История эллинизма (Дройзен; Циммерман)/Том III/Книга III/Глава II

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

История эллинизма — Том III. Книга III. Глава II
автор Иоганн Густав Дройзен (1808—1884), пер. Э. Циммерман
Язык оригинала: французский. Название в оригинале: Histoire de l'hellénisme. — Дата создания: 1836—1843, опубл.: 1893. Источник: dlib.rsl.ru


Глава II.

Клеомен. — Царь в Спарте. — Его первая война с ахейцами. — Битва при Ликее. — Битва при Левктре. — План Клеомена. — Реформа Клеомена. — Внутренний разлад в Ахейском союзе. — Арат ведет переговоры с Антигоном. — Битва при Гекатомбее. — Ахейцы за Клеомена. — Интриги Арата. — Возобновление войны. — Отпадение ахейских городов. — Диктаторская власть Арата. — Первая кампания Антигона. — Союз Клеомена с Египтом. — Селевк против Малой Азии. — Вторая кампания Антигона. — Падение Мегалополя. — Мятеж в Лидии и Персии. — Келесирийская война. — Антигон уступает Карию. — Третья кампания Антигона. — Битва при Селассии. — Реставрация в Спарте. — Объединение Греции. — Клеомен в Египте. — Заключение

Прекрасные два года миновали для Спарты, когда лаконская молодежь с царем Агисом во главе с отрадным упованием решилась возобновить древнее величие отчизны, В эту воодушевленную эпоху Клеомен провел свои первые юношеские годы, и вся жизнь его служила свидетельством, что впечатления, под влиянием которых он вырос, глубоко укоренились в его душе. Его отец Леонид подавил восстание, подверг Агиса ужасной участи; потом он принудил молодую вдову убитого, Агиатиду, вопреки се мольбам, выйти замуж за его сына; с нею в дом юноши попал также младенец, которого она родила Агису и которому, вероятно, присвоено было царское имя Проклидов. Воспоминание об усопшем, о его планах и надеждах, — вот что послужило первою сердечною связью, сблизившею между собою насильно сочетавшихся; со своею женою, со своею благородною матерью Кратесиклеей скорбел Клеомен о новом более глубоком упадке Спарты, виновником которого был его отец. Под владычеством Леонида и друзей его прежние злоупотребления расплодились на полном просторе; распутство, необузданность, алчность богачей, господство женщин властвовали пуще, чем когда-либо, о равенстве граждан, об исконных совместных упражнениях и трапезах, о доблестной эпохе спартанцев никто не смел поминать ни одним словом. Однако, память о них была жива в душе Клеомена; хотя после тщетной попытки Агиса масса населения была подавлена еще сильнее прежнего и лишилась всякой надежды; однако, воодушевление тех годов не совсем еще потухло в сердцах молодежи. В Спарте жил тогда Сфер, родом с берегов Борисфена, один из первых учеников Зенона; заглавия его сочинений: «Ликург и Сократ», «О царской власти», «О конституции в Спарте»,[1] свидетельствуют о направлении его учения; спартанские эфебы собрались вокруг этого мужественного стоика; он в особенности привлек к себе великодушного царского сына, еще более воспламенил в нем честолюбивые порывы к доблестным подвигам.

Итак, самые заветные чувства Клеомена состояли в резкой противоположности с действиями и воззрениями отца, почитать которого его обязывал святейший долг; понятно поэтому, как могла развиться в нем та черта горечи и замкнутости, которую впоследствии не в состоянии было изгладить даже улыбнувшееся ему счастье. Характер Клеомена сложился из энергичного напряжения нравственных сил; едва ли когда-нибудь столь пылкие страсти обуздывались такою могучею силою воли, и столь смелые порывы руководились таким хладнокровным благоразумием. Отвага его порывов оправдывалась его нравственною мощью.

Леонид умер. Вступив на престол, Клеомен пылал желанием приняться за давно обдуманное великое дело! Он, однако, преодолел себя и отложил свой проект еще на несколько лет; осторожно, исподволь, с величайшей осмотрительностью готовился он к его исполнению. Клеомен сознавал, что Спарту нельзя уже спасти тем путем, каким пытался Агис; этот тщетно рассчитывал на настойчивое соучастие народа, который он спасал и выводил из нужды; толпа равнодушно отнеслась к его падению. Для достижения цели необходимо было сломить власть эфоров, всегда служившую опорой олигархии. Если б ему удалось преобразовать Спарту, то она была бы призвана как в прежнее время стать во главе Греции для того, чтобы отстоять ее против какой бы то ни было чужеземной власти. Внутренняя реставрация Спарты, объединение Греции под спартанскою гегемонией, — вот к каким великим целям стремился Клеомен. Для достижения их ему в самой Спарте необходимо было добиться личного положения, какого царская власть уже не давала ему более. Хотя бы он даже мог рассчитывать на преданность бедного и лишенного всяких прав люда, однако эта толпа не в состоянии была бы снабдить его тем, в чем он нуждался; против фактической власти олигархии ему надлежало образовать могущество, которое было бы связано с его личностью, с его волей; основою его реформы должна была служить военная сила, которая, как известно, испокон века составляла коренное устройство дорического государства. Существовавшие олигархические власти сами должны были снабдить его правом образовать эту военную силу; до той поры, пока он не заручился им, ему следовало обморочить олигархию касательно своих замыслов. Вследствие этого Клеомен стал осторожно, шаг за шагом впутывать государство в дела, благодаря которым оно вынуждено было вести продолжительные войны.

Самым первым противником мог быть только Ахейский союз. Недаром Лидиад мегалопольский в качестве стратега настаивал на нападении на Спарту; он чаял уже ту будущность, какая там развивалась. Однако, ему не удалось преодолеть Арата, который предпочел предоставить только что присоединенной Мантинее без помехи перейти к этолянам. Тегее и Орхомену — присоединиться к их союзу. Удивительно, что события в южной Фессалии не образумили Арата; ему как бы не хотелось сознаться в перемене, совершившейся в настроении Этолийского союза и в расположении тамошних партий; он как бы надеялся, что сделанными значительными уступками в Арка дин ему удалось вновь и вполне привлечь к себе этолян. Слабость и робость, какая именно теперь еще сильнее прежнего обнаружилась в политике Арата, пуще всего должна была обессилить партию, принявшую его сторону в Этолийском союзе. Отчего Арат не принял в союз Афин? Отчего он не кинулся на Фивы, пока этоляне укреплялись в Фессалии? Отчего не понудил присоединиться Тетею и Орхомен? Вследствие того, что он допустил Мантинею перейти к этолянам, пошатнувшееся к нему уважение неминуемо должно было ослабеть еще более. Таким-то образом и возник план, о котором, умолчав о промежуточных фактах, с такою резкостью отозвался Полибий. Он говорит: «Этоляне видели, что Антигон скоро оградил Македонию от всякой опасности;[2] они сомневались в том, что Македония не забыла еще захвата Акрокоринфа ахейцами; соединившись с Антигеном и Клеоменом, они надеялись без труда разбить ахейцев, а затем приступить к разделу Ахейской области». Нельзя сомневаться в том, что Антигон отверг этот проект как неудобоисполнимый, по крайней мере до поры до времени, не столько, впрочем, вследствие карийской экспедиции, а скорее затем, чтобы не связать себе рук и не помешать возникшей уже в Пелопоннесе безурядице, сулившей ему более важные выгоды. Как раз в это время, по словам Полибия, спартанцы внезапно и насильственным образом захватили аркадские города, а готовые по всякому малейшему поводу на месть этоляне не думали протестовать а настоящем случае; мало того, они формально признали это завоевание, довольствуясь тем, что спартанцы еще более окрепли для борьбы с ахейцами. Надо полагать, что такой захват совершился не без предварительного соглашения с самими городами; этоляне никак не ожидали этого, хотя впоследствии и одобрили завладение; в противном случае Полибий не преминул бы упомянуть о том. Вследствие этого спартанская область далеко проникла в ахейскую территорию; союзу пришлось убедиться в том, что ему грозит величайшая опасность. Это было признано в одном из совещаний глав союза, и они решили не начинать воины, по лишь воспротивиться дальнейшим захватам спартанцев.[3]

На границе Лаконии и Мегалопольской области, у подножия горы, господствующей над дорогой, лежит городок Бельмина, из-за обладания которым давно уже вели между собою спор спартанцы и мегалопольцы.[4] Вероятно, не трудно было убедить эфоров, что за упомянутым совещанием в Эгионе последует нападение на три аркадские города и что необходимо, прежде чем откроются военные действия, заручиться пунктом, господствующим над дорогою в Лаконию. А потому эфоры поручили царю Клеомену завладеть этим местом, так как оно в прежние времена всегда и несомненно принадлежало Спарте. Клеомен взял город и укрепил возле него Афеней. Это совершилось в начале 227 года, прежде чем истекла одиннадцатая стратегия Арата.[5] Он промолчал про сказанное укрепление и вступил в тайные сношения с Тегеей и Орхоменом; потом ночной порою подошел к обоим городам, с не лью принять и тот и другой из рук изменников. Они, однако, упали духом, и стратег отступил ни с чем. Он надеялся, что все это осталось незамеченным; однако, Клеомен потребовал объяснения касательно ночной экспедиции ахейцев. Арат ответил, будто он шел к Бельмине, чтобы помешать укрепление; Клеомен изобличил двусмысленность этого показания, спросив в свою очередь: «К чему в таком случае запаслись штурмовыми лестницами и факелами?» Арат, казалось, хотел избежать войны; эфоры, довольные тем, что завладели пограничным местечком, предписали расположившемуся с тремястами ратников и несколькими всадниками в Аркадии царю возвратиться. Едва он отступил, как Арат захватил Кафии на западном конце охроменского болота. Тогда эфоры вновь отправили Клеомена; он взял Мефидрий, на юг от Кафия, и вторгся в Аргосскую область; поддержать затем далее этот мнимый мир не было никакой возможности.[6]

При новом выборе стратега во главе союза стал бывший тиран Аргоса, Аристомах. Когда дошла весть о нападении Клеомена, то, вероятно, после обычных предварительных совещаний собран был союз ахейской общины и решено было объявить войну Спарте.[7] Арат находился в Афинах, Аристомах пригласил его вернуться, с тем чтобы вместе с ним не медля вторгнуться в Лаконию. Арат всячески старался отклониться от этого; когда же ему не удалось, то он вернулся, с тем чтобы участвовать в кампании. Ахейцы, в числе 20 000 человек пехоты и 1000 всадников двинулись против Паллантия, лежавшего близ лаконской границы, но еще ближе к тегейской. Клеомен поспешил туда с войском, состоявшим всего из 5000 человек, ему и его воинам страстно хотелось помериться с более многочисленным неприятелем. Ввиду такого врага Арат не решился на битву; он велел отступить. Ахейцы громко заявили свое негодование: Клеомен без битвы одержал блестящую победу.[8]

О том, что происходило до следующего выбора стратега, не имеется никаких известий; настроение в союзе, было, надо полагать, довольно тревожное; в нем заключались превосходные начала, но подобное управление вело к порче конфедерации; а благодаря ее конституции общественное мнение не имело возможности восстать против Арата, несмотря на то, что оно решительно обнаруживалась, особенно в больших городах. Лидиад обличал его, но тщетно; а при новом выборе стратега, весною 226 года, козни Арата одержали верх над благородным мегалопольцем, и Арат был избран.[9]

Вскоре затем он с ахейским войском находился на возвратном пути из экспедиции в Элиду. Этоляне не оказали никакой помощи своим старым союзникам. Предпринял ли Арат лишь хищный набег на Элиду или не хотел ли он также элидян принудить присоединиться к союзу? Клеомен поспешил к ним на помощь; он настиг возвращавшихся уже ахейцев у подножия Ликея, в области Мегалополя, и почти без труда разогнал их войско; тут было много убитых и пленных; прошел слух, будто Арат тоже пал.[10] Однако, он спасся бегством и пробродил всю ночь; потом беглецы собрались около него, и он поспешил с ними взять врасплох Мантинею, что ему и удалось. Это привело в изумление всю Грецию. Город, правда, не был разграблен: его вновь присоединили к союзу; однако, присоединению его предшествовало внутреннее преобразование важного свойства: городские метеки были признаны гражданами. Таким путем удалось образовать здесь союзную партию. Для полной безопасности поместили в занятый вновь город гарнизон из ахейцев и наемников.[11]

Отозвав в прошлом году Клеомена домой, спартанская олигархия тем самым обнаружила, что она его остерегалась. Могла ли она сына Леонида считать когда-нибудь преданным себе и своим интересам? Весь его внешний образ жизни, так резко противоположный их пышности, его отношение к Сферу, к молодежи, предавшейся вместе с ним древне-спартанским обычаям, все это едва ли можно было счесть пустою лишь восторженностью. Вокруг него образовалась уже боевая сила из своих и наемных воинов; угнетенный люд возлагал на него свои надежды; а время Агиса было еще в свежей памяти, и обнищавшие, лишенные прав, задолжавшие периэки и илоты помышляли все еще о возможности внезапной перемены всех условии. Чем блистательнее были военные подвиги Клеомена, ставшего уже любимцем народа, тем грознее казалось это движение в массе, над которою он так энергично и спокойно господствовал. Олигархия не могла довериться молодому царю. Отчего же она не пыталась избавиться от него? Без него нельзя было обойтись: кому было вести войну с ахейцами? Хотя против них набрали много наемников, однако, следовало крайне опасаться оставшейся в Спарте черни; без Клеомена город стал бы добычею союзной демократии. Политика олигархии должна была состоять в том, чтобы пользоваться им, но постоянно сдерживать его. Падение Мантинеи послужило для этого самым удобным поводом: этой утрате придали гораздо большее значение, чем она заслуживала; эфоры, как кажется, заключили перемирие с ахейцами,[12] отозвали Клеомена в Спарту. В это время только что умер сын Агиса, юный Эвридамид; говорили, будто эфоры отравили его; нелепая молва приписывала это убийство Клеомену.[13] Он пригласил проживавшего изгнанником в Мессении брата Агиса, Архидама, вернуться и принять пободавшее ему царское достоинство. Филарх, восторженный поклонник царя, утверждает, что, опираясь на законно уряженную царскую власть, Клеомен надеялся таким путем энергичнее противодействовать господству эфоров. Полибий говорит, что Архидам лишь вследствие формального договора принял вызов царя;[14] если это правда, то отсюда надо заключить, что положение Клеомена было все еще довольно двусмысленное. Возвращение Архидама показалось олигархии, убившей его брата и понудившей его самого спасаться бегством, в высшей степени опасным;[15] недаром страшилась она его мести. Едва он вернулся в город, как был уже убит. По свидетельству Филарха Клеомен не был причастен к убийству, а по словам Полибия он был виновником этого злодеяния, по мнению других лиц — он по совету своих друзей предал Архидама его врагам.[16] Теперь нет никакой возможности добиться истины; но сделанное Архидаму предложение вернуться бросает двусмысленный свет на Клеомена, и в среде его противников, особенно в Ахейском союзе, все охотно воспользовались этой уликой на царя. Однако, если бы он и хотел избавиться от Архидама, то ему незачем было прибегать к такой паскудной хитрости, задумай он даже совершить убийство через посредство олигархов, то ему стоило бы только убедить их послать своих убийц в Мессению. Ясно, впрочем, что убийство Архидама само по себе ни в каком случае не было желательно для Клеомена; он для него не мог быть опасен, пока приходилось еще вести борьбу с олигархами; Клеомен, напротив того, был уверен в его энергичном содействии. Он, вероятно, считал уже себя достаточно влиятельным, для того чтобы отстоять законное право Архидама; призыв его был первою явною попыткой, на какую царь отважился наперекор олигархии. Однако, власть все еще находилась в ее руках; если олигархи решились воспользоваться ею против Архидама, то для спасения его у Клеомена было одно только средство, — возбудить революцию. Но мог ли он надеяться на успех восстания, следовало ли ему обратиться с воззванием к массе населения, состоявшей в известной зависимости от богачей, от хозяев и кредиторов? Следовало ли ввиду эфоров, которым стоило только подать знак, чтобы и его также лишили жизни, возбудить движение, которое имело бы последствием нескончаемые смуты и послужило бы препятствием именно тому, что он признал своей целью? В угоду своей пели он, пожалуй, и сам хладнокровно пронзил бы Архидама, если бы счел то необходимым; он не захотел бы отказаться от своих замыслов, если бы даже мог спасти Архидама или отомстить за него. Время Клеомена еще не пришло; олигархи настаивали на убийстве; он принес даже эту крайне тяжелую жертву и подвергся также подозрению, что изменил заключенному им договору; он поневоле казался соучастником злокозненных олигархов. Они же, в свою очередь, думали, что заручились им окончательно, предоставив царство ему одному, так как царский род Проклидов совсем прекратился. Он мог воспользоваться своим положением, для того чтобы ускорить решительный шаг. Убийством Архидама и сделанными Клеомену уступками олигархи явно обнаружили свою внутреннюю немощь; а благодаря подкупам ему удалось еще более разрознить их. Мать Клеомена, Кратесиклея, как наперсница его замыслов, воспользовалась своим личным влиянием и своими богатствами, для того чтобы ободрить опасливых людей и склонить на свою сторону шатких. По желанию сына она вышла замуж за весьма влиятельного по своему званию и богатству спартанца, за Мегистона, и вполне увлекла его интересами своего сына. Наконец, благодаря щедрой раздаче денег эфорам удалось побудить их, чтобы они предписали Клеомену продолжать воину. Все это происходило приблизительно летом 226 года.

Царь двинулся на мегалопольскую область; он взял Левктру,[17] прежнее спартанское местечко, в двух часах расстояния к югу от Мегалополя. Между тем, подоспел стратег Арат, с тем, чтобы защитить город. Клеомен пошел к нему навстречу на несколько стадий к югу от города; он, казалось, добивался решительного сражения. Арату хотелось избежать этого, он теперь не мог уже противопоставить неприятелю втрое или вчетверо превышающее войско и боялся неодолимого пыла отважного спартанца; мегалопольцы тщетно требовали битвы. Ахейцы горели желанием восстановить честь своего оружия; атака их легких полков вполне удалась; они опрокинули стоявшие против них неприятельские отряды и преследовали их до самого лагеря; всеобщий натиск ахейцев мог увенчаться полным успехом. Фаланга двинулась уже вперед; она однако не дошла еще до неприятельской линии, как Арат велел остановиться перед врагом; он занял теперь крепкую позицию. Лидиад был вне себя; его просьбы, его гнев, — все было тщетно. Наконец, он решился на свой страх добиться наполовину уже одержанной победы. Быстро собрал он вокруг себя конницу; сказав короткую восторженную речь, он во главе ее кинулся на правое крыло неприятеля, оттесняя его все далее и далее, но слишком увлекся в пылу преследования. Пользуясь окруженными стенами виноградником и находившимся при нем рвом, неприятель стал все сильнее и сильнее поражать задержанную этим препятствием и рассеянную конницу; Клеомен выслал своих тарентинцев и критян;[18] закипел упорный бой, а Арат все так же спокойно стоял в своей безопасной позиции. Наконец, пал смертельно раненый Лидиад, всадники его отступили; неприятель с громким криком ринулся за ними; бежавшие привели в замешательство даже пехоту; все пришло в смятение, поражение было полное. Печальное поле битвы до самых городских ворот покрыто было множеством павших воинов. Мегалополь лишился лучшего своего поборника; однако Клеомен почтил и его и себя: он велел принести труп Лидиада, покрыть его багряницей и венком и отправил в торжественной погребальной процессии к воротам его родного города.[19]

Это поражение, эта смерть открыли, наконец, союзу глаза. Над Аратом разразилось всеобщее негодование: он будто бы намеренно предал Лидиада; его зависть была виною тому, что потерпели позорное поражение, тогда как все были уже уверены в победе. Никто не слушался более приказаний стратега, его понудили вернуться восвояси; союзным собранием в Эгионе решено было лишить его денежных средств для продолжения войны. После таких событий ему ничего более не оставалось, как отдать союзную печать и сложить с себя стратегию. Он, конечно, и хотел поступить гак; передумал, однако, и счел за лучшее остаться стратегом;[20] такое решение было бы немыслимо, если б в союзе не существовала большая, преобладающая партия, благодаря которой он мог противиться общественному мнению, и которая даже поощряла его к этому. Какой внутренний разрыв произошел вследствие того в союзе! В крайне трудное время, когда следовало соединиться как можно дружнее, он сокрушился как бы сам собою; тут-то с крайней горечью пришлось сознаться в жалкой несостоятельности его конституции; союз не гарантировал уже ни зашиты, ни равноправности, он лишился всякого уважения. Ему суждено было пасть еще ниже, подвергнуться еще более скорбной участи; наконец, он чуть ли не был предан Аратом.[21]

Иное дело было в Спарте. И там, конечно, господствовала такая же резкая противоположность партий или интересов — между массою обедневшего, лишенного прав и имущества люда, с одной стороны, и олигархией — с другой. В руках последней находились герусия, эфорат, верховная власть, которой подчинялся сам царь. Однако, Клеомен решился освободиться от олигархических уз; он был уверен в войске и отважился энергично и окончательно осуществить начатое предприятие. Он принялся за дело после победы под Мегалополем. Царь переговорил с Мегистоном о том, что следует отменить эфорат, приступить к разделению имущества, преобразовать Спарту, с тем чтобы она вновь завладела гегемонией в Греции. Двое или трое из его друзей были посвящены в тайну.[22] Летописи, правда, умалчивают о том, что побудило его избрать именно этот момент. В настоящем случае едва ли влияли на него известные политические связи, которыми Клеомен и не думал воспользоваться и которые сами оказались следствием дальнейших осложнении. Быть может, его побуждали внутренние отношения. Разве олигархия не питала никаких подозрений, не прибегала ни к каким предосторожностям ввиду явно изменившегося общественного настроения? Разве каждая новая победа Клеомена не возбуждала против него более сильного подозрения? Разве могли его надолго успокоить подкупы, которыми привлекалось на его сторону то или другое лицо? В настоящем случае предание совсем покидает нас; все, что сообщается им, несущественно, отчасти даже неверно, Следуя древнему обычаю, одни из эфоров спал будто бы в святилище Пасифаи; ему приснилось, будто из пяти седалищ эфоров четыре опрокинулись, и послышался голос, что для Спарты так будет лучше; он донес об этом царю. Опасаясь, что план его был открыт, что его самого подвергают испытанию, Клеомен стал допрашивать эфора и убедился в его искренности. Затем он опять отправился на войну и взял с собою по преимуществу тех людей, которых подозревал в противодействии своему плану. Он отнял у ахейцев Герею на элейской границе, потом Асею на аргивской границе, затем снабдил запасами подвергавшийся нападениям Орхомен и осадил Мантинею; словом, своими непрерывными переходами до крайности утомил спартанцев, так что они, наконец, стали умолять об отдыхе; он позволил им остаться в Аркадии, а сам с наемными отрядами вернулся в Спарту, с тем чтобы приезд пить окончательно к своему предприятию.[23] Это изложение поражает своей странностью: и как бы ни восторгался Клеоменом автор, у которого оно несомненно заимствовано, но и в настоящем даже случае обнаруживается в нем отсутствии способности обратить внимание на существующую связь событии, или скорее его манера действовать на воображение поверхностными и наглядными мотивами. Суть дела заключается, вероятно, в том, что было сказано об Орхомене. Арат и его приверженцы во что бы то ни стало должны были смыть мегалопольский позор. Стратегу удалось напасть на спартанский отряд близ Орхомена; тут, как сообщает Арат в своих мемуарах, пало со стороны неприятеля триста человек, Мегистон был взят в плен.[24] Вышеупомянутое снабжение Орхомена съестными припасами указывает на угрожавшую ему опасность; в стычке, о которой говорит Плутарх, был вероятно уничтожен защищавший эту местность спартанский отряд, или по крайней мере оттеснен в город, а находившая во власти ахейцев Мантинея прегpaдила непосредственное с ним сношение. Захватив союзные города, Клеомен имел, может быть, в виду отвлечь Арата от Орхомена. Пользуясь, однако, отсутствием царя и пленением Мегистона, спартанские олигархи поспешили привести в исполнение свои опасные замыслы и для этого побудили эфоров воспользоваться своею власть, Только таким образом объясняется насильственный поступок. к которому прибег Клеомен.

Он с наемниками отделился от остального войска и двинулся к Спарте. Подойдя к городу, царь послал вперед Эвриклида к собравшимся в сисситии эфорам, с тем чтобы сообщить им известия о войске. Фериклий, Фебид и двое мофаков (сыновья илотов), воспитанные вместе с царем, последовали за ним с небольшим отрядом. Потом они ворвались в сисситий, кинулись на эфоров, повергли их наземь; один только, лежавший словно убитый, вскочил и бежал в храм от страха; около десяти человек из поспешивших на помощь к эфорам лишились жизни, а остальным, спасшимся бегством, не препятствовали покинуть город. Так прошла ночь; с наступившим днем Клеомен наложил опалу на восемьдесят членов олигархии и низверг седалища эфоров за исключением одного, которое царь намерен был занять сам. Затем он созвал народное собрание, с целью оправдать свой поступок, доказать насильственное присвоение власти эфорами, возвестить о новом разделе имуществ. об уничтожении долгов; о новой гражданской организации.[25]

Так совершилось роковое событие. Полибий. который в качестве ахейца не был расположен к Клеомену, но не мог не признать его высоких царских достоинств, назвал его тираном.[26] И в самом деле, Клеомен начал и выполнил этот переворот вполне насильственным путем; он не мог иначе. Агис хотел было при посредстве эфората произвести реформу в Спарте, что и погубило его. Клеомен, благодаря своему войску, низверг эфоров, рассеял олигархию, восстановил неограниченную царскую власть, которую считал исконною и подлинно спартанскою и которая осуществляла, конечно, в чистейшей и благороднейшей форме, принципы царского достоинства в том виде, в котором они развились в последнюю эпоху. В высшей степени знаменательно то, что стоик Сфер, как сообщают летописцы, содействовал его предприятиям. Одностороннее преобладание идеи о государстве, поглощавшей все остальные условия жизни, было без сомнения всегда отличительным свойством спартанского царства; монархические преобразования со времен Филиппа и Александра пытались, хотя в искаженном виде, осуществить ту же идею, которая все сильнее и сильнее возвещалась теоретиками. В Спарте она осуществилась теперь пол именем восстановления доброго старого права, носимая необыкновенную личностью, в ее полнейшей, можно сказать кристальной чистоте. Государство было возобновлено рациональным образом; всякие приставшие к нему в течение времени индивидуальные преимущества, расшатанные уже преобразовательною попыткою Агиса, были отменены; создана была форма, служившая выражением исключительно идее о государстве, — но с тою лишь разницею, что содержание этой формы, образование, интересы, права граждан, все это было совершенно новое.

И действительно, такое мнение следует вывести из скудных известий касательно государственного устройства Клеомена. Два момента в особенности представляются характеристичными и поддерживают это мнение. Клеомен сохранил одно из эфоровских седалищ, с тем, чтобы самому занять его; таким образом, он присвоил царскому сану все полновластие, каким пользовалось сказанное ведомство: право наказывать, кого вздумается, как выразился один из древних писателей, неограниченную власть над всеми должностными лицами, право решать войну и мир, исполнительную власть в самом обширном размере.[27] Затем, как сообщают летописи, он уничтожил авторитет герусии и созвал вместо нее патрономов;[28] это известие подверглось сомнению. Имея в виду восстановить древнее устройство, Клеомен едва ли мог отменить это коренное спартанское учреждение. Впоследствии, впрочем, в Спарте были патрономы и, судя по одному из показаний, они были поставлены Клеоменом. Об их прерогативах ничего не известно; однако, так как патронаты заменяли собою отмененную герусию, то и надо полагать, что они обладали гораздо меньшею властью; Клеомен, как кажется, хотел устранить всякую ступень, отделявшую царский сан от народа, и надо полагать, что это также было заимствовано от древнеспартанского устройства в том духе, как оно постигалось в ту эпоху. И действительно, Спарта искони была военным государством; таким же, какими в последнее время были некоторые из вновь основанных значительных держав. Совет старейшин, как бы военный совет при царе, был признан целесообразным, но ему не придавалось никакого полномочия; самодержавие должно было выразиться в соединении царской власти с общиною обязанных исполнять военную службу граждан. В этом отношении также обнаружилась древнеэллинская форма, повторившаяся в сущности как в Македонии, так и в основанных ею владениях.

Дальнейшие сохранившиеся известия крайне неудовлетворительны. Мы знаем, что приступлено было в той или иной форме к уничтожению долгов. Все имущество было вновь разделено; для ссыльных были также назначены доли; когда новый порядок утвердится, то им разрешен будет возврат; однако вовсе не упоминается, озаботились ли о периэках и в каких именно размерах. Затем Клеомен дополнил гражданское сословие периэками, так что войско спартиатов состояло уже из 4000 гоплитов,[29] и он вооружил их по македонскому образцу длинными сариссами вместо бывших доселе копий. Таким образом, последний остаток древней спартанской моры заменен был «сильным строем фаланги». Не подлежит, кажется, сомнению, что вместе с новым гражданским устройством совершилось новое, а именно топографическое разделение народа. Лакония впоследствии была разделена на пять округов; вместо древнеспартанских трех племен основою всех политических отношений стал территориальный раздел страны.[30] Царская власть, как видно, всюду окружает себя формами демократического свойства, но это — демократия не старого времени, а совершенно другая, основанная на рациональных началах.

При содействии Сфера стали в особенности печься о воспитании юношества на старый лад; потом восстановили совместные упражнения и трапезы. Наконец, для того, чтобы слово единодержавие не слишком поражало умы, Клеомен, как сообщают летописи, вызвал своего брата Эвклида в качестве второго царя. Эту непоследовательность допустили или ради вкоренившейся уже привычки, или вследствие мнимого приспособления к древнеспартанскому строю, или оттого, что это служило признаком особенного и как бы отвлеченного понятия о царской власти.

Отличительной чертою следует признать также то, что Клеомен избегал блестящего представительства и напыщенной торжественности царского величия, как вошло в обыкновение в эллинистических державах; напротив, при нем вовсе не было ни кабинета, ни двора, и он являлся в солдатской простоте, как бы лишь исправляющим царскую должность.[31] Он всех принимал в своей обыкновенной одежде, не стесняясь в обращении и свободно беседуя; когда его навещали чужеземцы или послы, то к обычному спартанскому столу прибавлялось блюдо немного получше: к иноземцам, говорил он, не следует относиться чересчур лаконически.[32] Даже Полибий заявляет, что он был одним т самых любезных и привлекательных частных людей;[33] суровая прелесть его беседы, свободная и смелая искренность его личности были неодолимы, Клеомен, как видно, более всякого иного царя достоин был стоят, во главе свободного, просвещенного мира греческих граждан; и он имел ввиду упрочить национальное единство, к чему стремились все патриоты.

Противником его был Арат. Он недаром опасался Клеомена и возраставшего к нему уважения всей Греции. Beзде, где бы Арат ни сталкивался с ним, он терпел самые позорные поражения; в борьбе со Спартою обнаружились неисцелимые слабые стороны Ахейского союза. Сам Арат лишился лучшей доли своей популярности; он уже чаял, что даже поддержка зажиточных граждан, признавших в нем поборника своих интересов, в конце концов не спасет его от возраставшего негодования толпы. Что было толку в нападении на Орхомен летом 226 года? Когда Клеомен с энергичной быстротою преобразовал внутренние условия в Спарте, то Арат думал уже, что потрясенное внутри царство не в состоянии будет вести борьбу с внешним врагом, и вследствие этого хотел, как кажется, вновь напасть на спартанцев. Однако, Клеомен весною 225 года внезапно вторгся в область Мегалополя и доказал таким образом, что Спарта стала смелее и сильнее, нежели когда-либо. Весь край был разграблен; спартанцы возвращались с богатою добычей, а для того, чтобы показать неприятелю, как мало его боялись, Клеомен назначил дневку и пригласил проходивших из Мессении дионисских артистов дать представление его воинам. Как раз в это время восстала Мантинея с целью отложиться от союза. В городе для охраны новых граждан и по их предложению к союзному гарнизону были присоединены 300 ахейцев и 200 наемников. Вероятно, старожилы Мантинеи предложили сдать Клеомену как самих себя, гак и свой город. Он пришел ночью и, соединившись с ними, частью перебил, частью изгнал ахейцев, потом восстановил прежнее устройство, возвратил гражданам их старую самостоятельную политику и вернулся в Тегею.[34]

Он доказал таким образом, что новая Спарта имеет в виду не покорять, я напротив, соединять под своей гегемонией свободные, самостоятельные государства. Этот принцип соединения противодействовал подавляющему свободную и непосредственную самостоятельность политий принципу Ахейского союза, и он оказался тем более опасным, что предполагаемая ахейскими союзниками защита на деле была немощна; сверх того исключительное влияние богачей на союзные дела не в силах было заглушить и общинах всякие требования, притязания, всякое громко заявляемое настроение толпы.

От Арата не могло укрыться его затруднительное положение; он, правда, не признавался в том, что оно вызвано исключительно им самим и тем направлением, какое он придал союзным делам. В союзе находились личности с боевыми дарованиями; но он оттеснял их; всякий раз, как возникало воодушевление в народе, он подавлял его; он расстроил возможность присущего союзу свободного политического развития, предоставлял влияние одним лишь зажиточным людям и, опираясь на них, вопреки уставам забрал в свои руки исключительное заведование союзом. Всего, что Клеомен так быстро и с такою блестящею отвагою создал для своих спартанцев, — имущество и свободу от долгов для бедного люда, соревнование ради нового и прочного внутреннего уряда, воодушевление к борьбе и победам, блестящую военную славу, всего этого, благодаря Арату и его партии, к великому своему прискорбию, лишился простой народ в городах. Против подобного рода опекунов бессильны были и толпа и общественное мнение, что и обнаружилось в бесплодном народном негодовании по поводу битвы при Левктре. Как ожесточилась толпа, когда вместо того, чтобы после позорного заявления в Эгионе выйти в отставку, Арат остался в стратегии, когда он не смог даже отстоять Мегалополь, когда отложилась Мантинея. Обременительным, позорным казался всем союз, оттого что, требуя от городов денежных вносов и военных пособий, он не защищал их и не поддерживал бедных граждан; собирая по два раза в год на три дня общину, с тем чтобы на скорую руку предъявить к решению лишь предрешенные уже вопросы или произвести выборы; союз, в конце концов, все предоставлял на произвол богачей; он самоуправно вмешивался даже во внутренние дела отдельных общин, предписывал им и требовал от них того, что разрешалось не общиною, а напротив, недосягаемым для толпы союзным советом, всемогущею волею зажиточных его членов. И в самом деле, после каждого успешного предприятия царя внутри и вовне этим общинам все соблазнительнее каталась возможность соединиться на полной свободе под блестящей и охранительной гегемонией прославленного Клеомена. А что, если македонский царь воспользуемся этим временем, с тем чтобы возобновить прежнее, гнусное владычество тиранов в городах? Это ужасное положение Ахейского союза казалось возможным тем более, что вследствие возобновлявшихся поражений с прискорбием приходилось сознаться в собственной возраставшей немощи. К кому обратиться, на кого надеяться? Один только Клеомен со своими победоносными спартанцами в состоянии был охранять свободу, мало того — даже создать ее.

При этом повлияло на умы еще одно, скрытое в сказанном настроении толпы обстоятельство. Лишь обинуясь, решаюсь указать на него; однако, без него не обходится ни одно государство, в котором социальное развитие дошло до необходимости, по распадении исконных обычаев и авторитетов, по признании национальных законных принципов, признать за всеми право пользоваться общественными благами, не обладая притом средствами удовлетворить этим требованиям, осуществить их. Бедность давно существовала на свете, она была везде: но в одних только эллинских учреждениях, которыми признавалась свобода граждан, бедность могла проявиться в виде пауперизма. В это время уже, когда Агис уничтожил долги, пауперизм стал поднимать голову; уничтожение долгов и раздел имуществ Клеоменом возбудили во всей Греции такие же притязания; брожения возникли в низших слоях раздраженной массы, которую так скудно удовлетворяла союзная свобода.[35]

Арату пришлось убедиться, что опасность угрожала ему не только внутри, но также извне, и восстание, благодаря которому так быстро усилилась Спарта, вызвало брожение в городах. Для него осталось только два пути: или заключить мир со спартанцами, или, продолжая с ними борьбу, прибегнуть к чужеземной помощи. Однако, Клеомен согласился бы на мир не иначе, как с условием, чтобы была признана его гегемония, быть может даже, чтобы значительно сократили территорию Ахейского союза, отделили от нею Коринф и Мегалополь; а сверх того, каким переворотам подвергся бы сам союз после соприкосновения со Спартою! Когда Арат стоял с Агисом под Коринфом, ему уже пришлось изведать тот яд, который скрывался в этом близком сношении с новоспартанским строем; все фанатические идеи, против которых весь век свой боролся Арат, ради которых он устранял философских друзей в Мегалополе и обуздывал восторженного Лидиада, все они в таком случае проникли бы в самом тревожном виде в его союз; тогда первым делом провозгласят раздел имуществ и уничтожение долгов, тогда настанет конец деспотическому преобладанию богачей; мало того, они подвергнутся даже опасности лишиться известной доли их имущества или их ссуд, — тогда спокойная гражданская жизнь и узаконенный порядок погибнут без всякой надежды; тогда этот царь, гордый тем, что соревнуется с бедным людом в умеренности, а с необразованным ратником в перенесении тягостей войны, воодушевляющий юношей к суровой спартанской доблести минувших времен и попирающий ногами право местных богачей, он будет солнцем, к которому обратятся взоры всех граждан, — образцом, которому все станут подражать, который готов пожертвовать блаженною жизнью образованного и утопавшего в наслаждениях общества пустым теориям идеологов и стоиков, лишь бы удовлетворить своему властолюбию. Так, конечно, думал Арат; но такими думами прикрывались лишь более сокровенные, терзавшие его чувства: неужели после двадцатилетнего достославного — как был уверен сам Арат — управления союзом ему суждено уступить более сильному, но едва лишь достигшему зрелых лет мужу! Он с горечью сознавал, что этот юноша превосходит его энергией, военными талантами, политическим дарованием, что он смелою рукою разбивал его дипломатические козни, ногами попирал его дипломатические ходы, преследовал, травил и смущал старого мастера дипломатического искусства и, наконец, словно школьника предал состраданию или ненависти бывших столь покорных и терпеливых его союзников? Понятно поэтому, что Арат руководствовался побуждениями, какие всегда должны бы оставаться чуждыми душе государственного мужа; он считал союз своим творением и, несмотря на то, что без зазрения совести готов был пожертвовать им в угоду своим личным интересам.

Он решил продолжать войну с Клеоменом; однако к кому обратиться за помощью? Правда, египетский царь все еще выдавал ему годовой оклад, однако оккупация Карии Антигоном связывала ему некоторым образом руки. Война между Аратом и Спартою отнюдь не могла быть в интересах царя; для египетской политики во всяком случае не было никакой выгоды способствовать успехам Ахейского союза, она скорее имела в виду поддержать враждебное македонянам владычество, но ахейцы были уже чересчур немощны, для того чтобы в этом отношении удовлетворить египетским интересам. В Греции же помимо этолян не было ни одной державы, которая могла бы доставить им пособие; разве этоляне не уступили Клеомену три аркадских города? Разве они же в Македонии и Спарте не предлагали поделить между собой область Ахейского союза? Правда, с тех пор этоляне, как казалось, не принимали никакого непосредственного участия в том, что совершалось в Пелопоннесе. Хотя Клеомен и оказал помощь их друзьям в Элиде, однако явно было, что он сделал это отнюдь не в угоду этолянам. Арат не упустил, конечно, из виду, что этоляне стали сдержаннее относиться к Клеомену по мере того, как усилилась его власть, и если он помогал элейцам, то это не только не сближало с ним этолян, а скорее отчуждало от него. Но для Арата было мало проку от этого. Если ему действительно удастся заручиться пособием этолян, то надо ожидать, что Македония тотчас же перейдет на сторону Спарты и всеми своими силами кинется на этолийскую Фессалию и на Фермопилы; в таком случае этоляне будут всецело заняты македонскою войною, и спартанцы одолеют ахейцев.[36] Был один только союз, который мог бы еще удовлетворить желаниям Арата. Ему, конечно, следовало ожидать, что этот союз обойдется не без значительных жертв, что он изумит ахейцев, оскорбит правительство в Александрии, подвергнет его жестокому осуждению, а свободу и независимость ахейцев — великой опасности, и. чего доброго, совсем расстроит их; но таким путем, наверное, удастся низвергнуть гордого спартанца, что для Арата и было важнее всего. Поэтому-то он и старался заключить этот союз с Македонией!

Случается, что внезапные опасности или неожиданное стечение обстоятельств приводят в замешательство даже честного человека и побуждают его принять опрометчивое решение; но государственная измена, задуманная теперь Аратом с обычною, конечно, дипломатическою предосторожностью, отнюдь не была следствием внезапной, оглушающей, все низвергающей лавины опасностей. Он ясно предвидел, какое зло готовился причинить; обсудив все хладнокровно, он решился на дело, вследствие которого союз был брошен на произвол, свободная же Греция была предана во власть врага, сам он, этот основатель союзной свободы, сделался прислужником македонского владычества.

Осенью 225 года, когда реформа в Спарте уже совершилась и Клеомен возобновил войну с удвоенной энергией, Арат вступил в переговоры. Он завел их через посредство Мегалополя. Этот город со времен Филиппа и Александра находился в постоянной связи с Македонией; вступив даже в Ахейский союз, он не прекратил с нею своих сношений; влияние поддерживающих эту связь личностей усилилось, благодаря тому, что союз не доставлял более никакой защиты от возобновлявшихся нападений соседних спартанцев, так что сочувствие к ахейским интересам все более ослабевало; а потому невольно возникла мысль обратиться за помощью к Македонии. У Арата в городе было двое друзей его отца: Никофон и Керкид; последний был, вероятно, потомок тою преданного Македонии Керкида, который сто лет тому назад урядил конституцию города. Арат тайком совещался с обоими и побудил их внести в общину предложение, чтобы Мегалополь обратился к союзу с просьбою разрешить ему прибегнуть за помощью к Македонии. Город согласился на предложение, послал обоих мужей в союз и поручил им в случае согласия с его стороны тотчас же отправиться в Македонию. Само собой разумеется, что такие частные договоры отдельной общины угрожали опасностью существованию союза и его учреждениям; однако, сам Арат присоветовал согласиться на это, посольство было разрешено. Арат снабдил его тайными инструкциями: послы должны были представить царю,[37] «что союз Клеомена с этолянами грозит опасностью не только ахейцам; что союзники чересчур сильны, так что ахейская конфедерация не в состоянии противиться им; если же она будет уничтожена, то хищные этоляне нападут также на другие соседние страны. Клеомен добивается гегемонии в Греции и может достичь ее лишь в ущерб Македонии. Пусть царь убедится, что скоро ему придется выбирать одно из двух: или, соединившись с ахейцами и беотянами, победить Клеомена в Пелопоннесе, или выждать в Фессалии сомнительную борьбу с этолянами и Клеоменом, за которым в таком случае принуждены будут последовать как беотяне, так и ахейцы. Этоляне сохранили в свежей памяти оказанную им ахейцами помощь в Деметриеву войну и по крайней мере для виду должны выказать благодарность; а потому они не открыли еще враждебных действий. Ахейский союз надеется, что он и сам справится с одними спартанцами; однако, если он будет побежден, если затем этоляне открыто выступят против него, то Македонии необходимо (идет вступиться за угнетенных ахейцев. Пусть Антигон не сомневается в совершенной честности союзной политики; когда дела примут решительный оборот, то Арат сам изыщет и предложит необходимые гарантии для Македонии; он желает также, чтобы ему предоставлено было назначить время, когда настанет нужда в македонской помощи».

Этими заявлениями обнаружилось, что македонская политика была верно рассчитывала: наступили осложнения, на которых основывались ее комбинации. Хотя в данных Аратом инструкциях сильное опасение касательно этолян было не только пустою дипломатическою фразою, но Антигон слишком ясно постиг все условия, так что не мог ошибиться относительно существенных причин, побудивших Арата сделать свои предложения; чем тщательнее царь избегал обнаружить своекорыстную готовность к услугам, тем вернее казался успех. Он ответил послам самым предупредительным образом, выдал им письменный ответ Мегалополю, заявив, что готов подать им помощь, если союз со своей стороны также одобрит это. Доклад послов возбудил в гражданах Мегалополя величайшую радость и новые надежды; они тотчас же внесли в союзное собрание предложение обратиться за помощью к македонянам. Арат получил сверх того тайные известия, убедившие его, что лично к нему царь относится благосклонно; и он был доволен своею столь удачною дипломатией, тем более что ревность, с какою мегалопольцы ухватились за македонский союз, избавила его от предстоящей ему неприятности самому делать предложение по этому поводу и в конце концов быть ответственным в таком случае. И в самом деле, предъявив совету благосклонное послание царя и прославляя благородство его помыслов, мегалопольцы сами предложили обратиться к нему с просьбою, чтобы он немедленно выступил в Пелопоннесе. Это дело на предварительном совещании в совете необходимо было предложить общему союзному собранию. Мегалопольцы заявили, что народ согласен на предложение, Арат одобрительно отозвался об этом доказательстве здравого смысла в народе; он с похвалою отнесся к благим намерениям царя, увещевал попытать сперва всеми силами, нельзя ли своими собственными средствами защитить город и страну; если же это не удастся, то принять столь великодушно предлагаемую помощь. Мнение Арата было предъявлено общине; она затем решила не давать пока хода предложению мегалопольцев и вести предстоящую войну собственными средствами.[38]

Этими сношениями существенно изменилось, конечно, политическое положение не только Ахейского союза, но вместе с тем также остальных греческих и состоящих в связи с Грецией держав. С той поры, как возникла македонская политика, в Греции постоянно составлялась против нее оппозиция, в которой совокуплялись нравственные силы эллинизма против материальных Македонии, или вернее, которая преуспевала лишь постольку, поскольку ей удавалось соединять вместе и те и другие. Если б амфиктиония в Дельфах успела преобразоваться в национальное учреждение, то Филиппу не пришлось бы сразиться при Херонее; но эта единственная попытка установить правильное национальное объединение оказалась до того скудною, что Филипп сам задумал даже устроить в Коринфе новую форму союза, тем чтобы соединить вместе нацию или ближайшие области. Этот союз распался, борьба с Македонией возобновилась. Этоляне оказались главными поборниками; они, однако, не поняли своей задачи. Они овладели амфиктионией, но изгнали из нее представителей остальных племен; греческий мир боялся их властолюбия, насилия и грубости так же, как и царской власти. Благодаря этому ахейцам и удалось так быстро и решительно стать во главе господствовавших идей, После того этолийская политика нерешительно колебалась то в одну, то в другую сторону; однако идеи эпохи не могли приурочиться к учреждениям Ахейского союза; он утратил свой принцип или, вернее, не постиг его; он созидал единство не из сильных, а из слабых элементов эллинизма. В это время восстала Спарта, она начала быстро усиливаться и превзошла Ахейский союз. Спарта стояла уже во главе новой, более энергичной оппозиции; образовав у себя, правда, решительно монархический строй, она как раз в эту пору снаряжена была всеми средствами для того, чтобы утвердить настоящее национальное единство. Однако, вместо того, чтобы примкнуть к ней, ослепленные ахейцы обратились к Македонии. Вследствие этого владычество Македонии усилилось еще более; Вспомним, что Антигон вновь со значительным успехом принялся за почти покинутую в течение более десяти лет азиатскую политику; для Египта было весьма важно поддержать по возможности эллинскую оппозицию. Сблизившись с Македонией, Арат скомпрометировал свою прежнюю связь с Александрией; Лагид тотчас же вступил в союз с Клеоменом, побуждал его продолжать борьбу и поддерживал субсидиями.

Сам Клеомен пылал желанием продолжать войну. Он не мог не знать, что ему предстоит воевать с Ахейским союзом не в полном его составе; он справедливо рассчитывал на настроение народа в большей части городов; лучшим ручательством в успехе служило то, что Арат не обращался к македонскому царю, пока пользовался хотя некоторым влиянием. Клеомен внезапно вторгся в древнеахейскую область близ Фар; если он там, как надеялся, разобьет Арата, то это произведет сильное нравственное впечатление, тем более, что в тех старых местах был настоящий притон Аратовой партии. Не Арат, правда, был в то время стратегом, а Гипербат, однако, он все-таки вполне управлял союзом. Он со всеми ахейскими войсками двинулся к Диме, имея, вероятно, в виду этолян, одновременного нападения которых он опасался или показывал вид, будто опасается. Клеомен смело двинулся туда, расположился между неприятельским городом и позицией ахейцев, атаковал их и одержал решительную победу. Эта битва при Гекатомбее произошла весною 224 г.[39] Потеря ахейцев пленными и убитыми была весьма значительная. Если бы Клеомену вздумалось проникнуть далее, он не встретил бы сильного отряда; он, однако, предпочел вернуться в Аркадию, ограничившись лишь тем, что изгнал союзный гарнизон из Ласиона и возвратил город опять элейцам.[40] Он имел в виду дать в общинах еще сильнее развиться возникшему уже в них брожению и побудить их; заявить свое сочувствие спартанцам.

О том, что после злополучной битвы происходило в среде ахейцев, сохранились только смутные известия. Надо полагать, что негодование толпы на Арата выразилось еще сильнее, нежели после битвы при Ладокии. Приближалось время выбора стратега; Арат заявил, что не желает быть избран; не оттого, чтобы он боялся провалиться; выборы, как известно, зависели от зажиточных граждан, а в них он был вполне уверен; они просили его не отказываться, но тщетно.[41] Негодование толпы его также не пугало; он презирал ее и прежде в столь же злополучные времена. Его побуждало неожиданное затруднение, возникшее в македонских переговорах. Тотчас же после битвы при Гекатомбее он отравил к Антигону своего сына Арата,[42] с тем чтобы довершить начатые осенью переговоры касательно присылки помощи. Царь потребовал, чтобы ему сдан был Акрокоринф в качестве опорного пункта для войны в Пелопоннесе; однако, не было никакой возможности, как казалось, коринфян вопреки их желанию предать во власть македонян. Переговоры прекратились до поры до времени, с тем чтобы приискать сперва какие-нибудь иные залоги для Македонии. Вследствие таких дипломатических неудач Арат в эло время и не был в состоянии предпринять что-либо против Клеомена, а потому он и предпочел предоставить ответственность стратегии другому, а именно Тимоксену.

При таких обстоятельствах противная Арату партия усиливалась. После поражения ему хотелось выиграть время для македонских переговоров и для этого, по его, конечно, наущению, отправлены были послы к Клеомену. Спартанский царь предъявил жестокие условия, как и следовало ожидать ввиду опасного македонского вмешательства. Теперь, однако, Арат и его партия лишились всякой надежды на помощь; эти безуспешные переговоры оказались для них новым более чувствительным поражением. Клеомену нечего уже было опасаться его. Он тоже отправил посольство и требовал лишь, чтобы ахейцы передали ему гегемонию; о прежних условиях мира вовсе не следует упоминать; напротив, если согласятся на его требование, то он тотчас же освободит военнопленных и возвратит ахейцам взятые у них места. Понятно, что эти предложения возбудили величайший восторг; Арат тщетно противоречил, он не мог помешать тому, чтобы предложение было принято. Великодушного царя пригласили в Лерну, куда собиралась союзная община, с тем, чтобы торжественно вручить ему гегемонию. Клеомен отправил уже вперед знатнейших военнопленных, для того чтобы со своей стороны выразить полное доверие. Он уже готов был достичь своей цели и с отрадным порывом поспешил в. Лерну; однако от выпитой им воды с ним сделалось сильное кровотечение и его пришлось отвезти назад в Спарту.[43]

Царь выздоровел наконец; было назначено новое собрание в Аргосе, с тем чтобы приступить к передаче гегемонии, Клеомен прибыл туда через Тегею. Арат, однако, воспользовался тем временем и отважился уже действовать решительнее прежнего,[44] Он отправил к прибывшему уже в Лерну царю заявление: так как Клеомен собрался к друзьям и союзникам, то пусть он покинет свое войско и вступит один в Аргос; если желает, то, пожалуй, вышлют триста заложников для его личной безопасности; если же он явится со своим войском, то должен остановиться у килларабской гимназии вне города, где и вступят с ним в переговоры. Клеомен был до крайности возмущен; колкая переписка с Аратом не повела ни к чему; в послании к союзу Клеомен с беспощадным негодованием изобличил недостойный, нарушающий всякое доверие поступок Арата. Потом он послал герольда, с тем чтобы объявить новую войну ахейцам, и двинулся из Лерны в Эгион, как значится в записках Арата, а не в Аргос, где успели бы тем временем приготовиться к защите.[45]

Вследствие нового объявления войны негодование ахейцев окончательно разразилось. Если постановления союза позволяют так гнусно злоупотреблять своим личным влиянием, как то позволил себе Арат, то кому же охота оставаться в нем долее. Положительно подтверждается, что от него отреклась даже большая часть знати. Ему ставили в упрек не только гнусное неуважение к принятым уже решениям и заключенным договорам, но и то, что он поглумился над громко заявленным в пользу Клеомена общественным мнением. Даже прежние его переговоры с Антигоном казались в высшей степени двусмысленными; теперь же, когда Арат самовольно расстроил мирный договор, которым Пелопоннес обеспечивался от всякого македонскою вмешательства, он оказывался явным изменником. Общины, как говорят, были особенно возмущены тем, что они лишились надежды на уничтожение долгов и на раздел имуществ; они могли бы, наверное, рассчитывать на улучшение союзных постановлений, если бы при спартанской гегемонии удалось преодолеть влияние Арата и его партии богачей. Теперь же, лишившись всякой надежды, они готовы были отпасть; спартанцам стоило только явиться, и города один за другим отлагались от злополучного союза.[46]

Тотчас же, в первые дни этого возраставшего брожения Клеомен кинулся на Сикион; друзьям Арата с трудом лишь удалось воспрепятствовать тому, чтобы город сдался. Потом он поспешил к Пеллене; граждане восстали за него и, — соединившись с ним, изгнали из города странна вмес-те с гарнизоном. В его власть перешли точно гак же Феней, Пентелий, Кафии.[47] Этими оккупациями восточные области союза были окончательно отделены от западных. Опасались отпадения Коринфа, Сикиона; из Аргоса туда высланы были всадники и наемники с тем, чтобы поддержать повиновение в городах. Аргос, как кажется, служил сборным местом для приверженцев Арата; необходимо было здесь сплотиться как можно теснее, тем более что Аристомах, избранный раз в стратеги, но потом явно устраняемый, оказался опасным в городе, где был некогда тираном. Настало время Немейских игр, ахейцы вынуждены были перенести их в Аргос; город наполнился инородцами. Клеомен подоспел туда во время празднества, занял ночью скалистые высоты Аспиды над театром. Больше ничего и не требовалось; никто не взялся за оружие; город добровольно принял спартанский гарнизон. Клеомен избегал всякого рода политических преследований; Аргос выдал лишь двадцать заложников и в качестве свободной политии вступил в союз, признав гегемонию Спарты:[48] это было в высшей степени важное приобретенье, и не в одном только политическом отношении; напротив, напоминая о Пирре, павшем здесь в тщетной борьбе, и о прежних неудачных попытках Спарты, этот успех обнаружил, что то же самое спартанское царство, воспользовавшись животворными идеями эпохи, обладало чрезвычайным могуществом.[49] После падения Аргоса Флиунт и Клеоны охотно открыли ворота. В Коринфе, Сикионе, везде было то же самое настроение; значительнейший из десяти старых ахейских городов, Пеллена, уже отпал; состояние было вполне безнадежное.

Арат отправился в Сикион, с тем чтобы воспрепятствовать формальному отпадению своего родного города. Он самоуправно присвоил себе диктаторскую власть,[50] велел всех, кого подозревал в связи с Клеоменом, схватить и казнить. Потом он поспешил в Коринф, с тем чтобы и там также выследить и наказать лаконских приверженцев; однако, здесь Арат лишился уже всякого значения, народ в этом богатом торговом городе находился в крайне сильном брожении. А тут пришло еще известие, что Клеоны, Флиунт присоединились к спартанцам; народ стекался у святилища Аполлона, близ Булевтерии, и громким криком вызывал Арата, Граждане явно намеревались завладеть его личностью — Арат не мог уже пуститься в бегство, Взяв лошадь под уздцы, он явился, думая видом полнейшей самонадеянности угомонить толпу. Она встретила его криком к бранью, все повскакали со своих мест, и поднялась страшная кутерьма. Арат с добродушным видом стал увещать их кроткими словами, чтобы они остались на местах, поменьше шумели и впустили находившихся еще снаружи людей; потом он не торопясь вышел, как бы для того, чтобы отдать свою лошадь; всех, кого встречал снаружи, он отсылал в святилище, где тотчас должны были начаться переговоры. Таким образом он выбрался из многолюдных улиц, потом, вскочив на коня близ Акрополя, поскакал наверх, взял с собою для охраны тридцать человек из гарнизона и благополучно достиг Сикиона. Коринфяне же не медля послали к Клеомену, с тем чтобы предать ему себя и свой город. Царь вправе был сетовать на то, что они дали ускользнуть Арату; если б захватили его, то прекратились бы всякие дальнейшие опасения, Акрокоринф не был бы более во власти союзного гарнизона. Клеомен попытался по крайней мере овладеть крепостью; он уже из Аргоса отправил к Арату Мегистона, предложив ему блестящие условия за уступку крепости; царь готов был вместо получаемых Аратом из Александрии шести талантов выдавать ему ежегодную пенсию в двенадцать талантов. Арат ответил жалкими словами: «Не он господствует над обстоятельствами, а напротив, они господствуют над ним». В Сикионе оказалась небольшая шайка ахейского народа; собравшиеся тут же организовали союзную общину, вручили Арату неограниченную стратегию, диктаторскую власть, которую он и без того самоуправно присвоил уже себе; из преданных ему граждан он набрал себе телохранителей.[51]

Клеомен тем временем покинул Аргос; ему добровольно сдались по пути Трезен, Эпидавр, Гермиона; наконец, он прибыл в Коринф. Ахейский гарнизон не хотел сдать крепость, поэтому Клеомен осадил ее. В городе находились имущества Арата; царь велел щадить их, предложил друзьям его взять их в свое ведение. Он отправил новое посольство к Арату: он предложил еще раз мир, если Ахейский союз признает его гегемонию и примет в Акрокоринф состоящий наполовину из спартанцев гарнизон. Арат все отверг; отпадение Коринфа избавило его от самой тяжкой заботы; его ахейцы владели еще крепостью, с ней только и велись у него переговоры с Антигоном; ему стоит сказать слово, и македонские войска двинутся на помощь.[52]

Однако Арат все еще не решался. Сознал ли он, наконец, что призвать на помощь Македонию значит совершить политическое самоубийство? Чем долее он мешкал, тем немощнее становился переходивший к Македонии скудный остаток Ахейского союза, тем все более обнаруживалось его политическое ничтожество в будущем. Несмотря на то, Арат промедлил еще несколько месяцев; надеялся ли он, что падет Акрокоринф, что сам он, таким образом, вынужден будет не совершать того дела, которое должно было помрачить лучшую славу его жизни? Хотя бы он даже и терзался душевною мукою роковой ошибки, однако у него не хватило мужества сознаться в ней. Он был тщеславен, но не изменник, он завидовал Клеомену, но был все-таки эллин; он содрогаясь вспоминал о событиях, совершавшихся в его юности, о тиранах и гарнизонах, — и ум его находился в томительном положении: выбирать между отважным, гордым соперником и македонским владычеством. Он все еще медлил, предоставив случаю решить, падет ли Акрокоринф или нет; он прибегал все к новым изворотам, лишь бы поддержать еще возможность сдать Клеомену крепость, — но судьба отказала ему в этой ничтожной услуге, с тем чтобы принудить его к решению, высказать которое у него не доехало духу. Ввиду ожидаемой крутой развязки вдруг все притихло; это была последнее затишье перед ужасною бурею.

Арат в качестве неограниченного стратега озирался во все возможные стороны, как бы надеясь все еще обойтись без македонского царя. Он обратился за помощью к этолянам, но ему отказали; потом также к афинянам, напомнив им, что он освободил их город, но они присоединились уже к Спарте. Он обратился бы за пособием даже к Беотии, если б Мегара, отрекшись от Ахейского союза, не присоединилась к Беотийскому.[53] Он отверг предложения Клеомена. В это время царь подошел с войском к Сикиону, опустошил окрестности, осадил город; он в течение трех месяцев теснил его, и Арат все еще не решался сдать македонскому царю Акрокоринф. Он сам представил тогдашнее положение дел в таком виде:[54] ему хотелось проявить свою вину в более благовидном свете; но разве он не взваливает на себя еще новых упреков? Настроенные в пользу спартанцев, принадлежавшие к Ахейскому союзу города перешли теперь на сторону Клеомена; однако Стимфал,[55] Мегалополь, старые ахейские местности или господствующая в них партия, за исключением Пеллены, были все еще тесно связаны между собою. Разве стратег мог бы пожертвовать ими из-за своей нерешительности? Как мог он взять на себя такую ответственность? Акрокоринф был теперь и без того утрачен для союза; незачем было медлить со сдачею его Антигону; а иначе крепость, чего доброго, перейдет во власть Клеомена: в таком случае мегалопольцы и старые ахейские города неминуемо достанутся Спарте. Союзники собрались, наконец, в Эгионе и пригласили стратега прибыть туда из Сикиона. Напрасно граждане осажденного города, как рассказывает он сам в своих мемуарах, просили и заклинали его, напоминая об угрожавшей ему по пути опасности; женщины и дети теснились к нему, хватались за его платье, обнимали его колена, со слезами удерживая его как отца и единственного их спасителя. Он ободрял их, потом вырвался от них; в сопровождении десяти друзей и своего сына он проскакал к берегу, сел там на корабль и благополучно прибыл в Эгион к собранию. Там решено было обратиться за помощью к Антигону и передать ему Акрокоринф.[56] Арат утешился тем, что не он, а община высказала это решение, этот смертный приговор всем надеждам свободной Греции.

Вследствие такого решения тотчас же отправлены были условленные заложники к Антигону; Арат присоединил к ним своего сына. Когда роковой жребий был брошен, то ему ничего более не оставалось, как заручиться во что бы то ни стало благоволением царя. Надо вспомнить, как натянуты были все условия, для того чтобы понять негодование, вызванное сказанным решением у всех, кто был на стороне спартанцев; особенно в Коринфе народ ожесточился до того, что разрушил все во владениях Арата, и самый дом его по общественному приговору был подарен Клеомену. Как только Клеомен был извещен об упомянутом договоре, он сам тотчас же снял осаду Сикиона, вернулся в Коринф, расположился на перешейке, укрепил его со стороны Онейских гор окопами, которые, казалось, были достаточно крепки, так, чтобы македонский царь не был бы в состоянии прорваться.

Антигон давно уже стоял в Фессалии и готов был двинуться в поход, когда прибыло ахейское посольство. Судя по дальнейшим полученным им сведениям, он предполагал, что Клеомен попытается проникнуть в Элладу, а может быть и до Фессалии. Владевшие пока лишь одним югом Фессалии этоляне могли бы, пожалуй, воспользоваться этим случаем, с тем чтобы прервать искусственное, навязанное им македонской политикой бездействие и напасть вместе с Клеоменом. Сверх того, царю необходимо было по возможности скорее овладеть Акрокоринфом. Этоляне, однако, отказали ему в дозволении пройти по их области, через Офрид и Фермопилы; а потому царь поспешил через Эвбею к перешейку;[57] при нем было 20 000 пехотинцев и 1400 всадников.[58] Арат и демиурги Ахейского союза отправились морем в Паги в Мегарской области, с тем чтобы приветствовать царя; он, в особенности к Арату, отнесся в высшей степени предупредительно и радушно. Условившись здесь относительно дальнейших планов, приступили к военным действиям.[59]

Это было приблизительно летом 223 года. Клеомен занял крепкую позицию и мог положиться на храбрость войска и на рвение коринфян, так что был в состоянии отразить всякую попытку македонян прорвать его ряды. Гарнизон в Акрокоринфе до поры до времени не беспокоил его Однако, он не успел овладеть Сикионом, и у него не было своего флота; а потому Антигон мог бы там высадиться и зайти ему во фланг; в таком случае Акрокоринф оказался бы крайне опасным. Позиция Клеомена в Коринфе была ненадежная; но честь и интересы коринфян требовали, чтобы он отстаивал ее до последней крайности. Антигон не ожидал такого упорного сопротивления; у него обнаружился уже недостаток в припасах. Новая попытка проникнуть ночью через Лехей не удалось. Казалось, не было никакой возможности проникнуть сухим путем через перешеек; Антигон решился уже было переправить свои войска от мыса Герея в Сикион, но неожиданно открылся другой весьма удобный выход.

В Аргосе отнюдь не прекратились тайные сношения с ахейцами и Аратом. Заняв город, Клеомен по совету Мегистона не принял никаких особенных мер против подозрительных личностей, а удовольствовался только двадцатью заложниками. Приверженцы ахейцев тотчас же принялись за свои тайные происки. Народ также был недоволен; он ожидал от Клеомена уничтожения долгов и раздела имуществ, но ничего такого не последовало; потому-то и не трудно было отвлечь толпу от спартанских интересов. Один из друзей Арата, Аристотель с большим успехом повел дела; он морем отправил послов к Антигону: достаточно будет привести несколько отрядов для того, чтобы завладеть Аргосом. Арат во главе полутора тысяч человек тотчас же отправился морем в Эпидавр, а оттуда поспешил в Аргос. Он не успел еще прибыть туда, как в городе вспыхнуло уже восстание против приверженцев Клеомена. Аристотель во главе народа атаковал слабый гарнизон в крепости; а Тимоксен подоспел уже из Сикиона с шайкою ахейцев и поддержал его атаку. Гарнизон подвергся величайшей опасности; тотчас же отправлены были послы в Коринф. Клеомен получил известие ночью во время второй смены. Мегистон с 2000 воинов не медля двинулся в Аргос, а Клеомен между тем вдвойне строже стал следить за движениями македонян. Вскоре, однако, из Аргоса прибыли новые крайне дурные вести: вступив в город, Мегистон пал в стычке, крепость оказалась в величайшей опасности, так что не в состоянии была держаться долее. Если Аргос падет, то Клеомен будет отрезан, неприятель станет угрожать ему с тыла. И в самом деле, перешедший решительно на сторон) ахейцев Стимфал граничил с областями Сикиона и Аргоса, а поход Тимоксена доказал, что путь через чти области находился вполне во власти неприятеля. Антигон мог через Сикион или Эпидавр обойти окопы на перешейке; тогда перед ним была бы открыта дорога в Спарту. Клеомен вынужден был предать Коринф. Он со всеми своими войсками поспешил в Аргос и атаковал прямо с похода, удачно соединился с отбивавшемся все еще гарнизоном, вытеснил из ближайших улиц ахейцев и буйную толпу. Однако Арат уже подходил; Антигон тотчас же вслед за Клеоменом двинулся через перешеек, заставил сдаться Акрокоринф и поспешил со своим войском также в Аргос. Его всадники проскакали уже в город, на соседних высотах появились фаланги. Клеомен убедился в невозможности здесь удержаться. Он в стройном порядке отступил через Мантинею; недавно лишь приобретенные союзники Спарты скоро подчинились македонскому владычеству. Так вслед за Клеоменом обрушалось все, что он созидал; в Тегее он получил весть о смерти своей любимой жены. На него следовал удар за ударом; все счастье, все надежды его сокрушались в этих быстрых переворотах. Но при этом остались еще его спартанцы.[60]

Тогда же по отступлении Клеомена свободный город Аргос избрал в стратеги Арата. Полибий говорит, что Антигон привел в порядок городские дела. По предложению нового стратега решено было в знак благодарности передать царю в дар имущества тиранов и изменников. Аристомах по поводу известных событий в Кенхреях подвергся пытке, а потом был брошен в море. Не подлежит почти сомнению, что именно Арат уготовил такую смерть бывшему некогда стратегу ахейцев; его одного, по крайней мере, громко упрекала вся греческая нация.[61]

Царь теперь уже, не обинуясь, стал обнаруживать, какое положение он намеревался впредь занять в Пелопоннесе: Антигон велел в Аргосе восстановить низвергнутые статуи тиранов и уничтожить памятники овладевших Акрокоринфом ахейцев; одна только статуя Арата была оставлена, несмотря на протест с его стороны. Потом царь через Аркадию двинулся к Мегалополю; воздвигнутые Клеоменом в Бельминской и Эгисской областях укрепления были разрушены, а сама территория возвращена мегалопольцам. Таковы были последние действия этой кампании. Антигон отправился к ахейскому собранию в Эгион, с целью сообщить союзникам о том, чего успели уже достичь и что осталось еще совершить. Им уже нечего было много совещаться, пришлось лишь повиноваться. Таким образом и решили передать ему гегемонию над союзом[62] и без разрешения Антигона не отправлять ни к какому царю ни писем, ни посольств. Союз обязался также продовольствовать македонские, расположившиеся на зимних квартирах в Сикионе и Коринфе войска и выдавать им жалование. С каким позором рухнуло доблестное восстание эллинов, сулившее лет тридцать тому назад открыть новую эру в Греции. Противно было смотреть, как эти некогда свободные союзники поклонялись царю. Энергичный и прямой в своих поступках, он не счел даже нужным прельщать их обещанием свободы. Они поднесли ему в дар Коринф словно какую-нибудь деревню, назначили в его честь торжественные шествия, игры, жертвоприношения словно богу.[63] Вот до чего довел их Арат.

Однако, Клеомен все еще находился во главе спартанцев; неужели он лишился всякой поддержки, всякой надежды на помощь?

Припомним положение дел в Азии. Селевк Каллиник перешел через Тавр, с целью присоединить к своему царству бывшую некогда сирийскую Малую Азию; он погиб в 225 году; войско его было разбито, вся внутренняя область до самого Тавра перешла во власть пергамского царя Аттала, тогда как западный и южный берега, также Селевкия при устье Оронта подчинились египетскому владычеству. Птолемей Эвергет, правда, не обладал уже той бодрой энергией, какою отличался в первые годы своего царствования; а иначе этот царь, флоты которого господствовали над морями, не допустил бы, чтобы македоняне удержали за собою дерзко захваченную ими Карию, не дал бы смутам в Греции развиться до того, чтобы Македонии предоставлено было восстановить порядок. В александрийском кабинете, как казалось, совсем упустили из виду ахейцев, этолян, спартанцев, эпирцев; и вдруг Арат, которому в качестве представителя антимакедонских интересов в Греции все еще выдавали ежегодный оклад, вступил в тайные переговоры с македонским царем; это было осенью и зимою того же 225 года. Необходимо было как можно скорее вновь завладеть утраченною позицией в эллинской политике; а потому вошли в сношение с Клеоменом. В Александрии радовались его быстрым и блистательным успехам; Македония, как казалось, даже равнодушно отнеслась ко взятию Коринфа. Каких успехов мог бы достичь Клеомен, если бы весною 223 года египетский флот прикрыл его движения или по крайней мере занял стоянку в дружественных афинских гаванях! Последовавший за падением Аргоса полный переворот всех греческих отношений, казалось, открыл, наконец, глаза Лагиду. Антигон занял Акрокоринф, принял в дар Коринф, приобрел значительные имущества в Аргосе, по своему произволу распоряжался Ахейским союзом; мало того, в Эгионе, как кажется, состоялся формальный конгресс эллинских племен, образовался союз, помимо ахейцев охвативший беотян с Мегарою, эпирцев, акарнанцев, фокейцев, фессалийцев, подчинив их гегемонии Антигона.[64] Этоляне, правда, не присоединились к союзу, но они находились в затруднительном положении, были связаны по рукам в их политике и довольствовались уже тем, что могли остаться нейтральными. Если Египет не поддержит тотчас же спартанцев, то вскоре весь Пелопоннес подчинится македонскому владычеству, в таком случае египетское господство на фракийском берегу подвергнется крайней опасности, и тогда лишь обнаружится важное значение карийской оккупации.

Лагид, правда, сделал царю Клеомену предложения, но мы не знаем, какого рода. Он, как кажется, поставил условием, чтобы Клеомен не заключал мира без его согласия,[65] затем потребовал в заложники мать царя Кратесиклею и сына его от Агиатиды. Нельзя не поверить рассказу Филарха, что спартанскому царю совестно было сообщать матери такие унизительные предложения, и побуждаемый необходимостью принять помощь, он приходил несколько раз с целью переговорить с нею, и все-таки никак не мог решиться; она догадывалась о причине его беспокойства и стала допытываться у друзей его. Наконец, он сказал ей, и благородная мать попрекнула его только тем, что он так долго молчал. Потом начали готовиться к отъезду: мать и сын отправились к Тенару, их сопровождало все вооруженное спартанское войско. Там, в храме Посейдона, Клеомен распростился с матерью и сыном; толпа не должна была видеть их слез. Взяв потом за руку мальчика, Кратесиклея поспешила на корабль и отбыла.[66]

Антигон должен был ожидать, что в предстоявшую кампанию Египет приступит к значительному предприятию в Греции. В таком случае Афины, наверное, предложат свои услуги Лагиду, так как пользовавшиеся сильным влиянием ораторы, Эвриклид и Микион, были весьма расположены к богатому египетскому царю.[67] Хотя значение Афин, в качестве державы, было ничтожное, однако, гавани и военное положение этой области представляли важные выгоды для египетского вмешательства. Отношение Антигона к этолянам становилось в таком случае еще сомнительнее; они уклонялись от Клеомена ввиду его смелых захватов, но и на македонское вмешательство смотрели с таким же опасением; во время решительных действий они поддерживали нейтралитет; если же в Элладу вмешается Лагидово правительство, с которым они при посредстве своих наемников находились в постоянных сношениях, то этоляне надеялись с его помощью устранить гегемонию Македонии, не давая притом слишком усилиться Клеомену; в таком случае им, наверное, достанутся в награду находившиеся доселе под гегемонией Македонии Акарнания и Эпир. Антигон сознавал, что если таким образом Аттика и этоляне своими нападениями станут поддерживать борьбу смелого спартанского царя, то он сам подвергнется величайшей опасности. Надо во что бы то ни стало предупредить ее. Однако, какими средствами? Для этого необходимо было в других отдаленных местах угрожать египетскому владычеству, так, чтобы оно вынуждено было направить туда значительные войска; в таком случае Египту пришлось бы вербовать много наемников, а самым обильным местом вербовки всегда была Этолия; этоляне, без сомнения, толпами погонятся за щедрою египетскою платой, имея при том в виду добычливую войну на востоке; тогда как у себя дома им, вероятно, вовсе не предстояло войны; здесь, по крайней мере, им нечего было надеяться на значительную добычу.

Антигонова политика была рассчитана с дальнозоркою предусмотрительностью; это видно по возникшей вновь великой войне на востоке как раз в то самое время, когда сам Антигон из своих зимних квартир двинулся против Тегеи. А иначе как объяснить то, что Селевк Сотер[68] теперь лишь, на третьем году своего царствования, решился на борьбу? У Тавра стояли пергамские форпосты, а у подножия Ливана, даже в Селевкии при Оронте египетские гарнизоны. Только в связи с македонскою политикой можно объяснить то, что, не обратив внимания на угрожавшее положение египтян при устье Оронта, Селевк всю силу своего натиска направил на Малую Азию. Если бы удалось отбросить пергамцев хотя бы только за Фригию, то македонский гарнизон в Карий мог бы служить опорным пунктом, а египетским владениям на юге и западе Малой Азии угрожала опасность со стороны материка; в таком случае Египту пришлось бы напрячь все силы, лишь бы его не вытеснили оттуда совсем; ему пришлось бы отказаться от непосредственного вмешательства в Греции, а одни денежные субсидии вряд ли в состоянии будут спасти Спарту.

Этими соображениями не исчерпывается, конечно, область всех возможных догадок, но предлежащие известия не позволяют нам распространяться далее. Полибий в виде введения лишь вкратце излагает важнейшие военные события до Ганнибаловой войны и намеренно избегает всяких сложных комбинаций; его целью было выяснить положение некоторых держав до той эпохи, когда начинается его исторический рассказ. Он умалчивает о возникшей как раз в это время войне в Малой Азии и ограничивается лишь сообщением главного результата. Попытаемся собрать здесь вместе скудные известия об этой войне, до начала которой мы довели уже события в Сирии.

Царь Селевк Сотер с наступившим 222 годом двинулся с весьма значительным войском через Тавр; при нем был брат его матери, отважный Ахей, тот самый, отец которого находился в плену в Александрии. Они оттеснили пергамского царя; Селевкидово войско вступило уже во Фригию. Может быть и правда, что молодой царь не сумел вести войну; как бы то ни было, а Никанор и галат Анатурий убили его.[69] Судя по одному из показаний, это совершилось по наущению близких к нему особ.[70] Ахей, во всяком случае, не повинен в этом; он тотчас же велел схватить убийц и казнить их; потом отверг даже венец, предложенный вполне преданным ему войском. Он решительно и быстро повел военные действия. После Селевка остался сын, который был еще отроком;[71] находившиеся в Сирии войска вызвали на престол брата царя, который жил в Вавилоне и управлял до сих пор восточными сатрапиями.[72] Антиох, которого считают, обыкновенно, третьим сирийским царем этого имени и которого, благодаря блистательным его успехам, вскоре стали называть Великим, поспешил из Селевкии на Тигре в Сирию; сатрапии Мидию и Персию он поручил двум братьям, Молону и Александру, на верность которых вполне полагался; Ахею вручена была власть над областями по ту сторону Тавра, которые он только что вновь отвоевал для царства.[73] И в самом деле, Ахей сверх всякого ожидания одержал быстрые успехи; он завладел даже крепостью в Сардах, отбросил Аттала в небольшую династическую область его предшественников и осадил его самого в Пергаме.[74] Вольные города в Ионии и Эолиде почти до самого Геллеспонта присоединились к победителю частью добровольно, частью вынужденно; даже Смирна не в состоянии была удержаться;[75] египетское владычество поддерживалось лишь в Эфесе и на Самосе. Мы не знаем, что предпринял Птолемей для отвращения опасности, какая угрожала последним его владениям в Малой Азии. Вскоре вслед за тем Антиох в Селевкиде близ Зевгмы при Евфрате отпраздновал свой брак с Лаодикою, дочерью понтийского Митридата; эта связь послужила новою значительною подпорою сирийскому владычеству,[76] а тем временем ревностно подготовлялось нападение на египетскую Сирию.[77]

При таких-то условиях Птолемей Эвергет всю свою энергию, как кажется, обратил на восток; нигде, по крайней мере, не упоминается о том, что египетский флот появился у греческих берегов или вообще предпринято было что-нибудь для облегчения Клеомена. Опасность на востоке усилилась еще более с той поры, как Антиох стал готовиться к нашествию на Келесирию. В кампании этого года Антигон, если не ошибаюсь, сообразовал свои действия с положением дел на востоке; удивительно, как он поступал, как бы намеренно затягивая войну, не только с целью по возможности прочнее утвердить за собою новую зависимость в Пелопоннесе, но также с тем, чтобы утомить Лагида относительно выдачи субсидий, отвлечь его новыми нападениями в Азии, а затем окончательно уничтожить истощенного и всеми покинутого Клеомена.

Антигон рано, еще до наступления весны, открыл кампанию 222 года. Он двинулся на Тегею и приказал ахейским войскам идти туда же. Он тотчас же приступил к осаде города; осажденные отчаялись оказать сопротивление подкопам неприятеля и сдались. Поместив туда македонский гарнизон, Антигон укрепил это важное место, разъединявшее в особенности Орхомен и Мантинею; потом он двинулся к лаконской границе. Там поджидал его Клеомен; враги стояли один против другого, ограничиваясь лишь одними мелкими стычками. Антигон избегал решительной битвы. Получив весть, что подходит спартанский гарнизон из Орхомена, чтобы соединиться с Клеоменом, он снялся из лагеря. Кинувшись на этот город, он приступом сразу взял его. Потом Антигон двинулся на Мантинею; город скоро вынужден был сдаться.

Все упрекали стратега Арата и ахейцев в ужасных истязаниях, каким подвергались несчастные горожане;[78] весьма вероятно поэтому, что Антигон предоставил союзникам и Арату наказать Мантинею за ее двукратное отпадение, или, уступив их требованьям, обрек город на ту же участь, какой Александр подверг некогда Фивы. Филарх изображает самыми яркими красками, как знатнейшие граждане были казнены, остальные жители частью проданы, частью в оковах отведены в Македонию, как жен и детей отрывали от их мужей и отцов и продавали в рабство. Полибий старается, правда, обелить ахейцев и доказать, что вся Греция, исполнившись ужаса, не хотела прижать справедливость примерного наказания; но и он даже не может отрицать, что кара обрушилась на Мантинею гораздо сильнее, чем бы следовало по праву воины. Уничтожив жителей, ахейцы разграбили город, продали остатки движимого имущества, взяли себе треть выручки, а остальное поступило в македонскою военную кассу. Как гнусно производились грабежи и воровство, это видно из того, что вся выручка со включением проданных людей составила всего 300 талантов.[79] Затем Антигон подарил область Арголиде; а это государство решило заложить там новое поселение и поручило своему стратегу Арату почетную обязанность быть основателем нового города; он назвал его в честь македонского царя Антигонией.[80]

Полибий не упоминает о том, что предпринял Клеомен против неприятельского натиска; он слегка лишь касается одного факта. Пытался ли Клеомен освободить Тегею и Мантинею? Сознавал ли он свое бессилие? Препятствовал ли ему в том союз с Египтом? Все это крайне темно. После утраты Тегеи ему следовало по возможности проникнуть по другой пролегающей из Аркадии в Лаконию главной дороге. Мегалополь несколько раз уже делал смелые набеги на спартанскую область, особенно с тех пор как, благодаря Антигону, он вновь овладел пограничными, господствовавшими над дорогами в Лаконию пунктами. Молодой Филопемен при этом впервые выказал свой блистательный талант и свою отвагу.[81] Ненависть к спартанцам и господству Клеомена нигде не была так сильна, как в среде высокообразованных и испытанных в жизни мужей этого города; хотя в битвах при Ликее и Ладокии пала значительная часть вооруженных граждан, однако город все еще был настолько силен, что во время войны Антигона и остальных союзников был в состоянии на свой страх тревожить врага. Не все, конечно, мегалопольцы разделяли такое настроение; от более осторожных граждан не ускользнуло то обстоятельство, что при дальнейших успехах Антигона город не в состоянии будет поддержать самостоятельное положение, каким он пользовался до сих пор в качестве оплота союза против Лаконии; некоторые из них склонялись на сторону спартанского царя и вступали с ним в тайные сношения.[82] Клеомен думал, что непосредственное нападение на город увенчается успехом, так как сократившееся количество граждан не в состоянии будет защитить обширные стены, занимавшие протяжение одну милю с четвертью.[83] Преданные ему мегалопольцы обязались ночью, когда наступит их третья смена у Колеона, впустить его. В мае, когда над горизонтом появлялись Плеяды, Клеомен выступил с закатом солнца; вследствие короткой ночи он опоздал; проник, правда, в город, однако, граждане скоро успели вооружиться. Загорелась крайне жестокая битва; Клеомен вынужден был отступить с большим уроном.[84]

Странно, что после этих событий Антигон не отправил сильного гарнизона в Мегалополь; напротив, захватив сдавшихся при его приближении Герею и Тельфузу, он с августа уже прекратил на этот год кампанию, отослал своих македонян домой и, оставив при себе одних наемников, отправился в Эгион, с тем, как говорит Полибий, чтобы вести переговоры и совещаться с ахейцами.[85] Мы не в состоянии вполне выяснить причины таких его поступков; дело в том, что события на востоке нам мало известны и мы не знаем, насколько они могли повлиять. Невольно, однако, напрашивается предположение, что царь руководился иными, более непосредственными причинами. Македонская политика не иначе могла вновь основать и упрочить свое господство в Греции, как расстроив в ней всякую возможность сосредоточить политическое могущество; она должна была ослабить нравственную и материальную силу греческих политий. Коринф был уже отделен от Ахейского союза, точно так же и развращенный до мозга костей Аргос, который, присоединив к себе Мантинею, распространил свою политическую вялость и немощь по важной области в Аркадии. Сам Ахейский союз находился уже в полной зависимости от Антигона; Арат ручался за это и у Македонии никогда еще не было в Греции такого ревностного поборника ее интересов. Не то Арат, не то Антигон оставил Мегалополь без достаточного прикрытия, считая город доволыю сильным, так что он и сам собою мог отразить дерзких спартанцев, находясь притом довольно близко для того, чтобы воспользоваться помощью из Эгиона. Вновь окрепший в городе со времен Экдема и Лидиада дух доблестной независимости и собственной политической силы, представителем которого теперь явился Филопемен, все еще одушевлял значительную часть городского населения; этот дух казался опасным македонскому царю и давно уже смущал Арата. Можно было вообще, наверное, надеяться одолеть Клеомена; а что, если в таком случае беспокойные личности в Мегалополю потребуют отчета у Арата, или, если в ущерб македонскому владычеству они образуют как бы точку опоры для нескольких людей, без каких дело не обойдется? Никто, конечно, не говорил прямо, что Мегалополь намеренно хотели предать врагу; однако, и без того видно, что все это делалось с известным расчетом.

Клеомен в мае в Мегалополе понес весьма значительные потери. В летописях упоминается о том, что он илотам разрешил откупаться каждому за пять аттических мин и что таким путем он выручил 500 талантов. Почти немыслимо, чтобы в Лаконии в это время было такое значительное количество наличных денег, даже еще в руках илотов; но эта мера едва ли имела целью финансовую операцию; всего вероятнее, что 6000 илотов присоединены были к войску. Это подтверждается, как кажется, известием в вышеприведенной заметке о том, будто Клеомен вооружил еще 2000 человек по македонскому образцу.[86] Наше сомнение в самом деле основано лишь на всеобщем предположении касательно вероятного имущественного состояния в Лаконии; если бы, однако, заметка оказалась достоверною, то для нас во многих отношениях выяснились бы внутренние условия этого края. И в самом деле, если невольники обладали такими значительными суммами наличных денег, то тем более надлежало согласовать их гражданское положение со средствами, какими они располагали; если 6000 рабов пользовались таким достатком, то надо полагать, что число их вообще было значительное; если они в состоянии были выплатить такие большие суммы, то, значит, они весьма дорожили отменою рабства. Не стану входить в дальнейшие подробности; и без того достаточно подтверждается изложенный в нашем очерке взгляд вообще на эпоху и на общественное мнение.

Македонское ополчение было уже распущено, и Антигон со своими наемниками находился в Эгионе, когда Клеомен возобновил свое нападение на Мегалополь. Он со своим войском двинулся через Селласию, как бы намереваясь вторгнуться в Арголиду, потом внезапно своротил на запад и ночью прибыл к Мегалополю. Благодаря, вероятно, измене, он добился доступа, а может быть и вследствие небрежной охраны обширных укреплений успел пройти в город;[87] как бы то ни было, но царь беспрепятственно занял часть стен, проник до самого рынка, не встретив значительного сопротивления. Там, наконец, загорелся жестокий бой, в котором отличился именно Филопемен; толпы народа, между тем, забрав свои имущества, обратились в бегство. Клеомен подвергся опасности, он мог быть уничтожен вместе с его войском; наконец-то ему удалось понудить храбрых граждан отступить. Медленно и то и дело отбиваясь под началом Филопемена, подвигались они к западным воротам, а затем покинули город и вслед за бежавшими женами и детьми, с захваченным наскоро имуществом, двинулись в дружественную Мессению. В городе осталось будто бы всего около тысячи человек; из вооруженных лишь немногие попали в плен;[88] по другим известиям, в Мессению благополучно добрались две трети вооруженных воинов.[89] Во всяком случае Клеомен добился весьма важных выгод; он надеялся воспользоваться ими при посредстве разумного и великодушного решения. Его побудили к этому приведенные к нему пленники, двое знатных мегалопольцев, Лисанрид и Феарид. Он тотчас же отправил их в Мессению к беглецам со следующей вестью: город их остался невредим; Клеомен предлагает им, нисколько не опасаясь, вернуться для вполне свободного обладания своим городом и своими землями, с единственным условием, чтобы они впредь были друзьями и союзниками Спарты.

Беглецам, ожидавшим, что в отместку за гибель Мантинеи их город будет разграблен и разрушен, предложение царя показалось на самом деле весьма соблазнительным;[90] однако Филопемен воспротивился принятому решению: Клеомен вполне сознает, что он не в состоянии будет удержать за собою город, а потому ему во что бы то ни стало хочется вернуть граждан, с тем, чтобы они охраняли Мегалополь; они должны вновь овладеть им, но не по условию, а с оружием в руках. Филопемен успел возбудить толпу, и она грозила побить послов каменьями, как изменников. Он был прав; Клеомен не мог снабдить обширные стены достаточным количеством защитников; он ожидал нападения со стороны ахейцев; ему ничего более не оставалось, как сделать безвредным этот основанный некогда Эпаминондом город с целью обуздать Спарту. Он велел перевезти в Спарту все, что было сколько-нибудь ценного в Мегалополе утварь, художественные произведения, разные товары, — потом разрушить стены и общественные здания; словом, говорит Полибий, поступил с городом так круто, что казалось невозможно было вновь восстановить его.[91] Аркадия была теперь открыта для спартанцев, и Клеомен немедля направился туда, с тем чтобы опять собрать там свою партию.[92] Антигон и ахейцы бездействовали. Правда, когда Арат в Эгионе получил весть о разрушении города и явился в собрание, то он долго стоял, закрыв лицо, и плакал; как только произнес он роковое слово, собрание в ужасе разбежалось. Антигон тотчас же велел собраться наемным отрядам; казалось, решено было предпринять что-то: вскоре, однако, последовал приказ наемникам остаться по своим квартирам. Сам Антигон отправился со слабым конвоем в Аргос; обширная область Мегалополя предана была во власть спартанцев или по крайней мере их грабежам.

Осенью и зимою между соседними и дальними державами велись, надо полагать, разного рода важные переговоры. В Александрии пронесся слух, что от ахейцев последовали мирные предложения Клеомену. Говорят, будто Кратесиклея, опасаясь, что сын ввиду се безопасности не решится без согласия египетского царя окончить войну, настойчиво убеждала его руководиться лишь тем, что может послужить во благо и в честь Спарты. Потом при дворе Лагидов появилось македонское посольство.[93] С остальными отношениями мы ознакомимся, бросив взгляд на сирийские события. Когда царь Селевк III был убит во время кампании в Малой Азии, то брат его Антиох занял престол не по непосредственному наследию, а по вызову оставшихся в Сирии войск. Выступив в поход, Селевк поручил Гермию управление внутренними делами. Не лишено, быть может, значения то, что этот наместник был родом из Карий, которую несколько лет тому назад македонский царь отнял у Египта; Гермий, как надо полагать, главным образом и способствовал возведению на престол Антиоха. Полибий изображает его жестоким, недоверчивым, завистливым человеком, исполненным коварства и козней против всех, чье соперничество казалось ему опасным, а пуще всего против любимого войском Эпигена, который теперь именно вел назад бывшие с Селевком в Малой Азии отряды.[94]

Оба брата, Молон и Александр, которых молодой царь назначил сатрапами в Мидии и Персии, возмутились уже. По словам Полибия, они пренебрегли молодостью молодого царя, надеялись на содействие Ахея в Малой Азии, а пуще всего опасались жестокости и коварства Гермия.[95] Почему могли они надеяться на содействие Ахея? Отчего они, пользуясь самым блистательным успехом, не завладели тотчас же престолом? Это можно объяснить лишь тем, что поводом к их восстанию служил сын Селевка, устраненный Антиохом наследник престола. Получив весть об их отпадении, царь Антиох в синедрионе обратился к своим советникам с запросом, как следует поступить с мятежниками, Эпиген заявил: необходимо безотлагательно принять решительные меры; если сам царь явится там с достаточным войском, то оба сатрапа тотчас же смирятся, а если они осмелятся противостоять, то будут покинуты подданными и преданы справедливой каре, Гермий запальчиво возразил: Эпигену долго удавалось скрывать от всех свои предательские замыслы; надо благодарить его за то, что, предложив этот совет, он, наконец, разоблачил свою тайну; и в самом деле, чего он надеется достичь таким путем? Одного лишь, чтобы личность царя предать во власть мятежников! Эти высказанные таким мощным человеком слова решили приговор синедриона: Ксенон и Теодот Гемиолий были отправлены с войском на восток, с целью восстановить там спокойствие.[96] Гермий воспользовался всем своим влиянием для того, чтобы возбудить войну с Египтом. Полибий объясняет это тем, что только в таком случае, когда молодой царь со всех сторон будет обуреваем войнами, Гермий надеялся поддержать свое влияние и избегнуть тяготевшей на нем великой ответственности. Он то и дело напоминал царю о том, что теперь настало самое удобное время для того, чтобы вновь завладеть Келесирией; представлял даже царю письма, Полибий считает их подложными, — в которых Ахей извещал, будто из Александрии побуждали захватить там власть, будто ему обещали всякого рода поддержки деньгами, войсками и кораблями, если он присвоит себе царский венец. Понятно, что Египту во что бы то ни стало хотелось склонить Ахея на свою сторону, а потому Антиох поневоле поверил выраженным в письмах заявлениях. Благодаря этому Гермий добился, что решено было с наступившею весною предпринять кампанию в Келесирию. За исключением разве мятежа на востоке условия были, конечно, такого рода, что от нападения на Египет можно было ожидать некоторого успеха. Какие бы блестящие предложения ни делались Ахею из Александрии, но не было никакого повода сомневаться в его верности; его победам в Малой Азии были одолжены тем, что Египет помимо Эфеса и Самоса ничем более не владел на западном берегу, что Аттал был оттеснен в его столицу и что вольные города были возвращены сирийскому владычеству.

Правда, дела на востоке еще до исхода 222 года приняли опасный оборот; Молон Мидийский, которого поддерживал брат его Александр, вскоре заручился также, благодаря прежним сношениям или щедрым подаркам, преданностью начальников в соседних областях. Во главе многочисленного войска двинулся он навстречу посланным из Сирии полководцам, принудил их отступить в укрепленные города при Тигре и покинуть на произвол область Аполлониатиду.[97] Молон проник до Тигра, он уже готовился перейти через реку и осадить Селевкию; одна лишь предосторожность Зевксиса, успевшего прибрать суда, спасла город. Молон, однако, расположился со своим войском на зимовку против самого города в Ктесифоне; при средствах, какими он располагал, и отважной самонадеянности его войск исход предстоявшей кампании не подлежал, казалось, никакому сомнению.

Получив известие о наступательных движениях мятежников, царь Антиох хотел было отказаться от решенного уже похода в Келесирию, с тем чтобы лично, как с самого начала советовал Эпиген, отправиться к Тигру. Однако Гермию удалось убедить его в том, что царю подобает вести борьбу лишь с царями и ради великих целей; он настоял на том, что против мятежников отправлен был ахеец Ксенет во главе новых отрядов с неограниченным полномочием, тогда как для кампании в Келесирию под предводительством самого царя войска собирались уже в Апамее при Оронте.[98]

Полибий, конечно, вполне изобразил характер Гермия;[99] однако упрек, будто он имел в виду подвергать царя все новым войнам и опасностям, все-таки оказывается крайне странным. Антиох был довольно умен и наверное угадал бы этот замысел. Тут можно предположить два случая: облеченный прежним царем высшею властью в то время, как он совершил известный нам, состоявший в связи с македонскою политикою поход через Тавр, Гермий был вполне предан македонским интересам, а потому то и дело настаивал на войне с Египтом, которая была крайне важна для Македонии именно в этот год, когда предстояло нанести решительный удар в Пелопоннесе; или он знал о македонских переговорах в Александрии, которые в половине этого года уже должны были привести к неожиданным последствиям; он видел, что Сирии теперь именно представляется удобный случай, какой, пожалуй, никогда более не возобновится, завладеть вновь областями Ливана, что поэтому следует захватить их по возможности скорее, пока, вследствие договора между Македонией и Египтом, дальнейшие предприятия окажутся невозможными. Помимо Полибия ни один из писателей не упоминает об этом; а он сам в своем введении вовсе не распространяется о всеобщих политических комбинациях и предлагает столь скудный материал, что мы и здесь также не в состоянии проследить за высокоразвитою дипломатией той эпохи. Однако, эта дипломатия не раз уже проявлялась довольно ясно, благодаря чему мы можем убедиться в том, что она вмешивалась всюду, и должны признать ее существенною, характеристическою чертою тогдашней политики.

Весною 221 года сирийские войска из Апамеи двинулись в Лаодикею у подножия Ливана. Простиравшаяся между этим городом и долиною Марсии пустыня составляла, как кажется, границу между сирийскими и египетскими владениями. Антиох перешел ее, вторгся в долину Марсии; покоряя в ней города один за другим, он проник до того места, где Ливан и Антиливан, между которыми эта долина поднялось вверх, до такой степени приблизились друг к другу, что две крепости, Герр и Брохи, вполне заграждали проход.[100] Обе они были заняты египетскими отрядами под начальством этолянина Теодота. Царь пытался пробиться, но встретил стойкий отпор; потерпев довольно значительный урон, он отступил.

В это самое время пришли известия из Вавилона. Стратег Ксенет присоединил к себе эпарха Сузианы, Диогена, и другого из области при Персидском заливе; потом, узнав от перебежчиков Молоновой армии, что тамошние войска недовольны и при первом нападении готовы отпасть толпами, он решился перейти через реку. Оставив одну часть отряда под начальством Завксиса и Пифиада, сам Ксенет с отборными войсками переправился ночью в двух милях пониже неприятельского лагеря, затем расположился тут, прикрывшись с одной стороны рекою, а с другой болотом и трясиной. Отряды всадников, отправленные Молоном для того, чтобы помешать переправе, не могли выбраться из затруднительной местности; некоторые из них заблудились в тростниках и потонули, остальные отступили. С наступлением дня Ксенет, рассчитывая на настроение в неприятельском войске, двинулся вперед; Молон не выждал атаки и отступил по пути в Мидию; лагерь его был захвачен царскими войсками. Ксенет тотчас же велел переправиться также остальной коннице с другого берега; он дал своим воинам отдохнуть и оправиться, с тем чтобы на другой же день пуститься за бежавшим неприятелем. Богатая Селевкия находилась недалеко, так что могла снабдить лагерь всякими нужными предметами; войска кутили и пировали до поздней ночи по, настоящему вавилонскому обычаю.

А Молон тем временем форсированным маршем вернулся со своего мнимого бегства; с рассветом он напал на лагерь, не встретив почти никакого сопротивления; едва успевшие проснуться воины обратились в бегство, несметное число их было убито тут же на соломе; бежавшие ринулись к реке, пытаясь вплавь переправиться на другой берег. Вскоре быстрый поток наполнился людьми, лошадьми, оружиями, багажом, плававшими, утопавшими воинами и их трупами, все это перемешалось в страшной сумятице. Никто более не препятствовал Молону переправиться; он завладел также лагерем по эту сторону, из которого Зевксис вынужден был отступить; затем кинулся на Селевкию. Сильно укрепленный город пал при первом натиске. После этого решилась участь соседних областей; вся Вавилония подчинилась, точно так же область при Персидском заливе. Потом Молон направился в Сузиану; стратег Диоген держался там в одной лишь крепости; Молон оставил при ней отряд, с тем чтобы обложить ее, а сам тотчас же вернулся в Селевкию, спеша захватить области вверх по реке; Парапотамия до Евфрата, Месопотамия до Дуры вынуждены были подчиниться.[101]

Известия об этих успехах мятежников застали царя Антиоха после того уже, как он отступил от Герры; он созвал синедрион, чтобы выслушать мнение своих вельмож. Эпиген повторил, что следует отказаться от злополучной войны с Египтом и тотчас же выступить к Тигру; Гермий вспыльчиво возражал и навлек подозрение на замыслы Эпигена: он заклинал царя не покидать Келесирии, не пугаться первой неудачи. Царь старался успокоить споривших советников: он и большая часть присутствовавших пристали к мнению Эпигена. Сам Гермий тут же заявил готовность всеми зависящими от него средствами поддержать принятое решение, хотя и не одобрил его.

Войска были стянуты в Апамее; они стали волноваться по поводу неуплаченного жалованья; беспорядки приняли весьма опасный характер; молодой царь оказался в крайнем затруднении. Тогда Гермий вызвался выдать войскам все жалованье, лишь бы царь согласился, чтобы Эпиген не присоединился к экспедиции: после всего, что случилось, немыслимо, чтобы Гермий действовал с ним заодно, не нанося величайшего ущерба общему благу. Царь знал воинские дарования Эпигена, ему во что бы то ни стало хотелось бы иметь его при себе в этой затруднительной кампании; однако, ради уплаты войскам он был вынужден принять сказанное предложение; сверх того, царь видел, что он все еще находился во власти этого человека, располагавшего стражею, должностными лицами, всеми административными средствами, и потому счел необходимым уступить. Эпигену приказано было остаться в Апамее. Синедрион пришел в ужас, предчувствуя, что всемогущество карийца вполне и навсегда упрочилось. Войска были удовлетворены; Гермий, казалось, мог рассчитывать на их преданность; одни только киррестийцы, около 6000 человек, поддерживали мятеж; лишь по прошествии года удалось усмирить их. Гермий скоро дал Эпигену почувствовать свое могущество; ему как-то удалось подсунуть к его бумагам интимное письмо от Молона. Потом начальник апамейской крепости, под предлогом полученного доноса об этих сношениях, произвел обыск, нашел упомянутое письмо, и Эпиген был казнен как государственный изменник. Царь был убежден в невинности стратега, но не осмелился противиться всемогущему визирю. Весь двор был уверен в совершившимся преступлении, но страх перед Гермием заглушал всякий намек. При таких-то обстоятельствах Антиох предпринял поход против мятежников. Лишь с наступлением зимы перешел он через Евфрат и занял зимние квартиры в мигдонской Антиохии. С наступившею весною 220 года должна была начаться опасная война.

Я здесь прерываю изложение сирийских событий, оттого что после удачной борьбы с Молоном и Александром начинается новая фаза. Антиох сверг с себя зависимость от Гермия, сам захватил бразды правления и с таким решительным успехом, что Селевкидово владычество в короткое время восстало с новою энергией, чему немало способствовали также совершившиеся при дворе и в царстве Лагидов перемены.

Мы не в состоянии проследить во всей подробности за взаимными отношениями между событиями в Греции и Сирии; однако, в решительный момент эти отношения не ускользают от внимательного наблюдателя.

Мы видели, что Антигон в августе истекшего года (222 г.) уже распустил свои рати. С падением Мегалополя обнаружилось, что Ахейский союз был бессилен без македонского пособия. И в самом деле, Клеомен опять несколько оправился; благодаря добыче из Мегалополя и с области, а еще более субсидиями и подвозу из Александрии спартанский царь мог приняться за дело с новыми силами; заняв разные проходы Лаконии, он в кампанию наступившего года мог вывести в решительный бой 20000 человек; в том числе было 6000 наемников; надо полагать, что область Лакония на эту войну выставила всего около 14000 воинов.[102] Для того, чтобы оценить эти усилия и их последствия, надо вспомнить, что область тогдашней Лаконии занимала пространство величиною не вполне в 90 квадратных миль, и что этолийское нашествие, а затем многолетняя война, в особенности первая неудавшаяся попытка с Мегалополем нанесли стране великие утраты. Во Франции во время революционных войн при первом поголовном ополчении оказалась под ружьем 1/25 всего населения; на войну с 1813 года восточная Пруссия до Вислы при населении около 900 000 душ выставила под ружье 38 000 человек, и Гнейзенау в письме к графу Мюнстеру писал: «Это ужасно много для лишенной фабрик, исключительно земледельческой провинции». Подобные отношения нельзя, конечно, применить так прямо к Лаконии; но не подлежит сомнению, что Клеомен потребовал от своей страны несравненно большие жертвы.[103] При таких напряжениях край без сомнения тяжко страдал; вследствие поступления на военную службу периэков и илотов земледелие лишилось чрезвычайного количества рук, а этолийское нашествие и без того уже сократило рабочие силы страны. Надо принять еще в расчет, что при таких условиях Лакония могла продовольствоваться только путем подвоза; понятно поэтому, что благодаря лишь египетскому союзу оказалось возможным продолжать войну, с тех пор как пришлось перенести ее в Лаконскую область.[104]

Пробыв, начиная с лета 222 и до наступления лета 221 года, без всякого деда в Аргосе со своими наемниками, Антигон вступил в переговоры с Александрией для того, чтобы расстроить упомянутый союз. Его нисколько не беспокоило то, что Клеомен с наступлением весны предпринял внезапный набег на аргосскую область, что городское население роптало ввиду опустошения их засеянных полей, тогда как Антигон со своими наемниками не отважился даже на вылазку. Он, конечно, был уже вполне уверен в удаче своих переговоров в то время, когда его и союзные войска готовились к новой кампании.[105]

Об этих переговорах Полибий упоминает только мимоходом; он говорит о преувеличенных показаниях Филарха относительно мегалопольской добычи; и по словам того же Филарха за десять дней до решительной битвы к Клеомену явилось египетское посольство со следующим заявлением: царь не станет более высылать никакого пособия и советует ему примириться с Антигоном. Клеомен, однако, решил отважиться на битву, пока эта весть не успела еще распространиться в его войске: ему не было никакой возможности продолжать войну собственными средствами, вся его надежда основывалась на поддержке со стороны Египта.[106] Полибий противоречит не этому показанию Филарха, а только относительно мегалопольской добычи; следовательно, упомянутое посольство и вместе с тем, надо полагать, последствия македонских переговоров подтверждаются авторитетом Полибия.

Однако, каким же образом Антигону удалось побудить египетский кабинет предать на жертву Клеомена? Мы видели, что в истекшем году Селевкидово владычество в Малой Азии было блестящим образом восстановлено Ахеем; союзник Египта, Аттал, был оттеснен; владения самого Египта ограничились Эфесом и Самосом; мы должны предположить, что завоеванная Антигоном за шесть лег тому назад Кария все еще находилась во власти македонян. С наступлением весны 221 г. по настоянию Гермия предпринята была келесирийская экспедиция. Победоносный Ахей угрожал, вероятно, последним владениям Лагидов в Малой Азии, Эфесу, Ликии, Памфилии. Ввиду такого опасного положения невозможно было, как казалось, из Александрии отстоять фракийские берега, если Антигону вздумается напасть на них из Македонии. Если при таких обстоятельствах предложения македонского царя существенно облегчали Египет, то они же и могли побудить к значительным уступкам в отношении эллинских дел, а именно к преданию на произвол Клеомена. По позднейшим известиям оказывается, что Кария опять перешла к Египту. Надо полагать, что Антигон теперь именно возвратил ее с условием, чтобы Птолемей Эвергет лишил спартанцев своей поддержки. Мы не знаем, какие соображения побуждали Антигона уступить Карию: может быть, весть об угрожавших вес более и более успехах Молона на Тигре, которые препятствовали Сирии с настойчивостью нападать на Египет; или — опасения, что Ахей впоследствии воспользуется своей властью в Малой Азии, с тем чтобы основать там самостоятельную державу и без сомнения вступить в союз с Египтом, вследствие чего невозможно будет удержать за собой Карию, — а может быть, Антигон ясно сознавал, что могущество Македонии должно быть основано на полном владычестве в Греции, и что эти соображения должны преобладать над остальными. Мы с полной уверенностью можем подтвердить только то, что всеобъемлющий взор Антигона не только верно постигал запутанные западные дела, но принимал также в расчет и восточные. Никто уже не сомневался в том, что предстояла борьба Рима с Карфагеном; а если вспомним о Керкире, Аполлонии, Диррахии, вообще о положении иллирийского берега, в том виде, как оно сложилось в течение последних восьми лет, то убедимся, наконец, что Македония принимала уже участие в римской политике. Антигон обратил свое внимание также на эту сторону, доказательством чему служит заключенный им в то самое время союз. Римляне, как было уже упомянуто, поручили Деметрию Фаросскому династию над большей частью иллирийских племен, тогда как царица Тевта именем состоявшего под ее опекою пасынка Пинна удержала за собою лишь небольшую часть прежних владений. Во время войны римлян с галлами (225—223) Деметрий находился уже в более независимом от них положении; Антигон заключил с ним союз; и 1600 иллирийцев с Деметрием во главе двинулись на войну 221 года в Пелопоннесе.

Помимо македонских отрядов и наемников (10000 человек фаланги, 3000 пельтастов, 300 всадников, по 1000 человек агриан и галатов, 3000 наемных пехотинцев и 300 всадников) подошли еще контингенты союзников, отборные ахейские войска, 3000 человек пехоты, 300 всадников; 1000 мегалопольцев под начальством Керкида, которых Антигон вооружил по македонскому образцу;[107] беотяне прислали 2000 человек пехоты, 200 всадников; эпирцы — 1000 пехотинцев и 50 всадников; столько же акарнанцы; к ним, наконец, присоединились вышеупомянутые иллирийцы.[108] С этими войсками Антигон двинулся через Тегею к границам Лаконии.

Получив известие о приближении неприятеля к Тегее, Клеомен сделал еще отважный набег на Аргос, опустошил край и смело подошел к самым стенам города; потом двинулся через Флиунт на укрепленный замок Олигирт, выгнал оттуда неприятельский гарнизон, наконец, мимо Орхомена вернулся в Лаконию. Этими смелыми нападениями он, вероятно, имел в виду задержать подкрепления со стороны ахейцев; верно только то, что его смелый набег не имел важных последствий, оттого что был предпринят незадолго до вторжения македонян. Затем царь поспешил к лаконским проходам и поджидал там неприятеля. Оградив остальные проходы в Лаконию валом и рвом, засеками, достаточными гарнизонами, он свои главные силы, около 20000 человек, сосредоточил в теснинах Селласии.

Дороги из Тегеи и Фиреатиды в Спарту сходятся близ Энонта в том месте, где горы отступают несколько на западной стороне этого горного потока; тут на правом берегу Энонта раскинулась небольшая равнина в 1000 шагов шириною и немногим более длиною; по ее южной окраине протекает впадающий в Энонт ручей Горгил. Над этой небольшой долиной господствует на западе гора Эвас, скаты которой со стороны Горгила недоступны по крайней мере для лошадей, а на востоке — широкая крутая возвышенность на берегу Энонта, которая почти в получасовом протяжении вдоль по реке завершается Олимпом. На юге равнины возвышается в южном направлении хребет, на вершине которого, в получасовом расстоянии от Горгила, расположилась крепость Селласия. Между Эвасом и Олимпом, по правую сторону Энонта, пролегает по, небольшой долине и вброд через Горгил дорога в Спарту; эта дорога описывает широкую дугу по восточной стороне хребта Селласии; другая кратчайшая, но более трудная, дорога поднимается исподволь между тем же хребтом и Эвасом, достигает вершины и, перевалив через нее, спускается мимо высоких скал Селласии на западе к Эвроту.[109]

В этой позиции Клеомен решился ожидать нападения. Он велел периэкам и союзникам[110] под начальством своего брата Эвклида занять Эвас, сам же, составив со спартанцами и наемниками правое крыло, расположился на Олимпе. Обе позиции прикрывались валом и рвом. Внизу по равнине по обе стороны дороги разместил он всадников с легковооруженным отрядом наемников. Подступив, Антигон счел позицию чересчур крепкою и грозною, так что не отважился тотчас же атаковать спартанцев. Он расположился напротив неприятеля, прикрывшись Горгилом, несколько дней наблюдал за противником и ближе знакомился со своими собственными силами, состоявшими почти наполовину из союзных отрядов. Неприятель нигде не обнаруживал ни слабой стороны, ни небрежного отношения к службе. Антигон решился, наконец, на атаку. Он, конечно, не мог иметь в виду прорвать центр неприятельской линии, так как этот центр крайне сильно прикрывался с обеих гор; ему, напротив, надлежало взять с боем ту или другую из высот, и на такой конец одновременно угрожать всей неприятельской позиции. Он разместил на своем правом фланге, против Эпоса, перемежающимися кунами пельтастов и иллирийцев, потом акарнанцев и эпирцев, а позади этой атакующей массы 2000 ахейцев; против неприятельского центра он выставил всю конницу, сверх того 1000 ахейцев и столько же мегалопольцев; главное же войско, наконец, 15000 человек македонян, наемников, легковооруженные отряды сам царь повел на Олимп, обращенные к Энонту скаты которого представляли достаточный простор для атаки.[111]

В ночь накануне битвы уже иллирийцы на правом македонском фланге заняли Горгил и подошву Эваса. Им же и коннице велено было идти следующим утром в атаку по данному Антигоном сигналу, значит со стороны Олимпа. Как только подан был знак иллирийцам и всему правому флангу, то они стали взбираться на гору. Эвклид оставался на высоте; увидев, что атакующие далеко отошли от союзных резервов, легковооруженные воины в центре ударили им во фланг и в тыл; если бы занимавший Эвас отряд спустился сверху, то бой в этом месте был бы решен. Македонскому центру не был еще дан сигнал для нападения; однако, Филопемен догадался, что настал роковой миг; он побуждал военачальников двинуться вперед; когда же они отказались, то он на свой страх, во главе союзных всадников, ринулся на ослабленный сказанным движением влево центр спартанцев. Загоревшийся в этом месте бой принудил легковооруженных воинов вернуться с Эваса в покинутую ими позицию. Обеспеченные, таким образом, с тыла иллирийцы и пельтасты стали проникать далее. Эвклид поджидал их наверху, рассчитывая опрокинуть там нападающих и истребить их совершенно, тем более что по всему скату горы им нельзя было ожидать зашиты. Однако, достигши высот, иллирийцы стремительным натиском оттиснули самих спартанцев; покинув окопы, Эвклид утратил свою превосходную позицию, его самого все сильней и сильней теснили оттуда, наконец совсем опрокинули и погнали вниз по скатам: левый фланг спартанцев был уничтожен, сам Эвклид пал. В центре все еще кипел ожесточенный бой; Филопемен и союзные всадники бились там изо всех сил. На Олимпе до сих пор вступили в бой одни только легковооруженные отряды и наемники, около 5000 человек с той и другой стороны; на виду у обоих царей они бились с крайним напряжением. Клеомен увидел, что брат ею был сброшен с Эваса, что центр его с трудом сопротивляется, а неприятель того и гляди обойдет его позицию и атакует разом со всех сторон; потому он и решился, рискнув всем, атаковать врага. Он открыл свои окопы и выдвинул ряды тяжеловооруженных воинов, а легковооруженные отряды сигналами были отозваны из боя; скат Олимпа был теперь очищен и фаланги могли на нем вступить в бой. Их мощный натиск начался при громких боевых кликах с той и другой стороны. Македоняне то отступают перед бурним напором спартанцев, то сами напирают на неприятеля всею тяжестью своей двойной фаланги. Наконец, Антигон направляет решительный удар; вся масса его тяжеловооруженных воинов столпилась в одно сплошное каре, во фронте 300 человек, вперед торчат сариссы первых пяти рядов, а копья задних лежат на плечах передовых воинов; и эта масса всею тяжестью 10000 человек бурным натиском ударила по рядам неприятеля; он не выдержал удара, разметался врозь; битва была проиграна.[112]

Так повествует Полибий; Филарх утверждал, будто Эвас был обойден и взят изменою; однако, незачем прибегать к таким объяснениям по поводу поражения на Эвасе. Эта позиция была не в пример сильнейшая, и неприятелю никогда не удалось бы одолеть ее, если бы Эвклид не держался чересчур робко данного вообще приказания не покидать оборонительного положения. Считая Олимп наиболее трудною позицией, Клеомен собрал под своей командой самые значительные боевые силы; там и следовало ожидать решительной атаки, тем более что неприятель там же сосредоточил свои главные войска. Окопы, какими Клеомен оградил свои ряды, вполне обеспечили решительный отпор; в случае даже неудачи Клеомен мог бы еще отступить на хребет, через который перевалила дорога из долины, лишь бы брат его отстоял Эвас; там, опираясь левым флангом на Эвас, а правым на Селласию, он мог бы еще раз оказать сопротивление неприятелю в такой же крепкой позиции. Потому-то Антигон и атаковал сперва названную гору; если б эта атака не удалась, то он сам не отважился бы более нападать на Клеомена, а напротив, может быть, совсем покинул бы эти затруднительные ущелья и попытался бы иными путями напасть на врага или утомить его. Однако, когда, благодаря единственно отважной атаке Филопемена, Эвклид был разбит, то все было потеряно. Клеомена порицали за то, что после того, как брат его пал, он не ограничился обороною, не отступил: и то и другое оказалось уже невозможным; дорога в Спарту была уже во власти неприятеля; Клеомену некуда было более отступать. Точно так же не мог он допустить, чтобы враг напал на его окопы; он подвергался опасности быть обойденным. Неужели ему ждать, пока его не осадили па этой скале, где не было ни достаточного продовольствия, ни надежды на выручку? Ему ничего более не оставалось, как попытать отчаянную атаку и кинуться на превосходные силы неприятеля; если бы это удалось, то он мог бы отрезать правый победоносный фланг неприятеля и таким путем добиться победы. Но и в этом даже случае он воспользовался бы лишь кратковременным успехом; ведь Лакония напрягла уже свои последние, крайние усилия, тогда как неприятелю предстояли все свежие вспомогательные средства как войсками, так и деньгами. Антигон в крайнем случае отступил бы в Тегею и вскоре затем с новыми войсками возобновил бы борьбу с остатками спартанской армии.[113]

После битвы обнаружилось совершенное истощение Спарты. Авторы преувеличивают, конечно, сообщая, будто из 6000 спартанцев уцелело только 200, а из всего войска лишь 4000 человек.[114] В Спарте после поражения, может быть, и обнаружилось твердое и готовое на дальнейшие усилия настроение, какое восторженно изобразил Филарх;[115] когда, однако, Клеомен, спасаясь бегством, в сопровождении нескольких всадников прибыл в Спарту, то стал увещевать граждан без дальних околичностей подчиниться Антигону. Не поев и не выпив ничего, не присев, лишь на миг прислонившись к колонне, чтобы отдохнуть и собраться с силами, он в сопровождении нескольких друзей поспешил в Гифий, где давно уже приготовлены были корабли для бегства. Клеомен, как видно, сознавал свое отчаянное положение, И действительно, с той поры, как одна из греческих партий призвала македонян в, Пелопоннес, когда он не мог уже надеяться быть представителем греческой свободы, то вынужден был прибегнуть к египетским субсидиям; а когда Египет покинул его, то ему ничего более не оставалось, как отстоять до последней крайности честь свою и Спарты. Сам Полибий не преминул указать на то, что несколько дней спустя после битвы до Антигона дошла весть о вторжении иллирийцев в Македонию и что Клеомену стоило бы на эти несколько дней промешкать битвою или остаться в Лаконии, и его царство было бы спасено, все приняло бы иной оборот.[116] Такое мнение оказывается крайне несостоятельным: Клеомен был окончательно побежден не только в тактическом и стратегическом, но также в политическом отношении. Ввиду той настойчивости и осмотрительности, какую всегда проявлял македонский царь, можно с уверенностью подтвердить, что никакое нашествие иллирийцев не побудило бы его отказаться от предприятий, которыми окончательно решалась участь Греции, тем более что он вполне был уверен в успехе, если бы даже битва приняла иной оборот. Иллирийское нашествие в крайнем случае могло подвергнуть сильному опустошению македонские области; однако, было бы безрассудно из-за этого отказаться от достижения великой и для политического положения Македонии решительной цели, какой давно уже добивалась эта держава.

После битвы Антигон отправился в Спарту; город сдался по первому приступу. Достоверно то, что царь обошелся с ним умеренно и осторожно; тут не было ни грабежа, ни разрушений, ни иных насилий: он вел-де войну с Клеоменом, а не со Спартою; он одинаково гордится славою быть единственным спасителем Спарты, так же, как и единственным ее победителем; он пощадит землю страны и дома города, так как не осталось более людей, которым он мог бы оказать пощаду:[117] все это были, конечно, заявления тогдашнего дипломатического языка. Сущность состояла в том, что он восстановил спартанскую конституцию или, как некоторые выражаются, что он освободил Спарту.[118] Иначе говоря, он отменил основанное Клеоменом военное владычество, ввел вновь олигархию в том виде, как она существовала до Клеоменовой реформы. Прежде всего, вернулись изгнанные олигархи в числе восьмидесяти человек, а вместе с тем возникли требованья восстановить прежние владения; поводом к этому могла, конечно, служить понесенная городом утрата людьми. Не подлежит сомнению, что олигархи восстановили эфорат; вероятно, также и герусию;[119] патрономы, также топографические разделения области остались, кажется, в прежнем виде. Вследствие бегства и, как надо полагать, произнесенного впоследствии осуждения Клеомена, вследствие смерти его брата и совместного царя царское достоинство было упразднено; его не восстанавливали более, вероятно, по именному указу Антигона; и действительно, Спарта поступила во всеобщую эллинскую симмахию,[120] которую Македония утвердила два года тому назад, и царь назначил беотянина Брахилла македонским эпистатом в городе.[121] По всему видно, что одна только восстановленная олигархия и могла торжественно признать царя освободителем Спарты.[122]

Получив здесь известие об иллирийском нашествии, Антигон после трехдневного пребывания в городе вернулся в Тегею; в ней он также восстановил прежнюю конституцию и вывел оттуда свой гарнизон. Разрушенный Мегалополь предполагалось выстроить вновь; царь поручил высокоуважаемому перипететику Пританиду восстановить законодательство в городе;[123] вскоре, однако, возникли затруднения и распри, в особенности по поводу составленного Пританидом законодательства и разверстки земельной собственности. Знаменательно то, что Филопемен, которому царь по собственному сознанию одолжен был победою при Селласии, отказался от его предложения отправиться вместе с ним в Македонию и, обманувшись в своей надежде на эллинскую свободу, уехал на Крит.[124] Завоеванный Антигоном Орхомен не был восстановлен, а остался во власти македонян;[125] Мантинея или, как прозывалась она теперь, Антигония, была во власти Аргоса: царь поручил Таврию[126] блюсти македонские интересы в Пелопоннесе. Антигон отпраздновал Немейские игры в Аргосе; Ахейский союз и разные города оказывали ему здесь самые невоздержанные знаки уважения и благодарности; все наперерыв спешили выразить ему всякие человеческие и божеские почести.

Потом царь форсированными маршами пошел в Македонию; он отправил в Пелопоннес своего племянника Филиппа, с тем чтобы этот будущий наследник престола ознакомился с тамошними союзниками; он поручил ему сблизиться в особенности с Аратом. Затем сам царь отправился изгонять из своих пределов врагов. Он застал еще иллирийцев в крае.[127] Заболев уже, Антигон атаковал их и разбил совершенно. Это был его последний подвиг. От напряжения в бою, от раздаваемых им громким голосом приказов во время битвы у него сделалось сильное кровотечение; вскоре после этой победы он умер.[128]

До этих пор, т. е. до 115-й олимпиады,[129] хотел я проследить македоно-греческую историю и развитие системы эллинистических государств вообще; впоследствии прибавлю только еще несколько слов о Клеомене. Мне остается теперь изложить в общих чертах положение дел в эту эпоху.

Начнем с Македонии и Греции. Счастье царя александризует, сказал ему один из льстецов в Спарте. И в самом деле, Антигон, «Обещатель», как прозвали его,[130] пользовался в Греции и в отношении к ней положением, какого не достигал ни один македонский царь со времен Александра, ни даже сам Александр. Мы признали уже несомненным фактом то, что после ужасных сумятиц диадоховской эпохи, после нашествий кельтов и завоеваний Пирра Македония как бы вновь была основана Антигоном Гонатом и преобразовалась в державу в духе эллинистической эпохи. Воспоминания о славном прошедшем времени, размеры и политическое положение страны предназначили Македонию стать великой державой в системе эллинистических государств; но она могла поддержать такое преобладающее положение лишь в том случае, когда сама владычествовала в Греции. До сих пор ей то и дело препятствовало в этом вмешательство Лагидов; всякая оппозиция против Македонии поддерживалась в Александрии. Теперь, однако, перед взором дальновидного наблюдателя начала обнаруживаться новая, более грозная опасность. И действительно, Рим утвердился уже по эту сторону Адриатического моря, обладал даже местами нападения по берегу от Иссы до Керкиры. Столкновение с римской политикой было неизбежно; а потому македонское владычество должно было настойчиво стремиться к тому, чтобы по возможности крепче привязать к себе всякие находившиеся в его распоряжении боевые средства и подавлять оппозицию, в какой бы форме ни проявлялась она. Лишь при возможно полном объединении Греции и при содействии находившейся по эту сторону греческой нации могла Македония предупредить наступавшую грозную опасность.[131]

Но как объединить раздробленный греческий мир? Это могло сделаться разве вследствие его немощи и, по мере ее; а теперь наступало как раз такое время, когда спасти могли одни только крепкие и прочно объединенные силы. Для Греции было бы счастьем, если бы еще Филиппу и Александру удалось слить ее вполне в одно государство с Македонией. Правда, Демосфен называл Филиппа и его македонян варварами, подобно тому как парод Фридриха Великого в мелких немецких государствах не признается немецкою нацией, оттого что большая часть его племен несколько веков тому назад променяла вендские нравы и язык на немецкие и сделалась с тех пор наиболее ревностным их поборником. Подобно тому, как раздробленная Германия находилась между Францией и Россией, точно так же при Антигоне и раздробленная Греция была между Египтом и Римом; и Антигон чаял, что Греции грозит та же опасность, от которой отчизна немцев не избавится до тех пор, пока не перейдет от «интернационального» лишь единства к действительно национальному.

Чрезвычайно обильные плоды, какими благодаря этой раздробленности пользовалась интеллектуальная жизнь, как в Греции, так и в Германии, могут служить, конечно, некоторым вознаграждением за политические невзгоды; немцы, правда, утешаются еще надеждою, что творческие создания ума послужат несокрушимою опорою против сказанных невзгод, как бы убежищем для общих идеальных достояний немецкой нации; у Греции тоже было подобное убежище, изобиловавшее сокровищами искусств — и наук; оно соблюдалось со справедливою гордостью, развивалось с разумным трудолюбием; но и оно не спасло Греции! И точно, что сталось с нею впоследствии? Рим поглотил уже греческую Италию и Сицилию, эти как бы прибалтийские области Греции; вскоре затем он раздавил также старую военную славу Македонии и немощную разрозненную свободу греков; перевез в грубых торжественных процессиях награбленные сокровища из эллинских городов к берегам Тибра, украсился колоннами их храмов, статуями их богов; усвоил себе лоск их образования, этого благороднейшего достояния благороднейшего народа, и с этих пор лучшим из его людей суждено было завидное призвание служить вольноотпущенниками, наставниками, библиотекарями, компаньонами в домах гордых оптиматов, с тем чтобы эстетическими и литературными беседами услаждать их пресыщенный досуг от государственных дел, или снабжать старцев и юношей кое-какими годными для светской болтовни популярными знаниями.

Вследствие Клеоменовой войны Антигон добился, правда, объединения Греции, насколько то было возможно по обстоятельствам. Филипп и Александр пытались уже основать «греческий союз», с тем чтобы он во время азиатской кампании служил порукою спокойствия в родном крае. С тех пор умственная жизнь в Греции подверглась существенным изменениям, разного рода идеи о конституции вновь возбудили общественный интерес; к остаткам прежних исторических состояний присоединились открытые и предлагаемые наукою начала, принципы новых преобразований; и по мере того, как фактические, условия, материальные основы, вера, обычаи и привычки, с одной, — а те всеобщие принципы и стремления, с другой стороны, сознавали присущий им неисправимый разлад, по мере того ощущалась необходимость установить новые политические и юридические основы. Этот возбужденный вопросом о государственных учреждениях высокий интерес был самым замечательным проявлением иноческого духа в ту эпоху; однако, если конституция не служит более живым выражением того, что есть, а заявляет лить о том, что должно быть, если она оказывается не прямо результатом общественной жизни, а лишь постулатом для дальнейшего ее развития, то ни одна государственная форма не удовлетворит уже всем требованиям и интересам, ни одна не приведет к законченном) и спокойному состоянию; напротив, каждая Из этих форм, служа лишь посредствующим звеном, действуя как бы по диагонали составных сил, чем далее тем все более удаляется от точки ее исхода и вместе с тем от источников ее энергии, от импульсов ее деятельности. В таком случае возникают беспутные колебания в общественной жизни, и лишенные сильного представительства национального единства вовне, они открывают доступ величайшим опасностям; доступ материальные интересы, с одной стороны, и прогрессивные идеи, с другой, выступают в роковом соревновании на первый план, и, то соединяясь отчасти вместе, то в борьбе друг против друга, постоянно стремятся разложить все существующее на его искусственно соединенные элементы. Энергическое возрождение окажется возможным лишь тогда, когда с той или другой стороны дела дойдут до крайности; если оно не удастся, то частные интересы и теория, обвившись вокруг засохшего уже ствола, будут еще прозябать до поры до времени, пока, наконец, при первом толчке они не ниспадут и не погибнут вместе с прогнившим пнем.

Вот в каких всеобщих чертах представляется греческий мир в эту и в наступившую затем эпоху. Так, между прочим, Афины в Хремонидову войну напрягли свои крайние силы; точно так же давно уже погибли и Беотия и Фессалия, а короткая и блестящая история эпирцев хотя и завершилась освобождением, но у них не достало сил для дальнейших преобразований. Какие высокие надежды возбудил Ахейский союз; однако, несмотря на ревностные, восторженные усилия либеральных деятелей, он не мог развиться далее первоначальных форм, уступал один город за другим Клеомену, который пытался утвердить владычество, отвечавшее, так сказать, современным теоретическим идеям и вместе с тем формам славной минувшей эпохи. А он, в свою очередь, также утратил все, оттого что добивался одной лишь гегемонии Спарты и не распространял созданные им в ней постановления, лишившись вследствие этого поддержки тех сил, которые с таким успехом возбудил в родном крае. Всеми инстинктивно сознавалось, что существовало стремление к коллективным образованиям. Сила ахейцев заключалась в соединении политий на основании равноправности, а слабость Спарты в том, что она старое понятие о гегемонии хотела перенести в новые преобразования. Точно так же и Антигон создал новую форму конфедерации, которая на том же основании как и в Германии могла называться союзным государством и также заявить про себя, «что имеет целью поддержать внутреннюю и внешнюю безопасность, независимость и неприкосновенность отдельных держав». Царь водворил союзный мир, восстановил спокойное состояние, исполнившее в особенности пелопоннесцев радостью и удивлением к великодушному монарху; все мечтали уже о счастливой будущности, распустили войска, убрали оружие, обратились к торговле, промыслам, земледелию; всем от полноты души хотелось насладиться прочным миром.

Внезапная смерь Антигона и наступившие вслед затем новые осложнения не дали вполне развиться предначертанной им форме правления; однако, заложенный им в основе принцип союза обнаружился в последовавших затем событиях. Его система отличалась от прежнего синедриона в Коринфе главным образом тем, что этот союз был заключен собственно не с Македонией и не под гнетом ее, что она не присвоила себе гегемонии, а напротив, Македония сама в качестве союзной державы и формально на основании равноправности, точно так же, как и самая мелкая из областей, вошла в состав самодержавных государств, Фессалия признавалась особенным союзным членом, также и Спарта, хотя в первой правил македонский царь, а в последней его эпистат. Затем присоединились союзы ахейцев, эпирцев, акарнанцев, беотян, фокейцев. Мессения также просила принять ее. Хотя никто не сообщает об этом, но само собою разумеется, что Аргос с прежней Мантинеей, также Тегея, Эпидавр и другие мелкие, не принадлежавшие более ахейцам, города тоже вступили в союз; обладая Акрокоринфом и Орхоменом, Македония принимала в них довольно сильное участие и была, вероятно, представительницей обязательной для всех обороны. Не доставало только Афин, этолян и связанных с ними элейцев; впрочем, Афины уже не пользовались никаким значением, а этоляне до поры до времени обуздывались разумною политикой Антигона. Вероятно, он имел уже в виду привлечь их также добром или силою, и его преемник, хотя не совсем удачно, преследовал этот план. Вот из-за чего вспыхнула впоследствии союзническая война, и в то самое время, когда юный победитель при Тразимене все сильнее и сильнее стеснял Рим, эта война завершилась всеобщим миром между союзными государствами и этолянами. Соединиться на великую борьбу против Рима, — вот что было сознательной целью этого мира.[132]

Обратимся к Египту. Я не стану излагать исход египетской политики, начиная со второго Лагида; при третьем она дошла до своего апогея. Полибий заявляет, что уверенные в своей вполне устроенной и цветущей нильской стране, цари с весьма разумною ревностью вели иностранную политику; владея Кипром и Келесирией — он мог бы прибавить сверх того устьем Оронта — они угрожали Сирии и с суши и с моря; подчинив своей власти значительнейшие города, области, гавани в Памфилии до Геллеспонта и Лисимахии, они господствовали над династами Малой Азии и над островами; обладая Лизимахисй, Эпосом, Маронеей и другими городами по фракийскому берегу, они наблюдали за Фракией и Македонией; таким образом, они «далеко простерли свои руки»; эти владения их были словно «далеко выдвинутые наружу укрепления».[133] Вместе с тем сказывается, что заодно с расширением их непосредственного владычества все труднее становилось защищать его. Полибий не обратил внимания на то, что за последнее десятилетие Птолемея Эвергета владычество Лагидов пришлось уже поплатиться за несообразность его растянутости и естественного положения. Для того, чтобы сдерживать Селевкида, Египет должен был споспешествовать владычеству пергамского царя, допустить, чтобы он присвоил себе греческие города от Кайстра и до Геллеспонта; он не мог помешать Антигону овладеть Карией. Благодаря победам Ахея весь западный берег Малой Азии за исключением Эфеса вновь перешел во власть Селевкидов, и атакованный ими в Келесирии Птолемей искупил, как мы пытались доказать, ценою своего последнего влияния в Греции обладание Карией, без чего ему нельзя было бы удержать долее ни Ликию, ни Памфилию.

Очевидно, что Египет благодаря лишь настойчивым и громадным напряжениям сухопутных и морских сил мот бы еще поддержать свое обременительное и эксцентричное владычество; но Птолемей Эвергет что далее, то все более давал приходить в упадок и флоту и армии, надеясь заменить их дипломатическими средствами, тогда как эти средства можно было поддержать лишь боевыми силами. Все сильнее и сильнее овладевавшее египетским владычеством изнеможение следует приписать характеру самого царя; и в самом деле, нигде государство не отождествлялось с личностью монарха до такой степени, как в Египте при Птолемеях Сотере и Филадельфе. Во время Клеоменовой войны соперницы Египта, Македония и Сирия, добились как раз новых успехов и притом в ущерб Египту; если престарелый царь не совсем лишился ума, то должен был постичь, что пора собраться с силами и противостать властолюбивым врагам.

Он и сделал это; доказательством чему служат события в Александрии после битвы при Селласии. Клеомен прибыл после нее в Египет; хотя окончательно побежденный, но сильный духом, он помышлял лишь о том, как бы вновь начать борьбу с Антигоном. Сначала египетский царь почти равнодушно принял его; потом, однако, величие, сила воли, отважные замыслы Клеомена поневоле внушили к нему уважение царя: он всячески стал отличать спартанца и его спутников, с сочувствием отнесся к его планам. Решено было, чтобы Клеомен с сильным войском вернулся в Грецию и открыл войну против Антигона. Не подлежит сомнению, что александрийский двор вступил в переговоры с Ахеем; если бы удалось привлечь его, то Сирия вновь подверглась бы опасности с самой чувствительной стороны. Нападение Антиоха на Келесирию не удалось, на Тигре усиливался мятеж Молона, а Селевкия и устье Оронта все еще находились во власти Египта. Действительно, Птолемеи мог еще льстить себя надеждой открыть такую же блестящую кампанию, какую совершил он в молодые годы, когда вырвался из объятий своей смелой Береники и отправился в Ассирию.

Он, однако, умер еще до наступления осени того же года;[134] престол перешел к его старшему сыну Птолемею, прозванному Филопатором. Он пуще всего опасался приверженности наемников к своему брату Маге и энергического нрава своей матери Береники; надо предполагать поэтому, что он провел молодость в том изощренном, необузданном разврате, какой процветал в Александрии сильнее, чем где-либо. Его прельщало не тупоумное животное сладострастие, как оказывается на самом деле: он сочинил трагедию «Адонис», и Агафокл, который впоследствии вместе со своей сестрой, Помпадуршею александрийского двора, достиг величайшего влияния, написал комментарий к этому поэтическому произведению.[135] Пристрастившись к беллетристике, царь соорудил блестящий храм Гомера, украсил его статуями городов, которые приписывали себе славу быть родиною поэта;[136] старался привлечь к своему двору стоика Клеанфа, и присланный им Сфер был принят самым благосклонным образом.[137] Этот Сфер в качестве стоика сказал однажды, что мудрец есть царь. Так Птолемей поэтому не царь, возразили ему. Он ответил: «Птолемей мудр, а поэтому он и царь.»[138] Вот в какой сфере вообще вращался Филопатор: ему хотелось вполне насладиться всеми удовольствиями жизни, как интеллектуальными, так и материальными. Кутежи веселых сотоварищей (γελοιασταί) представляют лишь отдельною черту в крайне пышной жизни царя и его двора.[139] С какой стати было ему заниматься важными и скучными делами? Он предоставил их своим добрым друзьям, Сосибию и Агафоклу, и они заботились о том, чтобы ничто не мешало молодому царю веселиться. Они опасались матери; она упрекнувшая некогда мужа за легковерную подпись на смертном приговоре, не могла равнодушно смотреть на беспутную жизнь своего сына и на возраставшую власть его наперсников; она основала свой план на привязанности наемников к ее другому сыну. Сосибий сознавал грозившую ему опасность; необходимо было устранить се; однако, Маг был уверен в своих войсках. Тогда Сосибий обратился к Клеомену; он посулил снарядить его в самом блестящем виде для возвращения на родину, если он окажет ему пособие. Клеомен отказался; пока, однако, жив Маг, возразил Сосибий, до тех пор нельзя положиться на наемников. Клеомен ручался за них: между ними были 3000 пелопоннесцев и 1000 критян; этими он во всяком случае мог располагать. Таким образом, Клеомен все-таки служил как бы поддержкою. Маг и Береника были убиты; дядя царя, Лисимах, также лишен был жизни по приказу Сосибия.[140]

В это время пришла весть о смерти Антигона, о новых волнениях в Греции; Македонией управлял царь, едва вышедший из детского возраста; из Спарты настойчиво приглашали Клеомена вернуться восвояси. В нем с новою силой пробудились надежды, он только и думал о своей родине. Когда ив пиру прочли прекрасную поэму и спросили его мнение, то он сказал: «Спросите других, мои мысли обращены теперь к Спарте».[141] Он пытался склонить на свою сторону царя и придворных особ, убеждая их, что время благоприятствует великим выгодным предприятиям; он просил, чтобы ему дали войска, а потом — чтобы ему разрешили, по крайней мере, вернуться с его прислугою. Какое дело до всего этого было царю? Он предоставил решить вопрос Сосибию, который обратился за советом к синедриону. Там было решено: так как со смертью Антигона устранилась всякая опасность в Греции, то теперь менее чем когда-либо следует тратиться на вооружения; мало того, даже опасно содействовать такому смелому и уважаемому поборнику в предприятии, следствием которого может быть лишь то, что для Египта возникнет в Греции новый соперник, который гораздо опаснее, чем когда-либо были македонские цари, и тем еще более, что Клеомен успел слишком близко ознакомиться с положением двора и государства. А с другой стороны, отпустить его просто было бы делом еще более рискованным, оттого что неминуемые его успехи дадут ему возможность отомстить за сделанный ему отказ; задержать его силою — вот единственно возможный исход. Однако, против этого тут же все восстали: можно ли льва оставить в овчарне? Сам Сосибий напомнил о намеке Клеомена по поводу его отношений к наемникам; не оставалось ничего более, как арестовать опасного человека, пока не успел еще улизнуть, и обращаться с ним как с пленником.

Поводом к этому послужило сказанное Клеоменом неосторожное слово. Мессенец Никагор прибыл в Александрию; Клеомен давно уже знал его: этот Никагор вел переговоры по поводу возвращения Архидама в Спарту, он был свидетелем его убийства и считал Клеомена виновником этого убийства.[142] Клеомен расхаживал с Пантеем и Гиппотого по берегу в то время, как Никагор пристал к гавани. Царь приветствовал мессенца и спросил, что он привез. «Лошадей в продажу», — отвечал Никагор. «Тебе бы лучше привезти мальчиков и лютнисток, — возразил Клеомен, — об этом только и лопочет царь», Никагор засмеялся на это. Несколько дней спустя после того он вошел в сношение с Сосибием и, познакомившись с ним ближе, передал ему слова спартанца. После этого его осыпали подарками и милостями, почтили довернем и уговорились с ним, чтобы он при своем отъезде оставил Сосибию письмо, в котором извещалось бы, что Клеомен, в случае, если ему не дадут средств возвратиться на родину, как он того требует, намеревается возбудить мятеж. Этот донос Сосибий передал царю и синедриону; они убедились, что необходимо принять меры предосторожности; решено было арестовать Клеомена; для дальнейшего пребывания ему назначен был дворец, снабженный достаточною стражей. Лев почуял, что он находится в клетке; теперь лишился он всякой надежды; для того чтобы рискнуть еще раз всем, лишь бы не запятнать славы знаменитой жизни египетским позором, Клеомен решился на отчаянное предприятие.

Царь уехал в Каноб. Во дворце распространился стух, что на днях выйдет приказ о снятии ареста. В таком случае двор присылал обыкновенно государственному преступнику обед и подарки. Прибывшие с Клеоменом спартанцы позаботились о доставке всего этого, и сторожа ничего не подозревали: им роздано было много вина и кушанья. Когда они около полудня опьянели, то Клеомен и его друзья, — их было числом тринадцать, — вышли вон; все они были вооружены кинжалами. Первый воспротивившийся им, Птолемей, сын Хрисерма, был убит; на улице встретился им начальник города, Птолемей, в своей колеснице, окруженный слугами и копьеносцами; конвойных тут же разогнали, а Птолемея сорвали с колесницы и бросили на улице. С криком «свобода!» спартанцы прошли по городу; народ удивлялся, никто не присоединился к смельчакам. Они направились к акрополю с целью открыть тамошние тюрьмы; однако ворота были уже достаточно ограждены и натиск был отражен. Что тут было делать? Спастись не было уже возможности; неужели спартанцам умереть от руки палача? Они решились сами лишить себя жизни; только юного Пантея упросил царь умереть после всех; перед смертью ему хотелось еще раз взглянуть на любимца. Спартанцы, одни за другим, спокойно и твердо вонзили кинжалы в свою грудь; потом Пантей оказал последнюю услугу друзьям; он стал прикасаться к каждому из них своим кинжалом, с тем чтобы убедиться в их смерти; Клеомен еще раз дрогнул под кинжалом друга, затем угас. Пантей облобызал труп своего царя и пронзил себя возле него. Царь Птолемей и его советники узнали о случившемся; мать и дети Клеомена были еще живы, на них надлежало все выместить. Царь велел казнить их и всех жен спартанцев. В числе их находилась прекрасная вдова Пантея; она вышла за него незадолго до злополучного сражения, а потом во что бы то ни стало хотела бежать вместе с мужем; родители насильно задержали ее до тех пор, пока он не удалился; однако ночью она бежала, поспешила к Тенару и с первым отходившим судном переехала в Александрию. Теперь она рука об руку с поседевшею Кратесиклеей шла на смерть. Об одном лишь просила мать Клеомена, чтобы се убили прежде детей; палачи отказали ей в этой последней просьбе; она видела, как умирали ее дети, затем и ее так же, как и других жен поразил смертельный удар; последнею была вдова Пантея; засучив рукава, она убрала трупы детей и женщин, потом, поправив свое платье, твердым взглядом встретила удар палача.[143]

Все это достаточно характеризует египетское правительство при Птолемее Филопаторе. Государство, которое трое первых Лагидов основали с величайшею осмотрительностью и развивали затем с чрезвычайным благоразумием, находилось теперь во власти малодушных, бесчестных и слабых друзей; притом как раз в такое время, когда Македония сильнее чем когда-либо владычествовала в Элладе, — когда в Сирии в лице третьего Антиоха явился молодой, смелый и счастливый царь, добивавшийся вновь могущества своих предков, — когда вследствие возникшей борьбы Карфагена с Римом, вследствие запылавшей воины Рима с Македонией александрийскому двору предстояло занять чрезвычайно важную роль, если бы государством управляли не метрессы и фавориты, не коварство и козни. Вскоре обнаружилось влияние, какое это распутное правительство оказало на внутреннее состояние края.

Мы упомянули о том, что Селевкидово владычество, претерпев чрезвычайные бедствия в последние три десятилетия, поднялось теперь вновь быстро и смело. Правда, как старые, так и вновь основанные греческие политии внутри государства не давали прочно сосредоточиться власти, какою трое первых Лагидов пользовались с величайшим успехом; зато эти политии удержали за собой самостоятельный дух и присущую им живучесть" уцелевшую даже тогда" когда колебались и рушились основы государства, готовую оказать помощь всякий раз, когда держава начинала оправляться вновь. Правда, Селевкидово царство по смерти своего основателя понесло утрату одну за другою, тогда как Египет расширялся самым блестящим образом; однако, это расширение ослабляло государство, оттого что правительственный обиход его нигде не мог приурочиться помимо одного только Египта; а Сирия между тем окрепла, благодаря отчасти именно своим утратам. Правда, вследствие случайного стечения благоприятных условий оказалось возможным соединить вместе земли от Геллеспонта до Инда; однако, лишь тогда, когда государство было сведено к твердосплоченным областям, пределы которых были ясно предначертаны естественными условиями, лишь тогда могло оно приступить к развитию сильного и сосредоточенного владычества. Я не стану теперь распространяться о слабой стороне вновь восстановленного Селевкидова царства при Антиохе III; история не замедлила обнаружить это со всеми последствиями. В этот момент, как мы прерываем наше изложение, Ахей был представителем царской власти в Малой Азии, а сам молодой царь в борьбе с Молоном был уже готов вновь присоединить к государству господствующие по ту сторону Тигра и до Инда нагорные области. Этот государь был исполнен великих замыслов и отважной энергии для того, чтобы привести их в исполнение. Однако, после блестящих успехов на востоке силы его изнемогли вследствие возникших на западе осложнений.

С появлением пергамского царя Аттала обнаружился уже значительный поворот в развитии системы эллинистических государств, тот же поворот, какой по ту сторону моря тщетно пытался осуществить Клеомен и какого Родос добивался все настойчивее по мере того, как ослабевало египетское морское владычество. Решительное превосходство трех великих держав, которые в течение почти пятидесяти лет одни придавали политике известный пошиб, в Азии начало уступать место самостоятельной политике держав второго разряда, как раз в то самое время, когда Македонии и эллинскому союзу государств стало угрожать новое, более опасное соперничество. В Азии Родос и Пергам скоро сделались средоточиями целой группы политических отношений, которые, не обращая внимания на великие державы, шли все более и более своими собственными, зачастую своенравными путями; вскоре Вифиния, Родос и Византия, Синоп и понтийский царь начали уже поступать самостоятельно, а Атталы успели вступить в дружественные сношения с Римом.

Обратим еще внимание на другое обстоятельство. Древние туземные династии в Малой Азии могли бы, пожалуй, еще поддержать связь со своими национальностями и оказать противодействие новому строю цивилизации; однако, в каждой черте их развития обнаруживалось, что они все более и более подчинялись иноземной эллинской культуре. Мы в состоянии проследить за несомненными признаками этой эллинизации вплоть до самой Армении; одно только царство Антропатены, как кажется, ревниво сохраняло свои особенности. Какие блестящие города настроили эти азиатские цари! Не одни только Атталы соперничали с Лагидами, покровительствуя искусствам и наукам; государи в Малой Азии даже сами пристращались к литературной деятельности и украшали свой венец более невидимою славою научных успехов.

Предоставим будущим изложениям проследить в полной связи за литературой и наукой этой эпохи; необходимо, однако, и здесь уже упомянуть о достигнутом в этом отношении развитии, тем более, что сохранившиеся отрывки из истории государств дают нам весьма неполную, смутную картину и могут, пожалуй, возбудить представление, будто в эту эпоху непрерывных беспутных распрей бесследно погибли всякие иные человеческие способности и стремления. А все-таки какая блистательная, обширная, обильная новыми весьма значительными выводами научная деятельность обнаруживалась в это время; как быстро распространялись эти выводы, вступая в тесную связь с воззрениями и убеждениями современников, отражаясь в самых разнородных оттенках в повседневном общественном быту и в помыслах толпы. Положительно можно сказать, что интеллектуальные интересы вообще никогда еще не были так распространены, так животворны, никогда не отличались таким важным частным и всеобщим содержанием; они стали достоянием всего эллинистического мира; они, казалось, оживлялись тем сильнее, чем пламеннее то там, то тут разгоралась борьба, чем тревожнее и изменчивее становилась политика и ее последствия. Обозревая мрачные картины междоусобий, разрушения городов, кровавого деспотизма, придворной порчи в эту эпоху, не следует забывать более светлые ее стороны, блеск несметных расцветающих городов, отрадное великолепие самых разнородных художественных произведений, тысячи новых наслаждений, каким украшалась и обогащалась жизнь, и, между прочим, те более благородные удовольствия, какие доставлял возраставший, животворный обмен многосторонней эстетической литературы. И все это распространялось по обширным областям, которые охватил и связал вместе эллинизм. Представьте себе толпы дионисских художников и их веселую странствующую жизнь, празднества и игры в старых и новых греческих городах на дальнем востоке, куда из самых отдаленных краев стекались боговдохновенные поэты для совместного торжества. Родственники и земляки встречались всюду до поселений на берегах Инда и Яксарта, торговец у башни Серов скупал товар для рынков Путеол и Массилии, а смелый этолянин пускался пытать счастье на берегах Ганга и в Мероэ. Люди науки изучали дальние края, минувшие века, чудеса природы; они подвергли рациональному исследованию истекшие тысячелетия, движения светил, наречия и литературы новых народов, которых гордая Греция презирала прежде как варваров, на древние памятники которых она смотрела с удивлением, не постигая их. Наука в неподвижных светочах звездного неба впервые обрела мерило для земли, проверила на ней расстояния, привела в стройный вид ее объемистые формы. Она пыталась связать и привести в порядок незапамятные предания вавилонян, египтян, индийцев, с тем чтобы сравнить их между собою, добиться новых выводов. Все эти разрозненные, частью иссякшие, частью в безбрежном русле пробиравшиеся по пустыне потоки народного образования слились в эту эпоху в обширном водоеме эллинистической цивилизации и науки и сохранились в памяти навсегда.[144]

В этих блестящих чертах никак нельзя признать мрачной и печальной картины, какую представляли себе обыкновенно об эллинистической эпохе; но такого рода предупреждение не дает нам права уклоняться от исследования, и, узнав источник этого предупреждения, мы уверимся также в его несостоятельности.

Нас по всей справедливости изумляет художественное величие древней Греции; однако, эстетическая и даже педагогическая точка зрения вытеснила археологию с ее исторической почвы; вместо того, чтобы представить себе классическую эпоху во всех действительных ее проявлениях, мы привыкли созерцать ее лишь при ярком свете идеальнейших состояний; доблесть Софокловых героев, красота совершеннейших божеских обликов, вот какие типы заимствуются для людей, которые, как мы себе воображаем, населяли древнюю Грецию; к этой «цветущей эпохе человеческого рода» относят все доблестное и прекрасное, на нее расточают всякие эпитеты истинной и ложной восторженности; сомнение, трезвый взгляд исследователя считаются при этом профанацией, возбуждают в некотором роде нравственное негодование; никому не хочется отказаться от приятных бредней собственной фантазии; при этом упускается из виду, что таким образом люди не постигают даже того, в чем состояла настоящая суть той эпохи, в чем она действительно достойна удивления, в чем для мыслителя заключается неиссякаемый источник новых наслаждений, и для каждого возрастающего поколения открывается высший педагогический принцип. В эту эпоху явились здоровые, цельные и дюжие образы, наделенные живостью и искренностью но взаимных отношениях, исполненные смелой самобытности и уверенности в своих замыслах и силах. Могучие порывы и обильное подвигами развитие древней Греции прославляются как «органические» проявления; но за ними можно признать одну только растительную жизнь; рассматривая поэтому древнюю Грешно с утопической и антиисторической точки зрения, мы никоим образом не постигнем связи се с эллинизмом. Когда поблек цвет аттической красоты, то за тем, как думают обыкновенно, ничего более и не может последовать, кроме как увяданье и порча, пора жалкого, отвратительного растления, смутные, безотрадные века, единственным доблестным свойством которых признается лишь скорбная обязанность сохранить воспоминания о великой древней эпохе. В таком случае, конечно, и не стоит простирать исследованья далее исхода «классического» периода; следующие затем непоэтические, трезвые, ученые времена едва удостаиваются внимания; и с какой стати будем мы знакомиться с их образом жизни, с их притязаниями и трудами?

Мы не намерены прикрасить эпоху эллинизма неподобающими ей свойствами; она вовсе не способна возбудить такое пристрастие, вследствие которого в нашем созерцании присоединилось бы более глубокое и отрадное увлечение к историческому исследованию; однако, отсутствие симпатии, наброшенная пристрастными авторами гнусная тень чересчур уже омрачили память об этой эпохе, об этой наследнице великих достояний, носительнице еще более великих задач. Ознакомившись с ее сильными сторонами, мы в состоянии будем понять ее немощи; необходимо признать все значение первых, для того, чтобы отнестись снисходительно к последним.

Прежде всего, эта эпоха была лишена той здоровой, естественно сложившейся, органической энергии прежних веков, которая непосредственно, сама собою одушевляла ход жизни. В эту эпоху сохранились лишь не вполне еще разложившиеся остатки прежнего быта, но они находились уже в живой органической связи с современной действительностью; их опередили другие, новые преобразования, обратившие на себя внимание и энергические усилия передовых людей.

Древние религии, как у греков, так и у приставших к эллинизму наций вообще, лишились тихого, задушевного общения с божеством; там, где они еще не совсем распались и улетучились, эти религии свелись к догме и внешнему уставу или зачахли в безжизненном культе и в искусственных таинствах. Однако, появились уже зародыши нового, более глубокого вожделения, и из смутного хаоса перепутанных, смешанных влияний исподволь выяснилась более интимная жизнь пытливой души. Люди чаяли уже, что человечеству предстоит добиться иной основы для религиозной жизни; недаром вся философская деятельность или, вернее, совокупность тех высших интересов, которым старая положительная вера не в состоянии была более удовлетворить, порывалась с возраставшего энергией в область этики: осуществить образ мудреца, этический идеал, — вот что с этих пор стало живым средоточием дальнейших стремлений.

Мы и прежде видели, что то же самое присущее эллинам стремленье к индивидуальному, личному развитию, составлявшее чрезвычайное преимущество греков перед варварами, начало уже подрывать эллинскую политию. Пятидесятилетняя революция прошла из конца в конец по свету; все государственные условия были порваны и изменены. Везде, куда бы ни проникло греческое завоевание, даже за пределы его, везде старые порядки или быстро разрушались, или исподволь разлагались; из развалин, зачастую с ужасною торопливостью, воздвигались на шатких основаниях слабосплоченные новые здания, которые частью опять находились наполовину в обломках или распадались недостроенные. Эти возникавшие государства нигде уже не слагались из самобытного свойства народа, и там, где национальное начало пробивалось наружу, оно, казалось, не походило более само на себя. Мы видели, какие странные новые государственные формы пыталась, таким образом, создать Греция. Они почти вовсе не отвечали тем идеям, какие думали осуществить, но при всем том решительно обнаруживали измененный дух времени, из которого возникли. В них, правда, всего сильнее и сознательнее выразилась новая эпоха, но она иными людьми была иначе истолкована и превратно изложена, вследствие чего эта эпоха в возраставшем разладе, казалось, истребляла последний остаток здоровой самобытности, какой сохранился в более консервативных слоях общества. В одних только обширных монархических державах, по-видимому, можно было организовать сильный государственный строй; и чем в культурном отношении ниже стояли покоренные народы, тем легче подчинялись они нравственному превосходству новых владетелей, тем смелее и, как казалось, прочнее утверждалась неограниченная правительственная власть, произвольно распоряжаясь материальными средствами подданных. Но это только казалось так; на самом же деле под тем же влиянием эпохи, неожиданно в разных отдаленных пунктах или в чуждой государству среде развивались реакции, и начинали в скором времени подтачивать или разлагать эти обширные монархии.

Мы лучше поймем глубокое значение этих переворотов, если обратим внимание на некоторые аналогии с тем явлением, какое в пределах христианского мира обнаружилось хотя и поздно, затем, однако, в быстром поступательном развитии и, наконец, вполне обострилось в наше столетие. Современная нам эпоха также совершенно вытеснена из прочного состояния самобытных, естественных условий; отрекшись от напрасно прославляемых «исторических основ», она ссылается на право разума как на самый благородный и животворный результат исторического развития. Над сбивчивыми и насильственно поддерживаемыми проявлениями действительности раскинулась обширная сеть теорий и идеалов; они, однако, нигде не в, состоянии осуществиться в прочном, всепроникающем: виде, ни увлечь, ни поднять до своего уровня самые низменные слои общества. В религиозной жизни царствует тот же холод, та же набожность напоказ, то же преобладание догмы, а в самом благоприятном случае наружного культа; однако, наша вера в ее положительных проявлениях все-таки объемлет еще совокупность самых глубоких нравственных и интеллектуальных интересов; и пока эти интересы не перестают быть двигателями духовной жизни, до тех пор мы, после всех наших уклонений и заблуждений, постоянно вновь возвращаемся к той же вере; мало того, мы обретаем и присоединяем к ней все новые и новые области, если только честно относимся к своим заблуждениям и исследованиям. Философия также с удивительною энергией преодолела эту исключительно историческую Веру и эмпирическую действительность; она также стала добиваться сознательного субъективного соучастия души; и наконец она обратилась к тому же этическому началу, благодаря которому только и может быть устранен заразивший ее дуализм; сама религия, в которой коренится философия, непосредственно обладает уже этим примирением и вполне уверена в нем. В государстве обнаруживается та же смутная, болезненная тревога; нарушена последовательность всяких учреждений и исконных национальных порядков; везде также расстроены и подавлены светлые кристаллические формы автономного развития; они также заменились учреждениями случайной насильственной власти, произвольными компромиссами, опекою, тогда как подданные все сильнее и сильнее заявляют свое совершеннолетие; везде проявляются попытки теоретиков — доктринеров, неспособные удовлетворить насущным притязаниям и потребностям; против таких основанных на иррациональных началах государств восстает религиозная, сословная национальная оппозиция. Все эти явления во многих отношениях походят на те, какие обнаружились в эллинистическую эпоху, с той только разницей, что в наше время рациональные стремления, пытаясь осуществить чистую идею о государстве, установить окончательно взаимное отношение между народом, государством и церковью, настойчиво восстают против остатков частного права, так сказать, против сохранившихся по преимуществу от социальной жизни средневековья обломков сословных, корпоративных, территориальных отношений; тогда как эллинизму предлежали патриархальное государство в ею непосредственной самобытности, теократия, единодушная полития и обломки всего этого составили его наследие.

Вот в чем заключается сущность эллинизма. Вместе с ним впервые проникли в мир и распространились в нем искусственные состояния, созданные произволом разума формы, внушаемые скорее тем, чего домогалась, нежели тем, что было дано. Это была эпоха преднамеренных, сознательных действии, эпоха науки, когда исчезло юное поэтическое вдохновение, погибло историческое право. Такова была чрезвычайная революция, какую со времен Александра и Аристотеля распространил по всему свету греческий дух. Время естественного государства в принципе прошло. Это явление можно уподобить тому, что совершилось в истории земного шара: первозданная гранитная оболочка человечества, окоченевшая встарь в могучих формах, разложилась и рассыпалась, благодаря чему образовалась почва для дальнейшего, более богатого развития жизни. Настал совершенно новый склад бытия, так сказать, новый подбор человеческого рода; всему этому надлежало придать прочный вид, устойчивою форму, так, чтобы все это как можно глубже проникло в жизненную среду.

Вот тут-то нам и представляется новый цикл отношений, который мы соединяем, обыкновенно, под названием материальных интересов. Они, правда, и прежде существовали на свете, однако, как кажется, лишь в эпоху эллинизма стали силою и главною точкою зрения административного искусства. И в самом деле, мы уже знаем, с какою строгою последовательностью александрийский кабинет сумел оценить коммерческое значение Черного моря и воспользоваться им, как потом имелось в виду соединить каналом Каспийское море с Черным, для того чтобы упрочить важное значение еще другого великого пути мировых сношений. Антиох III своею блестящею экспедицией в Арахозию и Карманию пытался прежде всего привлечь индийскую торговлю к Персидскому морю, а войнами против Египта направить к своим сирийские берегам ходившие до той поры через Петру в Александрию караваны с товарами из Аравии, в особенности с ладаном и пряностями.[145] Мы знаем, что земледелие, совершенствуясь, становится в некотором роде рациональным сельским хозяйством; даже цари, вроде Гиерона сиракузского, Аттала III, издают свои сочинения, которые долгое время считаются лучшими произведениями по этому предмету.[146] Селевкиды пытаются приурочить в Аравии индийские растения, а Лагиды в Египте карманийские и эллинские.[147] Известно, какого совершенства достигли техника и механика; стоит только напомнить о чудесном Гиероновом корабле, об Архимеде и его защите Сиракуз. Не вдаваясь в дальнейшие подробности, ограничимся здесь одним только фактом; упомянуть о нем следует тем более, что он состоит в связи с событиями политической истории.

Родос потерпел землетрясение;[148] оно низвергло знаменитый колосс, разрушило дома в городе, стены и верфи его. Особенное положение, какое Родос занимал в качестве республики и складочного места в торговых сношениях запада с востоком, также чрезвычайное участие, какое обнаружилось со всех сторон, поневоле наводят нас на сравнение с подобными катастрофами в Лиссабоне 1755 г., и затем еще в одном из самых значительных германских рынков в новейшее время; такое сравнение еще полнее осветит значение древнего факта. Родосцы, говорит Полибий, сумели представить постигшее их бедствие в самом внушительном виде; их посланники, как в официальных сообщениях, так и в частных кружках, выказывали при этом злополучии строгое достоинство, какое подобало представителям великого города, потерпевшего подобное бедствие. Тем с большею ревностью все спешили на помощь; государи и города считали себя как бы обязанными помочь Родосу, не признавали за собою никаких прав на благодарность с его стороны. Полибий сообщает о доставленных Родосу пособиях от наиболее значительных державцев; это на самом деле были поразительные жертвы. Царь Гиерон сиракузский частью тотчас же, частью впоследствии прислал 100 талантов серебром,[149] сверх того пятьдесят катапульт; в то же время уволил родосцев от таможенной платы за ввозимые в его гавани товары;[150] наконец, как бы в знак благодарности, он велел на базаре родосской гавани воздвигнуть памятник, изображавший родосский дом, венчаемый сиракузцами. Птолемей предложил чрезвычайно блестящие дары: 300 талантов серебра, 100000 артабов хлеба, строевого леса на шесть пеитер и на десять триер, потом кроме множества других предметов,[151] 3000 талантов меди для восстановления колосса, 100 мастеровых, 350 чернорабочих и 13 талантов на их годовое содержание. Все это было доставлено большею частью тотчас же, а наличными деньгами была уплачена первая треть. Антигон македонский послал.: 10000 свай (для свайных построек) в 24 и более футов длины,[152] 5000 накатин в 10 футов, 3000 талантов железа, 1000 талантов смолы, 1000 мер дегтя;[153] сверх того еще 100 талантов серебра; его супруга Хрисеида присовокупила 100000 мер хлеба, 3000 талантов свинцу. Сирийский царь (это был еще Селевк Каллиник) разрешил, прежде всего, свободный привоз товаров во все гавани своего государства, подарил 10 вооруженных пентер, 200000 мер хлеба, 10000 локтей лесу, по 1000 талантов смолы и пеньки. Примеру их последовали цари Прусий, Митридат, династы Лизаний, Олимпик, Лимней.[154] Нелегко было бы, прибавляет Полибий, перечислить все города, по мере сил помогавшие Родосу не менее самих государей. К сожалению, он не назвал ни одного из городов, ни доставленных ими пособий; а это могло бы послужить поводом к весьма поучительным сравнениям. Но и без того имеется налицо немало материала для разных выводов, которые освещают политико-экономические отношения той эпохи и состоят как бы в резкой противоположности со второй книгой так называемой Аристотелевой Экономики с ее сборником политико-экономических нелепиц. Ознакомившись с такими выводами, убеждаемся, конечно, что и в этом также отношении первый век эллинизма далеко не был до такой степени груб, как предполагают обыкновенно. Нельзя не прижать, прежде всего, высокой политической гуманности, какая выразилась в том, что разные цари, не обращая внимания на взаимные распри и соперничества, не извлекая никаких своекорыстных выгод из чужого бедствия, единодушно содействовали восстановлению государства, которое постоянно поддерживало политику энергического нейтралитета. И в самом деле, почти все укачанные Полибием пособия предназначались для родосского государства и для общественных учреждений. Это составляет другое знаменательное обстоятельство. Участь Гамбурга[155] возбудила в основном участие в пользу частных бедствий, самому государству, напротив, предоставлялось путем займа возместить свои утраты. В древности также известны были государственные займы и долги, но не была развита кредитная система, при посредстве которой долговое государственное свидетельство могло бы заменить собой металлическую ценность обычного менового средства и подобно ему давать рост. Знаменательно также то обстоятельство, что Египет посылает, правда, самые обильные дары, однако не разрешает беспошлинного ввоза подобно Гиерону и Селевку, а вследствие особенного коммерческого положения Родоса такого рода льгота и должна была бы послужить самою сильною подмогою.

Наконец, спрашивается, что побуждало государей и города к этим чрезвычайным пособиям? Царь небольшой сиракузской области помимо таможенной льготы и пятидесяти орудий прислал в дар 100 талантов серебра; это количество денег превысило больше чем наполовину самое щедрое приношение, сделанное одним из королей Гамбургу: судя по тому, что говорит Полибий о несметном количестве доставивших пособие городов, отнюдь не следует предполагать, будто это пособие было скуднее вышеупомянутого настолько, насколько оказалось значительнее в гамбургских взносах. Откуда же такое рвение к подаче помощи? Нельзя же предположить, будто языческая древность и особенно во время эллинизма наделена была более сильною любовью к ближнему, нежели современная нам эпоха. Утраты Родоса были, вероятно, не в пример громаднее; это, правда, побуждало помочь пострадавшему городу, но помимо чувства сострадания цари и города руководились еще иными мотивами для того, чтобы выручить родосцев из бедственного состояния. Можно не обинуясь приписать эти мотивы коммерческому значению Родоса; это значение и составляло вместе с тем главную сущность политической важности острова, Я смело утверждаю, что сообщаемые Полибием подарки царей могут служить приблизительным мерилом коммерческой важности Родоса; подобно тому, как при постигшей Гамбург катастрофе, так и там тоже следовало опасаться возможного потрясения общих, торговых оборотов, а потому все сочли необходимым во что бы то ни стало предупредить эту беду.

Если такой взгляд, хотя бы даже только отчасти, верен, то он наводит нас на поразительный результат относительно размеров меркантильных интересов в ту эпоху Родос был, конечно, главным пунктом тогдашних мировых сношении, и если со всех сторон делались такие усилия для поддержки одного города, то это служит достаточным доказательством того, что коммерческая его деятельность была не исключительною, не стеснительною вообще, а напротив, благотворною, что она служила даже жизненным условием для государств, из которых стекались столь обильные пособия. Цветущее состояние Родоса служит свидетельством современного ему расцвета средиземноморских сношений. Все это подтверждается также и другими известиями. Не станем распространяться о Карфагене, который в течение двух десятилетий вполне успел оправиться от чрезвычайных утрат в первую Пуническую войну; помимо него Массилия, Александрия, Смирна, Византия, Гераклея, Синоп также служили средоточиями сношений, распространявших свои жизненные артерии до аравийских берегов, до богатой Индии, даже, что подтверждается найденными монетами, до отдаленных стран Янтарного моря.

Необходимо восстановить в памяти все эти факты, для того, чтобы получить верное понятие о первом веке эллинизма и стать на настоящую точку зрения относительно всемирно — исторического его положения. Этими выводами подтверждается высокое значение того охватившего весь мир единства, какое стало разливаться со времен завоеваний Александра и благодаря духу греческой цивилизации; превосходя спорадически рассеянное цветущее состояние древних культурных народов, также мертвое однообразие приниженных наций под персидским ярмом, это единство обрело свою энергию по преимуществу в космополитичном характере греческой культуры, сумевшей преодолеть прежнее кичливое разобщение между греками и варварами.

Как бы заносчиво ни заявляли себя македоняне при царских дворах, как бы само царское владычество ни исказилось вскоре, вступив вновь в старую колею восточного деспотизма, как бы жизнь толпы и личностей ни казалась нам ничтожною и погрязшею в бесплодной тревоге исключительно эгоистических интересов, чисто эфемерных властей, а все-таки ничто уже не в силах было отнять у человечества великие приобретения истории, и всякая порча, всякий тег и всякое разрушение служили только для того, чтобы развить эти приобретенья еще сильнее, уберечь их еще крепче.

Скажем в заключение еще одно слово по этому поводу; пусть для связи послужит положение эллинизма на дальнем востоке.

По ту сторону Каспийских ворот образовался уже целый ряд новых государств, в которых местный эллинизм, как казалось, намеревался еще быстрее, но зато и поверхностнее совершить свое поприще. Ведь эллинизм не что иное, как смешение эллино-македонских начал с местного, этническою жизнью разных других стран. При этом, конечно, все зависело от того, который из двух факторов получит окончательный перевес; но именно в этой борьбе и возникло совершенно новое начало, которое проявлялось даже там, где не могли осуществиться выработанные греками формы цивилизации.

Как, вероятно, Аршакиды в Парфии, так, без сомнения, и добившиеся самостоятельной власти сатрапы от Яксарта до Индийского моря были чужеземцами в пределах своих владений; несмотря на их владычество, они были чужды массе населения, которым управляли. Но сатрапы опирались преимущественно на существовавшие в их областях греческие элементы и должны были им покровительствовать; тогда, как парфянские цари, называя себя, правда, филэллинами и усваивая себе известные формы эллинизма, все-таки поддерживали более тесное сродство с туземным началом, и впоследствии событиями подтверждается, что они считали себя настоящими поборниками национального быта против всего чужеземного. Сами парфяне были только первою волною тех туранских наводнений, которые в течение следующих двух столетий потопили всю эллинскую цивилизацию между Яксартом, Гангом и Индийским морем; по этим наводнениям в течение некоторого времени носились еще на поверхности обломки и развалины эллинской эпохи.

И в самом деле, здесь, как везде под конец исторической древности, обнаруживается знаменательный факт; а именно, исконное, первобытное туземное начало отнюдь не одерживает верха над чужеземным. Князья парсов в Атропатене не в силах были отразить напиравшее владычество парфян, и великим царям при Ганге не удалось подчинить себе эллинских владетелей по обоим берегам Инда. Следя по возможности за пульсацией древней истории, мы замечаем, что населения везде утратили старую, им врожденную, этническую силу своей народности и как бы разлагались, переходя в иную сферу цивилизации; они не в состоянии были противиться мощному натиску владевших еще первобытною силою государств, народов и орде; затем, однако, исподволь они все-таки передали свою цивилизацию победителям, подчинили их своей, так сказать, внутренней власти, которая есть следствие их этнической силы и причина самого разложения.

Перевороты изменившегося мира нагляднее всего отразились в религиях. Развившись из древнего браманского учения, возник буддизм; после долговременной борьбы и ужасных бедствий он был изгнан из своей родины, распространился по востоку и исполнил его своими кроткими победами. Из древнего учения Зороастра возник вполне преобразованный, одушевленный новыми идеями парсизм; он еще раз просветил чистым огнем всю область иранской возвышенности; предавшись затем глубоким, чистым созерцаниям, он основал, наконец, царство Сасанидов, «поклонников Ормузда». Математическое самообольщение халдейского искусства, мрачные мистерии Сераписа и Изиды прониклись трезвыми теориями евгемеризма, создав ту мишурную, зараженную миазмами цивилизацию, которую с такою алчностью усвоил себе победоносный, исполненный дюжей силы Рим; наконец-то из древнего учения о Иегове в сильной борьбе с эллинскими началами все громче и настойчивее стали возникать идеи о Мессии, возвещая пришествие Спасителя, воплощение «Слова», т. е. самого Бога; эта надежда, не отвечая более еврейскому учению о едином Боге, подтверждается проникнутыми эллинским духом толкованиями Священного писания.

Здесь впервые приходится нам упомянуть об учении Иеговы в связи с развитием эллинизма; это учение со всею энергией присущего ему значения вступает именно в эту эпоху в связь с историческим развитием. Оно с незапамятных времен ограничивалось небольшим пространством, заняв изолированное положение среди религий языческих народов; благодаря своему мощному богопознаник, оно одно устояло против окружавших его тревожных нации, взоры которых обращались к суетному миру. Этому учению было непосредственно присуще и служило исходною точкою именно то, что для других народов начало возникать в виде результата их развития, и потому совершенно в ином роде; оно само лишено было всего того, что составляло силу и право других религий или что тщетно осуждало как упадок и порчу. И вот, наконец-то, возникла вызванная этим антагонизмом последняя и самая сильная в древней истории борьба лицом к лицу. Наступил последний решительный подвиг древности; и «когда исполнилось время», то судьба ее завершилась пришествием воплотившегося Бога, учением завета, благодаря которому устранен был этот последний сильный антагонизм и под сенью которого лишенные этнической силы и дошедшие до истощения евреи и язычники, племена всего мира познали утешение и покой, взамен утраченной земной родины обрели высшую, духовную — в царств Божьем, как то в древности обетовали пророки и чаяли мудрецы, как все громче и громче возвещали служившие гласом народа сивиллы.



  1. Diog. Laert., VII, 178.
  2. Polyb., II, 45, 3; отсюда и из дальнейших событий можно видеть, что этот этолийский план относится к 228 г.
  3. Polyb., II, 46.
  4. Касательно орфографии этого имени см. Schomann ad. Plut., Cleom., 4. Лик полагает, что Б ель. ми на находилась там, где стоят каменные стены, венчающие вершину известной ныне под именем Χελμός горы. Курциус (Pelop., II, р. 293, 337) не упоминает о местоположении города. Судя по словам Павсания (VIII, 35, 4), даже фиванские победы не упрочили этого города за аркад нами, однако во времена Филиппа, сына Амин ты, по третейскому суду ахейцев он перешел к Мегалополю (Liv., XXXVIII, 34).
  5. Plut., Cleom., 4, где также приводится это хронологическое известие.
  6. Plut., loc. cit; Полибий (Polyb., II, 46) умалчивает об этих событиях.
  7. Теперь только было принято такое решение: это явствует из того обстоятельства, что эфоры по взятии Афинея отозвали назад царя φοβούμενοι τον πόλεμον (Plut.). По словам Полибия, правда, тотчас же за укреплением Афинея следовало сказанное собрание; ему как бы хочется Арату приписать инициативу объявления войны.
  8. Plut., Arat., 35; Cleom., 4.
  9. Plut., Arat., 35.
  10. Plut., Arat., 36; Cleom., 5; Polyb., II, 51, 3.
  11. Полибий (Polyb., II, 57, 2) называет έτει τετάρτφ прежде предпринятой поздним летом в 01. CXXXIX, 2 (223 г.) экспедиции Антигона в Пелопоннесе; следовательно, Мантинея пала уже в 01. CXXXVIII, 2, т. е. ранним летом 226 г. — Полибий хвалит за оказанную городу кротость, но умалчивает об учреждении нового мещанского сословия.
  12. Судя по выражению εν σπονδαις Павсания (VIII, 27, 10). Я должен, однако, признаться, что это показание, как вообще все, относящееся к Клеомену у Павсания, мне кажется двусмысленным: ему источником служил, вероятно. Арат или еще другой более озлобленный противник Клеомена.
  13. Эту ложь Павсаний (II, 9, 1) заимствовал у кого-то; даже Полибий, упоминая добросовестно обо всем, что говорится в ущерб Клеомену, умалчивает об этом.
  14. Плутарх (Cleom., 5) говорит, что, по словам Филарх а, убийство совершилось &κοντος του Κλεομένους, а по словам других авторов — с его согласия. Полибий (V, 37, 1), очевидно, верил показаниям Арата и ахейской традиции; он говорит, что Архидам бежал в Мессению не тотчас же после смерти Агиса и не оттого что боялся Леонида (Plut., Cleom., 1), а оттого что 6 είσας τον Κλεομενην; по этому можно судить, с какой точки зрения следует смотреть на его дальнейшие показания (ср.: Polyb., VIII, 1,3).
  15. Plut., Cleom., 1.
  16. Plut., Cleom., 5; Polyb., V, 37, 1. Полибий, очевидно, верил изложенным в мемуарах Арата показаниям.
  17. Относительно Левктры см. Thucyd., V, 54; Xenoph. Hell., V, 5, 24. Ладокией называлось соседнее местечко.
  18. Эти названия служат для определения разного рода вооружения, а, впрочем, тарентинцы поэтому вовсе не были из Тарента, не критяне из Крита.
  19. Plut., Cleom., 6.
  20. Plut., Arat., 37. Нельзя не сожалеть о том, что именно здесь не достает более точных сведений. Каким образом состоялся этот приговор против Арата? Едва ли законным порядком (βιασθείς ύπό τών Αχαιών απερχομένων πρόν όργήν 'ηκολουύτκτεν αύτοις είς Α'ιγιον); на этот раз, как кажется, разразилась наконец демократическая масса и, не дождавшись созыва архонтов или предварительного совещания герусии, сама постановила приговор относительно выдачи денег (μή διδόναι χρήματα αύτω μηδέ μισθοφόρους τρέφειν, άλλ' αύτω ποριζειν εΐ δέοιτο πολεμεϊν).
  21. Эти события относятся к десятой (?) стратегии Арата, завершившейся в мае 225 г. То, что с наступившим затем годом избран был Гипербат, как кажется, вовсе не доказывает победы оппозиции. Plut., Cleom., 14: έδτρατήγει μεν γαρ Ύπερβατας τότε, του δ* 'Αράτου то παν ην κράτος έν τοις Άχαιοϊς.
  22. Plut., ςleom., 7.
  23. Plut., Cleom., 7. Вместо неверного названия 'Αλσαίαυ следует, вероятно, поставить не 'Αλέαν — на границе Арголиды, а 'Ασέαν — к востоку от Мегалополя.
  24. Plut., Arat., 38. Во всяком случае Мегистон вскоре вслед затем в Спарте опять принимает участие в делах.
  25. Plut., Cleom., 7, 8, 10.
  26. Polyb., IX, 23, 3; II, 47, 3; IV, 81, 14.
  27. Plut., Cleom., 10.
  28. Paus., II, 9, 1; cf. Boeckh, С. I. Graec, p. 605. Шёманн стал наконец отрицать достоверность этого показания; однако недоверие, какое вообще внушает Павсаний, оказывается здесь неуместным тем более, что за это известие можно автора упрекнуть скорее в пристрастии, нежели в неведении, и он, как кажется, почерпнул свои показания из древнего, однако, в пользу союза составленного источника. Молчание Прлибия ничего не доказывает; он умалчивает также об отмене эфоров; или, точнее говоря, судя по его словам то πάτριον πολίτευμα καταλύσας και την εννομον βασιλείαν εις τυραννίδα μεταστήσας, надо полагать, что царь отменил не одних только эфоров. — Впрочем, нельзя не признать некоторого рода аналогии между этой мерой и указанным нами намерением Лидиада отменить институт демиургов. Этому принципу лишь в Риме суждено было достичь полного своего осуществления.
  29. Macrob., Sat., I, 11, 34 сообщает, что осталось всего 1500 годных к военной службе спартанцев; однако, освободив рабов, Клеомен собрал 9000 воинов; это было не теперь, а во время выкупа, о котором упоминает Плутарх (Cleom., 23).
  30. Schomann, Antiq. iur. pubL, p. 115. Prolegg. ad. Plut., Ag., LII.
  31. Тетрадрахмы, которые прежде приписывались Клеомену, в новейшее время признаны принадлежащими Антигону Д ос о ну (Bompois, Etude historique et critique des portraits attribues a Cleomenes, III, 1870).
  32. Plut., Cleom., 11. He стоило бы упоминать здесь о том, что слова Феопомпа относительно пьянства и сумасшествия Клеомена относятся не к этому царю, если бы такая ложь не излагалась вместе с другими нелепостями в довольно подробном сочинении о той эпохе.
  33. Polyb., IX, 23, 3.
  34. Plut., Cleom., 14; Polyb., II, 58. Отпадение Мантинеи, как кажется, относится к лету 225 г. Судя по словам Полибия (II, 47, 3 и 48, 1), надо полагать, что Клеомен в этом году совершил еще несколько нападений, о которых ничего не сохранилось в предании.
  35. За недостатком сведений невозможно именно в этом отношении точнее проследить за сказанным явлением. Нечего распространяться о том, что оно походит на эпоху Гракхов в Риме: не лишено также значения то, что имя благородного стоика Блоссия было тесно связано с попытками Тиберия. — Полибий (XXXVIII, 4, 5) по поводу весьма важных политических событий говорит о πληδος έργαστικών και βάναυσων ανθρώπων. Благодаря развитию промышленности в Греции, как везде, демократические прогрессивные элементы в государстве одержали верх над земледелием, над аристократическими, консервативными началами; однако на степени развития, какого древняя Греция достигла в элинистический период, а Рим в эпоху Гракхов, равновесие между этими элементами все-таки составляет существенное условие не только экономического успеха, но также политического прочного расцвета. Аристофан уже увещевает вернуться к сельскому быту. Аналогия с современными нам условиями напрашивается здесь сама собой.
  36. Странно, что, излагая эти события, Полибий представляет этолян как союзников Клеомена, а между тем они фактически ни в чем не принимают участия. Вероятно, Арат в своих мемуарах изложил дело в таком виде. После завладения трех аркадских городов этоляне недоверчиво относились к Спарте; однако пока Антигон ни на что еще не решался, до тех пор у них руки были решительно связаны; когда же он наконец решился, то сразу достиг такого превосходства, что они не осмелились восстать против него, но не хотели также вступаться за него. Эти политические отношения до того ясны, что смело можно восстать против авторитета Полибия, который здесь оказывается в высшей степени пристрастным.
  37. Polyb., II, 48. 49.
  38. Polyb., II, 50. Предложение мегалопольцев сперва было сделано в κοινόν βουλευτήριον, потом Арат говорил толпе (Πλήθος). Вероятно, созвано было чрезвычайное собрание. Ести отчет Полибия везде отличается точностью, то о настроении «толпы» можно судить по тому, что было сообщено выше о собирании голосов в союзной общине.
  39. Κλεμενης χορηγεΐν έπεβάλλετο… διά τό πλείους ελπίδας Εχειν έν τοις Λακεδαιμονίοις ήπερ έν τοις 'Αχαίοις, του δύνασΟαι κατεχέιν τάς τών έν Μακεδονία βασιλέων έπιβολάς (Polyb., II, 51, 2). Plut., Cleom., 14; Arat., 39; Polyb., II, 51, 3. Хронологическое показание лишь приблизительно верно; по Плутарху (Cleom., 15), надо полагать, что эта битва от выбора стратега не отделялась даже одной зимой.
  40. Plut., Cleom., 14; здесь, впрочем, это местечко называется Лангон.
  41. Polyb., IV, 6, 8; весной 224 года избран был Тимоксен, один из приверженцев Арата (Polyb., IV, 82, 8).
  42. Полибий (II, 51, 4) говорит, что поражение принудило ахейцев καταφεύγειν ομοθυμαδόν έπι τον Άντίγονον. Я не думаю, чтобы это единодушие было официальным настроением союзной общины, но, скорее, союзного совета или, еще вероятнее, ΆχαΤοι έν βπλοις.
  43. Plut., Cleom., 15.
  44. Поступок Арата доказывает, что характер переговоров с Македонией существенно изменился. Антигон с опасением смотрел на то, что совершалось в Пелопоннесе. Арату следовало бы напугать Антигона тем, что и он также присоединится к Клеомену. Арат не воспользовался этим случаем, однако отнюдь не ради политической честности, которую он ни во что не ставил, а, скорее, вследствие слепой ненависти к Клеомену. Он, вероятно, в это время и изъявил готовность сделать Македонии значительные уступки. Слова Плутарха (Cleom., 17) нисколько не преувеличены. Антигон, без сомнения, начал стягивать свои войска в Фессалии, когда Арат отправил к Клеомену упомянутый выше «грубый отказ». Для того чтобы предъявить его в таком тоне, необходимо было, чтобы Арат занимал официальное положение, чтобы он был стратегом; но одиннадцатая его стратегия началась в мае ^24 г. Это произошло, вероятно, несколько спустя после того, как выздоровел Клеомен.
  45. Plut., Cleom., 17. То, что Плутарх (Arat., 39) говорит о 300 спутниках, неверно.
  46. Plut., Cleom., 17; Arat., 39.
  47. και τους φρουρούντας έξέβαλεν μέτα τών Άχαίων (Plut., Cleom., 17): это, следовательно, был гарнизон наемников. Судя по Плутарху (Arat., 39), Арат сам находился в Пеллене: και τοΰ στρατηγού έκπεσόντος έσχε την πόλιν. Арат, вероятно, бежал из Аргоса в Пеллену, оттого что у него там был гарнизон и с целью преградить доступ в Ахейскую область (Plut., Cleom., 17; Polyb., II, 52, 1).
  48. Plut., Cleom., 17.
  49. Эти соображения высказывает именно Плутарх (Cleom., 18).
  50. Так, по-моему, следует понять слова Плутарха (Arat., 40): έξουσίαν άνυπεύΰυνον λαβών, тем более что Полибий (II, 52, 3) во время отпадения Коринфа, совершившегося прежде выбора стратега в мае 223 г., называет стратегом именно Арата.
  51. Plut., Arat., 41: τφ δ' Άράτψ συνηλΟον είς Σικυώνα τών Αχαιών of πολλοί και γενομένης εκκλησίας ηρε&η στρατηγόςαύτοκράτωρ. Klatt (Forschurnjcn, p. 67), по моему мнению, решительно опроверг предположения Шёманна и его поправку ου πολλοί относительно того, что собрание в Сикионе было импровизированное и что Тимоксен был еще стратегом, хотя Арат пользовался властью диктатора.
  52. Plut., Cleom., 19; здесь у Плутарха известия размещены в лучшем порядке, нежели в его Биографии Арата (40, 41).
  53. Polyb., XX, 6, 8.
  54. Плутарх (Arat., 41, 42), очевидно, заимствовал свои известия из мемуаров Арата. А в Биографии Клеомена (Plut., Cleom., 19), напротив того, он следует Филарху. У него встречается существенное разногласие, так как он говорит, что Клеомен предпринял нападение на Сикион лишь после того, как решено было призвать Антигона; это невероятно, оттого что в таком случае Клеомену нельзя было бы простоять три месяца под Сикионом. Впрочем, Полибий (И, 47) положительно утверждает, что Арат в своих мемуарах не мог откровенно высказаться насчет переговоров с Македонией.
  55. Polyb., II, 55, 8.
  56. Plut., Arat., 42, Это, как кажется, произошло после избрания в стратеги Тимоксена, т. е. после первых чисел мая 223 г.
  57. Polyb., II, 53, 4. Правда, Полибий мотивирует отказ этолян в таком виде, что, по его словам, нельзя понять, отчего они по предложению Арата не поспешили на помощь или отчего они с этих пор стали поддерживать Клеомена.
  58. Plut., Arat., 43.
  59. Plut., Arat., 43. Время здесь показано, может быть, на два или на три месяца раньше, чем следует.
  60. Plut., Cleom., 21, 22; Polyb., II, 53.
  61. Polyb., II, 59, 60. Ничего не может быть паскуднее аналогии этого гнусного поступка у Полибия; непостижимо, до какой степени этот, впрочем, разумный историк в своей второй книге мог впасть в заблуждение вследствие своего" пристрастия к Арату; он говорит, правда, что следует при этом главным образом мемуарам Арата; но это едва ли может служить оправданием.
  62. Polyb., II, 59, 60. Ничего не может быть паскуднее аналогии этого гнусного поступка у Полибия; непостижимо, до какой степени этот, впрочем, разумный историк в своей второй книге мог впасть в заблуждение вследствие своего" пристрастия к Арату; он говорит, правда, что следует при этом главным образом мемуарам Арата; но это едва ли может служить оправданием.
  63. Plut., Arat., 45.
  64. Polyb., IV, 9, 4 говорит по поводу 220 г.: έτι ένορκος έμενε, πασιν ή γεγενημένη συμμαχία διά Αντιγόνου κατά τους Κλεομενικούς καιρούς.
  65. 'ηξίου λαβείν όμηρα (Plut., Cleom., 22).
  66. Plut., Cleom., 22.
  67. Plut., Arat., 41; Polyb., V, 106, 6; Paus., II, 9, 5. Плутарх первого из них называет Эвклидом. Это, вероятно, те же два кефисца, которые принимали участие в расходаХх Хремонидовой войны (С. I. Attic, II, п 334). Гротефенд в своем остроумном трактате Chronologiche Anordnung der Athenischen Silbermunzen (1872, S. 14 f) сообщает более подробные сведения об этих двух именах, также о монетах и надписях, на которых они встречаются.
  68. Официальное его имя Сотер, а не Керавн, как то доказывается списками жрецов в надписи Селевкии на Оронте (см. Pocock., Inser. ant. с, I, р. 4, 18).
  69. Polyb., IV, 48; Арр., Syr., 66; Hieronym. in. Dan., XI; Euseb. arm., I, ρ 253; последние два автора заимствовали у Порфирия. Полибий, говоря об 01. CXL, 1, помещает эту экспедицию через Тавр δυσι μάλιστα πως έ'τεσι πρότερον, следовательно, в 01. CXXXIX, 2/3, т. е. в благоприятное для похода время 222 года. По Евсебию, в его Каноне Селевк Керавн (т. е. Сотер) царствовал три года, и последним годом его был 1793 от Авраама, т. е. 224 г. до<Р. X.
  70. Арр., Syr., 66: έπεβούλευσαν of φίλοι δια φαρμάκων.
  71. Вышеупомянутые списки жрецов свидетельствуют о том, что этот отрок по имени Антиох, короткое лишь время назывался царем. Мы не знаем его матери. Существуют, как известно, монеты Антиоха, с изображением детской головы; если не ошибаюсь, их, по примеру Сестини, приписали Антиоху III; однако черты лица слишком моложавы для двадцатилетнего юноши; эти монеты, без сомнения, принадлежат сыну Селевка ΪΙΙ. Прибавлю к этому еще более смелое предположение. Ливии (XXXVII, 45 и 55) упоминает об Антипатре в качестве fratris filius AifTHOxa III; это тот самый, который в 217 г. командовал частью сирийской конницы, а затем отправился в Египет в качестве посла (Polyb., V, 79, 12; 82, 9; 87, 1; он называет его άδελφιδους царя). Нибур полагает, что это был племянник Антиоха III; однако нельзя же ни с того ни с сего устранить Ливия, тем еще более что таким образом затруднение нисколько не уменьшается. Это затруднение заключается в возрасте отца, который родился не прежде 245 г., если только он был законным сыном; но Селевк наверняка не был побочным сыном, так как он наследовал престол. Если мы даже предположим, что Селевк Сотер прижил этого сына, когда ему было шестнадцать лет от роду, то Антипатру в"217 г. было все-таки не более двенадцати лет, и разве он только фигурировал в качестве вождя конницы и посла. Если вследствие таких сомнительных обстоятельств нельзя этого Антипатра признать сыном Селевка Сотера (было бы даже странно, если бы законный наследник, называвшийся царем, впоследствии служил стратегом у того, кто сверг его с престола), в таком случае остается только предположить, что Селевк II прежде 246 г. прижил сына в незаконном браке и Антипатр был сыном последнего. Если это мнение покажется слишком смелым, то можно предположить, что его законнорожденный внук сперва назывался Антипатром, а, вступив на престол, принял имя Антиоха; точно так же как и отец его, вступив на престол, променял свое имя Александра на Селевка. — Полибий умалчивает об этих отношениях, — а он один только и говорит обстоятельно о предстоящей эпохе, — оттого-то егб^описание партии в государстве и кажется неудовлетворительным. Он, правда, утверждает, что Ахей отверг венец и сохранил его для Антиоха; однако некоторые другие события изложены им неясно; мы вернемся к ним впоследствии.
  72. Euseb., Hieronym.
  73. Polyb., V, 40, 7.
  74. Polyb., IV, 48, 10.
  75. Polyb., V, 77.
  76. Polvb., V, 43. 1. Это случилось в исходе 221 г., когда Александр и Молон отпали уже.
  77. Polyb., V, 42, 9.
  78. Это засвидетельствовано именно Плутархом (Arat., 45). Cf.: Phylarch.; см.: Polyb., II, 57 sqq. и замечания самого Полибия.
  79. Это сообщает Полибий (II, 62, И). По его словам, город был взят таким образом, что нелегко было ни ускользнуть оттуда, ни украсть в нем что-нибудь, и все-таки добыча не превышала 300 талантов; он хотел сказать этим, что все было разграблено беглецами. Это известие можно объяснить только в том виде, как оно изложено в тексте, если только оно вообще не уменьшено намеренно Аратом, у которого заимствовал Полибий.
  80. Plut., Arat., 45; Paus., VIII, 8, 6. Впоследствии мы вновь застанем Антигонию в качестве непосредственно союзного города. Существуют монеты с надписью ΑΧΑΙΩΝ ΑΝΤΙΓΟΝΕΩΝ (Warren., Brit. Mus., p. 87).
  81. Plut., Philop., 4.
  82. Polyb., II, 55, 8. Полибий, правда, утверждает, что Клеомен ни в Мегалополе, ни в Стимфале не мог приобрести ни друга, ни приверженца, ни изменника. В другом месте (IX, 18, 1) он говорит, однако, что вор*рта были открыты Клеомену (ot συμπράττοντες αύτω), и он не умолчал бы, если б при этом содействовали наемники или изгнанники.
  83. Polyb., IX, 21, 2.
  84. Polyb., II, 55; IX, 18, 1, здесь сообщается именно хронологическое известие. На первом месте стоит Κωλαιόν, а на втором Φωλεόν, с вариантом Φωλειόν.
  85. Polyb., II, 54, 42. Надо заметить, что ήδη συνάπτοντος του χειμώνος не совсем верно; Антигон был уже в Эгионе, когда Клеомен возобновил нападение на Мегалополь, и первое нападение было τρισι μησι πρότερον (Polyb., II, 55, 5). Антигон поэтому в августе уже был в Эгионе.
  86. Plut., Cleom., 23. Очень может быть, что к этому факту относится вышеупомянутая заметка у Макробия (Sat., I, 11, 34); там сказано было, что способных к военной службе спартанцев осталось всего 1500 человек (значит, после нападения на Мегалополь, оттого что три года тому назад было еще 4000 гоплитов), а потому Клеомен даровал свободу 9000 илотам.
  87. Этот последний факт сообщает Плутарх (Cleom., 23 из Филарха), а первый взят у Полибия (II, 55). Полибий говорит, что изгнанные мессенцы впустили спартанцев; однако вообще невероятно, чтобы приверженные Клеомену изгнанники из дружной с Мегалополем Мессении (Paus., VIII, 49, 3) нашли убежище в этом городе; а сверх того, мы знаем уже, что среди самих мегалопольцев находились друзья Спарты; на них-то и падает прежде всего подозрение, если только учинена была измена; всего вероятнее, однако, что место было плохо охраняемо (τότε δε και />αΟύμως τηρούμενη, Polyb.).
  88. Plut., Cleom., 24.
  89. Paus., VIII, 27, 10; 49, 3.
  90. Plut., Phiiop., 5; Phylarch. ap. Polyb., II, 61.
  91. Polyb., II, 55, 61; Paus., loc. cit.; Plut., Phiiop., 5; Cleom., 25. Мы составили бы себе, как замечает Полибий (IX, 21), ложное понятие, если бы о густоте населения в Мегалополе стали судить по величине города, который был на две стадий4} обширнее Спарты при вдвое меньшем числе жителей; в следующей за сим кампании появились еще 1000 мегалопольцев. Филарх говорил, что выручка с добычи достигла 6000 талантов. Полибий справедливо опровергает его, хотя он сам ошибся относительно известного податного сбора в Аттике, о котором упомянул для сравнения. Все драгоценности успели спасти, а люди не продавались, как в Мантинее; в то время домашний скарб вообще был довольно скудный. Однако Полибий не говорит о селах; они были беззащитны, и Клеомен, без сомнения, разграбил их, когда его предложения были отвергнуты. Вести войну в ту эпоху стоило довольно дорого, тем более что Клеомен содержал значительное число наемников.
  92. Об этом упоминается в надписи, которую Фукар нашел близ Тегеи и издал в Mem. presentes а Г Acad, des Inscr., Ser. i, Т. VIII, 1874, p. 83. В ней заключается приговор аркадцев (έ'δοξε τή βουλή τών 'Αρκάδων και τοις μυρίοις) в честь афинянина Филарха (έ^οσεν… Φύλαρχον… πρόξενον και εύεργέτην είναι 'Αρκάδων πάντων αυτόν και γένος), а потом: δαμιοργοί δέ οιοε ησαν. Затем следуют имена демиургов отдельных общин, образовавших κοινόν: из Тегеи 5, из Майнала 3, из Лепрея 2, из Мегалополя 10, из Мантинеи 5, из Кинурии 5, из Орхомена 5, из Клейтора 5, из Гераи 5, из Тельфусы 5. Это были большей частью кантоны в Аркадии, недоставало только Фигалеи на юго-западе, нескольких общин на севере, вероятно, двух или трех в горах. Мегалополь не принадлежал более к союзу с тех пор, как был занят Клеоменом. Полибий (II, 55, 7) говорит: οΙ)'τως αυτήν πικρως διέφθειρε, ά>στε μηδ' έλπίσαι μηδένα διότι δύναιτ' &ν συνοικιακή να ι πάλιν; поэтому Клеомен, как кажется, рассеял жителей по сельским общинам. Достоверно то, что Антигон несколько месяцев перед тем заставил Тегею (Polyb., V, 54, 8) сдаться на капитуляцию и занял ее, что он взял Орхомен, Герею, Тельфусу (II, 54, 12), разрушил Мантинею и подарил область города Аргосу. Вышеупомянутые в надписи и другие города в Аркадии соединились вместе и в качестве κοινόν составили приговор; по мнению Фукара, это могло случиться только в промежуток между падением Мегалополя и битвой при Селласии, т. е. между летом 222 и весной 221 г. В таком случае надо предположить, что отступление Антигона к Эгиону и отправка восвояси его македонского ополчения дали аркадским городам возможность восстать. Потом следовало бы еще предположить, что, рассчитывая на демократические элементы, Клеомен после взятия Мегалополя побудил аркадцев вернуться к прежней независимости и самостоятельности, что, лишившись своего города, мантинейцы последовали его призыву так же охотно, как и те мегалопольцы, которые не пристали к союзной доктринерской политике, — словом, если развить все эти необходимые для объяснения надписи предположения, то в результате получится образчик крутой и радикальной политики, который ярче всяких иных преданий характеризовал бы отважный дух Клеомена. Однако основа комбинации, на которую опирается Фукар, кажется несостоятельной. Полибий (IV, 77, 9) почти решительно утверждает, что Лепрей, с тех пор как Лидиад в качестве тирана (т. е. до 234 г.) сдал его Элиде, остался при ней даже после Клеоменовой войны; одно это обстоятельство уже служит доказательством, что надпись существовала прежде 234 г. Невероятно также, чтобы Мегалополь принадлежал к κοινόν аркадцев во время тирании Аристодема, убитого до 251 г., и Лидиада, вступившего лишь в 243 г. Освободившие в 251 г. Мегалополь философы способствовали потом предприятию Арата, с тем чтобы освободить Сикион и основать Ахейский союз. Предание умалчивает о том, восстановили ли они таким же образом аркадскую общину. Это, по крайней мере, не опровергается тем обстоятельством, что Фигалея и некоторые другие кантоны не находятся в надписи, так как они не вошли еще в состав союза.
  93. Plut., Cleom., 23, 36. Здесь упоминается также о предложениях Антигона.
  94. Polyb., V, 41, 4. Сын Селевка Антиох во время экспедиции отца в Сирию остался под охраной Гермия.
  95. Polyb., V, 11, 1.
  96. Швейггейзер (см. его Index) объясняет прозвище Теодота таким образом: «forsan а corporis statura guasi statura viri cum diraidio». Аналогия Прусия, которого Полибий (XXXVII, 2, 1) называет ήμισυς άνήρ, здесь неприменима. Не происходит ли это прозвище, скорее, от каперов, которые назывались полуторными (ήμιολία)?
  97. Теодот и Ксенон, как видно, намеревались по большой дороге из Багдада в Гамадан проникнуть чрез известные мидийские проходы.
  98. Polyb., V, 45, 7.
  99. Надо принять в соображение то, что эти личности и события были удалены от Полибия не более, чем от старших из наших современников удалена эпоха войн за независимость и Венского конгресса.
  100. Топографию этой местности я изложил в статье об основании городов. Б. Штарк (Gaza, S. 314 ff) сообщает по этому поводу несколько поучительных заметок.
  101. Географическая часть этих показаний представляет некоторые затруднения; если текст у Полибия (V, 48, 6) не искажен, то под Парапотамией следует разуметь страну на правом берегу Евфрата или на левом Тигра. Подробности см. в статье об основании городов.
  102. Эту цифру нельзя признать совершенно верной. В битве при Селласии Клеомен расположил свое двадцатитысячное войско в следующем порядке: 1) на правом крыле, позиция которого была самая опасная, — наемники и спартанцы, наемников около 5000 (Polyb., IV, 59, 3); 2) на левом крыле — периеки и союзники, г. — Трудно определить, какие из союзников были еще соединены с Клеоменом; относительно Орхомена можно с вероятностью предположить, что он не перешел еще к неприятелю. Если даже предположить, что в этом отряде находились φυγάδες некоторых городов, то их все-таки было не очень много; я считаю около 1000 союзников; 3) центр составляли всадники и несколько отрядов наемников. Против них, помимо неприятельской конницы, находились 2000 пехотинцев, и центру надлежало защищать горный проход; а потому здесь не нужно было много пехоты, — предположим, 1000 наемников. Таким образом, всего в бою из Лаконии находилось 13 000 воинов. Помимо того надлежало, без сомнения, прикрыть еще проходы в Аркадию и в Мессению; на них, я также полагаю, 1000 человек из Лаконии. — По Плутарху (Cleom., И, 2), Клеомен во время реформы дополнил из периеков число спартиатов до 4000; судя по другому месту (Cleom., 23, 1), незадолго до нападения на Мегалополь освобождены были 6000 илотов и 2000 присоединились к вышеупомянутым 4000 вооруженным по македонскому образцу. Вследствие этого показание Плутарха (Cleom., 28, 3) оказывается верным: при Селласии находились в бою 6000 лакедемонцев (а именно сказанные 4000 и 2000), они, конечно, и были вместе с 5000 наемниками на правом фланге. Освобожденные 6000 человек были, вероятно, периеки и находились на левом фланге; однако, помимо них, в бою находились, вероятно, еще периеки. Я упоминаю об этом лишь для того, чтобы подтвердить вероятность вышеприведенных чисел; мы не в состоянии добиться более точных сведений.
  103. Здесь, к сожалению, невозможно добиться хотя сколько-нибудь достоверного вывода относительно густоты населения в Лаконии. Вообще высказанное Цумптом (Abh. der Berl. Acad., 1840) мнение, что население в Греции сократилось уже до римской эпохи, оказывается верным, а впрочем, в некоторых областях, в Этолии, в Ахайе, оно, как кажется, увеличилось. Во всяком случае, слова Полибия (II, 62, 3), сказавшего, что Пелопоннес δφδην κατέφιχιρτο, относятся не к населению, как полагает Цумпт, а к благосостоянию. На битву при Платее вышло 5000 спартиатов, 35 000 илотов и около 10 000 периеков; но не надо забывать, что в то время спартанская Мессения также поставляла спартанских илотов, — обстоятельство, о котором Цумпт умалчивает. Правда, при Агисе число спартиатов сократилось до 700, однако рост населения отнюдь не находится в прямом отношении с ростом такого своеобразного знатного сословия. Аристотель говорит (Polit., И, 6, 12): «Земля в Лаконии в состоянии пропитать 1500 всадников и 30 000 тяжеловооруженных воинов, а между тем число их не доходило даже до 1000; оттого государство не в состоянии было выдержать поразивший его удар, άλλ' άπώλετο δια τήν όλιγανύρωπίαν». Когда Агис приступил к своей реформе, то население было, вероятно, значительное, так как он мог устроить 4500 земельных долей для спартиатов и 15 000 для периеков (способных к военной службе). На 15 000 периеков надо считать 70 000 душ, а на 4500 спартиатов 20 000. Для того чтобы возделывать участки спартиатов, необходимо было оставить много илотов. Вероятно, на 15 000 новых участков имелось в виду водворить преимущественно бедняков. Во времена императора Августа еще существовало 24 города элевтеролаконцев. Приписать всем этим городам в совокупности (за исключением Спарты) 100 000 душ жителей, кажется не слишком много. Если известие, что этоляне (в 242 г.) увели 50 000 пленных, верно, и если, судя по Полибию, пленники были преимущественно периеки, то Лаконию до той эпохи следует, без сомнения, признать весьма населенной. — Мы не знаем, как велико было население при Клеомене. В Греции (и в Спарте также, Xenoph., Hell., V, 4. 47г, — как известно, вообще полагался сорокалетний срок военной службы; однако этот расчет относительно обязательной службы от 20- до 60-летнего возраста применялся только к свободному населению; такая растрата сил возможна лишь ввиду большого количества рабов. Обратимся для сравнения к статистической таблице от 1840 года для Шлезвиг-Голштинии и Лауенбурга: там население состояло из 848 961 души, причем от 20-до 60-летнего возраста насчитывалось 199 289 личностей. Применив такой же расчет к армии Клеомена и прибавив к этому ввиду высшей вообще долговечности в Греции еще около 2 %, мы получим не более 70 000 душ населения для всей Лаконии во времена Клеомена; это решительно невозможный вывод. Если мы даже предположим, что во время войн Клеомена Лакония лишилась 6000 душ мужского населения и вследствие этого прибавим к общему населению еще 30 000 душ, то и в таком случае, как мне кажется, вывод будет все еще далек от истины. Можно еще сослаться на известие о том, что 6000 илиотов откупились на свободу и что невольники, которые в состоянии были уплатить за выкуп по пяти мин, все-таки составляли меньшинство. Сюда можно будет применить вышеупомянутое отношение возрастов: откупившиеся 6000 человек дают около 25 000 душ; следовательно, около 25 000 человек в массе всех рабов пользовались некоторым благосостоянием; потом в бою находились 6000 спартанцев; они представляли собой также 25 000 душ. Количество бедных периеков и рабов было, вероятно, втрое более той и другой группы; по такому расчету получим, по крайней мере, 20 000 душ на 90 квадратных миль. Однако здесь, как видно, нет ничего достоверного.
  104. Плутарх (Cleom. у 27) весьма кстати приводит замечание относительно χρήματα в качестве νεύρα τών πραγμάτων, также относительно Антигона и его медленных военных действий, причем он έξεπόνετ και κατήΟλει τον Κλεομένην γλίσχρως και μόλις πορίζοντα τοις ξένοις μισΰον και τροφήν τοις πολίταις.
  105. Polyb., II, 64; Plut., Cleom., 25.
  106. Polyb., II, 63. 1
  107. Polyb., IV, 69, 5.
  108. Я привел эти числа, оттого что они дают ясное понятие о боевых силах. Замечательно, что фессалийцев здесь вовсе нет; конница вместе с остальным македонским войском служила, вероятно, для прикрытия Македонии. Полибий говорит, что вся армия состояла из 28 000 пехотинцев и 1200 всадников; в списке, вероятно, пропущен контингент из Фокиды; в нем, в таком случае, заключалось бы около 400 человек. Судя по словам Павсания (IV, 29, 3), в войске находились также мессенцы; он вообразил себе, что Мессения в эту эпоху уже была присоединена к Ахейскому союзу. Союз только после битвы при Селласии сделал мессенцам предложение, о котором упоминает Полибий (IV, 6, 8).
  109. Росс (Reisen und Reiserouten durch Griechenland, I, S. 181) описал эту местность. Старая дорога пролегает вниз по Энонту, а в настоящее время она проходит через горный хребет. По словам дельного, посетившего в апреле 1876 г. тот край наблюдателя, этот кратчайший путь достигает у моста в Копане Эврота на целый час раньше, нежели другая более удобная дорога; он круто спускается к Эвроту и так узок, что пешеход едва в состоянии пройти мимо всадника. Исследования Фолара, Гишара и пр. относительно стратегических движений в битве оказываются несостоятельными, так как авторы вследствие недостаточного знакомства с местностью упустили из виду все существенные факты.
  110. О том, кто были эти союзники спартанцев, см. выше.
  111. Шорн доказал, что у Полибия (II, 66, 6) стоит Κρητας вместо Ήπειρωτας. Полибий не сообщает, в каком месте находились беотийцы; они были расположены, вероятно, в виде резерва в центре.
  112. Polyb., II, 65-70; Plut., Cleom., 28; Phiiop., 6.
  113. Время битвы при Селассии в точности определяется известием о том, что Антигон, возвратившись вскоре затем из Спарты, посетил Немейские игры, разумеется, летние. Четыре года спустя после того царь Филипп первую весть о битве при Тразименском озере (IX, Kal. Iul., т. е. приблизительно в конце апреля 217 г. до P. X., 01. CXL, 3) получил также во время этих игр; судя по этому битва при Селассии происходила летом, в исходе 01. CXXXIX, 3 и в начале четвертого года той же олимпиады; а так как Антигон в этот год открыл кампанию τοΰ" θέρους ένασταμένου, то битва происходила около июля 221 г., приблизительно два месяца спустя после того, как кончилась четырнадцатая стратегия Арата и началась третья Тимоксена. Египетская хронология впоследствии подтвердит наши показания.
  114. Plut, Cleom., 28; Iustin, XXVIII, 4; оба автора, очевидно, следуют Филарху.
  115. Iustin., XXVIII, 4.
  116. Polyb., II, 70; у Полибия заимствовал Плутарх, который, впрочем, не верит в такого рода τύχη.
  117. Polyb., И, 70, 1; IX, 29, 8; 36 и др.
  118. Polyb., IV, 35, 5.
  119. Polyb., IV, 9, 6.
  120. Polyb., XX, 5, 12.
  121. Polyb., IX, 36, 5.
  122. Polyb., V, 93, 8; Hegesand. ap. Athen., XI, p. 477; cf. Meinecke de Euphorione, p. 7; в этом сочинении, впрочем, попадается много, особенно хронологических, ошибок.
  123. Plut., Phiiop., 7.
  124. Polyb., IV, 6, 5.
  125. Polyb., IV, 64; τον έπι τών έν Πελοποννήσφ βασιλκών πραγμάτων ύπ' Αντίγονου καταλελειμμένον.
  126. Это, конечно, были не иллирийцы Деметрия Фаросского; не обнаружилось ли в это время уже римское влияние?
  127. Антигон умер или в исходе этого или в начале следующего 220 г. И в самом деле, Филипп умер зимой в 179/178 г. и царствовал 42 года (Euseb.); он проиграл сражение при Киноскефалак и вместе с тем лишился Фессалии (осенью 197 г.) 23 года и 9 месяцев спустя после своего воцарения (Euseb.).
  128. Полибий несколько раз упоминает о значении этой CXL олимпиады. Надо, впрочем, заметить, когда он считает по олимпиадам, то относит начало их к осеннему равноденствию, двумя или тре*мя месяцами позднее самих олимпийских игр.
  129. Etym., Μ. ν. Δώσων… δια τδ φιλότιμον και δια τδ πολλά διδδναι και χαρίζεσθαι. Хронографы (Eusev. arm., ed. Schone I, p. 237, 28; p. 238, 26; p. 241, 20; p. 242, 20) называют его Φούσκος, Phuskus; это слово мне незнакомо; вероятно, он называется Φυσκων, хотя Плутарх (Coriol., 11) придает это имя одному только Птолемею Эвергету И, а к Антигону применяет Досон.
  130. Следующие за сим страницы остались в том виде, как они были написаны в 1843 г. Пускай послужившие для их пояснения политические аналогии останутся и теперь на память в том же виде, в каком они излагались в ту тяжкую эпоху.
  131. Ср. прекрасную речь этолянина Агелая у Полибия (V, 104).
  132. Polyb., V, 34.
  133. Относительно времени его смерти мнения расходятся; в Каноне царей значится 103 год aer. Phil, (начиная с 18 октября 222 г.), следовательно, первый Птолемея Филопатора, т. е. в течение 103 года он вступил на престол. Это, конечно, случилось в последнюю четверть сказанного года, оттого что битва при Селласии происходила в июле 221 г., а после нее прошло, по крайней мере, два месяца до смерти Птолемея. Во всяком случае Птолемей III умер в так называемый первый год Филопатора, а именно между августом и октябрем 221 г.
  134. Schol. Ravenn, Arist. Thesmoph. 1059.
  135. Aelian., Var. Hist., XIII, 21.
  136. Diog. Laert., VII, 185.
  137. Diog. Laert., VII, 177.
  138. Ptolemaeus Agesarchi f. ap. Athen., VI, p. 246; cf. Etym. Μ. v. Γάλλος.
  139. Polyb., V, 34, 1; 36, 1; XV, 25.
  140. Plut., De sol. anim., 3.
  141. Polyb., V, 37. Плутарх (Cleom., 35), следуя Филарху, говорит, напротив, что Клеомен не был в состоянии уплатить свой долг Никагору.
  142. Polyb., V, 37 sqq.; Plut., Cleom.; по Филарху, Клеомен умер в конце 220 или в начале 219 г. (Polyb., IV, 35, 9; 37, 1).
  143. Кстати, приведу здесь слова Плиния (Hist Nat., I, 46, § 117): "quo magis miror orbe discordi et in regna, hoc est in membra, diviso tot viris curae fuisse tarn ardua inventu… ut hodie quaedam in suo quisque tractu ex eorum commentariis, qui nunquam eo accessere, verius noscat quam indigenarum scientia… non erant maiora praemia, in multos dispersa fortunae magnitudine; et ista plures sine praemio alio quam posteros iuvandi eruerunt etc.*.
  144. Agatharch., De mari rubro, p. 102, говорит о сабеях и герреях: έκτεταμιευμένων παν τό πίπτον είς διαφοράς λόγον άπδ της Ασίας και της Ευρώπτκ;· ούτοι πολύχρυσον του Πτολεμαίου Συρίαν πεποιήκασιν, οδτοι τή Φοινίκων φιλεργία κατεσκευακασι λυσιτελείς εμπορίας και μύρια αλλα. Штарк (Gaza, S. 392) остроумно изложил изложенную нами в тексте политику Антиоха.
  145. Varro de те rust., I, 1; Colum., I, 1; Plin., XVIII, 3. Царь Гиерон был, конечно, не первый этого имени, а второй. Страбон (XIII, 603) может служить подтверждением того, что здесь говорится не об Аттале III.
  146. Plin., Hist. Nat. XVI, 32, § 136; XII, 17, § 76; Etym. Μ. v. Κάλυμνος; Steph., Byz. v. с. interp.
  147. Хронологию этого факта нельзя определить в точности. Евсебий в Каноне упоминает о землетрясении в 01. CXXXIX (225—222 гг.), Орозий (IV, 13) помещает его во время консульства Т. Фламиния и П. Фурия (223). Собрание разных намеков на этот факт, которые играют важную роль в Сивиллиных книгах, не представляет здесь никакого интереса.
  148. Говоря о денежных взносах, Полибий (V, 88) упоминает только о талантах вообще, вследствие этого едва ли можно предполагать, что он говорит о сицилийских, египетских и других талантах. Он заимствовал, вероятно, свои показания из обнародованных родосским государством документов; они для увековечения были, видимо, высечены на мраморе; надо полагать поэтому, что правительство перевело разные взносы на бывший в ходу в Родосе курс. В таком случае, Гиерон внес около 120 000, а присланные египетским царем на постройку 13 талантов, είς όψώνιον для.450 человек составляют на человека по 39 талеров. Интересно также, что из Гиероновых 100-талантов 10 назначены были на жертвоприношения, 10 для пособия частным лицам, 5 на масло в гимназиях, 70, как кажется, для постройки стен, а остальные 5 представляли выделанное серебро. Диодор (XXVI, р. 102) следует, как кажется, другому, более поверхностному показанию: εις οίκοδομήν του τείχους ς' τάλαντα, причем вместо знака ς' следует писать 90. Надо, впрочем, обратить внимание на то, что это показание означает только вес металла; относительно ценности следует заметить, что, представляя плодородие Верхней Италии, Полибий говорит, что там сицилийский медимн пшеницы иногда стоит всего 4 обола, т. е. 2/3 аттической драхмы, содержавшей в себе в ту эпоху 4 г. 3 серебра, что равняется почти одному франку (4 г. 5), т. е. немного менее одного марка (5 г. 55). Лузитанию он прославляет как страну плодоносную и дешевую, там медимн пшеницы стоил александрийских оболов, т. е. около 7 1/2 аттических.
  149. Диодор говорит, что один только ввозимый в Сиракузы хлеб освобожден был от пошлин; он, впрочем, не пользуется достоверностью, так что нельзя основываться на его показаниях.
  150. А именно еловых балок 40 000 локтей, 1000 талантов отчеканенной меди (странно дарить разменную монету), 3000 талантов пакли, 3000 кусков парусины; для жертвоприношений и состязаний 12 000 артабов хлеба и для снабжения хлебом десяти триер 20 000 артабов.
  151. Так объясняю я слова είς σφηκίσκων λόγον. Касательно чисел см. заметку у Швейггейзера.
  152. πίττης ώμης μετρητός. Известно, что pix liquida из Македонии чрезвычайно ценилась; см. вообще Plin., XVI, 11 и 12, и собранные толкователями Феофраста цитаты.
  153. Нигде, впрочем, не упоминается об этих трех династах (ot κατά την Άσίαν δντες δυνάσται); они вообще не относятся к узурпаторам на дальнем востоке; ни одно из этих имен не встречается на монетах. Помимо Малой Азии и Аравии для них немыслима иная местность. Судя по Страбону (XIII, 631), можно предположить, что один из них был династом в Кибире.
  154. Это замечание относится к большому, испепелившему половину Гамбурга пожару 5-8 мая 1842 г. Когда изложенные в тексте слова были писаны, "то все еще хорошо помнили, с каким рвением города и государства старались помочь сильно пострадавшему городу.