с историческими фактами. Они сказались главным образом в том, что события, происходившие в продолжение трех лет, изображены мною как случившиеся за гораздо более короткое время.

А. Конан Дойл

Южный Норвуд, 14-го марта 1892 г.

Часть первая[править]

В СТАРОМ СВЕТЕ

I
ЧЕЛОВЕК ИЗ АМЕРИКИ
[править]

То было обыкновенное окно из тех, какие существовали в Париже в конце семнадцатого столетия — высокое, разделенное пополам большой поперечной перекладиной и украшенное над срединой ее маленьким гербом — тремя красными чертополохами на серебряном поле, нарисованном по стеклу ромбовидной формы. Снаружи этого окна торчал толстый железный прут с висевшим изображением маленького золоченого тюка шерсти, раскачивавшегося и скрипевшего при малейшем порыве ветра. На противоположной стороне улицы из окна были видны дома: высокие, узкие, вычурные, с деревянной резьбой по фасадам, с остроконечными крышами и башенками на углах. Между двумя рядами их тянулась булыжная мостовая улицы Св. Мартина, откуда доносился несмолкаемый топот массы человеческих ног.

Внутри дома у этого окна стояла широкая скамья, обтянутая коричневой тисненой кожей. Расположившись на ней, члены семьи могли видеть все, происходившее в деловом мире улицы у их ног.

В настоящую минуту здесь, спиной к окну и лицом к большой, роскошно убранной комнате, сидели мужчина и девушка. По временам они переглядывались друг с другом и глаза их светились счастьем.

Впрочем, тут не было ничего удивительного, так как оба они представляли собой красивую парочку. Девушка была на вид очень молода, ни в каком случае не старше двадцати лет; лицо ее, прозрачное, с особой бледностью, полной выразительности и свежести, как бы свидетельствовало о чистоте и невинности. Никому и в голову не пришло бы пожелать, чтоб эта девическая прелесть сменилась более яркими красками. Черты лица были нежны и привлекательны, а иссиня-черные волосы и длинные темные ресницы составляли острый контраст с мечтательными серыми глазами и белизной кожи, напоминавшей слоновую кость. Во всей осанке девушки чувствовались какое-то особое спокойствие и сдержанность, еще более оттеняемые простым платьем из черной тафты; брошка каменного угля с таким же браслетом служили единственным украшением этого наряда. Такова была Адель Катина, единственная дочь известного гугенота, торговца сукном.

Но простота костюма девушки с избытком вознаграждалась роскошью одежды собеседника. Это был человек старше ее лет на десять, со строгим лицом солдата, мелкими четкими чертами, холеными черными усами и темными карими глазами, становившимися жесткими в момент отдачи приказания мужчине и нежными при обращении с мольбою к женщине — и в том и в другом случае с одинаковым успехом. На нем был кафтан небесно-голубого цвета, расшитый блестящими галунами с широкими серебряными погонами на плечах. Из-под кафтана выглядывал белый жилет, а брюки из такой же материи были убраны в высокие лакированные ботфорты с золочеными шпорами. Лежавшие рядом на скамье рапира с серебряной рукояткой и шляпа с пером дополняли костюм, носить который считалось особой честью. Любой француз признал бы в незнакомце офицера знаменитой голубой гвардии Людовика Четырнадцатого. Со своими кудрявыми черными волосами, с гордой посадкой головы этот молодой человек казался изящным, блестящим воином. Действительно, он уже доказал это на поле брани, и имя Амори де Катина стало выделяться среди множества фамилий мелкого дворянства, стекавшегося ко двору короля.

Он приходился кузеном сидевшей с ним молодой девушке, и в их лицах можно было даже найти фамильное сходство. Де Катина происходил из дворянского гугенотского дома, но, рано лишившись родителей, поступил на военную службу. Без всякой протекции он сам пробил себе дорогу и достиг своего теперешнего положения. Между тем младший брат его отца, видя, что все пути пред ним закрыты вследствие преследований, обрушившихся на его единоверцев, откинул частичку «де» — признак дворянского происхождения — и занялся торговлей с таким успехом, что в описываемое нами время слыл за одного из самых богатых и выдающихся граждан Парижа. Офицер гвардии сидел в его доме и держал в руке белую ручку его единственной дочери.

— Скажи, чем ты взволнована, Адель? — проговорил он.

— Ничем, Амори.

— Ну а что значит эта складочка между нахмуренных бровей? Ведь я умею читать твои мысли, как пастух угадывает время по окраске неба.

— Право, ничего, Амори, но…

— Что «но»?

— Ты уезжаешь сегодня вечером.

— И возвращусь завтра.

— А тебе непременно, непременно надо ехать сегодня?

— Я мог бы поплатиться службой, если бы этого не сделал. Завтра утром я обязан дежурить у спальни короля. После обедни меня сменит майор де Бриссак, и тогда я снова буду свободен.

— Ах, Амори, когда я слышу твои рассказы о короле, дворе, знатных дамах, я, право, удивляюсь…

— Чему?

— Как ты, живущий среди такого великолепия, снисходишь до того, чтобы сидеть в комнате простого торговца.

— Да, но то, что находится в ней?

— Вот это-то и есть самое непонятное для меня. Ты, проводящий жизнь среди таких красивых, умных женщин, вдруг считаешь меня достойной своей любви, меня, совсем тихую маленькую мышку, всегда одинокую в этом большом доме, такую застенчивую и неловкую. Вот это-то и удивительно.

— У всякого свой вкус, — промолвил Амори, поглаживая маленькую ручку. — Женщины — это цветы. Некоторые предпочитают большой золотистый подсолнечник или розу, величественно красивую, невольно бросающуюся в глаза. А мне, наоборот, нужна крошечная фиалка, скрывающаяся среди мхов, но такая милая и благоухающая… А складочка у нас все не разглаживается, дорогая.

— Мне хочется, чтоб вернулся отец.

— Почему? Разве ты чувствуешь себя одинокой?

Внезапная улыбка осветила бледное лицо.

— Я не буду одинока до вечера. Но я вечно беспокоюсь, когда он отсутствует дома. Теперь так много говорят о преследовании наших бедных братьев.

— Ну, дяде-то нечего бояться.

— Он пошел к старшине гильдии переговорить насчет приказа о расквартировании драгун.

— А, ты умолчала об этом.

— Вот бумага.

Она встала и взяла со стола лист синей бумаги с болтавшейся красной печатью. При взгляде на него Амори нахмурил свои густые черные брови.

«Предписывается вам, Теофилу Катина, торговцу сукном, проживающему по улице Св. Мартина, дать помещение и продовольствие двадцати солдатам из Лангедокского полка голубых драгун под командой капитана Дальбера, впредь до дальнейшего распоряжения.

(Подписано) Де Бопре, королевский комиссар».

Де Катина хорошо знал этот способ притеснения гугенотов, практиковавшийся во всей Франции, но льстил себя надеждой, что своим положением при дворе избавит родственников от подобного унижения. С гневным выкриком он швырнул бумагу на пол.

— Когда они должны прибыть?

— Отец говорил, сегодня вечером.

— Ну, так они ненадолго задержатся здесь. Завтра я достану приказ об их удалении. Однако солнце уже зашло за церковь Св. Мартина и мне пора отправляться в путь.

— Нет, нет, не уезжай…

— Мне бы хотелось передать тебя в руки отца, так как я боюсь оставить тебя одну с этими солдатами. Но от меня не примут никаких объяснений, коль скоро я не явлюсь в Версаль. Посмотри, какой-то всадник остановился перед дверью. Он штатский и, может быть, послан твоим отцом.

Девушка быстро подбежала к окну и выглянула, опершись рукой о плечо кузена.

— Ах, я и забыла! — воскликнула она. — Это человек из Америки. Отец сказал, что он должен прибыть сегодня.

— Человек из Америки? — повторил с удивлением офицер, и оба, вытянув шеи, стали смотреть на него из окна.

Всадник, сильный, широкоплечий мужчина, бритый, с коротко подстриженными волосами, повернул в их сторону длинное смуглое лицо с резкими чертами, оглядывая фасад дома. Его серая шляпа с мягкими полями могла и не удовлетворить парижские вкусы, но зато темная одежда и высокие ботфорты ничем не отличались от костюма любого гражданина Парижа. Но вообще в нем было нечто экзотическое, и потому целая толпа зевак уже собралась поглазеть на всадника и лошадь. Старый мушкет с необычайно длинным стволом был привязан к стремени так, что дуло торчало вверх; у луки седла болтался черный мешок, а сзади него красовалось скатанное ярко-красное полосатое одеяло. Сильная лошадь, серая в яблоках, была вся покрыта сверху потом, а снизу грязью. Ноги ее, казалось, подгибались от усталости.

Всадник, очевидно, убедившись, что это и есть разыскиваемый им дом, легко соскочил с седла, отвязал мушкет, одеяло и мешок, спокойно пробрался среди глазевшей на него толпы к двери и громко постучался.

— Кто он такой? — спросил де Катина. — Канадец? Я сам почти могу считаться им. По ту сторону океана у меня было, пожалуй, столько же друзей, сколько здесь. Может быть, я встречал его. Там не очень-то много белых, и за два года я едва ли не перевидал их всех.

— Нет, он из английских колоний, Амори. Но владеет нашим языком. Мать его была француженкой.

— А как его звать?

— Амос… Амос… Ах, уж эти имена. Да, вспомнила… Амос Грин. Его отец давно ведет дела с моим, а теперь послал сына, жившего, как я слышала, всегда в лесах, посмотреть людей и города. Ах, Боже мой, что случилось там?

Из нижнего коридора внезапно раздались отчаянные крики и визг, затем чей-то мужской голос и звуки поспешных шагов. В один миг де Катина сбежал с лестницы и остановился, с изумлением глядя на происходившую перед ним сцену.

Две девушки визжали что есть мочи, прижавшись к косякам двери. Посреди сеней старый слуга Пьер, суровый кальвинист, отличавшийся обыкновенно сознанием собственного достоинства, вертелся волчком, размахивая руками и вопя так громко, что его крики, наверное, можно было слышать в Лувре. В серый шерстяной чулок, обтягивающий его худую ногу, вцепился какой-то пушистый волосатый черный шар с маленьким блестящим красным глазом, устремленным вверх, и ярко-белыми зубами.

Молодой незнакомец, вышедший было на улицу к лошади, услышав крики, поспешно вбежал в сени, схватил зверька, ударил его два раза по мордочке и бросил головой вниз в мешок, откуда тот выбрался.

— Ничего, — проговорил он на превосходном французском языке, — ведь это только медвежонок.

— О Боже мой! — кричал Пьер, отирая лоб. — Ах, за эти минуты я состарился на пять лет. Я стоял у двери, раскланиваясь с мсье, а он вдруг схватил меня сзади.

— Это я виноват, не завязал мешка. Звереныш родился как раз в день нашего отъезда из Нью-Йорка, во вторник ему будет шесть недель. Я имею честь говорить с другом моего отца, мсье Катина?

— Нет, сударь, — ответил с лестницы офицер. — Дяди нет дома. Я капитан де Катина, к вашим услугам, а вот м-ль Катина, хозяйка этого дома.

Незнакомец поднялся по лестнице и поклонился обоим с видом человека робкого, как дикая серна, но вместе с тем принявшего отчаянное решение перенести все, выпавшее на его долю. Он прошел с хозяевами в гостиную, а затем немедленно исчез, и шаги его уже раздавались на лестнице. Скоро он вернулся с красивым блестящим мехом в руках.

— Медведь предназначен вашему отцу, — проговорил он. — Эту же шкуру я привез для вас. Пустяк, но все же из нее можно сделать пару мокасин или сумочку.

Адель в восторге вскрикнула, погружая руки в мягкий мех. Да и было чем восхищаться, так как ни у одного короля в мире не было ничего подобного.

— Ах, как это красиво! — промолвила она. — А что это за зверь и откуда он?

— Чернобурая лисица. Я сам убил ее во время последней экспедиции в ирокезские селения у озера Онеида.

Адель прижалась щекой к меху; ее белое личико казалось мраморным на этом черном фоне.

— Очень жаль, мсье, что отца нет дома, чтобы вас встретить, — сказала она, — но я от всего сердца приветствую вас за него. Комната вам приготовлена наверху. Если желаете, Пьер проводит.

— Комната, мне? Зачем?

— Как зачем? Чтобы спать.

— А разве мне непременно нужно спать в комнате?

Де Катина рассмеялся при виде недовольного лица американца.

— Можете не спать там, если не желаете, — сказал он.

Лицо незнакомца прояснилось. Он подошел к дальнему окну, выходившему на двор.

— Ах! — вскрикнул он. — Там есть бук. Если вы позволите мне взять туда мое одеяло, это будет лучше всякой комнаты. Зимой, конечно, приходится спать под крышей, но летом я задыхаюсь… меня давит потолок.

— Так вы живете не в городе? — спросил де Катина.

— Мой отец живет в Нью-Йорке, через два дома от Питера Стьювшанта, о котором вы, вероятно, слыхали. Он очень выносливый человек, переносит и это, но я… с меня слишком достаточно нескольких дней в Олбани или Шенектэди. Я всю жизнь провел в лесах.

— Я уверена, что отцу будет все равно, где бы вы ни спали и что' бы вы ни делали, только бы были довольны.

— Благодарю вас. Ну, так я возьму туда свои вещи и вычищу лошадь.

— Но ведь Пьер может сделать это.

— Я привык делать все сам.

— Я пойду с вами, — проговорил де Катина. — Мне нужно сказать вам пару слов. Итак, до завтра, Адель.

— До завтра, Амори.

Молодые люди вместе сошли с лестницы, и капитан проводил американца до двора.

— Вам пришлось сделать длинный путь? — осведомился он.

— Да, я приехал из Руана.

— Вы устали?

— Нет, я редко устаю.

— Так побудьте с мадемуазель, пока не вернется ее отец.

— Почему вы говорите это?

— Потому что я должен уехать, а ей может понадобиться защитник.

Незнакомец молча кивнул головой и, скинув свою темную одежду, усердно принялся чистить грязную от дороги лошадь.

II
МОНАРХ У СЕБЯ В ОПОЧИВАЛЬНЕ
[править]

Наступило утро следующего дня; капитан де Катина явился на службу. Большие версальские часы пробили восемь: монарх скоро должен вставать. По всем длинным коридорам и украшенным фресками проходам громадного дворца пробегали сдержанный говор и легкий шум, шли спешные приготовления к пробуждению ото сна и одеванию короля — великому придворному церемониалу, совершавшемуся при участии многих лиц. Проскользнул лакей, неся придворному цирюльнику, г-ну де Сен-Квентону, серебряное блюдо с кипятком для бритья короля. Несколько лакеев, каждый с какой-либо частью одежды, толпились у коридора, ведшего в прихожую. Кучка гвардейцев в блестящих голубых мундирах с серебряным шитьем подтянулась и взяла алебарды на караул. Молодой офицер, задумчиво смотревший из окна на террасу, где несколько придворных смеясь болтали между собой, круто повернулся на каблуках и направился к белой с золотом двери королевской опочивальни.

Едва он занял свой пост, как кто-то тихонько нажал изнутри ручку двери, неслышно отворившейся на петлях. Какой-то человек бесшумно вышел из спальни, закрыв за собой дверь.

— Тс! — прошептал он, приложив палец к тонким, резко очерченным губам, причем на его тщательно выбритом лице с дугообразными бровями выразились мольба и предостережение. — Король еще изволит почивать.

Эти слова также шепотом передавались из уст в уста среди группы людей, толпившихся у двери.

Произнесший их г-н Бонтан, обер-камердинер короля, сделал знак офицеру и отвел его к оконной нише, где тот только что стоял.

— Доброго утра, капитан де Катина! — фамильярно и вместе с тем почтительно проговорил он.

— Доброго утра, Бонтан. Как почивал король?

— Чудесно.

— Но ведь ему уже пора вставать.

— Нет.

— Вы еще не будили его?!

— Разбужу через семь с половиною минут.

Лакей вынул маленькие круглые часы, распоряжавшиеся тем человеком, который был правителем двадцати миллионов людей.

— Кто дежурит на главном посту?

— Майор де Бриссак.

— А вы здесь?

— Да, я буду находиться при особе короля в продолжение четырех часов.

— Очень хорошо. Вчера вечером, когда я был с ним один после «petit coucher», он передал мне несколько распоряжений для дежурного офицера. Король велел, во-первых, не допускать г-на де Вивон к grand lever1. Во-вторых, если будет записка от «нее», вы понимаете, от новой…

— Госпожи де Ментенон?

— Совершенно верно. Но лучше не называть имен. Так вот, если она пришлет записку, возьмите ее и при удобном случае тихонько передайте королю. И наконец, если — что очень возможно — придет другая, понимаете, прежняя…

— Г-жа де Монтеспан.

— Ах, этот ваш солдатский язык, капитан. Ну так слушайте, если придет она, вы вежливо не допускайте. Понимаете, любезно уговаривайте, но ни в коем случае не позволяйте ей войти к королю.

— Хорошо, Бонтан.

— Ну, у нас осталось только три минуты.

И он направился через толпу в коридор с видом гордого смирения, свойственного человеку, хотя и лакею, но считавшему себя королем лакеев на том лишь основании, что он лакей короля. У двери в опочивальню стоял ряд блестящих ливрей в напудренных париках, красных плюшевых кафтанах с серебряными аксельбантами.

— Здесь истопник? — спросил Бонтан.

— Да, сударь, — ответил человек, державший в руках эмалированный поднос с сосновыми щепками.

— А открывающий ставни?

— Здесь, сударь.

— Ожидайте приказаний.

Он опять нажал ручку двери и тихо исчез в темноте опочивальни. То была огромная четырехугольная комната с двумя большими окнами, завешанными дорогими бархатными занавесками. Несколько лучей солнца, проскользнув сквозь щели, играли яркими пятнами на светлой стене. Большое кресло стояло у потухшего камина с громадной мраморной доской, над которой вилась гирлянда из бесчисленных арабесок и гербов, доходивших до роскошно расписанного потолка. В одном из углов стояла узенькая кушетка — ложе верного Бонтана.

В центре комнаты размещалась громадная кровать о четырех колоннах с гобеленовым пологом, откинутым у изголовья. Она была обнесена полированными перилами, между ними и кроватью образовался проход около пяти футов ширины. Там стоял круглый столик, накрытый белой салфеткой. На нем лежало серебряное блюдо с тремя кусочками телячьей грудинки и стоял эмалированный кубок с легким вином — на случай, если бы королю вздумалось закусить ночью.

Бонтан неслышно прошел по комнате, ноги его утопали в мягком ковре; тяжелый запах спальни навис в комнате, слышалось мерное дыхание спящего. Бонтан подошел к кровати и остановился с часами в руках, ожидая того мгновения, когда, согласно этикету двора, требовалось разбудить короля. Перед ним, под дорогим зеленым шелковым восточным одеялом, вырисовывалась потонувшая в пышных кружевах подушки круглая голова с коротко подстриженными черными волосами, горбатым носом и с выдававшейся нижнею губою. Лакей закрыл часы и нагнулся над спящим.

— Имею честь доложить Вашему Величеству, что теперь половина девятого, — проговорил он.

— А!.. — Король медленно открыл свои большие темные глаза, перекрестился и, вынув из-под ночной рубашки маленькую темную ладанку, поцеловал ее. Потом сел на кровати, щурясь; оглянулся вокруг с видом человека, приходящего в себя после сна. — Вы передали мои приказания дежурному офицеру, Бонтан?

— Да, Ваше Величество.

— Кто дежурный?

— Майор де Бриссак на главном посту, а в коридоре — капитан де Катина.

— Де Катина? А, молодой человек, остановивший мою лошадь в Фонтенебло. Я помню его. Можете начинать, Бонтан.

Обер-камердинер быстро подошел к двери и отпер ее. В комнату стремительно вошли истопник и четверо лакеев в красных кафтанах и белых париках. Без всякого шума они проворно приступили к исполнению своих обязанностей. Один схватил кушетку и одеяло Бонтана и в одно мгновение вынес их в прихожую; другой унес поднос с закуской и серебряный подсвечник, а третий отдернул бархатные занавеси, и поток света залил комнату. На сосновые щепки, уже трещавшие в камине, истопник положил наискось два толстых круглых полена, так как чувствовалась утренняя прохлада в воздухе, и вышел вместе с остальными лакеями.

Едва они удалились, как вошла группа вельможных людей. Впереди выступали рядом два человека. Один из них — юноша немного старше двадцати лет, среднего роста, с важными и медлительными манерами, со стройными ногами, с лицом довольно красивым, но похожим на маску домино; оно было лишено выразительности, и лишь иногда в чертах его чудилась насмешливая искра. Он был одет в богатый костюм из бархата темно-лилового цвета; на груди красовалась широкая голубая лента, из-под которой блестела полоска ордена св. Людовика. Его товарищ был смуглый мужчина лет сорока, с важной, полной достоинства осанкой, в скромной, но дорогой черной шелковой одежде с золотыми украшениями у ворота и на рукавах. Когда вошедшие приблизились к королю, то по сходству этих трех лиц можно было заключить, что они принадлежат к одной семье, и каждый легко мог бы догадаться, что старший — это мсье, младший брат Людовика XIV, а юноша — дофин Людовик, единственный законный сын короля и наследник престола, на который не суждено будет воссесть ни ему, ни его сыновьям[1].

За сыном и братом короля следовала небольшая группа вельмож и придворных, обязанных присутствовать при церемониале. Тут были главный гардероб-мейстер, первый камергер, герцог Мэнский, бледный юноша в черной бархатной одежде, сильно хромавший на левую ногу, и его маленький брат граф Тулузский, оба незаконные дети г-жи де Монтеспань от короля. За ними вошли первый камердинер гардероба Фагон, лейб-медик Телье, лейб-хирург и три пажа в красных, расшитых золотом костюмах. Они несли платье монарха. Таковы были участники малого семейного церемониала, присутствовать при котором считалось величайшею честью для придворных Людовика.

Бонтан вылил на руки короля несколько капель спирта, подставив серебряное блюдо, чтобы они могли стечь, а первый камергер подал чашку со святой водой; монарх обмакнул в нее руку, перекрестился и прочитал коротенькую молитву святому духу. Потом, кивнув в знак приветствия брату и бросив несколько слов дофину и герцогу Мэнскому, он спустил ноги и сел на край кровати в своей длинной шелковой ночной рубашке, из-под которой болтались королевские маленькие белые ножки — поза довольно рискованная для всякого человека, но Людовик был так проникнут чувством собственного достоинства, что не мог себе представить возможности показаться смешным в глазах других при каких бы то ни было обстоятельствах. Так сидел повелитель Франции и в то же время раб всякого сквозняка, заставлявшего его вздрагивать. Г-н де Сен-Квентон, королевский цирюльник, набросил пурпурный халат на плечи монарха, надевая длинный завитой придворный парик на его голову. Бонтан между тем натянул ему на ноги красные чулки, подставив бархатные вышитые туфли. Король всунул ноги в них, подпоясал халат, встал и подошел к камину. Тут он сел в кресло, протянув к огню свои тонкие, нежные руки. Присутствовавшие при церемониале стали полукругом в ожидании «grand lever».

— Что это такое, мсье? — внезапно спросил король, оглядываясь раздраженно вокруг. — Я чувствую запах духов. Кто посмел явиться надушенным, зная, что я этого не выношу?

Сановники переглянулись, не желая признаваться. Но преданный Бонтан подкрался сзади и открыл виновника.

— Баша светлость, запах идет от вас, — обратился он к графу Тулузскому.

Граф Тулузский, маленький краснощекий мальчик, вспыхнул.

— Извините, Ваше Величество, вероятно, м-ль де Краммон обрызгала меня из своего флакона во время нашей игры вчера в Марли, — промолвил он запинаясь. — Я не заметил, но если это неприятно Вашему Величеству…

— Чтобы не было этого отвратительного запаха. Чтобы не было! — кричал король. — Уф! Я задыхаюсь. Откройте нижнюю половину окна, Бонтан. Нет, не надо, раз он ушел. Разве сегодня не день бритья, г-н де Сен-Квентон?

— Все готово, Ваше Величество.

— Так отчего же вы не приступаете? Уже три минуты позже установленного для этого срока. Начинайте, мсье, а вы, Бонтан, дайте знать, что начался «grand lever».

Очевидно, король встал с левой ноги в это утро. Он бросал быстрые вопросительные взгляды на брата и сыновей; готовые сорваться с его губ упреки или насмешки оставались невысказанными, каковыми бы они ни были, так как этому препятствовали манипуляции де Сен-Квентона. С небрежностью, результатом давнишней привычки, он намылил королевский подбородок, быстро поводил по нему бритвой, затем отер его спиртом. Один из дворян угодливо помог натянуть короткие черные бархатные штаны, другой поправил их, а третий, сняв через голову с короля ночную рубашку, подал дневную, гревшуюся перед огнем. Знатные царедворцы, ревниво оберегавшие свои привилегии, надели королю туфли с бриллиантовыми пряжками, гамаши и красный камзол, а поверх его голубую ленту с крестом Св. Духа, осыпанным бриллиантами, и красную — Св. Людовика. Для постороннего было бы странно наблюдать, как безучастно-спокойно стоял этот человек небольшого роста, устремив задумчивый взгляд на горевшие в камине дрова, между тем как группа людей с громкими именами суетилась вокруг него, дотрагиваясь до него то тут, то там, словно кучка детей, возившихся с любимой куклой. Надели черный нижний кафтан, повязали дорогой кружевной галстук, накинули широкий верхний камзол, поднесли на эмалированном блюде два дорогих кружевных платка; двое придворных сунули их в боковые карманы, дали в руки трость черного дерева, отделанную серебром, — и монарх оказался готовым для дневных трудов.

Между тем в продолжение получаса дверь в опочивальню постоянно отворялась и затворялась. Гвардейский капитан докладывал шепотом фамилию входившего дежурному из свиты, а тот передавал ее первому камергеру. Каждый новый посетитель делал три глубоких поклона королю, а затем отходил к своему кружку, принимаясь вполголоса разговаривать о новостях, погоде и планах на этот день. Мало-помалу число присутствовавших все увеличивалось, и к тому моменту, когда королю подали его скромный завтрак, состоявший из хлеба и вина, сильно разбавленного водой, большая квадратная комната наполнилась толпой людей; между ними было немало содействовавших тому, чтоб эта эпоха стала самой блестящей в истории Франции.

Около короля стоял грубый, энергичный Лувуа, ставший всемогущим после смерти своего соперника Кольбера. Он обсуждал вопрос организации войска с двумя военными. Один из них был высокий, статный офицер, другой — странный уродливый человечек ниже среднего роста в мундире маршала. Последний был грозой голландцев — Люксембург, которого считали преемником Кондэ. Собеседник его, Вобан, уже занял место Тюренна.

Рядом с ними маленький седой кюре с добродушным лицом, отец Лашез, духовник короля, шепотом сообщал свои взгляды на янсенизм величественному Боссюэ, красноречивому епископу из Мо, и высокому тонкому молодому аббату Фепелону, слушавшему его нахмурясь, так как его самого подозревали в этой ереси. Тут же находился и художник Лебрен, толковавший об искусстве в маленьком кружке своих сотоварищей, Веррио и Лагера, архитекторов Блонде-ля и Ленотра, скульпторов Жирардона, Пюже, Дежардена и Койсво, творчество которых так заметно сказалось на новом дворце короля. Возле двери Расин, с улыбкой на вдохновенном лице, болтал с поэтом Буало и архитектором Монсаром. Все трое смеялись и шумели в качестве любимцев короля, допускавших себе вольность без доклада входить и выходить из его комнаты.

— Что такое с ним сегодня? — шепнул Буало, кивая головой по направлению к группе, окружавшей монарха. — Кажется, сон не привел его в лучшее расположение духа.

— С каждым дней становится все труднее занимать его, — ответил Расин, покачивая головой. — Сегодня в три часа я должен быть у г-жи де Ментенон. Посмотрим, не рассеет ли его страничка-другая из «Федры».

— А вы не думаете, друг мой, что сама «мадам» может оказаться лучшей утешительницей, чем ваша «Федра»? — заметил архитектор.

— «Мадам» — поразительная женщина. Она умна, у нее есть сердце, такт; она восхитительна.

— Один только у нее излишек…

— Какой?

— Лета.

— Пустяки! Что за дело до ее настоящих лет, когда на вид ей тридцать? Что за глаза! Что за руки! Ну да и он не мальчик, друзья мои.

— Ах, это другое дело.

— Возраст для мужчины — дело второстепенное, для женщины — важный вопрос.

— Совершенно верно. На молодого человека действует то, что он видит, а на более пожилого — что слышит. После сорока лет победа на стороне умного разговора, до сорока — хорошенького личика.

— Ах вы плут! Так, значит, вы считаете, что мадам сорока пяти лет и ее такт одержали верх над особой тридцати девяти и красотой. Ну, когда это произойдет, ваша дама, конечно, не забудет, кто первый отнесся к ней с особым почтением.

— Но, я думаю, вы не правы, Расин. — Увидим.

— И если вы ошиблись…

— Ну, что же тогда?

— Дело-то для вас примет серьезный оборот.

— Почему?

— У маркизы де Монтеспань отличная память.

— Ее влияние может скоро пропасть.

— Не слишком полагайтесь на это, друг мой. Когда де Фонтанж с ее голубыми глазами и золотистыми волосами явилась сюда из Прованса, все полагали также, что дни Монтеспань сочтены. Однако Фонтанж лежит в склепе на глубине шести футов, а маркиза провела на прошлой неделе два часа с королем. Она одержала победу раз, может одержать ее и другой.

— Ах, эта соперница совсем в ином роде. Это не молоденькая провинциальная пустышка, а умнейшая женщина Франции.

— Ну, Расин, вам хорошо известен нрав нашего доброго повелителя, или, по крайней мере, вы должны бы прекрасно его знать, так как неразлучны с ним со времени Фронды. Неужели вы находите, что такой человек может постоянно забавляться проповедями или проводить целые дни у ног женщины в возрасте сорока пяти лет, наблюдая, как подвигается ее вышивка или гладя ласково пуделя мадам, меж тем как в салонах дворца столько красавиц и очаровательных женских глаз со всей Франции, сколько бывает тюльпанов на цветочной грядке у садовника-голландца?.. Нет, пет, уж если не Монтеспань, то какая-нибудь дива помоложе.

— Дорогой Буало, повторяю, ее солнце меркнет. Слышали вы новость?

— Какую?

— Ее брат, г-н де Вивонн, не был допущен на прием.

— Не может быть.

— Однако это факт.

— Когда же?

— Сегодня утром.

— От кого вы слышали это?

— От де Катина, гвардейского капитана. Ему отдано приказание не допускать г-на де Вивонна.

— Ага, значит, король в самом деле задумал что-то неладное. Так вот почему мы сегодня не в настроении. Клянусь честью, если маркиза действительно такова, как про нее говорят, ему придется испытать, что победить ее было легче, чем оттолкнуть.

— Да, с Мортемарами нелегко справиться.

— Ну, дай Бог ему покончить с этой. Но кто тот мсье? Таких суровых лиц обычно при дворе не видишь. Ага! Король обратил на него внимание, и Лувуа делает знак приблизиться. Клянусь честью, он привольнее, видимо, чувствует себя в палатке, чем здесь под расписным потолком.

Незнакомец, привлекший к себе внимание Расина, был высокий худощавый мужчина с большим, орлиным носом, суровыми серыми глазами, выглядывавшими из-под густых нависших бровей, с немолодым лицом, имевшим такой отпечаток заботы и борьбы со стихиями, что оно выдавалось среди свежих лиц придворной камарильи, точно старый ястреб в клетке меж ярко оперенных птиц. На нем был костюм темного цвета; этот оттенок вошел при дворе в моду с тех пор, как король отказался от легкомыслия и Фонтанж; но висевшая у незнакомца сбоку шпага не была бутафорской рапирой; нет, там находился настоящий стальной клинок с медным эфесом, вложенный в перепачканные кожаные ножны и, очевидно, не раз побывавший на поле брани. Незнакомец стоял у двери, держа в руках шляпу с черными перьями, оглядывая полупрезрительным взглядом болтавших придворных. По знаку, данному военным министром, он начал пробираться вперед, довольно бесцеремонно расталкивая всех по дороге к королю.

Людовик обладал в высокой степени способностью запоминать лица.

— Я много лет не видел его, но хорошо помню, — обратился он к министру. — Ведь это граф де Фронтенак, не правда ли?

— Да, Ваше Величество, — ответил Лувуа, — это действительно Людовик де Бюад, граф де Фронтенак, бывший губернатор Канады.

— Мы рады видеть вас вновь на нашем приеме, — проговорил монарх старому дворянину, нагнувшемуся поцеловать протянутую ему белую королевскую руку. — Надеюсь, холод Канады не заморозил вашего горячего чувства преданности нам.

— Это не мог бы сделать даже холод смерти.

— Ну, надеюсь, этого не случится еще много лет. Нам хотелось поблагодарить вас за все хлопоты и заботы о нашей провинции. Вызвали же вас сюда главным образом для того, чтобы выслушать из ваших уст доклад о положении дел там. Но прежде всего — так как дела, касающиеся Бога, важнее дел даже Франции, — как идет обращение язычников?

— Нельзя пожаловаться, Ваше Величество. Добрые отцы иезуиты и францисканцы сделали все, что в силах, хотя и те и другие не прочь пренебречь благами будущего мира ради настоящего.

— Что вы скажете на это, отец мой? — обратился, подмигивая, Людовик к своему духовнику-иезуиту.

— Если дела эти имеют отношение к будущему, то хороший патер, как и всякий добрый католик, обязан направлять их как следует.

— Совершенно верно, Ваше Величество! — подтвердил де Фронтенак, но румянец вспыхнул на его смуглом лице. — Пока Ваше Величество делало мне честь, поручая вести эти дела, я не допускал ничьего вмешательства в исполнение моих обязанностей, какая бы одежда ни была на этом человеке — мундир или ряса.

— Довольно, сударь, довольно! — резко оборвал его Людовик. — Я спрашивал вас о миссиях.

— Они процветают, Ваше Величество. Ирокезы у Солта и на горах Гуроны, в Лоретте также алгонкины вдоль берегов всей реки начиная от Тадусака на востоке до Солт-ла-Мари и даже до великих равнин Дакоты — все приняли знамение креста. Маркетт прошел вниз по реке на запад, проповедуя христианство среди иллинойцев, а иезуиты пронесли слово Божие к воинам Длинного Дома в их вигвамы у Ониндали.

— Могу прибавить, Ваше Величество, — вставил отец Лашез, — что, распространяя евангельскую истину, многие из них часто жертвовали и своей жизнью.

— Да, это верно, Ваше Величество! — задушевно согласился Фронтенак.

— И вы допускали это? — горячо воскликнул Людовик. — Вы оставили в живых этих безбожных убийц?

— Я просил войск у Вашего Величества.

— Я же послал вам.

— Один полк.

— Кариньян-Сальерский? Это мои лучшие солдаты.

— Но нужно было послать больше, Ваше Величество.

— А сами канадцы? Разве у вас нет там милиции? Неужели вы не могли собрать достаточно сил для наказания этих негодяев, этих убийц Божьих слуг? Я всегда считал вас воином.

Глаза де Фронтенака вспыхнули, и одно мгновение, казалось, резкий ответ готов был сорваться с его губ; однако суровый старик, сделав над собой страшное усилие, сдержался и проговорил:

— Ваше Величество может узнать, воин ли я, от тех, кто видел меня под Бенеффом, Мюльгаузеном, Зальцбагом и во многих других местах, где я имел честь служить оружием Вашему Величеству.

— Ваши заслуги не были забыты.

— Именно потому, что я солдат и имею некоторое понятие о войне, я знаю, как трудно проникнуть в страну, гораздо более обширную, чем Нидерланды, покрытую лесами и болотами, где за каждым деревом притаился дикарь, хотя и не обученный искусству войны, но умеющий уложить северного оленя на расстоянии двухсот шагов и пройти три мили, пока вы сделаете одну. Ну а если наконец мы и доберемся до их деревень, сожжем несколько пустых вигвамов и полей маиса, то что же дальше? Приходится возвращаться назад восвояси окруженными тучами невидимых врагов, скрывающихся позади вас, и знать, что всякий отставший будет скальпирован ими. Вы сами воин. Ваше Величество. Спрашиваю вас, легка ли такая война для горстки солдат, только взятых от плуга, и эскадрона охотников, занятых все время мыслями о капканах и бобровых шкурках.

— Да, да, сожалею, что высказался, по-видимому, слишком опрометчиво, — проговорил Людовик. — Мы рассмотрим это дело в совете.

— Ваши слова согревают мое сердце! — воскликнул старый губернатор. — Радостью наполнятся все сердца вдоль длинной реки Св. Лаврентия, и белых и красных, когда долетит туда весть, что великий отец за океаном печется о них.

— Но все-таки не ожидайте слишком многого. Канада и так дорого обошлась нам, у нас много дела и в Европе.

— Ах, Ваше Величество, как бы я мечтал показать вам эту великую страну. Если Ваше Величество выиграет здесь какую-нибудь кампанию, что получит? Славу, несколько миль земли, Люксембург, Страсбург, один лишний город в королевстве. А там, при одной десятой расходов и сотой части необходимого здесь войска, — целый новый мир в ваших руках. И какой, Ваше Величество, — обширный, богатый, прекрасный. Где в другом месте можно найти такие горы, леса, реки? И все это может быть вашим, если только мы сумеем взять. Кто помешает нам? Несколько разбросанных племен индейцев и небольшая кучка английских фермеров и рыбаков. Обратите туда ваши помыслы, Ваше Величество, и через несколько лет вы будете стоять в вашей цитадели в Квебеке и можете воскликнуть: все это от снегов севера до теплого южного залива и от волн океана до больших равнин за рекой Маркетта — одна империя, и имя ей — Франция, король ее — Людовик, а на знамени красуются цветы лилий.

Румянец вспыхнул на щеках Людовика при этой картине, льстившей его честолюбию. С горящими глазами он подался вперед на своем кресле, но отодвинулся назад, когда губернатор кончил говорить.

— Даю слово, граф, вы достаточно-таки заразились от индейцев их способностью к красноречию, о которой нам так много приходилось слышать, — проговорил он. — Но эти англичане… Ведь они гугеноты, не так ли?

— По большей части. Особенно на севере.

— Так, пожалуй, выгнав их, можно было бы оказать услугу нашей святой церкви. Я слышал, у них там есть город Нью… Нью… Как его название?

— Нью-Йорк Ваше Величество. Они захватили его у голландцев.

— А, Нью-Йорк. Я слышал еще о каком-то другом городе. Бос… Бос…

— Бостон, Ваше Величество.

— Да, да. Нам стоило бы иметь гавани. Скажите же мне, Фронтенак, — вымолвил король, понижая голос так, что его могли слышать только Лувуа и королевские особы, — сколько нам понадобилось бы войска для очистки страны от этих людей? Один-два полка и столько же фрегатов?

Старый губернатор покачал отрицательно седой головой.

— Вы не знаете их, Ваше Величество, — проговорил он. — Это суровый народ. Несмотря на вашу милостивую помощь, мы с трудом могли держаться в Канаде. Этим же людям никто не помогал, им только мешали; невзирая на холод, болезни, бесплодную почву, они живут и плодятся так, что леса редеют перед ними и тают, словно лед на солнце, а звук их колоколов раздается там, где еще недавно завывали только волки. Они народ мирный и нехотя берутся за оружие, но уж если начали сражаться, то еще неохотнее прекращают борьбу. Чтобы повергнуть Новую Англию к стопам Вашего Величества, я должен был бы попросить по крайней мере пятнадцать тысяч вашего отборного войска и двадцать линейных кораблей.

Людовик нетерпеливо вскочил с места и схватил трость.

— Я желал бы видеть вас подражающим людям, по-вашему, столь страшным, с их превосходной привычкой обходиться во всем своими средствами, — вспылил он. — Преподобный отец, время отправляться в церковь. Земное может подождать, пока мы не воздадим должное небесам.

Он принял молитвенник из рук одного из присутствовавших и направился к двери настолько поспешно, насколько дозволяли ему высокие каблуки. Придворные расступились, почтительно смыкаясь после того, как он проследовал, идя по старшинству следом.

III
У ДВЕРЕЙ ОПОЧИВАЛЬНИ
[править]

Пока Людовик доставлял придворным удовольствие, втайне признаваемое самим им величайшим из человеческих наслаждений — лицезрение его августейшей особы, — молодой гвардейский офицер, стоявший за дверью, был крайне занят передачей фамилий и титулов лиц, стремившихся получить доступ в опочивальню короля, обмениваясь с ними улыбками и короткими приветствиями. Его открытое красивое лицо было хорошо известно всем придворным. Со своим веселым взглядом, живыми энергичными движениями он казался баловнем судьбы. И действительно, она благоволила ему. Три года тому назад это был никому не известный офицер, сражавшийся с алгонкинами и ирокезами в диких лесах Канады. Потом его перевели обратно во Францию в Пикардийский полк, где счастливый случай помог ему совершить то, в чем оказались бы бесполезными и десять кампаний. Однажды зимой в Фонтенебло де Катина удалось схватить за узду и сдержать несущуюся лошадь с самим королем как раз в тот момент, когда она была на краю глубокого песчаного обрыва. И в настоящее время положение его, молодого, изящного, популярного гвардейского офицера, пользовавшегося доверием монарха, казалось действительно завидным. Однако по непонятному капризу человеческой натуры он уже пресытился скучной, хотя и блестящей жизнью двора и с сожалением вспоминал о прежней, более суровой и свободной службе. Даже теперь, стоя у двери королевской опочивальни, он уносился мыслью от этого разрисованного фресками коридора и толпы придворных к диким оврагам и покрытым бурлящей пеной рекам запада. Вдруг взгляд его упал на лицо человека, виденного им как раз в тех местах.

— Ах, г-н де Фронтенак! — воскликнул он. — Вы, вероятно, не забыли меня?

— Как? Де Катина! Ах, как приятно встретить лицо из тех, что мелькнуло по ту сторону океана. Но, однако, какой скачок от младшего офицера в Кариньянском полку до капитана гвардии! Вы быстро пошли вперед.

— Да, но не скажу, что я стал счастливее от этого. По временам я отдал бы все, чтобы снова лететь в утлом челноке по канадским быстринам или любоваться склонами тамошних гор, усеянных красными и желтыми листьями в месяц листопада.

— Да! — вздохнул де Фронтенак. — А знаете, мне не повезло настолько же, насколько посчастливилось вам. Меня вызвали сюда, и на мое место уже назначен Делабар. Но не такому человеку, как он, устоять против бури, что скоро поднимется там. Когда ирокезы запляшут воинственную пляску, а Дюнган в Нью-Йорке будет подзадоривать их, я понадоблюсь и меня найдут готовым гонцы короля. Сейчас увижу его и попытаюсь побудить его разыграть там такого же великого монарха, каким он представляется здесь. Будь у меня в руках власть, я перекроил бы судьбы мира.

— Тс! Нельзя сообщать подобного рода вещи капитану гвардии! — воскликнул со смехом де Катина, когда суровый старый вояка проходил мимо него в королевскую опочивальню.

В этот момент в коридор вошел вельможа в роскошной черной одежде, отделанной серебром, и взялся за ручку отворившейся двери с уверенным видом человека, имеющего бесспорное право входа к королю. Но капитан де Катина, быстро сделав шаг вперед, преградил ему путь.

— Очень сожалею, г-н де Вивонн, — произнес он, — но вам воспрещен вход к королю.

— Воспрещен вход? Мне? Да вы с ума сошли. Лицо его потемнело, руки задрожали, и он словно старался что-то рассмотреть за дверью.

— Уверяю вас, это приказание короля.

— Но это невероятно… Здесь ошибка.

— Очень может быть.

— Так пропустите же меня.

— Отданное приказание не допускает рассуждений.

— Мне бы только сказать одно слово королю.

— К несчастью, это невозможно.

— Только одно слово…

— Это же не зависит от меня, мсье. Взбешенный вельможа топнул ногой и воззрился на дверь, словно желая ворваться в опочивальню. Потом он вдруг, круто повернувшись, быстро пошел назад с видом человека, принявшего какое-то решение.

— Ну вот, — проворчал де Катина, дергая свои густые черные усы, — натворит он теперь дел. По-видимому, сейчас явится и сестрица, а мне предстоит приятная дилемма: ослушаться данного мне приказания или приобрести в ней врага на всю жизнь. Я предпочел бы скорее отстаивать форт Ришелье против ирокезов, чем преграждать разгневанной фурии вход в комнату короля. Ну вот, клянусь небом, как и ожидал, показывается какая-то дама.

Ах, слава тебе, Господи. Это друг, а не враг. Доброго утра, м-ль Нанон.

— Доброго утра, капитан де Катина.

К нему подошла высокая свеженькая брюнетка с блестящими глазами.

— Вы видите, я дежурный. Я лишен удовольствия беседовать с вами.

— Что-то не припомню, просила ли я мсье разговаривать со мной.

— Да, но не следует так премило надувать губки, а не то я не выдержу и заговорю с вами, — шепнул капитан. — Что это у вас в руке?

— Записка от г-жи де Ментенон королю. Вы передадите ему, не правда ли?

— Конечно, м-ль. А как здоровье вашей госпожи?

— О, ее духовник пробыл с нею все утро; беседы его очень, очень хороши, но такие грустные. Мы всегда бываем печальны после ухода г-на Годе. Но я и забыла, что вы гугенот, не имеющий понятия о духовниках.

— Я не занимаюсь этими распрями и предоставляю право Сорбонне и Женеве оспаривать друг друга. Но, вы знаете, каждый должен стоять за своих.

— Ах, если бы вы только поговорили с мадам де Ментенон. Она сейчас обратила бы вас на путь истинный.

— Я предпочитаю говорить с м-ль Нанон, но если…

— О!

Раздалось легкое восклицание, шелест темной одежды, и субретка исчезла в одном из боковых переходов.

В длинном освещенном коридоре показалась фигура величественной, красивой дамы, высокая, грациозная и до чрезвычайности надменная. Она словно плыла лебединой поступью. На даме были роскошный лиф из золотой парчи и юбка серого шелка, отделанная золотистыми с серебром кружевами. Косынка из дорогого генуэзского вязанья прикрывала наполовину ее красивую шею. Спереди она застегивалась кистью жемчуга; нить перла, каждое зерно которой равнялось годовому доходу какого-нибудь буржуа, красовалась в ее роскошных волосах. Дама была, правда, уже не первой молодости, но чудная линия ее фигуры, свежий, чистый цвет лица, блеск глаз-незабудок, опушенных густыми ресницами, — при правильных чертах все это давало ей право считаться первой красавицей и в то же время прослыть за злой язычок самой опасной женщиной Франции. Вся осанка, поворот изящной гордой головки, прекрасно посаженной на белой шее, были так обаятельны, что чувство восторга взяло верх над страхами молодого офицера и, отдавая честь, он с трудом удерживал требуемый обстоятельствами вид непоколебимой твердыни.

— А, это капитан де Катина, — произнесла г-жа де Монтеспань с улыбкой, которой капитан предпочел бы самую кислую мину.

— Ваш покорный слуга, маркиза.

— Я очень рада, что нахожу здесь друга, ведь утром произошла какая-то курьезная ошибка.

— Очень сожалею о том, что слышу о ней, мадам.

— Это касается моего брата, де Вивонна. Просто смешно говорить об этом, но его смели не пустить на прием короля.

— На мою долю выпало это несчастие, маркиза.

— Вы, капитан де Катина? На каком основании? Она вытянулась во весь свой величественный рост, а большие голубые глаза заискрились гневным изумлением.

— По приказанию короля, мадам.

— Короля? Ложь! Он не мог нанести публичное оскорбление моей семье! Кто дал такое нелепое приказание?

— Сам король через Бонтана.

— Чепуха! Как вы смеете думать, что король решится отказать в приеме одному из Мортемаров устами лакея? Вам это просто приснилось, капитан.

— Желал, чтобы это было так, мадам.

— Но подобного рода сны не приносят владельцу их счастья. Отправляйтесь доложить королю, что я здесь и хочу поговорить с ним.

— Невозможно, мадам.

— Почему?

— Мне запрещено передавать поручения.

— Какие бы то ни было?

— От вас, маркиза.

— Однако, капитан, вы прогрессируете. Только этого оскорбления еще не хватало. Вы вправе передавать королю поручения какой-то авантюристки, перезрелой гувернантки, — она резко рассмеялась над своим же описанием соперницы, — а не рискуете доложить о приходе Франсуазы де Мортемар, маркизы де Монтеспань.

— Таковы приказания, мадам. Глубоко сожалею о том, что на мою долю выпало их исполнение.

— Прекратите ваши уверения, капитан. Вы узнаете впоследствии, что действительно имеете право чувствовать себя огорченным. В последний раз — вы отказываетесь передать мое поручение королю?

— Принужден отказаться, мадам.

— Ну, так я сама это сделаю.

Она бросилась к двери, но капитан предупредил ее, преградив маркизе путь и вытянув руки.

— Ради бога, подумайте о себе, мадам, — прошептал он умоляюще. — На вас смотрят.

— Фи! Всякая шваль…

Она презрительно оглядела глазами группу швейцарских солдат, получивших распоряжение своего сержанта отойти несколько в сторону и глазевших теперь на происходящее.

— Говорят вам, я увижу короля.

— Никогда еще ни одна дама не нарушала утреннего приема своим присутствием.

— Ну, так я буду первой.

— Вы погубите меня, если пойдете.

— А я все-таки настою на своем.

Дело становилось серьезным. Де Катина вообще отличался находчивостью, но на этот раз она ему изменила. Решительность (так говорили в ее присутствии) или нахальство (так злословили за глаза) г-жи де Монтеспань вошли в поговорку. Если маркиза будет настаивать на решении пройти в опочивальню, хватит ли у него воли удержать силой женщину, еще вчера державшую в своих руках весь двор и, как знать, благодаря красоте, уму, энергии могущую завтра же возвратить свое влияние? Если же она настоит на своем, он навсегда потеряет милость короля, не терпящего ни малейшего уклонения в исполнении его приказаний. Наоборот, если он прибегнет к насилию, то совершит поступок, который маркиза никогда не забудет, и коль скоро ей удастся вернуть свое влияние на короля, она смертельно отомстит за него. Таким образом, как говорится: куда ни кинь — всюду клин. Но в ту минуту, когда прежняя фаворитка монарха, сжав руки и сверкая гневно глазами, собиралась сделать новый натиск с целью пройти мимо него, внезапно капитану пришла в голову счастливая мысль.

— Если бы маркизе угодно было подождать, — проговорил он успокаивающим тоном, — король сейчас проследует в капеллу.

— Еще рано.

— Мне кажется, пора.

— Но почему я должна ждать, как лакей?

— Одно мгновение, мадам.

— Нет, этого не будет.

И она сделала решительный шаг к двери. Но тонкий слух гвардейца уловил уже шум шагов короля в опочивальне, и он понял, что дело выиграно.

— Я передам поручение маркизы, — вымолвил он.

— Ага, наконец-то вы опомнились. Отправляйтесь доложить королю, что мне необходимо переговорить с ним.

Капитану нужно было выиграть еще несколько секунд.

— Разрешите передать ваше поручение через дежурного камергера?

— Нет, сами лично.

— Вслух?

— Нет, нет, на ухо ему.

— Должен я чем-нибудь мотивировать ваше требование?

— О, вы сведете меня с ума. Передайте сейчас же то, что я сказала вам.

К счастью для молодого офицера, его затруднению пришел конец. В этот момент створчатые двери опочивальни распахнулись, и на пороге появился сам Людовик. Он торжественно выступал, покачиваясь на высоких каблуках, и полы его одежды слегка раздувались. Придворные почтительно следовали сзади. Он остановился и спросил капитана:

— У вас есть для меня записка?

— Да, Ваше Величество.

Монарх сунул ее в карман своего красного камзола и проследовал было дальше, но вдруг взгляд его упал на мадам де Монтеспань, неподвижно и прямо стоявшую перед ним среди коридора. Темный румянец гнева вспыхнул на щеках короля, и он быстро прошел мимо, не сказав ей ни слова. Маркиза повернулась и пошла рядом с ним по коридору.

— Я не ожидал такой чести, мадам, — проговорил Людовик.

— А я такого оскорбления от вас, Ваше Величество.

— Вы врываетесь сюда…

— Я хотела услышать решение моей участи из ваших собственных уст, — прошептала она. — Я лично могу еще вынести удар от того, кто владеет моим сердцем. Но тяжко слышать, что обижен брат устами лакеев и гугенотов-солдат, и то только потому, что его сестра слишком сильно любила…

— Теперь не время обсуждать подобного рода вещи.

— Могу надеяться увидеть вас, Ваше Величество, и когда?

— В вашей комнате,

— В котором часу?

— В четыре.

— Тогда я не буду больше надоедать Вашему Величеству.

Она отвесила ему один из тех грациозных поклонов, которыми славилась, и гордо поплыла по одному из боковых коридоров, сияя торжеством. Сила ее красоты и ума никогда не изменяли маркизе, и теперь, добившись обещания свидеться с королем, она нисколько не сомневалась, что ей удастся достичь желанного, как и раньше, и снова увлечь в короле мужчину, как бы ни сопротивлялся в этом мужчине король.

IV
ОТЕЦ НАРОДА
[править]

Людовик шел исполнять свои религиозные обязанности, будучи явно не в духе, о чем ясно свидетельствовали и сурово нахмуренные брови, и плотно сжатые губы. Он хорошо знал свою прежнюю фаворитку, ее вспыльчивость, дерзость, полное неумение сдерживаться в момент противоречий. Она была способна выкинуть какую-либо отвратительную выходку, пустить в ход свой злой язычок с целью отомстить королю и высмеять его всячески. Она даже в состоянии устроить публичный скандал, который сделает его притчей во языцех всей Европы. Людовик вздрогнул при одной только мысли об этом. Следовало во что бы то ни стало предотвратить надвигающуюся катастрофу. Но как порвать связь? Не в первый раз приходилось Людовику проделывать это, но кроткая Лавальер скрылась за монастырской стеной при первом взгляде, в котором она прочла угасшую страсть. Да, там была действительно настоящая любовь. А эта женщина будет бороться, биться до самого конца, прежде чем уступит другой то положение, которым она сама так дорожит. Она сейчас уже твердила о своих попранных правах, о нанесенных ей обидах. В чем же они? Крайний эгоист, живший в атмосфере вечной лести, которой он дышал, Людовик не мог уяснить, что пятнадцать лет жизни, посвященной исключительно ему, потеря мужа, им же отдаленного, могли давать этой женщине кое-какие права на него. По его же мнению, он поднял ее на такую высоту, какой только может достигнуть подданная. Теперь она пресытила его и надоела, а потому ее обязанностью было незаметно удалиться на покой и быть благодарной за прошлые милости. Она получит пенсию, дети — обеспечение. Что же более может требовать любая благоразумная женщина?

И к тому же основания ее удалить были превосходные. Он мысленно перебирал их, стоя на коленях и слушая мессу, справляемую парижским архиепископом. И чем более он думал, тем сильнее утверждался в своем решении. В его представлении Бог был только более могущественный Людовик, а небо — более великолепный Версаль. Если он, король, требует повиновения от двадцати миллионов подданных, то и сам обязан выказывать послушание перед тем, кто имеет право требовать от него этого. Словом, совесть вполне оправдывала его поступки. Но в одном отношении он чувствовал свою вину. Q самого приезда из Испании его кроткой, всепрощающей жены он никогда не оставлял ее без соперниц. Теперь, после ее смерти, дело обстоит не лучше. Одна фаворитка сменяла другую, и если Монтеспань продержалась более других, то скорее благодаря своей решительности, чем его любви. А теперь отец Лашез и Боссюэ постоянно твердят ему, что он достиг полного расцвета сил и скоро вступит на путь угасания, ведущий к смерти. Дикий взрыв страсти к несчастной Фонтанж был уже последним налетевшим порывом. Для него теперь наступил период спокойной, мирной жизни, а этого меньше всего можно ожидать в обществе мадам де Монтеспань.

Но он обрел место, где можно наслаждаться этим миром. С того первого дня, как де Монтеспань представила ему величественно-строгую и молчаливую вдову в качестве воспитательницы его детей, он стал постоянно испытывать все увеличивающееся удовольствие от ее общества. С начала появления этой женщины он целыми часами просиживал в комнате фаворитки, наблюдая, как тактично и просто воспитательница сдерживала буйные порывы вспыльчивого молодого герцога де Мэн и шаловливого маленького графа Тулузского. Казалось, что он являлся в часы уроков следить за занятиями детей, но в сущности король ограничивался только тайным восхищением перед учительницей. Мало-помалу он поддался обаянию этого сильного, но в то же время и кроткого характера, начал обращаться к ней за советами по некоторым делам, причем следовал ее советам так послушно, как ни одному совету министра или любой из прежних фавориток.

А теперь, он чувствовал, настало время сделать выбор между нею и де Монтеспань. Их влияние на него совершенно противоположно. Они несовместимы. Ему теперь предстоит выбирать между добродетелью и пороком. «Порок» по-своему обаятелен, красив, остроумен, а главное — от него трудно отвыкнуть. Бывали минуты, когда природа брала верх и увлекала его по ту сторону добра, и он снова был готов вернуться к прежней чувственной жизни. Но Боссюэ и отец Лашез стояли на страже возле него, нашептывая слова ободрения, а главное, тут находилась мадам де Ментенон, напоминавшая королю, что приличествует его сану и сорокашестилетнему возрасту. Теперь наконец он решил сделать последние усилия. Он не в безопасности, пока его прежняя фаворитка еще при дворе. Людовик слишком хорошо знал себя, чтобы верить в продолжительность и прочность перемены своего настроения. Теперь она подкарауливает каждую минуту слабости с его стороны. Фаворитку нужно уговорить покинуть Версаль, если этого можно достигнуть без скандала. Он будет тверд при сегодняшней встрече с ней и сразу даст ей понять, что ее царство кончено навсегда.

Подобные мысли теснились в голове короля, стоявшего на коленях на «prie-dieu»[2] из резного дерева и опустившего голову на роскошную красную бархатную подушку. Обычно он сидел в своем отделении направо от алтаря. Гвардейцы и ближайшие слуги окружали его, а приближенные дамы и кавалеры наполняли часовню. Благочестие было в моде теперь так же, как темные камзолы и кружевные галстуки; благодать коснулась даже самых легкомысленных из придворных с тех пор, как король стал религиозен. Но скука залегла на лицах всех — и знатных военных, и остальной камарильи. Они зевали и дремали над молитвенниками. Некоторые из них, казавшиеся углубленными в молитву, на самом деле читали последний роман Скюдери или Кальпернеди, искусно переплетенный в темную обложку. Дамы прикидывались более набожными и выставляли на вид каждая по маленькой свечке в руках, держа их перед собою как будто бы для чтения молитвенника, но в сущности лишь затем, чтобы король мог видеть их лица и узнать, что они душою с ним. Может быть, тут было несколько людей, молившихся от чистого сердца и пришедших сюда добровольно; но поступки Людовика превратили французских дворян и придворных, светских людей в лицемеров, так что весь Версаль принял вид громадного зеркала, стократно отражавшего только образ короля.

По выходе из часовни Людовик имел обыкновение принимать просьбы и выслушивать жалобы своих подданных. Его путь лежал через открытую площадку, где обыкновенно и собирались просители. В это утро их было только трое — горожанин, считавший себя обиженным старшиною своей гильдии, крестьянин, у которого охотничья собака растерзала корову, и арендатор, притесняемый своим феодальным хозяином. Несколько вопросов и короткий приказ секретарю покончили эти дела. Людовик, хотя был сам тираном, имел по крайней мере то достоинство, что настаивал на праве быть единственным деспотом в своем королевстве. Он уже хотел идти дальше, как вдруг пожилой человек почтенного вида в одежде горожанина, со строгими характерными чертами лица, бросился вперед и упал на одно колено.

— Справедливости! Прошу справедливости. Ваше Величество! — крикнул он.

— Что это значит? — изумился король. — Кто вы и что вам нужно?

— Я — гражданин Парижа, и меня жестоко обижают.

— Вы, кажется, почтенный человек. Если вас действительно обидели, то вы получите удовлетворение. На что вы в претензии?

— У меня в доме расквартировано двадцать человек синих Лангедокских драгун под начальством капитана. Они едят мои запасы провизии, тащат мое добро и бьют моих слуг, а в судах я не могу добиться удовлетворения.

— Клянусь жизнью, странно понимается правосудие в нашем городе Париже! — гневно вскрикнул король.

— Дело действительно постыдное! — заметил Боссюэ.

— Но нет ли какой особой причины? — вставил Лашез. — Я предложил бы Вашему Величеству спросить этого человека, как его зовут, чем он занимается и почему именно у него в доме расквартированы на постой драгуны.

— Вы слышите вопрос достопочтенного отца?

— Ваше Величество, меня зовут Катина, я торговец сукном и принадлежу к протестантской церкви.

— Я так и думал! — вскрикнул придворный духовник.

— Это меняет дело, — произнес Боссюэ. Король покачал головой, и лицо его омрачилось.

— Вы сами виноваты во всем, и от вас зависит поправить дело.

— Каким образом, Ваше Величество?

— Принять единственную истинную веру.

— Я уже принадлежу к ней, Ваше Величество. Король сердито топнул ногой.

— Я вижу, что вы достаточно дерзкий еретик, — вспылил он. — Во Франции только одна церковь — и именно та, к которой принадлежу я. Если вы не член ее, то не можете рассчитывать на помощь с моей стороны.

— Моя вера — наследие моих отца и деда, Ваше Величество.

— Если они грешили, то это не дает еще вам права повторять их ошибки. Мой дед также заблуждался, пока у него не открылись глаза.

— Но он благородно загладил свое заблуждение, — пробормотал иезуит.

— Так вы не поможете мне, Ваше Величество?

— Помогите прежде сами себе.

Старый гугенот с жестом отчаяния встал с колен, а король двинулся дальше. Оба духовника шли по бокам, нашептывая ему слова одобрения.

— Вы поступили благородно, Ваше Величество.

— Вы действительно старший сын церкви.

— Вы достойный наследник св. Людовика.

Но на лице короля появилось выражение человека, не совсем довольного своим поступком.

— А вы не считаете, что к этим людям применяют слишком суровые меры? — спросил он.

— Слишком суровые? Ваше Величество изволит заблуждаться от излишка милосердия.

— Я слышу, что они в огромном количестве покидают мою страну.

— Тем лучше, Ваше Величество; может ли благословение Божие пребывать над страной, где находятся такие упрямые еретики?

— Изменившие Богу вряд ли могут быть подданными короля, — заметил Боссюэ. — Могущество Вашего Величества только возросло бы, если бы у них не было в ваших владениях их храмов, как они называют свои еретические притоны.

— Мой дед обещал им свое покровительство. Вам самим хорошо известно, что они состоят под защитой Нантского эдикта.

— Но Ваше Величество может изменить содеянное зло.

— Каким образом?

— Отменить эдикт.

— И бросить в распростертые объятия моих врагов два миллиона лучших ремесленников и храбрейших слуг Франции? Нет, нет, отец мой, надеюсь, я достаточно ревностно отношусь к вашей матери-церкви, но есть и некоторая доля правды в словах де Фронтенака о зле, происходящем в результате смешения дел сего мира с интересами загробного. Что скажете вы, Лувуа?

— При всем моем почтении к церкви, Ваше Величество, не смею умолчать, что, верно, сам дьявол наградил этих людей изумительными умением и ловкостью, благодаря чему они — лучшие работники и купцы королевства Вашего Величества. Не знаю, чем будем мы пополнять казну, потеряй мы таких исправных плательщиков податей. Уже и так многие из них покинули отечество, а с отъездом прекратились и их дела. Если все они оставят страну, то для вас это будет хуже проигранной войны.

— Но, — заметил Боссюэ, — как только известие распространится по Франции, что такова воля короля. Ваше Величество может быть уверено, что даже худшие из ваших подданных питают такую любовь к вам, что поторопятся войти в лоно святой церкви. Пока существует эдикт, им может казаться, что король равнодушно относится к этому вопросу и они могут пребывать в своем заблуждении.

Король покачал головой.

— Это упрямые люди, — возразил он.

— Если бы французские епископы принесли в дар государству сокровища своих епархий, — заметил Лувуа, лукаво взглянув на Боссюэ, — то мы могли бы, может быть, существовать и без налогов, получаемых с гугенотов.

— Все, чем располагает церковь, к услугам короля, — коротко ответил Боссюэ.

— Королевство со всем находящимся в нем принадлежат мне, — заметил Людовик, когда они вошли в большую залу, где двор собирался после обедни, — но надеюсь, что мне еще не скоро придется потребовать от церкви ее богатства.

— Надеемся, сир! — вымолвили, словно эхо. духовные особы.

— Но мы можем прекратить эти разговоры до совета. Где Мансар? Я хочу взглянуть на его проекты нового флигеля в Марли.

Он подошел к боковому столу и через мгновение углубился в свое любимое занятие, рассматривая грандиозные планы великого архитектора, с любопытством осведомляясь о ходе постройки.

— Мне кажется, вашей милости удалось произвести некоторое впечатление на короля, — заметил Лашез, отведя Боссюэ в сторону.

— С вашей могущественной помощью, мой отец.

— О, можете быть уверены, я не упущу случая протолкнуть доброе дело.

— Если вы приметесь за него, этот вопрос надо считать решенным.

— Но есть одна особа, имеющая больше значения, чем я.

— Фаворитка де Монтеспань?

— Нет, нет; ее время прошло. Это г-жа де Ментенон.

— Я слышал, что она набожна.

— Очень. Но она недолюбливает мой орден. Ментенон сульпицианка. Однако не исключена возможность общего пути к одной цели. Вот если бы вы поговорили с ней, ваше преподобие.

— От всего сердца.

— Докажите ей, какое богоугодное дело она бы совершила, способствуя изгнанию гугенотов.

— Я докажу.

— А в вознаграждение мы с нашей стороны поможем ей… — Он наклонился и шепнул что-то на ухо прелату.

— Как? Он на это неспособен.

— Но почему же? Ведь королева умерла.

— Вдова поэта Скаррона.

— Она благородного происхождения. Их деды когда-то были очень дружны.

— Это невозможно!

— Я знаю его сердце и говорю, что очень даже возможно.

— Конечно, уж если кто-нибудь знает его сокровенное, то это вы, мой отец. Но подобная мысль не приходила мне в голову.

— Ну, так пусть заглянет теперь и застрянет там. Если она послужит церкви, церковь посодействует ей. Но король делает мне знак, и я должен поспешить к нему.

Тонкая темная фигура поспешно проскользнула среди толпы придворных, а великий епископ из Мо продолжал стоять, опустив низко голову, весь погруженный в раздумья.

К этому времени весь двор собрался в «Grand Salon», и громадная комната наполнилась шелковыми, бархатными и парчовыми нарядами дам, блеском драгоценных камней, дуновением разрисованных вееров, колыханием перьев и эгретов. Серые, черные и коричневые одежды смягчали яркость красок. Раз король в темном, то и все должны быть в одеждах такого же цвета, и только синие мундиры офицеров да светло-серые гвардейских мушкетеров напоминали первые годы царствования, когда мужчины соперничали с женщинами в роскоши и блеске туалетов. Но если изменилась мода на одежды, то еще более изменились манеры. Ветреное легкомыслие и былые страсти, конечно, не могли исчезнуть совсем, но поветрие было на серьезные лица и умные разговоры. Теперь в высшем свете шли разговоры не о выигрыше в ландскнехте, не о последней комедии Мольера или новой опере Люлли, а о зле янсенизма, об изгнании Арно из Сорбонны, о дерзости Паскаля, об относительных достоинствах двух популярных проповедников, Бардалу и Массильона. Так под причудливо разрисованным потолком, по раскрашенному полу, окруженные бессмертными произведениями художников, заключенными в дорогие золоченые рамы, двигались вельможи и пышные дамы, стараясь подделаться под маленькую темную фигуру, силясь походить на того, кто сам настолько растерялся, что в настоящее время колебался в выборе между двумя женщинами, ведшими игру, где ставками было будущее Франции и его собственная судьба.

V
ДЕТИ САТАНЫ
[править]

Старый гугенот стоял еще несколько минут растерянный после того, как король отказал ему, молча, с угрюмым видом, опустив глаза. Сомнения, печаль и гнев сменялись на его лице. Это был по виду очень высокий худой человек с суровым бледным лицом, большим лбом, мясистым носом и могучим подбородком. Он не знал ни парика, ни пудры, но природа сама обсыпала серебром его густые кудри, а тысячи морщинок вокруг глаз и уголков рта придавали его лицу особо серьезное выражение. Но, несмотря на пожилые годы, вспышка гнева, заставившая его вскочить с колен, когда он услышал отрицательный ответ короля на его просьбу; пронизывающий сердитый взгляд, столкнувшийся с насмешливыми улыбками, перешептываниями и шуточками на его счет, — все указывало на то, что им до известной степени сохранены еще сила и дух молодости. Он был одет согласно своему положению просто, но хорошо, в темно-коричневый кафтан из шерстяной материи с серебряными пуговицами. Короткие брюки того же цвета, белые шерстяные чулки, черные кожаные сапоги с широкими носками, застегивавшиеся большими стальными пряжками, дополняли его костюм. В одной руке он держал низкую поярковую шляпу, отороченную золотым кантом, в другом — сверток бумаг, заключавший изложение его жалоб, который он надеялся передать секретарю короля.

Его сомнения насчет того, как ему следовало поступить дальше, разрешились весьма быстро. В то время на гугенотов (хотя пребывание им во Франции и не было вполне запрещено) смотрели как на людей, едва терпимых в королевстве и не защищенных законами, ограждавшими их соотечественников-католиков. В продолжение двадцати лет гонения на них все усиливались, и за исключением изгнания не было средств, которыми не пользовались бы против них официальные ханжи. Гугенотам чинили препятствия во всех делах, им воспрещалось занимать какие-либо общественные должности, брали их дома под постой для солдат, поощряли к неповиновению их детей, оставляя без рассмотрения все их жалобы в судах на наносимые им оскорбления и обиды. Всякий негодяй, желавший удовлетворить свою злобу или втереться в доверие своего ханжи-начальника, мог проделывать с любым гугенотом что ему вздумается, не страшась закона. И, несмотря на все, эти люди все же льнули к отталкивавшей их стране, полные таившейся в глубине сердца каждого француза горячей любви к родной земле, предпочитая оскорбления и обиды здесь любому приему, ожидавшему их за морем. Но на них уже надвигалась тень роковых дней, когда выбор не мог зависеть от их желаний.

Двое из королевских гвардейцев, рослые молодцы в синих мундирах, дежурившие в этой части дворца, были свидетелями безрезультатного ходатайства гугенота. Они подошли к нему и грубо прервали ход его мыслей.

— Ну, «молитвенник», — угрюмо проговорил один из них, — проваливай-ка отсюда.

— Нельзя считать тебя украшением королевского сада! — крикнул другой со страшной бранью. — Что за цаца, отворачивающая нос от религии короля, черт бы тебя побрал!

Старый гугенот, гневно и с глубокими презрением взглянув на стражу, повернулся, намериваясь уйти прочь, как вдруг один из гвардейцев ткнул его в бок концом алебарды.

— Вот тебе, собака! — воскликнул он. — Как ты смеешь смотреть так на королевского гвардейца!

— Дети Велиала, — в свою очередь выкрикнул старик, прижимая руку к боку, — будь я на двадцать лет помоложе, вы не посмели б так обращаться со мной.

— AI Ты еще изрыгаешь яд, гадина? Довольно, Анд ре. Он пригрозил королевскому гвардейцу. Хватай его и тащи в караулку.

Солдаты, бросив ружья, кинулись на старика, но, несмотря на то, что оба молодца были высоки и здоровы, им не так легко было с ним справиться. Сухопарый гугенот с длинными мускулистыми руками несколько раз вырывался от насильников, и только когда старик начал уже задыхаться, утомленным солдатам удалось наконец, скрутив ему руки назад, совладать с гугенотом. Но едва они одержали эту жалкую победу, как грозный оклик и сверкнувшая перед глазами шпага заставили солдат освободить пленника.

Это был капитан де Катина. По окончании утренней службы он вышел на террасу и внезапно оказался свидетелем столь постыдной сцены. При виде старика он вздрогнул и, выхватив из ножен шпагу, бросился вперед так бешено, что гвардейцы не только бросили свою жертву, но один из них, пятясь от угрожающего клинка, поскользнулся и упал, увлекая за собой товарища.

— Негодяи! — гремел де Катина. — Что это значит?

Гвардейцы, с трудом поднявшись на ноги, казались достаточно смущенными и красными.

— Разрешите доложить, капитан, — проговорил один из них, отдавая честь, — это гугенот, оскорбивший королевскую гвардию.

— Король отклонил его просьбу, капитан, а он топчется на месте.

Де Катина побледнел от бешенства.

— Итак, когда французские граждане приходят обращаться к властителю их страны, на них должны нападать такие швейцарские собаки, как вы? — кричал он. — Ну, погодите же.

Он вытащил из кармана маленький серебряный свисток, и на раздавшийся призыв из караулки выбежал старый сержант с полдюжиной солдат.

— Ваша фамилия? — строго спросил капитан.

— Андре Менье.

— А ваша?

— Николай Клоппер.

— Сержант, арестовать Менье и Клоппера.

— Слушаю-с, капитан! — отчеканил сержант, смуглый поседевший солдат, участник походов Конде и Тюренна.

— Отдать их сегодня же под суд.

— На каком основании, капитан?

— По обвинению в нападении на престарелого почтенного гражданина, пришедшего с просьбой к королю.

— Он сам признался, что гугенот, — в один голос оправдывались обвиняемые.

— Гм… — Сержант нерешительно дергал свои длинные усы. — Прикажете так формулировать обвинение? Как угодно капитану…

Он слегка передернул плечами, словно сомневаясь, чтобы из этого вышло что-нибудь путное.

— Нет, — сообразил де Катина, которому вдруг пришла в голову счастливая мысль. — Я обвиняю их в том, что они, бросив алебарды во время пребывания на часах, явились передо мной в грязных и растерзанных мундирах;

— Так будет лучше, — заметил сержант с вольностью старого служаки. — Гром и молния! Вы осрамили всю гвардию. Вот посидите часок на деревянной лошади с мушкетами, привязанными к каждой ноге, так твердо запомните, что алебарды должны быть в руках у солдат, а не валяться на королевской лужайке. Взять их. Слушай. Направо кругом. Марш!

И маленький отряд гвардейцев удалился в сопровождении сержанта.

Гугенот молча, с хмурым видом стоял в стороне, ничем не выражая радости при неожиданно счастливом для него исходе дела; но когда солдаты ушли, он и молодой офицер быстро подошли друг к другу.

— Амори, я не надеялся: видеть тебя.

— Как и я, дядя. Скажите, пожалуйста, что привело вас в Версаль?

— Содеянная надо мной несправедливость, Амори. Рука нечестивых тяготеет над нами, и к кому же обратиться за защитой, как не к королю?

Молодой офицер покачал головой.

— У короля доброе сердце, — проговорил де Катина. — Но он глядит на мир только через очки, надетые ему камарильей. Вам нечего рассчитывать на него.

— Он почти прогнал меня с глаз долой.

— Спросил ваше имя?

— Да, и я назвал. Молодой гвардеец свистнул.

— Пройдемте к воротам, — промолвил он. — Ну, если мои родственники будут приходить сюда и заводить споры с королем, моя рота вскоре останется без капитана.

— Королю невдомек, что мы родственники. Но мне странно, племянник, как ты можешь жить в этом храме Ваала, не поклоняясь кумирам.

— Я храню веру в сердце. Старик удрученно покачал головой.

— Ты идешь по весьма узкому пути, полному искушений и опасностей, — проговорил он. — Тяжко тебе, Амори, шествовать путем господним, идя в то же время рука об руку с притеснителями его народа.

— Эх, дядя! — нетерпеливо воскликнул молодой человек. — Я солдат короля и предоставляю отцам церкви вести богословские споры. Сам же хочу только прожить честно и умереть, исполняя свой долг, а до остального что мне за дело?

— И согласен жить во дворцах и есть на дорогой посуде, — с горечью заметил гугенот, — в то время как рука нечестивых тяготеет над твоими кровными, когда изливается чаша бедствий, гул воплей и стенание царят по всей стране.

— Да что же случилось, наконец? — спросил молодой офицер, несколько сбитый с толку библейскими выражениями, бывшими в ходу между французскими протестантами.

— Двадцать человек моавитян расквартировано у меня в доме во главе с неким капитаном Дальбером, давно уже ставшим бичом Израиля.

— Капитан Клод Дальбер из Лангедокских драгун? У меня уже есть с ним кое-какие счеты.

— Ага! И рассеянные овцы стада Господня также имеют что-то против этого лютого пса и горделивого нечестивца.

— Да что же он сделал?

— Его люди разместились в моем доме, словно моль в тюках сукна. Нигде нет свободного местечка. Сам же муж сей сидит в моей комнате, задравши ноги в сапожищах на стулья из испанской кожи, с трубкой во рту, с графином вина под рукой и изрекает, словно шипит, всякие мерзостные словеса. Он побил старика Пьера.

— А?!

— И столкнул в подвал меня.

— А?!

— Потому что в пьяном виде пытался обнять твою кузину Адель.

— О!!

При каждом новом восклицании молодой человек краснел все более и более, а брови его сдвигались все ближе и ближе. При последних словах старика гнев вырвался наружу, и он с бешенством бросился вперед, таща дядю за руку. Они бежали по одной из извилистых дорожек, окруженных высокими живыми изгородями, из-за которых по временам выглядывали фавны или мраморные нимфы, дремавшие среди зелени. Кое-кто из попавшихся навстречу придворных с удивлением смотрел на эту странную пару. Но молодой человек был слишком занят мыслями, чтобы обращать внимание на гулявших. Не переставая бежать, он миновал серповидную дорожку, шедшую мимо дюжины каменных дельфинов, выбрасывающих изо рта воду на группу тритонов, затем аллею гигантских деревьев, имевших вид, будто они росли тут в продолжение нескольких веков, тогда как в действительности только нынче были привезены с колоссальными трудностями из С.-Жермена и Фонтенебло. У калитки из сада на дорогу старик остановился, задыхаясь от непрерывного бега.

— Как вы приехали, дядя?

— В коляске.

— Где она?

— Вон там, за гостиницей.

— Ну, идем же туда.

— Ты также едешь, Амори?

— Судя по вашим словам, пора и мне появиться у вас. В вашем доме нелишне иметь человека со шпагой у пояса.

— Но что же ты собираешься сделать?

— Переговорить с этим капитаном Дальбером.

— Значит, я обидел тебя, племянник, сказав, что твое сердце не вполне принадлежит Израилю.

— Мне какое дело до Израиля! — нетерпеливо крикнул де Катина. — Я знаю только, что вздумай кузина Адель поклоняться грому, словно абенокийская женщина, или обратись она со своими невинными молитвами к Гитчи Маниту[3]. то и тогда хотел бы я видеть человека, осмелившегося дотронуться до нее. А вот подъезжает наша коляска. Гони во весь дух, кучер, и получишь пять ливров, если менее чем через час мы будем у заставы Инвалидов.

Трудно было мчаться быстро во времена безрессорных экипажей и выстланных диким камнем дорог, но кучер нахлестывал косматых, неподстриженных лошадей, и коляска, подпрыгивая, громыхала по дороге. Придорожные деревья мелькали перед застекленными дверцами коляски, а белая пыль клубилась следом. Капитан гвардии барабанил пальцами по коленям, нетерпеливо вертясь на сиденье и задавая по временам вопросы своему угрюмому спутнику.

— Когда все это произошло?

— Вчера вечером.

— А где теперь Адель?

— Дома.

— А этот Дальбер?

— Он он также там.

— Как? Вы рискнули оставить ее во власти этого человека, сами уехав в Версаль?

— Она заперлась на замок в своей комнате.

— Ах, что значит какой-то запор! — Молодой человек вне себя от бессильной злобы ударил кулаком в воздух.

— Там Пьер?

— Он бесполезен.

— И Амос Грин?

— О, этот лучше. Он, видимо, настоящий мужчина.

— Его мать урожденная француженка с острова Статень, близ Мангаттана. Она была одной из рассеянных овец стада, рано бежавших от волков, когда рука короля только что стала тяготеть над Израилем. Амос владеет французским языком, но не похож по виду на француза и манеры у него совсем иные.

— Он выбрал неудачно время для посещения Франции.

— Может быть, здесь кроется непонятная для нас мудрость.

— И вы оставили его в доме?

— Да, он сидел с Дальбером, курил и рассказывал ему странные истории.

— Каким он может быть защитником? Чужой человек в незнакомой стране. Вы дурно поступили, дядя, оставив Адель одну.

— Она в руках Божьих, Амори.

— Надеюсь. О, я горю от нетерпения скорее быть там.

Он высунул голову, не обращая внимания на облако пыли, подымавшееся от колес, и, вытянув шею, смотрел сквозь него вперед на длинную извилистую реку и широко раскинувшийся город, уже ясно различимый в тонкой синеватой дымке, где вырисовывались обе башни собора Богоматери, высокая игла св. Иакова и целый лес других шпилей и колоколен — памятников восьми столетий набожности Парижа. Вскоре дорога свернула в сторону Сены, городская стена становилась все ближе, пока путешественники наконец не въехали в город через южные ворота, оставив справа обширный Люксембургский дворец, а слева — последнее создание Кольбера, богадельню инвалидов. Сделав крутой поворот, экипаж очутился на набережной и, переехав Новый мост, мимо величественного Лувра добрался до лабиринта узких, но богатых улиц, шедших к северу. Молодой человек все еще смотрел в окно, но ему загораживала поле зрения громадная золоченая карета, шумно и тяжело подвигавшаяся перед коляской. Однако когда улица стала пошире, карета свернула в сторону и офицеру удалось увидеть дом, куда он стремился.

Перед домом собралась огромная толпа народа.

VI
БИТВА В ДОМЕ
[править]

Дом гугенота-купца представлял собою высокое узкое здание, стоявшее на углу улиц Св. Мартина и Бирона. Он был четырехэтажный, такой же суровый и мрачный, как его владелец, с высокой заостренной крышей, длинными окнами с ромбовидными стеклами, с фасверком из окрашенного в черную краску дерева с промежутками, заполненными штукатуркой, и пятью каменными ступенями, указывавшими узкий и мрачный вход в дом. Верхний этаж был занят складом запасных товаров; ко второму и третьему приделаны балконы с крепкими деревянными балюстрадами. Когда дядя с племянником выскочили из коляски, они очутились перед густой толпой людей, очевидно, чем-то сильно возбужденных. Все смотрели вверх. Взглянув по тому же направлению, молодой офицер увидел зрелище, лишившее его способности чувствовать что-либо другое, кроме величайшего изумления.

С верхнего балкона головой вниз висел человек в ярко-голубом кафтане и белых штанах королевских драгун. Шляпа и парик слетели, и стриженая голова медленно раскачивалась взад и вперед на высоте пятидесяти футов над мостовой. Лицо привешенного, обращенное к улице, было смертельно бледным, а глаза плотно зажмурены, как будто он не решался открыть их из боязни угрожавшей ему страшной участи. Зато голос его громко разносился по окрестности, наполняя воздух мольбами о помощи.

В углу балкона находился молодой человек и, наклонившись над перилами, держал за ноги висевшего в воздухе драгуна. Он смотрел не на свою жертву, но, повернув голову через плечо, впился пристальным взглядом в толпу солдат, теснившихся у большого открытого окна, выходившего на балкон. В повороте его головы чувствовался гордый вызов, а солдаты нерешительно топтались на месте, не зная, броситься ли им вперед или уходить.

Внезапно толпа вскрикнула от волнения. Молодой человек отпустил одну ногу драгуна, продолжая держать его только за другую, причем первая беспомощно болталась в воздухе. Жертва напрасно цеплялась руками за стену позади себя, продолжая вопить что есть мочи.

— Втащи меня назад, чертов сын, втащи, — молил он. — Ты хочешь, что ли, убить меня? Помогите, добрые люди, спасите!

— Вам угодно, чтобы я втащил вас назад, капитан? — спросил державший его молодой человек ясным и сильным голосом, на прекрасном французском языке, но с акцентом, казавшимся странным толпе внизу.

— Да, черт возьми, да!

— Так отошлите ваших людей.

— Убирайтесь прочь, олухи, болваны. Вам хочется, чтобы я разбился о мостовую? Прочь! Убирайтесь вон, говорят вам.

— Так-то лучше! — проговорил молодой человек, когда солдаты исчезли. Он потянул драгуна за ногу и приподнял его так, что тот мог обернуться, ухватившись за нижний угол балкона.

— Ну как вы себя теперь чувствуете? — полюбопытствовал молодой человек.

— Держите меня, ради Бога, держите.

— Я держу вас довольно крепко.

— Ну так втащите меня.

— Не надо торопиться, капитан. Вы отлично можете разговаривать и в таком положении.

— Втащите меня, мсье, скорее.

— Все в свое время. Боюсь, что вам не так удобно разговаривать, болтаясь в воздухе.

— Ах, вы хотите убить меня!

— Напротив, собираюсь спасти. — Да благословит вас Бог.

— Но только на известных условиях.

— О, авансом соглашаюсь на них. Ах! Я сейчас упаду.

— Вы оставите этот дом — вы и ваши люди — и не посмеете больше беспокоить ни старика, ни мадемуазель. Даете обещание?

— О, да, да, мы уйдем.

— Честное слово?

— Разумеется. Только втащите меня.

— Не так скоро. В этом положении легче разговаривать с вами. Я не знаю здешних законов. Может быть, подобные вещи во Франции воспрещены. Обещайте, что у меня не будет неприятностей.

— Никаких. Только втащите меня.

— Очень хорошо. Ну-с, пожалуйте.

Он стал тянуть драгуна за ногу, а тот судорожно цеплялся за перила, пока под одобрительный гул толпы не перевалился наконец через всю балюстраду и не растянулся на балконе. Некоторое время он полежал там неподвижно, как пласт. Затем, шатаясь, поднялся на ноги и, не взглянув на противника, с криком бешенства бросился в открытую дверь.

Пока наверху происходила эта маленькая драма, де Катина удалось оправиться от охватившего его оцепенения, и он принялся энергично проталкиваться сквозь толпу вместе со своим спутником, так что оба вскоре очутились почти у крыльца. Мундир королевского гвардейца уже сам по себе мог служить пропуском повсюду, а кроме того, и лицо старика Катина было хорошо известно во всем околотке, и все присутствующие расступались, чтобы дать им пройти в дом. Дверь распахнулась, и в темном коридоре прибывших встретил старый слуга, ломая руки.

— Ох, хозяин! Ох, хозяин! — кричал он. — Ох, какие дела. Какой позор. Они убьют его!

— Кого?

— Славного мсье из Америки. О Боже мой! Слышите?

Как раз в этот момент вновь поднявшиеся наверху крики и возня внезапно закончились ужаснейшим грохотом, перемешанным с залпом ругательств, шума и стука, словно старый дом содрогался до самого основания. Офицер и гугенот стремглав бросились вверх и уже стали взбираться на лестницу второго этажа, откуда, по-видимому, неслись крики, когда вдруг навстречу им вылетели большие часы недельного завода, перескакивая через четыре ступени, сразу перепрыгнули через площадку и ударились о противоположную стену, где рассыпались в кучу металлических колес и деревянных обломков. Через мгновение на площадке показался клубок из четырех людей и деревянных обломков. Борьба продолжалась. Люди вскакивали, падали, снова поднимались, дышали все вместе, напоминая тягу в трубе. Они так переплелись между собой, что трудно было разобрать их. Было только заметно, что среднее звено одето в одежду из черного фламандского сукна, а остальные три в солдатскую форму. Человек, служащий объектом нападения, был так силен и крепок, что, лишь только ему удавалось встать на ноги, он таскал за собой по площадке противников, словно дикий кабан повисших на нем собак. Выбежавший вслед за клубком дерущихся офицер протянул было руку с целью схватить штатского, но тотчас же с бранью отдернул ее прочь, так как последний сильно схватил его крепкими белыми зубами за большой палец левой руки. Прижимая к губам раненую руку, офицер выхватил шпагу и заколол бы своего безоружного противника, если бы де Катина, бросившись вперед, не схватил его за кисть руки.

— Вы подлец, Дальбер! — крикнул он.

Внезапное появление королевского лейб-гвардейца произвело магическое действие на дерущихся. Дальбер отскочил назад, не отнимая от губ пальца, и, опустив шпагу, мрачно смотрел на прибывшего. Его длинное желтое лицо исказилось от гнева, а маленькие черные глаза горели яростью и дьявольским огнем неудовлетворенной мести. Солдаты отпустили свою жертву и, запыхавшись, выстроились в ряд, а молодой человек прислонился к стене и, счищая пыль со своей черной одежды, попеременно смотрел то на своего спасителя, то на противников.

— У нас с вами давние счеты, Дальбер! — произнес де Катина, обнажая рапиру.

— Я здесь по приказу короля, — угрюмо ответил Дальбер.

— Без сомнения. Защищайтесь, мсье.

— Говорю вам, я здесь по долгу службы.

— Прекрасно. Скрещивайте шпагу.

— Я не ссорился с вами.

— Нет? — Де Катина шагнул вперед и ударил его по лицу. — Мне кажется, у вас есть теперь повод к дуэли, — проговорил он.

— Черти! — заорал капитан. — К оружию, ребята. Эй вы, там, наверху. Уберите этого молодца и схватите пленника. Именем короля.

На его зов с лестницы сбежало еще с дюжину солдат, а трое бывших на площадке бросились на своего недавнего противника. Он увернулся, выхватив из рук старого купца толстую палку.

— Я с вами, сударь! — проговорил он, становясь рядом с гвардейским офицером.

— Уберите вашу челядь и бейтесь со мной, как подобает дворянину! — крикнул де Катина.

— Дворянин?! Послушать только этого мещанина-гугенота, семья которого торгует сукном.

— Ах ты, трус! Я шпагой напишу на твоей роже, что ты лжец.

Он кинулся вперед и нанес удар, который попал бы прямо в сердце Дальберу, не упади тяжелая сабля одного из драгун на его более тонкое оружие и не переруби клинок у самой рукоятки. С криком торжества его враг бешено ринулся к нему, занеся рапиру, но сильный удар палки молодого иностранца заставил его выпустить оружие, которое, звеня, упало на пол. Один из стоявших на лестнице солдат выхватил пистолет и прицелился в голову де Катина. Выстрел положил бы конец схватке, но в этот момент какой-то низенький старичок, спокойно вошедший с улицы, видимо, заинтересованный разыгравшеюся перед ним сценою и с улыбкой смотревший на всех, внезапно сделал шаг вперед, приказывая бойцам опустить оружие столь твердым и властным голосом, что все шпаги сразу ударились о пол, словно на ученье.

— Ну, мсье! Ну, мсье! — строго проговорил старичок, смотря на каждого по очереди. Это был очень маленький, подвижный человек, худой, как сельдь, с выдающимися зубами И громадным париком, длинные локоны которого скрадывали очертания его морщинистой шеи и узких плеч. Одет он был в длиннополый кафтан из бархата мышиного цвета, отделанный золотом; высокие кожаные сапоги и маленькая треуголка с золотым кантом придавали ему несколько воинственный вид. Его осанка и манеры отличались изяществом; высоко поднятая голова, острый взгляд черных глаз, тонкие черты лица, самоуверенность, сквозившая в каждом его движении, — все это указывало в нем на человека, привыкшего повелевать. И действительно, во Франции, так же как и за ее пределами, мало было людей, которым наравне с королем не было известно имя этого небольшого человека, стоявшего на площадке гугенотского дома с золотой табакеркой в одной руке и с кружевным платком в другой. Кто мог не знать последнего из великих вельмож, храбрейшего из французских полководцев, всеми любимого Кондэ, победителя при Рокруа и героя Фронды? При виде его худого желтого лица драгуны и их начальник замерли, уставившись на него, а де Катина поднял обломок своей рапиры, отдавая честь.

— Э, э! — вскрикнул старый воин, вглядываясь в него. — Вы были со мной на Рейне… э? Я помню ваше лицо, капитан, А ваши родные были с Тюренном.

— Я был в Пикардийском полку, ваша светлость. Моя фамилия де Катина.

— Да, да. А кто вы, мсье, черт вас побери?

— Капитан Дальбер, ваша светлость, из Лангедокских синих драгун.

— Э! Я проезжал мимо в карете и видел, как вы висели вверх ногами. Молодой человек втащил вас, по-видимому, с условием…

— Он поклялся, что уйдет из дома! — крикнул иностранец. — Но когда я поднял его, то негодяй напустил на меня своих людей, и мы все вместе скатились с лестницы.

— Клянусь честью, вы немало оставили следов, — сказал Кондэ, улыбаясь и смотря на обломки, покрывавшие пол. — Так вы нарушили данное вами слово, капитан Дальбер?

— Я не мог заключать условий с гугенотом и врагом короля, — угрюмо отрапортовал драгун.

— По-видимому, вы могли заключать условия, но не выполнять их. А почему же вы, мсье, отпустили его, когда перевес был на вашей стороне?

— Я поверил его обещанию.

— Должно быть, вы доверчивы по природе.

— Я привык иметь дело с индейцами.

— Э! И вы думаете, что слово индейца вернее слова королевского драгуна?

— Я не думал этого час тому назад.

— Гм!

Кондэ взял большую понюшку табаку, втянул, а затем смахнул кружевным платком пылинки, упавшие на его бархатный кафтан.

— Вы очень сильны, милостивый государь, — проговорил он, внимательно глядя на широкие плечи и высокую грудь молодого иностранца. — Вы, полагаю, из Канады?

— Я был там, но сам я из Нью-Йорка. Кондэ покачал головой.

— Это остров? — спросил он.

— Нет, мсье, город.

— В какой провинции?

— В Нью-Йоркской.

— Значит, главный город?

— Нет, главный город — Олбани.

— А почему вы говорите по-французски?

— Моя мать — француженка по происхождению.

— Давно ли вы в Париже?

— Сутки.

— Э! И уже начали вывешивать с балконов соотечественников вашей матери.

— Он приставал к одной девушке, мсье. Я попросил его прекратить это, тогда он обнажил шпагу и убил бы меня, не схватись я с ним. Тогда он крикнул на помощь своих людей. Чтобы держать их на почтительном расстоянии, я поклялся, что спущу его вниз головой, если солдаты сделают хоть шаг вперед. А когда я отпустил его, они опять набросились на меня, и не знаю, чем бы закончилось это дело, если б вот этот мсье не вступился за меня.

— Гм! Вы поступили превосходно. Вы молоды, но находчивы.

— Я вырос в лесу.

— Если там много таких, как вы, то моему приятелю де Фронтенаку будет немало хлопот, прежде чем ему удастся основать ту империю, о которой он мечтает. Но что все это значит, капитан Дальбер? Чем можете вы оправдаться?

— Королевским приказанием, ваша светлость.

— Э! Разве он дал вам право оскорбить девушку? Не слыхивал, чтоб Его Величество бывал слишком жесток с женщинами, — произнес Кондэ с сухим, отрывистым смехом, снова беря понюшку табаку.

— Ваша светлость, приказано применять все меры, чтобы заставить этих людей войти в лоно истинной церкви.

— Честное слово, вы страшно похожи на апостола и борца за святую веру, — воскликнул Кондэ, насмешливо смотря на грубое лицо драгуна своими блестящими черными глазами. — Уведите отсюда своих людей, капитан, и чтобы ноги вашей не было здесь.

— Но приказание короля, ваша светлость…

— Когда я увижу короля, то сообщу ему, что вместо солдат я нашел здесь разбойников. Ни слова, сударь. Вон! Позор ваш вы берете с собой, а честь останется здесь.

В одно мгновение из насмешливого, жеманного старого щеголя он превратился в сурового воина с неподвижным лицом и огненным взглядом. Дальбер отступил перед его мрачным взором и пробормотал команду. Солдаты, топая ногами и гремя саблями, вереницей начали спускаться по лестнице.

— Ваша светлость, — вымолвил старый гугенот, выступая вперед и распахивая одну из дверей, выходивших на площадку, — вы действительно явились спасителем Израиля и камнем преткновения для дерзновенных. Не удостоите ли чести отдохнуть под моей кровлей и отведать кубок вина, прежде чем идти дальше?

Кондэ поднял свои густые брови, слушая библейские выражения купца, но с вежливым поклоном принял приглашение. Войдя в комнату, он с удивлением и восхищением оглядел ее роскошное убранство. Действительно, комната с отделкой из темного блестящего дуба, полированным полом, величественным мраморным камином и прекрасною лепною работою на потолке могла бы служить украшением любого дворца.

— Моя карета ждет внизу, и мне нельзя дольше медлить, — сказал он. — Я нечасто покидаю мой замок в Шантиньи для Парижа, и только счастливая случайность дала мне сегодня возможность быть полезным почтенным людям. Когда у дома видишь вывеску в виде драгуна, висящего в воздухе вверх ногами, то трудно проехать мимо, не осведомившись о причине. Но боюсь, сударь, что пока вы останетесь гугенотом, вам не будет покоя во Франции.

— Действительно, закон слишком жесток к нам.

— И будет еще более жестоким, если правда то, что я слышал при дворе. Удивляюсь, почему вы не покинете Францию.

— Мои дела и мой долг удерживают меня здесь.

— Ну конечно, каждый знает, что для него лучше. А не целесообразнее ли склониться перед грозой?

Гугенот сделал жест ужаса.

— Ну, ну, я ведь не хотел предложить ничего обидного. А где же прекрасная мадемуазель, причина всей этой истории?

— Где Адель, Пьер? — спросил купец старого слугу, внесшего на серебряном подносе плоскую бутылку и цветные венецианские бокалы.

— Я запер ее в своей комнате, хозяин.

— Где она теперь?

— Я здесь, отец.

Молодая девушка вбежала в комнату и бросилась на шею отца.

— О, я надеюсь, что эти злые люди не обидели вас, милый папа.

— Нет, нет, дорогое дитя; мы все невредимы благодаря его светлости принцу Кондэ.

Адель подняла глаза и тотчас опустила их перед проницательным взглядом старого воина.

— Да наградит вас Бог, ваша светлость! — пробормотала она. Ее прелестное лицо зарделось от смущения. Нежный, изящный овал, большие серые глаза, волна блестящих волос, оттенявших своим темным цветом маленькие, похожие на раковины ушки, и алебастровая белизна шеи — все это привело в восторг Кондэ, в продолжение шестидесяти лет перевидавшего всех красавиц при дворах трех королей. Он с восхищением смотрел на маленькую гугенотку.

— Э, право, мадемуазель, вы заставляете меня желать скинуть с плеч этак лет сорок.

Он поклонился и вздохнул, как это было в моде во времена Бэкингема, явившегося покорить сердце Анны Австрийской, и династии кардиналов, достигшей тогда полного расцвета.

— Франции было бы тяжело потерять эти сорок лет, ваша светлость.

— Э, э! К тому же и острый язычок? Да, ваша дочь, мсье, выделилась бы своим умом и при дворе.

— Боже сохрани, ваша светлость. Она так невинна и скромна…

— Ну, это плохой комплимент двору. Наверно, мадемуазель, вам хотелось бы выезжать в большой свет, слушать приятную музыку, видеть все прекрасное и носить драгоценности, а не смотреть вечно на улицу Св. Мартина и сидеть в этом большом мрачном доме, пока не увянут розы на ваших щечках?

— Где папа, там хорошо и мне, — ответила молодая девушка, кладя обе руки на руку отца. — Я не желаю ничего более того, что имею.

— А я думаю, что тебе лучше всего уйти к себе в комнату, — строго заметил старый купец: он знал худую репутацию, установившуюся за принцем относительно женщин, несмотря на столь почтенный возраст. Кондэ приблизился к молодой девушке и даже положил свою желтую руку на ее руку. Адель поспешно отпрянула назад. Маленькие черные глаза принца вспыхнули нехорошим огоньком.

— Ну, ну! — проговорил он, когда Адель, исполняя приказание отца, поспешно направилась к двери. — Вам решительно нечего опасаться за свою голубку. По крайней мере, этот ястреб не может принести никакого вреда, как бы ни заманчива была добыча. Но я действительно вижу, что она так же хороша душой, как и наружностью, а больше этого нельзя даже сказать и про ангела. Карета ожидает меня, мсье. Доброго утра всем вам.

Он наклонил голову в громадном парике и засеменил к выходу своей изысканной, щеголеватой походкой. Из окна де Катина увидел, что он сел в раззолоченный экипаж, задерживавший их во время спешного возвращения из Версаля.

— По чести, — вымолвил он, обращаясь к молодому американцу, — конечно, мы многим обязаны принцу, но еще более вам, мсье. Вы рисковали жизнью ради моей кузины, и, если бы не ваша палка, Дальбер проткнул бы меня насквозь, воспользовавшись одержанным им успехом. Вашу руку, сударь. Подобного рода вещи не забываются.

— Да, его стоит поблагодарить, Амори! — присоединился старый гугенот, возвратившись после проводов до кареты знаменитого гостя. — Он был признан, как защитник угнетенных и помощник находящихся в нужде. Да будет над тобой благословение старца, Амос Грин. Родной сын не мог бы сделать для меня больше, чем сделал ты, чужой.

Молодой гость казался более смущенным такими выражениями благодарности, чем всеми предыдущими событиями. Кровь бросилась в его загорелое, тонко очерченное лицо, гладкое, как у ребенка, но с твердо обведенными губами и проницательным взглядом голубых глаз, говоривших о недюжинной силе воли.

— У меня за морем есть мать и две сестры, — застенчиво проговорил он.

— И ради них вы почитаете женщин?

— Мы все там уважаем их. Может быть, потому что женщин так мало. Здесь, в Старом Свете, вы не знаете, каково обходиться без них. Мне постоянно приходилось бродить вдоль озер за мехами, жить месяцами среди дикарей в вигвамах краснокожих, видеть их грязную жизнь, слушать их скверные речи, когда они на корточках, по-жабьи, сидят вокруг костров. Когда потом я возвращался в Альбани к родным и слушал, как сестры играют на клавикордах и поют, а мать рассказывает о Франции былых времен, о своем детстве и обо всем, выстраданном за правду, тогда я вполне осознал, что значит добрая женщина и как она, подобно солнцу, вызывает к жизни все лучшее и благородное в нашей душе.

— Право, дамы должны быть очень благодарны вам, мсье, вы так же красноречивы, как храбры, — проговорила Адель Катина, стоя на пороге отворенной двери и слушая его последние слова.

Он на минуту забылся, высказываясь решительно и без стеснения. При виде молодой девушки он снова покраснел и опустил глаза.

— Большую часть жизни я провел в лесах, — продолжал он, — а там приходится так мало говорить, что можно и совсем разучиться. Вот потому-то и появилось желание у отца предоставить мне возможность пожить какое-то время во Франции. Он хочет научить меня кое-чему другому, помимо охоты и торговли.

— А сколько времени вы намерены остаться в Париже? — спросил гвардеец.

— Пока за мной не приедет Эфраим Сэведж.

— А это кто?

— Капитан «Золотого Жезла».

— Это ваш корабль?

— Да, моего отца. Судно было в Бристоле, теперь находится в Руане, а затем снова поплывет в Бристоль. Когда оно вернется оттуда, Эфраим приедет за мной в Париж и увезет меня.

— А как вам нравится Париж? Молодой человек улыбнулся.

— Мне говорили еще раньше, что это очень оживленный город, и, судя по тому немногому, что мне пришлось видеть сегодня утром, я убедился целиком в справедливости мнения, что это самый оживленный город, какой мне приходилось когда-либо видеть.

— И действительно, — согласился де Катина, — вы чрезвычайно живо спустились с лестницы вчетвером; впереди вас, словно курьер, летели голландские часы, а сзади целая груда обломков. А города ведь вы все еще не видели?

— Только вчера, проездом, отыскивая этот дом. Поразительный город, но мне здесь не хватает воздуха. Вот Нью-Йорк — тоже большой город, но какая разница! Говорят, там целых три тысячи жителей и что будто бы они в состоянии выставить четыреста бойцов, только этому трудно поверить. Но там отовсюду можно видеть творение Божие — деревья, зеленую траву, блеск солнца на заливе и реках. А здесь только камень да дерево, дерево да камень. Право, вы должны быть очень крепкого сложения, если можете чувствовать себя здоровыми в таком месте.

— А нам кажется, что крепки-то должны быть вы, живущие в лесах и по рекам, — возразила молодая девушка. — Удивительно, как это вы можете находить дорогу в такой пустыне?

— Ну вот. А я удивляюсь, как вы не рискуете заблудиться среди тысяч домов. Я надеюсь, сегодня будет ясная ночь.

— Зачем это вам?

— Тогда можно увидеть звезды.

— Ведь вы не найдете в них никакой перемены.

— Этого только и нужно. Если я увижу звезды, то буду знать, по какому направлению можно попасть в этот дом. Днем-то я могу взять нож и делать мимоходом зарубки на дверях, а то трудно будет найти свой путь обратно: тут проходит столько народа.

Де Катина расхохотался.

— Ну, знаете, Париж покажется вам еще оживленнее, если вы будете отмечать свой путь зарубками на дверях, словно на деревьях в лесу. Но, может быть, на первых порах вам лучше иметь провожатого. Если у вас, дядя, в конюшне найдется пара свободных лошадей, то я смогу взять нашего друга в Версаль, где я принужден дежурить несколько дней. Там он может остаться со мной, если не побрезгует солдатским помещением, и увидит больше интересного, чем на улице Св. Мартина. Что вы на это скажете, мсье Грин?

— Буду очень рад ехать с вами, если здесь не грозит более никакая опасность.

— О, на этот счет не бойтесь, — сказал гугенот. — Распоряжение принца Кондэ будет щитом и покровом на многие дни. Я велю Пьеру оседлать вам лошадей.

— А я воспользуюсь коротким временем, оставшимся в моем распоряжении, — произнес гвардеец, подходя к окну, где ожидала его Адель.

VII
НОВЫЙ И СТАРЫЙ СВЕТ
[править]

Молодой американец был вскоре готов отправиться в путь, но де Катина медлил до последней минуты. Когда наконец он отошел от любимой девушки, то поправил свой галстук, смахнул пыль с блестящего мундира и окинул критическим взглядом темную одежду спутника.

— Где вы покупали это платье? — спросил он.

— В Нью-Йорке, перед отъездом.

— Гм! Сукно недурное, темный цвет в моде, но покрой необычен для наших глаз.

— Я знаю только, что мне было бы куда удобнее в моей охотничьей куртке и штиблетах.

— А шляпа… У нас здесь не носят таких плоских полей. Посмотрим, нельзя ли изменить фасон.

Он взял шляпу и, загнув один край, прикрепил его к тулье золотой булавкой, вынутой из собственной манишки.

— Ну, теперь она приняла совершенно военный вид и пригодилась бы любому из королевских мушкетеров, — смеясь, проговорил он. — Штаны из черного сукна и шелка ничего себе, но отчего у вас нет шпаги?

— Я беру с собой ружье, выезжая из дома.

— Mon Dieu, да вас схватят, как бандита.

— У меня имеется и нож.

— Еще того хуже. Видно, придется обойтись без шпаги и, пожалуй, без ружья. Позвольте мне перевязать вам галстук, вот так. Ну а теперь, если у вас есть намерение проскакать десять миль, то я к вашим услугам.

Действительно, молодые люди, проезжавшие вместе верхом по узким и многолюдным улицам Парижа, представляли собою странный контраст. Де Катина, старше на пять лет, с тонкими и мелкими чертами лица, остро закрученными усами, небольшой, но стройной и изящной фигурой в блестящей одежде, казался олицетворением нации, к которой принадлежал.

Его спутник, высокого роста, сильного сложения, поворачивавший свое смелое и в то же время задумчивое лицо то в одну, то в другую сторону, с живостью наблюдая окружавшую его странную, новую жизнь, олицетворял в свою очередь образчик типа, правда, еще незаконченного, но носившего все задатки стать избранным. Коротко остриженные желтые волосы, голубые глаза и грузное тело указывали на то, что в жилах его текло больше отцовской крови, чем материнской. Даже темная одежда с поясом, без шпаги, если и не ласкала глаз, то говорила о принадлежности ее владельца к той удивительной породе людей, упорнейшие битвы и блестящие победы которых подчиняли себе природу как на морях, так и на обширнейших пространствах суши.

— Что это за большое здание? — спросил он, когда всадники выехали на площадь.

— Это — Лувр, один из дворцов короля.

— И он там?

— Нет, король живет в Версале.

— Как? Подумать только, у одного человека два таких дома!

— Два? Гораздо больше — и в Сен-Жермен, и Марли, и Фонтенебло, и Колоньи.

— А зачем ему столько? Ведь человек может жить всякий раз только в одном доме.

— Да, но он зато в состоянии поехать в тот или другой, как ему вздумается.

— Это восхитительное здание. В Монреале я видел семинарию св. Сульпиция и считал, что лучше этого дома ничего и быть не может на свете. Но что тот в сравнении с этим!

— Как, вы бывали в Монреале? Значит, вы видели крепость?

— Да, и госпиталь, и ряд деревянных домов, и большую мельницу, окруженную стеной с востока. Но вы-то разве знаете Монреаль?

— Я служил в тамошнем полку; побывал и в Квебеке. Да, друг мой, в Париже и кроме вас найдутся люди, жившие в лесах. Даю вам слово, что в продолжение полугода я носил мокасины, кожаную куртку и меховую шапку с орлиным пером и ничего не имею против надеть их снова.

Глаза Амоса Грина засветились восторгом, когда он узнал, что между ним и его спутником оказалось столько общего. Он стал осыпать де Катина вопросами, пока новые друзья не переехали через реку и не достигли юго-западных ворот города. Вдоль рва и стены виднелись длинные ряды солдат, занятых ученьем.

— Кто эти люди? — спросил Грин, с любопытством смотря на них.

— Это солдаты короля.

— А зачем их так много? Разве ожидают неприятеля?

— Нет, мы со всеми в мире.

— В мире. Так к чему же собраны они?

— Чтобы быть готовыми к войне.

Молодой человек с изумлением покачал головой.

— Да ведь они могли бы приготовиться и дома. В нашей стране у каждого в углу, у камина, стоит наготове мушкет, благодаря чему не надо тратить время, когда на дворе мир.

— Наш король очень могуществен и имеет немало врагов.

— А кто же нажил их?

— Ну, разумеется, он же — монарх.

— Так не лучше бы вам было обойтись без него? Гвардеец с отчаянием пожал плечами.

— Так мы с вами как раз попадем в Бастилию или в Венсенскую тюрьму, — предостерег он. — Знайте, что король нажил этих врагов, расширяя свое государство. Всего пять лет тому назад он подписал мир в Нимведене, по которому отнял шестнадцать крепостей у испанских Нидерландов. Потом он наложил руку на Страсбург и Люксембург и наказал генуэзцев, так что нашлось бы много охотников напасть на Францию, окажись она чуточку послабее.

— А почему он сделал все это?

— Из-за своего величия и ради славы Франции.

Чужестранец некоторое время обдумывал эти слова, пока путешественники ехали меж высоких тонких тополей, бросавших тень на залитую солнцем дорогу.

— Жил некогда в Шенектэди один великий человек, — наконец проговорил он. — Люди там простые и доверчиво относятся друг к другу. Но после того, как между ними появился этот субъект, у них вдруг пропали некоторые из вещей: у одного бобровая шкура, у другого мешок жинсенга, у третьего кожаный пояс. Наконец, у старого Пета Хендрикса исчез трехгодовалый бурый жеребец. Тогда стали повсюду разыскивать пропажу и нашли все в хлеву нового переселенца. Вот мы — я и еще несколько других — взяли да и повесили его на дереве, не раздумывая о том, что он человек великий.

Де Катина бросил на своего спутника гневный взгляд.

— Ваша притча не очень-то вежлива, мой друг! — проговорил он. — Если желаете мирно путешествовать со мной, то попридержите несколько ваш язык.

— Я не хотел оскорбить вас, да, может быть, я и ошибаюсь, — ответил американец, — но я говорю то, что мне кажется правильным, а это право свободного человека.

Лицо де Катина прояснилось при виде серьезного взгляда устремленных на него голубых глаз.

— Боже мой, — произнес он, — во что превратился бы двор, если бы каждый говорил все, что он думал. Но, Господи помилуй, что такое случилось?

Его спутник спрыгнул с лошади и, наклонясь над землей, пристально разглядывал пыль, покрывавшую дорогу. Потом быстрыми неслышными шагами он зигзагами прошел по дороге, перебежал по заросшей травой насыпи и остановился у отверстия в изгороди. Ноздри у него раздувались, глаза горели, лицо пылало от волнения.

— Парень сошел с ума, — пробормотал де Катина, подхватывая поводья брошенной лошади. — Вид Парижа подействовал на его умственные способности. Что с вами, черт возьми, на что вы так таращите глаза?

— Тут прошел олень, — прошептал Грин, указывая на траву. — Его след идет отсюда в лес. Это, должно быть, случилось недавно, и следы ясные, очевидно, он шел не торопясь. Будь с нами ружье, мы могли бы проследить оленя и принести старику хорошей дичины.

— Ради Бога, садитесь вы на лошадь! — в отчаянии крикнул де Катина. — Боюсь, что не миновать нам беды.

— Чем же я опять провинился? — спросил Амос Грин.

— Как же, ведь это заповедные королевские леса, а вы так хладнокровно собираетесь убивать его оленей, как будто находитесь на берегах Мичигана.

— Заповедные леса! Так эти олени ручные!

Выражение отвращения появилось на лице американца, и, пришпорив лошадь, он помчался так быстро, что де Катина после бесполезных попыток догнать его крикнул наконец, чтобы тот остановился.

— У нас не в обычае такая бешеная езда по дорожке, — задыхаясь, проговорил он.

— Странная ваша страна, — в недоумении ответил чужестранец. — Может быть, мне будет легче запомнить, что позволено. Сегодня утром я взял ружье, чтобы выстрелить в пролетавшего над крышами голубя, а старый Пьер схватил меня за руку с таким лицом, словно я целился в священника. Старику же, например, не позволяют даже читать молитв.

Де Катина расхохотался.

— Вы скоро ознакомитесь с нашими обычаями, — сказал он. — Здесь страна населенная, и если бы всякий стал скакать и стрелять как ему вздумается, то много натворил бы бед. Но поговорим лучше о вашей земле. Вы говорили, что много жили в лесах.

— Мне исполнилось только десять лет, когда я впервые отправился с дядей в Солт-ла-Мари, где сливаются три больших озера. Мы торговали там с западными племенами.

— Не знаю, что бы сказали на это Лассаль и де Фронтенак. Ведь право торговли в этих местах принадлежит Франции.

— Нас забрали в плен, и вот тогда-то мне пришлось повидать Монреаль, а потом Квебек. В конце концов нас отослали назад, так как не знали, что с нами делать.

— Хорошая поездка для начала.

— И с тех пор я все время вел торговлю: сперва У Кеннебека с абенаками, в больших мэнских лесах, и с микмаками-рыбоедами за Пенобекотоли. Позже с ирокезами до страны Сенеков на западе. В Олбани и Шенектэди у нас были склады мехов, грузы которых отец отправлял из Нью-Йорка.

— Ему трудно будет без вас!

— Очень, Но так как он богат, то и надумал, что мне пора подучиться тому, чего не узнаешь в лесах. И вот он послал меня на «Золотом Жезле» под присмотром Эфраима Сэведжа.

— Он также из Нью-Йорка?

— Нет, он первый человек, родившийся в Бостоне.

— Я никак не могу запомнить названий всех этих деревень.

— А может быть, придет время, когда их имена будут известны не менее Парижа.

Де Катина расхохотался от всего сердца.

— Леса могли вас наделить многим, но только не даром пророчества, мой друг! — смеялся он. — Мое сердце часто, как и ваше, стремится за океан, и ничего бы я не желал более, как снова увидеть палисады Пуан-Леви, хотя бы за ними свирепствовали целых пять индейских племен. А теперь, если вы всмотритесь между деревьями, то увидите новый дворец короля.

Молодые люди сдержали лошадей и взглянули на громадное ослепительной белизны здание, на красивые сады с фонтанами и статуями, изгородями и дорожками, теряющимися в окружавших их густых лесах. Де Катина было забавно наблюдать, как удивление и восторг попеременно сменялись на лице его спутника.

— Ну что вы скажете? — наконец спросил он.

— Я думаю, что лучшее творение Бога — в Америке, а человека — в Европе.

— Да, и во всей Европе нет второго подобного дворца, как нет также и такого короля, как тот, что живет в нем.

— Как вы думаете, могу я повидать его?

— Кого, короля? Нет, нет; боюсь, что вы не годитесь для двора.

— Почему? Я оказал бы ему всяческий почет.

— Например? Ну как бы вы с ним поздоровались?

— Я почтительно пожал бы ему руку и осведомился бы о здоровье его и его семьи.

— Допускаю, что такое приветствие понравилось бы ему более всяких коленопреклонений и церемонных поклонов, но в то же время полагаю, мой милый сын лесов, что лучше вас не водить по таким тропинкам, где вы могли бы заблудиться так же, как заблудились бы здешние придворные, если бы их завести в ущелье Сэгвэней. Но что это такое? Как будто придворная карета.

Сквозь белое облако пыли, несшейся по дороге, можно было разглядеть раззолоченную карету и красный кафтан кучера. Всадники свернули лошадей в сторону, и экипаж, запряженный серыми в яблоках лошадьми, прогромыхал мимо. Молодые люди мельком увидали прекрасное, но гордое лицо женщины. Через мгновение раздался громкий окрик, кучер остановил лошадей и из окна мелькнула белая ручка.

— Это г-жа де Монтеспань, самая гордая женщина во Франции, — шепнул де Катина. — Она желает говорить с нами. Повторяйте то же, что буду делать я.

Он пришпорил коня, подъехал к карете и, сняв шляпу, отвесил низкий поклон. Его спутник проделал то же самое, хотя довольно неловко.

— А, капитан! — сказала дама. Выражение лица ее было не особенно приятным. — Мы опять встретились с вами.

— Судьба всегда благоприятствует мне, мадам.

— Только не сегодня утром.

— Совершенно верно. Мне пришлось выполнить крайне неприятную обязанность.

— И вы выполнили ее крайне оскорбительным образом.

— Но как же я мог поступить иначе, мадам? Дама насмешливо улыбнулась, и выражение горечи мелькнуло на ее прекрасном лице.

— Вы подумали, что я не имею больше никакого значения для короля. Вы подумали, что мое время прошло. Разумеется, вы рассчитывали войти в милость новой, нанеся первым оскорбление старой.

— Но, мадам…

— Избавьте от возражений. Я сужу по поступкам, а не по словам. Что же, вы думали, что мои чары исчезли, что красота моя поблекла?

— Нет, мадам, я был бы слеп, если бы мог подумать что-либо подобное.

— Слеп, как сова в полдень, — выразительно вставил Амос Грин.

Г-жа де Монтеспань, приподняв брови, взглянула на своего странного поклонника.

— Ваш друг, по крайней мере, говорит то, что действительно чувствует, — произнесла она. — Сегодня в четыре часа мы увидим, разделяют ли другие его мнение, и если они разделяют, то горе тем, кто ошибся и принял мимолетную тень за темное облако.

Она наградила молодого гвардейца злым взглядом, и карета тронулась дальше.

— Едемте! — резко крикнул де Катина своему спутнику, который, раскрыв рот, смотрел вслед карете. — Что, вы никогда, что ли, не видали женщины?

— Такой, как эта, — никогда.

— Можно поклясться, что другой с таким злым языком действительно не встретить.

— И с таким красивым лицом. Впрочем, и на улице Св. Мартина есть прелестное личико.

— Однако у вас недурной вкус, несмотря на то1 что вы выросли в лесах.

— Да. Я так часто бывал лишен женского общества, а потому, когда стою перед какой-нибудь женщиной, она мне кажется нежным, милым, святым существом.

— Ну, при дворе вы можете найти и нежных, и милых дам, друг мой, но святых вам долго придется искать. Эта женщина способна на все, лишь бы погубить меня, и только потому, что я исполнял свой долг. При дворе надо постоянно лавировать меж порогов, чтобы не разбиться о них. А порогами здесь являются женщины. Ну вот, теперь на сцену явилась другая, чтобы привлечь меня на свою сторону, и, пожалуй, здесь будет вернее.

Они проехали через дворцовые ворота, и перед ними открылась аллея, вся загроможденная экипажами и всадниками. По песчаным дорожкам разгуливали множество нарядных дам. Они расхаживали меж цветочных клумб или любовались фонтанами, озолоченными солнцем, и высоко взлетавшими вверх струями. Одна из дам, смотревшая все время в сторону ворот, быстро пошла навстречу де Катина. Это была м-ль Нанон, субретка г-жи де Ментенон.

— Как я рада видеть вас, капитан! — крикнула она. — Я так ждала вас. Мадам хотела бы вас видеть. Король придет к ней в три часа, а до тех пор остается лишь двадцать минут. Я слышала, что вы уехали в Париж, и потому поджидала вас здесь. Мадам хочет о чем-то спросить вас.

— Я сейчас приду. А, де Бриссак, вот удачная встреча.

Мимо проходил высокий, дородный офицер в такой же форме, какую носил де Катина. Он обернулся и, улыбаясь, подошел к товарищу.

— А, Амори, вы, должно быть, далеко ездили, судя по вашему запыленному мундиру.

— Мы только что из Парижа. Но меня зовут по делу. Это мой друг, г-н Амос Грин. Оставляю его на ваше попечение. Он приехал из Америки, Покажите ему, пожалуйста, все, что можете. Он остановился у меня. Присмотрите и за лошадью, де Бриссак. Отдайте ее конюху.

Де Катина бросил поводья товарищу, соскочил с лошади и, пожав руку Амосу Грину, поспешно последовал за молодой девушкой.

VIII
ВОСХОДЯЩАЯ ЗВЕЗДА
[править]

Комнаты, где жила женщина, занявшая столь важное положение при французском дворе, были так же скромны, как и ее судьба в тот момент, когда она. впервые вошла сюда. С редким тактом и сдержанностью, составлявшими выдающиеся черты ее замечательного характера, она не изменила своего образа жизни, несмотря на возраставшее благосостояние, избегая вызывать зависть или ревность какими бы то ни было проявлениями великолепия или власти. В боковом флигеле дворца, далеко от центральных зал, куда надо было проходить длинными коридорами и лестницами, находились те две или три комнатки, на которые были устремлены взоры сначала двора, потом Франции и, наконец, всего света. Здесь разместилась небогатая вдова поэта Скаррона, когда г-жа де Монтеспань пригласила ее в качестве гувернантки королевских детей, и в них продолжала жить и теперь, после того как королевской милостью к ее девичьему имени д’Обиньи вместе с пенсией и именем прибавился титул маркизы де Ментенон. Тут король проводил ежедневно по нескольку часов, находя в разговоре с умной и добродетельной женщиной такое очарование и удовольствие, каких никогда не могли доставить ему самые блестящие умники его двора. Более пронырливые из придворных уже стали подмечать, что сюда перенесли центр, находившийся ранее в великолепных салонах де Монтеспань, и что отсюда идут веяния, ревностно подхватываемые желавшими сохранить за собой расположение короля. Делалось это при дворе довольно просто. Как только король бывал благочестив, все бросались за молитвенниками и четками. Когда он предавался легкомысленным развлечениям, кто мог сравняться с беспечностью его ретивых последователей? Но горе тем, кто бывал легкомыслен в дни молитв или ходил с вытянутым лицом, когда король изволил смеяться. А потому испытующие взгляды приближенных были вечно устремлены на него и на каждого, имевшего на короля влияние. Опытный придворный при первом намеке о возможности перемен мог сразу изменить свое поведение так, чтобы казалось, будто он идет впереди, а не плетется в хвосте событий.

Молодому гвардейскому офицеру до сих пор почти не приходилось разговаривать с госпожой де Ментенон ввиду ее уединенного образа жизни и открытого присутствия только во время церковных служб. Поэтому он был настроен сейчас нервно и в то же время испытывал любопытство, идя вслед за молодой девушкой по пышным коридорам, убранным со всею роскошью, на которую способны искусство и богатство. Нанон остановилась перед одной из дверей и обернулась к своему спутнику.

— Мадам желает побеседовать с вами о том, что произошло сегодня утром, — произнесла она. — Советую вам ни слова не говорить ей о вашем вероисповедании: ведь это единственная тема, способная ожесточить ее сердце. — Она приподняла палец в знак предостережения, постучала в дверь и открыла ее. — Я привела капитана де Катина, мадам, — промолвила она.

— Пусть войдет.

Голос был тверд, но нежен и музыкален.

Де Катина, повинуясь приказанию, вошел в комнату небольшого размера, немногим лучше по убранству, чем та, которая полагалась ему. Но, несмотря на простоту, все здесь отличалось безукоризненной чистотой, обнаруживая изящный вкус обитавшей в комнате женщины. Мебель, обтянутая тисненой кожей, ковер, картины на сюжеты из Священного писания, замечательно художественно исполненные, простые, но изящные занавеси — все это производило впечатление какой-то церковности, полуженственности, в общем, чего-то мистически умиротворяющего. Мягкий свет, высокая белая статуя пресвятой девы в нише под балдахином, с горящей перед ней и распространяющей благовоние красноватой лампадой, деревянный аналойчик и с золотым образом молитвенник придавали комнате скорее вид молельни, чем будуара очаровательной женщины.

По обеим сторонам камина стояло по небольшому креслу, обтянутому зеленой материей: одно для мадам, другое для короля. На маленьком треногом стуле между ними помещалась рабочая корзина с вышиванием по канве. Когда молодой офицер вошел в комнату, хозяйка сидела в кресле, подальше от двери, спиной к свету. Она любила сидеть так, хотя немногие из женщин ее возраста способны были бы не испугаться лучей солнца; но де Ментенон благодаря здоровой и деятельной жизни сохранила и чистоту кожи и нежность лица, которым могла бы позавидовать любая юная придворная красавица. Она обладала грациозной, царственной фигурой; жесты и позы мадам были полны природного достоинства, а голос, как уже заметил де Катина ранее, звучал крайне нежно и мелодично. Ее лицо было скорее красиво, чем привлекательно, напоминая статую с широким белым лбом, твердым, изящно очерченным ртом и большими ясными серыми глазами, обычно серьезными и спокойными, но способными отражать малейшее движение души, от веселого блеска насмешки до вспышки гнева. Но возвышенное настроение было преобладающим выражением этого лица, благодаря чему де Ментенон являлась полным контрастом своей сопернице, на прекрасном лице которой отражалась всякая мимолетная чувственность. Правда, остроумием и колкостью языка де Монтеспань превосходила ее, но здравый смысл и более глубокая натура последней должны были одержать в конце концов верх. Де Катина не имел времени замечать все подробности. Он только ощущал присутствие очень красивой женщины, ее большие задумчивые глаза, устремленные на него, словно читающие мысли так, как никто еще до сих пор.

— Мне кажется, я уже видела вас, мсье.

— Да, мадам, я имел счастье раза два сопровождать вас, хотя и не удостоился чести разговаривать с вами.

— Я веду столь тихую и уединенную жизнь, что, по-видимому, мне неизвестны многие из лучших и достойнейших людей двора. Проклятием такого рода обстановки является то, что все дурное резко бросается в глаза и невозможно не обратить на него внимания, в то время как все хорошее прячется благодаря присущей ему скромности так, что иногда перестаешь даже верить в его существование. Вы военный, мсье?

— Да, мадам. Я служил в Нидерландах, на Рейне и в Канаде.

— В Канаде? Что может быть лучше для женщины, чем состоять членом чудесного братства, основанного в Монреале св. Марией Причастницей и праведной Жанной Ле Бер. Еще на днях мне рассказывал о них отец Годэ. Как радостно принадлежать к корпорации и от святого дела обращения язычников переходить к еще более драгоценной обязанности: ухаживать за больными воинами Господа, пострадавшими в битве с сатаной.

Де Катина хорошо была известна ужасная жизнь этих сестер, с угрозой постоянной нищеты, голода и скальпирования, а потому было странно слышать, что дама, у ног которой лежали все блага мира, с завистью говорит об их участи.

— Они очень хорошие женщины, — коротко проговорил он, вспоминая предупреждения м-ль Нанон и боясь затронуть опасную тему разговора.

— Без сомнения, вам посчастливилось видеть и блаженного епископа Лаваля?

— Да, мадам.

— Надеюсь, что сульпицианцы не уступают иезуитам?

— Я слышал, что иезуиты сильнее в Квебеке, а те в Монреале.

— А кто ваш духовник, мсье?

Де Катина почувствовал, что наступила тяжелая минута.

— У меня его нет, мадам.

— Ах, я знаю, что часто обходятся без постоянного духовника, а между тем я лично не знаю, как бы я шла по моему трудному пути без моего вожака. Но у кого же вы исповедуетесь?

— Ни у кого. Я принадлежу к реформатской церкви, мадам.

Де Ментенон всплеснула руками, и внезапно жесткое выражение появилось в ее глазах, поджались губы.

— Как, даже при дворе и вблизи самого короля? — вскрикнула она.

Де Катина был довольно-таки равнодушен ко всему, что касалось религии, и придерживался своего вероисповедания скорее по семейным традициям, чем из убеждения, но самолюбие его было оскорблено тем, что на него смотрели так, словно он признался в чем-то отвратительном и нечистом.

— Мадам, — сурово проговорил он, — как вам известно, люди, исповедовавшие мою веру, не только окружали французский трон, но даже сидели на нем.

— Бог в своей премудрости допустил это, и кому же лучше знать это, как не мне, дедушка которой, Теодор д’Обинье, так много способствовал возложению короны на главу великого Генриха. Но глаза Генриха открылись раньше конца его жизни, и я молю — о, молю от всего сердца, — чтобы открылись и ваши.

Она встала и, бросившись на колени перед аналоем, несколько минут простояла, закрыв лицо руками. Объект ее молитвы между тем в смущении стоял посреди комнаты, не зная, за что считать подобного рода внимание: за оскорбление или за милость. Стук в дверь возвратил хозяйку к действительности, и в комнату вошла преданная ей субретка.

— Король будет здесь через пять минут, мадам, — проговорила она.

— Очень хорошо. Станьте за дверью и сообщите мне, когда он будет подходить. Вы передали сегодня утром королю мою записку, мсье? — спросила она, после того как они снова остались наедине.

— Да, мадам.

— И как я слышала, г-жа де Монтеспань не была допущена на grand lever?

— Да, мадам.

— Но она поджидала короля в коридоре?

— Да, мадам.

— И вырвала у него обещание повидаться с ней сегодня?

— Да, мадам.

— Мне бы не хотелось, чтобы вы сказали мне то, что может показаться вам нарушением долга. Но я борюсь против страшного врага. На карту поставлено слишком много. Вы понимаете меня?

Де Катина поклонился.

— Что же я хочу сказать?

— Я думаю, что вы желаете сказать, что боретесь за королевскую милость с вышеупомянутой дамой.

— Беру небо в свидетели, я не думаю о себе лично. Я борюсь с дьяволом короля.

— Это то же самое, мадам. Она улыбнулась.

— Если бы тело короля было в опасности, я призвала бы на помощь его верных телохранителей, но тут дело идет о чем-то гораздо более важном. Итак, скажите мне, в котором часу король должен быть у маркизы?

— В четыре, мадам.

— Благодарю вас. Вы оказали мне услугу, которой я никогда не забуду.

— Король идет, мадам, — произнесла Нанон, просовывая голову в дверь.

— Значит, вам нужно уходить, капитан. Пройдите через другую комнату в коридор. И возьмите вот это. Тут изложение католической веры сочинения Боссюэ. Оно смягчило сердца других, быть может, смягчит и ваше. Теперь прощайте.

Де Катина вышел в другую дверь. На пороге он оглянулся. Де Ментенон стояла спиной к нему, подняв руку к камину. В ту минуту, когда он взглянул на нее, она повернулась, и он мог разглядеть, что она делала. Де Ментенон переводила стрелку часов.

IX
КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ
[править]

Капитан де Катина только что вышел в одну дверь, как м-ль Нанон распахнула другую, и король вошел в комнату. Г-жа де Ментенон, приятно улыбаясь, низ ко присела перед ним. Но на лице гостя не появилось ответной улыбки. Он бросился в свободное кресло, надув губы и нахмурив брови.

— Однако это очень плохой комплимент! — воскликнула она с веселостью, к которой умела прибегать всякий раз, как бывало нужно рассеять мрачное настроение короля. — Моя темная комната уже отбросила на вас тень.

— Нет, не она. Отец Лашез и епископ из Мо все время гонялись за мной, словно собаки за оленем, толкуя о моих обязанностях, моем положении, моих грехах, причем в конце этих увещаний неизбежно появлялся на сцену Страшный суд и адский пламень.

— Чего же они хотят от Вашего Величества?

— Нарушения присяги, данной мною при восшествии на престол и еще раньше того — моим дедом. Они желают отмены Нантского эдикта и изгнания гугенотов из Франции.

— О, Вашему Величеству не следует тревожиться такими вещами.

— Вы не хотели, чтобы я сделал это, мадам?

— Ни в каком случае, если это может огорчить Ваше Величество.

— Может быть, у вас ютятся в сердце следы слабости к религии юности?

— Нет, Ваше Величество, я ненавижу ересь.

— А между тем не хотите изгнания еретиков?

— Вспомните, Ваше Величество, что всемогущий может, если будет на то его воля, склонить сердца их ко благу, как он некогда склонил мое. Не лучше ли вам оставить их в руках Божиих.

— Честное слово, это прекрасно сказано, — заметил Людовик с просиявшим лицом. — Посмотрим, что может на это ответить отец Лашез. Тяжело слушать угрозы о вечных муках за то только, что не желаешь гибели своего королевства. Вечные муки. Я видел лицо человека, проведшего в Бастилии только пятнадцать лет. Оно уже было похоже на страшную летопись; каждый час истории преступника заживо был отмечен рубцом или морщиной. А вечность?

Он содрогнулся при одной мысли об этом, и выражение ужаса мелькнуло в его глазах. Высшие мотивы мало действовали на душу короля, как это давно было подмечено его окружающими, но ужасы будущей жизни пугали Людовика.

— Зачем думать об этих вещах, Ваше Величество? — спросила г-жа де Ментенон своим звучным успокаивающим голосом. — Чего бояться вам, истинному сыну церкви?

— Так вы думаете, что я спасусь?

— Конечно, Ваше Величество.

— Но ведь я грешил, и много грешил. Вы сами твердили мне об этом.

— Все уже в прошлом, Ваше Величество. Кто не был грешен? Вы отвратились от искушения и, без сомнения, заслужили прощение.

— Мне бы хотелось, чтоб королева была еще жива. Она увидела бы мое исцеление.

— И я сама желала бы этого, Ваше Величество.

— Она узнала бы, что этой переменой я обязан вам. О Франсуаза, вы мой ангел-хранитель во плоти. Чем могу я отблагодарить вас за все, сделанное для меня?

Он нагнулся, взяв ее за руку. Но при этом прикосновении в глазах короля внезапно вспыхнул огонь страсти, и он протянул другую руку, намереваясь обнять женщину. Г-жа де Ментенон поспешно встала с места, избегая этого объятия.

— Ваше Величество, — промолвила она, подымая палец. Лицо ее приняло суровое выражение.

— Вы правы, вы правы, Франсуаза. Сядьте, пожалуйста, я сумею овладеть собой. Все та же вышивка.

Он поднял один край шелковистого свертка. Де Ментенон села снова на место, предварительно бросив быстрый проницательный взгляд на своего собеседника, и, взяв на колени другой конец вышивки, принялась снова за работу.

— Да, Ваше Величество. Это сцена из охоты в ваших лесах Фонтенебло. Вот олень, за которым гонятся собаки, и нарядная кавалькада кавалеров и дам. Вы выезжали сегодня, Ваше Величество?

— Нет. Отчего у вас такое ледяное сердце, Франсуаза?

— Желала, чтобы оно было таким, Ваше Величество.

— Нет. Наверное, любовь мужчины никогда не коснулась этого сердца. А между тем вы были замужем.

— Скорее сиделкой, но не женой, Ваше Величество. Посмотрите, что за дама в парке? Наверное, мадемуазель. Я не знала о ее возвращении из Шуази.

Но король не хотел переменить тему разговора.

— Так вы не любили этого Скаррона? — продолжал он. — Я слышал, что он был стар и хромал, как некоторые из его стихов.

— Не отзывайтесь так о нем. Ваше Величество. Я была благодарна этому человеку, уважала его и была ему предана.

— Но не любили?

— К чему ваши попытки проникнуть в тайны женского сердца.

— Вы не любили его, Франсуаза?

— Во всяком случае, по отношению к нему я исполняла свой долг.

— Так это сердце монахини еще не тронуто любовью?

— Не спрашивайте меня, Ваше Величество.

— Оно никогда…

— Пощадите меня, Ваше Величество, молю вас.

— Но я должен знать, так как от вашего ответа зависит мой душевный покой.

— Ваши слова огорчают меня до глубины души.

— Неужели, Франсуаза, вы не чувствовали в вашем сердце слабого отблеска любви, говорящей в моем?

Монарх встал и с мольбой протянул руки к своей собеседнице.

Она отступила на несколько шагов и склонила голову.

— Будьте уверены только в том, Ваше Величество, — произнесла она, — что люби я даже вас, как никогда еще ни одна женщина не любила мужчину, то и тогда я скорее бы бросилась из этого окна вниз на мраморную террасу, чем намекнула бы вам об этом хотя бы единым словом или жестом.

— А почему, Франсуаза?

— Потому, Ваше Величество, что моя высочайшая цель земной жизни заключается в том, так, по крайней мере, мне кажется, что я призвана обратить ваш дух к более возвышенным делам, и никто так хорошо не знает величия и благородства вашей души, как я.

— Разве моя любовь так низка?

— Вы растеряли слишком много времени и мыслей на любовь к женщинам. А теперь, государь, годы проходят, и близится день, когда даже вам придется дать отчет в своих поступках и в сокровеннейших мыслях. Я хочу, чтобы вы употребили остаток жизни на устроение церкви, показали благородный пример вашим подданным и исправили зло, причиненное, может быть, в прошлом.

Король повалился в кресло.

— Опять то же самое, — простонал он. — Да вы еще хуже отца Лашеза и Боссюэ,

— Нет, нет! — весело перебила она с не изменявшим ей никогда тактом. — Я надоела вам, между тем как вы удостоили меня посещением в моей келье. Это действительно черствая неблагодарность с моей стороны, и я получила бы справедливое наказание, не раздели вы со мной завтра моего одиночества, омрачив таким образом весь мой будущий день. Но скажите, государь, как подвигаются постройки в Марли? Я горю от нетерпения узнать, будет ли действовать большой фонтан.

— Да, он прекрасно бьет, но Мансар слишком отодвинул правый флигель. Я сделал из него недурного архитектора, но все же еще приходится учить его многому. Сегодня я указал строителю на плане эту ошибку, и он обещал мне исправить.

— А во что обойдется эта поправка, Ваше Величество?

— В несколько миллионов ливров, но зато вид с южной стороны будет гораздо лучше. Я занял под здание еще милю земли вправо, так как там ютилась масса бедноты, хижины которых были далеко не красивы.

— А почему вы не совершали сегодня прогулки верхом, Ваше Величество?

— Это не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Было время, когда кровь во мне закипала при звуке рога или топота копыт, но теперь все это только утомляет меня.

— А охота с соколами?

— Меня и это больше не интересует.

— Но вам нужны же какие-нибудь развлечения, государь?

— Что может быть скучнее удовольствия, переставшего развлекать? Не знаю, как это случилось. Когда я был мальчиком, меня и мать постоянно гоняли с места на место. Тогда против нас бунтовала Фронда, а Париж кипел возмущением — все же даже жизнь в опасностях казалась мне светлой, новой, полной интереса. Теперь же, когда везде безоблачно, когда мой голос — первый во Франции, а голос Франции — первый в Европе, все кажется мне утомительным и скучным. Что пользы в удовольствии, если оно надоедает мне, лишь только я его испробую?

— Истинное наслаждение, государь, заключается только в ясности духа, в спокойствии совести. И разве не естественно, что по мере надвигающейся старости и наши мысли окрашиваются в более серьезные и глубокие цвета? Будь иначе, мы вправе упрекать себя в том, что не извлекли никакой пользы из уроков, преподанных жизнью.

— Может быть; но, во всяком случае, грустно и скучно чувствовать, что ничто уже не интересует тебя больше. Но чей это стук?

— Моей компаньонки. Что нужно, м-ль?

— Пришел господин Корнель читать королю, — отвечала молодая девушка, открывая дверь.

— Ах да, Ваше Величество. Я знаю, как бывает подчас надоедлива глупая женская болтовня, а потому пригласила кое-кого поумнее развлечь вас. Должен был прийти господин Расин, но мне передали, что он упал с лошади и вместо себя прислал своего друга. Позволите ему войти?

— Как вам угодно, мадам, как угодно, — безучастно промолвил король.

По знаку компаньонки в комнате появился маленький человек болезненного вида с хитрым, живым лицом и длинными седыми волосами, падавшими на плечи. Он, сделав три низких поклона, робко сел на самый край табурета, с которого хозяйка сияла свою рабочую корзину. Она улыбнулась и кивнула головой поэту, ободряя его, а король с покорным видом откинулся на спинку кресла.

— Прикажете комедию, или трагедию, или комическую пастораль? — робко спросил Корнель.

— Только не комическую пастораль, — решительно сказал король. — Такие вещи можно играть, но не читать: они приятнее для глаз, чем для слуха.

Поэт поклонился в знак согласия.

— И не трагедию, сударь, — добавила г-жа де Ментенон, подымая глаза от работы. — У короля и так достаточно серьезного в часы занятий, а я рассчитываю на ваш талант, чтобы его поразвлечь.

— Пусть это будет комедия, — решил Людовик. — С тех пор как скончался бедняга Мольер, я ни разу не смеялся от души.

— Ах, у Вашего Величества действительно тонкий вкус, — вскрикнул придворный поэт. — Если бы вы соблаговолили заняться поэзией, что стало бы тогда со всеми нами?

Король улыбнулся. Никакая лесть не казалась ему достаточно грубой.

— Как вы обучили наших генералов войне, художников искусству, так настроили бы и лиры наших бедных певцов на более высокий лад. Но Марс едва ли согласился бы почивать на более смиренных лаврах Аполлона.

— Да, мне иногда казалось, что у меня действительно налицо способности этого рода, — снисходительно ответил король, — но среди государственных забот и тягостей у меня, как вы сами указываете, остается слишком мало времени для занятий изящным искусством.

— Но вы поощряете других в том, что могли бы так прекрасно исполнять сами, Ваше Величество. Вы вызвали появление поэтов, как солнце рождает цветы. И сколько их! Мольер, Буало, Расин, один выше другого. А кроме них, второстепенные — Скаррон, столь непристойный и вместе с тем такой остроумный… О пресвятая дева! Что сказал я?

Г-жа де Ментенон положила на колени вышивание, с выражением величайшего негодования глядя на поэта, завертевшегося на стуле под строгим взглядом ее полных упрека холодных серых глаз.

— Я полагаю, мсье Корнель, вам лучше начать чтение, — сухо вымолвил король,

— Несомненно, Ваше Величество. Прикажете прочесть мою пьесу о Дарий?

— А кто такой Дарий? — спросил король, образование которого благодаря хитрой политике кардинала Мазарини было так запущено, что он являлся невеждой во всем, кроме входившего в круг его непосредственных наблюдений.

— Дарий был царь Персии, Ваше Величество.

— А где находится Персия?

— Это — царство в Азии.

— Что же, Дарий и теперь царствует там?

— Нет, государь; он сражался против Александра Великого.

— A! Я слыхал об Александре. Это был знаменитый царь и полководец, не так ли?

— Подобно Вашему Величеству, он мудро управлял страной и победоносно предводительствовал войсками.

— И был царем Персии?

— Нет, Македонии, государь. Царем Персии был Дарий.

Король нахмурился, ибо малейшая поправка казалась ему оскорблением.

— По-видимому, вы сами смутно знакомы с этим предметом, да, признаюсь, он и не особенно интересует меня, — проговорил он. — Займемся чем-нибудь другим.

— Вот мой «Мнимый Астролог».

— Хорошо. Это годится.

Корнель принялся за чтение комедии. Г-жа де Ментенон своими белыми нежными пальчиками перебирала разноцветный шелк для вышивания. По временам она посматривала на часы и затем переводила взгляд на короля, откинувшегося в кресле и закрывшего лицо кружевным платком. Часы показывали без двадцати минут четыре, но она отлично знала, что перевела их на полчаса назад и что теперь в действительности уже десять минут пятого.

— Остановитесь! — вдруг вскрикнул король. — Тут что-то не так. В предпоследнем стихе есть ошибка.

Одной из слабостей короля было то, что он считал себя непогрешимым критиком, и благоразумный поэт соглашался со всеми его поправками, как бы нелепы они ни были.

— Который стих, Ваше Величество? Истинное счастье, когда человеку указывают его ошибки.

— Прочтите еще раз это место. Корнель повторил.

— Да, в третьем стихе один слог лишний. Вы не замечаете, мадам?

— Нет, но я вообще плохой судья.

— Ваше Величество совершенно правы, — не краснея, согласился Корнель. — Я отмечу это место и исправлю его.

— Мне казалось, что тут ошибка. Если я не пишу сам, то, во всяком случае, слух у меня тонкий. Неверный размер стиха неприятно царапает. То же самое и в музыке. Я слышу диссонанс, когда сам Люлли не замечает его. Я часто указывал на ошибки в его операх, и мне всегда удавалось убедить его, что я прав.

— Этому готов охотно верить, Ваше Величество. Корнель взялся снова за книжку и только что

собрался читать, как кто-то сильно постучался в дверь.

— Его превосходительство г-н министр Лувуа, — доложила Нанон.

— Впустите его! — ответил Людовик. — Благодарю вас за прочитанное, Корнель, и сожалею, что должен прервать чтение вашей комедии ради государственного дела. Может быть, в другой раз я буду иметь удовольствие дослушать и конец.

Он улыбнулся милостивой улыбкой, заставлявшей всех приближенных забывать его недостатки и помнить о Людовике как олицетворении одного величия и учтивости.

Поэт с книгой под мышкой выскользнул из комнатки в тот момент, когда туда с поклоном входил знаменитый министр, человек внушительного вида, высокий, в большом парике, с орлиным носом. Манеры его отличались подчеркнутой вежливостью, но на высокомерном лице слишком ясно отражалось презрение к этой комнате и к той женщине, которая жила здесь. Она отлично знала отношение к ней министра, но полное самообладание удерживало ее выказать это словом или жестом.

— Моя квартира сегодня удостоилась особой чести, — произнесла она, вставая и протягивая руку министру. — Не соблаговолите ли, мсье, сесть на табуретку, так как в моем кукольном домике я не могу предложить вам ничего более подходящего? Но, может, я мешаю, если вы желаете говорить с королем о государственных делах? Я могу удалиться в свой будуар.

— Нет, нет, мадам! — возразил Людовик. — Я желаю, чтобы вы остались здесь. В чем дело, Лувуа?

— Приехал курьер из Англии с депешами. Ваше Величество, — ответил министр, покачиваясь своей тяжеловесной фигурой на трехногой табуретке. — Дела там очень плохи, и поговаривают даже о восстании. Лорд Сандерлэнд запрашивает письмом, может ли король рассчитывать на помощь Франции, если голландцы примут сторону недовольных. Разумеется, зная мысли Вашего Величества, я не колеблясь ответил согласием.

— Что вы такое наделали?

— Я ответил, что может. Ваше Величество. Король Людовик вспыхнул от гнева и схватил каминные щипцы, словно намереваясь ударить ими министра. Г-жа де Ментенон вскочила с кресла и успокаивающим движением дотронулась рукой до локтя короля. Он бросил щипцы, но глаза его горели по-прежнему гневно при взгляде на Лувуа.

— Как вы смели! — кричал он.

— Но, Ваше Величество…

— Как вы смели, говорю вам. Как? Вы осмелились дать ответ на подобного рода вопрос, не посоветовавшись со мной. Сколько раз мне говорить вам, что государство — это я, я один; что все должно исходить от меня и что я ответствен только перед Богом. Что вы такое? Мой инструмент, мое орудие. И вы осмеливаетесь действовать без моей санкции?

— Я полагал, что предугадываю ваши желания, государь, — пробормотал Лувуа. Все его высокомерие исчезло, а лицо стало таким же белым, как его манишка.

— Вы должны не гадать о моих желаниях, сударь, а справляться о них и повиноваться им. Почему я отвернулся от моего старинного дворянства и передал дела королевства людям, фамилии которых никогда не упоминались в истории Франции, подобным Кольберу и вам? Меня осуждали за это. Когда герцог Сен-Симон в последний раз был при дворе, он заявил, что у нас буржуазное правление. Так оно и есть. Но я сознательно стремился к этому, зная, что вельможи имеют свой собственный образ мыслей, а для управления Францией я не желаю иного образа мыслей, кроме своего собственного. Но если мои буржуа начнут получать письма от иностранных посланников и сами давать ответы посольствам, то я действительно достоин сожаления. В последнее время я наблюдал за вами, Лувуа. Вы становитесь выше вашего положения. Вы берете на себя слишком много. Смотрите, чтобы мне не пришлось еще раз напоминать вам об этом.

Униженный министр сидел совершенно подавленный, с опущенной на грудь головой. Король еще некоторое время, нахмурившись, бормотал что-то про себя, но затем лицо его постепенно начало проясняться. Припадки гнева монарха бывали обыкновенно так же коротки, как сильны и внезапны.

— Задержите курьера, Лувуа! — наконец проговорил он спокойным тоном.

— Да, Ваше Величество.

— А завтра на утреннем совете мы посмотрим, какой ответ послать лорду Сандерлэнду. Может быть, лучше не давать слишком больших обещаний с нашей стороны. Эти англичане всегда были у нас бельмом на глазу. И если бы можно было оставить их среди туманов Темзы, чтобы они занялись междоусобиями в продолжение нескольких лет, то мы могли бы за это время свободно справиться с нашим голландским принцем. Их последняя междоусобица длилась десять лет, и следующая может продолжаться столько же времени. А до тех пор мы могли бы отодвинуть нашу границу до Рейна.

— Ваши войска будут готовы в тот день, как вы отдадите приказ, государь.

— Но война стоит дорого. Я не желаю продавать дворцовое серебро, как пришлось сделать в последний раз. Каково состояние казначейства?

— Мы не очень богаты, государь. Но есть один способ довольно легко раздобыть деньги. Сегодня утром был разговор насчет гугенотов и возможности их дальнейшего пребывания в католическом государстве. Если, выгнав их, отобрать в казну имущество еретиков, Ваше Величество станет сразу богатейшим монархом из всего христианского мира.

— Но сегодня утром вы были против этой меры, Лувуа?

— Я не продумал тогда достаточно этого вопроса, государь.

— Вы хотите сказать, что отец Лашез и епископ еще не успели тогда добраться до вас, — резко заметил Людовик. — Ах, Лувуа, я не напрасно прожил столько лет среди придворных и научился кой-чему. Шепните словечко одному, потом другому, третьему, пока это слово не дойдет до ушей короля. Когда мои добрые отцы церкви решаются что-нибудь проделать, я повсюду вижу их работу, как следы крота по взрытой им земле. Но я не пойду навстречу их заблуждениям, и гугеноты все-таки остаются подданными, ниспосланными мне Богом.

— Я вовсе и не хочу, чтобы вы поступили так, Ваше Величество, — смущенно проговорил Лувуа. Обвинение короля было настолько несправедливо, что он не мог даже ничего возразить.

— Я знаю только одного человека, — продолжал Людовик, взглянув на г-жу де Ментенон, — не имеющего никаких честолюбивых замыслов, не стремящегося ни к богатству, ни: к почестям и настолько неподкупного, что он не может изменить моим интересам. Потому-то я так высоко ценю мнение этого человека.

Говоря так, он смотрел с улыбкой на г-жу де Ментенон; министр также бросил на нее взгляд, выражавший зависть, терзавшую его душу.

— Я считал долгом указать на это Вашему Величеству только как на возможность, — сказал он, вставая с места. — Боюсь, что отнял слишком много времени у Вашего Величества, и потому удаляюсь.

Он слегка поклонился хозяйке, отвесил глубокий поклон королю и вышел из комнаты.

— Лувуа становится невыносим, — проговорил король. — Дерзость его не знает границ. Не будь он таким отличным служакой, я давно удалил бы его от двора. У него свои мнения насчет всего. Недавно он уверял, что я ошибся, говоря, что одно из окон в Трианоне меньше других. Я заставил Ленотра смерить это окно, и, конечно, оказалось, что я прав. Но на ваших часах уже четыре. Мне пора идти.

— Мои часы отстают на полчаса, Ваше Величество.

— Полчаса? — Король смутился на одно мгновение, но затем вдруг расхохотался. — Ну, в таком случае я лучше останусь здесь, так как опоздал и могу с чистой совестью сказать, что это вина часов, а не моя.

— Надеюсь, что дело было не столь важное, государь, — произнесла г-жа де Ментенон, и выражение сдержанного торжества мелькнуло в ее глазах.

— Совсем не важное.

— Не государственное?

— Нет, нет! Я назначил этот час только для того, чтобы сделать выговор одной зазнавшейся особе. Но, пожалуй, так вышло лучше. Мое отсутствие послужит знаком моей немилости и подействует на нее, надеюсь, так, что я уже не увижу более этой личности при моем дворе. Ах, что такое?

Дверь распахнулась. Перед ними стояла г-жа де Монтеспань, прекрасная и гневная.

X
ЗАТМЕНИЕ В ВЕРСАЛЕ
[править]

Г-жа де Ментенон была женщина замечательно сдержанная, хладнокровная и находчивая. Она сейчас же встала с места с таким видом, как будто увидела приятную гостью, и пошла навстречу ей с приветливой улыбкой и протянутой рукою.

— Вот неожиданное удовольствие! — воскликнула она.

Но г-жа де Монтеспань была очень сердита и разъярена так, что, очевидно, делала большие усилия над собой, чтобы сдержать вспышку гневного бешенства. Лицо маркизы было страшно бледно, губы плотно сжаты, а застывшие глаза сверкали холодным, злым блеском. Одно мгновение две самые красивые и гордые женщины Франции стояли друг против друга, одна с нахмуренным лицом, другая — улыбаясь. Потом де Монтеспань, не обратив внимания на протянутую руку соперницы, повернулась к королю, смотревшему на нее с недовольным видом.

— Боюсь, что я помешала, Ваше Величество.

— Действительно, ваше появление несколько неожиданно, мадам.

— Смиренно прошу извинения. С тех пор как эта дама сделалась гувернанткой моих детей, я привыкла входить в ее комнату без доклада.

— Что касается меня, я всегда рада видеть вас, — спокойно заметила ее соперница.

— Признаюсь, я не считала даже нужным просить вашего позволения, мадам, — холодно ответила г-жа де Монтеспань.

— Ну так вперед будете спрашивать, мадам! — сурово сказал король. — Я приказываю вам оказывать полное уважение этой даме.

— О, этой даме! — Она махнула рукой в сторону соперницы. — Конечно, приказания Вашего Величества — закон для нас. Но я должна помнить, к которой именно даме относится ваше приказание, так как иногда можно спутаться, кому именно Ваше Величество оказывает честь. Ах, кто может сказать, кто будет завтра.

Она была великолепна в своей гордости и бесстрашии. Со сверкавшими голубыми глазами и высоко вздымавшейся грудью она стояла перед своим царственным любовником, смотря на него сверху вниз. Несмотря на весь гнев, взгляд его несколько смягчился, остановившись на ее круглой белой шее и на нежной линии красивых плеч. В ее страстных речах, в вызывающем повороте изящной головы, в великолепном презрении, с которым она смотрела на соперницу, было действительно много красивого.

— Дерзостью вы ничего не выиграете, мадам, — проговорил король.

— Она не в моих привычках, Ваше Величество.

— А между тем я нахожу ваши слова дерзкими.

— Истина всегда считается дерзостью при французском дворе, Ваше Величество.

— Прекратим этот разговор.

— Достаточно очень малой части истины.

— Вы забываетесь, мадам. Прошу вас оставить комнату.

— Раньше чем уйти, я должна напомнить Вашему Величеству, что вы оказали мне честь, назначив свидание со мной после полудня. Вы обещали мне вашим королевским словом прийти ко мне. Я не сомневаюсь, что Ваше Величество сдержит это обещание, несмотря на все здешнее очарование.

— Я пришел бы, мадам, но эти часы, как вы сами можете заметить, отстают на полчаса, и к тому же время прошло так быстро, что я и не заметил.

— Пожалуйста, государь, не огорчайтесь этим. Я пойду к себе в комнату, а пять или четыре часа — мне совершенно безразлично.

— Благодарю вас, мадам, но теперешнее наше свидание не столь приятно, чтобы я стал искать Другого.

— Так Ваше Величество не придет?

— Предпочитаю не идти.

— Несмотря на ваше обещание?

— Мадам!

— Вы нарушаете ваше слово.

— Замолчите, мадам; это невыносимо.

— Это действительно невыносимо! — крикнула разгневанная де Монтеспань, забывая всякую осторожность. — О, я не боюсь вас, Ваше Величество. Я любила вас, но никогда не боялась. Оставляю вас здесь. Оставляю вас наедине с вашей совестью и вашей… вашим духовником. Но прежде чем я уйду, вам придется выслушать от меня одно правдивое слово. Вы изменяли вашей жене, изменяли вашей любовнице, но только теперь я вижу, что в состоянии изменить и вашему слову.

Она поклонилась ему с гневным видом и, высоко подняв голову, величественно вышла из комнаты.

Король вскочил с места как ужаленный. Он так привык к кротости своей жены и тем более Лавальер, что подобного рода речи никогда не касались его королевского слуха. Это новое ощущение изумило его. Какой-то непонятный запах в первый раз примешался к фимиаму, среди которого он жил. Затем вся его душа наполнилась гневом против нее, этой женщины, осмелившейся возвысить голос перед королем. Что она ревнует и потому оскорбляет другую женщину — это простительно, это даже косвенный комплимент ему. Но что она осмелилась говорить с ним как женщина с мужчиной, а не как подданная: с монархом, это было уже чересчур. У Людовика вырвался бессвязный крик бешенства, и он бросился к двери.

— Ваше Величество! — Г-жа де Ментенон, все время зорко следившая за быстрой сменой настроений по его выразительному лицу, быстро подошла и коснулась его локтя.

— Я пойду за ней.

— А зачем, государь?

— Чтобы запретить ей пребывание при дворе.

— Но Ваше Величество…

— Вы слышали ее? Это позор! Я пойду.

— Но разве вы не могли бы написать, государь?

— Нет, нет, я должен лично видеть ее. Он отворил дверь.

— О, будьте же тверды, Ваше Величество.

Де Ментенон с тревогой смотрела вслед королю, поспешно, с гневными жестами шагавшему по коридору. Потом она возвратилась к себе в комнату.

Гвардеец де Катина меж тем показывал своему молодому заокеанскому другу чудеса дворца. Американец внимательно рассматривал все, что видел, критиковал или восхищался с независимостью суждений и природным вкусом, свойственными человеку, проведшему жизнь на свободе среди прекраснейших творений природы. Громадные фонтаны и искусственные водопады, несмотря на все свое величие, не могли произвести поражающего впечатления на того, кто путешествовал от Эри до Онтарио и видел Ниагару, низвергающуюся в пропасть; огромные луга также не казались очень большими для глаз, созерцавших громадные равнины Дакоты. Но само здание дворца, его размеры, величина и красота изумляли Грина.

— Нужно будет привести сюда Эфраима Сэведжа, — повторял он. — Иначе он ни за что не поверит, что на свете существует дом, больше по объему всего Бостона вместе с Нью-Йорком.

Де Катина устроил так, что американец остался с его другом майором де Бриссаком, когда сам он вторично отправился на дежурство. Не успел он занять свой пост, как с удивлением увидел короля одного, без свиты и приближенных, быстро идущего по коридору. Его нежное лицо было обезображено гневом, а рот сурово сжат, как у человека, принявшего важное решение.

— Дежурный офицер! — коротко вымолвил он.

— Здесь, Ваше Величество.

— Как? Опять вы, капитан де Катина? Вы на дежурстве с утра?

— Нет, государь. Теперь я дежурю уже во второй раз.

— Очень хорошо. Мне нужна ваша помощь.

— Жду приказаний Вашего Величества.

— Есть здесь какой-нибудь субалтерн-офицер?

— Лейтенант де ла Тремуйль дежурит со мной.

— Очень хорошо. Вы передадите командование ему.

— Слушаю, Ваше Величество,

— Сами же вы пойдете к г-ну де Вивонну. Вы знаете, где его помещение?

— Да, государь.

— Если его нет дома, обязаны разыскать. Вы должны найти его в продолжение часа, где бы он ни был.

— Слушаю, Ваше Величество.

— И передадите ему мое приказание. В шесть часов он должен быть в карете у восточных ворот дворца. Там его будет ожидать его сестра, г-жа де Монтеспань, которую я приказываю ему отвезти в замок «Пти Бург». Вы передадите ему, что он отвечает за ее прибытие туда.

— Слушаю, Ваше Величество.

Де Катина отсалютовал шпагой и отправился исполнять данное ему поручение.

Король прошел по коридору и открыл дверь в великолепную приемную, сверкавшую позолотой и зеркалами, уставленную удивительно красивой мебелью из черного дерева с серебром, с толстым красным ковром на полу, столь мягким, что нога утопала в нем, как во мху. Единственное живое существо, находившееся в этой роскошной комнате, вполне гармонировало с ее убранством. То был маленький негр в бархатной ливрее, отделанной серебряными блестками. Он неподвижно, словно черная статуэтка, стоял у двери, противоположной той, в которую вошел король.

— Дома твоя госпожа?

— Она только что вернулась, Ваше Величество.

— Я хочу ее видеть.

— Извините, Ваше Величество, но она…

— Что же, все сговорились, что ли, сегодня перечить мне? — злобно промолвил король и, приподняв пажа за бархатный воротник, отшвырнул его в противоположный угол. Потом, не постучавшись, распахнул дверь и вошел в будуар.

Это была большая, высокая комната, резко отличавшаяся от той, откуда вышел король. Три больших окна с одной стороны шли от потолка до пола; сквозь нежно-розовые шторы пробивался смягченный солнечный свет. Между зеркалами блестели большие золотые канделябры. Лебрен излил все свое богатство красок на потолок, где сам Людовик в виде Юпитера метал молниеносные стрелы в кучу извивавшихся титанов. Розовый цвет преобладал в обоях, ковре, мебели, и вся комната при проникавшем в нее мягком свете солнца блестела нежными оттенками внутренней стороны раковины и казалась устроенной каким-нибудь сказочным героем для своей принцессы. В углу, на оттоманке, с лицом, зарывшимся в подушку, с заброшенными за голову прекрасными белыми руками, с роскошными прядями каштановых волос, в беспорядке падавшими на белоснежную шею, подобно скошенному цветку, лежала ничком женщина, которую хотел изгнать король.

При звуке захлопнутой двери она подняла голову и, увидев короля, вскочила с оттоманки и подбежала к нему навстречу, протягивая руки. Ее голубые глаза потускнели от слез; прекрасное лицо, смягчившись, приняло женственное и смиренное выражение.

— Ах, государь! — вскрикнула она, и луч радости озарил сквозь слезы ее красивое лицо. — Как я была не права! Я жестоко обидела вас. Вы сдержали свое слово. Вы только хотели испытать меня. О, как посмела я сказать вам эти слова… как могла огорчить ваше благородное сердце. Но вы пришли сказать, что прощаете меня.

Она протянула руки с доверчивым видом хорошенького ребенка, требующего поцелуя, но король поспешно отступил назад и остановил ее гневным жестом.

— Все кончено между нами навсегда! — резко крикнул он. — Ваш брат будет ждать вас в шесть часов у восточных ворот, и там вы должны ожидать моих дальнейших приказаний.

Она отшатнулась, словно от удара.

— Оставить вас? — крикнула она.

— Вы должны покинуть двор.

— Двор? Ах, охотно, сейчас же. Но вас? Ваше Величество, вы просите невозможного.

— Я не прошу, мадам, я приказываю. С тех пор как вы стали злоупотреблять своим положением, ваше присутствие при дворе сделалось невыносимым. Все короли Европы, вместе взятые, никогда не осмелились говорить со мной так, как вы сегодня. Вы оскорбили меня в моем собственном дворце — меня, Людовика,, короля. Подобного рода вещи не повторяются, мадам. Ваша дерзость завела вас на этот раз слишком далеко. Вы думали, что моя снисходительность проистекает от слабости. Вам казалось, что если вы улестите меня на одно мгновение, то дальше можете обращаться со мной, как с равным, что эту несчастную марионетку — короля — можно всегда дергать то в ту, то в другую сторону. Теперь вы видите свою ошибку. В шесть часов вы покинете Версаль, и навсегда.

Глаза его сверкнули, и вся маленькая прямая фигура, казалось, словно выросла от негодования. Де Монтеспань стояла, вытянув одну руку вперед, а другой закрыв глаза, как будто защищаясь от гневного взгляда короля.

— О, я была виновата, — вскрикнула она. — Я знаю это, знаю.

— Я рад, мадам, что вы изволите сами признаться в этом.

— Как я могла говорить так с вами! Как могла! О, да будет проклят этот несчастный язык! Я, видевшая от вас только хорошее. Я оскорбила того, кто дал счастье всей моей жизни. О государь, простите меня, простите. Из чувства сострадания простите меня!

Людовик был по природе человек добрый. Эти слова тронули его сердце, а гордости льстило самоунижение этой красивой, надменной женщины. Другие фаворитки были любезны со всеми, а эта оставалась надменной и непреклонной, пока не почувствовала над собой его властной руки. Выражение лица короля, когда он взглянул на униженную красавицу, несколько смягчилось, но он покачал головой, и голос его был по-прежнему тверд, когда он сказал: — Все напрасно, мадам. Я давно уже обдумал все, а ваш сегодняшний сумасбродный поступок только ускорил неизбежное. Вы должны удалиться из дворца.

— Я покину двор! Только скажите, что прощаете меня. О государь, я не могу вынести вашего гнева. Он подавляет меня. Я недостаточно сильна для этого. Вы приговариваете меня не к изгнанию, а к смерти. Вспомните, государь, долгие годы нашей любви и скажите, что прощаете меня. Ради вас я отказалась от всего — от мужа, от чести. О, не платите мне гневом за гнев. Боже мой, он плачет. Боже мой, он плачет. О, я спасена, спасена.

— Нет, нет, мадам! — крикнул король, проводя рукой по глазам. — Вы видите слабость человека, но узнаете также и твердость короля. Что касается до оскорблений, нанесенных мне сегодня вами, я от души прощаю их, если это может сделать вас счастливой в изгнании. Но у меня есть обязанности перед подданными, и мой долг служить им примером. Мы раньше слишком мало думали о подобных вещах. Но наступил момент, когда необходимо оглянуться на прошлое и приготовиться к будущему.

— Ах, Ваше Величество, вы огорчаете меня. Вы еще не достигли полного расцвета, а говорите так, словно за плечами у вас старость. Лет через двадцать, может быть, действительно вы вправе будете говорить, что годы заставили вас изменить образ жизни.

Король нахмурился.

— Кто говорит это? — сердито крикнул он.

— О, Ваше Величество, эти слова нечаянно сорвались у меня с языка. Не думайте больше о них. Никто не говорит ничего подобного. Никто.

— Вы что-то скрываете от меня. Кто говорит это?

— О, не спрашивайте меня, государь.

— Я вижу, что идут разговоры о том, будто я переменил образ жизни не под влиянием религиозного чувства, а вследствие наступающей старости. Кто сказал это?

— О государь, это ничтожная придворная болтовня, недостойная вашего внимания, пустой обычный разговор, который заводят кавалеры с целью вызвать улыбку своих дам.

— Обыкновенный разговор? — Людовик побагровел. — Неужели я стал так стар? Вы знаете меня около двадцати лет. Замечаете ли вы большую перемену во мне?

— Для меня, Ваше Величество, вы так же неизменно хороши и милы, как и тогда, когда впервые завладели сердцем м-ль Тоннэ-Шарант.

Король с улыбкой взглянул на прекрасную женщину, стоявшую перед ним.

— Поистине я не вижу также большой перемены в м-ль «Тоннэ Шарант», — произнес он. — Но все же нам лучше расстаться, Франсуаза.

— Если мое изгнание послужит вашему счастью, я готова, Ваше Величество, хотя бы это было и смертельным ударом для меня.

— Вот теперь вы говорите дело.

— Назовите только место моего заточения, государь — «Пти Бург», Шарнью или мой монастырь Св. Иосифа в Сен-Жерменском предместье. Не все ли равно, где увядать цветку, от которого отвернулось солнце? По крайней мере, прошлое принадлежит мне, и я могу жить воспоминанием о тех днях, когда никто не стоял между нами и когда ваша нежная любовь принадлежала безраздельно одной мне. Будьте счастливы, государь, будьте счастливы и забудьте о сказанной вам случайно глупой придворной болтовне. Будущее за вами. Моя же жизнь вся в прошлом. Прощайте, дорогой государь, прощайте.

Де Монтеспань протянула руки, глаза ее затуманились слезами, и она упала бы, не подбеги Людовик к ней и не обхвати ее руками. Ее прекрасная головка склонилась на плечо короля; он почувствовал на щеке горячее дыхание; тонкий аромат волос щекотал ему ноздри. Державшая рука короля то подымалась, то опускалась с каждым ее вздохом, и он чувствовал; как женское сердце трепетало под его рукой, словно пойманная птичка. Ее полная белая шея откинулась назад, глаза почти совершенно закрылись, губы были полуоткрыты настолько, чтобы видеть ряд жемчужных зубов; это манящее очаровательное лицо было так близко к его лицу — на расстоянии не более трех дюймов. И вдруг веки дрогнули, большие голубые глаза взглянули на Людовика с любовью, мольбою, вызовом; вся ее душа вылилась в одном этом взгляде. Приблизился ли он? Или она? Кто мог бы сказать это? Но губы их встретились в продолжительном поцелуе; вот он повторился — и все планы и расчеты Людовика разлетелись, как листья от порыва осеннего ветра.

— Итак, я могу не уезжать? У вас не хватит духа отослать меня, не правда ли?

— Нет, нет, но вы не должны сердить меня, Франсуаза.

— Скорее умру, чем причиню вам хотя бы минутное страдание. Я так мало видела вас все это последнее время. О, как я люблю вас, просто с ума схожу. К тому же эта ужасная женщина…

— Какая?

— Ах, я не должна дурно говорить про нее. Ради вас я буду обходительна даже с ней, вдовой старика Скаррона.

— Да, да, вы должны быть вежливы с ней. Я не желаю никаких дрязг.

— Но вы останетесь у меня, государь?

Ее гибкие руки обвились вокруг шеи короля. На одно мгновение она слегка оттолкнула его от себя, как бы желая налюбоваться, но затем снова привлекла к себе,

— Вы не уйдете от меня, дорогой государь. Вы так давно не были здесь.

Прелестное лицо, розовый блеск комнаты, вечернее безмолвие — все способствовало чувственному влечению. Людовик опустился на кресло.

— Я останусь, — проговорил он.

— А карета у восточных ворот, государь?

— Я был очень жесток к вам, Франсуаза. Простите меня. Есть у вас бумага и карандаш? Я отменяю приказание.

— Они на столе, Ваше Величество. Если позволите, я выйду в приемную, так как мне надо к тому "же написать записку.

Она. вышла из комнаты с торжествующим видом. Борьба была ужасна, но тем слаще победа. Де Монтеспань вынула из письменного стола с инкрустациями маленькую розовую бумажку и набросала на ней несколько слов. Вот что там значилось: «Если г-жа де Ментенон пожелает передать что-либо Его Величеству, она может застать его в продолжение нескольких часов у г-жи де Монтеспань». Она надписала имя соперницы и немедленно послала это послание с маленьким черным пажем, вручив ему и приказ короля.

XI
СОЛНЦЕ ПОКАЗЫВАЕТСЯ ВНОВЬ
[править]

Почти целую неделю новое настроение короля не изменялось. Образ жизни был все тот же, но только в послеобеденное время его теперь привлекала комната красавицы, а не г-жи Ментенон. И сообразно этому внезапному возврату к прежней жизни одежда его стала менее мрачной, а серый, светло-желтый или лиловый цвета сменили черный и синий. На шляпах и отворотах показались золотые галуны, а место в королевской часовне оставалось пустовать в продолжение трех дней подряд. Походка его стала живее, и он по-юношески размахивал тростью в виде вызова тем, кто счел его обращение к религиозности за признаки старости. Г-жа Монтеспань отлично знала, с кем имеет дело, делая этот искусный намек. Повеселел король — повеселели и все придворные. Залы дворца приняли прежний блестящий вид, в них появились нарядные одежды с пышными вышивками, лежавшие годами в сундуках. В часовне Бурдалу тщетно велась проповедь перед пустыми скамьями, а в балете на открытом воздухе присутствовал весь двор и неистово аплодировал танцорам. Приемная Монтеспань по утрам была битком набита просителями, между тем как комнаты ее соперницы пустовали так же, как до того времени, пока король еще не обратил на нее своего благосклонного внимания. Лица, давно изгнанные из дворца, начали беспрепятственно появляться в коридорах и садах, а черная ряса иезуита и пурпуровая сутана епископа все реже и реже мелькали в королевском кругу.

Но партия духовенства, бывшая в одно и то же время вдохновителем и руководителем ханжества и показной добродетели при дворе, не особенно тревожилась этим королевским отступничеством. Зоркие глаза священника или прелата следили за выходками Людовика с опытностью охотника, наблюдавшего молодую лань, прыгающую на лугу и воображающую себя совершенно свободной, между тем как повсюду кругом расставлены сети и она буквально так же в руках охотника, как и лежащая уже связанной у его ног. Они знали, что очень скоро какое-нибудь недомогание, огорчение, случайное слово напомнят королю о возможной когда-либо смерти, и Людовика сноса охватит суеверный ужас, занимавший в его сердце место религии. Потому-то они терпеливо выжидали возвращения блудного сына, молча обдумывая, как бы лучше встретить его.

С этой целью королевский духовник отец Лашез и Боссюэ, знаменитый епископ из Мо, однажды утром явились в комнату г-жи де Ментенон. Перед мадам стоял глобус, и она преподавала географию хромому герцогу Мэнскому и шаловливому маленькому графу Тулузскому, которые оба в достаточной мере унаследовали от отца нелюбовь к учению, а от матери — ненависть к какой бы то ни было дисциплине и стеснениям. Однако удивительный такт и неистощимое терпение г-жи де Ментенон внушили любовь и доверие к ней даже этих испорченных принцев, и одним из величайших огорчений г-жи де Монтеспань было то, что не только ее королевский любовник, но даже и собственные дети тяготились ее блестящим, роскошным салоном, охотнее проводя время в скромной квартирке ее соперницы.

Г-жа де Ментенон, отпустив учеников, встретила

духовных особ с выражением привязанности и уважения, не только в качестве личных друзей, но и как великих светочей галльской церкви. Недавно министру Лувуа она предложила сесть на табуретку в ее присутствии, теперь же уступила гостям оба кресла, а сама настояла на том, чтобы занять более скромное место. За последние дни лицо ее побледнело, черты лица сделались еще более тонкими, но выражение мира и ясности осталось неизменным.

— Я вижу, у вас было горе, дорогая дочь моя, — произнес Боссюэ, взглянув на нее ласковым, но проницательным взглядом.

— Да, ваша милость. Всю прошлую ночь я провела в молитве, прося Бога избавить нас от этого испытания.

— А между тем вам нечего бояться, мадам… Уверяю вас, совершенно нечего. Другие могут полагать, что ваше влияние исчезло, но мы, знающие сердце короля, мы думаем иначе. Пройдет несколько дней, в крайнем случае несколько недель, и снова глаза всей Франции устремятся на вашу восходящую звезду.

Лицо де Ментенон затуманилось, и она бросила на прелата взгляд, свидетельствующий о том, что как будто речь его пришлась ей не особенно по вкусу.

Слова эти были произнесены иезуитом. Голос его был ясен и холоден, а проницательные серые глаза, казалось, читали самое сокровенное ее сердца.

— Может быть, вы и правы, отец мой. Боже упаси, чтобы я ценила себя слишком высоко. Но я не кажусь сама себе честолюбивой. Король по своей доброте предлагал мне титулы — я отказалась от них, деньги — я возвратила их обратно. Он удостаивал чести советоваться со мной о государственных делах — я воздерживалась от советов. В чем же тогда мое честолюбие?

— В вашем сердце, дочь моя. Но оно не греховно. Оно не от мира сего. Разве вы не стремились бы обратить короля на путь добра?

— Я отдала бы жизнь за это.

— В этом и заключается ваше честолюбие. Ах, разве я не читаю в вашей благородной душе? Разве вы не мечтаете видеть церковь парящей, чистой и спокойной над всем королевством, не желаете приютить бедняков, помочь нуждающимся, наставить нечестивых на истинный путь, а короля лицезреть во главе всего благородного и доброго? Разве вы не хотели бы этого, дочь моя?

Щеки г-жи Ментенон вспыхнули, а глаза заблестели, когда она, заглянув в серое лицо иезуита, представила себе нарисованную им картину.

— О, что это была бы за радость! — вскрикнула она.

— И еще большая — слышать не из уст людских, а от голоса вашего собственного сердца, в тиши этой комнаты, что вы — единственная причина всего ниспосланного небом счастья, что ваше влияние так благотворно подействовало на короля и на страну.

— Я готова умереть за это.

— Мы желаем, может быть, более трудного. Мы хотим, чтобы вы жили для этого.

— А? — Она вопросительно взглянула на обоих.

— Дочь моя, — торжественно произнес Боссюэ, протягивая свою широкую белую руку со сверкавшим на ней пурпурным стиконским кольцом, — пора говорить откровенно. Того требуют интересы церкви. Никто не слышит и никогда не узнает того, что произойдет между нами. Если хотите, смотрите на нас как на двух духовников, нерушимо хранящих тайну. Я говорю «тайну», хотя это слишком явно для нас так как наш сын предписывает нам читать желания человека в его сердце. Вы любите короля.

— Ваша милость!

Она вздрогнула; яркий румянец покрыл ее бледные щеки и разлился даже по мраморному лбу и красивой шее.

— Вы любите короля?

— Ваша милость… отец мой.

Она в смущении обращалась попеременно то к одному, то к другому из ее собеседников.

— Любить вовсе не стыдно, дочь моя. Стыдно только поддаваться любви. Повторяю, вы любите короля.

— Но никогда не говорила ему этого, — бормотала она.

— И никогда не скажете?

— Пусть прежде отсохнет мой язык.

— Но подумайте, дочь моя. Такая любовь в душе, подобной вашей, — дар неба, ниспосланный с какой-нибудь мудрой целью. Человеческая любовь слишком часто бывает сорной травой, портящей почву, где она произрастает, но в данном случае это прелестный цветок, весь благоухающий смирением и добродетелью.

— Увы! Я старалась вырвать его из сердца.

— Нет, напротив, стремитесь укрепить корни цветка в вашем сердце. Если бы король встретил с вашей стороны немного нежности, какой-нибудь знак того, что его привязанность находит отклик в вашей душе, может быть, вам удалось бы осуществить честолюбивые мечты, и Людовик, подкрепленный близостью к вашей благородной натуре, мог бы пребывать в духе церкви, а не только формально числиться в ее рядах. Все это могло бы вырасти из любви, скрываемой вами, словно носящей на себе печать позора.

Г-жа де Ментенон привстала даже со своего места и глядела то на прелата, но на духовника глазами, в глубине которых виднелся затаенный ужас.

— Правильно ли я поняла вас, — задыхаясь проговорила она. — Какой смысл скрывается за этими словами? Не можете же вы советовать мне…

Иезуит встал, выпрямившись перед ней во весь рост.

— Дочь моя, мы никогда не даем совета, недостойного нашего сана. Мы имеем в виду интересы святой церкви, а они требуют вашего замужества с королем.

— Замуж за короля? — Все в комнате завертелось перед ее расширенными от ужаса глазами. — Выйти замуж за короля?

— Это лучшая надежда на будущее. Мы видим в вас вторую Жанну д’Арк, спасительницу Франции и ее короля.

Г-жа де Ментенон несколько минут сидела молча. Лицо ее приняло обычный спокойный вид, а глаза были рассеянно устремлены на вышивание, между тем как она мысленно обдумывала все сказанное.

— Но право же… право же, этого не может быть, — наконец проговорила она. — К чему задумывать планы, никогда не осуществимые?

— Почему?

— Кто из королей Франции был женат на своей подданной? Взгляните: каждая из европейских принцесс протягивает ему руку. Королева Франции должна быть особой царской крови, как и последняя покойная королева.

— Все это можно преодолеть.

— А затем интересы государства. Если король намерен жениться, то он должен сделать это ради могущественного союза, поддержания дружбы с соседней нацией или, наконец, для приобретения в качестве приданого за невестой какой-либо другой провинции.

— Вашим приданым, дочь моя, были бы те дары духа и плоти, которыми наградило вас небо. У короля достаточно и денег и владений. Что же касается государства, то чем можно лучше послужить ему, как не уверенностью, что в будущем король будет избавлен от сцен, происходящих нынче в этом дворце?

— О, если бы это действительно было так. Но подумайте, отец мой, об окружающих его: дофине, брате, министрах. Вы знаете, как это не понравится им и как легко этой клике заставить короля изменить его намерения. Нет, нет, это мечта, отец мой; это никогда не может осуществиться.

Лица духовных особ, до сих пор отвергавших ее речь улыбкой и отрицательным жестом, теперь затуманились, как будто де Ментенон действительно коснулась настоящего препятствия.

— Дочь моя, — серьезно проговорил иезуит, — этот вопрос вы должны предоставить церкви. Быть может, и мы имеем некоторое влияние на короля и можем направить его на истинный путь, даже вопреки, если потребуется, желанию его родных. Только будущее может показать, на чьей стороне сила. Но вы? Любовь и долг влекут вас на один и тот же путь, и церковь может всецело положиться на вас.

— До последнего дыхания, отец мой.

— А вы можете рассчитывать на церковь. Она послужит вам, если вы в свою очередь поможете ей.

— У меня не может быть желания выше этого.

— Вы будете нашей дочерью, нашей владычицей, нашей защитницей и залечите раны страдающей церкви.

— Ах, если бы я могла сделать это.

— Да, вы можете. Пока ересь существует в стране, для истинно верующих не может быть ни мира, ни покоя; это то пятнышко плесени, которое в будущем может испортить весь плод, если своевременно не обратить на него внимания.

— Чего же вы желаете, отец мой?

— Гугенотов не должно быть во Франции. Их нужно изгнать. Козлища да отделятся от овец. Король уже колеблется. Лувуа теперь наш друг. Если и вы будете заодно с нами, все будет в порядке.

— Но, отец мой, представьте, как много их.

— Тем более необходимо удалить.

— И подумайте о тех страданиях, которые им придется перенести в изгнании.

— Исцеление в руках их.

— Это правда. Но все же мне жаль этих людей. Отец Лашез и епископ покачали головами.

— Так вы покровительствовали бы врагам Бога?

— Нет, нет; если они действительно таковы.

— Можете ли вы еще сомневаться в этом? Возможно ли, чтобы ваше сердце еще склонялось к ереси ваших юных лет?

— Нет, отец мой; но жестоко и противоестественно забывать, что мой отец и дед…

— Ну, они ответили сами перед Богом за свои прегрешения… Возможно ли, что церковь ошибается в вас? Вы отказываете ей в первой просьбе, обращенной к вам? Вы готовы принять нашу помощь и в то же время не хотите оказать помощь нам.

Г-жа де Ментенон встала с видом окончательно принятого решения.

— Вы мудрее меня, — произнесла она, — и вам вручены интересы церкви. Я исполню ваше приказание.

— Вы обещаете?

— Да.

Оба ее собеседника клятвенно подняли руки кверху.

— Сегодня благословенный день, — промолвили они, — и поколения, еще не родившиеся, будут считать его таковым.

Г-жа де Ментенон сидела, пораженная открывшейся перед ней перспективой. Как указал иезуит, она всегда была честолюбивой. И отчасти ей уже удавалось удовлетворить свое честолюбие, так как не раз она склоняла короля и его государство туда, куда хотела. Но выйти замуж за короля, человека, ради которого она охотно пожертвовала бы жизнью, любимого в глубине души самой чистой, возвышенной любовью, на какую только способна женщина, — это превосходило даже ее мечты. Да, она будет не слабой Марией-Терезией, а, как выразился иезуит, новой Жанной д’Арк, явившейся, чтобы направить на лучший путь дорогую Францию и обожаемого короля Франции. И если в достижении этой цели ей придется ожесточить сердце против гугенотов, это, скорее, условие, нежели ее вина. Жена короля! Сердце женщины и душа энтузиастки затрепетали при одной этой мысли.

Но за радостью внезапно наступило сомнение и уныние. Ведь эта очаровательная перспектива не более как безумная мечта. И как могли эти люди быть настолько уверены, что держат в руках короля.

Иезуит угадал страх, омрачивший ясность ее взора, и ответил на мысли, прежде чем она облекла их в слова.

— Церковь быстро исполняет свои обещания, — проговорил он вкрадчиво. — И вы, дочь моя, должны быть готовы так же немедля действовать, когда наступит ваше время.

— Я дала обещание, отец мой.

— Ну так мы начнем. Сегодня вы останетесь весь вечер у себя в комнате.

— Да, отец мой.

— Король еще колеблется. Я говорил с ним сегодня. Сердце его уже полно мрака и отчаяния. Его лучшее «я» с омерзением отворачивается от своих грехов, и именно теперь, в момент наступления первого горячего порыва раскаяния, его можно склонить к выполнению намеченной нами цели. Мне нужно идти к нему и поговорить еще раз, и я отправлюсь прямо отсюда. А когда я побеседую с ним, он сейчас же явится к вам — или я напрасно изучал его сердце в течение двадцати лет. Мы покидаем вас и не увидимся скоро, но вы почувствуете результаты нашей работы и помните данное церкви обещание.

Они низко поклонились и вышли из комнаты, оставив г-жу де Ментенон в глубоком раздумье.

Прошел час, затем другой, а она все еще продолжала сидеть в кресле перед пяльцами, беспомощно уронив руки и ожидая своей судьбы. Решалось ее будущее, она же сама была бессильна. Дневной свет сменился серыми сумерками, сумерки мраком, а она все еще продолжала сидеть и ждать. По временам в коридоре раздавались шаги; она тревожно взглядывала на дверь, и глаза ее загорались радостью, скоро сменявшейся горьким разочарованием. Наконец послышались твердые, уверенные, властные шаги. Она вскочила на ноги с горящими щеками и сильно бьющимся сердцем. Дверь отворилась, и в сумраке коридора обрисовалась прямая, грациозная фигура короля.

— Ваше Величество?! Одно мгновение… Мадемуазель сейчас зажжет лампу.

— Не зовите ее! — Он вошел и запер за собой дверь. — Франсуаза, темнота приятна, потому что она спасает меня от упреков, которые могут вылиться в вашем взоре, если даже вы будете так добры, что не выразите их словами.

— Упреки, государь! Боже упаси, чтобы я позволила себе высказать их.

— Когда я в последний раз ушел от вас, Франсуаза, я был полон благих намерений. Я старался выполнить их и не исполнил… не исполнил. Я помню, вы предостерегали меня. Как я был глуп, не последовав вашему совету.

— Все мы слабы и смертны, Ваше Величество. Кто из нас не падал? Нет, государь, сердце у меня разрывается при виде вашего огорчения.

Король стоял у камина, закрыв лицо руками. По его прерывистому дыханию г-жа де Ментенон поняла, что он плачет. Вся жалость, столь свойственная женской душе, воскресла в ее сердце при виде этой безмолвной фигуры, стоявшей символом раскаяния в неясном свете. Жестом, полным сочувствия, она протянула руку и коснулась на одно мгновение рукава бархатного камзола короля. Он тотчас же обеими руками схватил ее за руку. Она не сопротивлялась.

— Я не могу жить без вас, Франсуаза! — крикнул он. — Я самый одинокий человек в мире, словно живущий на вершине высокой горы, где кругом нет никого. Кто мой друг? На кого я могу положиться? Одни стоят за церковь, другие за свои семьи; большинство за самих себя. Но кто из них совершенно бескорыстен? Вы мое лучшее «я», Франсуаза, вы мой ангел-хранитель. То, что говорит преподобный отец, совершенно верно: чем ближе я к вам, тем дальше от всего дурного. Скажите, Фрасуаза, любите вы меня?

— Я люблю вас в течение многих лет, государь, — произнесла она тихим, но ясным голосом, голосом женщины, ненавидящей кокетство.

— Я надеялся на это, Франсуаза, и все же дрожу весь, с головы до ног, когда слышу от вас эти слова. Я знаю, что ни богатство, ни титул не привлекают вас, и ваша душа тянется больше к монастырю, чем к дворцу. Но я прошу вас остаться здесь и царствовать. Согласны ли вы быть моей женой, Франсуаза?

Итак, момент действительно наступил. Она помолчала минуту, только одну минуту, прежде чем сделать последний решительный шаг; но даже эта короткая заминка была слишком длительной для нетерпения короля.

— Согласны вы, Франсуаза? — вскрикнул он, и страх зазвучал в его голосе.

— Да сделает меня Бог достойной такой чести, Ваше Величество! — произнесла она. — Клянусь, что если я проживу еще столько же времени, то употреблю каждый миг моей жизни на то, чтобы сделать вас счастливее.

Она стала на колени, и король, продолжая держать ее руку, опустился также.

— А я клянусь, — промолвил он, — что, если также проживу еще столько же времени, вы будете отныне и навсегда единственной женщиной для меня.

XII
ПРИЕМ У КОРОЛЯ
[править]

Быть может, м-ль Нанон, наперсница г-жи де Ментенон, узнала кое-что об этом свидании или отец Лашез с проницательностью, свойственной его ордену, пришел к заключению, что гласность — лучшее средство заставить короля исполнить свое намерение, — но как бы то ни было, на следующий же день при дворе стало известно, что старая фаворитка снова в немилости и что речь идет о браке между королем и гувернанткой его детей. Это известие, шепотом передаваемое при «petit lever», подтвердилось на «grand entree» и стало предметом общего разговора к тому моменту, когда король вернулся из часовни. Яркие шелка и шляпы с перьями отправились снова в шкафы и ящики, и возвратились из изгнания темные кафтаны и скромные дамские наряды. Скюдери и Кальпернеди уступили место молитвеннику и св. Фоме Кемпийскому, а Бурдалу, в продолжение недели проповедовавший пустым скамьям, увидел свою часовню битком набитой усталыми, скучающими придворными и дамами со свечами в руках. К полудню новость облетела весь двор, за исключением г-жи де Монтеспань. Встревоженная отсутствием любовника, она осталась у себя в комнате в высокомерном уединении, ничего не подозревая о свершившемся. Многим хотелось бы передать ей эту новость, но за последнее время король стал так изменчив, что никто не решался приобрести себе смертельного врага в той, которая, быть может, через несколько дней будет снова держать в своих руках жизнь и судьбу всего двора.

Людовик, по прирожденному эгоизму, так привык смотреть на всякое событие только со стороны, касающейся лично его, что ему и в голову не могло прийти, чтобы многострадальная семья, всегда покорно выполнявшая все требования, осмелилась что-либо возразить против нового решения монарха. Поэтому он очень удивился, когда после полудня брат короля, попросив у него частную аудиенцию, вошел к нему в комнату не со свойственным ему смиренным видом и без обычной любезной улыбки, а мрачно насупившись.

Монсье представлял странную пародию на своего венценосного брата. Он был ниже него, но благодаря громадным каблукам казался высокого роста. В лице его не было привлекательности. Монсье был толст, ходил несколько вперевалку и носил громадный парик, длинные букли которого падали ему на плечи. Лицо его было длиннее и смуглее, чем у короля, нос выдавался сильнее, но глаза у него были такие же, как и у брата: большие, карие, унаследованные ими обоими от Анны Австрийской. У него не было простого и вместе с тем величавого вкуса, которым отличалась одежда монарха; платье его было увешано развевающимися лентами, шелестевшими на ходу; громадные пучки шелка совершенно закрывали ноги. Кресты, звезды, драгоценности и знаки отличия были разбросаны по всей одежде; широкая голубая лента ордена Св. Духа красовалась на его камзоле; на конце большой бант этой ленты служил ненадежной поддержкой осыпанной бриллиантами шпаге. Такова была фигура, подкатившаяся к королю, держа в руке шляпу со множеством перьев. Умом, как и наружностью, он представлял собою комичную копию монарха.

— Что это, Монсье, сегодня вы как будто не так веселы, как обычно? — с улыбкой проговорил король. — Одежда у вас, правда, ярких цветов, но чело омрачено. Надеюсь, что «мадам» и герцог Шартрский здоровы?

— Да, они здоровы, Ваше Величество, но печальны, как и я и по той же причине.

— Вот как. А в чем дело?

— Нарушал ли я когда-либо мой долг младшего брата, Ваше Величество?

— Никогда, Филипп, никогда! — говорил король, любезно кладя руку на плечо брата. — Вы даете превосходный пример моим подданным.

— Так почему же вы желаете оскорбить меня?

— Филипп!

— Да, государь, повторяю — оскорбить. Мы королевской крови, как и наши жены. Вы женились на испанской принцессе, я — на баварской. Это было снисхождение, но я все-таки обвенчался с ней. Моя первая жена была английская принцесса. Как можем мы принять в нашу семью, вступавшую в такие союзы, женщину, вдову горбуна-поэта, сочинителя пасквилей, имя которого стало притчей в языцех всей Европы!

Король в изумлении смотрел на брата, но при этих словах удивление сменилось гневом.

— Клянусь честью! — крикнул он. — Клянусь честью, я только что говорил, что вы превосходный брат, но боюсь, что заключение мое было немножко преждевременным. Итак, вы осмеливаетесь идти против дамы, избранной мною в жены?

— Да, государь.

— А на каком основании?

— По праву семейной чести. Ваше Величество, настолько же касающейся меня, как и вас.

— Неужели же вы до сих пор не научились, что в этом государстве я — единственный источник чести и что всякий, кого почту я, тем самым становится достойным уважения? Если бы я взял нищую с улицы Пуассоньер, то и тогда смог бы поставить ее на такую высоту, что самые знатные вельможи должны были бы преклониться перед нею. Разве вы этого не знаете?

— Нет, не знаю! — прокричал брат короля с упрямством слабого человека, выведенного из себя. — Я считаю это оскорблением мне и моей жене.

— Вашей жене? Я очень уважаю Шарлотту-Елизавету Баварскую, но чем она выше женщины, дедушка которой был дорогим другом и товарищем по оружию Генриха Великого? Довольно. Я не унижусь до того, чтоб разговаривать с вами об этом. Уходите и не являйтесь ко мне, пока не научитесь не вмешиваться в мои дела.

— И все же моя жена не будет знаться с ней, — насмешливо проговорил Монсье.

Король порывисто бросился к нему; тот повернулся и исчез из комнаты настолько поспешно, насколько позволяли ему неуклюжая походка и высокие каблуки.

Но королю не суждено было испытать покоя в этот день. Если вчера друзья г-жи де Ментенон собирались около нее, то сегодня действовали враги. Брат короля только что исчез, как в комнату поспешно вбежал юноша, на богатой одежде которого виднелись следы скачки по пыльной дороге. Это был молодой человек, бледный, с каштановыми волосами; в чертах лица его угадывалось сходство с королем; исключением был нос, изуродованный в детстве. При виде его лицо короля прояснилось, но снова нахмурилось, когда юноша, бросившись вперед, упал на колени.

— О Ваше Величество! — воскликнул он. — Избавьте нас от этого горя. Избавьте нас от этого унижения. Умоляю вас подумать прежде, чем сделать то, что принесет бесчестие вам и нам.

Король отшатнулся от него и с сердитым видом стал ходить взад и вперед по комнате.

— Это невыносимо! — крикнул он. — Это было дурно со стороны брата, но еще несноснее со стороны моего сына. Вы в заговоре с ним, Людовик. Монсье научил вас сыграть эту роль.

Дофин встал с колен и пристально взглянул на своего разгневанного отца.

— Я не видел дядю, — проговорил он. — Я был в Медоне, когда услыхал эту новость… эту ужасную новость… и сейчас же, вскочив на коня, государь, я прискакал сюда, чтобы умолять вас еще раз обдумать все прежде, чем унизить так наш королевский дом.

— Вы дерзки, Людовик.

— Я не желаю быть таковым, Ваше Величество. Но вспомните, государь, что моя мать была королевой и было бы очень странно, если бы у меня оказалась мачехой какая-то…

Король поднял руку столь властным жестом, что слова замерли на устах дофина.

— Молчать! — крикнул он. — А не то вы готовы произнести слово, которое разверзнет бездну между нами. Неужели же я хуже самого ничтожного из моих подданных, имеющего право следовать влечению сердца в личных делах?

— Это не ваше личное дело, государь; все ваши поступки отражаются на вашей семье. Славные подвиги вашего царствования придали новый блеск династии Бурбонов. О, не омрачайте этого блеска. Ваше Величество. На коленях молю вас.

— Вы рассуждаете как дурак! — грубо крикнул отец. — Я намерен жениться на очаровательнейшей и добродетельнейшей даме одной из самых старинных и родовитых фамилий Франции, а по-вашему выходит, что я собираюсь сделать что-то унизительное и неслыханное. Что вы имеет против этой дамы?

— Она — дочь человека, пороки которого всем хорошо известны; ее брат пользуется отвратительной репутацией; она сама вела жизнь авантюристки; она, наконец, вдова урода-писаки и занимает во дворце место прислуги.

Во время этой откровенной речи король несколько раз топал ногой по ковру, а при заключительных словах пришел в полное бешенство.

— Как вы смеете называть так воспитательницу моих детей! — кричал он. Глаза короля метали молнии. — Я утверждаю, слышите, что нет выше этого звания в моем государстве. Отправляйтесь немедленно в Медон, милостивый государь, и никогда не смейте об этом раскрывать рта. Прочь, говорят вам. Когда, милостью Божьей, вы окажетесь королем этой страны, вы вправе будете поступать по вашему усмотрению, но до тех пор не смейте перечить планам того, кто является одновременно и вашим отцом, и вашим государем.

Молодой человек низко поклонился и с достоинством направился к двери, но на пороге задержался.

— Со мной приехал аббат Фенелон. Ваше Величество. Угодно вам принять его?

Вон, вон! — яростно заорал король, продолжая метаться по комнате. Лицо его было по-прежнему гневно, а глаза горели лихорадочным возбуждением. Дофин вышел из кабинета, и вслед за ним там появился высокий худой священник лет сорока, на редкость красивый, с бледным, изящным лицом с определенными чертами. Его непринужденные и в, то же время почтительные манеры указывали на долгое пребывание при дворе.

Король круто обернулся и обвел вошедшего подозрительным взглядом.

— Доброго утра, аббат Фенелон! — проговорил он. — Могу я справиться о цели вашего посещения?

— Вы часто благосклонно снисходили до испрашивания моего смиренного совета, Ваше Величество, и даже впоследствии изволили высказать свое удовольствие, что следовали ему.

— Ну? Ну? Ну? — проворчал король нетерпеливо.

— Если справедлива молва, Ваше Величество в настоящее время переживает кризис, и нелицеприятный совет может иметь для вас значение. Нужно ли говорить, что…

— К чему все эти слова, — перебил король. — Вы присланы с целью сделать попытку восстановить меня против г-жи де Ментенон…

— Ваше Величество, от этой дамы я не видел ничего, кроме добра. Я уважаю и почитаю ее более всякой другой женщины Франции.

— В таком случае, аббат, я уверен, что вы с радостью узнаете о моем намерении жениться на ней. Доброго дня, аббат. Сожалею, что не в состоянии уделить больше времени этому весьма интересному разговору.

— Но, Ваше Величество…

— Когда у меня являются сомнения, я высоко Ценю ваши советы, аббат. В данном случае у меня, к счастью, нет ни малейших сомнений. Имею честь пожелать вам доброго дня.

Первая вспышка гнева короля улеглась, и осталось только холодное горькое чувство, но еще более опасное для его противников. Аббат принужден был замолчать, несмотря на всю свою изворотливость и ловкость. Пятясь назад, он отвесил три глубоких поклона согласно придворному этикету и вышел из комнаты.

Но королю недолго пришлось отдыхать. Нападавшие хорошо знали, что упорной настойчивостью иногда удавалось сломить его волю, и надеялись проделать это сейчас. В комнату вошел министр Лувуа в громадном парике, со своей величественной осанкой и надменными манерами. Однако смущение появилось на его аристократическом лице, когда он встретил на себе гневный взгляд короля.

— Ну, что еще, Лувуа? — нетерпеливо спросил Людовик,

— Только одно новое государственное дело. Ваше Величество, но зато по своей важности заставившее забыть все остальные.

— Какое?

— Ваш брак, государь.

— Вы не одобряете его?

— О Ваше Величество, могу ли я одобрять его?

— Вон из моей комнаты, сударь! Что? Вы желаете замучить меня насмерть своими приставаниями? Что? Вы осмеливаетесь оставаться, когда я приказываю вам удалиться?

Король сердито приблизился к министру, но Лувуа вдруг внезапно вытащил из ножен шпагу. Людовик отскочил назад с выражением испуга и изумления на лице. Лувуа почтительно подал ему рукоятку шпаги.

— Вонзите ее в мое сердце, Ваше Величество! — вскрикнул министр, падая на колени. Все его громадное тело сотрясалось от волнения. — Я не могу пережить заката вашей славы.

— Боже мой! — вскрикнул король, бросая на пол шпагу и хватаясь руками за голову. — Мне кажется, вы все в заговоре с целью свести меня с ума. Мучили ли когда-либо кого-нибудь так, как сейчас меня? Ведь это будет частный брак, не имеющий никакого значения для государства. Слышите меня? Понимаете? Чего вам еще надо?

Лувуа поднялся и вложил шпагу в ножны.

— Ваше Величество решило бесповоротно?

— Окончательно.

— Так я не вправе больше ничего говорить. Я исполнил свой долг.

Он вышел с грустно опущенной головой, но на самом деле от сердца у него отлегло, так как слова короля уверили министра в том, что ненавистная ему женщина, даже став женой Людовика, не станет королевой Франции.

Продолжавшиеся нападки не поколебали решения короля, а только довели его до крайней степени раздражения. Столь сильное сопротивление было новостью для человека, воля которого была единственным законом страны. Он был рассержен, расстроен и хотя не сожалел о принятом решении, но с безрассудной вспыльчивостью стремился выместить испытанные им неприятности на тех, совету которых последовал. Поэтому выражение лица короля было не из любезных, когда дежурный камергер впустил в комнату достопочтенного отца Лашеза, его духовника.

— Желаю вам полного счастья, Ваше Величество, — проговорил иезуит, — и от всего сердца поздравляю с принятым вами великим шагом, который даст вам удовлетворение как в здешнем мире, так и в будущем.

— До сих пор я не испытываю ни счастья, ни удовлетворения, отец мой! — раздраженно возразил король. — Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Весь двор стоял здесь передо мной на коленях, умоляя изменить мое решение.

Иезуит тревожно взглянул на него своими проницательными серыми глазами.

— К счастью. Ваше Величество — человек сильной воли, которого не так легко поколебать, как думают некоторые, — сказал он.

— Да, да, я не уступил ни на минуту. Но все же должен признаться, что очень неприятно восстанавливать против себя стольких людей. Я уверен, что редко кто устоял бы на моем месте.

— Теперь-то и следует проявить твердость, Ваше Величество. Сатана неистовствует, видя, как вы вырываетесь из его когтей, натравливает всех своих Друзей, посылает всех своих приверженцев, силясь удержать вас в своей дьявольской власти.

Но короля не так легко было утешить.

— Знаете, отец мой, — проговорил он, — вы, кажется, не очень-то почитаете мою семью. Мой брат и мой сын, аббат фенелон и военный министр — вот те приверженцы сатаны, о которых вы упоминаете.

— Тем больше чести Вашему Величеству в умении устоять против них. Вы благородно поступили, государь. Вы заслужили похвалы и благословение святой церкви.

— Надеюсь, что я был справедлив, отец мой! — серьезно заявил король. — Буду рад повидаться с вами попозднее вечером, а пока разрешите остаться наедине с моими мыслями.

Отец Лашез вышел из кабинета, глубоко сомневаясь в истинных намерениях короля. Очевидно было, что мольбы близких сильно поколебали его решение, хотя и не изменили его совсем. Каков будет результат, если посыплются новые просьбы? А что таковые будут, это так же верно, как и то, что за тьмой следует свет. Необходимо сделать какой-либо ловкий ход, чтобы немедленно вызвать кризис. Ведь каждый потерянный час благоприятен для противников. Колебаться — значит проиграть игру. Настала пора рискнуть всем.

Епископ из Мо ожидал его в приемной, где отец Лашез в нескольких коротких фразах обрисовал ему всю опасность положения и указал средства, могущие, по его мнению, предотвратить ее. Оба отправились в комнату г-жи де Ментенон. Та сняла уже темную вдовью одежду, надетую с тех пор, как поселилась при дворе, и заменила ее более подходящим к ожидавшему ее событию богатым, но простым костюмом из белого атласа с серебряной отделкой. В ее густых темных косах блестел бриллиант. Эта перемена еще более освежила лицо и фигуру, и без того достаточно моложавые. Когда заговорщики увидали чудный цвет этого лица, правильные черты, такие спокойные и изящные, удивительную грацию фигуры и осанки, они почувствовали, что если их и подстерегает неудача, то уж никоим образом не из-за выбранного ими орудия воздействия.

При виде их г-жа де Ментенон встала с места. По выражению лица было ясно видно, что она подметила тревогу, наполнявшую душу вошедших.

— Вы вестники дурных новостей! — вскрикнула она.

— Нет, нет, дочь моя, — успокоил епископ. — Но

нам следует быть начеку, так как нашим врагам очень хотелось бы отдалить от вас Людовика.

Лицо де Ментенон просияло при имени ее возлюбленного.

— Ах, вы не знаете, — вымолвила она. — Он дал слово. Я верю ему, как себе самой.

Но умный иезуит не доверял интуиции женщин.

— Наши противники многочисленны и сильны, — проговорил он, покачивая головой. — Если король и устоит, то ему будут постоянно надоедать, и тогда жизнь, опротивев, покажется ему мрачнее, вместо того чтобы быть светлее, — конечно, за исключением момента пребывания в лучах, исходящих от вас, мадам. Надо покончить с этим делом.

— Каким образом, отец мой?

— Брак должен состояться немедленно.

— Как!

— Да. Если возможно, сегодня ночью.

— Вы требуете слишком много, отец мой. Король ни за что не согласится на такое предложение…

— Он сам сделает его.

— Почему?

— Потому что мы вынудим его на это. Только таким образом будет побеждена оппозиция. Когда брак станет свершившимся фактом, двор принужден будет признать его, а до тех пор сопротивление не прекратится.

— Что же я должна делать, отец мой?

— Отказаться от короля.

— Как? От него? — Она побледнела, как лилия, в недоумении глядя в лицо иезуита.

— Это лучшее, что вы можете сделать, мадам.

— Ах, отец мой, я могла бы, да, могла бы сделать это в прошлом месяце, на прошлой неделе, даже вчера утром. Но теперь… О! Это разобьет мое сердце.

— Не бойтесь, мадам. Мы даем вам благой совет. Идите сейчас же к королю. Скажите ему, что до вас дошли слухи о всех неприятностях, вынесенных им из-за вас. Вы не в состоянии вынести мысли о том, что можете оказаться яблоком раздора в его семье, а поэтому освобождаете короля от данного им обещания и навсегда покидаете двор.

— Идти теперь? Сейчас же?

— Да, не теряя ни одной минуты.

Она набросила на плечи легкую накидку.

— Я поступаю согласно вашему совету, — произнесла она. — Верю, что вы умнее меня. Но что, если он поймает меня на слове?

— Он на это не способен.

— Страшный риск.

— Без риска не достичь такой великой цели. Ступайте, дитя мое, и да благословит вас Бог.

XIII
У КОРОЛЯ ПОЯВЛЯЮТСЯ НЕКОТОРЫЕ ИДЕИ
[править]

Король остался в кабинете один. Погруженный в мрачные мысли, он обдумывал способы и выполнить свое намерение, и вместе с тем устранить оппозицию, оказавшуюся столь сильной и многочисленной. Вдруг кто-то постучался в дверь, и в полусвете он увидел облик женщины, о которой только что думал. Король вскочил с места и протянул к ней руки с улыбкой, успокоившей бы ее, сомневайся она хоть на миг в его постоянстве.

— Франсуаза! Вы здесь. Наконец-то за весь день у меня первый желанный гость.

— Боюсь, что вас сильно взволновали. Ваше Величество.

— Да, правда.

— Я знаю лекарство.

— Какое?

— Я покину двор, государь, и вы забудете то, что произошло между нами. Я внесла раздор туда, где надеялась водворить мир. Позвольте мне удалиться в Сен-Сир или в аббатство Фонтевро, и вам не придется приносить жертв из-за меня.

Король побледнел, как смерть, ухватившись дрожащей рукой за ее накидку, как будто боясь, что она немедленно приведет в исполнение свое намерение. В продолжение стольких лет он привык полагаться на ее разум. Он обращался к ней за советом во всех случаях, когда требовалась поддержка. Даже как, например, на прошлой неделе, когда временно отдалялся от нее, ему все-таки необходимо было увериться, что его верная, всепрощающая, вечно умеющая утешить подруга тут, вблизи, рядом, всегда готовая поддержать короля и советом, и участием. Но что она могла покинуть его теперь и навсегда — эта мысль никогда не приходила королю в голову, и сердце его похолодело от удивления и тревоги.

— Вы не сделаете этого, Франсуаза! — воскликнул он дрожащим голосом. — Нет, нет, невозможно, вы говорите это шутя!

— Сердце мое разобьется, покидая вас, государь,

Но оно разрывается также и теперь от сознания, что ради меня вы отдаляетесь от семьи и министров.

— Что? Разве я не король? Разве я не могу

поступать, как мне угодно, не обращая на них внимания? Нет, нет, Франсуаза, не покидайте меня. Оставайтесь со мной и будьте моей женой.

От волнения он еле мог говорить, продолжая держаться за ее платье. Он всегда дорожил ею, но еще более теперь, когда вдруг предстала возможность потерять ее. Де Ментенон, почувствовав силу и выгоду своего положения, целиком их использовала.

— До бракосочетания, безусловно, должно пройти некоторое время, Ваше Величество. Вы же будете неизбежно подвергаться различным неприятностям. Как могу я чувствовать себя счастливой, зная, что навлекла на вас столько неприятностей в продолжение этого долгого периода?

— А зачем ему быть таким длительным, Франсуаза?

— Один день несчастия для вас из-за меня уже слишком продолжителен, Ваше Величество… Я с отчаянием думаю об этом; согласитесь, мне лучше покинуть вас.

— Никогда. Вы не уйдете. Зачем нам ждать хоть бы один день, Франсуаза? Я готов. Вы тоже. Отчего нам не повенчаться теперь же?

— Сейчас? О Ваше Величество!

— Мы и повенчаемся. Такова моя воля. Это мое приказание. Это мой ответ тем, кто вздумал распоряжаться мною. Они ничего не будут знать, пока не совершится брак, а тогда посмотрим, кто из них осмелится отнестись с неуважением к моей жене. Обвенчаемся тайно, Франсуаза. Сегодня же ночью я пошлю за парижским архиепископом, и, клянусь, хотя бы вся Франция восстала против этого, мы будем мужем и женой до его отъезда.

— Это ваша воля. Ваше Величество?

— Да, а по вашим глазам я вижу, что и ваша. Не будем терять ни минуты, Франсуаза. Какая благословенная мысль. Это пришпилит навсегда их языки. Они узнают, когда уже все будет кончено, но не раньше. Ступайте к себе в комнату, дорогой друг, вернейшая из женщин. Следующая встреча будет моментом заключения нашего союза, которого не посмеют нарушить ни двор, ни все королевство.

Людовик весь трепетал от волнения, приняв такое; решение. Выражение сомнения и неудовольствия исчезли с его лица, и он, улыбаясь, с блестящими глазами, быстро ходил по комнате. Потом дотронулся до маленького золотого колокольчика, на звон которого появился камердинер короля Бонтан.

— Который час, Бонтан?

— Скоро шесть, Ваше Величество.

— Гм! — Король раздумывал несколько минут. — Бонтан, знаете, где капитан де Катина?

— Он находился в саду, Ваше Величество, но я слышал, что он собирается уехать ночью в Париж.

— Он отправляется один?

— С приятелем.

— Кто он? Гвардейский офицер?

— Нет, Ваше Величество; это чужестранец из-за моря, как слышно, из Америки. Он находится уже несколько дней здесь, и де Катина показывал ему чудеса дворца Вашего Величества.

— Чужестранец. Тем лучше. Ступайте, Бонтан, и приведите ко мне их обоих.

— Надеюсь, что они еще здесь, Ваше Величество. Я проверю.

Он бросился вон из кабинета и через десть минут вернулся обратно.

— Ну?

— Мне посчастливилось, Ваше Величество. Им уже подали лошадей, и они заносили ноги в стремена, когда я разыскал их.

— Где же они?

— Ожидают приказаний Вашего Величества в приемной.

— Впустите их, Бонтан, и не допускайте сюда никого, даже министра, пока они не уйдут от меня.

Аудиенция у короля входила в круг обязанностей де Катина, но он с большим изумлением выслушал от Бонтана приказание привести с собой и приятеля. Он поспешно прошептал молодому американцу наставления, как ему следовало себя вести, что нужно было делать и чего избегать. Бонтан появился снова и ввел их к королю.

С чувством любопытства, несколько смешанного со страхом, Амос Грин, для которого губернатор Нью-Йорка, Дуган, являлся олицетворением наивысшей человеческой власти, входил теперь в комнату монарха христианского мира. Роскошное убранство приемной, где ему пришлось дожидаться, бархат, картины, позолота, толпа разодетых в нарядные костюмы придворных и великолепных гвардейцев — все это подействовало на его воображение, заставляя ожидать появления какой-нибудь величественной, сногсшибательной фигуры в мантии и короне. Когда же взгляд его упал на изящную фигуру скромно одетого человека с блестящими глазами, на полголовы ниже его ростом, Грин невольно обшарил глазами всю комнату с целью убедиться, действительно ли это король или один из бесчисленных придворных, стоявших между ним и внешним миром. По почтительному поклону своего спутника он догадался, что это и есть сам король. Грин поклонился и снова быстро выпрямился с достоинством простого человека, воспитанного в школе природы.

— Добрый вечер, капитан де Катина! — промолвил король с приятной улыбкой. — Ваш друг, я слышал, чужестранец. Надеюсь, сударь, вы нашли здесь что-нибудь интересное и достопримечательное?

— Да, Ваше Величество, я осмотрел ваш большой город. И удивительный же он! А приятель показал мне этот дворец с его лесами и садами. Когда я вернусь в свою страну, мне много чего найдется порассказать о виденном в вашей прекрасной стране.

— Вы говорите по-французски, между тем сами вы не из Канады.

— Нет, Ваше Величество, я из английских провинций Америки.

Король с интересом смотрел на могучую фигуру, смелое выражение лица и свободную осанку молодого иностранца, и внезапно в мозгу у него мелькнуло воспоминание об опасностях, угрожавших, по словами графа де Фронтенака, правительству со стороны этих колоний. Если налицо перед ним типичный представитель этой расы, то действительно лучше иметь такой народ другом, чем врагом. Но в настоящее время помыслы его были направлен?* вовсе не на государственные дела, и он поспешно отдал приказания де Катина.

— Сегодня вы поедете по делам службы в Париж. Ваш друг может отправиться с вами. Вдвоем безопаснее, когда дело идет о государственном поручении. Но я желаю, чтобы вы подождали наступления ночи.

— Слушаю, Ваше Величество.

— Никто не должен знать цели данного вам поручения; наблюдайте, чтобы никто не проследил за вами. Вы знаете дом архиепископа Гарлэ, прелата Парижа?

— Да, Ваше Величество.

— Вы передадите архиепископу приказание выехать сюда и ровно в полночь находиться у калитки с северо-восточной стороны. Чтобы не было никаких задержек. Буря или хорошая погода — он должен быть здесь. Дело чрезвычайной важности.

— Ваше приказание будет передано в точности, Ваше Величество.

— Очень хорошо! Прощайте, капитан. Прощайте, сударь. Надеюсь, вы останетесь довольны своим пребыванием во Франции.

Он жестом руки, с очаровательной грацией, завоевавшей столько поклонников, отпустил молодых ' людей.

XIV
ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА
[править]

Г-жа де Монтеспань все еще сидела в своих апартаментах. Отсутствие короля тревожило ее, но она не хотела показывать свое беспокойство перед придворными и расспрашивать их о причинах задержки визита. Пока она пребывала в полном неведении относительно внезапной перемены своей судьбы, ее деятельный и энергичный сообщник не упускал из виду ни одного случая, наблюдая за ее интересами, как лично за своими. Да в сущности это так и было. Г-н де Вивонн приобрел все, чего жадно хотел — деньги, земли и почести, — благодаря влиянию сестры, и отлично понимал, что вслед за ее падением быстро наступит и его собственное. По природе смелый, неразборчивый в средствах, находчивый, он был из числа людей, ведущих игру до конца со всей свойственной им энергией и хитростью. Всегда в курсе всех придворных событий, он с той минуты, как только пронюхал о намерении короля, постоянно вертелся в приемной, выводя свои собственные заключения из всего происходящего на его глазах. Ничто не ускользало от его глаз — ни опечаленные, недовольные лица брата короля и дофина, ни визит отца Лашеза и Боссюэ к г-же де Ментенон, ни ее возвращение от короля, ни торжество, сияющее в ее взоре. Он видел, как Бонтан торопливо вышел из комнаты и спустя немного времени привел гвардейца и его друга. Он слышал, как последние велели подать им лошадей через два часа, и, наконец, через слугу-шпиона узнал, что в комнате г-жи де Ментенон идет необычайная суматоха, что м-ль Нанон чуть не обезумела от волнения и что две придворные портнихи поспешно вызваны туда. Но всю нависшую опасность он почуял только тогда, когда от того же слуги узнал, что на ночь приготовляется комната для архиепископа Парижского. Г-жа де Монтеспань провела вечер на кушетке в самом дурном расположении духа. Она сердилась на всех окружающих; пробовала было читать, но бросила книгу. Начала писать — и разорвала лист. Тысячи подозрений и страхов переплетались в ее мозгу. Что случилось с королем? Вчера он был холоден и поминутно поглядывал на часы. А сегодня и совсем не пришел. Может быть, подагра? Или неужели она снова теряет власть над ним? Нет, этого не может быть. Она повернулась на кушетке и заглянула в зеркало на противоположной стороне. Только что зажгли массу свечей, и в комнате стало светло как днем. В зеркале отражались залитая огнем комната, оттоманка, обтянутая темно-красной материей, и одинокая фигура в легком белом пеньюаре, отделанном серебром. Де Монтеспань подперла голову локтем и долго любовалась своими глубокими глазами, обрамленными густыми темными ресницами, красивым изгибом белой шеи и безукоризненным овалом лица. Она рассматривала все тщательно, внимательно, как будто перед ней находилась соперница, но нигде не могла найти следов неумолимого времени. Итак, она по-прежнему красива. И если этой красоте удалось победить короля, то разве ей недостаточно и удержать его? Разумеется, да. Она упрекала себя за ненужные опасения. Вероятно, он заболел, а может быть, еще и придет. А! Вот кто-то, стукнув дверью, быстро шел по приемной. Кто там? Король или посыльный с запиской от него? Нет, перед ней стоял ее брат: с вытянутым лицом и растерянно блуждающими глазами, он имел вид человека, подавленного полученными им дурными вестями. Войдя в комнату, он тщательно запер дверь как за собою, так и в будуар.

— Никто не помешает? — задыхаясь проговорил он. — Я поспешил сюда, так как дорога каждая секунда. Король ничего не сообщал вам?

— Нет.

Она вскочила на ноги. Лицо ее было так же бледно, как и брата.

— Настало время действовать, Франсуаза. Спокойствие и энергия — вот свойства характера, всегда присущие Мортемарам. Не дожидайтесь удара, а собирайтесь с силами достойно его встретить.

— Что случилось?

Она порывалась говорить обыкновенным тоном, но только шепот вылетал из ее запекшихся губ.

— Король намерен жениться на г-же де Ментенон.

— На гувернантке? На вдове Скаррона? Это нелепость.

— И все же правда.

— Жениться? Вы сказали «жениться»?

— Да, он хочет жениться на ней. Монтеспань презрительно всплеснула руками и

расхохоталась громким горьким смехом.

— Вас легко напугать, брат мой! — вымолвила наконец она. — Ах, вы не знаете вашей сестрицы. Вероятно, вы больше бы ценили мои силы, не будь мне братом. Дайте мне день, один только день, и вы увидите Людовика, гордого Людовика, коленопреклоненно умоляющего меня простить нанесенное им оскорбление. Слышите? Он не в состоянии разбить связывающие его оковы страсти. Мне нужен только один день, чтобы вернуть его к себе…

— Но у вас не будет и его.

— Как?

— Брак состоится сегодня ночью.

— Вы с ума сошли, Шарль.

— Я уверен в этом.

В нескольких отрывистых словах де Вивонн передал сестре все, что знал. Она слушала его с суровым лицом, все крепче и крепче сжимая руки. Но он сказал правду насчет Мортемаров. В жилах их текла кровь борцов, и момент схватки являлся для них расцветом силы. По мере того как г-жа Монтеспань выслушивала рассказ брата, ненависть, большая, чем отчаяние, наполнила ее душу и вся ее природная энергия закипала желанием борьбы.

— Я пойду к нему! — произнесла она, направляясь к двери.

— Нет, нет, Франсуаза. Поверьте мне, вы погубите все, пойдя сейчас туда. Караулу отдано строгое приказание не пускать никого к королю.

— Но я буду настаивать и меня пропустят.

— Нет, сестра, это совершенно бесполезно. Я говорил с офицером, приказание самое строгое.

— Я добьюсь немедленного свидания.

— Нет, вы не пойдете! — Он заслонил спиною дверь. — Я убежден в бесполезности и не хочу, чтобы моя сестра стала посмешищем двора, пытаясь ворваться в комнату человека, ее отталкивающего.

Щеки де Монтеспань вспыхнули, и она нерешительно остановилась.

— Будь у меня только один день, Шарль, и, я уверена, мне удалось бы вернуть его снова. Тут действовало чье-то другое влияние, может быть, этого вездесущего иезуита или высокопарного Боссюэ. Один, только один день, и я разрушу их козни. Разве я не вижу, как они рисуют картины адского пламени перед глазами короля, словно размахивают раззадоривающим быка красным факелом? О, если бы я могла опрокинуть их всех сегодня вечером! Эта женщина, о, эта проклятая женщина! Хитрая змея, отогретая у меня на груди! Ах, я скорее согласилась бы видеть Людовика мертвым, чем женатым на ней. Шарль, Шарль, нужно воспрепятствовать этому браку, непременно остановить его. Я отдам все, все на свете, чтобы помешать ему.

— Чем вы располагаете, сестра? Она растерянно взглянула на брата.

— Как? Неужели вы хотите, чтобы я купила вас? — изумилась она.

— Нет, но я намерен купить других.

— А, значит, есть какой-нибудь шанс на успех?

— Один-единственный. Но время идет. Мне нужно денег.

— Сколько?

— Чем больше, тем лучше. Все, что можете дать.

Дрожащими от нетерпения руками г-жа де Монтеспань открыла потайной шкаф в стене, куда прятала свои драгоценности. Яркий блеск их ослепил ее брата, заглянувшего туда через плечо сестры.

Большие рубины, дорогие изумруды, красивые бериллы, сверкающие бриллианты лежали в одной большой куче, представлявшей собою жатву милостей короля, собранную ею в продолжение более пятнадцати лет. По одной стороне шкафа было три ящика. Она отперла нижний. Он был до края наполнен блестящими луидорами.

— Берите, сколько нужно, — произнесла она. — А теперь ваш план, скорее.

Де Вивонн набил карманы деньгами. Монеты проскальзывали между пальцами, падали на пол и рассыпались, но ни брат, ни сестра не обращали на это никакого внимания.

— Ваш план? — твердила она.

— Нам нужно помешать архиепископу приехать сюда. Тогда брак будет отложен до завтрашнего вечера и у вас хватит времени действовать.

— Но как помешать его приезду?

— Во дворце найдется с дюжину хороших шпаг, которых можно купить за меньшую сумму, чем та, что лежит в одном из моих карманов. Делатуш, молодой Тюрбевиль, старый майор Депар, Раймонд де Карник и четверо Латуров. Я соберу их и устрою на дороге засаду…

— Чтобы перехватить архиепископа?

— Нет, посланных за ним.

— О, превосходно! Вы лучший из братьев. Если они не попадут в Париж, мы спасены. Ступайте, бегите, не теряйте ни минуты, мой добрый Шарль.

— Все это очень хорошо, Франсуаза, но что нам делать с посланными, поймав их? По-моему, мы рискуем головой. Во всяком случае, они — гонцы короля и вряд ли нам удобно пронзить их шпагами.

— Вы думаете?

— Мы никогда не добились бы прощения за это дело.

— Но знайте, прежде чем рассмотрят в суде это дело, я верну свое прежнее влияние на короля.

— Все это отлично, сестра, но сколько времени будет это влияние продолжаться? Нечего сказать, приятная жизнь, если при каждой перемене настроения нам придется убегать из королевства. Нет, нет, Франсуаза; самое большее, на что мы вправе рискнуть, это задержать гонцов.

— Но как и где?

— У меня есть идея. В замке маркиза де Монтеспань в Портилльяке.

— Моего мужа!

— Вот именно.

— Моего самого ожесточенного врага? О Шарль, вы шутите.

— Напротив, я никогда не был так серьезен, как в настоящую минуту. Маркиз был вчера в Париже и еще не вернулся домой. Где его кольцо с гербом?

Г-жа де Монтеспань принялась рыться в драгоценностях и вынула кольцо с выгравированным на нем портретом.

— Это послужит нам ключом. Добряк Марсо, дворецкий, увидев его, отдаст в наше распоряжение все темницы замка. Тут или нигде. Ни в каком другом месте мы не можем с безопасностью для себя держать гонцов.

— Но когда возвратится муж?

— Ах, его несколько удивит присутствие пленников. И любезному Марсо придется пережить несколько неприятных часов. Но это произойдет разве через неделю, а к тому времени, сестренка, я уверен, вы уже закончите нашу кампанию. Ни слова больше, каждая минута слишком дорога. Прощайте, Франсуаза. Мы не сдадимся без борьбы. Ночью пришлю сказать, как идет дело.

Он нежно обнял сестру, поцеловал и поспешно вышел из комнаты.

После отъезда брата де Монтеспань целыми часами бесшумно, сжав руки, ходила по мягкому ковру. Глаза ее горели, душа клокотала от ревности и ненависти к сопернице. Пробило десять, одиннадцать, двенадцать, а она все еще ждала, мучась от ярости и нетерпения, прислушиваясь к каждому шагу, ожидая вести. Наконец это окончилось. Вот быстрые шаги по коридору, стук в дверь приемной и шепот ее негра. Вся: дрожа от нетерпения, она бросилась в переднюю и сама взяла записку от покрытого пылью всадника. На клочке грязной бумаги грубым почерком было написано только несколько слов, но при виде их краска вспыхнула вновь на ее щеках и улыбка заиграла на дрожащих губах. Почерк был ее брата; он писал: «Архиепископ сегодня ночью не приедет».

XV
ПОЛУНОЧНАЯ МИССИЯ
[править]

Де Катина отлично понимал всю важность возложенного на него поручения. Сохранение тайны, потребованное от него королем, возбужденное состояние и характер самого приказания, отданного монархом, — все это подтверждало слухи, ходившие при дворе. Де Катина хорошо были известны интриги и раздоры, кишевшие при дворе, и он понял, к каким предосторожностям следует прибегать при исполнении данного ему важного поручения. Поэтому, дождавшись наступления темноты, он велел слуге-солдату вывести двух лошадей к воротам сада, выходившим к назначенному месту, описав ему в нескольких словах расположение двора. Ему казалось, что эта ночная поездка может иметь влияние на будущую историю Франции.

— Мне нравится ваш король, — говорил Амос Грин, — и я рад ему услужить. Ну, я рад, что он снова намерен жениться, хотя любой женщине трудненько-таки будет приглядывать за этим большим хозяйством.

Де Катина улыбнулся на такой взгляд своего приятеля на обязанности королевы.

— Вы без оружия? — спросил он. — У вас нет ни шпаги, ни пистолетов?

— Нет, уж если нельзя взять ружье, то к чему мне возиться с инструментами, которых я не мастер пускать в дело? А почему вы спрашиваете об этом?

— Нам может угрожать опасность.

— Какая?

— Многие стремятся помешать этому браку. Все первые лица государства настроены против него.

Если бы им удалось задержать нас, то и брак был бы отложен, по крайней мере, на сутки.

— Но я думал, что это тайна?..

— Их не бывает при дворе. Дофин, брат и все друзья их были бы очень рады увидеть гонцов в Сене, Прежде чем им удастся добраться до дома архиепископа. Но кто это?

Перед ними на дорожке показалась плотная фигура. Когда она приблизилась, цветная лампочка, спускавшаяся с одного из деревьев, осветила голубой с серебром мундир гвардейского офицера. То был майор де Бриссак, однополчанин де Катина.

— Эй! Куда отправляетесь?

— В Париж, майор.

— Я сам еду туда через час. Не подождете ли меня? Отправимся вместе.

— Сожалею, но у меня спешное дело. Нельзя терять ни минуты.

— Прекрасно. Добрый вечер и приятной прогулки.

— Что, он верный человек, наш друг майор? — спросил, оглядываясь, Амос Грин.

— Да, на него можно вполне положиться.

— Ну, так я хотел бы переговорить с ним.

Американец поспешно бросился назад по дорожке, а де Катина стоял, рассерженный бесполезной задержкой. Прошло целых пять минут, пока вернулся его спутник, а горячая кровь французского воина уже кипела нетерпением и гневом.

— Полагаю, вам следует ехать в Париж одному, мой друг! — воскликнул он. — Если я отправлюсь по приказу короля, то не могу же задерживаться из-за ваших капризов.

— Очень жаль, — спокойно ответил Грин. — Мне нужно было передать кое-что вашему майору, и я рассчитал, что, может быть, мне не придется вновь увидеться с ним.

— Ну вот и лошади, — проговорил капитан, распахивая калитку. — Вы накормили и напоили их, Жак?

— Так точно! — отрапортовал человек, державший лошадей.

— Ну так прыгай в седло, дружище Грин, и помчимся без остановки, пока впереди не засверкают огни Парижа.

Солдат посмотрел им вслед с насмешливой улыбкой.

— Без остановки, вот как? — пробормотал он, намереваясь идти назад. — Ну это еще посмотрим, мой капитан, посмотрим.

Более мили приятели проскакали голова в голову, колено в колено. С запада поднялся ветер, небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами; месяц мелькал среди быстро несущихся облаков. И даже в моменты его проблеска на дороге, окаймленной старыми деревьями, было темно, а когда окончательно исчезал и жалкий свет, то не было видно ни зги. Де Катина тревожно напрягал зрение, глядя поверх ушей своего коня, и тыкался лицом в гриву, пытаясь различить путь.

— Что вы скажете о дороге?

— По виду здесь как будто проехало несколько экипажей.

— Что? Боже мой! Неужели вы в силах разглядеть их следы?

— Конечно! Почему бы нет?

— Да потому, что я не вижу и самой дороги. Амос Грин от всей души расхохотался.

— Если бы вам приходилось частенько путешествовать ночью по лесам, как мне, — проговорил он, — где зажечь огонь значит рисковать волосами на голове, вы привыкли бы по-кошачьи владеть зрением.

— Тогда поезжайте-ка лучше вперед, а я за вами. Вот так. Эге, что такое?

Внезапно раздался резкий звук, как будто что-то лопнуло. На один миг американец качнулся в седле.

— Это ремень от стремени. Он упал.

— Можете отыскать его?

— Да, но я в состоянии ехать и без него. Отправляемся дальше.

— Отлично! Теперь я вижу вас в темноте. Голова лошади де Катина почти касалась хвоста

лошади Грина. Вдруг снова раздался такой же звук, и капитан покатился с седла на землю. Однако он успел удержать поводья в руках и в одно мгновение уже снова очутился на спине лошади, рассыпаясь в проклятиях, как это делает только сердитый француз.

— Тысяча громов небесных! — горячился он. — Что это такое?

— У вас тоже лопнул ремень.

— Два ремня в пять минут? Это невозможно.

— Невозможно, чтобы это было случайностью, — серьезно проговорил американец, соскакивая с лошади. — Ага, а это что такое? Другой ремень у меня также подрезан и висит на ниточке.

— И мой также. Я чувствую это, проводя по нему рукой. При себе у вас кремень? Надо высечь огонь.

— Нет, нет; человеку безопаснее в темноте. Предоставляю другим проделать это. Мы и так увидим все, что нам нужно.

— У меня подрезан повод.

— У меня та же история.

— И подпруга.

— Удивительно, как мы еще не сломали себе шеи. Кто это сыграл с нами такую штуку?

— Кто же, как не этот негодяй Жак? Он ведь присматривал за лошадьми. Ну погоди, достанется же тебе, когда я вернусь в Версаль.

— Но почему он решился на это?

— Ах, его подкупили. Он был орудием в руках людей, желавших помешать нашей поездке.

— Да, вероятно. Но у них должна быть какая-нибудь тайная причина. Оки отлично знали, что, обрезав ремни, не помешают нам доехать до Парижа, так как в крайнем случае мы можем скакать и без седла или просто бежать, если нужно.

— Они надеялись, что мы сломаем себе шеи.

— Один из нас, допустим, мог бы, но оба вряд ли, так как участь одного предостерегла бы другого.

— Ну так что же, по-вашему, они хотели сделать? — нетерпеливо крикнул де Катина. — Ради Бога, придем же наконец к какому-нибудь заключению, нам дорога каждая минута.

Но Грина нельзя было заставить отказаться от его спокойной, методической манеры рассуждать вслух.

— Они не рассчитывали остановить нас, — продолжал он. — Что же им надо? Быть может, только задержать. А зачем это нужно? Какое значение имело бы для них, передай мы наше поручение часом, двумя раньше или позже? Ведь это безразлично.

— Ради Бога… — нетерпеливо прервал его де Катина.

Но Амос Грин хладнокровно обсуждал положение.

— Почему же они хотят задержать нас? Я вижу только одну причину — это дать кому-то обогнать и остановить нас. Вот что, капитан. Держу пари на шкуру бобра против шкуры кролика, что я напал на след. Тут на земле видны следы коней двадцати всадников, проехавших, прежде чем выпала роса. Если нас задержат, у них найдется время составить план до нашего приезда.

— А может быть, вы и правы, — задумчиво проговорил де Катина. — Что же вы предполагаете?

— Повернуть оглобли вспять или ехать окольным путем

— Это немыслимо. Нам пришлось бы возвращаться к проселочной дороге у Медона, а это лишних десять миль.

— Лучше запоздать на час, чем не приехать вовсе.

— Ба, не прерывать же нам путь из-за одной догадки. Впрочем, есть еще проселочная сен-жермен-ская дорога, милей ниже. Когда мы доберемся до нее, можно будет взять направо, вдоль южной стороны реки, и таким образом изменить маршрут.

— Но мы рискуем не доехать до этой дороги.

— Пусть попробует кто-либо преградить нам дорогу, мы знаем, как поступить с ним.

— Вы будете драться? С дюжиной людей?

— Хоть с сотней, раз я отправлен с поручением от короля.

Амос Грин пожал плечами.

— Ведь вы же не боитесь?

— Страшно боюсь. Биться хорошо только в крайнем случае. Но я считаю безумным скакать прямо на рожон или попасть в западню, раз можно этого избежать.

— Делайте что угодно, — сердито проговорил де Катина. — Мой отец был дворянин, владелец большого имения, и я не намерен разыграть труса на службе короля.

— Мой отец, — ответил Амос Грин, — был купец, владелец пушнины, и его сын умеет при встречах отличить дурака.

— Вы дерзки, сударь! — крикнул гвардеец. — Мы можем свести счеты при более удобном случае. Сейчас же я занят выполнением данного мне поручения, а вы можете возвращаться в Версаль, если угодно.

Он приподнял шляпу с подчеркнутой вежливостью и поехал по дороге дальше.

Амос Грин колебался несколько минут, потом вскочил на коня и стал догонять своего спутника. Но тот все еще находился не в духе и ехал не оборачиваясь и не удостаивая приятеля ни взглядом, ни словом. Внезапно во мраке он увидел что-то, заставившее его улыбнуться. Вдали, среди двух групп темных деревьев, замелькало множество блестящих желтых точек, скученных, словно цветы на клумбе. То были огни Парижа.

— Смотрите! — крикнул он. — Вот город и где-нибудь тут вблизи и сен-жерменская дорога. Мы отправимся по ней, чтобы избегнуть всякой опасности.

— Прекрасно. Но не следует ехать слишком быстро, ведь подпруга может лопнуть каждую минуту.

— Нет, двигайтесь поскорее; конец нашего путешествия близок. Сен-жерменская дорога начинается как раз за поворотом, и путь будет нам виден, а огни Парижа послужат нам маяками.

Де Катина ударил лошадь хлыстом, и они галопом обогнули угол дороги. Но в следующее же мгновение оба всадника лежали среди кучи подымавшихся голов и лошадиных копыт, — капитан, наполовину придавленный туловищем своего коня, товарищ же его, отброшенный в сторону шагов на двадцать, лежал безмолвный и неподвижный посреди дороги.

XVI
ЗАСАДА[4]
[править]

Г-н де Вивонн искусно устроил засаду. В карете с шайкой отчаянных головорезов он выехал из дворца получасом раньше гонцов короля и с помощью золотых монет, данных ему щедрой сестрой, принял меры, чтобы де Катина и Грин не могли скакать быстро. Достигнув разветвления дороги, он приказал кучеру проехать еще немного вперед и привязать к изгороди лошадей. Потом поставил одного из своих сообщников сторожить главную дорогу и сигнализировать огнем о приближении королевских посланных.

Толстой веревкой перетянул дорогу на высоте семнадцати дюймов от земли и привязал одним концом за ствол дерева, стоявшего у одного края; другой же конец привязал к дереву на противоположной стороне. Всадникам трудно было разглядеть веревку, находившуюся на самом закруглении дороги, и благодаря этому лошади их, запнувшись, тяжело рухнули наземь, увлекая за собою и седоков. Моментально дюжина негодяев, прятавшихся в тени деревьев, бросилась на упавших со шпагами в руках. Но жертвы лежали неподвижно. Де Катина тяжело дышал, одна нога его была придавлена головой лошади; кровь текла тонкой струей по бледному лицу и сочилась капля за каплей, падая на серебряные эполеты. Амос Грин не был ранен, но испорченная подпруга лопнула, и он, вылетев из седла, грохнулся на жесткую дорогу с такой силой, что теперь лежал, не подавая признаков жизни.

— Плохо дело, майор Депар, — сказал де Вивонн стоявшему возле него человеку. — Мне кажется, оба готовы.

— Ну, ну! Клянусь, в наше время люди не умирали так быстро, — ответил тот наклоняясь, причем свет фонаря упал на его свирепое лицо, обрамленное седыми волосами. — Я летал с лошади тысячи раз, и за исключением сломанных двух костей ничего дурного со мной не случилось. Ткните-ка шпагой лошадей под третье ребро, Делатуш, они уж все равно никуда не годятся.

Два последних предсмертных вздоха — и поднятые кверху шеи лошадей ударились оземь; страдания животных окончились.

— Где Латур? — спросил г-н де Вивонн. — Ахилл Латур изучал медицину в Монпелье. Где он?

— Здесь, мсье. Без хвастовства я так же ловко владею ланцетом, как и шпагой. Плохой выдался денек для больных, когда я впервые напялил на себя мундир и перевязь. Которого прикажете осмотреть?

— Вон, что лежит на дороге. Латур нагнулся над Амосом Грином.

— Этому капут, — промолвил он. — Я сужу по хрипу в дыхании.

— А что за причина?

— Вывих надбрюшия. Ах, латинские термины так и лезут на язык, но их трудновато порой передать простой разговорной речью. По-моему, не помешала бы легкая операция кинжалом в горло приятелю, ведь он все равно издыхает.

— Ни за что! — перебил предводитель. — Если он кончится не от раны, то нельзя потом обвинить в смерти нас. Пощупайте-ка теперь другого.

Латур наклонился над де Катина, положив ему руку на сердце. Капитан глубоко вздохнул, открыл глаза и оглянулся вокруг с видом человека, не отдающего себе отчета, где он, что с ним и как здесь очутился.

Де Вивонн, надвинув шляпу на глаза и прикрыв плащом нижнюю часть лица, вынул фляжку и влил раненому в рот немного вина. Мгновенно румянец заиграл на бескровных щеках гвардейца и сознание мелькнуло в безжизненных глазах. Он с трудом поднялся на ноги, яростно стараясь оттолкнуть державших его людей. Но голова еще кружилась и он еле держался на ногах.

— Я должен ехать в Париж. По приказу короля Вы задерживаете меня на свою голову.

— У этого только царапина, — заявил бывший лекарь.

— Ну так держите его покрепче. А умирающего отнесите в карету.

Свет от фонаря падал небольшим ярким кругом, и когда им осветили де Катина, Амос Грин остался в тени. Но вот фонарь перенесли к умирающему. Но, увы, его не оказалось на месте. Амос Грин исчез.

Один миг заговорщики застыли в оцепенении, молча, устремив изумленные взгляды на то место, где только что лежал молодой человек. Свет от фонаря падал на их шляпы с перьями, свирепые глаза и дикие лица. Потом они разразились неистовым потоком ругательств, а де Вивонн, схватив мнимого доктора за горло, бросил на землю и придушил бы его, не вмешайся в дело другие бандиты.

— Лживый пес! — орал он. — Так вот оно, твое знание! Негодяй убежал, и мы погибли.

— Это предсмертная агония, — задыхаясь прохрипел Латур. Он поднялся, потирая себе горло. — Говорят вам, раненый где-либо вблизи.

— Это верно. Он не в силах уйти далеко, — согласился де Вивонн. — Кроме того, он безоружен и пеший. Депар и Раймонд де Карнак, стерегите-ка другого молодца, чтобы он также не сыграл с нами какой-нибудь штуки. Вы, Латур, и вы, Тюрбевиль, шарьте по дороге и поджидайте у южных ворот. Если ему посчастливится добрести до Парижа, он не минует этой дороги. Удастся поймать, привяжите сзади к лошади и привезите в условленное место. Во всяком случае, это еще полбеды, так как он чужестранец и случайный здесь человек. Тащите другого в карету, и мы исчезнем прежде, чем поднимется тревога.

Два всадника отправились на поиски беглеца, а де Катина, все еще продолжавшего отчаянно сопротивляться, потащили по сен-жерменской дороге и бросили в карету, стоявшую несколько в отдалении. Трое из всадников двинулись впереди, приказав кучеру ехать следом; де Вивонн, отослав посланного с запиской к сестре, трусил позади кареты среди остальных бандитов.

Несчастный гвардеец, теперь окончательно пришедший в себя, оказался связанным по рукам и ногам пленником в подвижной тюрьме, тяжело тащившейся по плохой дороге. Ошеломленный падением, морщась от боли в ноге, сильно помятой упавшей на него лошадью, он видел, что рана на лбу была сущим пустяком да и кровотечение уже остановилось. Но состояние души у него было куда тяжелее. Опустив голову на связанные руки, он бешено топал ногами, в отчаянии покачиваясь из стороны в сторону. Как он был глуп, беспросветно глуп. Старый солдат, нюхавший порох на войне, он так бесславно попался в идиотскую западню. Король выбрал его в качестве лица, на которого мог положиться, а он не оправдал доверия монарха и даже не обнажил шпаги. И его предостерегали… Советовал же молодой спутник, незнакомый с придворными интригами и поступавший по указке только своего природного ума, быть осторожнее. В глубоком отчаянии де Катина упал на кожаную подушку сиденья.

Но затем к нему постепенно вернулся здравый смысл, связанный у кельтов так тесно с порывистостью. Дело, конечно, следует еще обмозговать: нельзя ли как-нибудь его поправить? Амос Грин исчез. Это уже один выгодный плюс. И он слышал приказ короля и понимал его значение. Правда, он не знал Парижа, но человек, умевший ночью находить дорогу в мэнских лесах, наверно, не затруднится разыскать известный дом архиепископа Парижского. Но внезапно сердце де Катина сжалось при одной мысли: городские ворота запирались в восемь часов, а теперь уже около девяти. Ему, де Катина, мундир которого служил сам по себе пропуском, легко было попасть в Париж. Но можно ли надеяться на пропуск Амоса Грина, чужестранца и штатского? Это невозможно, совсем невозможно. А между тем, несмотря на все, у него где-то копошилась смутная надежда, что такой энергичный и находчивый человек, как Грин, найдет выход из этого затруднительного положения.

Затем ему пришла мысль о побеге. Может быть, он сам еще сумеет выполнить данное королем поручение? Что это за люди схватили его? Они не выдали даже намеком того лица, чьим орудием являлись. Подозрения де Катина упали на Монсье и на дофина. Вероятно, один из них. Он узнал только одного из шайки — старого майора Депара, завсегдатая кабачков самого низкого разряда в Версале, готового быть всегда к услугам того, кто давал больше денег. Куда везут его? Может быть, на смерть. Но если они намерены покончить с ним, то зачем же было приводить его в чувство? С любопытством он заглянул в окно кареты.

По обеим сторонам ехало по всаднику, но в передней части экипажа находилось стекло, откуда он мог видеть окрестности. Тучи разошлись, и месяц залил пейзаж ярким светом. Направо лежала открытая ровная местность с группами деревьев и с башнями замков, выглядывавшими из-за рвов. Откуда-то из монастыря доносились с ветром тяжелые удары колокола. Налево, вдали, мигали огни Парижа. Город оставался позади. Куда-то везли пленника, только, во всяком случае, не в столицу и не в Версаль. Де Катина стал прикидывать шансы на успех. Шпага отнята, пистолеты остались в кобуре на земле, рядом с несчастной лошадью. Итак, даже на тот случай, если бы ему удалось освободиться, он окажется обезоруженным, тогда как схвативших его людей, по крайней мере, дюжина. Впереди, по дороге, залитой бледным лунным светом, ехали в ряд трое бандитов, а с обеих сторон кареты — по одному. По топоту копыт можно было заключить, что позади следовали еще не менее шести. Вместе с кучером это составляло как раз двенадцать негодяев, борьба с которыми была немыслимой для невооруженного человека. Подумав о кучере, де Катина взглянул через окно на широкую спину этого человека и внезапно, при отблеске лунного света в карете, заметил нечто, наполнившее ужасом его душу.

Кучер был, очевидно, сильно ранен. Удивительно, как он мог еще держаться на козлах и щелкать бичом при таких страшных ранах. На спине его суконного красного кафтана, как раз под левой лопаткой, зияла большая дыра, через которую, очевидно, прошло какое-то оружие, а вокруг виднелось большое темно-красное пятно. Но это было еще не все. Луч месяца упал на поднятую руку кучера, и де Катина содрогнулся, заметив, что она также покрыта запекшейся кровью. Гвардеец вытянул шею, силясь разглядеть лицо кучера, но его широкополая шляпа была низко опущена на лоб, а воротник одежды поднят так высоко, что черты лица оказывались совершенно затененными.

Вид этого молчаливого человека со следами ужасных ран на теле захолодил душу де Катина, и он забормотал про себя один из гугенотских псалмов Моро: «Кто, как не дьявол, мог бы править экипажем такими окровавленными руками и с телом, проткнутым насквозь шпагой?»

Карета доехала до места, где от большой дороги отделилась проселочная, сбегавшая вниз по крутому склону холма по направлению к Сене. Передние всадники продолжали ехать по большой дороге, так же как и следовавшие по бокам экипажа, как вдруг, к великому изумлению де Катина, карета, внезапно уклоняясь в сторону, в одно мгновение покатилась по проселочной дороге. Сильные лошади неслись во весь опор. Кучер стоя бешено хлестал их, и неуклюжий старый экипаж отчаянно подскакивал, бросая де Катина с. одного сиденья на другое. Придорожные тополи мелькали мимо окон кареты, лошади продолжали бешеную скачку, а дьявол-кучер размахивал при лунном свете своими ужасными красными руками, криками понукая обезумевших животных. Карету бросало то в одну, то в другую сторону, иногда она держалась только на двух боковых колесах, в каждый момент рискуя опрокинуться. Но как ни быстро неслись лошади, погоня мчалась еще быстрее. Стук копыт ее коней становился все отчетливее, ближе, и бот внезапно в одном из окон экипажа показались красные раздувающиеся ноздри лошади. Вот обрисовались ее морда, глаза, уши, грива, а над всем этим свирепое лицо Депара и блестящее дуло пистолета.

— В лошадь, Депар, в лошадь! — командовал сзади властный голос.

Блеснул огонь, и экипаж качнуло от судорожного прыжка одной из лошадей. Кучер продолжал неистово кричать и хлестать лошадей, а карета, подпрыгивая и громыхая, неслась дальше.

Но дорога сделала внезапный поворот — и прямо перед пленником и погоней, не более как в ста шагах от них, показалась Сена, холодная и молчаливая в лучах лунного света. Дорога крутым берегом спускалась к воде. Не было и намека на мост, а черная тень в центре реки указывала на паром, возвращавшийся от другого берега с запоздавшими путниками. Кучер, без колебания натянув туго вожжи, погнал испуганных животных прямо в реку. Те, почувствовав холод, остановились, и одна из них с жалобным вздохом повалилась на бок. Пуля Депара сделала свое дело. В мгновение ока кучер соскочил с козел и бросился в реку, но погоня окружила его; с полдюжины рук схватили кучера прежде, чем тому удалось добраться до глубокого места, и вытащили его на берег. В борьбе с его головы упала широкополая шляпа, и при лунном свете де Катина узнал его лицо. То был Амос Грин.

XVII
БАШНЯ ЗАМКА «ПОРТИЛЛЬЯК»
[править]

Бандиты удивились не менее де Катина, увидав в пойманном таким странным образом человеке второго посланца, считавшегося исчезнувшим. Вихрь восклицаний и проклятий срывался с губ негодяев, когда они, стащив громадный красный кучерский кафтан, увидели темную одежду молодого американца.

— Тысячи молний! — кричал один. — И это Человек, принятый проклятым Латуром за мертвеца.

— Как он очутился здесь?

— А где Этьенн Арно?

— Он убил Этьенна. Взгляните, как разрезан кафтан.

— Да, а цвет рук у этого молодца! Он убил Этьенна, взяв его кафтан и шляпу.

— А где его тело?

— И мы были в двух шагах от него,

— Ну, выход только один.

— Клянусь душой! — горячился старый Депар. — Я никогда особенно не любил старика Этьенна, но не раз выпивал с ним и позабочусь отомстить за него. Обмотайте-ка вожжами шею этого молодца и повесьте вот тут на дереве.

Несколько рук уже снимали подпругу с околевшей лошади, когда де Вивонн, протолкавшись вперед, несколькими словами остановил готовящийся самосуд.

— Кто дотронется до него, ответит жизнью, — грозил он.

— Но он убил Этьенна Арно.

— За это следует рассчитаться позднее, а сегодня он гонец короля. А что второй? Здесь?

— Да.

— Связать этого человека и посадить к тому в карету. Распрячь околевшую лошадь. Вот так. Де Карнак, наденьте поживее упряжь на вашего коня. Можете сесть на козлы и править; теперь ехать недалеко.

Лошадей быстро переменили; Амоса Грина впихнули в экипаж рядом с де Катина, и вот карета теперь медленно поднималась по крутому спуску, откуда она только что так стремительно спускалась. Американец не произнес ни единого слова и сидел, равнодушно скрестив на груди руки, пока решалась его судьба. Но, оставшись наедине с товарищем, он нахмурился и бормотал с видом человека, обиженного на свою участь.

— Проклятые лошади, — ворчал он. — Американский конь сразу почувствовал бы себя в воде, как утка. Сколько раз переплывал я Гудзон на моем старом Сагоморе. Переберись мы только через реку, тогда прямая дорога в Париж.

— Дорогой друг, — проговорил де Катина, кладя свои связанные руки на руки Грина, — можете ли вы простить мне опрометчивые слова, вырвавшиеся

у меня во время нашего злополучного выезда из Версаля?

— Ба, я забыл об этом.

— Вы были правы, тысячу раз правы, а я, ваша правда, дурак, слепой, упрямый дурак. Как благородно вы защищали меня. Но как вы очутились сами здесь? Никогда в жизни не испытывал я такого изумления, как в тот миг, когда увидел ваше лицо.

Амос Грин усмехнулся про себя.

— Я подумал, то-то вы удивитесь, узнав, кто ваш возница, — промолвил он. — Упав с лошади, я лежал неподвижно отчасти потому, что следовало отдышаться, отчасти же затем, что находил разумнее лежать, когда вокруг столько дерущихся. Воспользовавшись тем, что вас окружили, я скатился в канаву, выбрался из нее на дорогу и под тенью деревьев дополз до экипажа прежде, чем меня хватились. Я сразу сообразил, как могу пригодиться вам. Кучер сидел обернувшись, с любопытством глядя на происходившее сзади. С ножом в руке я вскочил на переднее колесо, и бедняга замолк навеки.

— Как, без единого звука?

— Я не напрасно жил среди индейцев. — А потом?

— Я стащил его в канаву и переоделся в его одежду и шляпу. Я не скальпировал его.

— Скальпировать? Великий Боже! Да ведь такие вещи случаются только среди дикарей.

— А! То-то я подумал, что это, может быть, не в обычаях здешней страны. Теперь-то я рад, разумеется, что не сделал этого. Затем я еле успел взять в руки вожжи, как бандиты все подошли ко мне и бросили вас в карету. Я не боялся, что они узнают меня, но только беспокоился, не зная, по какой дороге мне ехать, а потому пустил их на разведку. Они упростили дело, послав вперед нескольких всадников, и все шло гладко, пока я не увидел тропинку и не погнал по ней лошадей. Мы ушли бы, не подстрели тот негодяй коня и если бы вошли в воду эти негодные твари.

Де Катина снова пожал руку спутнику.

— Вы честно исполнили свой долг, — говорил он. — Это была поистине смелая мысль и отчаянный поступок.

— Ну а теперь как? — спросил американец.

— Я не знаю ни людей, ни места, куда нас везут.

— Видимо, в свой поселок, сжечь.

Де Катина неистово расхохотался, несмотря на тревогу.

— Вы все думаете, что мы в Америке! — сквозь смех проговорил он. — Во Франции не бывает таких вещей.

— Ну, насчет веревки во Франции дело, кажется, обстоит довольно просто. Я полагал, что конец мой наступил, когда бандиты затянули вожжи.

— Я думаю, нас везут куда-нибудь, чтобы спрятать там, пока это дело не уладится.

— Ну, им придется похлопотать над этим.

— Почему?

— Они могут не найти нас, когда мы понадобимся.

— Что вы хотите этим сказать?

Вместо ответа американец ловким поворотом высвободил руки и поднес их к лицу товарища.

— Это, видите ли, первое, чему учат в индейских вигвамах. Мне случалось выскальзывать из ремней сыромятной кожи у гуронов, и потому навряд ли этот ремень в состоянии меня удержать. Протяните руки.

Несколькими ловкими приемами он ослабил веревки настолько, что де Катина также оказался свободным.

— Ну, теперь приподнимите ноги. Они увидят, что нас было легче поймать, чем удержать

Но в эту минуту экипаж поехал медленнее, и звук копыт передней лошади внезапно умолк. Пленники, выглянув в окно, увидели перед собой громадное высокое здание, окутанное тьмой. Над ним виднелась большая арка. Фонари горели на деревянных воротах, утыканных громадными скобами и гвоздями. В верхушку двери была вставлена маленькая железная решетка, и через нее пленники увидели и свет фонаря, и бородатое лицо, выглядывавшее оттуда. Де Вивонн поднялся: на стременах и, вытянув шею, стал объяснять что-то так тихо, что даже наиболее заинтересованные в этом разговоре ничего не могли расслышать. Они заметили только, как всадник поднял кверху золотое кольцо; его бородатое лицо, прежде хмурое и недоверчивое, вдруг прояснилось, и он, улыбнувшись, утвердительно кивнул. Мгновение спустя дверь со скрипом отворилась и экипаж въехал во двор, а остальные всадники, за исключением де Вивонна, остались за воротами. Когда лошади остановились, вокруг кареты оказалась кучка грубых молодцов, вытащивших пленников. При свете факелов де Катина и Грин увидели высокие стены с башенками, окружавшие двор со всех сторон. Посреди вооруженных людей стоял толстяк с бородатым лицом, тот, что выглядывал раньше из-за решетки.

— В верхнюю темницу, Симон! — распорядился он. — И посмотрите, чтобы им дали пару охапок соломы да кусок хлеба, пока не получим дальнейших распоряжений нашего господина.

— Не знаю, кто ваш господин, — горячился де Катина, — но спрашиваю вас: как он осмеливается задерживать посланных короля?

— Клянусь святым Денисом, если мой барин устроил какую-нибудь штуку королю, то они будут квиты, — оскалив зубы, возразил толстяк. — Но прекратим разговоры. Возьмите-ка молодцов, Симон, вы мне отвечаете за них.

Напрасно де Катина бесился, грозя страшными наказаниями виновным. Двое здоровых парней тащили его с боков, один подталкивал сзади; впереди шлепал маленький человечек в черной одежде, со связкой ключей в одной руке и фонарем в другой. Так протащились они через узкую дверь коридора с каменным полом. Ноги пленников были связаны крепко веревкой, словно кандалами, и могли двигаться сразу только на один фут. Так прошли они по трем коридорам и через три двери, причем каждая по их проходе запиралась на ключ и задвигалась засовами. Потом они поднялись по витой каменной лестнице со ступенями, выбитыми ногами заключенных и тюремщиков. Наконец пленников втолкнули в маленькую квадратную башню и бросили им две охапки соломы. Через минуту тяжелый ключ повернулся в замке, и заключенные остались одни.

Де Катина был опечален и мрачен. Случай помог ему приобрести известное значение при дворе, теперь случай же и губил его. Напрасно капитан будет отговариваться невозможностью что-либо сделать. Он отлично знал своего царственного повелителя. Этот человек был безмерно щедр, когда выполнялись его приказания, и становился неумолимым, когда они нарушались. Извинений не допускалось. Человек, обойденный фортуной, был в той же мере ненавистен ему, как и тот, кто небрежно относился к делу. В этом великом кризисе король доверил ему чрезвычайно важное поручение, а он не сумел его выполнить. Что же защитит его от опалы и гибели? Он позабыл и о мрачной темнице, где находился, и о роковой участи, грозившей ему, но сердце у него болезненно билось только при мысли об испорченной карьере и злорадстве тех, кто с завистью смотрел на его быстрое служебное возвышение. А родные в Париже… дорогая Адель, старый дядя, заменивший отца… Кто оградит покой близких после утраты им возможности защищать их? Быть может, им вскоре снова начнут грозить грубые выходки Дальбера и его драгун? При одной мысли об этом он заскрежетал зубами и со стоном повалился на соломенную подстилку, еле заметную при слабом свете, пробивавшемся сквозь единственное окно темницы.

Его энергичный товарищ, напротив, не поддавался чувству отчаяния. Как только за ним раздался стук запираемой двери и он убедился, что никто более не войдет в камеру, он тотчас снял веревки, связывавшие ему руки, и принялся ощупывать стены и пол. Его поиски закончились находкою в одном углу маленького камина и двух громадных деревянных чурбанов, должно быть, предназначавшихся служить подушками для пленников. Убедившись в ничтожном размере камина, куда нельзя даже было просунуть голову, он подставил чурбаны к окну, поставив их один на другой, затем влез на них и на цыпочках добрался до решетки окна. Ловко поднялся и, упершись пяткой в выступ в стене, ухитрился заглянуть во двор, откуда их только что привели. В эту минуту карета и де Вивонн выезжали уже из ворот, и вскоре узники услыхали грохот захлопнувшихся тяжелых дверей и топот конских копыт по дороге. Сенешаль и его подчиненные исчезли; пропали и факелы, и лишь мерные шаги двух часовых в тридцати шагах внизу от башни нарушали наступившую в большом замке тишину.

А замок был действительно очень обширен. Амос Грин, вися на руках, с восторгом и удивлением осматривал громадную стену, возвышавшуюся перед его глазами, с гирляндой башен, башенок и каменных зубцов, молчаливых и холодных в лучах лунного света. Странные мысли иногда приходят в голову при совершенно неподходящей обстановке. Внезапно Грину припомнился ясный летний день за океаном, отец, встретивший его у гавани Гудзона и отправившийся с ним по шлюзу, чтобы показать сыну дом Питера Стейвесэнта и тем наглядно убедить в колоссальной величине города, только что перешедшего к англичанам от голландцев. А ведь дом Питера Стейвесэнта вместе с виллой меньше одного флигеля этой громады, которая в свою очередь выглядела собачьей конурой в сравнении с величественным Версальским дворцом. Как бы он хотел показать отцу эту диковину. Но Грин только тут вспомнил, что он пленник в чужой стране и смотрит на замок сквозь решетку темницы, а потому решил, что это хорошо, что отца здесь нет.

Окно было достаточным по величине, чтобы просунуть в него голову, не препятствуй железные прутья. Грин принялся трясти их, повис на прутьях всей тяжестью своего тела, но они были толщиной с его большой палец и крепко вделаны в каменный подоконник. Тогда он уперся ногой в стену и, придерживаясь одной рукой, другой попробовал поковырять ножом заделку прутьев. Они были залиты в цемент, гладкий как стекло и твердый как мрамор. Нож отскочил, когда Грин попробовал нажать на цемент. Но под ним оказался песчаник, не очень-то твердый. Если бы ему удалось прокопать в нем желобки и бороздки, то по ним нетрудно уже вынуть прутья, цемент и все остальное. Он соскочил на пол и принялся обдумывать, как приняться за дело. Раздавшийся стон заставил его вспомнить о товарище.

— Вы, кажется, больны, друг мой? — спросил он.

— Болен душой! — простонал де Катина. — О проклятый безумец! Это сводит меня с ума.

— Что-то тревожит вас? — продолжал задавать вопросы Амос Грин, садясь па чурбан. — Что именно?

Гвардеец нетерпеливо задвигался.

— Что? Как можете вы еще спрашивать, зная так же хорошо обстоятельства дела, как и я? Я не выполнил данного мне поручения. Король хотел, чтобы архиепископ обвенчал его. Желание монарха — закон. Обряд венчания должен свершить только архиепископ, и никто более. В настоящее время ему следовало бы прибыть во дворец. Ах, Боже мой! Я так и вижу кабинет короля, монарха, волнующегося в ожидании, вижу нетерпение мадам, слышу разговор о несчастном де Катина… — И он снова закрыл лицо руками.

— У меня все это перед глазами, — равнодушно проговорил американец, — но кроме этого еще нечто другое.

— Что же?

— Я вижу архиепископа, соединяющего их навеки.

— Архиепископа? Вы бредите.

— Может быть. Но я все-таки вижу его.

— Он не может оказаться во дворце.

— Напротив, он прибыл во дворец полчаса тому назад.

Де Катина вскочил на ноги.

— Во дворце?! — неистово крикнул он. — Кто же передал ему приглашение?

— Я! — ответил Амос Грин.

XVIII
НОЧЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ
[править]

Если американец рассчитывал удивить или ободрить товарища своим коротким ответом, то он должен был испытать чувство печального разочарования, когда де Катина, подойдя к нему со смущенным видом, ласково положил руку на плечо.

— Я поступил эгоистично и глупо, милый друг, — произнес он. — Я слишком много уделял места мыслям о своих мелких неприятностях и слитком мало перенесенным вами из-за меня невзгодам. Падение с лошади потрясло вас сильнее, чем кажется. Прилягте на солому, постарайтесь соснуть немного и…

— Повторяю вам, что архиепископ там! — нетерпеливо крикнул Амос Грин.

— Да, да. Вот тут в кувшине вода. Я намочу шарф и обвяжу вам голову…

— Господи Боже мой! Да слышите ли, наконец, архиепископ там.

— Да, да, там! — успокаивал де Катина. — Он, наверно, там. У вас больше ничего не болит?

— Вы думаете, что я рехнулся, — кричал Амос, — клянусь Богом, вы можете меня свести с ума.

Когда я говорю, что мною послан архиепископ, я знаю, что говорю. Помните, как я направился к вашему другу, майору?

Теперь наступила очередь волноваться де Катина.

— Ну? — крикнул он, хватая за руку Грина.

— Когда у нас посылают в леса разведчика, то при наличии важного дела через час посылают следом другого, и так далее, пока кто-либо из них не явится назад нескальпированным. Этот способ, употребляемый ирокезами, очень недурен.

— Боже мой! Ведь вы мой спаситель.

— Но что вы вцепились в мою руку, как морской орел в форель. Итак, я вернулся к майору и попросил его, если он будет в Париже, пройти мимо дома архиепископа.

— Ну? Ну?

— Я показал ему вот этот кусок мела. Если мы были там, предупреждал я, то вы увидите большой крест на левой стороне дверного косяка. Если его нет, войдите в дом и попросите епископа ехать во дворец как можно быстрее. Майор выехал через час после нас; он должен был прибыть в Париж в половине одиннадцатого; в одиннадцать епископ уже сел в экипаж и прибыл в Версаль полчаса тому назад, то есть около половины первого. Господи Боже мой! Да он спятил… и по моей вине.

Нет ничего удивительного, что молодой житель лесов испугался силы впечатления, произведенного его словами на приятеля. Тихой, методичной натуре американца не были присущи столь внезапные сильные перемены в настроении духа, как у пылкого француза. Де Катина, сбросивший ремни перед тем, как лечь спать, теперь кружился по камере, размахивая руками и притоптывая; в лучах лунного света тень его уродливо кривлялась на стене. Наконец, обессиленный, он бросился в объятия товарища, изливаясь целым водопадом благодарностей, восклицаний, похвал и обещаний, то гладя его, то прижимая его к груди.

— О, если бы я мог чем-либо отблагодарить вас! — выкрикивал он. — О, если бы я мог!

— Есть способ. Лягте на солому и засните.

— И подумать только, что и, дурак, еще посмел насмехаться над вами. Я? О, вы здорово отомщены.

— Ради Бога, ложитесь и спите.

Продолжая убеждать восхищенного приятеля и слегка подталкивая его, Грин уложил де Катина на солому, ею же прикрыв вместо одеяла. Волнения целого дня утомили де Катина, а эта неожиданность, казалось, отняла у него последние силы. Веки тяжело опустились на глаза, голова глубже уткнулась в мягкую солому. Последней сознательной мыслью осталось воспоминание о неутомимом американце, сидевшем с поджатыми ногами и при свете луны деятельно обтесывавшем длинным ножом один из чурбанов.

Был уже полдень, и солнце сияло на безоблачном небе, когда молодой гвардеец наконец проснулся. Одно мгновение он недоуменно оглядывался. Почему-то он лежал прикрытый соломой, а над ним висел потолок тюрьмы в виде свода из неотесанных балок. Внезапно, с быстротой молнии, память вернулась. Он вспомнил происшедшее накануне: данное королем поручение, засаду, плен. Де Катина быстро вскочил на ноги. Товарищ его, дремавший в углу, быстро поднялся также при первом его движении и, схватив в руку нож, глядел с угрожающим видом на дверь.

— А, это вы? — воскликнул он. — Мне показалось, это опять тот человек.

— Разве сюда кто-либо входил?

— Да; принес два куска хлеба и кувшин с водой как раз на заре, когда я уже собирался отдохнуть.

— Что же; он говорил что-нибудь?

— Нет; приходил, помните, тот, черный.

— Которого называли Симоном?

— Да, он самый. Положил все и ушел. Я думал, что, приди он еще раз, мы, может быть, сделали бы попытку задержать его.

— Каким же образом?

— Думаю, если связать ноги этими ремнями, он не так легко снимет их, как мы.

— Ну а затем что?

— Он сообщил бы нам, черт возьми, где мы и что намереваются делать с нами.

— Ба! Не все ли теперь равно, раз поручение короля выполнено?

— Может быть, это так для вас — о вкусах не спорят, — но не для меня. Я не привык сидеть в норе, словно медведь в берлоге, ожидая, что другие распорядятся моей судьбой. Париж мне показался достаточно тесным, но он — прерии сравнительно с этим местом. Оно вовсе не пригодно для человека моих привычек, и я собираюсь скоро выйти отсюда.

— Нам остается ждать, друг мой.

— Не знаю. Я больше надеюсь на это, — Он расстегнул камзол и вынул оттуда кусочек заржавленного железа и три маленьких толстых деревянных колышка, заостренных с одного конца.

— Где вы это достали?

— Это я сделал ночью. Выломал прут — самый верхний в решетке. Трудненько было вынуть его, ну да вот достал. Колышки я настрогал из этого чурбана.

— Для чего?

— Смотрите, один из них я вколачиваю в промежуток между камнями в виде ручки. Вот из этого чурбана я приготовил дощечку. Она может служить приступком и в состоянии вынести вашу тяжесть, если укрепить и держаться за колышек. Вот так. Видите, теперь вам можно влезть на нее и заглянуть в окно, не слишком утруждая пятки. Попробуйте сами.

Да Катина вскочил на чурбан и, пользуясь приспособлением Грина, поспешно выглянул в окно.

— Мне незнакома эта местность, — сказал он, покачивая головой, — но это, должно быть, один из тридцати замков, лежащих к югу в шести или семи милях от Парижа. Кому он принадлежит? Кто и с какой целью так поступает с нами? Хотелось бы рассмотреть герб, чтобы по нему разобраться. Ах, вон там, кстати, посредине окна, как раз он. Но с моим зрением не разглядеть его издали. Уверен, что у вас, Амос, оно куда лучше моего и вы в состоянии разобрать изображение на щите.

— На чем?

— На мраморной доске среднего окна.

— Да, я отлично вижу. Это нечто вроде трех глупых индюков, сидящих на бочке с патокой.

— Ну, бочка-то эта, может быть, башня. Она имеется в гербе у де Готвиль. Только это едва ли их замок; да у них и нет владений в этой местности. Нет, положительно не могу решить, где мы.

Де Катина хотел уже спуститься на пол, для чего ухватился за другой прут в решетке. К его изумлению, он остался у него в руках.

— Посмотрите, Амос, посмотрите! — крикнул он.

— А, вы заметили. Я сделал это сегодня ночью.

— Чем? Ножом?

— Нет; этим инструментом я ничего не мог поделать; но когда мне удалось вынуть прут из решетки, дело пошло побыстрее. Я вставлю этот прут на место, а то кто-нибудь снизу заметит, что мы выломали его.

— А можно вынуть и остальные?

— Сейчас только один, но ночью выломаем и другие два. Вы можете вынуть этот прут и орудовать им, а я употреблю в дело прежний. Смотрите, камень мягкий, и в нем легко выцарапать канавку, вдоль которой и вытащится прут. Будет чрезвычайно странно, если мы не устроим побег до утра.

— Ну хорошо, положим, мы выберемся во двор; куда же идти затем?

— Не все зараз, дружище. С такими рассуждениями можно застрять в Кеннебоке оттого, что не знаешь, как потом переправиться через Пенобскот. Во всяком случае, во дворе легче дышать, чем здесь, и, если бы нам только удалось улизнуть через окно, мы обмозговали бы и дальнейший план побега.

В продолжение целого дня приятели не могли ничего предпринять из боязни быть застигнутыми на месте преступления тюремщиком или кем-либо со двора. Никто не появлялся в камере. Они доели хлеб и выпили воду с аппетитом людей, часто не имевших и этой скромной пищи. Едва только наступила темнота, оба занялись приготовлением колышков, продалбливанием канавок на твердом камне и расшатыванием прутьев. Ночь выдалась дождливая, разразилась сильная гроза, и при блеске молний они могли видеть всю окрестность; тень от окна, окруженного аркой, скрывала их. До полуночи им удалось наконец вынуть один прут, второй только что стал поддаваться дружным усилиям, как слабый шум сзади заставил их обернуться: посреди камеры стоял тюремщик, открыв рот и изумленно глядя на работу своих арестантов.

Де Катина первый заметил его и кинулся на него с железным прутом в руке; при этом нападении тюремщик бросился к двери и только что хотел захлопнуть ее, как брошенный Грином обломок прута просвистел мимо его уха и вылетел в коридор. Когда дверь с шумом закрылась, приятели посмотрели друг на друга. Гвардеец пожал плечами, американец свистнул.

— Не стоит и продолжать! — произнес де Катина.

— Не все ли равно, что делать. Пусти я прут на дюйм ниже, здорово бы ему попало. Ну. может быть, его хватит с испугу кондрашка или он сломает себе шею, опрометью спускаясь с лестницы. У меня теперь нет орудия для работы, но стоит еще несколько повозиться с вашим прутом — и дело в шляпе. Ага вы правы, нас затравят.

По замку раздались громкий удар колокола, шум голосов и топот ног. Какие-то хриплые голоса отдавали приказания, слышался звук ключей, поворачиваемых в замках. Вся эта возня, внезапно раздавшаяся в ночной тишине, указывала слишком ясно не поднятую тревогу. Амос Грин бросился на солому, засунув руки в карманы, а де Катина прислонился с угрюмым видом к стене в ожидании того, что сейчас с ними произойдет. Прошло, однако, пять минут — никто не появлялся. Суматоха во дворе продолжалась, но в коридоре, ведущем к камере, было совершенно тихо.

— Ну, я все-таки выну этот прут, — произнес наконец американец, вставая и подходя к окну. — Во всяком случае, узнаем, что у них за страшный шум.

Говоря так, он влез на чурбан и выглянул в окно

— Полезайте-ка сюда! — возбужденно крикнул он. — Тут творится нечто другое, и люди слишком заняты, чтобы думать о нас.

Де Катина взгромоздился также на чурбан, и обе принялись с любопытством смотреть вниз, во двор Там в каждом углу было разведено по костру, а вся площадь наполнена толпой людей с факелами в руках. Желтый свет от них то попадал на угрюмые серые стены так причудливо, что самые высокие башни казались золотыми на черном фоне неба, то при порыве ветра, чуть мерцая, еле-еле освещал лица людей, державших факелы. Главные ворота оказались отпертыми, и, очевидно, только что въехавшая в них карета стояла у маленькой двери как раз против окон арестованных. Колеса н бока ее были забрызганы грязью, а лошади дрожали, поводя ушами, как будто они только что пробежали длинный путь. Человек в шляпе с перьями, закутанный в дорожный плащ.

вышел из экипажа и, обернувшись, стал тащить кого-то. Непродолжительная борьба, крики, толчок, и обе фигуры исчезли в дверях. Когда те захлопнулись, карета отъехала, костры и факелы потухли. Главные ворота снова заперлись, и все погрузилось в тишину, как и до этого внезапного переполоха.

— Ну, — задыхаясь, проговорил де Катина. — Уж не поймали ли они еще какого-нибудь королевского гонца?

— Скоро здесь освободится место для целых двух, — проговорил Амос Грин. — Если они только оставят нас в покое, недолго мы пробудем в этой комнате.

— Хотел бы я узнать: куда ушел тюремщик?

— Да черт с ним, лишь бы не появлялся здесь. Дайте-ка мне прут. Эта штука поддается. Нам легко будет выломать ее.

Он усердно принялся за работу, стараясь углубить в камне канавку, рассчитывая этим путем вытащить прут. Вдруг он остановился и насторожился.

— Гром и молния! — прошептал он. — Кто-то работает снаружи.

Оба стали прислушиваться. До них доносились стук топора, визг пилы и треск дерева.

— Что это они делают?

— Понять не могу.

— Вы видите их?

— Они около самой стены.

— Кажется, я могу ухитриться посмотреть, — произнес де Катина. — Я тоньше вас.

Он всунул голову, шею и половину плеча в промежуток между прутьями и замер в таком положении. Приятель подумал, что, может быть, он застрял, и, желая помочь, принялся тащить его за ноги. Но де Катина повернулся сам без малейшего затруднения.

— Они строят что-то, — шепнул он.

— Строят?

— Да, там четверо людей с фонарем.

— Чем же они могут быть заняты?

— Я полагаю, навесом. Я вижу четыре ямы в земле, куда забивают столбы.

— Ну, мы не можем бежать, если под окнами есть люди.

— Верно.

— Но все же мы в состоянии докончить начатое дело.

Тихий лязг железа заглушался шумом снизу, становившимся все сильнее и сильнее. Прут поддался, и Грин стал медленно тащить его к себе. Как раз в тот момент, когда ему удалось освободить прут, на окне при лунном свете вдруг появилась тень головы с копной волос и с красовавшейся на них вязаной шерстяной шапочкой. Это внезапное появление так поразило Амоса Грина, что он выпустил из рук прут, соскользнувший с подоконника.

— Дурак! — раздался голос снизу. — Экий ты косолапый, на кой черт роняешь инструменты. Гром и молния! Ты сломал мне плечо.

— Что еще там? — крикнул другой. — Право, Пьер, будь ты так же ловок на руку, как остер на язык, ты был бы первым столяром Франции.

— Как, что, обезьяна? Ты уронил на меня инструмент.

— Я? Я ничего не ронял.

— Идиот! Еще хочешь заставить меня поверить, что железо падает с неба? Говорят тебе, ты ушиб меня, глупый косолапый обормот!

— Ничего подобного. — возражала «копна», — но, клянусь святой девой, если ты еще поговоришь, я спущусь с лестницы и расправлюсь с тобой.

— Тише, бездельники, — строго вмешался третий голос. — Если к рассвету работа не будет окончена, кое-кому сильно достанется.

И снова послышались удары топора и визг пилы. Голова то показывалась, то исчезала. Очевидно, владелец ее ходил по какой-то платформе, построенной под окном пленников, не видя и не думая о темном четырехугольном оконном отверстии над собой. Было раннее утро, и первые холодные лучи света начали прокрадываться во двор, когда рабочие ушли наконец, окончив работу. Тогда только заключенные решились взобраться на окно и посмотреть, что строили ночью. Оба невольно вздрогнули от неожиданного зрелища. Перед глазами высился эшафот.

Он представлял собою платформу из темных грязных досок, только что сколоченных, но, очевидно, употреблявшихся и ранее для той же цели. Она была прислонена к стене замка, где находились наши пленники, и тянулась еще футов на двадцать дальше, а с более отдаленной стороны от платформы спускалась вниз на землю широкая деревянная лестница. В центре размещалась плаха с верхушкой, изрубленной и покрытой ржавыми пятнами.

— Мне кажется, пора уходить, — промолвил Грин.

— Весь наш труд пропал даром. Амос! — печально промолвил де Катина. — Какова бы ни была поджидающая нас участь — а она, по-видимому, не из привлекательных, — нам остается только ей покориться и вынести все с достоинством мужественных людей.

— Ну, ну, окно-то ведь открыто. Раз-два, и выскочили.

— Бесполезно. Вон глядите, там, на дальнем конце двора, уже строй вооруженных людей.

— Целый ряд. В такую рань.

— Да, а вот движутся и еще. Взгляните на средние ворота. Господи Боже мой, что там такое?

Дверь замка на противоположной стороне отворилась, и оттуда вышла странная процессия. Впереди, попарно, шли две дюжины лакеев с алебардами в руках, в одинаковых коричневых ливреях. За ними выступал громадный бородатый человек с засученными по локоть рукавами, с большим топором на левом плече. Затем, с открытым молитвенником в руках, бормоча молитвы, шел кюре; в тени виднелась женщина в темной одежде, с обнаженной шеей. На голове ее была черная вуаль, спадавшая на склоненное лицо. Непосредственно за ней выступал высокий худой человек с красным свирепым лицом с грубыми чертами. На голове у него была плоская бархатная шапочка с орлиным пером, прикрепленным бриллиантовой застежкой, сверкавшей при утреннем свете. Но темные глаза его горели еще ярче и светились из-под густых бровей безумным блеском, отражавшим и угрозу, и ужас. Ноги его дрожали, черты лица конвульсивно подергивались; он производил впечатление человека, с трудом сдерживавшего торжество, наполнявшее его душу. Женщина нерешительно остановилась у подножия эшафота, но шедший за ней человек толкнул ее с такой силой, что она споткнулась и упала бы, не ухватись за руку священника. Поднявшись на верх лестницы, она увидела роковую плаху, страшно вскрикнула и отшатнулась в ужасе.

Но мужчина снова толкнул ее, а двое из слуг, схватив за кисти рук, потащили дальше.

— О Морис, Морис! — кричала она. — Я не готова к смерти. О, прости меня, Морис, если хочешь сам быть прощенным, Морис, Морис!

Она пыталась приблизиться к нему, схватить за руку, за рукав, но он стоял, положив руку на эфес шпаги, и лицо его сияло злобной радостью. При виде этого ужасного насмешливого лица мольба замерла на ее устах. Молить было так же бесполезно, как просить милостыню у падающего камня или мчавшегося потока. Женщина отвернулась, откинув с лица вуаль.

— Ах, король! — продолжала она. — Если бы вы могли теперь взглянуть на меня!

При этом восклицании и при виде прекрасного бледного лица наблюдавший эту сцену из окна де Катина почувствовал, как сжалось у него сердце. Перед ним у плахи стояла самая могущественная, самая умная и самая прекрасная из женщин франции — Франсуаза де Монтеспань, еще недавно фаворитка короля Людовика XIV.

XIX
В КАБИНЕТЕ КОРОЛЯ
[править]

В ту ночь, когда королевским посланным пришлось испытать столько необычайных приключений, король сидел один в своем кабинете. С разрисованного потолка над его головой опускалась изящная лампа, поддерживаемая четырьмя маленькими крылатыми купидонами на золотых цепях, и разбрасывала в комнате яркий свет, отражавшийся в бесчисленных зеркалах по стенам. Мебель черного дерева с отделкой из серебра, роскошные ковры, шелка, гобелены, золотые вещи и тонкий севрский фарфор — все лучшее, что производила промышленность Франции, сосредоточилось в этих стенах. Каждая вещь представляла собою художественную редкость. А владелец всего этого богатства и блеска, мрачный и угрюмый, сидел, опустив подбородок на руки, опершись локтями на стол и устремив рассеянный взгляд на противоположную стену.

Но хотя его темные глаза и смотрели на стену, они, казалось, ничего не видели. Быть может, они были обращены назад, на длинный ряд прожитых годов, на ту золотую юность, когда мечты и действительность так перемешивались друг с другом. Сон или действительность — вот эти двое людей, склонившиеся над его колыбелью, один в темной одежде со звездой на груди, которого его учили звать отцом, другой — в длинной красной мантии, с маленькими блестящими глазами? Даже теперь, по прошествии более сорока лет, королю внезапно представилось живым это злое, хитрое, властное лицо, и он снова увидел старого Ришелье, великого невенчанного короля Франции. А затем другой кардинал, длинный, худой, отбиравший у него карманные деньги, отказывавший ему в пище и одевавший его в старое платье. Он прекрасно помнил день, когда Мазарини нарумянился в последний раз и весь двор танцевал потом от радости при известии, что кардинала не стало. А мать? Как она была прекрасна и властна! Вспомнилось, как храбро она держалась во время войны, сломившей могущество вельмож, и как, уже лежа на смертном одре, умоляла священников не пачкать завязок ее чепца святыми дарами. Потом мысли понеслись к тому времени, когда он сделался самостоятельным: вот он сбавил спесь своей знатной аристократии, добиваясь того, чтобы быть не только деревом среди окружавших равных деревьев, но остаться одному, высоко раскинув ветки над всеми остальными, и своей колоссальной тенью покрыть всю страну. Промелькнули перед глазами веденные им войны, изданные законы, подписанные договоры. Под его искусным управлением Франция расширила свои границы и к северу и к востоку, а внутри спаялась как монолит, где слышался только один голос, голос его, короля. Вот замелькала галерея бесчисленного ряда очаровательных женских лиц. Олимпия Манчили, итальянские глаза которой впервые указали ему, что есть сила, могущая управлять даже и королем; ее сестра Мария Манчили; жена со своим смуглым личиком, Генриэтта Английская, безжалостная смерть которой поразила его сердце ужасом неизбежного; Лавальер, Монтеспань, Фонтанж. Одни умерли; другие в монастырях. Блиставшие некогда красотой и утонченностью разврата теперь остались только с последним. А что же в результате всей этой беспокойной, бурной жизни? Он перешагнул уже грань зрелых лет, потерял вкус к удовольствиям юности; подагра и головокружения постоянно напоминают ему о существовании иного царства, которым он не может уже надеяться управлять. И за все это долгое время им не приобретено ни единого верного друга ни в своей семье, ни среди придворных, ни, наконец, в стране — никого, за исключением разве той женщины, на которой он собирался жениться в ту ночь. А как она терпелива, добра, какие у нее возвышенные мысли! С ней он надеялся загладить истинной славой все грехи безумного прошлого. Только бы приехал архиепископ! Тогда он будет знать, что она действительно принадлежит ему навеки.

Кто-то постучал в дверь. Людовик поспешно вскочил с места, полагая, что, вероятно, приехал архиепископ. Вошел камердинер с докладом, что Лувуа испрашивает аудиенции у короля. Вслед за ним появился и сам министр. В руке у него болталось два кожаных мешка.

— Ваше Величество, — проговорил он, когда Бонтан удалился, — надеюсь, я не мешаю вам.

— Нет, нет, Лувуа. Сказать по правде, мои мысли стали надоедливыми и я рад расстаться с ними.

— У Вашего Величества могут быть только приятные размышления, — продолжал Лувуа. — Но я принес вам нечто, что сделает их еще интереснее.

— А что именно?

— Когда многие из наших молодых дворян отправились в Германию и Венгрию, вы мудро изволили заметить, что было бы желательно пересматривать письма, посылаемые ими на родину, а также быть в курсе новостей, получаемых ими от здешних придворных.

— Да.

— Вот они — полученные из-за границы здесь, в одном мешке, а в другом — те, которые следует отослать. Воск распущен в спирте, и таким образом письма вскрыты.

Король вынул пачку конвертов и взглянул на их адреса.

— Действительно, мне хотелось бы прочесть правду в сердцах этих людей, — заметил он. — Только таким способом могу я узнать истинный образ мыслей низкопоклонствующих передо мною придворных. Полагаю, — добавил он, и подозрение внезапно блеснуло в глазах короля, — вы сами предварительно не проглядывали этих писем?

— О, я скорее умер бы, Ваше Величество.

— Вы клянетесь?

— Да, надеждою на спасение моей души.

— Гм. Я вижу на одном из этих конвертов почерк вашего сына.

Лувуа изменился в лице.

— Ваше Величество убедится, что он предан вам одинаково — перед вами он или нет, иначе он не сын мне, — пробормотал он.

— Ну так начнем с него. Тут и всего-то несколько строчек. «Милейший Ахилл, как я жажду твоего возвращения. При дворе после твоего отъезда нависла скука, словно в монастыре. Мой забавный отец по-прежнему выступает индюком, как будто медали и кресты могут скрыть, что он нечто иное, как старший из лакеев, имеющий власти не более меня. Он выуживает у короля массу денег, но я не могу понять, куда он их девает, так как на мою долю перепадает скудно. Я еще до сих пор должен десять тысяч ливров моему кредитору в улице.

Вели не повезет в ландскнехте, придется скоро приехать к тебе».

— Гм! Я был несправедлив к вам, Лувуа: очевидно, вы не просматривали этих писем.

Во время чтения этого документа министр сидел с побагровевшим лицом и вытаращенными глазами. Когда король окончил, Лувуа почувствовал облегчение по крайней мере в том отношении, что здесь не было ничего серьезно компрометировавшего его лично; но каждый мускул его громадного тела трепетал от ярости при воспоминании о выражениях, обрисовывающих его устами молодого повесы.

— Змея! — прошипел он. — О, подлая змея в траве. Я заставлю его проклинать день своего рождения.

— Ну, ну, Лувуа! — успокаивал король. — Вы человек, видавший виды на своем веку, и должны бы стать философом. Пылкая юность частенько болтает больше, чем думает. Забудьте об этом. А это чье? Письмо моей дорогой девочки к мужу, принцу де Коитн. Я узнал бы ее почерк из тысячи других. Ах, милочка, она не думала, что ее невинный лепет попадет мне на глаза. Зачем читать письма, когда мне вперед известно все, что происходит в этом невинном сердце?

Он развернул душистый листок розовой бумаги с нежной улыбкой, но она исчезла, как только глаза пробежали страницу. С гневным криком, прижав руку к сердцу, вскочил король на ноги. Глаза его не отрывались от бумаги.

— Притворщица! — кричал он задыхающимся голосом. — Дерзкая, бессердечная лгунья. Лувуа, вы знаете, что я делал для принцессы. Вы знаете, она была для меня зеницей ока. Отказывал я ей когда в чем-либо? Чего я не делал для нее?

— Вы были олицетворением доброты, Ваше Величество, — почтительно согласился Лувуа, собственные муки которого несколько утихли при виде страдания его повелителя.

— Послушайте только, что она пишет обо мне. «Старый ворчун все такой же, только подался в коленях. Помните, как мы смеялись над его жеманством? Ну, он бросил эту привычку и хотя еще продолжает расхаживать на высоких каблуках, словно нидерландский житель на ходулях, но зато перестал носить яркие одежды. Конечно, двор следует его примеру, и потому можете себе представить, каким веселым пейзажиком стало это место. Та женщина все еще находится в фаворе, и ее платья столь же мрачны, как и одежды отца. Когда вернетесь, мы с вами уедем в наш загородный дворец и вы оденетесь в красный бархат, а я в голубой шелк. Тогда у нас будет по крайней мере свой цветной двор, несмотря на кичливость отца».

Людовик закрыл лицо руками.

— Слышите, как она выражается про меня, Лувуа?

— Это ужасно, государь, ужасно.

— Она дает прозвища мне… мне, Лувуа.

— Возмутительно.

— А что она пишет о коленях. Можно подумать, что я уже старик!

— Стыд! Но, Ваше Величество, умоляю вас вспомнить, что философия должна помочь вам смягчить свой гнев. Юность всегда бывает пылкой и болтает Не то, что думает. Забудьте об этом.

— Вы говорите глупости, Лувуа. Любимое дитя восстает против отца, а вы советуете мне не думать об этом. Ах, еще один лишний урок королю: менее всего доверять людям, даже близким ему по крови. А это чей почерк? Почтенного кардинала де Бильона? Можно потерять веру в родных, но уж этот-то святой отец любит меня не потому только, что обязан мне своим положением, нет, он чтит и любит тех, кого Бог поставил над ним. Я прочту вам его письмо, Лувуа, в доказательство того, что верность и благодарность еще существуют во Франции. «Дорогой принц де ла Рот…» Ах, вот кому он пишет… «В момент вашего отъезда я дал вам обещание извещать вас время от времени о том, как идут дела при дворе; ведь вы советовались со мной, привозить ли туда вашу дочь в надежде, что она, быть может, обратит на себя внимание короля». Что? Что тут такое, Лувуа? Что это за мерзость? «Вкус султана все ухудшается. По крайней мере де Фонтанж была самой очаровательной женщиной Франции, хотя, между нами говоря, цвет волос ее был слишком красноватого оттенка — это превосходный цвет для кардинальской мантии, мой милый герцог, но для дамских волос допустим только золотистый оттенок. В свое время Монтеспань была также далеко не дурна собой, но теперь, представьте себе, он связался со вдовой старше себя, женщиной, даже не старающейся делать себя более привлекательной. Эта старая ханжа с утра до ночи или стоит на коленях перед аналоем, или сидит за пяльцами. Говорят, декабрь и май составляют плохой союз, но, по моему мнению, два ноября еще хуже». Лувуа, Лувуа! Я не могу дальше. Есть у вас «Lettre de cachet»?

— Вот, Баше Величество. — Для Бастилии?

— Нет, для Венсенской тюрьмы.

— Очень хорошо. Проставьте имя этого негодяя, Лувуа. Прикажите арестовать его сегодня же вечером и отвезти в его собственной коляске. Бесстыдный, неблагодарный негодяй, сквернослов. Зачем вы принесли эти письма, Лувуа? О, зачем пошли навстречу моей безумной прихоти? Боже мой, на свете нет ни правды, ни чести, ни верности.

Он в порыве гнева и разочарования топал ногами, потрясая кулаками.

— Прикажете спрятать остальные? — поспешно осведомился Лувуа. С момента начала королем чтения он чувствовал себя как на иголках, не зная, что еще за сюрпризы последуют дальше.

— Положите письма назад, но оставьте мешок.

— Оба?

— Ах! Я забыл про другой. Если около меня только лицемеры, то, может быть, вдали найдутся и честные подданные. Возьмем наудачу одно из писем. От кого это? А, от герцога де Ларошфуко. Он всегда производил на меня впечатление скромного и почтительного молодого человека. Что тут? Дунай… Белград… великий визирь… Ах! — Людовик вскрикнул, словно получив удар в самое сердце.

— Что случилось, Ваше Величество? — произнес министр, приближаясь к королю, выражение лица которого его испугало.

— Прочь их, прочь, Лувуа! Возьмите прочь! — кричал король, бросая пачку писем. — Как бы я желал никогда не видеть их. Не хочу читать. Он посмел насмехаться даже над моей храбростью, мальчишка, качавшийся еще в колыбели, когда я уже сидел в траншеях. «Эта война не понравится королю, — пишет щенок. — Тут придется давать сражения, а не вести те милые, спокойные осады сапой, которые так нравятся ему». Клянусь Богом, негодяй ответит головою за эту шутку. Да, Лувуа, дорого обойдется де Ларошфуко эта насмешка. Но возьмите их прочь. Я уже насытился по горло.

Министр принялся укладывать письма обратно в мешок, когда внезапно на одном из них ему бросился в глаза смелый, четкий почерк г-жи де Ментенон. Словно демон шепнул ему, что в его руках оружие против той, одно имя которой наполняло его сердце завистью и ненавистью. Если здесь окажутся какие-либо иронические замечания, то можно даже теперь, в последний час, отвратить от этой ханжи сердце короля. Лувуа был хитрый, пронырливый человек. Он моментально понял значение этого шанса и решил им воспользоваться.

— А, — проговорил он, — вряд ли нужно распечатывать это письмо.

— Которое, Лувуа? От кого еще?

Министр подсунул ему письмо. Людовик вздрогнул, увидев надпись.

— Почерк г-жи де Ментенон, — прерывисто произнес он.

— Да, письмо к ее племяннику, в Германию.

Людовик нерешительно взял письмо. Потом внезапным движением бросил его в кучу других, но. вскоре рука его снова протянулась за письмом. Лицо короля побледнело, и капли пота показались на лбу. А если и оно окажется таким же, как и другие? Вся душа его была потрясена при одной этой мысли. Дважды он старался побороть свое любопытство, и дважды его трепещущие руки касались этой бумаги. Наконец он решительно бросил письмо Лувуа.

— Прочтите его вслух, — приказал он. Министр развернул письмо, разложив его на

столе. Злобный блеск сверкнул в глазах царедворца. Если бы король сумел верно разгадать выражение взгляда Лувуа, последний поплатился бы своим положением.

— «Дорогой племянник, — читал Лувуа, — то, о чем вы просите в последнем письме, совершенно невозможно. Я никогда не пользовалась милостью короля ради собственных интересов и точно так же мне было бы тяжело просить ее для моих родственников. Никто не обрадуется больше меня, узнав, что вы произведены в майоры, но достигнуть этого вы обязаны только храбростью и верностью, а не моим хлопотам. Служба такому человеку, как король, есть сама по себе награда, и я уверена, что вы, оставаясь корнетом или достигнув более высокого чина, будете одинаково ревностно служить ему. К несчастью, он окружен низкими, паразитами. Некоторые из них просто глупцы, как, напр., Лозен; другие — плуты, как покойный Фукэ; а некоторые, по-моему, в одно и то же время и глупцы, и плуты, как Лувуа, военный министр».

Чтец задохся от ярости и несколько мгновений сидел, молча барабаня пальцами по столу.

— Продолжайте, Лувуа, продолжайте! — обратился к нему Людовик, устремив мечтательно глаза в потолок.

— «Мы надеемся вскоре увидеть вас в Версале, склоненного под тяжестью лавров. А пока примите мои искренние пожелания быстро достигнуть повышения, несмотря на то что оно не может быть получено указываемым вами способом».

— Ах! — вскрикнул король, и вся любовь, таившаяся в сердце, отразилась во взгляде. — Как мог я усомниться в ней хотя бы на одно мгновение. Другие так расстроили меня. Но Франсуаза — чистое золото. Не правда ли, прекрасное письмо, Лувуа?

— Мадам очень умная женщина, — уклончиво ответил министр.

— А как она отлично умеет читать в сердцах людей. Разве не верно схватила она сущность моего характера?

— Однако не поняла моего, Ваше Величество. Кто-то постучался, и в двери показалась голова Бонтана.

— Архиепископ прибыл, Ваше Величество, — доложил он.

— Очень хорошо, Бонтан. Попросите мадам пожаловать сюда. А свидетелей просите собраться в приемной.

Камердинер поспешно скрылся, а Людовик обернулся к министру.

— Я желаю, чтобы вы были одним из свидетелей, Лувуа.

— Чего, Ваше Величество?

— Моего бракосочетания. Министр вздрогнул.

— Как, Ваше Величество? Сейчас?

— Да, Лувуа, через пять минут.

— Слушаю, Ваше Величество.

Несчастный царедворец изо всех сил старался принять подобающий событию вид; этот вечер уже принес ему кучу неприятностей, а теперь судьбе угодно заставить его испить последнюю горькую чащу и присутствовать при браке презираемой им женщины с королем.

— Спрячьте эти письма, Лувуа. Последнее вознаградило меня за остальных. Но все же негодяи поплатятся за свои послания. Между прочим, как фамилия молодого племянника мадам, кому она адресовала письмо? Жерар д’Обиньи, не так ли?

— Да, Ваше Величество.

— Назначить его полковником при первой вакансии, Лувуа.

— Полковником, Ваше Величество? Ведь ему еще нет и двадцати лет.

— Лувуа! Скажите, пожалуйста, кто из нас глава армии, я или вы? Берегитесь, Лувуа. Я уже предупреждал вас ранее. Вот что я скажу вам, милейший: если я захочу поставить хотя бы чурбан во главе бригады, вы должны без колебания подписать бумагу о назначении. Ясно? Отправляйтесь в приемную и дожидайтесь там с прочими свидетелями, пока вас не позовут.

В то же время в комнатке, где горела лампадка перед изваянием пресвятой девы, шла суета. Посредине комнаты стояла Франсуаза де Ментенон. Легкий румянец возбуждения играл на ее щеках; обычно спокойные серые глаза горели странным блеском. На ней было платье из белого глазета, отделанное и подбитое серебристой саржей, обшитое у вороха и рукавов дорогими кружевами. Вокруг нее суетились три женщины; они то поднимались с колен, то опускались на пол, то время от времени отходили в сторону, оглядывая платье, подбирая и прикалывая, пока не устроили все по своему вкусу.

— Ну вот, — вымолвила главная портниха, поправляя в последний раз одну из розеток, — теперь, кажется, хорошо, ваше вел… мадам, хотела я сказать.

Г-жа де Ментенон улыбнулась при ловкой обмолвке придворной портнихи.

— Я лично совершенно равнодушна к нарядам, — произнесла она, — но мне хотелось быть сегодня именно такой, какой король желал бы меня видеть.

— Ах, мадам так просто одевать. У мадам такая фигура, такая осанка. С такой шеей, талией, такими руками какой наряд не окажется эффектным! Но как нам поступать, мадам, когда вместе с платьем приходится создавать и фигуру? Вот, например, принцесса Шарлотта-Елизавета. Вчера мы кроили ей костюм. Она маленького роста, мадам, и полна. О, просто невероятно, как она полна. На нее идет гораздо больше материи, чем на вас, мадам, хотя она значительно ниже вас. Ах, я уверена, что не милосердный Господь выдумал создавать таких полных женщин. Но, впрочем, она ведь баварка, а не француженка.

Г-жа де Ментенон не слушала болтовню портнихи. Кто-то осторожно постучался в двери, нарушая ее молитву.

— Это Бонтан, мадам, — проговорила м-ль Нанон, —1 он просит передать, что король готов.

— Так не будем заставлять его дожидаться. Пойдемте, мадемуазель, и да благословит Бог наше начинание.

Маленькое общество, собравшись в приемной короля, направилось оттуда в часовню. Впереди шел величественный епископ в зеленом одеянии, исполненный сознания важности своего сана, с молитвенником в руках, раскрытым на обряде брака. Рядом с ним семенил короткими ножками его раздатчик милости, а двое маленьких придворных слуг в ярко-красных камзолах несли зажженные факелы. Король и г-жа де Ментенон шли рядом — она спокойная и сдержанная, с кротким видом и опущенными ресницами, он с румянцем на смуглых щеках, с растерянным нервным взглядом человека, сознающего, что им переживается один из величайших этапов в жизни. Следом, в торжественном безмолвии, шла небольшая группа избранных свидетелей — высокий молчаливый отец Лашез, Лувуа, угрюмо смотревший на невесту, маркиз де Шармарант, Бонтан и м-ль Нанон.

факелы отбрасывали ярко-желтый свет на эту маленькую группу людей, чинно проходившую по коридорам и залам; в часовне они осветили фрески потолка и стен, отразились в позолоте и зеркалах, но в углах, словно для борьбы с колыхавшимся светом, скоплялись длинные мрачные тени. Король нервно вглядывался в темные ниши, в портреты предков и родственников, красовавшиеся на стенах. Проходя мимо портрета своей покойной жены, Марии-Терезии, он сильно вздрогнул и задыхаясь прошептал:

— Боже мой! Она нахмурилась и плюнула в меня. Ментенон дотронулась до его руки.

— Ничего нет, государь, — успокоила она также шепотом. — Игра блика света на картине.

Ее слова произвели обычное действие на короля. Выражение испуга пропало в его взгляде, и, взяв ее за руку, он решительно зашагал вперед без боязни и робости. Минуту спустя они уже стояли перед алтарем и слушали слова, связывающие их навеки.

Когда новобрачные отошли от алтаря, на руке новобрачной блестело новое обручальное кольцо, и часовня наполнилась гулом поздравлений. Один король ничего не говорил, но молча смотрел на свою новую спутницу жизни так, что она не желала ничего больше. Новобрачная была все так же обычно спокойна и бледна, но кровь кипела у нее в жилах.

Теперь ты королева Франции, казалось, говорила она, королева, королева, королева.

Но вдруг на нее набежала тень и она услышала тихий, но твердый шепот:

— Помните обещание, данное вами церкви.

Она вздрогнула, обернулась и увидела перед собой бледное, но грозное лицо иезуита.

— У вас похолодели руки, Франсуаза! — произнес Людовик. — Пойдемте, дорогая, мы слишком долго пробыли в этой мрачной церкви.

XX
ДВЕ ФРАНСУАЗЫ
[править]

Г-жа де Монтеспань, успокоенная запиской брата, легла спать. Она знала Людовика лучше многих: ей хорошо были известны упрямство и настойчивость в мелочах, составлявших одну из отличительных черт его характера. Если он заявил, что желает быть обвенчанным архиепископом, то никто другой, кроме этого духовного чина, не может совершить обряд брака. Таким образом бракосочетание не состоится, по крайней мере в эту ночь. Посмотрим, что принесет завтра, но уж если ей не удастся расстроить планы короля, то, значит, она действительно лишилась ума, силы обаяния и красоты.

Утром она оделась весьма тщательно, напудрилась, немного подрумянилась, наклеила мушку рядом с ямочкой на щеке, надела фиолетовый бархатный пеньюар и жемчужный убор с заботливостью воина, готовящегося к борьбе не на жизнь, а на смерть. До нее не долетело еще известие о великом событии этой ночи; хотя при дворе шли разговоры о нем, но у Монтеспань вследствие высокомерия, заносчивости и злого язычка не было ни друзей, ни сочувствующих ей знакомых. Она встала в отличном настроении духа и думала только о способах добиться у короля аудиенции.

Она была еще в будуаре, заканчивая свой туалет, когда паж доложил ей, что король ожидает в салоне. Г-жа де Монтеспань еле могла поверить такому счастью. Все утро она ломала голову, как бы добраться до короля, а он сам пришел к ней. Она взглянула

в последний раз а зеркало, оправила поспешно платье и торопливо вышла из комнаты.

Король стоял спиной к ней, рассматривая картину Снейдерса. Когда маркиза вошла, затворив за собою дверь, он обернулся и сделал два шага навстречу Она бросилась было к нему с радостным восклицанием, с протянутыми зовущими руками, с лицом, полным страстной любви, но он остановил ее мягким, но вместе с тем решительным жестом. Мраморные руки бесцельно свесились вдоль тела женщины. С дрожащими губами она уставилась на него, и то горе, то страх попеременно отражались в ее взгляде. На лице короля залегло никогда не виданное ею прежде выражение, и кто-то внутри зашептал ей, что сегодня его воля сильнее ее страстного призыва.

— Вы опять сердитесь на меня? — вскрикнула она Он пришел, намереваясь прямо объявить ей о

своем браке, но, увидев ее столь обворожительно красивой и любяще нежной, понял, что даже вонзить ей нож в сердце было бы куда милосерднее, чем сообщить это. Пусть кто-нибудь другой передаст ей о случившемся. Она и сама скоро узнает эту новость. К тому же, действуя так, он избежит женских сцен ненавидимых им всей душой. И без того ему предстояла неприятная обязанность. Все это быстро пронеслось в уме короля, но так же быстро маркиза поняла это, лишь взглянув в темные глаза Людовика

— Вы пришли что-то сказать и не решаетесь. Да благословит Бог доброе сердце, удерживающее жестокий язык.

— Нет, нет, мадам, я не хочу быть жестоким, — проговорил король. — Я не могу забыть, что в продолжение стольких лет вы озаряли мою жизнь и своим умом и красотой, придавали блеск моему двору. Но время идет, мадам, и у меня есть долг перед страной, стоящий выше моих личных влечений По всем этим соображениям я полагаю, лучше всего устроить дело так, как мы говорили в прошлый раз а именно: вам следует удалиться от двора.

— Удалиться, Ваше Величество? На сколько времени?

— Навсегда, мадам.

Она стояла стиснув руки, вся бледная, и молча в упор смотрела на него.

— Мне нечего говорить, что а сделаю все, чтобы обеспечить вашу жизнь в изгнании. Вы сами назначите себе содержание; специально для вас будет построен дворец в какой угодно части Франции, но только на расстоянии двадцати миль от Парижа… Имение.

— О государь, как можете вы считать, что все это хоть отчасти может вознаградить меня за потерю вашей любви?

На сердце де Монтеспань легла страшная тяжесть. Если бы он горячился и сердился, она могла бы надеяться обойти его как прежде, но этот кроткий и вместе с тем твердый тон был новым для нее и маркиза чувствовала свое полное против него бессилие. Его хладнокровие бесило ее, но де Монтеспань старалась овладеть бушевавшими страстями, принимая смиренный вид, наименее свойственный ее высокомерному, вспыльчивому характеру. Однако скоро она не выдержала.

— Я много думал, мадам, — говорил король, — и решил, что именно так должно быть. Иного выхода нет. И так как нам необходимо расстаться, то чем скорей, тем лучше. Поверьте, это в достаточной мере неприятно и мне. Я приказал вашему брату ожидать вас в девять часов у калитки с каретой, так как, может быть, вы пожелали бы уехать после наступления темноты.

— Чтобы скрыть позор от смеха двора? Это чересчур внимательно с вашей стороны, Ваше Величество. Но, может быть, и этот поступок только ваш долг, ведь теперь только и слышно, что о долге, обязанностях, то кто же, как не вы…

— Я знаю, мадам, знаю. Я виноват. Я глубоко оскорбил вас. Поверьте, что я сделаю все возможное, дабы искупить содеянное мною зло. Пожалуйста, не смотрите на меня так сердито. Пусть это последнее свидание оставит в нас приятное воспоминание.

— Приятное воспоминание?! — Она отбросила прочь всю кротость и смирение, а в голосе ее зазвучали презрение и гнев. — Приятное воспоминание? Вам, конечно, приятно освободиться от загубленной вами женщины, бросаясь в объятия другой, и не встречать в придворных салонах бледного лица той, которая напоминала бы вам о вашей измене. Но для меня, узницы какого-нибудь уединенного загородного дома, пренебрегаемой мужем, презираемой семьей, осыпаемой насмешками и шутками всей франции, вдали от человека, ради которого я пожертвовала всем, всем, можете быть уверены, Ваше Величество, это будет вряд ли столь приятным воспоминанием.

В глазах короля закружился вихрь гнева, подобный бурному шквалу г-жи де Монтеспань, но он сдержался, хотя и с немалым усилием. Когда такого рода вопрос и в столь острой форме подымается между самым гордым мужчиной и самой высокомерной женщиной Франции, то кому-нибудь из них нужно же идти на уступки. Людовик понимал, что именно ему следует уступить, но его властная натура восставала против этой необходимости.

— Вы ничего не выиграете, мадам, употребляя выражения, неприличные для вашего языка и для моих ушей, — вымолвил он наконец. — Вы должны отдать должное моему поведению, ибо я умоляю, когда имею право требовать, и вместо приказания вам как моей подданной уговариваю вас в качестве друга.

— О, вы слишком снисходительны. Ваше Величество. Подобного рода образ действий едва ли можно объяснить нашими отношениями в продолжение почти двадцати лет. Действительно, я должна быть благодарна вам, что вы не откомандировали за мной ваших гвардейских стрелков или не принудили меня выйти из дворца посреди двух рядов мушкетеров. Как мне благодарить вас за эту милость?

Она сделала низкий реверанс с насмешливой улыбкой на губах.

— Ваши слова слишком переполнены горечью, мадам.

— Так же как и сердце, государь.

— Ну, Франсуаза, будьте благоразумны, умоляю вас. Мы оба уже не молоды.

— Очень мило с вашей стороны напоминать мне о моих годах.

— Ах, вы извращаете смысл слов. В таком случае я принужден замолчать. Может быть, вы не увидите меня больше, мадам. Не желаете ли спросить меня о чем-нибудь до моего окончательного ухода?

— Боже мой! — вскрикнула она. — И это человек? Есть ли у него сердце! Неужели это уста, шептавшие так часто мне слова нежной любви? Неужели этоглаза, смотревшие с любовью в мои? Неужели же вы в силах оттолкнуть женщину, бывшую близкой, так же спокойно, как покинуть сен-жерменский дворец, когда приготовлен другой, более роскошный? Так вот каков конец всех ваших клятв, нежных нашептываний, мольбы, обещаний… вот он, конец всему.

— Мадам, это печально для нас обоих.

— Печаль?! Разве на вашем лице она видна? Там только гнев на мою смелость и высказанную горькую правду; ах, даже радость, радость, что вы покончили с позорным делом. Но где тут печаль? А когда я уйду со сцены, все по-прежнему будет легко для вас… не правда ли? Вы в состоянии тогда снова возвратиться к вашей гувернантке…

— Мадам!

— Да, да… вам не испугать меня. Что за дело до того, что вы в силах сделать со мной? О, я знаю все. Не считайте меня слепой. Итак, вы готовы даже жениться на ней. Вы, потомок Людовика Святого, и вдова Скаррона, бедная приживалка, взятая мною к себе в дом из милости. Ах, как будут потихоньку гримасничать ваши придворные! Что будут строчить за спиной ничтожные поэты! Конечно, до ваших ушей не доходят подобного рода вещи, но друзьям вашим все это так больно.

— Мое терпение лопнуло, сударыня! — яростно крикнул король. — Я покидаю вас, и навсегда.

Но бешенство заставило и ее забыть осторожность и страх. Она загородила ему своей фигурой выходную дверь. Лицо ее горело, глаза метали искры злобы, маленькая ножка в белой атласной туфле неистово топала по ковру.

— Вы спешите, Ваше Величество? Вероятно, она) уже ожидает вас.

— Пропустите меня, мадам…

— Но какое разочарование вчера вечером, не| правда ли, мой бедный король? Ах, какой удар для гувернантки. Боже мой, какой удар. Ни архиепископа, ни бракосочетания. Расстроен весь хитроумный план. Ну разве это не жестоко?

Людовик в недоумении смотрел на ее прекрасное, дышавшее яростью лицо, и внезапно у него в уме мелькнула мысль, что от горя она рехнулась. Какой иначе может быть скрытый смысл этих безумных слов об архиепископе и разочаровании? С его стороны недостойно было бы говорить так жестоко с больной женщиной. Надо успокоить ее, а главное — уйти.

— У вас много моих фамильных драгоценностей, — сказал он, — прошу вас оставить их себе в знак моей признательности.

Он думал сделать ей приятное и успокоить, но в одно мгновение она была уже у шкафа, где хранились ее сокровища, и стала кидать горстями камни к его ногам. Маленькие красные, желтые и зеленые шарики, звеня и сверкая, раскатились по полу, ударяясь о дубовые плинтусы пола.

— Они пригодятся для гувернантки, если приедет архиепископ! — кричала де Монтеспань.

Людовик еще более убедился, что перед ним сумасшедшая. Ему пришла в голову мысль, как лучше подействовать на более мягкую сторону ее натуры. Он быстро подошел к двери, открыл ее и шепотом отдал какое-то приказание. В комнату вошел юноша с длинными золотистыми волосами, падавшими на черный бархатный камзол. Это был младший сын г-жи де Монтеспань — граф Тулузский.

— Я думаю, вы захотите проститься с ним, — проговорил Людовик.

Она стояла, пристально смотря на него, словно не в состоянии понять смысл его слов. Потом ей вдруг стало ясно, что от нее отбирают детей так же, как любовника, что та, другая женщина, будет видеть их, говорить с ними, приобретая их любовь в ее отсутствие. Все, что было дурного в этой женщине, внезапно вырвалось наружу, и ъ это мгновение она действительной была безумной фурией, как считал король. Если сын не будет принадлежать ей, матери, то пусть не достается никому… Под рукой у нее среди различных вещей лежал нож, осыпанный драгоценными камнями. Она схватила его и кинулась на испуганного мальчика. Людовик вскрикнул и бросился, пытаясь удержать обезумевшую, но его предупредили. Какая-то женщина вбежала в открытую дверь и схватила руку г-жи де Монтеспань. Завязалась короткая борьба за нож, который в итоге и упал на пол. Испуганный Людовик поднял его, схватил за Руку сына и Быбежал из комнаты. Франсуаза де Монтеспань, шатаясь, отошла к оттоманке и увидела перед собой серьезные глаза и строгое лицо другой Франсуазы — женщины, присутствие которой как бы бросало тень на всю ее жизнь.

— Я спасла вас, мадам, от поступка, который вы первая стали бы вечно оплакивать.

— Спасли? Вы довели меня до этого.

Павшая фаворитка откинулась на высокую спинку] оттоманки, заложив руки за спину и тяжело дыша. Полуопущенные веки прикрывали горевшие глаза, губы были полуоткрыты, обнаруживая белые блестящие зубы. То была настоящая Франсуаза де Монтеспань, существо кошачьей породы, притаившееся для прыжка. Теперь она была далека от той смиренной, нежной Франсуазы, привлекавшей к себе короля кроткими речами. В борьбе г-жа де Ментенон порезала руку, и кровь текла у нее с кончиков пальцев, но обе женщины не обращали на это внимания. Серые глаза г-жи де Ментенон были устремлены на бывшую соперницу с выражением человека, глядящего на слабое лукавое создание, которое с успехом можно подчинить своей более сильной воле.

— Да, вы довели меня до этого… вы, которую я подобрала, когда у вас не было ни куска хлеба, ни глотка кислого вина. Что вы имели? Ничего… ничего, кроме имени, служившего для всех посмешищем. A3 что я дала вам? Все. Вы обязаны мне деньгами, положением, возможностью бывать при дворе. Все это вами получено через меня. А теперь вы же издеваетесь надо мной.

— Сударыня, я не издеваюсь. Я жалею вас от глубины души.

— Жалеете! Ха, ха! Вдова Скаррона осчастливила жалостью женщину из фамилии Мортемар. Ваше сожаление может последовать за вашей благодарностью и вашей репутацией. Тогда оно не в состоянии будет более беспокоить нас.

— Эти слова не задевают меня.

— Целиком верю, вы не из чувствительных.

— Да, у меня совесть спокойна.

— Ах, она, значит, не мучит вас?

— Нисколько в этом вопросе, мадам.

— Боже мой, как должны быть ужасны другие вопросы, тревожащие вас!

— У меня не было дурных замыслов против вас.

— Никаких?

— Но что же я сделала преступного? Король приходил ко мне в комнату следить за ученьем детей. Он оставался, разговаривал со мной, спрашивал советов. Могла ли я молчать? Или я должна была притворяться, говоря не то, что думала?

— Вы восстановили его против меня.

— Я очень польщена, если действительно помогла королю обратиться на путь добродетели.

— Как прекрасно звучит это слово в ваших устах.

— Желала бы слышать его из ваших.

— Итак, по собственному признанию вы украли у меня любовь короля, добродетельнейшая из вдов.

— Я была благодарна и хорошо расположена к вам. Вы считали себя моей благодетельницей, часто напоминая мне об этом. Вам излишне было твердить это, так как я ни на минуту не забывала о вашем добром отношении ко мне. Но когда король спрашивал меня — не отрицаю, я указывала ему, что грех есть грех и что он будет более достойным человеком, сбросив с себя греховные узы.

— Или переменит их на другие?

— На узы долга.

— Ба! Меня тошнит от вашего лицемерия. Если: вы прикидываетесь монахиней, то отчего бы вам не пойти в монастырь? Вам вздумалось воспользоваться и тем и другим — иметь все преимущества двора и подражать монастырским обычаям. Но не для чего рисоваться передо мной. Я знаю вас, как вы себя в глубине сердца. Я была честна, поступала открыто перед всем светом. Вы же, под прикрытием ваших пастырей и духовников, ваших алтарей и молитвенников… Неужели вы думаете, что можете обмануть меня, как провели за нос других?

В первый раз серые глаза противницы засверкали. Де Ментенон поспешно сделала шаг вперед и подняла белую руку, как бы предостерегая соперницу.

— Обо мне можете судить как угодно, — произнесла она строго. — Для меня — это болтовня попугая в вашей прихожей. Но не касайтесь священных вещей. Ах, если бы вы могли возвысить ваши мысли, если были бы в состоянии заглянуть в вашу душу и увидеть, пока не поздно, как постыдна и низка та жизнь, которую вы вели! Чего только вы не могли сделать? Его душа была в ваших руках, как глина в руках горшечника. Если бы вы помогли королю стать выше, направили его на лучшую стезю, пробудили в его душе все благородное и доброе, как любили бы и благословляли ваше имя повсюду — от замка до хижины. Но нет, вы тянули его на дно; вы развратили его молодость, вы разлучили его с женой; вы испортили его зрелые годы. Преступление, совершаемое человеком столь высокого положение порождает тысячи других в тех, кто считает его примером, — и все эти преступления на вашей душе. Опомнитесь, мадам, Бога ради, опомнитесь, пока еще не поздно. Несмотря на всю вашу красоту, вам, как и мне, может быть, остается лишь несколько лет земной жизни. Тогда как поседеют эти каштановые волосы, осунутся эти белые щеки, потускнеют эти блестящие глаза, тогда… ах, да сжалится Господь над грешной душой Франсуазы де Монтеспань.

На одно мгновение ее соперница опустила голову, услышав эти торжественные слова и испытывая на себе силу устремленных в упор прекрасных глаз. В первый раз в жизни она стояла молча, поникнув головой. Но скоро она подняла ее с обычной вызывающей и насмешливой улыбкой на губах.

— У меня уже есть духовник, благодарю вас, — произнесла она. — О мадам, не воображайте, что можете пустить мне пыль в глаза. Я знаю Бас, хорошо знаю.

— Напротив, по-видимому, меньше, чем я ожидала. Если вы так хорошо меня знаете, как говорите, то кто же, наконец, я?

Вся горечь и ненависть, накипевшие в сердце ее соперницы, прозвучали в ответе.

— Вы гувернантка моих детей и тайная любовница короля, — кинула она в лицо де Ментенон.

— Вы ошибаетесь, — спокойно ответила та, — я гувернантка ваших детей и законная супруга короля.

XXI
ЧЕЛОВЕК В КАРЕТЕ
[править]

Де Монтеспань умела притворяться, часто падая в обморок, чтобы обезоружить гнев короля. Тогда он обнимал ее и в душе его просыпалась жалость, родная сестра любви. Но только теперь она почувствовала, как от одного слова можно действительно лишиться чувств. Она не сомневалась в истине слов соперницы. В выражении лица, в прямом взгляде, спокойном голосе де Ментенон была полная уверенность. Одно мгновение де Монтеспань стояла, словно пораженная, громом, задыхаясь с вытянутыми руками, как бы цеплявшимися за воздух. Ее смелые глаза потускнели и остановились. Потом с резким, отрывистым криком, жалобным возгласом существа, видящего, что борьба проиграна, она опустила гордую голову и упала без чувств к ногам соперницы.

Г-жа де Ментенон нагнулась и подняла ее, словно ребенка, отнесла ее на оттоманку к подложила под голову шелковую подушку. Потом она подняла с ковра разбросанные драгоценности, убрала их в открытый шкаф, заперла и, положив на стол ключ так, чтобы хозяина могла легко найти его, ударила в гонг.

— Вашей госпоже дурно, — сказала она вошедшему маленькому черному пажу. — Позовите горничных. — И, отдав все необходимые распоряжения, де Ментенон вышла из этой большой молчаливой комнаты, где по-прежнему ее прекрасная соперница лежала беспомощная и безнадежно печальная среди бархата и позолоты, славно растоптанный цветок.

Да, беспомощная, что могла эта женщина еще сделать? Безнадежно печальная, — чего, еще ожидать от беспощадна жестокой судьбы? Лишь только де Монтеспань пришла в се6яг она немедленно отослала горничных и теперь лежала со сжатыми руками, осунувшимся лищом, размышляя о предстоящем грустном будущем. Она обязана уехать; это несомненно. Не только потому, что такова воля короля, но и из-за дворца, где она царила нераздельно и где ее ожидают теперь только горе и насмешки. Она в прошлом сумела отстоять свое независимое положение перед королевой, но и сейчас она не настолько же ослеплена ненавистью, чтобы не понять силы новой соперницы, женщины совсем иного склада, чем бедная, кроткая Мария-Терезия. И она упала духом. Пришлось признать себя побежденной н уезжать.

Она приподнялась с кушетки, чувствуя, что за этот час постарела на десять лет. Впереди дел было много, а времени до вечери мало. Она швыряла драгоценности, показывая королю, что не этим жалким побрякушкам вознаградить ее за потерю любви; но теперь, когда все равно она брошена, нет смысла терять эти сокровища. Если она уже не самая могущественная женщина Франции, то может стать самой богатой. Конечно, она не лишена будет пенсии, и притом, очевидно, большой, так как Людовик всегда отличался щедростью. А потом целые залежи собранных ею за долгие годы драгоценных камней, жемчуга, золота, ваз, картин, распятий, часов, безделушек — все это, вместе взятое, оценивается во много миллионов ливров. Собственными руками она уложила все наиболее драгоценные вещи, что можно было захватить с собой, а остальные оставила на хранение брату. Целый день прошел в лихорадочной энергичной работе с целью заглушить мысли о своем неожиданном поражении и победе соперницы. К вечеру сборы были готовы и она распорядилась остальное имущество прислать в «Пти Бург», куда она намеревалась переселиться.

За полчаса до отъезда к ней в комнату ввели незнакомого молодого человека.

Он пришел с поручением от брата.

— Г-н де Вивонн очень сожалеет, мадам, что слух о вашем отъезде распространился при дворе.

— Что мне за дело до этого, мсье? — ответила г-жа де Монтеспань с прежним высокомерием.

— Он просит передать, мадам, что у западных ворот соберутся придворные посмотреть, как вы будете уезжать; прибудут г-жа де Нельи, герцогиня де Шамбор, м-ль де Роган и прочие.

Монтеспань ужаснулась ожидавших ее новых испытаний. Удаляться из дворца, где ее значение было выше королевы, под насмешливыми взглядами и градом злых издевательств массы личных врагов! О, это ужасно! После всех унижений в этот роковой день теперь еще и последняя горькая чаша. Нервы слабели. Едва ли она была в состоянии выдержать это испытание.

— Передайте моему брату, мсье, большую просьбу сделать новые распоряжения с целью сделать мой отъезд незамеченным.

— Он приказал передать вам, мадам, что это уже устроено.

— А? В котором же часу отъезд?

— Сейчас, как можно скорее.

— Я готова. Итак, у западных ворот?

— Нет, у восточных. Экипаж уже там.

— А где же сам брат?

— Он ждет нас у калитки парка.

— Почему же не у ворот?

— За ним следят, и если его увидят у экипажа, то все обнаружится.

— Прекрасно. Тогда, мсье, если вас не затруднят мои плащ и шкатулка, отправимся немедленно.

Они прошли окольным путем через наименее посещаемые коридоры. Г-жа де Монтеспань торопилась, словно преступница, спустив капюшон на лицо. Сердце усиленно билось при каждом звуке шагов. Но судьба покровительствовала ей на этот раз. Никто не попался навстречу, и скоро изгнанница уже была у калитки восточных ворот. По бокам, облокотясь на мушкеты, стояли два флегматичных швейцарца. Фонарь бросил свет на поджидавшую карету. Дверца была уже открыта; высокий мужчина, укутанный в черный плащ, подсадил г-жу де Монтеспань. Потом он сел напротив, захлопнул дверцу, и карета покатилась по главной дороге.

Она нисколько не удивилась при виде человека, севшего в карету, так как в то время обычно ездили с провожатым, и незнакомец, очевидно, занимал пока место ее брата. Все было вполне естественно. Но когда прошло минут десять, а незнакомец продолжал сидеть все так же неподвижно и безмолвно, она с любопытством взглянула на эту фигуру, пытаясь разглядеть его лицо в окружавшем мраке. Насколько она могла рассмотреть в момент подсаживания ее в карету, он был одет как дворянин, а по отвешенному поклону опытный глаз бывшей фаворитки подсказал, что она имеет дело с человеком, обладавшим манерами придворного. Но те, которых она знала, бывали всегда учтиво любезны и разговорчивы, а этот человек, напротив, тих и молчалив. Снова она сделала попытку разглядеть его во тьме. Шляпа незнакомца была надвинута на глаза, плащ закрывал нижнюю часть лица, но ей показалось, что из-под тени, отброшенной шляпой, два глаза пристально смотрят на нее.

От продолжительного безмолвия смутное беспокойство зародилось в душе. Пора его нарушить.

— Мсье, мы уже миновали, наверное, калитку парка, где должен был ожидать нас мой брат.

Незнакомец ничего не ответил, продолжая сидеть все так же безмолвно. Она подумала, что, быть может, тяжелый грохот кареты заглушал звук голоса.

— Я говорю, мсье, — повторила она, наклоняясь вперед, — мы проехали место встречи с г-ном де Вивонном.

Он не обращал никакого внимания на ее слова.

— Мсье! — крикнула она. — Повторяю, мы проехали ворота.

Молчание.

Дрожь пробежала по телу. Кто этот безмолвный незнакомец? Внезапно ей пришло в голову, что провожатый, может быть, немой.

— Вы, мсье, не владеете языком? — произнесла она. — Если это причина вашего упорного молчания, подымите руку и я пойму вас.

Он сидел все так же окаменело, неподвижный и молчаливый.

Внезапный страх овладел ее душой. Заперта во тьме с этим ужасным безгласным существом. Она громко вскрикнула от ужаса и попробовала, опустив окно, открыть дверцу. Железная рука схватила ее за руку и заставила опуститься на прежнее место. Но сидевший рядом с ней неизвестный все-таки не произнес ни звука, а слышались только стук и скрип кареты да топот мчавшихся лошадей. Путешественники оставили Версаль далеко за собой и ехали теперь по проселочным дорогам. Стало еще темнее; по небу ходили тяжелые темные тучи; далеко на горизонте послышались раскаты грома.

Г-жа де Монтеспань, задыхаясь, откинулась на; кожаные подушки кареты. Она была женщина смелая, но внезапный странный ужас, охвативший ее в момент слабости, потряс до глубины души. Она забилась в угол экипажа, изо всех сил вглядываясь расширенными от ужаса глазами в фигуру человека, сидевшего напротив. Если бы он сказал хоть что-нибудь. Что бы она ни узнала, что бы ни угрожало ей — все лучше молчания смерти. Было темно, и она едва могла различать смутные очертания его фигуры, а с каждой минутой становилось все темнее и темнее от надвигавшейся бури. Ветер налетал короткими сердитыми порывами; вдали грохотал гром. Безмолвие стало невыносимым. Она должна нарушить его во что бы то ни стало.

— Сударь, — крикнула она, — тут произошла какая-то ошибка. Не знаю, на каком основании вы мешаете мне опустить окно и отдать приказания кучеру.

Молчание.

— Повторяю, тут какая-то ошибка. Эта карета моего брата, г-на де Вивонна, а он не из тех людей, которые позволят невежливо обращаться с его сестрой.

Несколько тяжелых капель дождя ударили в стекло кареты. Тучи стали плотнее и повисли над землею. Монтеспань не могла видеть застывшей фигуры, но от этого вид неизвестного казался еще ужаснее. Она громко вскрикнула от ужаса, но отчаянный крик произвел на незнакомца впечатление не более чем слова.

— Сударь! — кричала она, хватая его за рукав, — вы пугаете меня. Вы страшите меня. Я не сделала вам ничего дурного. Почену же вы намерены обидеть несчастную женщину? О, скажите что-нибудь, ради Бога, скажите.

Тот же шум дождя, ударяющегося об окна, и гробовое молчание, нарушаемое только ее прерывистым дыханием.

— Может быть, вам неизвестно, кто я? — продолжала де Монтеспань, пытаясь говорить обычным ей властным тоном и обращаясь к полной непроницаемой тьме. — Вы рискуете узнать слишком поздно, кого вы избрали предметом своей шутки. Я — маркиза де Монтеспань и не из тех, кто забывает нанесенное ей оскорбление. Если вы хоть несколько знакомы с придворной жизнью, то должны знать, что мое слово имеет некоторое значение для короля. Вы можете увезти меня в этой карете, но я не из тех людей, которые могут исчезнуть бесследно и неотмщенными. Если бы вы… О Иисусе, сжалься надо мной.

Яркая молния внезапно разорвала огромную тучу, и на мгновение по всей окрестности и внутри кареты стало светло как днем. Лицо незнакомца с широко раскрытым ртом оказалось на незначительном расстоянии от лица г-жи де Монтеспань; в его блестящих прищуренных глазах сверкало злорадное веселье. При вспышке яркого света ясно можно было различить все мельчайшие подробности этого облика — красный дрожащий язык, большие белые зубы, короткую, торчащую вперед остроконечную бородку.

Но не внезапная вспышка молнии, не смеющееся злое лицо заставили оледенеть от ужаса Франсуазу де Монтеспань. Перед ней был тот, кого она боялась более всех на свете и которого менее всего ожидала встретить.

— Морис! — вскрикнула она. — Морис, вы?

— Да, милая женушка, это я. Как видите, после долгой разлуки мы снова друг с другом.

— О Морис, как вы напугали меня. Как могли вы быть так жестоки? Почему вы не хотели вымолвить ни слова?

— Мне приятно было сидеть молча и знать, что после стольких лет вы снова принадлежите мне одному и никого нет между нами. Ах, женушка, как часто я мечтал об этом сладком часе.

— Я была виновата перед вами, Морис. О, как была виновата; простите меня.

— У нас в семье не знают пощады, милая Франсуаза. Не напоминает ли вам эта поездка былое время? А карета? Все та же самая, в которой мы когда-то возвращались из кафедрального собора, где вы так мило произнесли обеты верности мужу. Я сидел там, где и теперь, а вы вот тут; я взял вашу руку, как беру сейчас, и пожал ее, а…

— О негодяй, вы вывихнули… вы сломали мне руку.

— О нет, милая женушка. А помните, как вы шептали мне клятвы любить меня всегда, как я нагнулся к вашим губам, и…

— О, помогите, помогите. Ах, жестокий, вы ударили меня кулаком в губы.

— Неужели? Кто бы мог подумать в тот весенний день, когда мы строили наши планы на будущее, что между нами дело дойдет до этого? А вот еще и еще.

Он бешено наносил удары кулаками в темноте, стараясь попасть ей в лицо. Она бросилась на дно кареты, пряча лицо в подушки. А он с силой и яростью помешанного сыпал ударами, попадая то в кожаные подушки, то в деревянную обшивку, не обращая внимания на свои израненные руки…

— Итак, я заставил вас замолчать, — наконец прохрипел он. — Прежде я это делал поцелуями. Но время идет, Франсуаза, все изменяется, женщины становятся неверными, мужчины суровыми.

— Можете убить меня, если так хочется, — простонала она.

— И убью! — просто ответил он.

Карета по-прежнему продолжала мчаться, покачиваясь и подпрыгивая в глубоких колеях. Гроза прошла, но еще слышны были отдаленные раскаты грома и далеко на горизонте вспыхивали молнии. Взошла луна; ее ясный холодный свет посеребрил большие равнины, окаймленные тополями, падая сквозь окна кареты на забившуюся в угол фигуру женщины и ее ужасного спутника. Он откинулся назад и, сложив руки на груди, со злорадством смотрел на отчаяние кровно оскорбившей его когда-то женщины.

— Куда вы меня везете? — проговорила она после долгого молчания.

— В Портилльяк, милая женушка.

— Почему именно туда? Что вы намерены сделать со мной?

— Заставить этот лживый язычок умолкнуть навеки. Он не будет более обманывать людей.

— Так вы убьете меня?

— Назовите этот акт как угодно.

— У вас камень вместо сердца.

— Оно было отдано женщине.

— О, я действительно наказана за грехи. — Не сомневайтесь, что именно за свои.

— Неужели я ничем не могу искупить их?

— Я позабочусь об их искуплении.

— У вас с собой шпага, Морис. Отчего же вы не убьете меня, если так уж сердиты? Отчего вы не вонзите ее в мое сердце?

— Будьте уверены, что я поступил бы именно так, не будь у меня превосходной причины делать иначе.

— Какой?

— Я расскажу вам. В Портилльяке я пользуюсь правом жизни и смерти его жителей. Там я полный властелин, имеющий прерогативу пытать, выносить приговоры и казнить виновных. Это моя законная привилегия. Жалкий король не сможет даже отомстить за вас, так как право на моей стороне, и он не может отвергнуть его, не приобретя себе врага в каждом сеньоре Франции.

Он снова открыл рот и расхохотался над своей собственной изобретательностью, а она, дрожа всем телом, отвернулась, закрыв лицо руками из боязни видеть жестокое лицо и горящие глаза бывшего супруга. Еще раз она мысленно вознесла молитву Богу, прося простить ее греховную жизнь. Так ночью мчавшиеся лошади уносили мужа и жену, молча, сидевших друг против друга с ненавистью и страхом в сердцах. Наконец на повороте дороги они увидели огонь на башне, и перед ними во тьме обрисовалась неясная тень громадного здания. То был замок Портилльяк.

XXII
ЭШАФОТ В «ПОРТИЛЛЬЯКЕ»
[править]

Вот почему Амори де Катина и Амосу Грину удалось увидеть из окна своей тюрьмы приехавшую в полночь карету, откуда была вытащена пленница. Этим объяснялись и спешная работа, и страшная утренняя процессия. Они видели, как вели на смерть Франсуазу де Монтеспань, слышали ее последний жалобный призыв, когда тяжелая рука негодяя, держащего топор на плече, упала ей на шею, заставляя встать на колени. С резким криком отшатнулась она от запачканной кровью плахи, палач поднял топор, а г-н де Монтеспань шагнул вперед, протянув руку с целью схватить изящную головку за длинные каштановые волосы и пригнуть ее на плаху. И вдруг внезапно он остановился в изумления, застыв с выставленной вперед ногой и протянутой рукой, с полуоткрытым ртом и остекленевшим взглядом.

И действительно, представившееся его глазам зрелище могло удивить кого угодно. Из маленького четырехугольного окна, расположенного перед ним, головой вперед внезапно выпал какой-то человек, упал на вытянутые руки и моментально вскочил на ноги. Затем, на расстоянии одного фута от его пяток, показалась голова другого человека, который, хотя и упал грузнее первого, но так же быстро вскочил на ноги. На первом был гвардейский мундир с серебряной отделкой; второй, с чисто выбритым лицом, в темной одежде, имел вид мирного гражданина; у обоих в руках было по короткому заржавленному железному пруту. Ни один из них ни проговорил ни слова, но гвардеец быстро сделал два шага вперед и

ударил палача, только что приготовившегося отсечь своей жертве голову. Послышались глухой удар, шум словно от лопнувшего яйца, и прут отлетел в сторону. Палач дико вскрикнул, уронил топор, схватился обеими руками за голову и, сделав несколько зигзагов по эшафоту, покатился мертвым вниз во двор.

С быстротой молнии де Катина схватил упавший топор и стал перед де Монтеспань, вызывающе закинув иа плечо тяжелое орудие.

— Ну? — проговорил он.

Одно мгновение маркиз был так ошеломлен, что не мог сказать ни слова. Теперь только он наконец понял, что эти незнакомцы встали между ним и его жертвой.

— Схватить их! — крикнул он, обращаясь к своей свите.

— Одну минуту, — громко промолвил де Катина внушительным тоном. — По моему мундиру вы видите, кто я. Я — телохранитель короля Франции. Кто посмеет тронуть меня — обидит его. Поберегитесь. Это опасная игра.

— Вперед, трусы! — проревел де Монтеспань. Но вооруженные слуги заколебались. Страх перед королем походил на огромную тень, нависшую над всей Фракцией. Де Катина заметил эту нерешительность и использовал ее.

— Здесь женщина — избранница короля! — крикнул он. — И если вы посмеете тронуть хоть один волос на ее голове, клянусь вам, ни единой душе на этом дворе не избегнуть мучительной казни. Безумцы, неужели вам охота подвергаться пытке или корчиться в кипящем масле из-за приказания этого сумасшедшего?

— Кто эти люди, Марсо? — в бешенстве крикнул маркиз.

— Пленники, ваше сиятельство.

— Чьи? Чьи пленники?

— Ваши, ваше сиятельство.

— Кто приказал задержать их?

— Вы их привезли со стражей, показавшей ваше кольцо с печатью.

— Я первый раз в жизни вижу эти рожи. Тут вмешался сам дьявол. И они еще смеют угрожать мне в моем собственном замке и стать между мной и моей женой. Нет, черт возьми! Этого не будет.

Смерть им! Эй вы, Марсо, Этьенн, Жильбер, Жан, Пьер, все, кто жрет мой хлеб, хватайте негодяев!

Он окинул всех яростным взглядом, но повсюду встретил только опущенные головы и потупленные взоры. С отвратительным ругательством он выхватил из ножен шпагу и кинулся к жене, стоявшей ни живой ни мертвой у плахи. Де Катина бросился между ними с целью защитить ее, но бородатый сенешаль Марсо предупредил эту попытку, схватив своего господина поперек туловища. С отвагой безумца, сжав зубы, с пеной у рта де Монтеспань перевернулся в державших его руках и, высвободив шпагу, всадил ее через темную бороду глубоко в горло Марсо. Тот с ужасным криком повалился навзничь; кровь брызнула изо рта и раны, но, прежде чем убийца успел вытащить обратно шпагу, де; Катина и американец при помощи дюжины слуг стащили его с эшафота; Амос Грин связал его так, что убийца мог только свирепо ворочать зрачками и плеваться. Слуги были настолько раздражены преступлением своего господина — все любили Марсо, — что при наличии топора и плахи расправа могла бы быть довольно короткой, если бы не внезапно раздавшийся ясный продолжительный призыв трубы, переливавшийся в тихом утреннем воздухе. Де Катина навострил уши, как собака, услышавшая своего хозяина.

— Вы слышали, Амос?

— Это труба.

— Да, сигнал гвардии. Эй вы, бегите скорее к воротам, приподымите спускную решетку и опустите подъемный мост. Поторопитесь, а не то и теперь еще заставлю вас отвечать за грехи своего господина. А ведь еле-еле удалось спасти бедняжку, Амос.

— Да, друг мой. Я видел, как он уже протянул руку к ее волосам в ту минуту, как вы выскочили в окно. Еще одна минута — и она была бы скальпирована. Но что за красавица женщина, никогда я не видал прелестнее лица, и ей не подобает валяться здесь, на этих грязных досках.

Он снял с г-на де Монтеспань его длинный черный плащ и, сделав из него подушку для лежавшей без чувств женщины, с осторожностью и нежностью, казавшимися странными в человеке его сложения и осанки, подсунул под голову маркизы.

Он еще продолжал стоять, наклонясь над ней, когда послышались стук опускаемого моста, затем топот копыт, бряцание оружия, и во двор въехал отряд кавалеристов на лошадях с развевавшимися по ветру гривами. Во главе отряда гарцевал высокий всадник в парадном костюме гвардейца, с развевающимся пером на шляпе, в длинных перчатках из буйволовой кожи, с блестевшей на солнце шпагой. Легким галопом он подъехал к эшафоту и быстрым взглядом темных проницательных глаз оглядел группу ожидавших его людей. При виде его де Катина радостно улыбнулся, и в одно мгновение он уже стоял у стремени приезжего.

— Де Бриссак!

— Де Катина? Вот так сюрприз. Скажи, пожалуйста, ты-то как сюда явился?

— Я был в плену. Де Бриссак, ты передал поручение в Париж?

— Конечно, да.

— И архиепископ приехал?

— Да.

— А бракосочетание?

— Состоялось, как было условлено. Поэтому-то эта женщина и принуждена была покинуть дворец.

— Я так и думал.

— Надеюсь, с ней не случилось ничего дурного?

— Я и мой друг подоспели как раз вовремя спасти ее. Ее муж лежит вон там связанным. Это сущий дьявол, де Бриссак.

— Вполне вероятно; но и ангел ожесточился бы, будь он на его месте.

— Мы связали его. Он убил человека.

— Право, вы не теряли времени.

— Как ты узнал, что мы здесь?

— Это — неожиданное удовольствие.

— Так ты приехал не ради нас?

— Нет, ради этой дамы.

— А как этому негодяю удалось захватить ее?

— Брату было поручено королем увезти ее. Муж пронюхал об этом и ложным известием заманил ее в свою карету, стоявшую у других ворот. Когда де Вивонн убедился, что она не пришла, он бросился к ней на квартиру — там оказалось пусто. Он принялся расспрашивать и скоро выяснил, каким образом и с кем она уехала. На дверцах кареты заметили герб де Монтеспань, и король послал меня сюда с моим отрядом. Мы скакали быстро, как только могли.

— Ах, все-таки опоздали бы, если бы не странный случай, приведший нас сюда. Не знаю, кто напал на нас, так как этот человек, очевидно, ничего не знал о случившемся с нами. Впрочем, все объяснится впоследствии. Как нам поступить теперь?

— Я получил приказание. Мадам надо отправить в замок «Пти Бург», а всех виновных в учиненном насилии над ней держать арестованными, пока не станет известка в дальнейшем воля короля. Замок должен перейти во владение казны. Но тебе, де Катина, ведь нечего теперь делать?

— Да, только мне хотелось бы съездить в Париж, посмотреть, как поживают дядя и его дочь. — Ах, что за миленькая у тебя кузиночка! Клянусь душой, я нисколько не удивляюсь, что ты так хорошо знаком всем обывателям улицы св. Мартина. Ну хорошо, я передал твое поручение, а теперь ты выполни мое.

— От всей души. Куда надо ехать?

— В Версаль. Король, наверно, горит от нетерпения узнать, как мною выполнено его приказание. Ты имеешь полное право рассказать ему все, так как, не будь тебя и твоего друга, дело могло окончиться весьма печально.

— Я буду там через два часа.

— Есть у вас лошади?

— Наши убиты.

— Вы найдете других здесь в конюшнях. Выбирайте самых лучших, так как потеряли своих на службе короля.

Совет был слишком соблазнителен, чтобы пренебречь им. Де Катина подозвал Амоса Грина, и оба поспешно направились к конюшням, а де Бриссак в отрывистых, резких выражениях приказал слугам разоружиться, расставил гвардейцев по всему замку и распорядился с отъездом г-жи де Монтеспань, мужа которой велел посадить в тюрьму.

Час спустя друзья быстро мчались по проселочной дороге, вдыхая свежий воздух, казавшийся им еще свежее после сырого, отвратительного воздуха темницы. Далеко позади маленькие темные зубцы стены, поднимавшейся над лесом, указывали на покинутый

ими замок, а на краю горизонта раннее солнце обогревало своими лучами великолепный дворец — цель их путешествия.

XXIII
ПАДЕНИЕ СЕМЬИ ДЕ КАТИНА
[править]

Через два дня после бракосочетания г-жи де Ментенон с королем в ее скромной комнатке происходило собрание, послужившее причиной невыразимых страданий сотен тысяч людей и в то же время ставшее орудием распространения французского искусства, галльской изобретательности и энергии среди более вялых тевтонских народностей, ставших и сильнее и лучше с тех пор., как к ним привилась эта закваска. В истории великое зло иногда имеет благодетельные последствия, самые благие результаты часто вытекали непосредственно из преступлений.

Наступило время, когда церковь была вправе потребовать исполнения обещаний г-жи де Ментенон, и бледные щеки и печальные глаза последней ясно свидетельствовали о бесполезности борьбы с голосом своего нежного сердца, который она старалась заглушить аргументами окружавших ее ханжей. Она хорошо знала французских гугенотов. Да и кто лучше мог знать их, как не эта женщина, сама вышедшая из их среды и выросшая в их вере? Ей слишком знакомы были их терпение, благородство, независимость, упорство. Какие же были шансы, чтобы они согласились с желанием короля? Может быть, на это пойдут некоторые из вельмож, но вся масса этих людей будет смеяться над галерами, тюрьмой и даже виселицей, когда зайдет дело о вере их отцов. Если на нее начнутся гонения и они останутся верными вере, то им придется или бежать из Франции, или умирать, заживо прикованными к веслу, или звенеть кандалами по дороге. Такова была страшная альтернатива, предстоявшая группе людей, которая представляла собой целый небольшой народ. Всего ужаснее, что она, родная им до крови, должна будет Поднять голос против них. Но обещание дано и Пробил час его выполнения.

На этом собрании были красноречивый епископ Боссюэ, военный министр Лувуа и знаменитый иезуит отец Лашез. Все они приводили аргумент за аргументом с целью убедить короля.

Рядом с ними стоял еще один аббат, настолько худой и бледный, что казался выходцем с того света. В его больших темных глазах горел свирепый огонь, а в сдвинутых бровях и сжатых челюстях виделась непоколебимая решимость. Мадам, наклонясь над пяльцами, молча вышивала разноцветными шелками. Король сидел, подперев рукой голову, с видом затравленного человека, сознающего, что нет сил выйти из тяжелого положения, в которое попал. На низком столике лежали бумага, перо и чернильница. Это был приказ об отмене Нантского эдикта, нуждавшийся только в подписи короля для вступления в законную силу.

— Итак, отец мой, вы полагаете, что если я уничтожу эту ересь, то могу надеяться на спасение в загробном мире? — спросил король.

— Вы заслужите награду.

— И вы думаете так же, г-н архиепископ?

— Конечно, Ваше Величество.

— А вы, аббат дю Шайла?

Худой священник заговорил первый раз; слабая краска показалась на его щеках, словно у мертвеца, а впалые глаза засверкали мрачным огнем тупого фанатика.

— Не знаю, спасетесь ли вы, Ваше Величество. Я думаю, для этого нужно еще очень многое. Но нет никакого сомнения в том, что будете осуждены, если не решитесь на этот шаг.

Король гневно привскочил на кресле и нахмурясь взглянул на говорившего.

— Ваши слова несколько резки для моего непривычного слуха! — заметил он.

— Было бы жестоко оставить вас сомневающимся в подобного рода вопросе. Повторяю, судьба вашей души висит на весах. Ересь — смертельный грех. По одному вашему слову тысячи еретиков обратились бы к господствующей церкви. Поэтому тысячи смертных грехов лежат на вашей душе. На что же она может рассчитывать, если вы не искупите их?

— Мой отец и дед терпели гугенотов.

— Оба они, если только Бог не оказал им особой милости, горят теперь в аду.

— Это дерзость! — крикнул король, вскакивая с места.

— Государь, я все равно высказал бы то, что считаю истиной, будь вы пятьдесят раз король. Что для меня какой бы то ни было человек, когда я говорю о царе царей? Взгляните, неужели человек, настолько изуродованный, побоится свидетельствовать истину?

Внезапным движением он откинул длинные рукава рясы и вытянул свои белые худые руки, кости которых были сломаны и изуродованы так, что приняли какой-то фантастический вид. Даже Лувуа, бездушный придворный, и оба духовника вздрогнули при Биде этих ужасных рук. Аббат поднял руки и возвел глаза к небу.

— И прежде небо избирало меня свидетельствовать истину, — проговорил он вдохновенно. — Я услышал, что. для поддержания молодой сиамской церкви нужна кровь, и я отправился туда. Они распяли меня, вывихнули и сломали мне кости. Меня бросили, считая мертвым, но Бог вновь вдохнул в тело жизнь, чтобы я был участником великого дела возрождения Франции.

— Вынесенные вами страдания, отец мой, дают вам полное право надеяться и на церковь, и на меня, ее сына и покровителя, — сказал Людовик, садясь на место. — Что же вы посоветуете относительно гугенотов, не желающих менять своей веры, отец мой?

— Они переменят ее! — вскрикнул дю Шайла со страшной улыбкой на мертвенно-бледном лице. — Они должны покориться, иначе их следует сломить. Что за беда, если все они будут даже истерты в порошок, раз можно будет основать на их костях единую в стране церковь верующих?

Его впалые глаза свирепо горели; бешено и гневно он потрясал в воздухе своей костлявой рукой.

— Значит, жестокости, испытанные вами, не сделали вас более сострадательным к людям?

— Сострадательным? К еретикам? Нет, государь, личные мои страдания доказали мне все ничтожество телесной жизни и научили тому, что истинное милосердие к человеку состоит в улавливании его Души, подвергая всякому ущемлению поганое тело. Я взял бы эти гугенотские души. Ваше Величество, даже в том случае, если бы для этого потребовалось обратить Францию в пустыню.

Бесстрашные слова священника, полные пылкого фанатизма, очевидно, произвели сильное впечатление на Людовика. Он глубоко задумался и несколько времени сидел молча, опустив голову на руку.

— Ваше Величество, — тихо проговорил отец Лашез, — едва ли понадобятся крутые меры, упомянутые достойным аббатом. Как я уже говорил, вас настолько любят в вашей стране, что одной только огласки вашей воли в этом вопросе будет достаточно, чтобы заставить их обратиться в истинную веру.

— Желал бы думать так, очень бы желал, отец мой. Но что это?

В полуоткрытую дверь заглянул камердинер.

— Здесь капитан де Катина; он желает немедленно видеть Ваше Величество.

— Попросите капитана войти. Ах! — Казалось, королю пришла в голову счастливая мысль. — Проверим, какую роль будет играть любовь ко мне в этом вопросе. Если она и существует где-нибудь, то скорее всего среди моих испытанных телохранителей.

Капитан только что вернулся из замка Портилльяк. Оставив Амоса Грина с лошадьми, весь в пыли и грязи, он явился сейчас же с докладом к королю. Войдя в комнату, де Катина остановился со спокойным видом человека, привыкшего к подобным сценам, и отдал честь.

— Какие вести, капитан?

— Майор де Бриссак просил меня передать Вашему Величеству, что им занят замок Портилльяк. Дама в безопасности, муж ее арестован.

Людовик и жена его быстро переглянулись с явным облегчением.

— Это хорошо! — проговорил король. — Между прочим, капитан, за последнее время вы исполняли много моих поручений, и всегда успешно. Я слышал, Лувуа, что Деласаль умер от оспы.

— Да, вчера, Ваше Величество.

— Тогда я приказываю вам зачислить г-на де Катина на освободившуюся вакансию майора. Позвольте мне первым поздравить вас, майор, хотя вам для этого и придется переменить голубой мундир гвардии на серый — мушкетеров. Как видите, мы не желаем расставаться с вами.

Де Катина поцеловал протянутую руку короля.

— Дай Бог оказаться вполне достойным выпавшей на мою долю чести, Ваше Величество.

— Ведь вы готовы на все, чтобы служить мне, не так ли?

— Моя жизнь принадлежит вам, Ваше Величество.

— Очень хорошо. Тогда позвольте проверить вашу преданность.

— Я готов.

— Испытание не будет слишком суровым. Видите бумагу на столе? Это приказ всем гугенотам в моих владениях отказаться от своих религиозных заблуждений под страхом изгнания или заточения. Я знаю, многие из моих верных подданных виновны в этой ереси, но я убежден, что лишь только до них дойдет моя ясно выраженная воля, они отрекутся от нее, войдя в лоно истинной церкви. Я был бы очень счастлив, если б мое желание было беспрекословно выполнено, так как тяжело употреблять силу против всякого подданного, носящего имя француза. Вы слышите меня?

— Да, Ваше Величество.

Молодой человек страшно побледнел. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, то сжимая, то разжимая руки. Много раз ему приходилось бросать вызов смерти, но никогда он не испытывал столь огромной тяжести на сердце, как в данную минуту.

— Вы сами гугенот, насколько мне известно. Поэтому на вашем первом примере я хочу видеть результат отмены Нантского эдикта. Дайте нам услышать из ваших уст, что, по крайней мере, вы готовы последовать за вашим королем в этом, как и во всем остальном.

Де Катина колебался, хотя его сомнения касались скорее формы ответа, чем его сущности. Он почувствовал, как в одно мгновение счастье лишает его всех даров, ниспосланных в прежнее время. Король поднял брови, нетерпеливо барабаня пальцами и глядя на смущенное лицо и в один миг изменившуюся осанку молодого человека.

— К чему столько размышлений? — крикнул он. — Вы человек, возвышенный мною. Впереди вас ждут мои милости! Тот, кто носит в тридцать лет эполеты майора, к пятидесяти может рассчитывать на жезл маршала. Ваше прошлое принадлежит мне, то же можно сказать и о будущем. Разве у вас есть какие-нибудь иные виды?

— Никаких, помимо вашей службы, Ваше Величество.

— Почему же молчите? Почему не соглашаетесь на мое требование?

— Не могу, Ваше Величество.

— Не можете?

— Да, это невозможно. Я потерял бы душевный покой, всякое, уважение к себе, если бы знал, что ради положения или богатства изменил вере своих предков.

— Вы с ума сошли, мой милый. С одной стороны все, чего только может желать человек, а что с другой?

— Моя честь.

— А разве принять религию короля значит поступить бесчестно?

— С моей стороны было бы подло принять религию, в которую я не верю, соблюдая только выгоды.

— Так уверуйте.

— Увы, Ваше Величество, насилие плохо уживается с верой. Она должна сама снизойти на человека, а не он идти к ней.

— Право, отец мой, — проговорил Людовик с горькой усмешкой, обращаясь к своему духовнику-иезуиту, — мне придется набрать кадетов из вашей семинарии, так как мои офицеры оказываются казуистами и теологами. Итак, в последний раз: вы отказываетесь исполнить мое требование?

— О Ваше Величество…

Де Катина сделал шаг вперед с протянутыми руками, со слезами на глазах.

Но король остановил его жестом.

— Мне не нужно никаких уверений, — проговорил он. — Я сужу человека по его поступкам. Отрекаетесь вы или нет?

— Не могу, Ваше Величество.

— Видите, — сказал Людовик, снова оборачиваясь к иезуиту. — Это не так легко, как казалось.

— Действительно, этот человек упрям, но другие будут уступчивее.

Король отрицательно покачал головой.

— Хотел бы я знать, как поступить, — сказал он. . — Мадам, я знаю, вы всегда даете мне самые лучшие советы. Вы слышали все, что говорилось здесь. Что вы посоветуете?

Она продолжала сидеть, устремив глаза на вышивание, но голос ее был тверд и ясен, когда она ответила:

— Вы сами сказали, что вы старший сын церкви. Если и этот покинет ее, то кто будет исполнять ее веления? И в том, что говорит святой аббат, есть правда. Вы рискуете погубить свою душу, щадя эту греховную ересь. Она растет и процветает, и если не вырвать ее с корнем теперь, то плевелы могут заглушить пшеницу.

— В настоящее время, — подтвердил Боссюэ, — во Франции есть целые области, где, путешествуя весь день, вы не встретите ни одного костела и где все обитатели, от вельмож до крестьян, принадлежат к этой проклятой ереси. Вот, например, в Севеннах, где народ так же дик и суров, как его родные горы. Да сохранит Бог наших отцов церкви, уговаривающих тамошних жителей бросить их заблуждения.

— Кого мне послать на столь опасное дело? — спросил Людовик.

Аббат дю Шайла упал на колени, простирая к королю свои обезображенные руки.

— Меня, государь, меня! — кричал он. — Я никогда не просил у вас никаких милостей и не буду просить их впредь. Но я тот человек, которому сам Бог поручает сломить упорство этих людей. Пошлите меня с проповедью истинной веры к жителям Севенн.

— Боже, помоги им! — пробормотал Людовик, глядя со смешанным чувством страха и отвращения на изнуренное лицо и свирепые глаза фанатика. — Очень хорошо, аббат, — проговорил он вслух, — вы отправитесь в Севенны.

Может быть, на одно мгновение сурового аббата словно охватило предчувствие того ужасного утра, когда он будет прятаться в углу горящего дома от многих рук, угрожающих ему кинжалами. Он закрыл лицо руками, и инстинктивная дрожь пробежала по изможденному телу аскета. Но он сейчас же встал с колен и, сложив смиренно руки, принял прежнюю спокойную позу. Людовик взял со стола перо и пододвинул к себе бумагу.

— Итак, все вы даете мне один и тот же совет, — закончил он, — вы, епископ, вы, отец мой, вы, мадам, и вы, Лувуа. Ну, если в результате этого получится зло, да падет оно не на меня одного. Но что это?

Де Катина вдруг выступил вперед, протянув руку. Его горячая, порывистая натура внезапно заставила его переступить границы осторожности. Перед глазами словно промелькнула бесконечная вереница мужчин, женщин и детей одной с ним веры. Все они не могли защитить себя ни единым словом, ни единым жестом, и теперь все смотрели на него как на единственного защитника и спасителя. Пока все шло гладко в жизни, он мало думал о подобных вопросах, но теперь, когда надвигалась опасность и была затронута более глубокая сторона его натуры, он почувствовал, как мало значили даже сама жизнь и счастье в сравнении с этой великой вечной правдой…

— Не подписывайте этой бумаги, Ваше Величество! — крикнул он. — Вы еще доживете до того времени, когда будете жалеть, что у вас не отсохла рука, прежде чем она взялась за это перо. Я знаю это, государь; я уверен в этом. Вспомните всех этих беспомощных людей — маленьких детей, молодых девушек, стариков и слабых. Их вера — они сами. Это равносильно тому, чтобы требовать от листьев переменить сучья, на которых они растут. Они не могут изменить верования. Самое большее, на что еще могли рассчитывать, — это обратить их из честных людей в лицемеров. Но к чему вам это? Они почитают вас. Они любят вас. Никому не делают вреда. Гордятся, служа в ваших армиях и сражаясь за вас… Заклинаю вас, государь, именем всего для вас святого хорошенько подумать, прежде чем подписать приказ, приносящий несчастие и отчаяние сотням тысяч ваших верноподданных.

На одно мгновение король поколебался, слушая короткие, отрывистые мольбы молодого воина, но выражение лица его снова ожесточилось, когда он вспомнил, как все его личные просьбы не могли подействовать на этого молодого придворного щеголя.

— Религия французского короля должна быть религией Франции, — произнес он, — и если мои собственные гвардейцы противятся мне в этом вопросе, я принужден найти других, более преданных.

Вакансия майора мушкетеров должна быть отдана капитану де Бельмону, Лувуа.

— Слушаю, Ваше Величество.

— Вакансию де Катина можно передать лейтенанту Лабадуаеру.

— Слушаю, Ваше Величество.

— А я уже лишен чести служить вам?

— Вы слишком несговорчивы для этого.

Де Катина беспомощно опустил руки, и голова его упала на грудь. Когда он осознал гибель всех надежд целой жизни и жестокую несправедливость к нему короля, он громко безнадежно вскрикнул и бросился вон из комнаты. Горячие слезы бессильного гнева текли по щекам. В таком виде, в растерзанном мундире, в шляпе, съехавшей набок, рыдая и жестикулируя, он влетел в конюшню, где Амос Грин спокойно курил трубку, скептически наблюдая, как конюхи ухаживают за лошадьми.

— Что случилось, черт возьми? — спросил он, вынимая трубку изо рта, откуда вылетали клубы голубого дыма.

— Эта шпага! — кричал француз. — Я не имею более права носить ее. Я сломаю ее.

— Ну и я также свой нож, если это может помочь вам.

— Прочь и это! — продолжал кричать де Катина, срывая серебряные эполеты.

— Ну, в этом отношении вы перещеголяли меня, у меня их никогда и не было. Но скажите, в чем дело, нельзя ли помочь?

— В Париж! В Париж! — бешено кричал де Катина. — Я погиб, но, может быть, еще успею спасти их. Скорей лошадей!

Американец ясно видел, что случилась какая-то неожиданная беда, поэтому он поспешно принялся помогать другу, и с помощью конюхов они оседлали лошадей.

Через пять минут оба уже летели по дороге, а менее чем через час покрытые пеной и еще державшиеся на ногах кони остановились у высокого дома на улице Св. Мартина. Де Катина выпрыгнул из седла и стремительно вбежал по лестнице. Амос Грин следовал за ним своей обычной спокойной походкой.

Старый гугенот и его очаровательная дочь сидели около большого камина; рука Адели покоилась в руке отца. Оба вскочили с места; молодая девушка с криком радости бросилась в объятия своего возлюбленного, а старик схватил руку, протянутую его племянником.

По другую сторону камина с очень длинной трубкой во рту и кружкой вина, стоявшей рядом с ним на скамье, сидел странного вида человек с седыми волосами и бородой, с большим мясистым красным носом и маленькими серыми глазами, сверкавшими из-под нахмуренных густых бровей. Его худое, совершенно неподвижное длинное лицо было испещрено морщинами, особенно в уголках глаз, откуда они разбегались веерообразно во все стороны. Своим темно-ореховым цветом это лицо напоминало причудливую фигуру на носу корабля, высеченную из грубого дерева. Одет он был в синюю саржевую куртку, в красные штаны, выпачканные на коленях дегтем, чистые серые шерстяные чулки, грубые сапоги с тупыми носками и большими стальными пряжками. Рядом с ним на толстой дубовой дубине колыхалась сильно пострадавшая от непогоды шляпа, обшитая серебряным галуном. Седые волосы были собраны назад в короткую жесткую косу, а на поношенном кожаном поясе болтался нож с медной рукояткой.

Де Катина был слишком занят, чтоб обратить внимание на эту странную личность, но Амос Грин с радостным криком бросился к старику, деревянное лицо которого смягчилось настолько, что во рту обозначились два испачканных табаком клыка. Не вставая с места, незнакомец протянул Грину большую красную руку, величиной и формой напоминавшую добрую лопату.

— Ну, капитан Эфраим, — заговорил Амос по-английски, — вот уж никак не ожидал встретить вас здесь. Де Катина, это мой старый друг Эфраим Сэведж, попечению которого я вверен отцом.

— Якорь на подъеме, парень, и люки закрыты, — сказал чужестранец особенным протяжным тоном, унаследованным жителями Новой Англии от своих предков, английских пуритан.

— Когда вы отправляетесь?

— Как только вы ступите на палубу, если провидение пошлет нам благоприятный ветер и прилив… Ну, как ты поживал здесь, Амос?

— Очень хорошо. Мне есть что порассказать вам.

— Надеюсь, ты держался в стороне от всякой папистской чертовщины?

— Да, да, Эфраим. Но что с вами?

Седые волосы встали от ярости дыбом, а маленькие серые глаза засверкали из-под густых бровей.

Амос последовал его взгляду и увидел, что де Катина сидел, обняв Адель, а она положила ему на плечо голову.

— Ах, если бы я только знал их язык! Видано ли когда-либо подобное зрелище! Амос, мой мальчик, как будет по-французски «бесстыдница»?

— Ну, ну, Эфраим. Право, такую картину можно наблюдать и у нас за морями, дурного тут ничего нет.

— Нет, Амос, этого никогда не увидишь в богобоязненной стране.

— Ну вот. Видел я, как ухаживают в Нью-Йорке.

— Ах, Нью-Йорк! Я говорил не о нем. Я не могу отвечать за Нью-Йорк или Виргинию. К югу от мыса Код или от Ньюхэйвена нельзя поручиться за людей. Знаю только, что в Бостоне, Салеме или Плимуте сидеть бы ей в смирительном доме, а ему в колодце за гораздо меньшее бесстыдство. Ах!

Он покачал головой и, сдвинув брови, посмотрел на преступную парочку.

Но молодые люди и их старый родитель были слишком заняты своими делами, чтобы думать о пуританине-моряке. Де Катина рассказал все в отрывистых горьких словах про оказанную ему несправедливость, лишение должности, про гибель, ожидавшую гугенотов. Адель, как и положено женщине, думала только о своем возлюбленном и обрушившемся на него несчастии, но старый купец вскочил, лишь только услышал об отмене эдикта, и дрожа с изумлением оглядывался вокруг.

— Что мне делать? — крикнул он. — Что делать мне? Я слишком стар начинать жизнь снова.

— Не бойтесь, дядя, — ласково проговорил де Катина. — Есть другие страны, кроме Франции.

— Но не для меня. Нет, нет; я слишком стар. Боже, тяжела твоя десница на рабах твоих. Вот изливается чаша бедствий и низвергается святилище твое. Ах, что мне делать, куда обратиться?

В волнении он ломал себе руки.

— Что такое случилось. Амос? — спросил моряк. — Хотя я ничего не понимаю из его лопотанья, но вижу, что он выкидывает сигнал бедствия.

— Он и его родные должны покинуть свою страну, Эфраим.

— А почему?

— Они протестанты, а король хочет уничтожить их веру.

В одно мгновение Эфраим Сэведж очутился на другом конце комнаты и сжал худую руку старого купца в своем громадном узловатом кулаке. В этом сильном пожатии и в выражении сурового лица было столько братской симпатии, что никакие слова не могли бы более ободрить старика.

— Как? — спросил он, оглядываясь через плечо. — Передай этому человеку, что мы поможем. Скажи ему, что у нас такая страна, к которой он подойдет, как втулка к бочке. Скажи ему, что у нас все религии свободны, а католиков нет ближе, чем в Балтиморе да у капуцинов в Пенебскоте. Скажи ему, что если он желает ехать — «Золотой Жезл» ждет с якорем наготове и полным грузом. Говори ему что хочешь, лишь бы только он бежал с нами.

— Тогда мы должны ехать сейчас же! — решительно настаивал де Катина, слушая сердечное приглашение, передаваемое его дяде. — Сегодня будет отдан приказ, и завтра уже будет поздно.

— Но моя торговля, — заохал купец.

— Захватите все ценности, какие возможно, а остальное оставьте. Лучше потерять часть, чем все, да в придачу и свободу.

Наконец все было готово. В тот же вечер, за пять минут до закрытия городских ворот, из Парижа выехали пять человек; трое из них были верхом, а двое ехали в карете, на верхушке которой стояло несколько тяжелых сундуков. То были первые листья, несущиеся перед ураганом, первые ласточки из множества людей, наводнивших через несколько месяцев все дороги Франции. Часто путешествие их заканчивалось галерами, тюрьмой и комнатой для пыток; однако через границу переливалась масса людей, способная изменить и промышленность и характер всех соседних народов. Подобно древним израильтянам, они были изгнаны из своих домов по воле разгневанного короля, ставившего, изгоняя их, в то же время всевозможные рогатки к их выезду. Подобно тем же израильтянам, никто из них не мог надеяться достигнуть обетованной земли иначе как после тяжелых странствований, без денег, друзей, среди лишений. Многое остается еще неизвестным о приключениях и опасностях, встречавшихся на пути этих пилигримов в Швейцарии, на Рейне, среди Валлонов, в Англии, Ирландии, Берлине и даже в далекой России. Но мы можем последовать, по крайней мере, за одной группой этих эмигрантов, за их полным приключений путешествием и посмотреть, что случилось с ними на большом материке, так долго остававшемся пустынным, где тогда только зарождались отдельные оазисы будущей цивилизации.

Часть вторая[править]

НОВЫЙ СВЕТ

XXIV
ОТПЛЫТИЕ «ЗОЛОТОГО ЖЕЗЛА»
[править]

Благодаря своевременному предупреждению разжалованного капитана маленькая кучка людей выбралась из Парижа до опубликования приказа короля об отмене Нантского эдикта. Проезжая рано утром через деревню Лувье, они увидели на навозной куче обнаженный труп человека. Часовой, усмехаясь, сообщил им, что это тело гугенота, умершего нераскаянным, что это дело обычного порядка и еще не указывает на какое-либо изменение закона. В Руане также все было спокойно. Капитан Эфраим Сэведж перевез до вечера беглецов и все спасенное ими имущество на свою бригантину «Золотой Жезл». Это было маленькое судно около семидесяти тонн, но в то время, когда многие поспешно уходили в море в открытых лодках, предпочитая гнев стихии гневу короля, оно казалось нашим путникам верным убежищем. В ту же ночь капитан снялся с якоря, и судно тихо поплыло вниз по течению извилистой реки.

«Золотой Жезл» двигался действительно очень медленно. На небе показался молодой месяц, с востока дул легкий ветерок; река так извивалась, постоянно меняя русло, что по временам казалось, будто судно идет вверх по течению вместо того, чтобы двигаться вниз. В длинных плесах поднимали паруса, и судно неслось, но часто являлась надобность спускать пару лодок и с трудом на буксире подвигать бригантину при помощи весел. Этим обыкновенно занимались шкипер Томлинсон из Салема с шестью серьезными, здоровыми, вечно жевавшими табак новоанглийскими моряками в широкополых шляпах. Но приходилось грести и Амосу Грину, и де Катина, и даже старому купцу, когда морякам нужно было справляться с парусами. Наконец на рассвете река стала шире и берега расступились, образуя воронкообразный лиман. Эфраим с наслаждением втягивал в себя воздух, быстро шагая по палубе. Его проницательные серые глаза поблескивали удовольствием.

— Где девушка? — справился он.

— В моей каюте, — ответил Амос Грин. — Я думаю, она может остаться там на время всего нашего путешествия.

— В таком случае, где вы будете спать?

— Ну вот, сколько лет я довольствовался кучей еловых ветвей и березовой коры. Что может быть лучше этой палубы из белой чистой сосны и моего одеяла.

— Прекрасно. Старик и его племянник в голубом мундире могут занять две пустые койки. Но, Амос, ты должен поговорить с этим малым. Я не хочу, чтобы у меня на корабле завелись всякие там шуры-муры… нежничанья, обниманья. Передай ему, что этот корабль — часть Бостона, и ему придется мириться с нашими обычаями, пока он не сойдет на берег. Наши правила хороши и для людей почище его. Как сказать «шуры-муры» по-французски? Я уже сумею сам поговорить с ним.

— Жаль, что мы уехали так скоро, а то они могли бы повенчаться до отъезда. Она хорошая девушка, Эфраим, и он также славный парень, несмотря на их обычаи, далеко не схожие с нашими. Эти люди, кажется, относятся к жизни не столь сурово, как мы, и, может быть, извлекают из нее больше удовольствия.

— Никогда не слыхал, что жизнь дарована Богом человеку для удовольствий, — проговорил, покачивая головой, старый пуританин. — «Долина Смерти», по-моему, название, не подходящее к площадке для игр. Жизнь — это место испытаний и умерщвления плоти; вот что такое она; жизнь полна горечи и несправедливостей. Мы дурны с самого начала, как река, имеющая истоком смрадное болото, и нам хватает дела, чтобы стать на путь истинный без помыслов об удовольствиях.

— А по-моему, на свете все перемешано, — ответил Амос. — Посмотрите на это солнце, еле выглядывающее из-за деревьев, на розовый отблеск облаков, на реку, извивающуюся, словно розовая лента, позади нас. Много раз, лежа в лесу и раскуривая трубку, я чувствовал прелесть табака, красоту желтеющих кленов, пурпур ясеня, выделяющегося своими яркими красками среди кустарников, и тогда понял глупость человека, сомневающегося в создании мира для нашего счастья.

— Слишком ты много раздумывал в этих лесах, — проворчал Эфраим Сэведж, беспокойно вглядываясь в Грина. — Смотри, парень, не поставь слишком большой парус для твоего судна и не доверяй чересчур своему разуму. Ты отпрыск предков, отряхнувших прах Англии от ног своих, чтобы не поклониться Ваалу. Думай побольше о том, что делается вокруг, и не залетай слишком высоко. Но что это со стариком? Ему, видимо, не по себе.

Старый купец, перегнувшись через поручни, печально смотрел усталыми глазами на серый извилистый след, отмечавший дорогу в Париж. Адель поднялась на палубу и, не думая о предстоявших ей тревогах и опасностях, согревала худые похолодевшие руки старика, нашептывая ему слова любви и утешения. Они доплыли до того места, где в тихой до тех пор реке начинал чувствоваться прибой. Старик с ужасом смотрел на бушприт, медленно подымавшийся в воздухе, и отчаянно хватался за словно исчезавшие из-под его рук поручни.

— Все в руках Божиих, — шептал он, — но, Адель, как страшно сознавать, что его длань распростерта над нами.

— Пойдемте со мной, дядя, — проговорил де Катина, беря старика под руку, — вы не отдыхали уже давно. Прошу тебя, Адель, пойди спать, моя дорогая. Путь был не из легких. Пожалуйста, отправляйтесь спать, а когда проснетесь — и Франция, и все ваши тревоги будут уже так далеко.

Когда отец и дочь ушли с палубы, де Катина подошел к Амосу Грину с капитаном.

— Я рад, что уговорил их сойти вниз. Амос, — сказал он, — боюсь, что нам предстоят еще тревоги.

— Какие?

— Видите сероватую полосу дороги, идущую вдоль одного берега реки? За последние полчаса я уже два раза видел на ней силуэты всадников, мчавшихся, словно от погони. Видите там колокольни и дым… это Гонфлер и эти люди скакали туда. Только гонцы короля могут мчаться так бешено в столь поздний час. О, смотрите, вот и третий.

На серой полосе, извивавшейся среди зеленых лугов, виднелось темное пятно, двигавшееся до чрезвычайности быстро. Оно пропало за группой деревьев и появилось снова, направляясь к далекому городу. Капитан Сэведж вынул подзорную трубу и навел ее на всадника.

— Э, э, — пробурчал он, пряча трубу. — Это солдат. Я вижу блеск ножен, висящих у него с бакборда. Думаю, что ветер окрепнет. С хорошим норд-вестом мы скоро покажем пятки Франции, а теперь любая галера или военное судно могут быстро догнать нас.

Де Катина, плохо говоривший по-английски и научившийся только понимать этот язык в Америке, тревожно взглянул на Амоса Грина.

— Боюсь, что мы навлечем неприятности на доброго капитана, — проговорил он, — ив награду за свое гостеприимство он рискует потерять сразу и груз, и судно. Справьтесь, не пожелает ли он высадить нас на северный берег. При помощи денег мы могли бы пробраться в Нидерланды.

Эфраим Сэведж приветливо и мягко посмотрел на своего пассажира.

— Молодой человек, — начал он, — я вижу, вы немного понимаете мой разговор. Скажу вам прямо, меня трудно напугать. Всякий, кто плавал со мной, подтвердит вам это. Я только крепче стисну румпель и держу мой курс. Понимаете?

Де Катина утвердительно кивнул головой, хотя, по правде говоря, он не особенно понял смысл метафоры моряка.

— Мы подходим к этому городу и минут через десять будем знать нашу судьбу. А пока послушайте-ка историю, рисующую человека, с которым вам предстоит поплавать. Это происшествие случилось лет десять тому назад, во время шлепанья на «Быстром», бригантине в шестьдесят тонн, между Бостоном и Джэмстоуном; на юг я таскал лесной материал, звериные шкуры и меха, а на север — табак и патоку. Однажды ночью, при довольно сильном южном ветре, суденышко налетело на риф милях в двух к востоку от мыса Май и пробило такую дыру на дне, словно нас посадили на колокольню вон одной из этих гонфлерских церквей, и пошло ко дну. Хорошо. На следующее утро я барахтался в волнах в виду земли, держась за обломок реи и не видя кругом ни товарищей, ни следов бедняжки бригантины. Я не особенно прозяб, ибо стояла еще ранняя осень и я имел возможность высовываться из воды на три четверти туловища; но меня разбирали голод и жажда, я чувствовал себя разбитым. Подтянул я потуже пояс, запел гимн и стал оглядываться вокруг — не увижу ли чего-нибудь. Ну и увидел… нечто не особенно радостное. В шагах пяти от меня показалось громадное чудовище величиной почти с тот обломок реи, на котором я держался. Что говорить, очень приятно болтать ногами в воде, когда такая гадина готова вцепиться тебе в пятки.

— Mon dieu! — вскрикнул де Катина. — И акула не сожрала вас.

Глазки Эфраима Сэведжа заблестели при этом воспоминании.

— Я сам ее съел! — воскликнул он.

— Что? — изумился Амос Грин.

— Истинный факт. У меня в кармане оказался складень, вот такой, как этот, и я все время брыкался ногой, силясь отогнать чудище, пока не отпилил о реи здоровый кусок. Потом я преспокойно его выстругал и заострил с обеих сторон, как учил меня когда-то один негр в Делавэре. Потом я стал поджидать проклятую акулу, прекратив брыкаться, а она налетела на меня, как коршун на цыпленка. Только рыба повернулась брюхом вверх, чтобы схватить жертву, я, всунув левую руку с деревом прямо в ее широко раскрытую пасть, ножом принялся угощать ее под жабры. Акула пробовала было вырваться, но я держался крепко, хотя она и нырнула со мной так глубоко, что я мысленно прочел уже свою отходную. Я почти задохся, когда наконец мы выплыли на поверхность, но рыба плыла уже брюхом кверху. А на теле у нее красовалось этак дыр двадцать. Тут я добрался кое-как до своей реи, а так как проплыл под водой сажен пятьдесят, то потерял сознание.

— Потом?

— Когда я очнулся, кругом все было тихо, а около меня колыхалась на легкой зыби мертвая акула. Я подплыл к ней на моей рее, отмотал несколько ярдов оснастки, сделал из нее мертвую петлю и набросил ее на хвост акулы, другим концом веревки привязав к рее так, чтобы ее не могло унести. Потом я принялся за дело и в продолжение недели сглодал ее вплоть до спинного хребта. Пил я дождевую воду, собираемую в куртку, и, когда меня подобрала «Грэйси» из Глочестера, я был, слава создателю, так толст, что с трудом мог взобраться на борт. Вот, мой милый, что хотел сказать Эфраим Сэведж, упомянув, что его не так-то легко напугать.

Пока моряк-пуританин делился своими воспоминаниями, глаза его настойчиво перебегали с неба на хлопавшие паруса. Ветер налетал перемежающимися короткими порывами, и паруса то надувались, то болталась, как тряпки. Однако по небу все же быстро проносились барашки. В них-то и вперил взор капитан с видом человека, занятого разрешением серьезной задачи. Корабль проходил теперь мимо Гонфлера на расстоянии полумили от города. Там у берега толпилась масса барок и бригов, а целая флотилия рыбачьих лодок с темными парусами входила в гавань. Но все было тихо на извилистой набережной и в расположенном в виде полумесяца укреплении, над которым развевался белый флаг с золотыми лилиями. По мере того как ветер свежел, корабль удалялся все быстрее и быстрее, и де Катина склонен был считать свои подозрения неосновательными, когда вдруг в одно мгновение они снова назойливо обступили его с еще большей силой.

Из-за мола вылетела большая темная лодка с десятью парами весел, поднимавшихся с бортов. Корма пенила воду, а нос рассекал воду. Изящный белый флаг спускался с кормы, и солнце играло на тяжелой медной каронаде[5]. Лодка была набита людьми, вооруженными с ног до головы, судя по металлическому блеску в одеждах. Капитан взглянул в подзорную трубу и свистнул. Потом он снова посмотрел на облака.

— Тридцать человек, — проговорил он, — и делают по три узла на наших два. Отправляйтесь-ка вниз, сударь, а не то ваш голубой мундир навлечет на нас беду. Господь воззрит на сынов своих, если только они воздержатся от безумия. Откройте-ка люк, Том-линсон. Так. Где Джим Стерт и Гирам Джефферсон? Пусть они станут у люка и по моему свистку захлопнут его, Бакборд! Бакборд! Держи сильнее. А вы, Амос и Томлинсон, идите-ка сюда, я сообщу вам пару словечек.

Все трое стали совещаться, стоя на юте и наблюдая за погоней. Без сомнения, ветер крепчал, он с силой дул им в спину, но все же не столь достаточный, чтобы корабль мог уйти от преследовавшей лодки, уже быстро его настигавшей. Они различали теперь уже лица сидевших на корме солдат и огонь зажженного фитиля каронады в руке пушкаря.

— Эй! — властно крикнул офицер на превосходном английском языке. — Поверните или мы откроем огонь.

— Кто вы и чего вам нужно? — спросил Эфраим Сэведж зычным голосом, докатившимся, вероятно, до самого берега.

— Мы посланы от имени короля за некими гугенотами из Парижа, севшими на ваш корабль в Руане.

— Бросай рею назад и стоп, — скомандовал капитан. — Опусти фалрен и гляди в оба. Так. Вот мы и готовы для встречи.

Рея описала полукруг, и корабль остановился, покачиваясь на волнах. Лодка пролетела вдоль него с медной каронадой, наведенной на бригантину. Отряд солдат держал ружья наготове, собираясь открыть огонь по первой команде. Они усмехнулись и пожали в недоумении плечами, увидев на корме своих неприятелей — трех безоружных людей. Офицер, молодой энергичный человек с усами, торчавшими по-кошачьи, в одно мгновение очутился на палубе корабля со шпагой наголо.

— Идите сюда, вы двое, — скомандовал он. — Сержант, стойте здесь, у фалрепа. Бросьте веревку вверх, ее можно привязать к этой стойке. Не дремать там внизу и быть готовыми открыть огонь. Вы пойдете со мной, капрал Лемуан. Кто капитан этого корабля?

— Я, сударь, — смиренно ответил Эфраим Сэведж.

— У вас с собой трое гугенотов?

— Эге. Да разве они заражены ересью? Я видел, что голубчикам очень-таки хотелось уехать, но раз они заплатили за проезд, какое мне дело до их веры.

Старик, его дочь и молодой человек ваших лет, в какой-то ливрее.

— В мундире, сударь. В мундире королевской гвардии. Это те самые, которых я разыскиваю.

— Вы хотите забрать их?

— Непременно.

— Бедные люди. Жалковато.

— Мне самому жаль, но раз отдан приказ, нечего разговаривать.

— Совершенно верно. Ну, старик спит на своей койке. Девушка внизу в каюте; а тот дрыхнет в трюме, куда нам пришлось поместить его за неимением свободного места.

— Спит, говорите вы? Нам лучше всего накрыть их врасплох.

— А вы не побоитесь сделать это один? Правда, он безоружен, но малый рослый. Не крикнуть ли вам с лодки человек двадцать?

Офицер и сам подумывал об этом, но замечание капитана ударило по самолюбию.

— Пойдемте со мной, капрал, — проговорил он. — По вашим словам, надо спуститься по этой лестнице?

— Да, здесь, а потом прямо. Он лежит между двух тюков сукна.

Эфраим Сэведж взглянул вверх, и улыбка подернула уголки его строгого рта. Теперь ветер свистел в снастях и мачтовые штанги гудели, как струны арфы. Амос Грин стоял в небрежной дозе рядом с французским сержантом у конца веревочной лестницы, а шкипер Томлинсон — у борта, держа в руках шайку воды и обмениваясь замечаниями на плохом французском языке с командой лодки, находившейся

Офицер медленно спустился по лестнице в трюм; капрал последовал за ним, и грудь его была наравне с палубой, когда офицер находился уже внизу. Может быть, что-нибудь в выражении лица Эфраима Сэведжа надоумило молодого офицера или на него повлиял окружавший мрак, но как бы то ни было, внезапное подозрение промелькнуло в его голове.

— Назад, капрал! — крикнул он. — Я думаю, вам лучше находиться на палубе!

— А по-моему, в трюме, друг мой! — воскликнул пуританин, по жесту офицера понявший смысл его слов. Примерившись, он ударил капрала ногой в грудь так, что тот полетел вместе с лестницей вниз на офицера. Капитан свистнул, и в то же мгновение люк захлопнулся и его поспешно закрепили по обе стороны железными болтами.

На шум этот обернулся сержант, но Амос Грин, карауливший это движение, обхватил солдата руками и выбросил за борт в море. В одно мгновение перерубили соединительную веревку, передняя рея со скрипом заняла свое прежнее положение, а вылитая из шайки соленая вода окатила пушкаря с каронадой, затушив фитиль и подмочив порох. Град пуль засвистел в воздухе, забарабанил по обшивке, но корабль уже качался на коротких волнах, представляя неустойчивую мишень, а растерявшийся пушкарь, словно безумный, возился с подмоченными фитилем и зарядом. Лодка замешкалась, бригантина же летела на всех парусах. Паф! — раздался наконец выстрел каронады, и пять маленьких дырочек в гроте показали, что заряд попал слишком высоко. Второй выстрел не оставил никаких следов, а при третьем корабль был уже вне досягаемости пушки. Через полчаса от гонфлерской сторожевой лодки осталось только темное пятно на горизонте с золотой искоркой с краю. Низкие берега все более расступались, синяя полоса воды впереди расширялась, дым, подымавшийся над Гавром, казался небольшим облаком на северном горизонте, а капитан Эфраим Сэведж расхаживал по палубе корабля со своим обычным суровым выражением лица, но в его серых глазах сверкали насмешливые огоньки.

XXV
ЛОДКА МЕРТВЕЦОВ
[править]

Два дня «Золотой Жезл» простоял вблизи мыса Ла-Хаг, в виду бретонского берега, тянувшегося вдоль всего южного горизонта. На море стоял штиль. Но вот на третье утро поднялся сильный ветер, и корабль начал быстро удаляться от земли, пока она не превратилась наконец в неясную полосу, слившуюся с облаками. В просторе океана, чувствуя на щеках дыхание ветра, а на губах вкус соленых брызг, беглецы могли бы забыть все свои невзгоды и

поверить в возможность избавиться от усердия людей, строгое благочестие которых причинило стране больше вреда, чем любое легкомыслие и злоба. Но тревога ползла следом.

— Я боюсь за отца, Амори, — промолвила однажды Адель, когда они оба, стоя у вант, глядели на туманное облачко позади на горизонте, обозначавшее место, где была Франция, которую им не суждено уже было более видеть.

— Но ведь он вне всякой опасности.

— Да, отец избегнул жестокости закона, но все же боюсь, что он не увидит земли обетованной.

— Что вы этим хотите сказать, Адель? Дядя бодр и здоров.

— Ах, Амори, его сердце приросло к улице Св. Мартина, и когда его оторвали оттуда, то вместе с тем вырвали и смысл жизни. Париж и его дело были для отца всем на свете.

— Но он привыкнет к новой обстановке.

— Если бы так случилось… Но я боюсь, страшно боюсь, уж не слишком ли он стар для такой встряски. Он ни звуком не выказывает жалобы. Но по его лицу я замечаю, как поражен он в самое сердце. Целыми часами старик смотрит назад, туда, где осталась милая Франция, и по щекам катятся тихие слезы. А как он поседел за эту неделю!..

Де Катина тоже обратил внимание, что, и до того худощавый, старый гугенот начал превращаться в кащея. Морщины на его суровом лице углубились, голова поникла на грудь. Все же де Катина хотел было высказать предположение о возможности благотворного влияния морского путешествия на здоровье дяди, как вдруг Адель удивленно вскрикнула, указывая на что-то. В этот миг с иссиня-черными волосами, развевавшимися по ветру, с легким румянцем на побледневших щеках, вызванным брызгами соленой воды, с полуоткрытым от волнения пурпурным ртом, она была так прекрасна, что, стоя рядом с девушкой, де Катина забыл все на свете, кроме ее очарования и грации.

— Смотрите, — указывала ока, — там что-то плывет по морю. Я сейчас видела, на гребне волны…

Де Катина взглянул по направлению, указанному кузиной, но сначала ничего не мог разобрать. Ветер по-прежнему дул им в спину, и на море ходили крупные волны, красивые, темно-зеленого цвета с белыми гребнями. По временам ветер подхватывал их пенистые вершины и сильным взмахом под рокочущие всплески бросал на палубу, а соленая вода тогда щипала глаза и губы находившихся там людей. Внезапно на глазах де Катина из глубины вод что-то черное, взлетев на вершину одной из волн, упало по другую сторону. Неопределенный предмет был так далеко, что де Катина не мог ничего разглядеть, но более зоркие глаза другого человека успели рассмотреть его. Амос Грин глядел по направлению, указанному девушкой, и сумел различить очертания предмета.

— Капитан Эфраим! — крикнул он. — За бортом лодка.

Моряк из Новой Англии протер стекла подзорной трубы и установил ее на поручни.

— Да, это лодка, — промолвил он, — но пустая. Может быть, ее сорвало с корабля или оттащило от берега. Держите-ка прямо на нее, м-р Томлинсон: мне теперь как раз нужна лодка.

Менее чем через минуту «Золотой Жезл», сделав поворот, уже несся по направлению к черному пятну, скакавшему и плясавшему по волнам. Когда моряки приблизились к лодке, они увидели в ней что-то свесившееся через борт.

— Человеческая голова! — крикнул Амос Грин. Лицо Эфраима Сэведжа нахмурилось.

— Нога, — поправил он. — Не лучше ли увести девушку в каюту?

Среди смущённого молчания они подплыли к одинокому судну, выкинувшему столь зловещий сигнал. В десяти ярдах от лодки, подтянув заднюю рею, моряки увидели страшный экипаж.

Перед ними колыхалась плоскодонная скорлупка футов в тридцать, чересчур широкая для своей длины и, по-видимому, предназначавшаяся для плавания по рекам или озерам. Под лавками лежали три человека: мужчина в одежде зажиточного ремесленника, женщина, принадлежавшая, казалось, к тому же классу, и ребенок не старше года. Лодка до половины наполнилась водой; тела женщины и ребенка лежали ничком, и светлые кудри дитяти и темные косы матери болтались уже в воде наподобие водорослей. Лицо мужчины было обращено к небу; оно имело цвет аспидной доски; глаза закатились, поблескивая тусклыми белками, из широкого открытого рта торчал иссохший, сморщенный язык, похожий на увядший лист. На носу лодки, весь скорчившись и судорожно зажав в руке единственное оставшееся весло, сидел человек премаленького роста в черной одежде; запрокинутое лицо бедняги прикрылось развернутой книгой, а окоченелая нога торчала кверху, застрявши пяткою в уключине. Так носилась эта странная компания по длинным зеленым волнам Атлантического океана.

С «Золотого Жезла» спустили лодку, и несчастных перенесли на палубу. У злополучных пассажиров не оказалось ни крошки хлеба, ни капли воды, — словом, ничего, кроме весла и открытой Библии на лице маленького человечка. Мужчина, женщина и ребенок умерли, по крайней мере, сутки тому назад; поэтому над ними прочли краткие молитвы, употребляющиеся в этих случаях, и опустили тела в море. Маленький человек тоже производил впечатление трупа, но Амос, заметив в нем слабое биение сердца, поднес ко рту незнакомца стекло от часов, которое немедленно слегка отпотело. Тогда беднягу завернули в теплое одеяло, положили около мачты, и шкипер стал вливать ему в рот по нескольку капель рома в ожидании, что таившаяся в нем искра жизни вспыхнет ярче.

Между тем Эфраим Сэведж приказал привести наверх двух пленников, захваченных им в Гонфлере. Оки стояли теперь на палубе с комичным видом, сморщившись и щуря глаза от дневного света после темноты трюма.

— Весьма сожалею о случившемся, капитан, — сказал Эфраим Сэведж, — но, видите ли, нужно было или вам поплавать с нами, или нам остаться у вас в гостях. Меня же ждут в Бостоне, и, право, я не мог мешкать.

Офицер-француз пожал плечами и оглянулся вокруг с вытянутой физиономией. Он вместе с капралом сильно пострадал от морской болезни, у обоих был несчастный вид, как у всякого француза, впервые переживающего исчезновение из глаз дорогой родины.

— Что вы желаете, плыть с нами или возвратиться во Францию?

— Вернуться назад, если я только смогу найти дорогу. О, я должен возвратиться во Францию уж хотя бы ради того, чтоб поговорить с этим дураком пушкарем.

— Ну, мы ведь вылили шайку воды на его фитиль и заряд, так что он, пожалуй, и не виноват. Но, видите, там Франция, — вон там, где туманно.

— Вижу, вижу. Ах, если бы нога моя опять коснулась этой земли!

— Тут у нас лодка, можете взять ее.

— Боже мой, какое счастье. Лодка, капрал Лемуан, отправляемся, не медля ни минуты.

— Но прежде всего вам необходимы кое-какие вещи. Господи Боже мой! Да можно ли пускаться так в путь? М-р Томлинсон, спустите-ка в лодку бочонок с водой, мяса и сухарей. Гирам Джефферсон, принеси пару весел. Плыть вам неблизко, а ветер прямо в лицо, но погода прекрасная и вы можете рассчитывать быть на месте завтра к вечеру.

Скоро французы были снабжены необходимыми припасами и отчалили, причем с палубы «Золотого Жезла» махали шляпами и кричали им вслед «счастливого пути». Корабль снова сделал поворот и поплыл к западу. Еще несколько часов была видна лодка, становившаяся все меньше на гребнях волн; наконец она исчезла окончательно в тумане, и с ней для эмигрантов порвалось последнее звено, связывающее их со Старым Светом, покидаемым навеки.

Пока длилось это происшествие, человек, лежавший без чувств у мачты, приподняв веки, испустил прерывистый вздох и затем совершенно открыл глаза. Кожа его лица, туго обтягивавшая кости, походила на старый пергамент, а торчавшие из одежды руки и ноги, казалось, принадлежали исхудалому болезненному ребенку. Однако, несмотря на всю слабость, взгляд больших черных глаз, окинувших окружающее, был преисполнен достоинства и силы. Старик де Катина вышел на палубу. Увидев больного и заметив его наряд, он бросился к незнакомцу, с благоговением приподнял его голову и положил к себе на плечо.

— Он один из верных, — вскрикнул старик, — это наш пастырь! О, теперь действительно будет благословен наш путь.

Но незнакомец отрицательно покачал головой с кроткой улыбкой на устах.

— Боюсь, что мне не придется разделить его с вами, — тихо промолвил он, — потому что Бог призывает меня в путь далекий. Я слышал его призыв и готов. Я действительно священник храма в Изнньи. Когда мы узнали о приказе нечестивого короля, то я и двое верных с их малюткой пустились в странствие по морю, надеясь добраться до берегов Англии. Но в первый же день налетевшей волной унесло весла и все, что было с нами в лодке, — хлеб, бочонок с водой, — и у нас осталась только надежда на милость всевышнего. Потом он начал призывать нас к себе одного за другим, сначала ребенка, затем женщину и, наконец, мужчину. Уцелел один я, но и то чувствую наступление неизбежного часа. Но так как вы также из истинно верующих, не могу ли чем-либо оказаться вам полезным перед смертью?

Купец покачал головой, но вдруг внезапно в голове блеснула какая-то мысль, и он с радостным лицом подбежал к Амосу Грину, шепнув ему на ухо несколько слов. Тот засмеялся и подошел к капитану.

— И давно пора, — сурово заметил Эфраим Сэведж.

Пошептавшись, они пошли к де Катина. Он привскочил от радости, и глаза его засверкали восторгом. Потом они спустились вниз в каюту к Адели; та вздрогнула и покраснела, отвернув свое милое личико, и начала растерянно приглаживать руками волосы, как обычно всякая женщина в момент радостного смущения. Но нужно было спешить, так как даже тут, в пустынном море, каждое мгновение мог появиться великий некто, помешавший бы исполнению их намерения. Через несколько минут этот благородный человек и чистая девушка уже стояли на коленях рука в руку перед умирающим священником, благословлявшим их слабым движением исхудалой руки и шептавшим слова, соединявшие сердца новобрачных навеки.

Как перед каждой молодой девушкой, перед Аделью рисовалась не раз ее будущая свадьба. Часто в мечтах она видела себя рядом с Амори коленопреклоненною перед алтарем храма св. Мартина. Иногда воображение переносило ее в небольшую провинциальную церковь — одно из тех маленьких убежищ, куда собиралась горстка верующих, и тут мысленно совершался над ней величайший обряд в жизни женщины. Но никогда ей и в голову не могла прийти мысль о подобного рода свадьбе: под ногами новобрачных качалась белая палуба, над их головами гудели снасти, вокруг раздавались крики чаек, а вместо свадебного гимна рокотали волны, певшие свою песнь, старую как мир. В силах ли она когда-нибудь забыть эту сцену? Желтые мачты и надутые паруса, землистое серое изможденное лицо священника с потрескавшимися губами, исхудалый облик отца, стоявшего на коленях и поддерживающего умиравшего, де Катина в голубом мундире, уже достаточно облезлом, капитан Сэведж с его деревянным лицом, обращенным к небу, и, наконец, Амос Грин с руками, засунутыми в карманы, и со спокойным сиянием голубых глаз. А позади — сухощавый шкипер и небольшая группа новоанглийских моряков в соломенных шляпах, с серьезными лицами.

Так окончилось это венчание; затем новобрачных приветствовали поздравлениями на грубом чужом языке, и начались пожатия жестких рук, огрубелых от канатов и весел. Де Катина с женой, опершись на ванты, радостно смотрели вдоль черного борта корабля, то вздымавшегося в голубую высь, то опускавшегося в пену зеленых волн, катившихся мимо.

— Все это и странно и ново, — произнесла Адель. — Наше будущее рисуется мне таким же неясным и темным, как вон та гряда облаков, собирающихся впереди нас на горизонте.

— Насколько зависит от меня, твоя судьба, дорогая, будет так же ясна и светла, как солнечные лучи, играющие на гребнях волн. Страна, изгнавшая нас, уже далеко, но перед нами другая, более прекрасная, и каждый порыв ветра приближает нас к ней. Там нас ожидает свобода, с собой мы несем юность и любовь. Чего же еще больше нужно человеку?

Так стояли они и ласково, бодро беседовали, пока не наступили сумерки и на потемневшем небе не появились первые бледные звезды. Но прежде чем они побледнели снова, на «Золотом Жезле» успокоилась одна усталая душа.

XXVI
ПОСЛЕДНЯЯ ПРИСТАНЬ
[править]

В продолжение трех недель дул свежий ост или норд-ост, переходивший иногда почти в бурю. «Золотой Жезл» весело несся вперед на всех парусах, и к концу третьей недели Амос и Эфраим Сэведж стали высчитывать часы, оставшиеся до той поры, когда они увидят свою родину. Для старого моряка, привыкшего и к встречам, и к расставанью, это было не так важно, но Амос даже закурил, сидя на мачте, вглядываясь в линию горизонта и надеясь, что его приятель обманулся в расчете и родной берег может показаться каждую минуту. — Напрасно, мальчик, — проговорил капитан, кладя ему на плечо свою большую красную руку. — Тем, кто плавает на кораблях, надо иметь много терпения, и нечего терзаться из-за того, чего нет.

— А все-таки в воздухе чувствуется уже что-то родное, — ответил Амос. — Ветер дует так, как он никогда не дул в чужой стране. Ах, чтоб мне окончательно прийти в себя, надо будет еще прожить месяца три в долинах.

— Ну, — отвечал приятель, засовывая за щеку щепотку тринидадского табаку. — Я плаваю по морю с тех пор, как у меня пробились усы, большей частью в каботаже, ну и по океану, конечно, когда это позволяют кавигйционные законы. За исключением двух лет, что я провел на суше по делу короля Филиппа, когда на счету была каждая пушка на борту, я никогда не бывал далеко от соленой воды н, скажу откровенно, не запомню лучшего плавания, как это.

— Да, мы летели, словно буйвол от лесного пожара. Но мне очень чудно, как это вы находите дорогу без отметок и следов. Я затруднился бы найти и целую Америку, Эфраим, а не то что Нью-Йоркский Пролив.

— Я слишком отклонился на север, Амос. Мы были на пятидесятом градусе или около того, с тех пор как увидели мыс Ла-Хог. Завтра, по моему расчету, мы должны увидеть и землю.

— Ах, только завтра. А что это будет? Гора Пустыни, мыс Код? Длинный остров?

— Нет, парень, мы на широте Св. Лаврентия и скорее увидим берега Аркадии. При этом ветре мы проплывем на юг еще денек, самое большое — два. Еще несколько таких прогулок — и я куплю себе хороший кирпичный дом в северной части Бостона, в Грин-Лэне, и буду смотреть из окон на залив, на уходящие и прибывающие корабли. Так и кончу свою жизнь в мире и в покое.

Целый день Амос Грин, несмотря на уверения приятеля, напрягал зрение в бесплодных поисках земли. Когда стало темнеть, он сошел вниз, в каюту, и достал охотничью куртку, кожаные штиблеты и енотовую шапку. Эта одежда была ему гораздо больше по сердцу, чем тонкое сукно, в которое нарядил его голландский портной в Нью-Йорке. Де Катина тоже переоделся в темное штатское платье и вместе с Аделью хлопотал, собирая вещи старика, ослабевшего настолько, что он был не в состоянии что-либо сам сделать для себя. На баке визжала скрипка, и далеко за полночь хриплые возгласы грубых песен смешивались с рокотом волн и шумом ветра. Так серьезные новоангличане по-своему веселились и радовались возращению на родину.

Штурман должен был стоять на вахте от полуночи до четырех часов утра. Вначале луна сияла ярко, но к утру облака заволокли ее, и «Золотой Жезл» погрузился в один из густых, непроницаемых туманов, встречающихся во всей этой части океана. Он был настолько силен, что с кормы еле можно было разобрать неясные паруса. Дул резкий норд-ост, и легкая бригантина ложилась на бок, почти касаясь воды подветренными снастями. Внезапно настал холод — такой холод, что штурман переминался на корме с ноги на ногу, а его четыре подручных матроса дрожали, укрываясь под бортовой загородкой.

Вдруг один из них, громко крикнув, вскочил на ноги, тыкая пальцем в воздух. Из мрака у самого бушприта вынырнула громадная белая стена, о которую корабль с разбегу ударился так сильно, что мачты повалились, словно сухой тростник от порыва ветра, а сам он в одно мгновение превратился в бесформенную груду щеп и обломков.

От толчка штурман пролетел вдоль всей кормы и еле спасся от удара падавших мачт, двое из матросов провалились в огромную дыру, образовавшуюся на носу, а третьему раздробило голову якорным штоком. Томлинсон, с трудом поднявшись на ноги, увидел, Что вся передняя часть корабля была вдавлена внутрь, а единственный уцелевший матрос, совершенно оглушенный, сидел среди обломков щеп, хлопающих парусов и извивающихся спутанных канатов. Стояла абсолютная тьма, и за бортом корабля виднелся только белый гребень вздымавшейся волны. Штурман в отчаянии от внезапно нагрянувшей беды взволнованно озирался вокруг, как вдруг заметил возле себя капитана Эфраима Сэведжа, полуодетого, но такого же деревянно невозмутимого, как всегда.

— Айсберг, — проговорил он, втягивая носом

холодный воздух. — Разве вы не почуяли его, друг Томлинсон?

— -Правда, я почувствовал, что стало холодно, капитан Сэведж, но приписывал это туману.

— Вокруг него всегда бывает туман. Судно быстро погружается, Томлинсон, нос уже в воде.

На палубу выбежала следующая вахта. Один из матросов бросил лот-линь в трюм.

— Три фута, — выкрикнул он, — а на закате солнца было выкачано все досуха.

— Гирам Джефферсон и Джон Моретон, к помпам! — командовал капитан. — М-р Томлинсон, спустите баркас. Посмотрим, нельзя ли как-нибудь исправить беду, хотя боюсь, что это безнадежно.

— У баркаса пробиты две доски, — указал один из моряков.

— Ну, так четверку…

— Она разлетелась в щепки.

Штурман рвал на себе волосы, а Эфраим Сэведж улыбался, словно был нисколько не заинтересован тем, что может произойти при данных обстоятельствах.

— Где Амос Грин?

— Здесь, капитан Сэведж. Жду приказаний.

— Я тоже, — живо присоединился де Катина. Адель и ее отца, завернув в плащи, поместили в наиболее защищенное место с подветренной стороны рубки.

— Скажи приятелю, что он может работать у помп, — сказал Амосу капитан. — Ты же у нас мастер в плотничьем деле. Спустись-ка в баркас с фонарем и посмотри, не можешь ли его заштопать.

В течение получаса Амос Грин стучал и возился в баркасе, а мерный стук помп несся из-за шума волн. Медленно, но методически правильно опускался корабельный нос в глубь волн, а корма бригантины загибалась кверху.

— У нас осталось мало времени, Амос, — спокойно проговорил капитан.

— Он может теперь держаться на воде, хотя есть небольшая течь.

— Отлично. Спускай. У помп работать без перерыва. М-р Томлинсон, позаботьтесь взять провианта и воды сколько возможно. За мной, Гирам Джефферсон.

Матрос и капитан спрыгнули в качавшуюся лодку. У Эфраима Сэведжа к поясу был привязан фонарь. Они пробрались под разбитый нос, и капитан безнадежно покачал головой при виде его повреждений.

— Отрезать канат с пластырем и дать сюда, скомандовал он.

Томлинсон и Амос Грин перерезали веревку жами и спустили вниз угол паруса. Капитан Эфраим и моряк схватили его и потащили на пробоину. Когда капитан нагнулся, корабль подкинуло волной вверх, и при желтом свете фонаря Эфраим увидел черные трещины, расходившиеся лучами от центральной дыры.

— Сколько воды в трюме? — спросил он.

— Пять с половиной футов.

— Значит, корабль погиб. Насколько я могу судить, в обшивке везде можно просунуть палец. Продолжайте работу у помп. Готовы провиант и вода, м-р Томлинсон?

— Да, сэр.

— Спустите все за борт. Эта лодка не продержится более часа или двух. Видите ли вы ледяную гору?

— Туман редеет слева! — крикнул один из матросов. — Вот и гора. Она в четверти мили отсюда, под ветром.

Туман внезапно рассеялся, и луна сияла над безбрежным пустынным морем и разбитым кораблем. Громадный айсберг, о который разбилось судно, медленно покачивалось на волнах.

— Надо плыть к нему, — сказал капитан Эфраим. — Ничего другого не придумаешь. Спустите девушку за борт. Ну ладно, прежде ее отца, коли она настаивает на этом. Скажите им, Амос, чтобы сидели смирно. Так. Ты храбрая девушка, хоть и лопочешь на чудном языке. Ну, теперь бочонки, одеяла пассажиров. Потом ты, Амос, матросы. А ты, друг Томлинсон, прыгай последним.

Хорошо, что плыть пришлось недалеко: перегруженная лодка сидела очень низко и два матроса беспрерывно отливали воду, просачивавшуюся меж досок. Когда все уселись на места, капитан Эфраим Сэведж перескочил назад на корабль, что было легко сделать, так как палуба с каждой минутой опускалась все ближе и ближе к поверхности моря. Он вернулся с узлом одежды и бросил его в лодку.

— Отчаливай! — скомандовал он.

— Так прыгайте же.

— Эфраим Сэведж пойдет ко дну со своим кораблем, — бесстрастно проговорил капитан. — Друг Томлинсон, я не привык повторять приказаний. Отчаливай, говорю.

Штурман оттолкнулся багром. Амос и де Катина вскрикнули от ужаса, но стойкие новоанглийские матросы взялись за весла и дружно принялись грести по направлению к ледяной горе.

— Амос! Амос! Неужели вы допустите это? — кричал гвардеец по-французски. — Честь не дозволяет покинуть его так. Это пятно останется навеки. Томлинсон, не бросайте его. Взойдите на корабль и заставьте его спуститься.

— На свете не существует человека, который мог бы заставить его сделать то, чего он сам не желает.

— Он может изменить свое намерение.

— Он никогда этого не сделает.

— Но нельзя же бросать его так. Надо будет плавать вокруг погибающего корабля и выловить капитана.

— Лодка течет, как решето, — возразил штурман. — Я довезу вас до горы, если можно будет, оставлю вас там и снова вернусь за ним. Приналягте хорошенько на весла, ребята. Чем скорее мы доплывем туда, тем скорее возвратимся обратно.

Но гребцы не сделали еще и пятидесяти взмахов, как Адель вне себя закричала:

— Боже мой, корабль тонет!

Бригантина погружалась все сильнее и сильнее. Внезапно нос с треском опустился в воду, словно нырнувшая морская птица, корма взлетела кверху, и вскоре судно с громким продолжительным бульканьем исчезло среди волн. Лодка сразу повернула назад и полетела изо всех сил. Но все было тихо на месте крушения. На поверхности моря не было ни одного обломка, указывавшего место последнего упокоения «Золотого Жезла». В продолжение четверти часа лодка кружилась при свете луны, но моряк-пуританин исчез бесследно. Наконец, когда, несмотря на беспрерывное выкачивание, все сидевшие в лодке оказались по щиколотку в воде, гребцы повернули ее и молча, с тяжелым сердцем поплыли к негостеприимному острову, который должен был служить им последним убежищем.

Как ни ужасен был этот приют, он являлся единственным местом спасения для погибающих, так как течь все увеличивалась и ясно было, что лодка не сможет долго продержаться. Подплыв ближе к горе, несчастные с ужасом увидели, что обращенная к ним сторона представляла собой толстую ледяную стену в шестьдесят футов, отвесную, гладкую, без малейшей щели или трещины на всей поверхности. Айсберг был громаден, и потому оставалась надежда, что другая сторона окажется гостеприимнее. Все время вычерпывая воду, они обогнули угол — и снова очутились перед такой же мрачной стеной. Они подъехали с третьей стороны и нашли ее еще более отвесной. Оставалась только четвертая сторона, и, направляясь к ней, они знали, что для них решается вопрос жизни и смерти, так как лодка почти уходила из-под их ног. Они выплыли из темноты на яркий лунный свет и увидели зрелище, которое нихто из них не забывал потом до самой смерти.

Здесь склон был не менее крут, чем с остальных сторон; он весь блестел и искрился дрожащими огнями солитера там, где лунный свет падал на бесчисленные грани ледяных кристаллов. Но как раз посредине, на уровне поверхности воды, оказалось нечто вроде пещеры. Это было место, о которое разбился «Золотой Жезл», причем он выломил на прощанье огромную глыбу и таким образом, погибая сам, приготовил убежище доверившимся ему людям. Эта пещера была чудесного изумрудно-зеленого цвета, светлого и чистого по краям, а в глубине отливавшего темным пурпуром и синевою. Но не красота грота, не уверенность в спасении вызвали крики радостного восторга и изумления, вырвавшиеся из уст всех… На ледяной глыбе, спокойно покуривая глиняную трубку, сидел не кто иной, как капитан Эфраим Сэведж из Бостона. Одно мгновение изгнанники подумали, что это его призрак. Но привидения не появляются в столь прозаичном виде, а тон его голоса вскоре доказал несчастным странникам, что это он сам собственной персоной и далеко не в смиренном, христианском настроении духа.

— Друг Томлинсон! — заорал он, — когда я велю плыть к айсбергу, то, значит, хочу, чтобы вы плыли прямо туда, а не разгуливали по океану. Из-за вас я чуть было не утонул. Хорошо еще, что у меня оказались сухой табак и коробка с трутом.

Не отвечая на упреки капитана, штурман направил лодку к покатому выступу, пробитому носом бригантины так, что к нему было удобно пристать. Капитан Сэведж, схватив из лодки узел с сухим платьем, исчез в глубине пещеры и вскоре вернулся, согретый телесно и душевно успокоенный. Баркас перевернули вверх дном для сидения, вынули из него решетки с досками и, покрыв их одеялами, устроили постель для молодой женщины. Затем открыли бочонок с сухарями.

— Мы боялись за вас, Эфраим, — проговорил Амос Грин. — И у меня было так тяжко на сердце при мысли, что уже никогда не увижусь больше с вами.

— Ну, Амос, тебе бы следовало знать меня получше.

— Но как вы попали сюда, капитан? — спросил Томлинсон. — Я думал, вы затонули вместе с кораблем.

— Так и было. Это по счету третий корабль, идущий со мной ко дну, только мне не удается пока остаться там. Сегодня я нырнул глубже, чем на «Скороходе», но не так, как на «Губернаторе Уинтропе». Когда я вынырнул обратно, то поплыл к айсбергу, нашел этот уголок и заполз в него. Рид вас видеть, так как боялся, уж не утонули ли вы.

— Мы вернулись отыскивать вас и в темноте разминулись. Чем нам теперь заняться?

— Развесим этот парус, устроим помещение для девочки. Потом поужинаем и выспимся по возможности. Сегодня дел больше нет, а завтра может оказаться достаточно.

XXVII
ТАЮЩИЙ ОСТРОВ
[править]

Утром Амос Грин проснулся от прикосновения чьей-то руки к его лицу. Он вскочил на ноги, пред ним стоял де Катина. Оставшийся в живых экипаж спал тяжким сном, сгруппировавшись вокруг опрокинутой лодки. Красная каемка солнечного диска только что показалась над морем; небо пылало пурпуровым и оранжевым цветами, переходившими постепенно от ослепительно-золотого на горизонте до нежно-розового в зените. Первые солнечные лучи, упав прямо в пещеру, блестели и отражались в ледяных кристаллах, наполняя грот ярким теплым светом. Вряд ли какой волшебный дворец мог сравниться красотой с этим плавучим убежищем, ниспосланным беглецам природой.

Но ни американец, ни француз не были в состоянии наслаждаться созерцанием новизны и красоты этого очаровательно-волшебного вида. Лицо де Катина было серьезно, и Грин прочел в его глазах, что им угрожает какая-то опасность.

— Что случилось?

— Гора разваливается.

— Вздор, мой милый. Она прочна, как настоящий остров.

— Я наблюдал за ней. Видите трещину, идущую в глубь от конца нашего грота? Два часа тому назад я еще мог просунуть туда руку. Теперь я весь свободно войду в нее. Говорю вам, гора расползается.

Амос Грин, дойдя до конца воронкообразного углубления, убедился, что его друг говорит сущую правду: по телу айсберга шла зеленоватая извилистая трещина, образовавшаяся или от прибоя волн, или от страшного удара корабля. Он поспешил разбудить капитана Эфраима и указал тому на угрожающую всем опасность.

— Ну, если айсберг даст течь, мы погибли, — проговорил капитан. — Быстро же, однако, он тает.

Теперь было видно, что ледяные стены, казавшиеся столь гладкими при лунном свете, были исчерчены и изборождены, словно лицо старика, струйками растаявшей воды, беспрерывно сбегавшей вниз. Вся громадная масса айсберга подтаяла и стала до чрезвычайности хрупкой. Кругом беглецов уже слышалось зловещее капанье и журчанье бесчисленных ручейков, стекавших в океан.

— Эй! Это что? — крикнул Амос Грин.

— Что такое?

— Вы ничего не слышали?

— Нет.

— Я готов поклясться, что расслышал чей-то голос.

— Невозможно. Мы все в сборе.

— Значит, это послышалось мне.

Капитан Эфраим прошел к упирающемуся в море краю пещеры и обвел глазами океан. Ветер совершенно стих, и море тянулось на запад, гладкое и пустынное. Только вблизи того места, где затонул «Золотой Жезл», виднелся какой-то длинный брус.

— Мы, должны быть, находимся на пути каких-нибудь кораблей, — задумчиво проговорил капитан. — Тут могут быть охотники за треской и сельдями. Впрочем, пожалуй, здесь слишком южно для них. Но мы милях в двухстах от «Королевского порта» в Аркадии, как раз на линии, по которой идет торговля из Бухты св. Лаврентия. Будь у меня три горные сосны. Амос, да сотня аршки крепкой парусины, я взобрался бы на верхушку этой штуки и закатил бы такие мачты с парусами, что мы с льдиной внеслись бы прямо в Бостонский залив. Там я, разломав остатки горы, продал бы, да еще и нажил бы кое-что. Она — тяжелая, старая посудина, а все же если бы подогнать ее ураганом, могла бы сделать в час узел-другой. Но что это с тобой, Амос?

Молодой охотник стоял нагнув голову и смотря вбок с видом человека, напряженно прислушивающегося к чему-то. Он только что хотел ответить, как Де Катина вскрикнул, указывая в глубину пещеры.

— Посмотрите на трещину.

Она стала шире еще на фут с тех пор, как ее осматривали, и являлась уже не трещиной, а целой расселиной или проходом.

— Пройдем туда, — предложил капитан.

— Да ведь только и будет, что выйдем на другую сторону горы.

— Посмотрим, что за вид оттуда.

Капитан пошел вперед; остальные шли следом. Между высокими ледяными стенами, с которых журча бежали струйки, было очень темно; над головами виднелась только узкая извилистая полоска голубого неба. Ощупью, спотыкаясь, они медленно подвигались вперед. Внезапно проход стал шире, и они очутились на большой ледяной площадке. Здесь в центре гора образовывала ровную впадину в виде площадки, с краев которой поднимались высокие ледяные утесы, ее окаймлявшие.

С трех сторон ледяные стены были достаточно круты, но с четвертой подымались покато и благодаря постоянному таянию изборождены были тысячами неровностей, по которым отважному человеку нетрудно взобраться наверх.

Все трое сейчас же начали карабкаться на гору и минуту спустя стояли недалеко от ее вершины в семидесяти футах от уровня моря, откуда открывается вид на добрых пятьдесят миль. На всем этом пространстве не было признака какого-либо судна, только солнце сверкало, отражаясь в волнах.

Капитан Эфраим свистнул.

— Не везет нам, — заметил он.

Амос Грин с изумлением оглядывался вокруг.

— Не понимаю, — проговорил он. — Я готов был поклясться… Боже мой. Слышите?

В утреннем воздухе ясно раздались звуки военной трубы. С криком удивления все трое взобрались наверх и заглянули через край.

У самой горы стоял большой корабль. Они увидели перед собой белоснежную палубу, окаймленную медными пушками и усеянную матросами. На корме небольшой отряд солдат занимался военным обучением; оттуда и раздавались звуки трубы, так неожиданно поразившие слух беглецов. Пока они не очутились на краю горы, им не только не были видны верхушки мачт корабля, но и желанные соседи не могли в свою очередь их увидеть.

Теперь же по восклицаниям и крикам ясно было видно, что их заметили с корабля.

Беглецы не стали медлить ни минуты. Скользя и спотыкаясь, спустились они по мокрому ледяному склону и с криками добежали через расселину до пещеры, где товарищи их также были изумлены звуками трубы, раздавшимися во время их невеселого

завтрака. Несколько торопливых слов — и пробитый баркас спустили на воду, сбросили в него все имущество и снова поплыли. Обогнув ледяной выступ горы, путешественники очутились у кормы прекрасного корвета, с бортов которого глядели на них приветливые лица, а вверху развевался громадный белый флаг, украшенный золотыми лилиями Франции. В несколько минут лодку их втянули на палубу «Св. Христофора», военного корабля, везшего маркиза де Денонвиля, нового генерал-губернатора Канады, к месту его службы.

XXVIII
КВЕБЕКСКАЯ ГАВАНЬ
[править]

На корабле потерпевшие крушение очутились в довольно странном обществе. «Св. Христофор» отплыл на Ла-Рошель три недели тому назад в сопровождении четырех маленьких судов с находившимися на них пятьюстами солдатами, отправляемыми на помощь переселенцам на реке Св. Лаврентия. Но в океане суда отбились друг от друга, и губернатор продолжал плыть один, надеясь встретиться с остальными в устье реки. С ним были рота Керсийского полка, его штаб, Сен-Валлье, новый епископ Канады, три монаха, пять иезуитов, отправлявшихся в опасную миссию к ирокезам, с полдюжины дам, ехавших к своим мужьям, две монахини-урсулинки, десять или двенадцать авантюристов, надеявшихся поправить свое состояние за морем, и двадцать анжуйских крестьянских девушек, рассчитывавших найти себе там женихов, могущих польститься на их приданое в виде простынь, горшка, оловянных тарелок и котла, которыми король снабжал своих смиренных опекаемых. Присоединить к такому обществу кучку новоанглийских индепендентов[6], пуританина из Бостона и трех гугенотов значило приложить горящую головню к бочонку с порохом. Но на корабле все были так заняты своими делами, что предоставили беглецов самим себе. Среди солдат тридцать человек страдали лихорадкой или цингой, и все монахи и монахини были заняты уходом за больными. Губернатор Денодвиль, благочестивый драгун, весь день расхаживал по палубе, читая псалмы Давида, или сидел далеко за полночь, обложенный картами и планами, обдумывая, как истребить ирокезов, опустошавших вверенный ему край. Кавалеры и дамы флиртовали, девушки из Анжу делали глазки солдатам, а епископ Сен-Валлье справлял богослужения, поучая свою паству. Эфраим Сэведж целыми днями простаивал на палубе, сердито глядя на добряка и его требник с красным обрезом и ворча про «мерзость запустения». Но никто не обращал на это внимания, объясняя странности моряка пребыванием на айсберге, и, кроме того, играло роль свойственное французам убеждение, что люди англо-саксонской расы не ответственны за свои поступки.

В данное время отношения между Англией и Францией были вполне мирные, хотя в Канаде и Нью-Йорке чувствовалось взаимное недовольство. Французы подозревали — и не без основания — английских колонистов в подстрекательстве нападавших на них индейцев. Поэтому Эфраима и остальных приняли гостеприимно, но на корабле было довольно тесно, и им пришлось разместиться где попало. Семье де Катина был оказан еще более любезный прием; слабость старика и красота дочери обратили на них внимание самого губернатора. Во время путешествия де Катина сменил свой гвардейский мундир на простое темное платье, и за исключением военной выправки он ничем не походил на дезертира. Старик Катина оказался настолько слабым, что не в состоянии был даже отвечать на вопросы, а дочь находилась постоянно при нем. Муж ее, достаточно привыкший к придворной жизни, умел много болтать, ничего по существу не высказывая, и таким образом окружившая беглецов тайна, казалось, оставалась вполне сохраненной. Де Катина отлично знал положение гугенотов в Канаде еще до отмены Нантского эдикта и вовсе не желал испытывать его на собственной персоне.

На другой день после своего спасения путешественники увидели на юге мыс Бретон и, подгоняемые восточным ветром, быстро прошли мимо видневшегося неясными очертаниями восточного края Антикости. Потом они поплыли вверх по громадной реке, с середины которой еле можно было различить очертания ее берегов. Когда река сузилась, справа они увидели дикое ущелье реки Сагеней; над соснами подымался дым из хижин маленькой рыбачьей и торговой станции Тадуслка. Голые индейцы с медно-красными лицами, алгонкины и абенаки в берестовых челноках окружили корабль, предлагая плоды и овощи, которые должны были влить новую жизнь в погибавших от цинги солдат. Затем корабль прошел мимо залива Маль, обрыва Обвалов и залива Св. Павла с его широкой долиной и лесистыми горами, сверкавшими великолепным осенним убором — пурпуром и золотом кленов, ясеней, молодых дубов и березовых побегов. Амос Грин, опершись на борт, жадно смотрел на эти громадные пространства девственных лесов, куда лишь изредка заходил дикарь или отважный «лесной бродяга». Потом перед ними появились смелые очертания мыса Бурь, но они проплыли мимо лугов Бопрэ, поместья Лаваля, мимо поселков Орлеанского острова и наконец увидели перед собой широкий затон, водопады Монморанси, высокие частоколы мыса Леви, группу кораблей и, наконец, направо дивную скалу, увенчанную башнями, с городом у подошвы, являвшимся центром и главным оплотом французского могущества в Америке. Сверху из крепости загремели пушки, корабль отсалютовал, взвились флаги, взлетели в воздух шляпы, и флотилия судов и лодок устремились навстречу вновь прибывшим, чтобы приветствовать нового губернатора и перевезти на берег солдат и пассажиров.

Со времени отъезда из Франции старый купец увядал, подобно растению, вырванному с корнем из родной почвы. Испуг во время кораблекрушения и ночь, проведенная в холодном убежище айсберга, оказались ему не под силу. С тех пор как его приняли на военный корабль, он лежал среди больных цингой солдат почти без признаков жизни, за исключением слабого дыхания и судорожного подергивания исхудалой шеи. При громе пушек и приветствий народа он открыл глаза и медленно, с усилием приподнялся на подушках.

— Что с вами, батюшка? Чем можно помочь вам? — восклицала Адель. — Мы в Америке… вот Амори и я. ваши дети.

Но старик только покачал головой.

— Господь довел меня земли обетованной, но не судил мне вступить в нее, — тихо проговорил он.

Да будет воля его и да благословенно имя его вовеки. Но, как Моисей, я хотел бы по крайней мере взглянуть на эту землю, если мне уже не суждено ступить на нее. Амори, не можешь ли ты взять меня под руку и вывести на палубу?

— Если кто-нибудь поможет мне, — промолвил де Катина. Он быстро поднялся наверх и вернулся с Амосом.

— Ну, батюшка, если вы положите руки нам на плечи, то вам почти не придется касаться пола.

Минуту спустя старый купец оказался на палубе. Молодые люди усадили его на груду канатов, прислонив спиною к мачте и устроив его в стороне от сутолоки. Солдаты толпою спускались в лодки, были так заняты своим делом, что не обращали внимания на маленькую группу беглецов, собравшуюся вокруг больного. Тот с трудом поворачивал голову из стороны в сторону; но глаза его просияли при виде обширного синего водного пространства, блеска и шума отдельных водопадов, высокого замка и длинной цепи багряных гор, тянувшихся на северо-запад.

Голова его склонялась все ниже и ниже на грудь, слипались глаза, было устремленные мимо Пуан-Леви, на леса и далекие горы.

С криком отчаяния Адель обвила руками шею отца.

— Он кончается, Амори, он отходит! — вскрикнула она.

Угрюмый францисканец, молившийся, перебирая четки, невдалеке от них, услыхав это восклицание, тотчас же подошел.

— Он действительно умирает, — проговорил он, взглянув на мертвенно-бледное лицо старика. — Совершены ли над ним таинства церкви?

— Не думаю, чтобы он уже нуждался в них, — уклончиво ответил де Катина.

— Кому могут быть они лишними, молодой человек, — сурово ответил монах. — А как может человек надеяться на спасение души, помимо принятия таинств святых даров? Я сам немедленно причащу его.

Но старый гугенот открыл глаза и, собрав последние остатки сил, оттолкнул нагнувшуюся было над ним фигуру в сером капюшоне.

— Я покинул все, для себя дорогое, чтоб не пойти на компромиссы с совестью! — крикнул он. — А вы думаете, что можете легко одолеть меня теперь. Прочь!

Францисканец отскочил при этих словах, устремив жесткий, подозрительный взгляд на де Катина и плачущую молодую женщину. — Вот как. Так, значит, вы гугеноты?

— Тс! Не подымайте споров в присутствии умирающего, — ответил де Катина таким же резким тоном.

— В присутствии умершего, — торжественно проговорил Амос Грин.

В то время как он произносил эти слова, лицо старика прояснилось; тысячи морщин разгладились, словно от прикосновения невидимой руки, а голова откинулась назад к мачте. Адель оставалась неподвижной, продолжая обвивать шею отца руками, прижавшись щекой к его плечу. Она была в обмороке. Де Катина поднял жену и отнес ее в каюту одной дамы, выказывавшей и раньше им сочувствие. Смерть не являлась особым событием в жизни корабля. Во время переезда умерли десять солдат, а теперь, среди радостной суеты прибытия, мало кто и подумал об умершем переселенце; тем более, как шепотом передавали друг другу, это был гугенот. Отдано было краткое приказание спустить тело в реку в ту же ночь, и таким образом были покончены все заботы людей о Теофиле Катина. Но с оставшимися в живых дело обстояло иначе. Когда окончилась высадка солдат, их собрали на палубе в ожидании решения офицера из свиты губернатора. Это был дородный, добродушный мужчина с румяным лицом, но де Катина со страхом заметил, что рядом с ним терся францисканец, шепотом обменивавшийся с ним какими-то словами. На темном лице монаха играла злобная улыбка, не предвещавшая ничего доброго еретикам.

— Будет принято во внимание, отец мой, да, да! — нетерпеливо отвечал офицер в ответ на нашептываемые ему внушения, — Я такой же ревностный слуга святой церкви, как и вы.

— Надеюсь, г-н де Бонвиль. При таком набожном губернаторе, как г-н де Денонвиль, офицерам его штаба даже на этом свете невыгодно быть равнодушными к религии.

Офицер сердито взглянул на собеседника, хорошо поняв угрозу, скрывавшуюся в его словах.

— Позвольте напомнить вам, отец мой, что если вера есть добродетель, то и милосердие также. Кто здесь капитан Сэведж? — спросил он по-английски.

— Я — Эфраим Сэведж из Бостона.

— А Амос Грин?

— Я — Амос Грин из Нью-Йорка.

— Томлинсон?

— Я Джон Томлинсон из Салема.

— Матросы: Гирам Джефферсон, Джозеф Купер, Сикгрэс Спаулдинт и Пол Кушинг — все из Массачусетса?

— Мы здесь.

— По приказанию губернатора все вы должны быть немедленно доставлены на коммерческий бриг «Надежда» — вот тот корабль, что стоит неподалеку, с белой полосой на борту. Через час он отправляется в английские провинции.

Гул радости пробежал среди матросов при мысля о столь быстром возвращении домой. Они бросились собирать свои небольшие пожитки, которые им удалось спасти во время кораблекрушения. Офицер положил бумагу в карман и подошел к де Катина, стоявшему с мрачным видом, прислонившись к перилам.

— Вы, вероятно, помните меня, — произнес он. --Я узнал вас, несмотря на перемену голубого мундира на штатское платье.

Де Катина схватил протянутую руку.

— Я хорошо помню вас, де Боивиль, и наше путешествие в форт Фронтенак, но теперь, раз мои дела сложились отвратительно, мне неловко было напомнить вам о нашей дружбе.

— Напрасно. Для меня друг всегда остается другом.

— К тому же я боялся знакомством со мной повредить вам в глазах мрачного, закутанного в капюшон монаха, неотвязно шествующего следом за вами.

— Ну, вы ведь знаете, как здесь обстоит дело. Фронтенак умел держать их в руках, а этот новый вряд ли обещает идти по его стопам. Между сульпициандами в Монреале и здешними иезуитами — мы, несчастные, словно между двумя жерновами. Но я огорчен до глубины души, что приходится так встречать своего старого сослуживца, да еще с молодой женой.

— Что же дальше?

— Вы останетесь на корабле до его отплытия сроком самое большее на неделю.

— А потом?

— Вас доставят во Францию и передадут губернатору Ла-Рошели для переотправки в Париж. Таков приказ г-на де Денонвиля, а неисполнением его мы навлечем на себя все осиное гнездо.

Де Катина застонал, услышав эти слова. После всех перенесенных мук и бедствий вернуться снова в Париж, оказаться предметом презрения со стороны врагов и выслушивать сожаления друзей… о, это унижение было чрезмерным. При одной мысли румянец стыда вспыхнул на его щеках. Быть возвращенным назад, как дезертир-крестьянин, скучающий по дому. Уж лучше прямо кинуться в широкую голубую реку… Но что станется тогда с бедной Аделью, не имеющей, кроме мужа, никого на свете? Все это понятно, но унизительно. А между тем как найти способ вырваться из этой тюрьмы с женщиной, судьба которой связана с его собственной?

Де Бонвиль отошел в сторону, отделавшись несколькими простыми сочувственными словами. Монах продолжал расхаживать по палубе, украдкой поглядывая на подозреваемого в ереси; два солдата, поставленные на юте, несколько раз прошли мимо. Очевидно, им было предписано следить за ним. Полный глубокой грусти, он перегнулся через борт, стал следить за индейцами с татуировкой на теле и перьями в волосах, шнырявшими взад и вперед по реке в своих челноках. Потом он перевел взгляд на город. Торчащие из кровель балки и обгорелые стены напоминали еще о громадном пожаре, несколько лет тому назад истребившем нижнюю часть города.

Как раз в это время всплеск весел привлек его внимание и перед ним проплыла большая лодка, наполненная народом.

То были новоангличане, отвозимые на корабль, который должен был доставить их на родину.

Четверо матросов столпились вместе, а у паруса капитан Эфраим Сэведж разговаривал с Амосом Грином, указывая ему на суда. И старый седовласый пуританин и мужественный охотник не раз оборачивались в сторону одинокого изгнанника, но он не заметил со стороны их ни приветливого движения руки, ни скорбных слов вынужденного прощания. Они были так переполнены своим будущим счастьем, что им некогда было подумать о его злосчастной судьбе. От врагов он все мог вынести, но короткая память друзей переполнила чашу его страданий. Он уронил лицо на руки, и страшные рыдания вырвались из груди бедняги. Когда де Катина поднял голову, бриг уже поднял якорь и на всех парусах выходил из квебекских вод.

XXIX
ГОЛОС У ПУШЕЧНОГО ЛЮКА
[править]

В эту ночь тело старого Теофила Катина было спущено в воду. При похоронах присутствовали только его дочь с мужем. Следующее утро де Катина провел на палубе, среди шума и суеты разгрузки, с тяжелым сердцем, стараясь развлечь Адель веселой болтовней. Он указывал ей хорошо знакомые места: вот крепость, где он когда-то стоял с полком, дальше коллегия иезуитов, вон собор епископа Лаваля, это склады старой компании, разрушенные пожаром, и дом Обера де ла Шене, единственный из частных домов, уцелевший в нижней части города. С палубы прекрасно видны были не только городские достопримечательности, но и пестрое население, выделяющее этот город изо всех других, за исключением своего меньшего брата, Монреаля. На крутой дорожке, окаймленной частоколом и соединявшей две части города, перед их глазами сосредоточилась, словно в фокусе, вся канадская жизнь — солдаты в широкополых шляпах с перьями и перевязями через плечо, прибрежные жители в грубых крестьянских одеждах, мало чем отличавшиеся от их бретонских и нормандских предков, и, наконец, молодые щеголи из Франции и окрестных поместий. Тут же болтались небольшие группы «лесных бродяг», или странников в охотничьих кожаных куртках, штиблетах с бахромой и в меховых шапках с орлиным пером. Люди эти раз в год появлялись в городах, оставляя своих жен-индианок и детей в отдаленных вигвамах. Были тут и краснокожие: алгонкины, рыбаки и охотники, дикие микмаки с востока и абенаки с юга, а среди толпы повсюду мелькали темные одежды францисканцев или черные рясы и широкополые шляпы иезуитов.

Таков был народ, толпившийся на улицах столицы этого странного отпрыска Франции, пересаженного за тысячи миль от родной страны на берега великой реки. И удивительная же это была колония, быть может, самая любопытная на свете. Она тянулась на тысячу миль от Тадусака вплоть до торговых стоянок на берегах великих озер, ограничиваясь большей частью узкими полосами обработанной земли вдоль берегов рек, за которыми возвышались дикие лесные пространства и неведомые горы, соблазнявшие крестьянина променять заступ и соху на более свободную жизнь с веслом и ружьем. Небольшие, но редкие просеки, чередовавшиеся с маленькими бревенчатыми домиками, обнесенными заборами, указывали путь внедрения цивилизации внутрь громадного материка, где с трудом боролись за существование и чуть не погибали от сурового северного климата и свирепости беспощадного врага. Все белое население этого громадного округа, включая солдат, монахов и жителей лесов с женами и детьми, не достигало двадцати тысяч душ, но энергия их была настолько велика, а выгоды центрального управления так значительны, что они наложили свой отпечаток на весь материк. В то время как зажиточные английские переселенцы довольствовались жизнью в своих поместьях и топоры их еще не звучали по ту сторону Аллегейнских гор, французы выгнали вперед своих пионеров-миссионеров в темных рясах и охотников в кожаных куртках к отдаленнейшим пределам материка. Они сняли карты озер и завели меновую торговлю со свирепыми сиу на великих равнинах, где деревянные вигвамы уступали место шалашам из кож. Маркет прошел по Иллинойсу до самой Миссисипи, следуя по течению великой реки, и первым из белых увидел мутные волны бурной Миссури. Лассаль отважился проникнуть еще дальше, миновал Огайо и, достигнув Мексиканского залива, поднял французский флаг на том месте, где впоследствии возник город Новый Орлеан. Другие добрались до Скалистых гор и до обширных пустынь северо-запада, проповедуя, ведя меновую торговлю, плутуя, крестя, повинуясь самым различным побуждениям и сходясь между собой только в одном — неустрашимой храбрости и находчивости, выводившим их невредимыми изо всех опасностей. Французы были к северу от британских поселков, и к западу, и к югу от них, и если материк в настоящее время не весь принадлежит французам, это уже, конечно, не вина железных предков нынешних канадцев.

Все это де Катина объяснял Адели в осенний день, стараясь отвлечь ее мысли от печали как прошлого, так и долгого, тоскливого пути впереди. Привыкшая к сидячей жизни Парижа и мирному пейзажу берегов Сены, она с изумлением смотрела на реку, леса и горы и с ужасом хваталась за руку мужа, когда, брызгая пеной с весел, проносился мимо челнок, полный диких алгонкинов, одетых в шкуры, с лицами, разрисованными белой и красной краской.

Река из голубой снова стала розовой, старая крепость вновь оделась пурпуром заката, и беглецы, подбадривая друг друга, сошли в свои каюты, унося каждый тяжесть на сердце.

Койка де Катина находилась около одного из пушечных люков, и он имел обыкновение не запирать его, так как рядом помещалась кухня, где стряпали на весь экипаж, а потому воздух был чересчур теплым и удушливым. Теперь он никак не мог уснуть и ворочался под одеялом, перебирая в уме всякие средства бежать с этого проклятого корабля. Но если бы даже и удалось, куда деться? Вся Канада закрыта для них. Леса на юге полны свирепых индейцев. Правда, в английских колониях они могли бы свободно исповедовать свою веру, но что делать ему и жене его без друзей среди чуждого им народа? Не измени им Амос Грин, все было бы хорошо. Но он покинул их. Конечно, у него не было причины поступить иначе. Он, не родной им, и без того уже много раз оказывал им услуги. Дона его ожидали семья и любимый уклад жизни. Чего ради ему мешкать здесь из-за людей, познакомившихся с ним лишь несколько месяцев тому назад? Этого нельзя и требовать… И все же де Катина не мог примириться с происшедшим.

Но что это? Среди тихого плеска волн вдруг раздалось резкое: «Тесс…» Вероятно, плыл какой-нибудь лодочник или индеец. Звук повторился еще настойчивее. Де Катина присел на койке и начал оглядываться. Звук несомненно доносился из открытого пушечного люка. Он заглянул в него, но перед глазами был только широкий затон, неясные очертания судов и огни, мерцавшие вдали на Пуан-Леви. Он снова опустился на подушку, но в это время какой-то предмет, ударившись о его грудь, с легким шумом упал на пол. Изгнанник вскочил, схватил с крюка фонарь и направил его свет на пол. Перед ним лежала маленькая золотая булавка. Он поднял ее и, внимательно разглядев, вздрогнул от радости. То была его собственная булавка, подаренная им Амосу Грину на второй день по приезде последнего в Париж, когда они вместе отправились в Версаль.

Значит, это сигнал… Амос Грин не покинул их. Весь дрожа от волнения, де Катина оделся и вышел на палубу. Стоял глубокий мрак, и он ничего не мог разглядеть, но мерный звук шагов где-то на передней палубе показывал, что часовые еще здесь. Бывший гвардеец подошел к борту и устремил взгляд по тьму. Он различил смутные очертания лодки.

— Кто тут? — прошептал он.

— Это вы, де Катина?

— Да.

— Мы приехали за вами.

— Да благословит вас Бог, Амос.

— Ваша жена здесь?

— Нет, но я сейчас разбужу ее.

— Отлично. Но сначала ловите-ка вот эту веревку. Так! Теперь тащите лестницу.

Де Катина схватил брошенную ему веревку и, потянув к себе, увидел привязанную к ней веревочную лестницу, снабженную железными крючьями для прикрепления к боргу. Укрепив ее, он потихоньку пробрался в среднюю часть корабля, где находились дамские каюты, одна из которых была отведена его жене. В данную минуту она была единственной женщиной на корабле, и он мог беспрепятственно постучаться в дверь, в кратких словах объясняя, что нужно спешить и не шуметь. Через десять минут Адель с маленьким узлом в руках выскользнула из каюты. Вместе они, прошмыгнув по палубе, прокрались на корму. Они почти добрались до борта, когда де Катина остановился и проклятие вырвалось сквозь стиснутые зубы. Между беглецами и веревочной лестницей при ночном свете висевшего на вантах фонаря выделялась угрюмая фигура францисканца. Он вглядывался во мрак из-под своего надвинутого капюшона и медленно подвигался вперед, как будто собираясь схватить жертву. Затем он снял фонарь и направил свет на беглецов.

Но де Катина был из породы людей, которые не позволяют шуток. Характерной чертой его натуры была способность решать и действовать быстро. Неужели мстительный монах может оказаться помехой в последнюю минуту? Плохо же это кончится для фанатика капуцина. Де Катина быстро оттолкнул Адель к мачте и, едва монах приблизился, кинулся на него, и они схватились не на жизнь, а на смерть. При этом нападении капюшон соскочил с головы монаха и вместо суровых черт францисканца де Катина при свете фонаря, страшно изумившись, увидел лукавые серые глаза и грубое лицо Эфраима Сэведжа. В то же самое время из-за борта появилась другая фигура, и глубоко растроганный француз бросился в объятия Амоса Грина.

— Все идет хорошо, — тихо проговорил молодой охотник, высвобождаясь с трудом из объятий приятеля. — Он у нас в лодке с кожаной перчаткой в глотке.

— Кто «он»?

— Человек, одежда которого на капитане Эфраиме. Он выслеживал нас, пока вы ходили за женой, но мы скоро успокоили его. Здесь ваша жена?

— Вот она.

— Ну так поживее, а то может кто-нибудь помешать.

Адель подняли через борт и усадили на корме берестяного челнока. Мужчины, отстегнув лестницу, спустились по веревке, а два индейца, сидевшие у весел, бесшумно оттолкнули лодку и она быстро понеслась против течения. Через минуту от «Св. Христофора» осталось только смутное очертание с двумя желтыми огоньками.

— Возьмите-ка весло, Амос, а я другое, — сказал капитан Сэведж, сбрасывая с себя одежду монаха. —

На палубе корабля я чувствовал себя в безопасности в этом маскараде, а здесь он только мешает. Видимо, мы могли бы закрыть все люки и забрать корабль целиком с медными пушками и со всем скарбом.

— А на другой день висеть на реях в качестве пиратов, — заметил Амос. — По-моему, мы поступили удачно, забрав мед, не тронув колоды. Надеюсь, вы здоровы, мадам?

— Я не понимаю, как все случилось и где мы теперь.

— Как и я, Амос.

— Разве вы не ждали нашего возвращения за вами?

— Я терялся в догадках.

— Ну вот. Неужели же вы могли вообразить, что мы могли бросить вас на произвол судьбы?

— Признаюсь, эта боязнь угнетала меня.

— Как раз этого-то я и опасался, когда, искоса взглянув, перехватил ваш печально провожавший нас взгляд. Но если бы эти молодцы заметили, что мы беседуем или сигнализируем друг другу, то непременно установили бы за нами слежку. А так мы ни в ком не возбудили подозрений, за исключением того капуцина, что лежит вон тут, на дне лодки.

— Как же вы поступили?

— Вчера вечером сошли с брига на берег Бопрэ, наняли этот челнок и притаились на целый день. Потом ночью подплыли к кораблю. Я скоро разбудил вас, зная, где вы спите. Монах чуть не испортил все дело во время вашего ухода за женой, но мы заткнули ему глотку и сбросили к себе в лодку. Эфраим надел рясу с целью встретить вас и помочь, не подвергаясь опасности. Мы очень боялись случайной задержки.

— Ах, как чудесно быть снова свободным. Как бесконечно обязан я вам, Амос.

— Ну, вы были моим телохранителем в вашей стране. Теперь моя очередь присмотреть за вами.

— Куда же мы едем?

— Ах, вот тут-то и запятая. Путь морем закрыт для нас. Придется как-нибудь пробираться по материку, напрячь силы и отплыть как можно дальше от Квебека. Здесь, по-видимому, приятнее захватить гугенота, чем вождя ирокезов. Клянусь богом, не понимаю, как можно подымать столько шума из-за способов спасения человеком своей души. Впрочем, вот и старый Эфраим так же нетерпим в этом отношении. По-видимому, глупость везде возможна.

— Что ты там упоминаешь мое имя? — спроси; моряк, тотчас насторожившись.

— Только то, что вы — добрый, стойкий старый протестант.

— Да, слава Богу. Мой девиз — свобода совести для всех, исключая квакеров, папистов… ну, потом не люблю я женщин-проповедниц и разные там глупости.

Амос Грин расхохотался.

— Ведь все это делается с соизволения Господа Бога, так чего же вам-то так горячо принимать к сердцу, — проговорил он.

— Ах, ты еще молод и глуп. Поживешь — узнаешь. Ты еще, чего доброго, станешь заступаться и за эту нечисть, — указал Эфраим веслом на распростертого монаха.

— Что же, по-своему и он недурной человек.

— Ну, конечно, и акула по-своему хорошая рыба. Нет, парень, не втирай очков. Можешь болтать, пока не свихнешь челюсти, а все же противного ветра не сделаешь попутным. Передайте-ка мне кисет и огниво, а твой приятель не сменит ли меня за веслом?

Всю ночь плыли они вверх по реке, напрягая все силы, чтобы уйти от предполагаемой погони. Придерживаясь южного берега и минуя благодаря этому главную силу течения посреди реки, они быстро продвигались вперед. Амос и де Катина были опытные гребцы; индейцы работали веслами сильно и упруго, словно тела их были выкованы из стали и железа. На всей громадной реке теперь царила глубокая тишь, нарушаемая только плеском воды о борта лодки, шелестом крыльев ночных птиц над головами путников да лишь изредка громким, отрывисто-пронзительным лаем лисиц в глубине лесов. Когда же наконец наступило утро н черные тени ночи сменились на горизонте белым цветом, беглецы были далеко и от крепости, и от погони. Девственные леса в чудном осеннем разнообразном уборе спускались с обеих сторон до самой реки, а посредине виднелся маленький остров, окаймленный желтым песком, с горящими в центре яркими красивыми цветами сумахов и еще каких-то других деревьев.

— Я бывал здесь раньше, — заметил де Катина. — Помню, сделал отметку вон на том клене с толстым стволом во время последней поездки с губернатором в Монреаль. Это было еще при Фронтенаке, когда короля почитали первым лицом в государстве, а епископа только вторым.

При этом имени краснокожие, сидевшие, как терракотовые фигуры, без малейшего выражения на застывших лицах, насторожились.

— Мой брат сказал про великого Ононтио, — проговорил, оглянувшись, один из них. — Мы слышали свист зловещих птиц, уверяющих, что он более не вернется из-за моря к своим детям.

— Ононтио теперь у великого белого отца, — ответил де Катина. — Я сам видел его в совете, и он непременно вернется из-за моря, когда будет нужен своему народу.

Индеец покачал бритою головою.

— Звериный месяц протек, брат мой, — промолвил он на ломаном французском языке, — а прежде чем наступит месяц птичьих гнезд, на этой реке не останется ни одного белого, кроме живущих за каменными стенами.

— Что такое? Мы ничего не слыхали. Ирокезы напали на белых?

— Брат мой, они заявили, что съедят гуронов, и где теперь гуроны? Они обратили свои лица против эриев — и где теперь эрии? Они пошли к западу на иллинойцев — и кто найдет хоть одно иллинойское селение? Они подняли топор на андастов — и имя андастов стерто с лица земли. А теперь они проплясали пляску и пропели песню, от которой мало будет добра моим белым братьям.

— Где же они?

Индеец обвел рукой весь горизонт от юга до запада.

— Где нет их? Леса кишат ирокезами. Они словно пожар в сухой траве — так же быстры и ужасны.

— Ну, — вздохнул де Катина, — если действительно эти дьяволы сорвались с цепи, нашим в городе придется вызывать старика де Фронтенака, коли не желают поплавать в реке.

— Да, — произнес Амос, — я видел его только раз, когда вместе с другими мена привели к губернатору за торговлю во владениях, которые он считал французскими. Рот у старика был стиснут, словно капкан для хорька, а подарил он нас таким взглядом, как будто намеревался сшить себе штиблеты из наших скальпов. Но все же сразу чувствовался в нем вождь и храбрый человек.

— Это был враг церкви и правая рука дьявола в новой стране, — раздался голос со дна челнока.

То говорил монах. Ему удалось освободиться от кожаной перчатки и пояса, которыми заткнули рот проповедника американцы. Теперь он лежал скорчившись и свирепо поглядывал на своих спутников, сверкая недобрыми огоньками черных глаз.

— Челюстная снасть у него поослабла, — заметил капитан Эфраим. — Сейчас подтяну ее хорошенько.

— Нет, зачем нам тащить его дальше? — проговорил Амос. — Лишний груз, а пользы никакой. Выкинем-ка его.

— Да, пускай выплывет или потонет! — с воодушевлением крикнул старый Эфраим.

— Нет, высадим на берег.

— Для того чтоб он побежал сказать черным курткам?

— Ну, так на остров.

— Прекрасно. Он может окликнуть первого из своих, кто пройдет мимо.

Они подплыли к острову и высадили монаха, ничего не сказавшего, но взглядом пославшего им проклятие. Ему оставили небольшой запас сухарей и муки, чтобы просуществовать, пока его кто-нибудь не подберет. Затем, миновав поворот реки, беглецы пристали к берегу в маленькой бухте, где кустики каких-то ягод доходили до самого края воды, а лужок пестрел белым молочайником, синими гиацинтами и пурпуровым пчелиным листом. Здесь они вытряхнули свою незатейливую провизию, с аппетитом поели и принялись обсуждать планы на будущее.

XXX
ПОГОНЯ[7]
[править]

Они были снабжены всем необходимым для путешествия. Капитан брига, на котором новоангличане выехали из Квебека, хорошо знал Эфраима Сэведжа. Да, впрочем, кому же не было знакомо это имя по берегам Новой Англии? Он взял с Эфраима вексель на три месяца за столько процентов, сколько удалось выжать, дал последнему под него три превосходных ружья, добрый запас амуниции и достаточно денег. Таким образом, Сэведж мог нанять челнок, индейцев, запасшись мясом и сухарями по крайней мере дней на десять.

— Словно новая жизнь влилась в мои жилы с тех пор, как я чувствую ружье за спиной и слышу запах деревьев, — говорил Амос. — Отсюда, наверно, не более ста миль до Альбани или Шенектеди, если идти напрямик лесом.

— Да, парень; но как девочке-то преодолеть эту путину? Нет, нет, останемся лучше на воде.

— Тогда у нас только один путь. Нужно проплыть всю реку Ришелье, взять направо к озеру Шамилей и Сан-Сакраменто. Тогда мы будем как раз у верховьев Гудзона.

— Это опасная дорога, — возразил де Катина, понимавший разговор своих спутников, хотя сам еще не мог принять в нем участия. — Нам придется пробираться по владениям могавков.

— Другого пути, по-моему, нет. Выбирать нам не из чего.

— У меня на реке Ришелье есть друг, который, я уверен, поможет нам, — с улыбкой заявил де Катина. — Адель, ты слышала от меня о Шарле де ла Ну, владельце «Св. Марии»?

— Это его ты называл канадским герцогом, Амори?

— Вот именно. Его владения лежат на реке Ришелье, несколько на юг от форта Сан-Луи. Я уверен, что он окажет нам помощь.

— Отлично! — воскликнул Амос. — Если у нас окажется там друг, все пойдет по-хорошему. Итак, дело решено, мы будем держаться реки. Приналяжем на весла, а не то этот монах наделает нам хлопот, если ему удастся, конечно.

В продолжение целой недели маленькая кучка людей с трудом поднималась вверх по течению большой реки, придерживаясь южного берега. С обеих сторон тянулись густые леса, но по временам попадались просеки и узкая полоса желтого жнивья, указывавшая место запашек. Адель с любопытством рассматривала деревянные домики с выступающими верхними этажами и причудливыми коньками на крышах, прочные каменные дома помещиков и мельницы в каждом поселке, служившие двойной цели — размалывать зерно и быть местом убежища в случае нападений. Горький опыт научил канадских поселенцев, — это только впоследствии поняли и английские, — что в стране дикарей безумно строить уединенные фермы среди полей. Б этой местности все лесные просеки расходились кучеобразно от центра, и каждый коттедж был расположен сообразно военным потребностям всего поселка с тем, чтобы при защите одного можно было отстаивать и все другие пункты, а в случае крайней опасности собраться в каменном доме или мельнице. Из-за каждого пригорка и холмика вблизи селений виднелись сверкавшие на солнце мушкеты часовых. Шли вести, что отряды пяти племен, скальпировавшие попадавших в их руки поселян, бродят здесь повсюду и в состоянии нагрянуть нежданно-негаданно в любое место и в любой час.

В самом деле, куда бы ни направился путник, — по реке ли Св. Лаврентия или к западу на озера, на берега ли Миссисипи или на юг, в страну ли широкиев или криков, — везде он нашел бы жителей в одинаковом состоянии тревожного ожидания. Причина была одна. Ирокезы, как их окрестили французы, или Пять Племен, по их собственному названию, тучей нависли надо всем обширным материком. Союз этих племен являлся вполне естественным, они все происходили от одного корня, говорили на одном языке, и все попытки посеять между ними раздор были напрасны. Могавки, каюги, онондаги, онеиды и сенеки в мирное время гордились своими особенными украшениями, значками и вождями, но во время войны все они становились ирокезами и неприятель одних считался общим врагом. Численность их была невелика: им никогда не удавалось выставить в поле и двух тысяч воинов; владения их не отличались обширностью и состояли из поселков, разбросанных на пространстве между озерами Шамилей и Онтарио. Но ирокезы были крепко связаны между собой, лукавы, отчаянно храбры, дерзки и энергичны. Живя в центре материка, они делали набеги во все стороны поочередно, никогда не довольствуясь поражением противника, но уничтожая и истребляя его в корень. Одно за другим они истребили различные племена на пространстве тысячи квадратных миль, оставив тех, существование которых казалось им безопасным. В одном ужасном побоище они смели с лица земли гуронов и их миссии. Ирокезы истребили племена северо-запада, и даже отдаленные саки и фоксы (лисицы) дрожали при одном их имени. Воины Пяти Племен опустошали набегами всю страну на западе, и их скальпирующие отряды достигли владений своих сородичей, племени сиу, властителей владык великих равнин, как ирокезы были властителями лесов. Новоанглийские индейцы на востоке, шауни и делавэры далее к югу платили им дань, а страх перед их оружием достиг границ Мэрилэнда и Виргинии.

В течение полувека эти племена таили злобу против Франции, с тех самых пор как Шамилей и некоторые из его последователей приняли сторону их врагов. В продолжение многих лет они набирались сил в своих лесных поселках, лишь по временам выдавая себя отдельными пограничными набегами, но, в общем, выжидая более удобных обстоятельств. И это время, по их мнению, наступило теперь. Они уничтожили все племена, могущие вступить в союз с белыми, и изолировали таким образом ненавистных иностранцев. Ирокезы запаслись хорошими ружьями и множеством боевых запасов, приобретенными ими у голландцев и англичан из Нью-Йорка. Длинная разбросанная цепь французских поселков была открыта перед ними.

Таково было общее положение страны, когда беглецы плыли вдоль берега реки, видя в ней единственный путь к спокойствию и свободе. Однако они хорошо понимали опасность, угрожавшую им. Вдоль всей реки Ришелье были французские аванпосты и укрепления, так как при установлении в Канаде феодальной системы многим вельможам и туземному дворянству были розданы поместья как раз в тех местах, где это было выгодно в стратегическом отношении для колонии. Каждый помещик со своими вассалами, обученными владеть оружием, представлял собой военную силу, как в средние века; каждый фермер должен был по первому требованию сюзерена выступить в поход с оружием в руках. Поэтому-то старые офицеры Кариньякского полка и наиболее смелые из колонистов получили поселки вдоль линии реки Ришелье, текущей под прямым углом к реке Св. Лаврентия в направлении области могавков. Жители укреплений могли постоять за себя; но кучка путников, принужденная переходить из одного места в другое, подвергалась смертельной опасности. Правда, ирокезы не воевали с англичанами, но в настоящее время не стали бы церемониться, и американцы волей-неволей принуждены были разделить участь своих французских спутников.

Подымаясь по реке Св. Лаврентия, беглецы встретили немало лодок, плывших вниз по течению. То ехал в столицу офицер или чиновник из «Трех рек» или Монреаля, то индейцы или «лесные бродяги» везли груз звериных шкур для отправки в Европу. Несколько раз встречные делали попытку заговорить с беглецами, но те поспешно проплывали мимо, несмотря на все сигналы и оклики. С низовьев реки никто не перегонял их. Беглецы работали веслами с утра до ночи, а на время стоянок втаскивали челнок на берег и разводили костер из хвороста, так как в воздухе уже чувствовалось приближение зимы.

Не одни только обитатели этой страны с их жилищами удивляли молодую француженку, просиживавшую целыми днями на корме. Муж и Амос Грин указывали ей на леса и на многое другое, что без этого ускользнуло бы от ее внимания. То из расселины дерева вдруг выглядывала пушистая морда енота; то под прибрежными кустами смело плыла выдра с белой рыбкой во рту. Вот дикая кошка кралась по сучку, устремив злые желтые глаза на белок, игравших на другом конце ветки; вот канадский дикобраз стремительно, с треском пролагал себе путь сквозь спутанную поросль желтых цветов смолистых кустарников и черники. Адель уже научилась различать крик трясогузки и трепет ее крыльев среди листвы, нежное щебетанье белой с черным стрепетки и протяжное мяуканье кошки-птицы[8]. На лоне широкой голубой реки, среди чудного концерта природы, доносившегося с берегов, красоты умиравшего леса, горевшего всеми красками, какие могли только представляться воображению художника, Адель как бы ожила. Улыбка снова появилась на ее губах, румянец здоровья, какого не могла дать ей и Франция, играл теперь на ее щеках. Де Катина видел эту перемену, но она не радовала его… Он чувствовал гнетущий страх, зная, что природа создала эти леса раем, но люди превратили их в ад. Здесь, за красою этих вянущих листьев и чудных цветов, таится неописуемый роковой ужас. Часто ночью, лежа на ложе из сосновых веток у потухающего костра, он смотрел на укутанную в одеяло Адель, мирно спавшую рядом, и думал, какое право имел он подвергать ее страшным опасностям, решая наутро повернуть лодку к Квебеку и покорно склонить голову перед ожидавшей его судьбой. Но рассвет будил мысли об унижении, страшном возвращении на родину, разлуке, ожидавшей супругов на галерах или в тюрьме. Так намерения, продиктованные ночью, исчезали при свете дня.

На седьмой день они остановились в нескольких милях от устья реки Ришелье, где де Сорель выстроил громадное укрепление — форт Ришелье. Отсюда было недалеко до латифундий вельможи, знакомого де Катина, на поддержку которого он рассчитывал. Они провели ночь на островке посреди реки и на заре только что принялись стаскивать свой челнок с песчаной отмели, где тот находился, как вдруг Эфраим Сэведж заворчал что-то себе под нос, указывая на реку.

Вверх по ней неслась большая лодка со всей быстротой, какую могли придать ей двенадцать весел. На корме виднелась темная фигура, наклонявшаяся в такт каждому взмаху весел, словно пожираемая стремлением придать лодке больше ходу. Ошибки нельзя было допустить даже на таком значительном расстоянии: это был фанатик монах, оставленный беглецами на острове.

Путешественники спрятались в кустах, дожидаясь, пока погоня за ними не промчалась мимо и не скрылась за поворотом реки. Потом они смущенно посмотрели друг на друга.

— Лучше было выкинуть его за борт или тащить с собой, как балласт, — проговорил наконец Эфраим. — Теперь он далеко впереди нас и несется во всю прыть.

— Ну, дела уж не поправишь, — заметил Амос.

— Но как же поступить? — уныло проговорил де Катина. — Этот мстительный дьявол разблаговестил всем и в порту, и здесь по реке. Он из Квебека. Это лодка губернатора с ходом в полтора раза быстрее нашей.

— Дайте-ка мне подумать, — вымолвил Амос Грин. Он сел на упавший кленовый ствол и подпер руками голову.

— Ну, — наконец решил он, — если нельзя идти вперед и невозможно — назад, то остается только свернуть в сторону. Не правда ли, Эфраим?

— Да, парень, так; когда нельзя плыть, приходится лавировать; только у нас-то мелко с обоих бортов.

— Нельзя идти на север, значит, надо продвигаться на юг.

— Оставить лодку?

— Это наш единственный шанс на спасение. Мы можем пройти прямо лесом к усадьбе на Ришелье. Мы заметем следы, и монах останется в дураках, оставаясь на реке Св. Лаврентия.

— Другого выхода нет, — печально согласился Эфраим. — Не люблю ходить лесом, раз можно еще плыть водой, да и не бывал в нем со времен короля Филиппа. Так уж тебе и карты в руки, смотри не сбивайся. Амос.

— Это путь не дальний. Выйдем на южный берег и двинемся. Если ваша жена устанет, мы можем по очереди нести ее, де Катина.

— Ну так переезжаем.

Через несколько минут они были уже у другого берега, причалив к опушке леса. Мужчины разделили между собой ружья, заряды, провизию и скудный багаж. Затем беглецы расплатились с индейцами, приказав им строго-настрого никому не указывать направления их пути, и, повернувшись спиной к реке, углубились в безмолвный лес.

XXXI
ЧЕЛОВЕК БЕЗ ВОЛОС
[править]

Весь день гуськом пробирались они через чащу. Впереди шел Амос Грин, за ним старый моряк, далее Адель, а замыкал процессию де Катина. Молодой охотник ступал с величайшими предосторожностями, всматривался и вслушивался во все, на что не обращали внимания его спутники, то и дело останавливаясь и внимательно изучая то лист, то ветку, то кочку мха. Путь их большей частью пролегал по заболоченным прогалинам, открывавшимся в необъятном хвойном лесу с плотным густым ковром трав и цветов под ногами — и белых, и золотистых, и пурпурных. Но гигантские стволы росли иногда столь тесно, кроны их так Плотно смыкались над беглецами, что в образовавшемся полумраке те принуждены были двигаться на ощупь либо продираться сквозь густые заросли зеленого лавра или багрового сумаха. Но затем чаща неожиданно расступалась перед ними, и они оказывались на краю болота, заросшего диким рисом, с купами темного ольшаника, разбросанными там и сям, либо на берегу молчаливого лесного озерка, в водах которого отражались мрачные кроны да сплетение стволов, а поверхность отливала всеми оттенками малинового и бордового. Пересекали они и лесные речки — то чистые и стремительные, где всплескивала форель, а над водой шныряли зимородки, то тихие и темные, полные гнилого аромата затопленных лиственничных стволов. Тогда путники принуждены были пересекать их вброд, неся Адель на руках. И таким-то образом проплутали они по лесу целый день, так и не дождавшись никакого обнадеживающего знака от своего проводника.

Но, хотя ничто не указывало на близость жилья, жизнь бурлила вокруг них. Из болот, из ручьев, из кустарниковых зарослей доносились жужжание и шелест, стрекот и щебет. Иногда меж стволами мелькали поодаль серые оленьи бока, а то барсук при приближении спасался в свою нору. Однажды увидели они на мягкой земле косолапый след медведя, а Амос даже вытащил из кустов рога, оставленные с месяц тому каким-нибудь лосем. Крохотные белки плясали на стволах и крутили рыжими головками, а каждый дуб давал кров целому хору невидимых певунов, выводивших рулады в бездне листьев. Когда случалось миновать озерко, серый аист тяжело взмахивал крыльями над водой, а на фоне голубого неба можно было видеть V-образную стаю диких уток, слышать из тростниковых зарослей плач гагары.

Ночь они провели в лесу, и Амос Грин зажег костер из хвороста, но лес рос настолько густо, что в дюжине шагов костра уже было не видно. Закрапало, и с ловкостью опытного охотника Амос соорудил из коры вяза и липы нечто вроде шалашиков — один для молодой пары, другой для себя и Эфраима. Перед тем он подстрелил дикую утку, которая вместе с остатками припасенных сухарей послужила им и ужином, и завтраком. На следующий день, когда солнце стояло уже высоко, им попалась поляна, посреди которой виднелось пепелище костра. С полчаса провел Амос, изучая остатки хвороста и землю вокруг. Когда они вновь тронулись в путь, он объяснил, что костер жгли тремя неделями раньше, что сделали это белый человек и двое индейцев, причем одна — женщина, и что направлялись они с запада на восток. Иных следов человека более не обнаруживалось, но однажды, ближе к вечеру. Амос посреди необыкновенно густых зарослей внезапно замер и приложил ладонь к уху.

— Слушайте! — воскликнул он.

— Ничего не слышу, — сказал Эфраим.

— И я ничего, — подтвердил де Катина.

— А я слышу! — радостно закричала Адель. — Это колокол, и звонят в то же самое время дня, что и в Париже.

— Верно, мадам. Это называется «К пресвятой богородице».

— A! Теперь и я слышу, — отозвался де Катина. — Его заглушали птицы. Но откуда посреди канадского леса взялся колокол?

— Мы неподалеку от усадьбы на Ришелье. Звонят, должно быть, в часовне форта.

— Форт Сан-Луи! Тогда мы рядом с владениями моего друга!

— Если вы убеждены, что ему можно довериться, то эту ночь мы будем спать по-человечески.

— Он личность не без странностей и существование ведет своеобразное, но что до меня, то я доверился бы ему не рассуждая.

— Прекрасно. Мы двинемся к южной стороне форта, а оттуда повернем к усадьбе. Но что это там вспугнуло птиц? А, я слышу шаги! Спрячемся в сумахе и посмотрим, кто же это так смело двигается по лесу.

Все четверо отступили в кустарник, чтобы через узкие просветы меж ветвями рассмотреть то, на что указал Амос. Довольно долго вообще никто не мог расслышать ни звука, который давно уловило чуткое ухо охотника, но вот все отчетливо услышали треск сучьев, какой обыкновенно раздается, когда кто-то пробирается через кустарник. Наконец на свободном пространстве появился человек. Внешности настолько необычной, до того не соответствовавшей обстановке, что даже Амос уставился на него в изумлении.

Он был очень малого роста, а кожа его казалась столь загорелой и обветренной, что он сошел бы и за индейца, если бы хоть один индеец так ходил и так одевался. Голову его прикрывала широкополая шляпа с обтрепанными краями и до такой степени выгоревшая, что о ее первоначальном цвете оставалось только гадать. Одет он был в грубо сшитые шкуры, свободно на нем висевшие, а обут в высокие драгунские сапоги, как и все его одеяние, порванные и измазанные. За спиной он нес тюк холстин, из которого торчали две палки, а обеими руками прижимал к бокам две прямоугольные картины.

— Он не индеец, — прошептал Амос, — но и не охотник. Будь я проклят, если знаю, кто это может быть.

— Он не путешественник, не солдат, не coureur de bois[9], — сказал де Катина.

— Можно подумать, у него за плечами мачта, а под каждой рукой по стакселю, сужающемуся к носовой части, — заметил капитан Эфраим. — Однако кораблей конвоя у него нет, и мы можем поприветствовать его без всяких опасений.

Они встали из своего укрытия, и незнакомец их тотчас же увидел. Впрочем, это не произвело на него ни малейшего впечатления, казалось бы, естественного, когда в таком месте неожиданно встречаешь неизвестно кого. Он тут же изменил курс и направился к беглецам. Однако пока он пересекал полянку, звук колокола достиг и его ушей: он сдернул шляпу и опустил голову, шепча молитву. Тут уже не только

Адель издала крик ужаса, но и все ее спутники, увидев открывшееся им зрелище.

У человека не было верхней части головы. Там, где должны бы быть волосы или, по крайней мере, лысина, красовалась ужасающего вида сморщенная обесцвеченная поверхность с отчетливым красным рубцом, опоясывавшим голову от брови до брови.

— Проклятье! — вскричал Амос. — У него нет скальпа!

— Боже, — проговорил де Катина, — а его руки! Творя молитву, незнакомец поднял их: на месте двух или трех пальцев торчали обезображенные культи.

— Всякое повидал я на свете, но такое вижу впервые, — сказал капитан Эфраим.

Внешность у незнакомца и в самом деле была необыкновенной, в чем наши герои убедились, подойдя поближе. Он принадлежал к тем, у кого нет возраста и чью национальность нипочем не определить: характерные черты настолько стерты, что лишены всякой специфичности. Веко на одном глазу свободно болталось, и можно было заметить отсутствие зрачка. Однако другой глаз поблескивал такой веселостью, таким дружелюбием, будто обладатель его был подлинным баловнем судьбы. Лицо его покрывали странные коричневые пятна, собственно, и придававшие ему пугающий вид, да и нос был разорван или разбит каким-то страшным ударом. Но, несмотря на все эти ужасающие подробности, в манере незнакомца держаться, в посадке головы, словно исторгавшей из себя уродство, подобно тому как сломанный цветок испускает последний аромат, чувствовалось столько достоинства, что и самый стойкий пуританин, старый моряк, испытал нечто вроде трепета.

— Добрый вечер, дети мои, — произнес незнакомец и, прежде чем подойти к беглецам, поудобнее подхватил свои картины. — Полагаю, вы из форта. Только, уж вы меня простите, замечу, что в данный момент леса вовсе не безопасны для дам.

— Мы направляемся в замок «Св. Мария» Шарлям де ла Ну, — сказал де Катина, — и рассчитываем вскорости найти там убежище. Но я просто потрясен, сэр, как с вами дурно обошлись!

— А, вы заметили мои небольшие ранения! Что ж, они не умеют по-другому, эти бедняги! Озорные дети. Простодушные, но озорные. Нет, право же, и в самом деле забавно, что грешное наше тело подавляет дух. Вот я, например, исполнен всяческого желания двигаться дальше, но вынужден сесть на это бревно и перевести дух, и только потому, что какие-то негодники вырвали мне икры из ног.

— Боже! Да будь они прокляты, дьяволы!

— Ах! Но ведь они же не прокляты! Да и немилосердно было бы их проклинать. Люди они бедные, невежественные, и владыка тьмы пользуется этим. Они врезали мне в ноги порох и взорвали его, поэтому хожу я медленнее обычного, хотя особенно быстро я никогда не ходил. В Туре, когда я учился в школе, меня так и прозвали — Тихоход. С тех пор я и в семинарии и повсюду таким и остался — тихоходом.

— Но, сэр, кто же вы тогда? — удивился де Катина. — И кто тот, что поступил с вами столь подло?

— О, я очень простой человек. Я — Игнатиус Морат, иезуит. Что же до тех, кто обошелся со мной излишне грубовато, — что ж, если вас посылают работать среди ирокезов, вы должны знать, на что идете. Нет, я не жалуюсь. Еще чего! Ко мне отнеслись еще довольно мягко, не то что к отцу Йогезу и отцу Бребёфу, да и ко многим другим, кого мне следовало бы упомянуть. В иные моменты, правда, и я подумывал, а не суждена ли мне планида мученичества, особенно когда они решили, что у меня чересчур мала тонзура, и предпочли расширить ее таким вот незамысловатым способом. Но, полагаю, я не заслужил мученичества — а я и в самом деле его не заслужил, — и дело ограничилось незначительными повреждениями.

— И куда же вы сейчас направляетесь? — спросил Амос, все время слушавший незнакомца с непроходящим изумлением.

— Я иду в Квебек. Видите ли, проку от меня здесь сейчас нет никакого. Я не могу взыскивать добродетели, пока не увижу епископа.

— То есть пока не передадите в его руки свои полномочия? — переспросил де Катина.

— Ни в коем случае! Это могло бы произойти, лишь если бы я отчаялся, что неправдоподобно, как бы я ни был труслив. А что вы думаете? Слуга Господа не имеет права трусить так, как я иногда! Во мне все сжимается при одном только виде полыхающего огня, хотя я и прошел испытание горящей лучиной, когда эти паршивцы жгли мне лицо. Но — орден! Вот о чем следует помнить. По таким мизерным причинам члены ордена не покидают свой пост. С другой стороны, это все-таки против правил Святой Церкви, чтобы службы вел увечный. Вот потому-то, пока я ни увижу епископа, пока не получу от него разрешения, я буду здесь абсолютно бесполезен.

— А если разрешение получите?

— О, тогда я, разумеется, вернусь к своей пастве.

— К ирокезам?

— Но я туда и приписан.

— Амос, — сказал де Катина, — всю жизнь меня окружали люди далеко не робкого десятка, но сейчас передо мною, полагаю, смелейший из смелых, каких мне только приходилось встречать.

— Что до меня, — заметил Амос, — я видел многих порядочных людей, но такого вижу впервые. Вы устали, святой отец. У нас осталось немного холодной утки и в бутыли пара глотков коньяка.

— Нет, сын мой, удовлетворяй я подаяниями даже и простейшие потребности, я бы и в самом деле стал ленивейшим тихоходом.

— Но у вас нет пи оружия, ни пищи. Как же вы живете?

— Ну, Господь так устроил, что для странствующего по этим лесам и удовлетворяющегося небольшим количеством пищи здесь всего вдосталь: и диких слив, и винограда, и орехов, и клюквы, и tripe de mere, славной пищи, которую можно собрать с камней.

При упоминании об этом «деликатесе» Амос скривился от отвращения.

— Я бы уж лучше съел горшок клея, — сказал он. — А что вы несете за спиной?

— Свою часовню. Вот все, что нужно: алтарь, палатка, стихарь. Конечно, без разрешения я не осмелюсь принять исповедь, но вот этот почтенный господин и сам, конечно, принадлежит к ордену и, полагаю, согласится на благословеннейшее из деяний.

Усмехнувшись, Амос перевел это предложение Эфраиму. Капитан стоял рядом, сцепив свои огромные красные руки, и что-то пробормотал насчет пресной папской похлебки. Де Катина тут же коротко заметил, что они люди светские и что если они хотят добраться до цели засветло, то нужно спешить.

— Вы правы, сын мой, — ответствовал маленький иезуит. — Эти бедные люди уже выступили из своих селений, и через несколько дней здесь весь лес будет кишеть ими, хотя не думаю, что пока есть угроза тем, кто на Ришелье. Но я все-таки хочу, чтобы вы кое-что сделали для меня.

— Что же именно?

— Только напомнили бы, что в Онондаге я оставил у отца Ламбервиля подготовленный много ирокезско-французский словарь. А также мой отчет о медных рудниках у Великих Озер, где я побывал два года назад. А также карту северной части неба с расположением звезд на каждый месяц, каким оно видится с этого меридиана. Если что-нибудь случится с отцом Ламбервилем или со мной и нас более не будет в ирокезской миссии, все это надо сохранить, чтобы хоть кто-то извлек пользу из проделанного мною.

— Сегодня же вечером я все это передам моему другу. Но эти картины, святой отец, зачем вы несете их через лес?

Говоря это, де Катина развернул поудобнее картины, и путники с изумлением принялись их разглядывать. Исполнены картины были невероятно грубо, безвкусно, краски положены прямо на холст. На одной из них краснокожий человек отдыхал посреди мирного пейзажа, напоминающего горный; в руке он держал музыкальный инструмент, голову венчала корона, а лицо украшала улыбка. На другой — похожий человек что-то кричал изо всех сил, пока с полдюжины чернокожих колотили его кольями и протыкали копьями.

— Это душа проклятая, а это — спасенная, — пояснял отец Игнатиус Морат. — Облака, на которых возлежит благословенная душа, воплощают все райские наслаждения. Картина эта хорошая, но эффекта не оказала никакого — на ней нет бобра, да ведь и художники не привыкли расписывать курительные трубки. Знаете ли, у этих народов мало здравого смысла, потому обучать их можно, лишь воздействуя на зрение да на элементарные ощущения. Лучше на последние. Так, удалось обратить нескольких сквау и одного мужчину. Если мне придется возвратиться сюда весной, то картину со спасенной душой я с собой не возьму, но вместо нее — пять с душами проклятыми, по одной на каждое племя. С сатаной следует сражаться всеми доступными средствами. А теперь, дети мои, раз вам пора идти, я должен благословить вас.

И произошло чудо, ибо красота души этого человека засияла сквозь весь тот мрак, что заслоняет его ужасный орден, и, когда он поднял руку для благословения, на колени опустились и протестанты, и даже старый Эфраим почувствовал, как у него размягчается сердце при малопонятных словах, произносимых этим покалеченным и полуслепым маленьким незнакомцем.

— Теперь прощайте, — сказал он, когда все они поднялись с колен. — Пусть дорогу освещает вам Святой Евлалий, а Святая Анна защитит вас в минуту опасности.

И они оставили его, исполненного гротескности, но и героизма, пробираться и дальше сквозь лесную чащу, неся на себе палатку, картины, а в себе — свои раны. Если католическая церковь когда-нибудь и рухнет, то, наверное, из-за слабостей своих иерархов, — впрочем, ими слаба любая церковь; а может быть, и из-за того, что с помощью частностей она пытается объяснить весь мир. Но, что несомненно, это произойдет не по вине ее рядовых служителей, ибо нигде, как на службе церкви, не отдают себя ей столь безоглядно и самоотверженно ее мужчины и женщины.

XXXII
ВЛАДЕЛЕЦ «СВ. МАРИИ»
[править]

Изгнанники, оставив справа от себя форт Сан-Луи, откуда доносился колокольный звон, поспешно продвигались вперед, меж тем как на горизонте солнце спустилось уже низко и на просеках длинная тень от кустов ложилась, словно от деревьев. Вдруг перед ними среди стволов вместо зеленой травы сверкнула голубая вода, и беглецы увидели широкую быструю реку. Во Франции она считалась бы громадной, но глаза путника, только что видевшие реку Св. Лаврентия, привыкли к еще большим водным пространствам. Амос и де Катина уже раньше бывали на Ришелье, но теперь сердца их радостно забились при виде этой реки, ибо они знали, что по ней лежит прямой путь: одному — домой, другому — к покою и свободе. Несколько дней пути по Ришелье, еще немного по прекрасным, усеянным островами озерам Шамплен и Сан-Сакраменто, под тенью деревьев Адирондика — и они очутятся на верховьях Гудзона и все пережитые труды и опасности станут только предметом разговоров в зимние вечера.

На другом берегу лежала страна страшных ирокезов, и в двух местах они заметили дым, вздымавшийся к вечернему небу. Они помнили слова одного траппера, что воинственные отряды индейцев еще не переходили через реку, а потому смело шли по тропинке вдоль восточного берега. Однако через несколько шагов их остановил грозный военный оклик и из чащи сверкнули два мушкетных дула, направленные на них.

— Мы — друзья, — крикнул де Катина.

— Откуда вы? — спросил невидимый часовой.

— Из Квебека.

— А куда идете?

— Навестить г-на Шарля де ла Ну, владельца «Св. Марии».

— Прекрасно. Опасности нет, де Лю. С ними еще и дама. Приветствую вас от имени моего отца, мадам.

Из чащи вышли двое людей. Один из них мог свободно сойти за чистокровного индейца, если бы не учтивые слова, произнесенные на безукоризненном французском языке. Это был высокий, стройный молодой человек, очень смуглый, с проницательными черными глазами и резкими, неумолимыми очертаниями рта, указывавшими на несомненно индейское происхождение. Его жесткие длинные волосы были собраны кверху в чуб; воткнутое в них орлиное перо служило единственным украшением. Грубая кожаная куртка и мокасины из оленьей шкурки совершенно походили на одежду Амоса Грина, но блеск золотой цепи на поясе, драгоценное кольцо на пальце и изящной работы мушкет придавали элегантность всему костюму юноши. Широкая желтая полоса охры на лбу и томагавк у пояса еще более усиливали впечатление двойственности.

Его товарищ был, несомненно, природный француз, пожилой, темноволосый и жилистый, с жесткой черной бородой и суровым энергичным лицом. На нем также была охотничья одежда, а за ярким полосатым поясом торчала пара длинных пистолетов. Его оленья куртка была украшена спереди крашеными иглами дикобраза и индейскими бусами, а ярко-красные штиблеты — бахромой из енотовых хвостов. Опершись на длинное темное ружье, он смотрел на путников, между тем как молодой человек шел им навстречу.

— Извините наши предосторожности, — проговорил последний. — Никогда нельзя предвидеть, что предпримут эти негодяи с целью провести нас. Боюсь, мадам, что столь долгий и трудный путь был для вас сильно утомительным.

Бедная Адель, славившаяся своей опрятностью даже среди хозяев улицы Св. Мартина, едва осмелилась взглянуть на свое испачканное и грязное платье. Она с улыбкой переносила все опасности и усталость, но выдержка чуть не изменила ей при мысли, что она в таком виде оказалась перед посторонними.

— Моя мать будет очень рада принять вас и позаботиться обо всем необходимом, — поспешно проговорил молодой человек, как будто читая ее мысли. — Но вас, мсье, я, наверно, где-то видал прежде.

— И я также вас! — вскрикнул гвардеец. — Я — Амори де Катина, бывший офицер Пикардийского полка. Вы без сомнения, Ахилл де ла Ну де Сен-Ма-ри. Припоминаю, видал вас на губернаторских приемах в Квебеке, где вы бывали вместе с вашим отцом.

— Да, это я, — ответил молодой человек, протягивая руку и улыбаясь несколько принужденно.

Де Катина действительно помнил этого юношу как одного из бесчисленных молодых дворян, приезжавших раз в год в Квебек. Там они справлялись о последних модах, болтали о прошлогодних версальских сплетнях и хоть в продолжение нескольких недель жили жизнью, соответствовавшей традициям их сословия. Сейчас, под тенью больших дубов, с чубом и военной татуировкой на лице, с мушкетом в руке и томагавком за поясом, он казался совсем иным существом.

— У нас в лесах одна жизнь, а в городе — другая, — произнес он, — хотя мой добрый отец не признает этого и повсюду таскает Версаль за собой. Вы знаете его, мсье, и потому излишне объяснять вам мои слова. Но настал час смены и мы в состоянии проводить вас до дому.

Двое людей в одежде канадских фермеров, держа ружья так, что опытный глаз де Катина сейчас же признал в них хорошо обученных солдат, внезапно появились перед разговаривавшими. Молодой де ла Ну, коротко отдав им несколько приказаний, пошел с беглецами вдоль тропинки.

— Вы, может быть, не знаете лично моего приятеля, — произнес он, указывая на другого часового, — но я уверен, что имя его понаслышке вам знакомо. Это Грейсолон дю Лю.

Амос и де Катина с величайшим любопытством и интересом посмотрели на знаменитого предводителя «лесных бродяг» — человека, проведшего в лесах всю жизнь, двигающегося все дальше и дальше на запад, неразговорчивого, ничего не записывавшего и постоянно оказывавшегося впереди повсюду, где только встречалось затруднение или грозила опасность. В эти пустынные дикие западные страны его бросили ' не религия или жажда наживы, а горячая любовь к природе и страсть к авантюре. У этого человека был атрофирован инстинкт честолюбия, и он никогда не пытался описывать своих странствований по белу свету. Никто не знал, где он бывал и где останавливался. На целые месяцы исчезал он из поселков колонистов, пропадал в обширных равнинах Дакоты или в громадных пустынях северо-запада и вдруг в один прекрасный день внезапно появлялся в поместье или в каком-либо другом форпосте цивилизации, несколько более худой и загорелый, чем прежде, но все по-прежнему молчаливый. Индейцы отдаленнейших частей материка отлично знали его. Он мог взбудоражить целые племена и приводить на помощь французам по тысяче разрисованных людоедов, говоривших на никому не известном языке и появлявшихся с берегов никому, кроме него, не ведомых рек. Самые смелые французские пионеры, достигнув после многочисленных приключений, по их мнению, новооткрытой земли, часто встречали там дю Лю, сидящего у костра с трубкой во рту рядом с какой-нибудь женщиной. Иногда сбившиеся с пути, окруженные опасностями путники за тысячи миль от друзей внезапно натыкались на этого молчаливого человека с одним или двумя товарищами. Дю Лю выводил путников из затруднений и исчезал столь же внезапно, как и появлялся. Таков был тот, кто шел рядом с беглецами вдоль берега реки Ришелье, и Амос и де Катина знали, что его присутствие здесь является зловещим симптомом, так как Грейсолон дю Лю всегда находился там, куда надвигалась неминуемая опасность.

— Что вы думаете о тех огнях, дю Лю? — осведомился молодой де ла Ну.

Искатель приключений набивал себе трубку отвратительным индейским табаком, отрезав его от пачки скальпировальным ножом. Он, словно нехотя, взглянул на два столбика дыма, вырисовавшихся на красном фоне вечереющего неба.

— Они не нравятся мне, — отрывисто произнес он.

— Так там ирокезы?

— Да.

— Ну, по крайней мере, это доказательство того, что они еще на том берегу.

— Нет, наоборот, на этом.

— Как?

Дю Лю зажег трубку.

— Ирокезы на этом берегу, — отчетливо повторил он. — Они переправились к югу от нас.

— А вы молчали об этом. Почему вы заключаете о их переправе и почему до сих пор не сказали нам об этом?

— Я не знал, пока не увидал этих огней.

— Ну а что же они значат?

— Эх, каждый индейский мальчишка скажет вам это, — нетерпеливо ответил дю Лю. — Ирокезы во время войны ничего бесцельно не делают. Они умышленно показывают нам этот дым. Будь все их боевые отряды на той стороне, это было бы бесполезно. Очевидно, храбрейшие из них уже переплыли реку. А с севера они не могли этого проделать, так как их заметили бы из форта. Вывод: они переправились на юге.

Амос одобрительно кивнул головой.

— Это в обычаях индейцев, — подтвердил он. — Ручаюсь, что он прав.

— Так они могут уже быть в лесах вокруг нас. Нам может угрожать опасность! — воскликнул де ла Дю Лю утвердительно мотнул головой и зажег трубку.

Де Катина окинул взглядом громадные стволы деревьев, увядшую листву, мягкую траву под ногами с перекрещивавшимися вечерними тенями. Как трудно было вообразить, что за этой красотой таилась опасность, и еще такая страшная и грозная, что могла напугать и одинокого мужчину, а тем более того, с кем рядом шла любимая женщина. Глубокий вздох облегчения вырвался из груди де Катина, когда на большой поляне мелькнул частокол с возвышавшимся за ним высоким каменным домом. Вдоль изгороди тянулись в линию около дюжины маленьких домиков, крытых кедров