Перейти к содержанию

Клеопатра (Хаггард)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Клеопатра
автор Генри Райдер Хаггард, пер. Вера Николаевна Карпинская
Оригинал: англ. Cleopatra, Being an Account of the Fall and Vengeance of Harmachis, опубл.: 1889. — Перевод опубл.: 1903. Источник: az.lib.ru

Генри Райдер Хаггард

Клеопатра

[править]
Cleopatra, Being an Account of the Fall and Vengeance of Harmachis, 1889
Роман.
Перевод Веры Карпинской (1902)


ВВЕДЕНИЕ

[править]

В мрачном уединении пустынных Ливийских гор, лежащих позади храма и города Абидоса, предполагаемого места погребения священного Озириса [Бог света в Древнем Египте], недавно была открыта гробница. В ней нашли, между прочим, свиток папируса, на котором была написана вся история Гармахиса, потомка фараонов. Гробница очень обширна и замечательна уже глубиной входа, спускающегося вертикально вниз, в самый склеп, из пещеры, высеченной в скале и служившей, очевидно, надгробной часовней для друзей и родственников усопшего. Вход этот имеет не менее 89 футов в глубину. Внизу, в склепе, нашли три гроба, хотя там могло поместиться и более. Два гроба, в которых, вероятно, покоились останки великого жреца Аменемхата и его жены, родителей Гармахиса, героя рассказа, были взломаны бесстыдными арабами. Хищники растерзали тела, своими нечестивыми руками касались тела священного Аменемхата и той, через которую, как было написано, говорило великое божество, рвали их на части, ища сокровищ между костями, — быть может, и самые кости они, по своему обычаю, продали за несколько пиастров какому-нибудь невежественному туристу, побывавшему там мимоходом. В Египте всякий бедняк заработает себе на хлеб на гробницах великих людей, живших задолго до него.

В это время один знакомый автора, доктор по профессии, путешествовал по Нилу до Абидоса и познакомился с теми арабами, которые нашли гробницу. Они открыли ему тайну, что один гроб остался нетронутым. Вероятно, говорили они, это был гроб бедного человека, и, торопясь, они не успели ограбить его.

Побуждаемый любопытством исследовать тайну и увидеть гробницу, не оскверненную туристами, мой друг подкупил арабов, чтобы они показали ему гроб.

Что из этого произошло, пусть он рассказывает сам так, как писал мне.

«Я спал, — пишет он, — эту ночь близ храма Сети и на следующее утро проснулся еще до рассвета. Спутниками моими были: косоглазая каналья Али — я звал его Али-баба, — тот самый, у которого я достал посланное мною вам кольцо, и несколько удачно подобранных его товарищей, таких же грабителей. Спустя час после восхода солнца мы очутились в долине, где находилась гробница. Это пустынное место, накаляемое солнцем в течение целого дня до того, что до огромных коричневых скал нельзя коснуться рукой, а песок жжет ноги. Было слишком жарко, мы не могли идти пешком, сели на ослов и таким образом ехали по долине, где единственным свидетелем нашего путешествия был коршун, реявший над нашими головами в безбрежной синеве неба.

Так мы добрались до огромной скалы, отполированной в течение столетий и солнцем, и песком. Здесь Али остановился, заявив, что гробница находится под камнем. Мы слезли и, оставив ослов на попечение мальчика-феллаха, направились к скале. Внизу скалы виднелось небольшое отверстие, достаточное, чтобы пролезть человеку. Вероятно, его проделали шакалы, и благодаря им гробница была открыта. Али пополз на четвереньках в отверстие, я последовал за ним и скоро очутился в темноте. После яркого света и теплого воздуха тут было очень холодно и темно. Мы зажгли свечи, и я принялся за расследование. Мы находились в пещере, похожей на комнату. Дотронувшись рукой до стен, я заметил, что пыли здесь не было, и что религиозные изображения имели обычный характер Птоломеев. Между ними я заметил изображение величественного старца с длинной белой бородой, сидевшего в резном кресле, держа в руке жезл [Очевидно, это портрет самого Аменемхата]. Перед ним шла процессия жрецов с священными реликвиями. В правом углу находился зияющий четырехугольный колодец, вырытый в черной скале. Мы принесли с собой бревно из тернового дерева и, положив его поперек колодца, привязали к нему веревку. Али — надо отдать ему справедливость, смелый негодяй — схватился за веревку и, засунув за пазуху несколько свечей, уперся босыми ногами в стенки колодца и быстро спустился вниз. Скоро он исчез из виду, и только колебания веревки показывали нам, что он продолжает спускаться ниже. Наконец веревка перестала колебаться и слабый звук выстрела долетел до нас из колодца: то Али извещал нас, что спустился благополучно. Далеко внизу показался свет: Али зажег свечу; свет ее спугнул сотни летучих мышей, которые тихо, как духи, летали и метались вверх и вниз. Веревку вытянули наверх. Настала моя очередь спускаться. Я решился на такой рискованный спуск; конец веревки обвязали посредине моего тела и спустили меня в глубину. Нельзя сказать, чтобы это было приятное путешествие, так как если бы спускавшие меня вниз люди сделали маленькую ошибку, я разбился бы вдребезги. Летучие мыши били меня в лицо, цепляясь за мои волосы, а я очень не люблю их.

Прошло несколько минут качания на веревке, и я очутился на ногах рядом с достойным Али, в узком проходе, покрытый потом, усеянный летучими мышами; локти и колени мои были изодраны. За мной спустился один из спутников, скользя по веревке, как матрос. Остальные стояли наверху, по уговору ожидая нашего возвращения. Али пошел вперед с свечой в руке; каждый из нас имел свечу, указывая дорогу в длинном коридоре пяти футов в вышину. Дальше коридор был шире, и мы очутились в склепе. Тут царила тишина, но было так жарко, что можно было задохнуться.

Это была четырехугольная камера, высеченная в скале и совершенно лишенная всяких украшений: не было ни священных изображений, ни скульптуры. Я взял свечу и оглядел склеп. Неподалеку лежали крышки гробниц и остатки мумий, оскверненных руками арабов. Я заметил, что рисунки на первой гробнице были замечательно красивы, хотя, не имея понятия о иероглифах, ничего разобрать не мог. Бисер и покров валялись около останков, очевидно, мужчины и женщины [Несомненно, Аменемхата и его жены]. Голова мужчины была отделена от тела. Я взял эту голову и долго разглядывал ее. Она была чисто выбрита — после смерти, как мне показалось по некоторым признакам, и черты лица были обезображены золотым листом, обыкновенно накладываемым на лицо мумий. Несмотря на это и на морщины, лицо было поразительно красиво. Это был очень старый человек, на мертвом лице его застыло выражение такого торжественного покоя, что мне стало страшно, какой-то суеверный ужас охватил меня (хотя я, как вы знаете, весьма привык к мертвецам), и я положил голову опять на место. Лицо второго трупа было закрыто покровом, и я не тронул его. Но это, очевидно, была при жизни очень высокая женщина.

— Здесь еще есть мумия! — проговорил Али, указывая на большой и прочный ящик, который, казалось, был небрежно брошен в угол и лежал на боку.

Я решился осмотреть мумию. Это был хорошо сделанный ящик из кедрового дерева, без всякой надписи или изображения.

— Никогда я не видал такого! — заметил Али. — Бросим его опять назад!

Я смотрел на ящик с возрастающим интересом. Потрясенный видом праха усопших, я сначала не хотел трогать гроба, но любопытство превозмогло, и мы принялись за работу.

Али принес долото и молоток и, усевшись на гробницу, принялся за дело со всем усердием опытного гробокопателя и вора. Он указал мне на нечто странное. Обыкновенно ящики с мумиями скрепляются четырьмя маленькими деревянными клинышками, по два с каждой стороны, этот же ящик имел целых восемь клинышков, хорошо закрепленных.

Очевидно, ящик старались закрыть крепче и плотнее.

Наконец с большим трудом мы подняли массивную крышку около трех дюймов в толщину и на дне ящика увидали труп, прикрытый толстым слоем ароматных трав. Али смотрел на мумию, широко раскрыв глаза: мумия не походила на другие. Обыкновенно мумии лежат на спине с спокойным и окаменелым видом, словно высеченные из дерева. Наша же мумия лежала на боку, и под покровом заметно было, что ее колени согнуты. Более того, золотая маска, которая по обычаю во времена Пто-ломеев надевалась на лицо, была сброшена и буквально сплюснута под головой. При виде всего этого невольно приходило в голову, что мумия была жива и даже двигалась тогда, когда была положена в гробницу.

— Странная мумия, — сказал Али, — точно она была жива, когда ее положили сюда!

— Глупости, — возразил я. — Кто слыхал о живых мумиях?

Мы подняли труп из ящика, избегая прикосновения к нему, и под ним, в покровах, нашли сверток папируса, небрежно связанный и, казалось, брошенный в ящик в момент его заделывания [1].

Али жадно смотрел на папирус, но я схватил его и спрятал в карман, так как по уговору все, что мы найдем, принадлежало мне. Потом мы начали развертывать труп, покрытый широкими повязками, навитыми и грубо перевязанными узлом. Казалось, все это делалось наспех и с трудом. Теперь, когда все покровы были сняты, на лице мумии оказался второй свиток папируса. Я хотел взять его, но не мог. Оказалось, что он был прикреплен к савану без швов, наброшенному как мешок и завязанному у ног. Этот саван, плотно навощенный, был сделан из одного большого куска.

Я взял свечу, чтобы разглядеть свиток, и понял, почему он не отставал от трупа: душистые мази приклеили его. Невозможно было отнять его от трупа, не разорвав нижних листов папируса [2].

Наконец я добыл его и опустил в карман, затем, заботливо сняв саван, осмотрел труп мужчины. Между его коленями находился третий свиток папируса. Я взял его и взглянул в лицо мумии. Одного взгляда на его лицо было достаточно для меня, врача, чтобы понять, отчего он умер. Труп не очень высох. Очевидно, он не лежал положенных семьдесят дней до погребения, и поэтому выражение лица и сходство сохранилось лучше обыкновенного. Не входя в подробности, скажу только, что не дай мне бог когда-нибудь увидеть такое ужасное лицо, как у этого мертвеца. Даже арабы с ужасом отвернулись и начали бормотать молитвы. Кроме этого, на трупе не оказалось обыкновенного отверстия в левом боку, через которое его бальзамируют. Тонкие, правильные черты лица принадлежали человеку средних лет, хотя волосы были совершенно седые. Сложение тела говорило о физически сильном человеке, плечи были необыкновенно широки. Я не успел хорошенько рассмотреть его, так как через несколько секунд ненабальзамированное тело начало рассыпаться под влиянием воздуха. Через пять или шесть минут от него буквально ничего не осталось, кроме клочка волос, черепа и нескольких больших костей. Я заметил, что берцовая кость — не помню, правая или левая — была сломана и очень дурно вправлена. Одна нога была на дюйм короче другой.

[1] Этот сверток содержал в себе третью, неоконченную книгу истории. Остальные два свертка были завязаны обычным способом. Все три написаны одной рукой демотическим письмом.

[2] В силу этого, вероятно, и произошли пропуски в последних листах 2-го папируса.

Больше искать здесь было нечего. Когда наше возбуждение улеглось от жары, опьяняющего запаха ароматов и мумий, я упал полумертвый на землю…

Я устал писать, корабль сильно качает. Это письмо, конечно, пойдет сухим путем, а я поеду „вдоль по морю“ и надеюсь быть в Лондоне дней на десять позже письма. Тогда расскажу вам при свидании о моих забавных приключениях при подъеме из склона, как мошенник из мошенников Али-баба и его достойные друзья пытались напугать меня и отнять папирусы, и как я отделался от них. Мы с вами прочитаем папирусы. Я ожидаю, что это будет простая штука, копия с „книги мертвых“, но, быть может, в них есть еще что-нибудь. Разумеется, я никому не говорил о своем маленьком приключении в Египте, иначе весь Булакский музей погнался бы за мной по пятам. Прощайте, „Mafech Fineech“, как говорил Али-баба».

В скором времени мой друг, автор письма, действительно приехал в Лондон. Мы отправились с визитом к одному ученому, знатоку иероглифов и демотического письма. Можно представить себе наш страх, с каким мы следили, когда он серьезно и последовательно смачивал и рассматривал свитки сквозь стекла своих золотых очков.

— Ну, — заявил он, — что бы там ни было, но это не копия с «книги мертвых», клянусь Георгом! Что же это такое? Кле-Клео-Клеопатра… О, милостивые государи, это так же верно, как то, что я живой человек, что это история кого-то, кто жил во времена Клеопатры; рядом с ней встречается имя Антония!.. Отлично, шесть месяцев работы — шесть месяцев, и все будет ясно! — При этой приятной перспективе ученый потерял всякую власть над собой и начал прыгать по комнате, пожимая нам руки и бормоча: — Я переведу, переведу это, хотя бы мне грозила смерть, мы напечатаем, и, клянусь Озирисом, все египтологи в Европе лопнут от зависти. О, какая находка! Какая драгоценная находка!..

Ученый исполнил свое обещание, и перед нами явился удивительный рассказ из давно минувших времен.

Гармахис заговорил из своей забытой могилы. Стены веков упали, и, словно при ярком блеске молний, явились картины прошлого, окаймленные мрачной тенью протекших столетий…

Перед нами два Египта: молчаливые пирамиды одного смотрят на нас через многие сотни веков; это Египет греков, римлян, Птолемеев. Другой — одряхлевший Египет Гиеорофантов, покрытый плесенью веков, подавленный тяжестью древних легенд, воспоминанием о давно потерянном величии.

Из рассказа Гармахиса мы узнали, как погибающая страна Кеми ожила и вспыхнула перед смертью, как стойко боролась древняя, временем освященная вера против нового веяния, которое разлилось, подобно Нилу, по стране и потопило древних богов Египта.

Эти страницы скажут нам о почитании великой, многообразной Изиды, исполнительницы высших начертаний. Мы познакомимся с Клеопатрой, «сотканной из пламени», чья страстью пышущая красота играла судьбами царства. Прочитаем, как душа Хармионы погибла от меча, выкованного ее мстительностью.

Гармахис, царственный египтянин, из могилы приветствует вас, шествующих по жизненному пути. История его разбитой жизни укажет вам на проступки вашего собственного существования. Из мрачного Аменти [1], где он искупает свой грех, взывает он к вам, рассказывая историю своего падения, судьбу того, кто продал и забыл своего бога, свою честь и свою страну.

[1] Египетский ад или чистилище

Часть I ПРИГОТОВЛЕНИЕ ГАРМАХИСА

[править]

Рождение Гармахиса. — Пророчество. — Убийство невинного дитяти

[править]

Именем священного Озириса, почивающего в Абуфисе, клянусь, пишу истинную правду я, Гармахис, наследственный жрец храма, воздвигнутого в честь божественного Сети, бывшего фараона в Египте, теперь почившего в лоне Озириса, властителя Аменти.

Я, Гармахис, по воле божества происхожу от крови царственного властителя двойной короны, фараонов Верхнего и Нижнего Египта!..

Я — Гармахис, отложивший в сторону все светлые надежды, свернувший с правого пути, забывший голос бога ради голоса прекрасной женщины! Я — Гармахис, падший и погибший человек, над которым склонились все горести и невзгоды, подобно тому, как скапливаются воды в пустынном колодце; который вкусил и стыд, и унижение, сделался предателем из предателей, потерял будущие блага ради земного счастья, теперь несчастный, опозоренный, — я пишу, клянусь именем священной гробницы Озириса, пишу только правду.

О Египет! Дорогая страна Кеми, чья чрезмерная почва вскормила меня, страна, которую я предал! Озирис! Изида! Хор! Боги Египта, которым я изменил! О храмы священные, портики которых возносятся к небу, вашу веру я бессовестно предал! О царственная кровь старейших фараонов, что медленно течет теперь в моих ослабленных венах, вашу чистоту и добродетель я опозорил!

О Невидимое Существо Всевидящего Бога!

О судьба, чья чаша весов под тяжестью моих преступлений склонилась на мою сторону, услышьте меня и в день страшный последнего суда засвидетельствуйте, что я пишу правду!

В то время как я пишу, вдали, за зеленеющими полями, течет Нил, и волны его кажутся окрашенными кровью. Передо мной солнечные лучи заливают горы Ливии, играя на колоннах Абуфиса. Жрецы и теперь еще молятся в храмах Абуфиса, который навеки отвернулся от меня. Там приносятся жертвы, и каменные своды вторят жарким молитвам народа. Поныне из уединенной кельи моей башни-тюрьмы я, олицетворение стыда, жадно сторожу развевающиеся священные знамена на стенах Абуфиса, жадно вслушиваюсь в пение, когда длинная священная процессия извивается, подвигаясь от святилища к святилищу.

Абуфис, навеки потерянный Абуфис! Мое сердце рвется к тебе! Наступит день, когда песок пустыни занесет все твои священные уголки! Боги осуждены, о Абуфис! Новая вера будет смеяться над твоей святыней, и на крепостных стенах раздастся зычный клик центуриона [1]. Я плачу, плачу кровавыми слезами; я виновник всех твоих несчастий, твое унижение покрыло меня позором!

Я родился здесь, в Абуфисе, я, Гармахис, и мой отец, почивший в Озирисе, был великим жрецом храма Сети. В самый день моего рождения родилась и Клеопатра, царица Египта. Я провел свое детство среди цветущих полей, наблюдая за тяжелой трудовой жизнью народа, бегая по обширным дворам храма. О своей матери я ничего не знал, так как она умерла, когда я был грудным ребенком. Но перед смертью — она умерла в царствование Птолемея Анлета, прозванного Флейтистом, — по словам старой женщины, Атуи, моя мать открыла ящичек из слоновой кости, вынула из него золотой уреус, символ нашей царственной крови, и положила мне на лоб. Те, кто видел это, подумали, что Божество внушило ей этот поступок, и что под наитием Высшей Сили она предвидела, что дни македонян Лагидов [2] кончились и что скипетр Египта перейдет наконец в руки настоящего царственного рода. Мой отец, великий жрец Аменемхат, у которого я был единственным ребенком, узнав о поступке умирающей жены, возвел руки и очи к небу и благодарил Божество за посланную свыше милость. Во время его молитвы аторы [3] осенили мою умирающую мать даром пророчества; больная с необыкновенной силой поднялась на своем ложе, трижды простерла руки над колыбелью, в которой я спал с священным уреусом на лбу, и воскликнула: «Приветствую тебя, плод моего чрева! Приветствую тебя, царственное дитя! Приветствую тебя, будущий фараон! Священное семя Нектнера, ведущее род свой от Изиды, чрез тебя Бог очистит страну! Береги свою чистоту и будешь возвеличен и освободишь Египет! Но если в тяжкий час испытания ты не выдержишь и изменишь, да падет на тебя проклятие всех богов Египта, проклятие твоих царственных предков, которые правили Египтом со времен Хора. Тогда ты будешь несчастнейшим из людей! Тогда после смерти пусть Озирис отвергнет тебя и судьи Аменти пусть свидетельствуют против тебя. Сет и Сехлет будут мучить тебя, пока не искупишь ты грех свой, пока боги Египта, названные чужими именами, не будут снова восстановлены в храмах Египта, пока жезл Гонителя не сломается совсем и следы чужестранца не изгладятся в египетской земле, пока не совершится все, что ты причинил по своей слабости и неразумию!» Когда моя мать произнесли эти слова, дар пророчества оставил ее, и она упала мертвая на мою колыбель. Я проснулся с криком ужаса.

Отец мой, великий жрец Аменемхат, страшно испугался, так как пророческие слова матери были явной изменой Птоломею. Он хорошо знал, что, если эти слова дойдут до ушей Птоломея, фараон немедленно пришлет солдат, чтобы убить дитя, к которому относилось это пророчество. Отец мой запер двери и заставил всех присутствующих дать ему под клятвой обещание, что ни одно слово из слышанного не сойдет с их губ. Все поклялись ему святым символом храма, именем Божественных трех Атор и душой умершей, лежавшей под камнями храма.

[1] Так назывались сотники у римлян.

[2] Первый Птолемей Лагид был военачальником Александра Македонского.

[3] Египетские парки, боги судьбы.

Среди присутствующих находилась старая женщина, Атуа, бывшая кормилица моей матери, горячо любившая ее. В наши дни — и не знаю, как это было в прошлом и как будет в будущем, — я наверное знаю, что нет такой клятвы, которая могла бы сдержать женский язык. Мало-помалу, когда старая Атуа освоилась с происшедшим и страх отлетел от нее, она сообщила о пророчестве своей дочери, моей кормилице, заменившей мне мать.

Атуа рассказала обо всем дочери во время прогулки, когда они несли обед ее мужу, скульптору, высекавшему изображение богов на могилах.

Рассказав, она добавила, что заботы и любовь кормилицы ко мне должны быть особенно велики и дороги, так как я будущий фараон, долженствующий изгнать Птоломея из Египта.

Дочь Атуи, моя кормилица, была так поражена этим чудом, что не могла сдержаться и ночью рассказала все своему мужу, тем самым подготовив свою собственную гибель и гибель своего ребенка, моего молочного брата. Муж ее рассказал своему приятелю, тайному шпиону фараона.

Таким образом фараон скоро узнал обо всем. Тот был очень смущен известием. Хотя в пьяном виде Птоломей издевался над богами египтян и клялся, что Римский сенат — единственное божество, перед которым он склонит колени, но в глубине души Птоломей боялся их, как я узнал впоследствии от его лекаря.

Оставаясь один ночью, он вопил и кричал, обращаясь к великому Серапису и другим богам, боясь быть убитым, боясь, что душа его обречена на вечные мучения. Чувствуя, что его трон колеблется, фараон рассылал богатые подарки в храмы, вопрошал оракулов (в особенности чтимый им оракул — в Фивах). Когда до него дошел слух, что жена великого жреца при великом и древнем храме Абуфиса, одержимая перед смертью духом пророчества, предсказала, что ее сын будет фараоном, он сильно испугался и, собрав несколько надежных солдат, — они были греки и не боялись святотатства, — отправил их в лодке по Нилу с приказом проникнуть в Абуфис, отрубить голову сыну великого жреца и принести ему эту голову в корзине.

Но случилось так, что лодка, в которой поплыли солдаты, глубоко сидела в воде, а время плавания совпало как раз с убылью воды в реке. Лодка наткнулась и задержалась песчаными отмелями, а северный ветер дул так свирепо, что была опасность утонуть.

Тогда солдаты фараона начали сзывать народ, работавший вдоль берегов реки, приказывая им взять лодки и снять их с мели.

Народ, видя, что это были греки из Александрии, не шевельнулся: египтяне не любили греков. Но солдаты кричали, что они едут по делу фараона. Народ непременно хотел знать, что это за дело. Среди солдат был евнух, совершенно опьяневший от страха; он сообщил толпе, что они посланы убить дитя великого жреца Аменемхата, которому предсказано, что он будет фараоном и выгонит греков из Египта. Народ не посмел колебаться долее и исполнил приказание, не совсем поняв смысл слов евнуха. Но один из присутствующих, фермер и смотритель каналов, родственник моей матери, слышавший ее пророческие слова над моей колыбелью, быстро пустился в путь и через три четверти часа стоял в нашем доме, со стороны северной стены великого храма. В это время мой отец находился в Долине Смерти, налево от большой крепостной стены, а солдаты фараона, усевшись на ослов, скоро добрались до нас. Фермер закричал старой Атуе, язык которой наделал столько зла, что солдаты, прибывшие убить меня, уже близко. Оба они с ужасом смотрели друг на друга, не зная, что делать. Если б они спрятали меня, солдаты не ушли бы, не разыскав моего убежища. Вдруг фермер, взглянув на двор, заметил игравшего там маленького ребенка.

— Женщина, — спросил он, — чье это дитя?

— Это мой внук, — отвечала она, — молочный брат принца Гармахиса; его мать навлекла на нас столько несчастий и бед!

— Женщина, — произнес фермер, — ты знаешь свой долг! Делай же! — Он снова указал на играющее дитя. — Я приказываю тебе это священным именем Озириса!

Атуа затряслась от горя: дитя было ее собственной крови, ее родной внук, но, несмотря на это, быстро схватила его, вымыла, надела на него дорогое шелковое платье и положила в мою колыбель, меня же старательно испачкала песком, чтобы моя белая кожа казалась темнее, сняла хорошее платье и сунула меня в грязный угол двора, чему, впрочем, я был очень рад.

Едва успел мой добрый родственник скрыться, как пошли солдаты и спросили старую Атую, где находится жилище великого жреца Аменемхата.

Атуа попросила их войти в дом и подала им меду и молока, так как они были утомлены и хотели пить.

Утолив жажду, евнух, находившийся среди солдат, спросил, действительно ли сын Аменемхата лежит в колыбели. Атуа отвечала утвердительно и начала рассказывать солдатам, что ребенку предсказаны величие и царская власть.

Греки засмеялись, один из них схватил дитя и отрубил ему голову мечом. Евнух показал Атуе бумагу, полномочие на убийство с печатью фараона и велел ей передать великому жрецу, что его сын может быть царем и без головы.

Когда солдаты уходили, один из них заметил меня, игравшего в грязном углу, и заявил, что я больше похож на принца Гармахиса, чем убитый ребенок. На одну минуту они остановились было, но потом прошли мимо, унося с собой голову моего молочного брата.

Через короткое время вернулась с рынка моя кормилица, мать убитого ребенка, и, когда узнала все, что произошло, пришла в отчаяние. Она и муж ее хотели убить старую Атую и отдать меня солдатам фараона. В это время вернулся мой отец и, узнав всю правду, приказал ночью схватить скульптора и его жену и спрятать их в один из темных углов храма, чтоб никто более не мог видеть их.

Теперь у меня часто является сожаление, что по воле богов солдаты не убили меня вместо невинного ребенка.

С тех пор стало известно, что великий жрец Аменемхат взял меня к себе вместо Гармахиса, убитого фараоном.

Неповиновение Гармахиса. — Гармахис убивает льва. — О чем говорила старая Атуа

[править]

После всего случившегося Птоломей Флейтист более не беспокоил нас и не посылал своих солдат на поиски того, кому было предсказано быть фараоном. Евнух принес ему голову дитяти, моего молочного брата, когда царь сидел в своем мраморном дворце в Александрии, пил кипрское вино и играл на флейте перед своей женой.

По его приказанию евнух, держа за волосы, поднес ему голову, чтобы рассмотреть получше. Фараон засмеялся, ударил ее по щеке своей сандалией и приказал одной из девушек убрать фараона цветами, потом, преклонив колена, стал издеваться над мертвой головой убитого ребенка. Девушка, бойкая и смелая на язык — все это я узнал уже потом, — сказала фараону, что он хорошо сделал, преклонив колена, так как убитое дитя было истинным фараоном, величайшим из царей, имя его было Озирис, а престолом — Смерть. Птоломей смутился при этих словах и задрожал. Злой и дурной по натуре, он страшно боялся суда Аменти и смерти. Он приказал убить девушку, найдя в ее словах дурное для себя предзнаменование, крича, что он охотно посылает ее вслед за убитым фараоном, которого она может почитать, как ей угодно. Птоломей отослал прочь и других женщин и перестал даже играть на флейте, пока на другой день снова не напился пьяным.

Александрийцы сложили по этому поводу песню, которая и до сих пор распевается на улицах Александрии. В ней они осмеивают Птолемея Флейтиста, играющего на своей флейте над мертвыми и умирающими.

«Флейта его, — говорится в песне, — сделана из сырого тростника, взятого с берегов адской реки. Когда-нибудь под мрачной сенью ада вместе с тремя парками он будет играть на флейте. Лягушка займет должность его дворецкого, а вода адской реки будет вином для Птоломея Флейтиста».

Годы шли. Я был слишком мал еще и не имел понятия о важных событиях, происходивших тогда в Египте. Да у меня осталось и слишком мало времени, и я хочу говорить только о том, что близко касалось меня.

За эти истекшие годы мой отец и учителя обучали меня древней науке нашего народа, применяясь к моему детскому понятию. Я рос сильным, красивым мальчиком; волосы мои были черны, подобно волосам божественной Ну, глаза походили на голубой цветок лотоса, кожа уподоблялась алебастру. Теперь, когда все это давно миновало, я могу говорить об этом без стыда. Я обладал большой физической силой.

Во всем Абуфисе не было юноши моих лет, который бы мог побороть меня или сравниться со мной в искусстве метать пращу или копье.

Я страстно желал поохотиться за львом, но тот, кого я привык называть отцом, строго воспрещал мне это, говоря, что моя жизнь слишком дорога, чтобы так безрассудно рисковать ею. Когда я, склонившись перед ним, умолял объяснить мне смысл этих слов, старик нахмурился и отвечал, что боги посылают все в свое время. Что касается меня, я ушел рассерженный.

В Абуфисе был юноша, который вместе с другими убил льва, часто нападавшего на стада его отца. Завидуя моей силе и красоте, он уверял, что я страшный трус в душе и способен охотиться только за шакалами и газелями. Мне в то время шел семнадцатый год, и я был вполне зрелым мужчиной. Когда я ушел, рассерженный, от отца, то случайно встретился с этим юношей. Тот снова стал подсмеиваться надо мной, говоря, что кое-кто из жителей городка сказал ему, что огромный лев засел на берегах канала, пересекающего храм, и что берлога льва находится на расстоянии тридцати стадий от Абуфиса. Он спросил меня с насмешкой, не хочу ли я помочь ему убить льва, или, может быть, желаю уйти домой посидеть со старухами, которые будут расчесывать мои локоны.

Это издевательство глубоко оскорбило меня. Я готов был броситься на юношу, но вместо того, забыв слова отца, ответил ему, что охотно пойду с ним, разыщу льва и докажу, такой ли я трус, каким он меня считает. Сначала юноша колебался, не хотел идти со мной, хотя у нас есть обычай охотиться за львом целой компанией. Наступила моя очередь смеяться. Тогда юноша пошел, чтобы захватить свой лук, стрелы и острый нож.

Я же взял с собой мое тяжелое копье с рукояткой из тернового дерева и с серебряным яблоком на конце, чтобы не скользила рука.

Мы отправились молча, бок о бок, к берлоге льва. Когда мы пришли на место, солнце было близко к закату. На береговом иле мы нашли следы льва, который скрывался в прибрежном тростнике.

— Ну, хвастун, — сказал я, — ты желаешь пойти в тростник ко льву или мне идти? Я пойду поищу дорогу!

— Нет, нет, — возразил он, — не будь так глуп! Чудовище прыгнет и разорвет тебя. Смотри!

— Я буду стрелять в камыши, может быть, он спит, я его подниму!

Юноша взял свой лук и прицелился.

Я не знал, как это случилось, но стрела разбудила спящего льва. С быстротой молнии, внезапно сверкнувшей из облака, выпрыгнул он из тростника и остановился перед нами с ощетинившейся гривой и налитыми кровью глазами. Стрела торчала в его боку. Лев яростно заревел; земля тряслась под нами от его криков.

— Пускай стрелу! — крикнул я. — Пускай, прежде чем он прыгнет!

Но мужество покинуло хвастуна, его зубы стучали, пальцы разжались, лук упал на землю, а сам охотник с громким криком бросился бежать, предоставив мне льва. Я стоял неподвижно, ожидая своего приговора, испуганный до того, что не мог бежать. Лев встряхнулся, присел и, одним огромным прыжком перелетев через меня, прыгнул опять вслед за убежавшим юношей, нагнал его и ударил своей огромной лапой по голове, так что голова его разбилась, как яйцо, которое ударили камнем.

Несчастный упал на землю мертвый. Лев остановился над ним и снова заревел. Охваченный ужасом, почти бессознательно я схватил копье и бросился на зверя. Тот поднялся на задние лапы и пошел мне навстречу, так что голова его очутилась выше моей. Он ударил меня лапой. Я собрался со всеми силами и вонзил ему в горло широкое копье; лев с ревом опрокинулся назад, успев только слегка оцарапать меня. Дико рыча от боли, он сделал два огромных прыжка в воздухе и, ударив передними лапами о копье, упал на землю. Кровь из раны текла ручьем, он постепенно ослабел и ревел, как бык, пока не издох. Я был молод, стоял и дрожал от страха, хотя всякая опасность миновала.

Пока я стоял и смотрел на мертвое тело того, кто издевался надо мной, и на труп льва, ко мне поспешно подбежала женщина, старая Атуа, которая — я тогда еще не знал этого — пожертвовала своей плотью и кровью, своим внуком ради спасения моей жизни. Старуха собирала на берегу лекарственные травы, в которых она знала толк, не подозревая даже о близости льва. (Действительно, львы, по большей части, редко встречаются около селений и чаще всего уходят в пустыню и Ливийские горы.) Но издали Атуа видела все, что произошло. Подойдя ко мне, она узнала меня, поклонилась и приветствовала меня, называя царственным юношей, достойным всяких почестей, возлюбленным избранником святых Трех и фараоном-освободителем!

Полагая, что старуха помешалась от страха, я спросил ее, о чем она толкует.

— Разве это такой великий подвиг, что я убил льва? — спросил я. — Стоит об этом так много говорить?

Были и есть люди, которые убивали львов. Разве божественный Аменкетеп не убил своей рукой более сотни львов? На скарабее [1], что висит в комнате моего отца, написано, что некогда он сам убивал львов. А другие? Для чего же ты этот вздор городишь, глупая женщина?

[1] Священный жук египтян.

По молодости я не придавал особого значения тому, что убил льва, и искренно удивлялся словам Атуи. Но старуха не переставала прославлять меня, называя разными священными именами.

— О царственный отрок! — кричала она. — Справедливо пророчество твоей матери! Истинно Великий Дух осенил ее. Божественный! Исполняется предсказание! Лев рычит в римском Капитолии, умирающий человек — это Птоломей — македонское отродье, рассеянное, как плевелы, по всей стране Нила. Вместе с македонянами и лагидами ты поразишь и римского льва. Но македонская собака постыдно убежит, и римский лев поразит ее, а ты поразишь льва, — и дорогая страна Кеми будет вновь свободна, свободна! Только будь чист, как повелели боги! Ты — сын царственного дома! Надежда Кеми! Берегись только женщины-губительницы, и все сбудется, что я сказала! Я бедна, несчастна и убита горем. Я согрешила, рассказав и открыв великую тайну, и за этот грех дорого заплатила своей плотью и кровью, но ради тебя я охотно отдам все. Во мне уцелела еще мудрость нашего народа, и перед богами все равны. Они не отталкивают от себя бедняков. Божественная матерь Изида говорила со мной прошлой ночью, приказала мне собрать лекарственных трав и рассказать тебе все знамения. И все сбудется так, как я сказала, если ты устоишь против великого искушения. Пойди сюда, царственный юноша!

Атуа поставила меня на самом берегу канала, вода которого была глубока и прозрачна.

— Посмотри на это лицо, которое отражается в воде! Разве не достойно это чело двойной царской короны?

Разве в этих прекрасных глазах не светится царское величие? Разве творец наш, великий Пта, не для того создал этот стан, чтобы облечь его царской лентой и привлекать взоры людей, которые в лице твоем видят Бога?

Слушай же, слушай! — продолжала старуха уже другим, визгливым, старушечьим голосом. — Не будь глупцом, мальчик, царапина льва — вещь опасная. Она ядовита, как укус змеи, — ее надо лечить, иначе она будет гноиться, ты будешь бредить львами и змеями, царапина превратится в язву. Но я умею помочь, умею. Я не совсем еще глупа. Заметь, все сходится: в безумии заключается мудрость, а в мудрости много безумия. Ля! Ля! Ля! Сам фараон не сумеет сказать, где начинается одно и где кончается другое. Ну, не гляди же так печально, словно кот в красном платье, как говорят в Александрии. Дай мне положить целебной травы на твою рану, и через шесть дней ты будешь совсем здоров, и кожа твоя будет опять нежна и бела, как у трехлетнего ребенка. Нужды нет, что будет немножко больно, мальчик. Клянусь тем, кто спит в Абуфисе, клянусь Озирисом, от этой царапины не останется и следа, ты будешь чист и здоров, как жертва Изиды в новолуние, если позволишь мне приложить этих трав. Не так ли, добрые люди? — обратилась Атуа к толпе, собравшейся около нас, пока она пророчествовала. — Я произнесла над ним заговор, который очень помогает моему лечению. Ля! Ля! Нет ничего лучше заговора. Если вы верите в него, приходите ко мне, когда ваши жены бесплодны. Это будет лучше, чем царапать столбы в храме Озириса, я уверена. Я сделаю их плодовитыми, как двадцатилетние пальмы. Но, видите ли, надо знать заговор, все приходит к своему концу! Ля! Ля!

Слушая все это, я, Гармахис, приложил руку к голове, не зная, брежу ли я или вижу все это во сне, но, оглянувшись кругом, заметил в толпе седоволосого человека, который зорко наблюдал за нами. После я узнал, что это был шпион Птолемея, который был послан фараоном вместе с солдатами, чтобы убить меня, когда я лежал еще в колыбели. Мне стало понятно тогда, почему Атуа напускала на себя вид безумной.

— Странный у тебя заговор, старуха, — сказал насмешливо шпион. — Ты болтала о фараоне, о двойной короне, о Пта, который создал этого юношу, чтобы носить се, не так ли?

— Ну да, это только часть моего заговора, глупый человек! Скажи, чем же мне клясться, как не именем божественного фараона Флейтиста, который своей музыкой очаровывает нашу счастливую страну? Как же мне не клясться его двойной короной, которую он носит по милости Александра Македонского? А вот что вы все знаете: вернули ли они хламиду, которую Митридат взял в Коссе? Помпеи, не правда ли, носил ее в дни торжества? Помпеи в одежде Александра! Комнатная собачка в львиной шкуре! Говоря о львах, — посмотрите-ка, что сделал этот юноша: убил льва своим копьем!

Вы должны быть рады этому, добрые люди, ведь это был ужасный лев. Взгляните на его зубы, на его когти! Какие когти! Такой старой женщине, как я, довольно взглянуть на них, чтобы закричать от страха! А мертвец там, мертвое тело-лев убил его. Увы, он в лоне Озириса теперь. А подумать, час тому назад он был жив, как вы или я! Ну, несите же труп набальзамировать! Он быстро распухнет и разложится от жары; и тогда его нельзя будет резать. Семьдесят дней в щелоке — это все, что ему предстоит. Ля! Ля! Как долго болтает мой язык, а уже темнеет! Уберите же прочь труп бедного мальчика и унесите льва! Ты, мой мальчик, возьми траву, и твоя царапина быстро пройдет. Я знаю кое-что, хотя и безумна, мой милый внучек! Дорогой мой! Я счастлива, что его святость великий жрец усыновил тебя, когда фараон, да благословит Озирис его священное имя, прикончил его собственного сына. Ты глядишь красавцем! Я уверена, что настоящий Гармахис не сумел бы искуснее тебя убить льва! Простая кровь — здоровая и хорошая кровь!

— Ты знаешь слишком много и говоришь слишком скоро! — проворчал совершенно обманутый шпион. — Правда, это — храбрый юноша. Ну, вы, люди, несите труп в Абуфис, а остальные помогите мне содрать шкуру со льва. Мы пришлем тебе эту шкуру, молодой человек, хотя ты и не заслуживаешь этого. Нападать на льва — это безумие, а всякий безумец достоин погибели. Никогда не борись с сильным, пока сам не будешь так же силен!

Я отправился домой, изумленный всем происшедшим.

Выговор Аменемхата. — Гармахис молится. — Знамение, посланное великими богами

[править]

Пока я, Гармахис, шел домой, сок травы, которую Атуа положила на мои раны, причинял мне жгучую боль, но потом эта боль утихла. Правду говоря, я думаю, что трава эта — замечательное средство, так как через два дня я был совсем здоров, и на моем теле не осталось даже следа царапины. Теперь меня беспокоило только то, что я ослушался приказания великого жреца Аменемхата, которого называл отцом. До настоящего дня я не знал, что он мой родной отец, полагая, что его сын убит и что с согласия богов он усыновил меня и воспитал, приучая прислуживать в храме. Сердце мое было неспокойно, я боялся старика, который был страшен в гневе и говорил со мной холодным голосом мудрости, но, во всяком случае, решился пойти к нему, сознаться в моем непослушании и вынести наказание.

Держа окровавленное копье в руке, с кровавой раной в груди, я прошел наружный двор храма и подошел к двери жилища великого жреца. Это была большая комната, уставленная кругом скульптурными изображениями богов. Днем солнечный свет проникал в нее через отверстие в массивном каменном своде. Ночью ж она освещалась висячей бронзовой лампадой. Я бесшумно проскользнул в комнату, благо дверь была не заперта, приподнял тяжелые занавеси и остановился с сильно бьющимся сердцем.

Лампа освещала комнату, и при свете ее я увидел старика, сидевшего на кресле из слоновой кости и черного дерева перед каменным столом, на котором были разложены мистические письмена великих сказаний о жизни и смерти. Старик не читал, а спал. Его длинная белая борода лежала на столе, подобно бороде мертвого человека. Мягкий свет лампады падал на его лицо, на папирусы, на его бритую голову, на белые одеяния, на стоявший около него посох из кедра — знак его жреческого достоинства, на кресло из слоновой кости с ножками в виде львиных лап. Ясно обрисовывался сильный и мощный лоб, царственное величие в резких чертах лица, седые брови и черные впадины глубоко впавших глаз. Мягко поблескивало на его руке золотое кольцо с выгравированными на нем символами невидимого божества. Все остальное было в тени. Я смотрел на него и трепетал; во всей его фигуре было почти божественное величие. Он так долго жил в постоянном общении с богами, так глубоко проник во все тайны божества, которых мы не умеем постичь, что теперь, казалось, приобщился Озирису и заставлял благоговеть перед собой простых смертных. Я стоял и смотрел на него. Вдруг он открыл свои глубокие темные глаза и, не глядя на меня, не поворачивая головы, заговорил:

— Почему ты не послушался меня, сын мой? Как могло случиться, что ты вступил в борьбу со львом, когда я запретил тебе?

— От кого ты узнал это, отец мой? — спросил я, совершенно пораженный.

— Как я знаю это? Разве нет других средств узнать, кроме наших чувств? О, глупое дитя! Разве мой дух не был с тобой, когда лев прыгнул на твоего спутника? Разве я не молился, прося богов защитить тебя и вернее направить твой удар в горло льва? Как ты мог решиться на это, сын мой?

— Хвастун посмеялся надо мной, и я пошел! — ответил я.

— Я знаю это и прощаю тебя ради твоей горячей молодой крови. Гармахис! Слушай меня теперь, и пусть мои слова глубоко вопьются в твое сердце, подобно водам Сигора, разливающимся по горячим пескам при восходе Сириуса [1]. Слушай же! Хвастун был послан, чтобы испытать тебя, твою силу и твердость, а ты не выдержал искушения. Поэтому час твой отсрочен. Если же бы ты отвернулся от искушения и устоял, то путь твой был бы широко открыт перед тобой… Но ты слаб еще, и час твой не пришел еще!

[1] Звезда, с появлением которой совпадает начало разлития Нила.

— Я ничего не понимаю, отец мой! — отвечал я в полном недоумении.

— Что сказала тебе старуха Атуа на берегу канала?

Я повторил отцу все, что говорила мне старуха.

— И ты веришь этому, Гармахис, сын мой?

— Нет, — ответил я, — как я могу верить всем этим сказкам? Она, наверное, помешалась. Все считают ее безумной!

Аменемхат в первый раз взглянул на меня, стоявшего в тени.

— Сын мой! Сын мой! — вскричал он. — Ты ошибаешься. Старуха не безумная! Она говорила правду, говорила не от себя, а повинуясь голосу, который не будет лгать. Эта Атуа — пророчица. Узнай же, что боги Египта предназначили тебе исполнить. Горе тебе, если ты уступишь слабости! Слушай: ты вовсе не чужой мне, усыновленный и принятый мной в дом и храм. Ты — мой родной сын, и эта старуха спасла тебя от смерти. Больше того, Гармахис, только в тебе и во мне течет еще царственная кровь Египта. Ты и я, из всех людей, произошли непосредственно от фараона Нектнебфа, которого персиянин Охус выгнал из Египта. Персиянин пришел и ушел, за ним пришел македонянин, и вот уже более трех столетий, как Лагиды-узурпаторы владеют двойной короной, оскверняя страну Кеми и подрывая нашу религию. Заметь теперь: около двух недель, как Птолемей Дионисий, Птоломей Авлет, Флейтист, который хотел убить тебя, умер: евнух Потин, тот самый, который несколько лет тому назад приходил к нам с солдатами фараона, вопреки воле своего господина, покойного Авлета, посадил на трон его сына, мальчика Птолемея. Сестра его, прекрасная и гордая девушка Клеопатра, которой был завещан престол, убежала в Сирию. Если не ошибаюсь, она собирает войска и хочет воевать с братом. Между тем, заметив это, сын мой, римский орел парит в вышине, распустив свои когти и поджидая удобного случая спуститься на жирного барана — Египет, чтобы растерзать его. Народ Египта измучен под иноземным игом, египтяне ненавидят персиян, не могут слышать без злобы гимны македонян, даже на рынках Александрии. Вся страна ропщет и страдает под игом греков, под сенью Рима. Мало ли нас угнетали? Разве не избивались наши дети, не грабились наши богатства в угоду жадности и распутству Лагидов? Разве не были заброшены наши храмы? Разве эти ничтожные греческие болтуны не издевались над величием наших вечных богов, не осмелились смеяться над бессмертной истиной, не называли всевышнее существо другим именем — Сераписа? Разве Египет не скорбит о свободе? Ужели его вопль будет напрасным? В тебе, сын мой, начертан путь к свободе. Тебе я передам мои права. Твое имя уже произносится шепотом в святилищах. Жрецы и народ готовы принести клятву верности тому, кто будет представленным. Но время еще не пришло. Ты, подобно молодому зеленеющему дереву, не вынесешь такой бури. Сегодня тебе было послано испытание и ты не устоял! Тот, кто служит богам, Гармахис, должен забыть все плотские слабости. Он должен быть равнодушным к насмешкам и похоти. Высока твоя миссия, но ты должен быть достоин ее. Если ты не подготовишься и окажешься слабым, на твою голову падет мое проклятие, проклятие всего Египта, всех оскорбленных египетских богов! Пойми, что сами бессмертные боги в своих мудрых предначертаниях требуют от человека, орудия своих планов, стойкости и храбрости, как от воина с мечом в руке! Горе мечу, ломающемуся в час битвы, ибо он достоин быть брошенным в жертву ржавчине или расплавленным в огне! Пусть сердце твое будет чистым, сильным и великим! Твой удел — не обычный удел всех смертных! Если восторжествуешь, Гармахис, слава твоя будет велика и здесь, на земле, и после смерти! Падешь ты — горе, горе тебе тогда!

Он помолчал, склонив голову, потом снова заговорил:

— Обо всем этом ты узнаешь после! А пока ты должен многому учиться. Завтра я тебе дам письма, ты поедешь вниз по Нилу, за белостенный Мемфис, в Анну. Там ты пробудешь несколько лет и будешь изучать нашу древнюю мудрость под сенью таинственных пирамид, при которых будешь состоять в качестве наследственного великого жреца. Тем временем я останусь здесь и буду ждать, так как час мой еще не пробил. С помощью богов я буду плесть паутину смерти, в которую ты поймаешь македонскую осу. Подойди, мой сын, подойди и поцелуй меня в лоб. В тебе — вся моя надежда, надежда всего Египта. Будь верен правде, воспари с мужеством орла над превратностями судьбы — и ты будешь велик и славен! Если же предашься лжи и падешь, я плюну на тебя, и ты будешь проклят, а дух твой останется в рабстве до тех пор, пока не настанет день, печаль превратится в радость, и Египет почувствует себя свободным!

Весь дрожа, я подошел к отцу и поцеловал его в лоб. Пусть самое тяжкое проклятие падет на меня, — сказал я, — если обману тебя и окажусь слабым, отец мой!

— Нет, не мое, нет, — вскричал он, — но тех, кому я служу и повинуюсь! Иди, мой сын, и сбереги мои слова в глубочайших тайниках своего сердца! Замечай все, что увидишь, собирай росу мудрости, будь всегда готов к борьбе. Не бойся за себя, ты защищен от всего. Ничто не может повредить тебе, только ты сам можешь сделаться врагом самому себе и погубить себя. Иди. Я все сказал!

Я ушел с переполненным сердцем. Ночь была тиха. Ни малейшего движения не замечалось в дворах храма. Я жаждал уединения, стремился к небу, быстро взбежал двести ступенек и очутился на массивной кровле портика, здесь прижался к парапету и засмотрелся вдаль. Полный месяц выплыл над холмами Аравии; лучи его озарили портик, где я стоял, стену храма позади меня и неподвижные изваяния богов. Холодный свет луны упал на далеко простирающиеся обработанные поля. Небесная лампада Изиды загорелась на небе, и лучи ее ласково скользнули вниз, в долину, где Сигор, отец страны Кеми, медленно катит свои волны к морю. Яркие лучи нежно поцеловали воду, которая улыбнулась им в ответ; и горы, и долина, река, храм, город, степь — все это залилось ярким светом. Божественная матерь Изида проснулась и облекла землю в блестящее, нарядное платье. Это была красота, не успевшая еще разогнать сладкой дремоты, торжественная и тихая, словно в час смерти. Мощно высились храмы перед лицом ночи. Никогда они не казались мне столь величественными, как в этот час, — эти вечные алтари божества, перед которыми вся жизнь кажется жалкой и ничтожной. Мне предназначено было править этой залитой бледными лучами луны страной. На мою долю выпала честь охранять эти священные алтари, оберегать честь богов. Я должен изгнать Птоломеев и освободить Египет от чужеземного ига!

В моих жилах текла кровь великих фараонов, которые мирно спали в своих гробницах в долине Фив, ожидая страшного судного дня. Душа моя переполнилась, когда я мечтал о моей великой, славной участи. Я сложил руки и тут же, на крыше портика, начал, молиться так горячо, как никогда не молился после, взывая к Тому, Кого называют многими именами, Кто проявляет себя в разных формах.

— О Вечная Истина, — молился я, — Бог богов, Который был от начала веков, Бог истины, дающий всему жизнь, около Которого вращаются все божества, саморожденный и пребывающий вовек, услышь меня! Услышь! О, Озирис, повелитель стран и ветров, правитель веков, властитель запада, владыка Аменти, услышь меня! О, Изида, великая, божественная матерь, мать Хора! Таинственная мать, сестра, супруга! Услышь меня! Если я действительно избран Богом для выполнения Его предначертаний, дайте мне знамение сейчас, чтобы навеки запечатлеть мою жизнь небесной милостью. Прикоснитесь до меня, о боги, и покажите мне славу и сияние лица вашего! Услышьте, услышьте меня!

Я опустился на колени и поднял глаза к небу. Вдруг облако закрыло месяц, стало темно, воцарилась глубокая тишина. Даже собаки перестали выть в городе. Тишина становилась все томительнее. Стало тяжко, как в присутствии смерти. Я чувствовал, что душа моя готова была вырваться из тела, и волосы шевелились на голове. Потом мне показалось, что крепкий портик обрушился подо мной, сильный ветер подул мне в лицо, и чей-то голос проник в мое сердце.

— Смотри, вот знамение! Приучайся терпеливо владеть собой, Гармахис!

Когда голос произнес эти слова, холодная рука коснулась меня, вложив что-то в мою руку. Облако исчезло, снова засияла луна, ветер прекратился, портик не колебался больше подо мной, и ночь снова вступила в свои права.

При свете месяца я мог рассмотреть, что осталось в моей руке — дивный распускающийся бутон священного лотоса, от которого исходило чудное благоухание.

Пока я разглядывал его, лотос упал из моей руки и исчез, оставив меня в полном удивлении.

Ответ Гармахиса и его встреча с дядей Сепа, великим жрецом Анну-ель-ра. — Его жизнь в Анну и слова Сепа

[править]

Рано утром на следующий день меня разбудил жрец храма и передал мне приказание готовиться к путешествию, о котором говорил мой отец. Я должен был отправиться в греческий Гелиополь с жрецами храма Пта в Мемфис. Они пришли в Абуфис, чтобы положить в гробницу одного из своих великих людей, и эта гробница была приготовлена недалеко от места успокоения священного Озириса.

Я скоро приготовился к отъезду и в тот же самый вечер получил от отца письмо, простился с ним и со всем, что было мне дорого в Абуфисе, поплыл вниз по течению.

Когда кормчий наш, стоя на корме с жезлом в руке, приказал матросам убрать сходни, соединявшие корабль с берегом, к нам быстро подбежала старуха Атуа с корзиной трав в руке, пожелала мне благополучного пути и бросила нам вслед, на счастье, сандалию. Эту сандалию я берег много лет.

Мы отправились. Шесть дней мы плыли по дивной реке, останавливаясь на ночь в укромном месте. Когда очутился один, далеко от родных, от родины, которой я привык любоваться с детства, среди чужих людей, мне сделалось так грустно и тяжело, что я готов был заплакать, если бы не стыдился окружающих. Дивная природа, разнообразные впечатления — все это было так ново для меня, но я не хочу описывать это теперь. Жрецы, сопровождавшие меня, относились ко мне с уважением и поясняли все, что встречалось на пути.

Утром, на седьмой день, мы прибыли в Мемфис, в город Белой Стены. Здесь я целых три дня отдыхал от путешествия, беседовал с жрецами чудного храма Пта, Бога-Создателя, и любовался красотой большого и роскошного города. Великий жрец и с ним два других тайным образом доставили мне возможность лицезреть самого бога Ациса, который удостаивает людей жить среди них в виде черного быка с белым четырехугольником на лбу. На спине быка был белый знак, похожий на орла, хвост состоял из двойного ряда волос, под языком находилось что-то похожее на скарабея, а между рогами висела дощечка из чистого золота. Я вошел в обиталище Бога и преклонился перед ним, пока великий жрец и с ним другие стояли в стороне, наблюдая за мной. Когда я помолился, бог Ацис опустился на землю и лег передо мной. Тогда великий жрец и другие присутствовавшие, как я узнал после, великие мужи из Верхнего Египта, крайне удивленные, подошли ко мне и принесли мне клятву верности.

Много других вещей я видел в Мемфисе, о которых долго и говорить здесь.

На четвертый день жрецы из Анну повели меня к Сепа, моему дяде, великому жрецу при храме Анну. Простившись с Мемфисом, мы переплыли реку, сели на ослов и целых два дня ехали через деревушки, где царствовала страшная нищета благодаря притеснениям сборщиков податей. На пути я увидел в первый раз величайшие пирамиды, сфинкса, которого греки называли Гармахисом, храмы божественной матери Изиды, царицы Мемнонии, бога Озириса, повелителя Розету. При этих храмах, вместе с храмом почитателя божественного Менкау-ра, я, Гармахис, по божественному праву состою наследственным великим жрецом. Я смотрел и удивлялся их величию, белому резному известняку, красному сионскому граниту, на котором отражались солнечные лучи. В это время я еще ничего не знал о сокровищах, сокрытых в третьей пирамиде Гер, и лучше бы было, если б я никогда в своей жизни не узнал этого!

Наконец мы добрались до Анну, который после Мемфиса кажется небольшим городом, но стоит на возвышении. Перед городом много озер, питаемых каналом, позади — огороженное поле при храме бога Ра. Мы сошли близ портика и были встречены человеком небольшого роста, благородной наружности, с гладко выбритой головой и темными глазами, сиявшими, как звезды.

— Стой! — закричал он громким голосом, который потряс все его слабое тело. — Стой! Я — Сепа, отверзающий уста богов!

— А я — Гармахис, — отвечал я, — сын Аменемхата, наследственного великого жреца и правителя священного города Абуфиса. Я привез тебе письмо, о Сепа!

— Войди! — сказал он, пронизывая меня своим сверкающим взглядом, и ввел меня во внутреннюю комнату, затем, заперев дверь и пробежав привезенное мною письмо, внезапно бросился мне на шею и расцеловал меня.

— Добро пожаловать, — кричал он, — добро пожаловать! Сын сестры моей, надежда Кеми! Моя молитва услышана Богом! Я дожил до этой минуты, когда могу видеть тебя и передать тебе мудрость, которой, быть может, обладаю я, один из всех живущих в Египте. Немного есть людей, которых по праву я мог бы научить этой мудрости. Это великий удел, и твои уши услышат уроки богов!

Он снова обнял меня и послал помыться и закусить, добавляя, что завтра он поговорит со мной побольше.

Действительно, много великих истин я слышал от него и на другой день, и после, и если бы вздумал записывать их, то не хватило бы папируса в Египте, чтобы выполнить мою задачу. Мне же надо так много сказать, и времени остается так мало, что я пропускаю все последующие события.

Жизнь моя сложилась следующим образом. Я вставал рано, шел в храм и посвящал целые дни науке. Я изучал религиозные обычаи, основу религии, начало богов и высшего мира, изучал таинственные движения небесных звезд и вращение земли около них. Мне объясняли древнюю науку, называемую магией, искусство толкования снов и способы общения с богами. Я был посвящен в язык символов, в его сокровенные тайны, познал вечные законы добра и зла и тайну веры, поддерживающей человека, изучил тайны пирамид, которые бы мне лучше никогда не знать. Потом читал летописи прошлого, деяния древних царей, которые правили страной со времен Хора. Изучал искусство государственного правления, историю Греции и Рима. Научился греческому и римскому языку, о которых имел понятие и раньше. В течение всего этого времени, пяти долгих лет, руки мои были незапятнаны и сердце чисто, я не делал зла ни перед лицом богов, ни перед людьми. Я работал усердно, готовясь к моему высокому назначению.

Два раза в год приходили письма от моего отца Аменемхата, и дважды в год я посылал ему ответ, спрашивая, не пришло ли время окончить мое учение? Срок моего искуса приближался к концу. Я начал скучать, так как возмужал вполне; многому научился и стремился начать настоящую жизнь зрелого мужа. Часто в мою душу западало сомнение в пророчестве. Не было ли это бредом ума людей, забегавших вперед? Я знал наверное, что в моих жилах течет царственная кровь. Мой дядя Сепа, жрец, показал мне тайну происхождения нашего рода, родословный список, выгравированный мистическими символами на доске из сионского камня. Но какой толк в том, что я происхожу из царственного рода, когда Египет, мое наследство, был в порабощении у македонян Лагидов, служил их страсти к роскоши и сластолюбию? Долго тянулось это рабство. Сумеет ли Египет забыть тяжелое иго, отбросить подобострастную улыбку раба и взглянуть на мир счастливыми очами свободы?

Мне припомнилась моя молитва на портике и ответ, данный мне богами, и удивление, охватившее меня тогда, и я решил, что все это было бредом, мечтой.

Однажды ночью, желая отдохнуть от занятий, я гулял по священной роще, в саду храма, как вдруг встретился с дядей Сепа.

— Стой! — закричал он громко. — Почему твое лицо так печально, Гармахис? Разве ты не мог справиться с последней задачей, которую изучал?

— Нет, дядя, — ответил я, — задача легко далась мне. Но я устал, у меня тяжело на сердце, я измучился от такой жизни: все эти занятия отягчают меня. Какой толк изучать все это, не прилагая к делу?

— У тебя мало терпения, Гармахис, — ответил Сепа. — В тебе говорит безумие юности. Ты хочешь борьбы, тебе надоело ждать, пока волны разобьются о берег, тебе хотелось бы погрузиться и вступить в отчаянный бой с бурей! Ты этого хочешь, Гармахис? Птенцы улетают из гнезда, когда подрастут, ласточки покидают карнизы старого храма. Хорошо, твое желание исполнится, час твой близок. Я научил тебя всему, что знал, и думаю, что ученик превзошел учителя!

Сепа замолчал и вытер слезы на своих черных глазах: видимо, старику было тяжело расстаться со мной.

— Куда же я отправлюсь, дядя, — спросил я, обрадовавшись, — назад в Абуфис, чтобы быть посвященным в таинство богов?

— Да, обратно в Абуфис, оттуда — в Александрию, а из Александрии на трон твоих предков. Гармахис, выслушай меня теперь! Ты знаешь, что царица Клеопатра бежала в Сирию, когда лживый евнух Потин против воли усопшего фараона Авлета посадил на престол Египта ее брата Птоломея. Ты знаешь, что она вернулась обратно, как настоящая царица, с сильной армией и остановилась у Пелузия. Величайший из мужей, могущественный цезарь в это время прибыл с небольшим количеством людей в Александрию, преследуя Помпея. Но Помпеи уже умер, убитый изменнически Ахиллом и Люцием Септимом, начальником римских легионов в Египте. Ты знаешь, как испугались александрийцы его прибытия и хотели убить ликторов. Ты, наверное, тоже слышал, что цезарь велел схватить Птоломея, молодого царя, его сестру Арсиною и приказал войску Клеопатры и Птоломея разойтись, не вступая в бой. В ответ Ахилл пошел на цезаря и осадил его при Брухиуме, близ Александрии; никто не знает теперь, кто вступит на престол Египта. Тогда Клеопатра придумала ловкую хитрость, необычайно смелую вещь. Оставив войска у Пелузия, она пришла в сумерки в александрийскую гавань одна, в сопровождении сицилийца Аполлодора, переплыла реку и высадилась на берег. Аполлодор закатал ее в тюк богатейших сирийских ковров и послал в подарок цезарю. Когда во дворце развязали ковры — там оказалась прелестнейшая девушка, мудрейшая и образованнейшая на земле. Она сумела очаровать цезаря, который, несмотря на свой почтенный возраст, не устоял против ее чар. Результатом этой страсти получилось то, что он забыл все, опозорил себя и свою жизнь, озаренную славой прошлых военных подвигов.

— Безумец! — прервал я дядю. — Безумец! Ты называешь его великим? Может ли великий человек не устоять против чар женщины? Цезарь, державший в своей власти целый мир! Цезарь, по одному мановению руки которого сорок легионов солдат шли в поход, играя судьбами народов! Цезарь, холодный, дальновидный герой!

Подобно зрелому плоду, упал этот великий цезарь в объятия коварной женщины. В сущности, из какого же простого теста сделан этот цезарь! Как это прискорбно.

Сепа посмотрел на меня и покачал головой.

— Не спеши, Гармахис, не будь так горд! Разве ты не знаешь, что между кольцами самой прочной кольчуги бывает свободный промежуток, и горе тому, кого ударит меч в незащищенное место! Женщина, сын мой, при всей своей слабости — сильнейшее существо на земле. Она управляет миром, принимает разные формы, стучится во многие двери; она спокойна и терпелива, не поддается страсти, как мужчина, владеет собой отлично. Свои желания и страсти она направляет умелой рукой, как послушного коня, то натягивая, то отпуская поводья. У нее орлиный взор полководца, и крепка та твердыня сердца, куда она не сумеет проникнуть! Разве не кипит молодая кровь юноши! Женщина предупредит молодые порывы, засыплет его поцелуями. Если ты честолюбив, она проникнет в тайники твоего сердца и укажет путь к славе.

Если ты устал и измучен, то найдешь покой на ее груди.

Если ты пал, она поддержит тебя и ободрит, позолотит и смягчит твое падение. О Гармахис, женщина всесильна, так как природа на ее стороне! Женщина правит миром.

Ради нее ведутся войны, люди тратят силы и расточают богатства, ради нее они делают много добра и зла, стремятся к величию, ищут забвения. А женщина смотрит на все это, улыбаясь, как сфинкс, и никто не разгадал еще ее загадочной улыбки, никто не знает тайников ее сердца!

Не смейся, нет, не смейся, Гармахис! Поистине велик тот человек, кто может презирать женщину и ее силу. Как воздух, она охватывает человека со всех сторон, и часто ее сила проявляется там, где меньше всего можно ожидать ее!

Я громко засмеялся.

— Ты говоришь серьезно, дядя Сепа, — сказал я, — можно подумать, что ты прошел невредимым через этот огонь искушения! Что касается меня, я не боюсь женщины и ее желаний. Я ничего не знаю о ней и не хочу знать, но утверждаю, что цезарь был безумен. Если бы я был на месте цезаря, я вышвырнул бы эти ковры вместе с той, которая была закутана в них, вон из дворца, прямо в уличную грязь!

— Перестань, перестань! — кричал Сепа. — Нехорошо говорить так! Да отвратят от тебя боги всякое дурное предзнаменование и да помогут тебе сохранить твою молодую силу, которой ты хвалишься! О, юноша, ничего ты еще не знаешь! Со всей твоей силой и чудной красотой, во всеоружии твоих познаний, со всей сладостью речи — ты ничего не ведаешь! Мир, в который ты должен вступить, не похож на святилище богини Изиды. Молись, чтобы лед твоего сердца никогда не растаял, тогда ты будешь велик и счастлив и освободишь Египет. А теперь дай мне досказать! Ты видишь, Гармахис, в этой истории первое место занимает женщина. Юный Птолемей, брат Клеопатры, отпущенный цезарем на свободу, изменнически обратился на него. Тогда цезарь и Митридат напали на лагерь Птоломея, который убежал, пытаясь переплыть через реку. Но лодка, переполненная беглецами, затонула. Таков был жалкий конец Птоломея.

Война была окончена. Клеопатра родила цезарю сына Цезариона. Цезарь назначил на царство младшего Птоломея вместе с Клеопатрой, соединив их супружеством, конечно, только по имени, а сам уехал в Рим, увозя с собой прекрасную принцессу Арсиною, которая должна была сопровождать его триумфальную колесницу, закованная в цепи.

Теперь великого цезаря нет в живых: он умер, как жил, пролив кровь во всем царственном величии! Клеопатра же, царица, если верить слухам, отравила Птоломея, своего брата и супруга, и посадила с собой на престол своего сына Цезариона. Ее поддерживают римские легионы, а молодой Секст Помпеи наследовал ее любовь после цезаря.

Но, Гармахис, вся страна ропщет и возмущается против нее. В каждом городе Кеми толкуют об объявившемся освободителе, и этот освободитель — ты, Гармахис! Время настало! Час твой близится! Возвращайся в Абуфис, познай тайну богов и познакомься с теми, кто будет руководить восстанием. Действуй, действуй, Гармахис, борись за страну Кеми, очисти страну от греков и римлян и садись на трон божественных предков! Будь царем и владыкой мира! Для этого ты рожден и живешь!

Возвращение Гармахиса в Абуфис. — Совершение мистерии. — Гимн Изиде. — Предостережение Аменемхата

[править]

На следующий день я простился с дядей Сепа и с легким сердцем отправился из Анну в Абуфис. Короче говоря, я вернулся в полном здравии и благополучии из моей отлучки, продолжавшейся пять лет и один месяц, вернулся уже не мальчиком, а мужчиной, с умом, развитым науками и изучением древней египетской мудрости, с некоторым знанием людей. Я снова увидел родную страну, знакомые лица, хотя многие из них свершили свой земной путь и переселились к Озирису. Проезжая через поля, я подъезжал к ограде храма, из которого выходили жрецы и народ. Все они радостно приветствовали меня, вместе со старой Атуей, которая, кроме нескольких морщин на лбу, наложенных временем, нисколько не изменилась, оставаясь той же старой Атуей, которая несколько лет тому назад прощалась со мной, бросив мне вслед сандалию.

— Ля! Ля! Ля! — кричала она. — Ты вернулся, мой прекрасный юноша! Красивее, чем был! Ля! Ля! Настоящий мужчина! Какие плечи! Какое лицо! Какой стан! Честь и слава старухе, которая тебя вынянчила! Отчего ты так бледен? Наверное, жрецы в Анну морили тебя голодом? Нет, не истощай себя! Боги не любят скелетов. «При тощем желудке — тощая голова!» — говорят в Александрии. Для нас это счастливая минута, радостный день! Иди же, иди!

Она крепко обняла меня, но я оттолкнул ее.

— Мой отец! Где мой отец? — вскричал я. — Я не вижу его!

— Нет, нет, не бойся! — отвечала она. — Его святость чувствует себя прекрасно. Он ждет тебя в своей комнате. Проходи же. О счастливый день! О счастливый Абуфис!

Я пошел, вернее, побежал и скоро достиг комнаты великого жреца. За столом сидел мой отец, Аменемхат, мало изменившийся, хотя постаревший. Я подошел к нему, опустился на колени и поцеловал его руку. Он благословил меня.

— Взгляни на меня, сын мой, — сказал отец, — дай моим старым глазам рассмотреть твое лицо, чтобы про честь в твоем сердце!

Я поднял голову, и отец долго и серьезно смотрел на меня.

— Я знаю все, — произнес он медленно, — ты чист сердцем и силен в мудрости, я не обманулся в тебе.

О, как медленно и грустно тянулись годы, но я хорошо. сделал, что услал тебя отсюда! Теперь расскажи мне о своей жизни, письма ничего не сказали мне, а ты еще не знаешь, мой сын, как тоскует отцовское сердце!

Я рассказал ему все. Мы просидели долго, за полночь, в беседе. В конце концов отец сказал мне, что я должен готовиться к посвящению в мистерии, которые должны быть известны избранникам богов.

В продолжение трех месяцев я и готовился к ним, согласно священным обычаям страны. Я не ел месяц, постоянно находился в святилище, изучая тайны великого жертвоприношения и священной матери богов, молясь перед алтарями. Душа моя стремилась к Богу, и в грезах я приобщался Невидимому, пока земля и все земные страсти и желания совершенно не забылись мной. Я не желал более мирской славы; мое сердце, подобно орлу, парило в вышине, голос мира не находил во мне отклика, и зрелище земной красоты не восхищало его. Надо мной простирался огромный небесный свод, по которому двигались неизменные процессии звезд, равнодушно смотря вниз на жалкие судьбы людей, где восседал на сияющем престоле Бог, созерцая колесницу судьбы, катившейся из сферы в сферу.

О великие часы священного созерцания! Кто может, вкусив вашу прелесть, снова мыкаться на земле? О, порочная плоть, влекущая нас в бездну! Я хотел бы совершенно уничтожить тебя, чтобы дух мой свободно искал Озириса!

Месяцы искуса быстро пролетели. Близился священный день, когда я должен был соединиться с всеобщей Матерью. Никогда ночь не ждала так страстно рассвета, никогда сердце влюбленного не ждало так нетерпеливо прибытия невесты, как я жаждал лицезреть твой сияющий лик, о, Изида! Даже теперь, когда я вероломно изменил тебе и ты отвернулась от меня, Божественная, моя душа рвется к тебе, и я знаю… Но я не должен, не могу говорить об этом и буду продолжать свою историю.

Семь дней продолжался праздник, вспоминались страдания Озириса, вспоминалась печаль матери Изиды и славное пришествие Хора, сына мстителя, от бога рожденного.

Все это исполнялось согласно древним обычаям. Лодки плавали по священному озеру, жрецы бичевали себя перед святилищами, и священные изображения до поздней ночи носились по улицам. На седьмой день, когда солнце закатилось, еще раз собралась большая процессия воспеть печали Изиды и искупление греха.

Молча шли мы из храма по городским улицам. Впереди шли слуги, расчищавшие нам путь, потом мой отец Аменемхат во всем своем жреческом одеянии, с кедровым посохом в руке. Я, неофит, шел за ним, одетый в чистую полотняную одежду, за мной жрецы в белых одеждах, с священными знаменами и эмблемами богов. Потом несли священную лодку, и шли певцы и плакальщики. Всюду, куда падал взор, шли толпы народа, одетого в траур по Озирису.

В молчании прошли мы улицы, достигли стены храма и вошли в него. Как только мой отец, великий жрец, вошел под ворота наружного портика, нежный женский голос начал петь священный гимн: «Воспоем смерть Озириса, поплачем над его поникшей головой! Свет мира погас, и мир покрылся мрачной скорбью! Звезды небесные скрылись в беспросветной мгле! Изида горько оплакивает Озириса! Плачьте вы, звезды, огни, реки, рыдайте горько, дети Нила, оплакивайте смерть вашего господина!»

Певцы остановились на высокой нежной ноте. Толпа же запела печальный припев:

«Мягко, мерною стопою вступим мы в святилище! Нежно взовем к усопшему: вернись, вернись к нам, Озирис, из холодного царства смерти! Вернись к тем, кто чтит память твою и воздает тебе поклонение от века!»

Певица снова начала: «Мы идем в храм через семь переходов священных, и эхо вторит нашему плачу, неся жалобные звуки в тот далекий мир, в нетленные обители, где плачут священные сестры Изида и Нефтида над беспробудно уснувшим Озирисом!»

Хор повторил припев, и снова зазвучал серебристый голос певицы: «Обитающий на западе, возлюбленный, владыка мира! Твоя любимая сестра Изида зовет тебя сюда! Возвратись к нам из мрачной обители, повелитель солнца, озари наш темный мир своим лучезарным блеском! Вернись к нам! Пусть воспарит твой дух, свободный от тлена смерти, в небесной высоте и, приветствуемый светилами, вернется к нам! За тобой проснутся от смерти и оживут горы, долины, страны и небеса и воздадут хвалу тебе! Восстань, вернись к нам, властитель Озирис!»

Хор вторил припев. Певица запела радостным и звонким голосом:

«Он проснулся и освободился от смерти! Воспоем восставшего Озириса, воспоем светлое дитя священного Пота! Твоя любовь, Изида, ждет тебя! Дыхание любви несется над тобою! Ты, мрачный Тифон, уходи, лети прочь! День осуждения близок! Как огненная стрела, исчезнет Хор с небесной высоты!»

Еще раз, когда мы все склонились пред святыней, светлые радостные звуки понеслись к сводам. Певица запела гимн Озирису, песнь надежды и победы. Сердце трепетно забилось в груди. В тишине храма дивно звучала чудная мелодия.

«Воспоем священных Трех, воспоем и восхвалим Властителя миров на престол, источника истины и мира, и преклонимся перед ним! Исчезли мрачные тени, воспрянули усталые крылья! Возрадуемся мы, слуги повелителя нашего! Мстительный Хор исчез — лучезарный свет воцарился!»

Тысячи голосов подхватили припев. Пение кончилось. Солнце близилось к закату. Великий жрец поднял статую живого бога и держал его перед народом, собравшимся на дворе храма. Раздался могучий, радостный клик: «Озирис, наша надежда! Озирис! Озирис!»

Народ сорвал с себя траурное одеяние и остался в надетой снизу белой одежде, и как один человек преклонился перед Озирисом. Праздник кончился.

Но для меня церемония только еще начиналась, так как наступающая ночь была ночью моего посвящения. Покинув внутренний двор, я вымылся, оделся в чистую полотняную одежду и прошел по обычаю во внутреннее святилище, где возложил обычную жертву на алтарь. Подняв руки к небу, я оставался в продолжение нескольких часов в немом созерцании, стараясь молитвой и размышлением собрать все силы к страшной минуте моего испытания.

Часы медленно проходили в тишине храма, пока не отворилась дверь, в которую вошел мой отец, Аменемхат, великий жрец, в белом одеянии, ведя за руку жреца Изиды. Будучи женат, жрец не имел права входить один в таинственное святилище божественной Изиды.

Я поднялся на ноги и скромно стоял перед ними.

— Готов ли ты? — спросил жрец, поднимая лампаду, которую он держал в руке, и освещая мое лицо. — О, ты, избранник богов, готов ли ты лицезреть славу божественного лица?

— Готов! — отвечал я.

— Подумай! — сказал он снова торжественным тоном. — Это великая вещь. Если ты хочешь исполнить последнее желание, пойми, царственный Гармахис, что в эту ночь твоя плоть должна умереть, а твой дух устремиться ввысь. И если что-нибудь дурное и злое найдется в твоем сердце, когда ты предстанешь перед божеством, горе тебе, Гармахис, тогда, ибо дыхание жизни покинет тебя, твое тело погибнет, а что случится с остальной частью твоего существа, я знаю, но не могу сказать [1].

[1] По египетской религии существо человека состоит из четырех частей: тела, двойного или звездного вида, души и светоча жизни от божества.

Чист ли ты и свободен от греховных мыслей? Готов ли ты вступить в лоно богини, той, которая была, есть и пребудет вечно, и исполнять во всем ее божественную волю? Готов ли ты ради нее отбросить всякую мысль о земной женщине и трудиться для ее слова, пока твоя жизнь не сольется с ее вечной жизнью?

— Готов! — повторил я.

— Хорошо, — сказал жрец. — Благородный Аменемхат, мы пойдем одни!

— Прощай, сын мой! — сказал мне отец. — Будь тверд и восторжествуй над духовным миром, как восторжествовал над земным. Тот, кому суждено править ми ром, должен возвыситься над ним! Он должен приобщиться Богу и для этого должен изучить тайны Божества.

Будь осторожен! Боги много требуют от того, кто дерзает вступить в круг их божественной славы. Если смертный, вступивший туда, уйдет назад, он будет осужден навеки и бичуем и наказан строго, ибо как велика была его слава, так же велик будет его позор! Будь си лен сердцем, царственный Гармахис! Помни, что кому много дано, с того много и спросится! А теперь, если ты твердо решил, иди, куда мне не дано еще следовать за тобой. Прощай!

На минуту эти серьезные слова поколебали меня. Но я страстно желал быть приобщенным к божествам, не чувствовал в себе зла и так горячо жаждал истины.

— Веди меня, — вскричал я громким голосом, — веди меня, священный жрец! Я последую за тобой!

И мы пошли.

Посвящение Гармахиса. — Его видения. — Гармахис идет в город, находящийся в долине смерти. — Явление Изиды. — Посланницы

[править]

Молча вошли мы в гробницу Изиды. Там было темно и пусто, только слабый свет лампады мерцал на украшенных скульптурой стенах, где в сотне изображений повторялась священная матерь, кормившая грудью священное дитя.

Жрец запер двери и задвинул засов.

— Еще раз спрашиваю тебя, — сказал он, — готов ли ты, Гармахис?

— Еще раз, — ответил я, — я готов!

Он не сказал более ни слова, но, подняв с молитвой руки, повел меня в центр святилища и быстрым движением погасил лампаду.

— Смотри перед собой, Гармахис! — воскликнул он, и голос его глухо звучал в торжественной тишине святилища.

Я вглядывался, но не видел ничего. Вдруг из высокой ниши в стене, где был скрыт священный символ богини, донесся до меня звук систры [1]. Я слушал, смотрел, пораженный. В темноте ясно выступили огненные очертания символа богини. Он висел над моей головой и звенел. Я ясно увидел лицо матери Изиды, начертанное на одной его стороне, символ бесконечного рождения, а на другой стороне — лицо ее священной сестры, Нефтиды, означающее конец рождения в смерти.

[1] Музыкальный инструмент, посвященный богине Изиде.

Медленно повернулся символ и зазвенел, словно кто-то таинственный исполнял танец в воздухе надо мной и держал его в руке. Наконец свет погас и звуки прекратились. Затем в южном конце святилища вспыхнул свет, и в этом белом свете появился передо мной ряд картин.

Я увидел древний Нил, катящий свои волны к морю. Его берега были пустынны, не было ни людей, ни храмов, только дикие птицы носились над Сигором, и чудовищные звери кишели в его водах. Солнце во всем величии закатывалось позади Ливийской пустыни, окрашивая воду цветом крови. Горы молчаливо тянулись к небу. Но в горах, пустыне и на реке не было и признака человеческой жизни. Я понял, что вижу картину мира, каким он был до человека, и ужас одиночества проник в мою душу.

Картина исчезла, на ее месте появилась другая. Я снова видел берега Сигора, на которых толпились создания с дикими лицами, скорее обезьяны, чем люди, Они дрались и убивали друг друга, поджигая дома. Дикие птицы с ужасом улетали, когда пламя вырывалось из жилищ, сожженных и разграбленных. Они воровали, убивали, разбивая головы младенцев каменными секирами. И хотя никто не говорил мне этого, я понял, что вижу человека, каким он был десятки тысяч лет назад, его первые шаги на земле.

Но вот появилась иная картина — опять берега Сигора, на которых, подобно цветам, выросли красивые города. В ворота и из ворот идут женщины, мужчины, некоторые направляются к хорошо обработанным полям. Но я не видел ни стражи, ни оружия, ни армии. Повсюду царствовал мир, благоденствие и мудрость. Пока я смотрел, победоносная фигура, одежды которой горели, как пламя, вышла из ворот храма. Звуки музыки сопровождали ее. Она села на трон из слоновой кости, поставленный на рыночной площади, лицом к воде. Когда закатилось солнце, она призвала всех к молитве, и все молились в один голос с видом глубокого благоговения. Я понял, что это царство богов на земле, существовавшее задолго до дней Менеса.

Картина снова изменилась. Тот же самый прекрасный город, но другие люди — злоба и жадность рисовались на их лицах! Они ненавидят правду и стремятся к греху. Наступил вечер. Светлая фигура взошла на трон и позвала всех к молитве. Никто не хотел молиться.

— Ты надоела нам! — кричали они. — Злое созданье!

Убьем его, убьем! Уничтожим его козни!

Светоносная фигура поднялась, кротко взглянув на людей.

— Вы не знаете сами, чего хотите! — прозвучал кроткий голос. — Пусть будет, как вы хотите! Я умру, после мук и долгих страданий вы найдете путь к царству правды и божества!

Пока он говорил, отвратительное на вид, безобразное чудовище набросилось на фигуру, убило ее, разорвав на части, и среди приветственных кликов толпы воссело на трон и начало править. Тогда дух, лицо которого было закрыто, спустился на крыльях тени с неба и с рыданием собрал растерзанные остатки бытия.

На одно мгновение дух склонился над убитым, поднял руки и заплакал. И вдруг около него появился вооруженный воин с лицом, похожим на лик бога Ра. Мститель с криком бросился на чудовище, захватившее трон. Они начали борьбу и, сжимая друг друга, поднялись к небесам.

Картина следовала за картиной. Я видел могущество и народы, одетые в разнообразные одежды, говорящие на разных языках… Видел, как они проходили миллионами, любя, ненавидя, борясь и умирая. Немногие были счастливы, горе запечатлелось на лицах людей. На многих лежала печать труда и терпения. И пока они проходили, минуя века, в высоте небесной над ними мститель продолжал свою борьбу со злом; победа склонялась то на одну, то на другую сторону. Никто не победил, но мне дано было понять, чем кончится борьба. Я понял, что это было священное видение борьбы добра с могуществом зла. Понял, что человек сотворен порочным, но боги сжалились над ним и помогли ему сделаться добродетельным и счастливым, так как добродетель и счастье — нераздельны. Но человек снова вернулся на путь порока, и божественное существо, которое мы называем Озирисом, называемое также многими другими именами, пожертвовало собой, чтобы искупить злые деяния племени, свергнувшего его с трона. От него и божественной матери, которая олицетворяет собой всю природу, произошел наш дух — покровитель на земле, как Озирис — наш покровитель в Аменти. Такова мистерия Озириса. Видения пояснили мне все. Словно завеса упала с глаз моих, и я понял тайну жертвоприношения. Картины исчезли. Жрец заговорил со мной.

— Понял ли ты, Гармахис, то, что дано было видеть тебе?

— Понял! — ответил я — Кончены ли обряды?

— Нет, только еще начинаются! То, что последует, ты должен перенести один. Я покину тебя и вернусь только на рассвете. Еще раз предупреждаю тебя. То, что ты увидишь, не многие в силах видеть и остаться в живых. Во всю свою жизнь я видел только троих, которые дерзнули пережить этот страшный час, и то один из троих был найден мертвым. Я сам не рискнул на это: слишком возвышенно для меня!

— Уходи, — сказал я, — душа моя жаждет познаний!

Я решился!

Он возложил руки мне на голову, благословил меня и ушел. Я слышал, как закрылась за ним дверь и звук его шагов замер вдали; я остался один в священном месте, лицом к лицу с божеством. Глубокая тишина и мрак окружали меня. Эта тишина охватывала и окутывала меня, как облако, которое закрыло собой месяц в ту ночь, когда я молился на портике храма.

Мрак надвигался все гуще и плотнее, пока не проник в мое сердце и не закричал там страшными голосами, так как мертвое молчание имеет голос гораздо более ужасный, чем простой крик. Я заговорил, но эхо моих слов, возвращаясь ко мне от стен и сводов, только еще больше давило меня. Легче было переносить эту мертвую тишину, чем ужасное эхо. Что я увижу сейчас? Должен ли я умереть в расцвете молодости и силы? Страшны были предостережения жрецов. Я был охвачен ужасом и готов был бежать. Бежать, но куда? Двери храма заперты, я не мог бежать. Я был один с божеством, с невидимой силой, которую вызвал. Нет, сердце мое было чисто.

Я увижу все, что мне предстоит видеть, хотя бы мне пришлось умереть!

«Изида, священная матерь! — молился я. — Изида, супруга неба, приди ко мне, будь со мной! Я слабею! Не покидай меня!» И я увидел нечто необычное. Воздух вокруг меня начал шуметь и двигаться, как крылья орла, как нечто живое. Огненные глаза глядели на меня, странный шепот проник в мою душу. В темноте появились полосы света.

Они менялись, колебались, сплетались в таинственные символы, которых я не мог понять. Быстрее и быстрее летели эти световые полосы; символы соединялись, собирались, исчезали и снова появлялись, так что мои глаза не могли сосчитать их. Мне казалось, что я несусь по морю славы, вздымавшемуся, как океан, которое то подбрасывало меня вверх, то низвергало вниз. Слава громоздилась на славу, невыносимый блеск затмевал свет, и я парил над всем этим! Скоро свет начал бледнеть в воздухе. Большие тени спустились на него, мрачные полосы пересекали его, и мрак обрушился на свет, и только я оставался, подобно огненной звезде, во тьме бесконечной ночи. Издалека послышались звуки неземной музыки. Я слышал, как они звенели сквозь тьму, надвигались все ближе, становились громче, и вдруг закружились надо мной, позади, вверху, внизу, кругом меня, ужасая и восхищая меня. Потом они растаяли в пространстве. За ними налетели другие нежные звуки, словно десять тысяч систр сотрясались разом, и громкие, словно медные горла бесчисленных труб. Я слышал дивные песни нечеловеческих голосов, которые замирали в громе барабанов.

Наконец все прекратилось. Последние звуки замерли под сводами, и снова воцарилась тягостная тишина. Силы мои стали слабеть. Я чувствовал, что моя жизнь колеблется. На меня надвигалась смерть в образе мертвящей тишины. Она вошла в мое сердце и охватила меня щемящим чувством холода, но мой ум еще жил, я мог мыслить. Я знал, что близок к смерти. Я умирал и — о ужас! — пытался молиться, но не мог! Не было времени для молитвы!

Минута сопротивления — и тишина заползла в мой мозг. Страх прошел. Неизмеримая тяжесть давила меня. Я умирал, и вдруг наступило ничто, небытие. Я умер. Во мне произошла перемена. Жизнь вернулась ко мне, но не было ничего общего между ней и прошлой жизнью. Между ними легла бездна. Я снова стоял во мраке храма, но мне было легко и светло, как днем. Я стоял, или, вернее, мое духовное существо, так как тело мое лежало мертвым у моих ног. Оно лежало, немое и неподвижное, и печать неземного покоя отражалась на челе. Крылья пламени подхватили меня и помчали дальше с быстротой молнии. Я летел через пустые пространства, усеянные блестящими коронами звезд, вниз, на десять миллионов верст и десять раз десять миллионов, пока не очутился в облаках нежного, неменяющегося света, в котором тонули храмы, дворцы, обители, каких человек не видал и во сне. Они были построены из пламени и мрака. Башни вздымались в вышину, обширные дворы тянулись кругом.

Они постоянно менялись на вид: пламя превращалось в мрак и мрак — в пламя. Здесь блестел кристалл, Там сверкали драгоценные камни сквозь славу, окружавшую города в долине смерти. Шелест деревьев походил на звуки музыки, дыхание воздуха походило на замирающие звуки пения. Образы, изменчивые, таинственные, удивительные неслись мне навстречу, увлекая меня вниз, пока я очутился, как мне казалось, на другой земле.

«Кто идет?» — закричал громкий голос.

«Гармахис, — отвечали духи. — Гармахис, взятый от земли, чтобы взглянуть в лицо той, которая есть, была и пребудет вовек. Гармахис, дитя земли!»

«Закройте ворота и откройте двери! — послышался неземной голос. — Закройте ворота и широко раскройте двери! Запечатайте уста его, чтобы его голос не ворвался в гармонии неба, возьмите у него зрение, чтобы он не увидал того, что ему не дано видеть, и пусть Гармахис вступит на путь неизменяемого. Иди, дитя земли! Но прежде посмотри, как далек ты от земли!»

Я поднял глаза. За славой, сияющей над городом, расстилалась мрачная ночь, на лоне которой мерцала одинокая звезда.

«Посмотри, вот мир, покинутый тобой! Смотри и трепещи!»

Что-то коснулось моих уст и глаз, печать молчания была наложена на них. Я стал нем и слеп. Ворота закрылись, двери распахнулись. Я очутился в городе, лежащем в Долине Смерти, и стоял опять на ногах. Страшный голос сказал: «Снимите мрачную повязку с его глаз, откройте ему уста, чтобы Гармахис, дитя земли, мог видеть, слышать и понимать, и преклониться перед вечной матерью!»

Мои глаза и уста открылись, снова вернулись зрение и дар речи. И вот я очутился в зале из черного мрамора; зал был так высок, что взор мой при разлитом кругом розовом свете не мог достигнуть сводов крыши. Музыка звучала в нем. Крылатые духи, сверкающие таким ярким блеском, что я не мог смотреть на них, наполняли зал. В центре находился маленький четырехугольный алтарь, и я стоял перед пустым алтарем.

Небесный голос произнес: «О ты, которая была, есть и будешь, имеющая много имен, но без имени, руководительница времени, посланница богов, хранительница миров и племен, живущих в них, всеобщая матерь, рожденная из ничего, создательница всего, живущий блеск, не имеющий формы, живая форма без существа, служительница невидимого, дитя закона, держащая весы и меч судьбы, сосуд жизни, из которого изливается жизнь, и куда она вновь собирается, заступница свершившегося, исполнительница предначертаний! Слушай! Гармахис, египтянин, вызванный с земли, ждет перед твоим алтарем с открытыми ушами и глазами и с раскрытым сердцем! Выслушай и сойди! Сойди, о многообразная! Сойди в пламени! Сойди в звуке! Сойди в духе! Выслушай и сойди!»

Голос умолк, и наступила тишина, сквозь которую скоро донесся до меня звук, подобный рокоту моря. Я отнял руки от глаз и увидал маленькое облако над алтарем, в котором извивался огненный змей. Тогда все блестящие духи пали перед алтарем на мраморный пол и громко славословили богиню, но я не мог понять их слов. Вдруг темное облако спустилось на алтарь, огненный змей коснулся моего чела языком и исчез. Подобно музыке, из облака зазвучал дивный, нежный и чистый голос.

«Уходите вы, служители! Оставьте меня с моим сыном, которого я позвала!»

Как огненные стрелы, лучезарные духи поднялись и исчезли.

«О Гармахис, — продолжал голос, — не пугайся! Я та, которую ты знаешь как Изиду египтян! Не пытайся узнать более, это свыше твоих сил! Я — все и во всем, жизнь — это мой дух, и природа — мое одеяние. Я — первая улыбка ребенка, я — первая любовь девушки, я — нежный поцелуй матери. Я — дитя и слуга Невидимого, который есть Бог, Закон, Судьба, но я сама ни бог, ни закон, ни судьба. Мой голос слышится во все бури, в океане, на земле, ты видишь мое лицо — в глубоком звездном небе. Моя улыбка — это бутон благоухающего цветка, который тянется к солнцу! Я — это природа, и все ее образы — мои образы! — Я дышу в каждом дыхании. Я вырастаю и уменьшаюсь в изменчивом свете луны, я расту в приливах моря, я встаю с солнцем, блистаю в свете молний, говорю голосом бури! Нельзя измерить мое величие, я нахожу приют в ничтожестве, в песчинке! Я — в тебе и ты — во мне! О Гармахис! Кто создал тебя, создал и меня! Хотя величие мое безгранично, а твое — мало, но бойся! Мы связаны с тобой той цепью жизни, что проходит через солнце, звезды и пространства, через духов и души людей, объединяя природу в одно целое, которое, меняясь, остается неизменным!»

Я склонил голову и молчал, объятый трепетом.

«С верой служил ты мне, сын мой! — продолжал чудный голос. — Велико твое стремление увидеть меня лицом к лицу, здесь, в Аменти. Велик дух твой, дерзнувший исполнить свое желание! Не легко это тебе было — сбросить оболочку тела ранее назначенного времени и хотя на час облечься в одеяние Духа. И я сильно желала, служитель мой и сын, взглянуть на тебя здесь. Боги любят тех, кто их любит глубокой и полной любовью, и я, слуга невидимого, который так же далек от меня, как я далека от тебя, смертный, я — богиня богов. Поэтому тебя принесли сюда, Гармахис, и я говорю с тобой, сын мой, и позволяю тебе иметь общение со мной, как в ту ночь, на портике храма в Абуфисе. Я была тогда с тобой, Гармахис, положила священный лотос в твою руку, посылая тебе знамение, которое ты просил. Ведь ты — потомок царственной крови моих детей, которые служили мне из века в век. Если ты не ослабеешь, ты воссядешь на трон предков твоих и восстановишь древнее поклонение мне во всей его чистоте и очистишь храмы от осквернения. А если ты падешь, вечный дух Изиды исчезнет из памяти Египта!»

Голос замолк. Собрав всю свою силу, я решился спросить: «Скажи мне, священная, устою ли я?»

«Не спрашивай меня, — отвечал голос. — Я не могу сказать тебе этого. Быть может, я знаю, что будет с тобой, быть может, я не могу знать. Зачем божеству думать о конечном, смотря на цветок, который еще не распустился, но семя которого даст пышный цвет в свое время! Знай, Гармахис, что будущее не в моих руках! Будущее твое — в тебе, а не во мне, так как рождено законом, по предначертаниям Невидимого. Ты свободен поступать как хочешь, ты победишь или падешь сообразно чистоте твоего сердца. На тебе лежит долг, на тебя же падет слава или позор. Я только исполняю предначертанное. Слушай меня: я буду всегда с тобой, мой сын, так как кому дана любовь моя, у того она не отнимется, только грех может потерять ее. Помни это! Если ты восторжествуешь, награда твоя велика! Если же ты падешь, ужасно будет твое наказание и в земной жизни, и здесь, в Аменти. Но утешься, сын мой! Стыд и муки не вечны. Как бы ни было глубоко твое падение, если раскаяние грызет твое сердце, это путь — тяжелый, каменистый путь — к прежней высоте. Пусть не таков будет твой удел, Гармахис!

Так как ты возлюбил меня, сын мой, то не должен блуждать в тех сказочных потемках, в которых запутались люди на земле, принимая ошибочно материю за дух и алтарь за Бога: ты получил путь к истине многообразной! Я возлюбила тебя и предвижу день, который наступит, и ты будешь жить, благословляемый, в свете моей славы, исполняя мое приказание. Поэтому, говорю тебе, тебе дано, Гармахис, услышать слово, которым можешь вызвать меня от Всемогущего, тебе, который приобщился мне и лицезрел меня лицом к лицу! Слушай! Смотри!»

Нежный голос умолк. Темное облако над алтарем изменялось, принимая то бледный, то яркий свет, и наконец получило образ закутанной женщины. Золотой змей выполз из ее сердца и, подобно живой диадеме, обвился вокруг небесного тела. Вдруг голос произнес страшное слово. Облако рассеялось, и я увидал Славу, при мысли о которой душа моя трепещет и замирает. Я не могу сказать, что я видел. После многих протекших лет я говорю и теперь: то, что я видел, — выше человеческого воображения! Человеку трудно постичь это. Эхо того страшного слова, память о том, что я видел, навеки запечатлелись в моем сердце; мой дух ослабел, и я упал ниц перед лицом Славы. Когда же я упал, казалось, весь зал рушился подо мной и рассыпался огненными искрами. Подул сильный вихрь: отзвук божественных слов, канувших в поток времени! Больше я ничего не помню!

Пробуждение Гармахиса. — Церемония его коронования фараоном Верхнего и Нижнего Египта. — Жертвоприношение нового фараона

[править]

Очнулся я на каменном полу святилища Изиды, в Абуфисе. Около меня стоял жрец с лампадой в руке. Он склонился надо мной, всматриваясь в мое лицо.

— Этот день — день твоего нового рождения, и ты жив и видишь его, Гармахис. Благодарение богам! Встань, царственный Гармахис, и не говори мне ничего, что произошло с тобой! Восстань, возлюбленный священной матерью! Иди, прошедший сквозь пламя, познавший, что лежит за мраком, иди, новорожденный!

Я встал, шатаясь, и пошел за ним; выйдя из темноты храма с потрясенной душой, я жадно вдохнул чистый утренний воздух, затем прошел в свою комнату и заснул. Ни одно сновидение не смутило моего сна.

Никто, даже отец, не спрашивал меня о том, что я видел ночью и как я приобщился богам. После этого я усердно предавался поклонению матери Изиды и изучению тех таинств, к которым я имел ключ теперь. Кроме того, я изучал государственную политику, так как много великих людей — наших сторонников — тайно приходили ко мне со всех частей Египта и много говорили о ненависти народа к царице Клеопатре и о других вещах.

Близилась решительная минута. Прошло три месяца и десять дней с той ночи, когда я, сбросив телесную оболочку, был перенесен на лоно Изиды, которой угодно было, чтобы я по обычным обрядам в глубокой тайне призван был на трон Верхнего и Нижнего Египта. Когда настала священная минута, со всего Египта собрались великие мужи в виде жрецов, пилигримов, нищих. Между ними находился и мой дядя Сепа, переодетый доктором, стремящийся сдержать свой могучий голос, выдававший его. Я узнал его, встретив однажды на берегах канала, где гулял. Я узнал сейчас же, хотя было темно и большой капюшон, по обычаю докторов накинутый на голову, наполовину скрывал его лицо.

— Чума на тебя! — вскричал он, когда я назвал его по имени. — Может ли человек хотя на один час перестать быть самим собой? Сколько я мучился, чтобы научиться играть роль доктора, а ты узнал меня даже в темноте!

Потом по обыкновению громко он рассказал мне, что путешествовал пешком, чтобы избежать шпионов, скрывающихся по берегам реки. Он добавил, что вернется по воде, переодевшись иначе, так как, одевшись доктором, он вынужден разыгрывать доктора, ничего не понимая в медицине. «Наверное, между Анну и Абуфисом многие пострадали от моего лечения» [1]. — И он громко захохотал, обняв меня, забывая свою роль. Сепа был слишком прямой и сердечный человек, чтобы играть роль, и хотел войти в Абуфис, держа меня за руку.

[1] В Египте неискусные врачи подвергались тяжелому наказанию.

Наконец все были в сборе. Наступила ночь. Ворота храма заперли. В храме находились тридцать семь мужей, мой отец, великий жрец Аменемхат, старый жрец, который ввел меня в храм Изиды, старуха Атуа, которая согласно древнему обычаю должна была приготовить меня к помазанью, и пятеро других жрецов, поклявшихся хранить все это в тайне. Все они собрались во втором зале большого храма; я остался один, одетый в белое одеяние, в переходах, которые носят имена семидесяти древних царей, живших прежде божественного Сети.

Кругом была темнота, потом мой отец, Аменемхат, вошел, неся лампаду и склонившись низко передо мной, повел меня за руку в большой зал. Там и сям в темноте зала, между огромными колоннами, горели огни, озарявшие скульптурные изображения на стенах и длинные одеяния тридцати семи сановников, жрецов, князей, молчаливо сидевших в разных креслах в ожидании моего прихода. Перед ними, задом к семи святилищам, стоял трон, окруженный жрецами, державшими священные реликвии и знамена. Когда я вступил в мрачное святое место, все присутствовавшие поднялись и молча поклонились мне. Отец мой ввел меня на ступени трона, тихо велел мне стать тут и сказал:

— Сановники, жрецы и князья древних родов страны Кеми! Благородные мужи Верхней и Нижней Страны, собравшиеся на мой зов сюда, выслушайте меня! Я представляю вам князя Гармахиса, по праву потомка царственной крови древних фараонов нашей несчастной страны, Гармахиса, жреца таинств божественной Изиды, владыки таинств, наследственного жреца пирамид Мемфиса, наученного торжественным обычаям священного Озириса! Есть ли между нами кто-либо, кто может возразить против происхождения его от царственной крови?

Он замолчал. Мой дядя Сепа, поднявшись с кресла, сказал:

— Мы рассмотрели списки. В нем подлинно течет царственная кровь, его происхождение истинно!

— Есть ли кто-либо среди вас, — продолжал мой отец, — кто может отрицать, что царственный Гармахис по изволению богов приобщился матери Изиде, узнал священный путь к Озирису, допущен быть наследственным жрецом пирамид при Мемфисе и храмов при пирамидах?

Тогда встал старый жрец, мой проводник в святилище Изиды, и сказал:

— Никого нет, о Аменемхат! Я знаю это сам!

Еще раз мой отец повторил:

— Найдется ли кто между вами, кто мог бы возразить, что царственный Гармахис по злобе сердца или по нечистоте жизни, по лживости или порочности недостоин принять корону фараона всей страны?

Тогда встал пожилой князь из Мемфиса и ответил:

— Мы исследовали все это, и никто не может отрицать его достоинств!

— Хорошо, — сказал мой отец, — в князе Гармахисе не имеется недостатков, как в священном семени Нект-Небфа Озирийского. Пусть же старая женщина Атуа расскажет всем присутствующим о том, что произошло в час смерти моей жены, которая, исполнившись духа, пророчествовала о Гармахисе!

Тогда старая Атуа отделилась от тени колонн и важно рассказала все, что знала.

— Вы слышали, — сказал мой отец, — верите ли вы, что через мою жену говорил божественный голос?

— Верим все! — был общий ответ.

Снова встал мой дядя Сепа и сказал:

— Царственный Гармахис, ты слышишь? Знай же, что мы собрались здесь короновать тебя фараоном Верхнего и Нижнего Египта: святой отец Аменемхат отказывается от своих прав в твою пользу. Нам не придется совершать это со всей приличествующей пышностью и церемониями, так как мы должны сохранить в строжайшей тайне ради сбережения нашей жизни, хотя это дело дороже для нас самой жизни. Все же мы совершим твое коронование с достоинством и согласно древним обычаям, как только позволяют обстоятельства. Узнай же, в чем дело, и, узнавши, если ум твой не имеет препятствий, воссядь на трон фараонов и принеси присягу! Давно и долго стонет страна Кеми под тяжелым игом греков и трепещет при виде римских копий. Давно уже оскверняется наша древняя вера, а народ томится под властью иноземцев! Мы верим, что час освобождения настал, и торжественным голосом всего Египта и древних египетских богов, с которыми ты связан крепкими узами, взываем к тебе, князь: «Будь мечом нашего освободителя!» Слушай же! Двадцать тысяч верных и храбрых мужей ждут твоего слова и по твоему знаку встанут как один человек, чтобы избить греков, и из крови и тел их построить тебе трон на земле Кеми, прочнее и крепче древних пирамид, такой престол, чтобы далеко отбросить все римские легионы! Сигналом восстания будет смерть смелой развратницы Клеопатры. Ты должен позаботиться об ее смерти и ее кровью будешь помазан на царственном троне Египта. Можешь ли ты отказаться, наша надежда? Разве твое сердце не полно священной любви к родине? Можешь ли ты отнять от уст Египта чашу свободы или заставить пить горький напиток рабства? Твоя задача велика. Она может не удаться, и ты поплатишься тогда твоей жизнью, как мы. Но что из этого, Гармахис? Разве жизнь так уж сладка? Разве мы уж так дорожим каменистым ложем земли? Разве горечи и печали земли не ничтожны? Неужели мы дышим таким божественным воздухом, что побоимся взглянуть в лицо смерти? Что есть у нас на земле, кроме надежды и воспоминаний? Что видим мы, кроме теней? Разве побоимся с чистыми руками идти туда, где исполнение всего, где воспоминание теряется в собственном источнике и тени исчезают во всепроникающем свете? О Гармахис, истинно блажен тот человек, кто венчает свою жизнь пышным венцом славы! Смерть протягивает всему живущему свои мрачные цветы мака, и счастлив тот, кто сумеет внести эти цветы в свой венец славы! Какая смерть лучше для человека, чем смерть за свободу своей родины, за ее права, чтобы родная страна могла встать лицом к небу и, испустив клич свободы, снова облачиться в броню силы, растоптать ногами иго рабства, земных тиранов, наложивших печать неволи на ее чело? — Кеми призывает тебя, Гармахис! Иди, иди, Освободитель, подобно Хору, спустись с неба, разбей цепи рабства, рассей врагов и царствуй на троне фараонов!

— Довольно, довольно! — вскричал я, и долгий ропот одобрения послышался у колонн и массивных стен. — До вольно! Разве нужно так заклинать меня? Если б я имел не одну, а сто жизней, я с радостью отдал бы их за Египет!

— Хорошо сказано, хорошо! — подхватил Сепа. — Теперь иди с этой женщиной, чтобы она омыла твои руки, перед тем как они коснутся священных эмблем, и помазала твое чело, прежде чем оно украсится диадемой!

Я пошел в отдельную комнату с Атуей. Там она, бормоча молитвы, налила мне на руки чистой воды над золотой чашей и, обмакнув в масло кусочек сукна, помазала им мое чело.

— О счастливый Египет! — бормотала при этом старуха. — Счастливый князь, будущий правитель Египта!

О царственный юноша! Слишком царственный, чтобы быть жрецом, так, наверное, будут думать многие пре красные женщины! Может быть, для тебя и изменят жреческий закон, иначе как же продолжится твой род фараонов? Как счастлива я, вынянчившая тебя, отдавшая мою плоть и кровь ради твоего спасения! О царственный красавец, Гармахис, родившийся для роскоши, счастья и любви!

— Перестань, перестань! — прервал я ее болтовню, которая раздражала меня. — Не называй меня счастливым, пока не узнаешь, как я кончу, и никогда не говори мне о любви; с любовью нераздельна печаль, мой путь иной и лучший!

— Ай, ай, как ты говоришь! Но и радость приходит с любовью! Не говори легко о любви, мой царь, ведь ты сам произошел от любви. Ля! Ля! Но это всегда так бывает! «Гуси, распустив крылья, смеются над крокодилами, — говорят в Александрии, — а когда гуси спят в воде, смеются крокодилы!» Пожалуй, женщины похожи на прекрасных крокодилов! Люди поклоняются крокодилам в Антрибисе — он называется теперь крокодилополисом. Не правда ли? Люди поклоняются также женщинам во всем мире. Ля! Как вертится мой язык! А ты сейчас будешь коронован фараоном! Разве я не предсказала это? Ну, теперь ты чист, властитель двойной короны. Иди же!

Я вышел из комнаты со старухой, безумная болтовня которой звенела в моих ушах, хотя в ее безумии заключалось зерно мудрости.

Когда я вошел, сановники встали и снова поклонились мне. Тогда мой отец, не медля, подошел ко мне и дал мне в руки золотое изображение божественной Ма, богини истины, золотые изображения ковчегов бога Амега-Ра, божественных Моут и Кон и торжественно произнес:

— Клянешься ли ты живым величием Ма, величием Амега-Ра, Моут и Кон?

— Клянусь! — ответил я.

— Клянешься ли ты священной страной Кеми, священной водой Сигора, храмами богов и вечными пирамидами?

— Клянусь!

— Помни об ужасном наказании, которое постигнет тебя, если ты нарушишь клятву! Клянись, что будешь править Египтом согласно древним законам, что будешь оберегать поклонение богам, будешь справедлив, не будешь угнетать народ, что не изменишь ему, не будешь заключать союза с римлянами или греками, что выбросишь иноземных идолов и посвятишь всю свою жизнь свободе и счастью страны Кеми!

— Клянусь!

— Хорошо. Взойди на трон, чтобы я мог назвать тебя фараоном в присутствии твоих подданных!

Я взошел на трон. Подножием его был сфинкс, а балдахином — распростертые крылья бога Ма.

Аменемхат подошел ближе и возложил пшент [1] на мое чело, двойную корону на мою голову и царское одеяние на мои плечи. В руках я держал скипетр и бич.

[1] Царская повязка фараонов.

— Царственный Гармахис, — вскричал он, — этими знаками я, великий жрец храма Ра-Мен-Ма в Абуфисе, короную тебя фараоном Верхнего и Нижнего Египта! Царствуй и благоденствуй, о надежда Кеми!

— Царствуй и благоденствуй, о фараон! — как эхо повторили все присутствующие, склоняясь передо мной.

Один за другим они принесли мне присягу и дали клятву. Потом отец взял меня за руку и в торжественной: процессии повел меня в каждое из семи святилищ в храме Ра-Мен-Ма. Я приносил жертву, курил фимиам и священнодействовал как жрец. В царском одеянии я принес жертву в храме Хора, Изиды, Озириса, в храме Амен-Ра, в храме Пта, пока не достиг храма Царской комнаты, где уже мне как божественному фараону были принесены жертвы. Потом все ушли, оставив меня одного; теперь я был уже царем Египта.

(На этом кончается первый, маленький лист папируса.)

Часть II ПАДЕНИЕ ГАРМАХИСА

[править]

Прощание Аменемхата с Гармахисом. — Гармахис отправляется в Александрию. — Увещания Сепа. — Клеопатра в одежде Изиды. — Гармахис поражает гладиатора

[править]

Долгие дни приготовления закончились. Время настало. Я был посвящен и коронован, и, хотя простой народ не знал меня или знал только как жреца Изиды, в Египте были уже тысячи людей, которые в душе чтили меня и поклонялись мне как фараону. Час мой близился, и дух мой рвался ему навстречу. Я жаждал низвергнуть иноплеменника, видеть Египет свободным, взойти на трон — мое наследство, и очистить храмы моих богов. Я стремился к борьбе и не сомневался в ее исходе. Смотрясь в зеркало, я видел триумф и победу на своем челе. Путь славы был уготован мне в будущем, сияющий, как Сигор в лучах солнца.

Я приобщился матери Изиде, мысленно советовался с своим сердцем, воздвигал великие законы, которые должны осчастливить мой народ, и в моих ушах звучали восторженные крики, приветствовавшие победоносного фараона на троне.

Пока я находился в Абуфисе и мечтал, мои остриженные волосы снова отросли, длинные и черные, как вороново крыло. Я упражнялся в военном искусстве и для известных мне целей усовершенствовался в египетской магии. Научился читать по звездам и даже достиг в этом небольшой ловкости.

Настало время исполнять составленный план. Мой дядя Сепа на время покинул храм в Анну, сославшись на расстроенное здоровье, и поселился в своем доме в Александрии, чтобы набраться сил, как он говорил, и подышать морским воздухом, полюбоваться чудесами великого музея и славой двора Клеопатры. Там я должен был присоединиться к нему, так как в самой Александрии положено было начало заговора. Согласно условию, как только меня потребовали, все было подготовлено, я собрался в путь и прошел в комнату моего отца, чтобы получить от него благословение. Старик сидел на своем обычном месте, его длинная белая борода лежала на каменном столе, в руке он держал связанные письма. Когда я вошел в комнату, мой отец встал с места и хотел встать на колени передо мной, вскричав: «Приветствую тебя, фараон!» Но я удержал его за руку.

— Это не подобает тебе, отец! — сказал я.

— Нет, подобает, — ответил он, — подобает мне поклониться моему царю. Но пусть будет по-твоему! Итак, ты уезжаешь, Гармахис, благословение мое да будет с тобой! О сын мой! Пусть боги, которым я служу, даруют счастье моим старым глазам видеть тебя на троне!

Я много и упорно трудился, Гармахис, стараясь узнать тайну будущего, но вся моя мудрость не могла помочь мне. Это закрыто передо мной; иногда мое сердце слабеет. Но выслушай. Тебе предстоит опасность в образе женщины. Я давно знаю это, поэтому-то ты и был призван к почитанию божественной Изиды, которая запрещает своим избранникам всякую мысль о земной женщине, пока ей не угодно будет смягчить обет. О сын мой, я хотел бы, чтобы ты не был так красив и силен — ты красивее и сильнее всех мужей Египта, как и подобает царю! Но эта красота и сила может быть причиной твоего падения. Берегись, сын мой, чародеек Александрии, чтобы они, подобно червю, не вползли в твое сердце и не сглодали твоей тайны!

— Не бойся, отец, — отвечал я, нахмурившись, — моя мысль занята другим, я не думаю о пунцовых губах и смеющихся глазах!

— Это хорошо, — ответил он, — пусть будет так. А теперь прощай! Когда мы снова встретимся, быть может, в счастливый час, я приду из Абуфиса со всеми жреца ми Верхнего Египта поклониться фараону на его троне!

Он нежно обнял меня, и я ушел. Увы! Как мало я думал о том, как нам придется встретиться.

Итак, еще раз пришлось путешествовать мне по Нилу в качестве обыкновенного человека. Тем, кто любопытствовал относительно меня, отвечали, что я приемный сын великого жреца в Абуфисе, воспитанный им для службы жреца, что я отказался от служения богам и решил отправиться в Александрию попытать счастья. Кто не знал правды, тот полагал, что я действительно внук старой Атуи.

На десятую ночь, плывя по ветру, мы достигли могущественной Александрии, города тысячи сверкающих маяков: над городом господствовал белый Фарос, одно из чудес мира, от венца которого разливался свет, подобный солнечному, освещавший воду и указывавший путь морякам. Когда судно вошло в гавань и было тщательно привязано, так как наступила ночь, я сошел на берег и стоял, изумленный громадой домов, смущенный шумом и говором на разных языках. Казалось, все народы собрались сюда со всего мира и каждый говорил на языке своей страны. Пока я стоял, какой-то молодой человек подошел ко мне и, тронув меня за плечо, спросил, не из Абуфиса ли я и не зовут ли меня Гармахисом. Я ответил утвердительно. Тогда, склонившись ко мне, он прошептал мне на ухо тайный пароль и приказал двум невольникам взять мой багаж с корабля. Они исполнили приказание, расчистив себе путь через толпу носильщиков, пристававших со своими услугами. Я последовал за незнакомцем по набережной мимо бесчисленных винных лавок, где толпились всевозможного рода люди, попивая вино и любуясь пляской женщин, из которых одни были полуодеты, другие — совершенно нагие.

Мы прошли мимо освещенных домов, добрались до берега гавани и свернули направо вдоль широкой дороги, вымощенной камнем. По краям дороги стояли огромные дома с галереями, каких я никогда не видел. Мы повернули еще раз направо и очутились в менее шумной части города. Улицы были пустынны и тихи, только изредка оживляемые толпами гуляк. Мой путеводитель остановился у дома, выстроенного из белого камня. Мы вошли внутрь и, пройдя маленький дворик, очутились в освещенной комнате, где я нашел дядю Сепа. Он сильно обрадовался мне. Когда я помылся с дороги и поел, он сказал мне, что все идет хорошо, что при дворе ничего не подозревают. Далее он рассказал мне, что, когда ушей царицы достигло известие, что жрец из Анну поселился в Александрии, она послала за ним и много расспрашивала его — не о заговоре — ей не приходило и в голову это, — а о сокровище, скрытом в великой пирамиде близ Анну, так как слышала об этом. Расточительная, она вечно нуждалась в деньгах и мечтала раскрыть пирамиду. Сена смеялся над ней, говоря, что пирамида служит только местом упокоения божественного Куфу, что он ничего не слышал о сокровищах.

Клеопатра рассердилась и поклялась, что она разрушит пирамиду, не оставит камня на камне и вырвет тайну из ее сердца, что это так же верно, как то, что она правит Египтом. Сепа опять засмеялся и ответил ей александрийской пословицей: «Горы переживают царей!» Она тоже засмеялась его удачному ответу и отпустила его. Затем дядя Сепа сказал мне, что завтра будет день рождения Клеопатры, также и мой, и что я увижу ее, так как она в одеянии священной Изиды отправится из своего дворца на Лохиа в Серапиум, чтобы принести жертву в храме ложного бога. А потом, прибавил он, надо будет поразмыслить, как мне проникнуть во дворец царицы. Я очень устал и пошел спать, но не мог уснуть в незнакомом месте, тревожимый шумом улицы и мыслью о завтрашнем дне.

Было еще темно, когда я встал, забрался по лестнице на кровлю дома и ждал. Вдруг, подобно стрелам, брызнули лучи солнца и осветили чудный беломраморный Фарос, свет которого померк и погас, словно лучи солнца убили его. Солнечный свет озарил дворец Лохиа, где покоилась Клеопатра и, словно алмазы, заблистали они на темной и холодной груди моря. Лучи побежали дальше, лобзая священный купол Сомы, под которым спит вечным сном Александр Македонский; заигрывая с высокими верхушками тысячи дворцов и храмов, с портиками великого музея, с горделивой гробницей, на которой высечено из слоновой кости изображение ложного бога Сераписа, и затерялись в огромном и мрачном Некрополисе.

Наступил день; целый поток света, победив мрак ночи, опрокинулся на землю, залил улицы и окутал Александрию пурпуром солнечных лучей, словно пышной царской мантией. Эфесский ветер подул с севера и разогнал туман в гавани, так что я увидел голубые воды, ласкающие тысячи кораблей. Я видел огромный мол Гептастадиум, видел сотни улиц, бесчисленные громады домов, неисчислимое богатство Александрии, возлегшей подобно царице между озером Мареотис и океаном и господствовавшей над ними. Я был поражен. «Так вот один из городов моего наследства! — думалось мне. — Да, он стоит борьбы!» Наглядевшись и насытив свое сердце видом всего этого великолепия, я помолился священной Изиде и сошел вниз. Внизу, в комнате, меня встретил дядя Сепа. Я сказал ему, что наблюдал восход солнца над Александрией.

— Так, — сказал он, посмотрев на меня из-под своих косматых бровей, — как же ты находишь Александрию?

— Это — настоящий город богов! — ответил я.

— О, это город адских богов, — сурово возразил он, — яма разврата, кипящий источник нечестия, дом лживой веры, исходящей из лживых сердец, я не оставил бы камня на камне от этого города, я желал бы, чтобы все его богатство лежало глубоко, под теми водами! Я хотел бы, чтобы чайки реяли над городом и ветер, не зараженный греческим дыханием, носился бы над его развалинами от океана до Мареотиса! О царственный Гармахис!

Берегись, чтобы роскошь и красота Александрии не отравили твоего сердца, потому что в этом смертоносном воздухе погибает вера и святая религия не может рас править своих небесных крыльев. Когда пробьет твой час, Гармахис, и ты будешь на троне, уничтожь этот про клятый город и по примеру отцов перенеси престол свой в белостенный Мемфис. Я говорю тебе, что Александрия — это пышные ворота разрушения для всего Египта, и, пока она существует, все земные народы будут приходить в нее, чтобы грабить страну, все лживые религии будут гнездиться в ней, подготовляя гибель египетских богов!

Я ничего не ответил дяде, сознавая, что он сказал правду. Но город казался мне очень красивым на вид. Когда мы поехали, дядя сказал мне, что пора уже идти смотреть шествие Клеопатры.

— Хотя она не явится раньше двух часов пополудни, — добавил он, — но александрийцы так любят зрелища, что мы, придя позднее, не в силах будем протолкаться через толпу, которая уже, наверное, собралась вдоль главных улиц, где должна ехать царица.

Мы отправились занять места на подмостках, построенных по одной стороне большой дороги, пересекающей город до Канопских ворот. Мой дядя заранее купил право входа туда за дорогую цену. С большим трудом пробрались мы через огромную толпу, собравшуюся на улице, и достигли подмостков, покрытых ярко-красным сукном. Здесь мы уселись на скамью и ждали несколько часов, наблюдая толпу, теснившуюся около нас, которая пела, кричала и болтала на разных языках. Наконец появились солдаты, расчищавшие путь и одетые по римскому обычаю в стальные кольчуги. За ними шел герольд, приглашавший к молчанию (причем народ начал петь и кричать еще сильнее), объявлявший, что шествует Клеопатра, царица Египта. Затем шли тысяча киликийцев, тысяча фракийцев, тысяча македонян и тысяча греков. Все они были вооружены по обычаю своей родины. За ними ехали пятьсот всадников, причем и сами они, и их лошади были покрыты кольчугами. Потом шли юноши и девушки, роскошно одетые, неся золотые короны и символические изображения дня и ночи, утра и полудня, неба и земли, и прекраснейшие женщины, курившие ароматы и усыпавшие дорогу чудными цветами. Вот раздался громкий крик: «Клеопатра! Клеопатра!» Я затаил дыхание и наклонился вперед, чтобы видеть ту, которая осмелилась одеться Изидой. В эту минуту громадная толпа скучилась и загородила меня, так что я не мог ничего видеть. По горячности я быстро перепрыгнул барьер подмостков и, пользуясь своей силой, растолкал толпу и вышел в передний ряд. В это время нубийские невольники, увенчанные плющом, побежали вперед, разгоняя народ и немилосердно колотя его своими толстыми палками. Один из них, которого я заметил благодаря гигантскому росту, обладал огромной силой и, забыв всякую меру, непрестанно бил народ, как это часто бывает с людьми низкого сословия, захватившими в свои руки власть.

Около меня стояла женщина, по виду египтянка, державшая ребенка. Видя, что она слаба и беспомощна, нубиец ударил ее по голове палкой так, что она упала. Народ начал роптать. При виде этого кровь бросилась мне в голову и затемнила рассудок. В руках у меня был оливковый посох с Кипра, и когда черный негодяй захохотал, увидя, что женщина упала, а ее дитя покатилось на землю, я размахнулся и ударил его посохом. Удар был так силен, что палка сломалась о его плечи, кровь брызнула и запачкала спустившиеся листья плюща. Крича от ярости и боли, — ведь тот, кто любит бить, не любит быть битым, — нубиец обернулся и бросился на меня. Народ подался назад, окружив нас кольцом, а бедная женщина не могла подняться с земли.

С ревом нубиец набросился на меня. Но я, как безумный, с силой ударил его сжатым кулаком между глаз: у меня не было другого оружия. Он зашатался, как бык под ударом жреческого топора. Народ волновался и кричал — толпа любит бой, а гигант был известный гладиатор, привыкший к победам на играх. Собрав всю силу, нубиец снова бросился на меня с ругательством и с такой силой размахнулся своей огромной палкой, что я был бы убит наповал, если бы не сумел ловко увернуться от удара. Палка отлетела в сторону и разлетелась на куски. Толпа снова одобрительно закричала, а гигант, бледный от ярости, кинулся на меня. С криком я вцепился в его горло — он был так велик и тяжел, что я не мог рассчитывать повалить его, — и повис на нем. Его кулаки колотили меня, как дубины, а мои пальцы сжимали ему горло. Долго мы вертелись кругом, пока он не бросился на землю, надеясь оттолкнуть меня. Мы катались по земле, наконец он ослабел и начал задыхаться. Тогда я очутился сверху и, поставив колено ему на грудь, вероятно, убил бы его в припадке ярости, если б мой дядя и другие не оттащили меня от него.

В это время — я ничего не видел — колесница, в которой сидела Клеопатра, подъехала к нам и остановилась благодаря волнению и шуму. Впереди колесницы шли слоны, позади вели львов. Я — израненный, задыхаясь от усталости, в белой одежде, запачканной кровью, хлынувшей изо рта и ноздрей огромного нубийца, взглянул вверх и в первый раз увидел Клеопатру лицом к лицу. Колесница ее была из чистого золота и запряжена молочно-белыми конями. Она сидела в ней, а две прекрасные девушки в греческом одеянии, стоя по обеим сторонам царицы, обвевали ее блестящими опахалами. На голове Клеопатры было покрывало Изиды, два золотых рога, между которыми находился круглый диск месяца и эмблема трона Озириса с уреусом, обвитым вокруг чела.

Из-под покрывала виднелась золотая шапочка с голубыми крыльями и голова коршуна с драгоценными камнями вместо глаз. Прекрасные черные волосы рассыпались до ног. Вокруг прекрасной шеи блестело золотое ожерелье, усеянное изумрудами и кораллами. На руках были надеты золотые браслеты с изумрудами и кораллами. В одной руке она держала золотой крест жизни из чистого хрусталя, в другой — царственный скипетр. Ее грудь была обнажена, и вес одеяние сверкало, как чешуя змеи, усеянное драгоценными камнями. Из-под этой одежды спускалась вниз золотая материя, полузакрытая шарфом, вышитым шелками и спускающимся вниз, до сандалии. Эти сандалии, надетые на ее белые, маленькие ноги, были застегнуты большими перлами.

Все это я рассмотрел сразу. Потом я взглянул на ее лицо — лицо, соблазнившее цезаря, погубившего Египет, и позднее решившее судьбу Октавия, державшего скипетр всего мира! Я смотрел на правильные греческие черты лица, на круглый подбородок, полные страстные губы, на точеные ноздри правильного носа, на нежные уши, похожие на маленькие раковины, разглядывал ее лоб, низкий, широкий, красивый, вьющиеся черные волосы, падающие вниз роскошной волной, блестя в лучах солнца, дугообразные, правильные брови и длинные загнутые ресницы; я любовался царственной красотой ее форм. Передо мной на дивном лице искрились ее чудные глаза, похожие на кипрскую фиалку, — глаза, полузакрытые, кроющие в себе какую-то тайну, тайну ночи в одинокой пустыне, и, как эта ночь, постоянно меняющиеся. Порой они загорались ярким сиянием — сиянием звездных глубин в тишине ночи. Я видел все эти чудеса, хотя не обладаю искусством рассказывать о них, и понял, что все эти чары составляют могущество дивной красоты Клеопатры. Ее сила заключалась в славе и сиянии ее гордой души, сквозивших сквозь телесную оболочку. Это было пламенное существо, ни одна женщина не была подобна ей и никогда не будет. Даже когда она дремала, огонь ее сердца отражался на ее лице. Когда же она просыпалась, глаза ее искрились, страстная музыка голоса звучала на ее устах, кто мог тогда устоять против Клеопатры? В ней был блеск, данный женщине для славы, гений мужчины, дарованный небом.

Вместе с этим в ней жил злой дух, который ничего не боялся, смеялся над законами, играл судьбами империй и, улыбаясь, заливал свои желания потоками человеческой крови. Все это соединилось в ней и сделало Клеопатру такой, какой не может и изобразить человеческий язык, которую человек, увидев раз, уже не мог забыть никогда. Она походила на духа бури, на сияние света, она была жестока, как чума! Горе миру, если в нем появится еще такая женщина на погибель всем!

На минуту глаза мои встретились с глазами Клеопатры, когда она лениво приподнялась, чтобы узнать причину шума. Сначала эти глаза были темны и мрачны, как будто они видели что-то такое, чего не понимал ее мозг. Потом они оживились, и цвет их изменился, подобно цвету моря, меняющемуся от волнения воды. Сперва в них был написан гнев, ленивое любопытство, потом, когда она взглянула на огромное тело человека, которого я победил, и узнала в нем своего гладиатора, в них мелькнуло что-то похожее на удивление. Наконец они стали нежны, хотя лицо ее не изменилось. Тот, кто хотел читать в сердце Клеопатры, должен был смотреть в ее глаза, так как ее лицо не выражало ее чувств. Обернувшись, она произнесла несколько слов своим телохранителям, которые подошли ко мне и привели к ней. Толпа молчаливо ждала моего смертного приговора.

Я стоял перед ней, сложив руки на груди. Очарованный ее красотой, я все же ненавидел ее от всего сердца — эту женщину, осмелившуюся облечься в одеяние Изиды, узурпаторшу, сидевшую на моем троне, эту блудницу, мотавшую богатства Египта на колесницы и благоухания. Она оглядела меня с головы до ног и заговорила полным, низким голосом на языке Кеми, которому она выучилась одна из всех Лагидов.

— Кто ты и что ты, египтянин? Я вижу, что ты египтянин, — как осмелился ты ударить моего невольника, когда я шествовала по моему городу?

— Я Гармахис, — отвечал я смело, — Гармахис-астролог, приемный сын великого жреца и правителя Абуфиса, приехавший сюда искать счастья. Я побил твоего невольника, царица, за то, что он без всякой причины ударил бедную женщину. Спроси тех, кто видел это все, царица Египта!

— Гармахис, — повторила она, — имя твое звучит красиво, и у тебя величественный вид!

Затем она приказала солдату, который видел всю историю нашей битвы, рассказать ей, как все это произошло. Солдат рассказал ей правдиво, видимо, дружески расположенный ко мне за мою победу над нубийцем. Тогда Клеопатра обернулась и что-то сказала девушке, стоявшей около нее и державшей опахало. Это была удивительно красивая женщина с вьющимися волосами и пугливыми черными глазами. Девушка ответила ей. Клеопатра велела привести нубийца. К ней подвели невольника-гиганта, уже усевшегося отдохнуть и оправиться, и женщину, которую он ударил.

— Собака! — произнесла она тем же низким голосом. — Ты трус! Силач! Ты смел ударить женщину и как трус был побежден этим молодым человеком. Я научу тебя вежливости! Впредь, если ты вздумаешь бить женщин, бей их левой рукой. Эй, возьмите этого черного раба и отрубите ему правую руку!

Отдав это приказание, она откинулась назад в свою золотую колесницу, и словно облако сгустилось в ее глазах. Телохранители схватили нубийца, и, несмотря на его крики и мольбы о пощаде, отрубив ему руку мечом на барьере, унесли его.

Процессия двинулась дальше. Прекрасная девушка с опахалом повернула голову, встретила мой взгляд, улыбнулась и кивнула мне головой, как будто чему-то радовалась. Я был очень удивлен. Народ радовался и жестикулировал, крича, что я скоро буду астрологом во дворце.

При первой возможности мы с дядей поспешили вернуться домой. Все время он бранил меня за мою поспешность, но, когда мы очутились в комнате, он нежно обнял меня, радуясь, что я победил гиганта, не причинив себе особого вреда.

Приход Хармионы. — Гнев Сепа

[править]

В ту самую ночь, пока мы сидели за ужином, раздался стук в дверь. Наша дверь была не заперта, и в комнату вошла женщина, закутанная с ног до головы в широкий, большой пеплос или плащ, так что лица ее не было видно. Мой дядя встал, и женщина произнесла тайный пароль.

— Я пришла, отец мой, — произнесла она музыкальным и чистым голосом, — хотя, по правде говоря, не так — то легко ускользнуть из дворца. Я сказала царице, что солнце и уличный шум делают меня больной, и она отпустила меня!

— Хорошо, — ответил дядя, — сбрось покрывало, здесь ты в безопасности.

Со вздохом утомления она сбросила свой плащ и предстала передо мной в образе той прекрасной девушки, которая стояла в колеснице Клеопатры с опахалом в руке. Она была очень хороша собой, и греческое одеяние красиво облегало ее стройные члены и юные формы тела. Ее волосы, спускавшиеся локонами по плечам, были перехвачены золотой сеткой; на маленьких ногах, обутых в сандалии, блестели золотые пряжки. Щеки розовели, как цветок, а темные, нежные глаза были скромно опущены вниз, но на губах и в ямочках на щеках трепетала улыбка.

Мой дядя нахмурил брови, увидев ее одеяние.

— Зачем ты пришла сюда в этой одежде, Хармиона? — спросил он строго. — Разве платья твоей матери не хороши для тебя? Не время и не место здесь для женского тщеславия! Ты пришла не для того, чтобы побеждать, а должна только повиноваться!

— Не сердись, отец мой, — кротко ответила она, — ты, вероятно, не знаешь, что та, которой я служу, не выносит египетской одежды. Это не в моде и носить ее — значит навлечь на себя подозрения, а я торопилась!

Пока она говорила, я видел, что она наблюдала за мной, хотя длинные ресницы ее глаз были скромно опущены.

— Хорошо, хорошо! — резко отвечал дядя, устремив свой пронизывающий взгляд на ее лицо. — Несомненно, ты говоришь правду, Хармиона. Помни твою клятву, девушка, и то дело, которому ты поклялась быть верной. Не будь легкомысленной, прошу тебя, забудь свою красоту, которая навлечет на тебя проклятие. Заметь это, Хармиона, постигни нас неудача, на тебя падет проклятие людей и богов! Рада этого дела, — продолжал он с возрастающим гневом, и его звучный голос гремел в узкой комнате, — тебя воспитали, обучили всему, что нужно, и поместили к той порочной женщине, которой ты служишь и чье доверие ты должна заслужить. Не забывай этого, берегись, чтобы роскошь царского двора не загрязнила твоей чистоты и не отвлекла от цели, берегись, Хармиона!

Его глаза метали молнии, и небольшая фигура, казалось, выросла до величия.

— Хармиона, — продолжал он, подходя к ней с поднятым пальнем, — я знаю, что иногда не могу доверять тебе. Две ночи тому назад я спал, и мне снилось, что ты стоишь в пустыне, смеешься и протягиваешь руки к небу, а с неба падает кровавый дождь. Потом я видел, как небо упало на страну Кеми и покрыло ее. Откуда этот сон, девушка, и что он означает? Я ничего не имею против тебя, но выслушай! В тот момент, когда я узнаю, что ты изменила нам, то, хотя ты происходишь из моего рода, твои нежные члены, которые ты так любишь показывать, будут обречены на съедение коршунам и шакалам, а душа твоя — на страшные муки. Ты будешь валяться непогребенной и, проклятая всеми, сойдешь в Аменти! Помни это!

Он замолчал, страстный порыв его гнева смягчился; яснее, чем когда-либо, я видел, какое глубокое и честное сердце скрывалось под веселой и простой оболочкой моего дяди, и как глубоко проникся он целью, к которой стремился. Девушка с ужасом отшатнулась от него и, закрыв свое прекрасное лицо руками, начала плакать.

— Не говори так, отец мой! — просила она, рыдая. — Что я сделала? Я не разгадчица снов и ничего не понимаю в них. Разве я не исполняла все ваши желания? Разве когда-нибудь подумала нарушить клятву? — Она задрожала сильнее. — Разве я не играю роль шпиона и не передаю вам все? Разве я не заручилась доверием царицы, которая любит меня, как сестру, и не отказывает мне ни в чем? Разве мне не доверяют все окружающие царицу? Зачем же пугать меня всеми этими словами и угрозами?

Она горько заплакала, и эти слезы придали ей еще больше красоты.

— Ну, довольно, — отвечал дядя Сепа, — что я сказал, то сказал. Берегись и не оскверняй наших глаз видом этой одежды блудниц. Неужели ты думаешь, что мы будем любоваться твоими округленными руками, мы, думающие только о Египте, мы, посвященные египетским богам? Девушка, смотри, это твой двоюродный брат и твой царь!

Она перестала плакать и вытерла хитоном глаза, сделавшиеся еще нежнее и прелестнее от пролитых слез.

— Я думаю, царственный Гармахис и возлюбленный брат, — сказала она, склонившись предо мной, — что мы уже знакомы!

— Да, сестра, — ответил я не без смущения, так как никогда не говорил с такой прекрасной девушкой, — ты была в колеснице Клеопатры, когда я боролся с нубийцем!

— Верно, — сказала она с улыбкой и внезапным блеском в глазах, — это был удачный бой, и ты ловко поборол черного негодяя, Я видела все и, хотя не знала тебя, но боялась за храбреца. Но я хорошо отплатила ему за свой страх — ведь это я внушила Клеопатре мысль приказать телохранителям отрубить ему руку. А если б я знала, кто боролся с ним, то посоветовала бы даже отрубить ему голову!

Она кинула мне быстрый взгляд и улыбнулась.

— Довольно, — прервал дядя Сепа, — время уходить. Излагай свое дело и уходи, Хармиона!

Ее манеры изменились, она сложила руки и заговорила:

— Пусть фараон выслушает свою верную слугу.

Я дочь дяди фараона, брата его отца, давно умершего, и в моих жилах течет царственная кровь Египта. Я глубоко почитаю нашу древнюю веру, ненавижу греков и многие годы лелею мечту видеть тебя на троне отцов наших. Для этой цели я, Хармиона, забыла мое происхождение, сделалась служанкой Клеопатры, чтобы вы рубить ступень, на которую может твердо вступить твоя нога, когда настанет время взойти на трон. Теперь, фараон, эта ступень сделана! Царственный брат, выслушай наш заговор! Ты должен иметь право доступа во дворец, изучить все его выходы и тайники, насколько воз можно, подкупить и военачальников. Некоторых я уже склонила на свою сторону. Когда это будет сделано и все приготовлено, ты должен убить Клеопатру и с моей помощью во время смятения впустить в дворцовые двери верных людей из нашей партии, которые будут ждать, и изрубить людей, преданных царице. Через два дня после этого изменчивая Александрия будет у твоих ног.

В это время те, кто принес тебе присягу в Египте, вооружатся, и через десять дней после смерти Клеопатры ты будешь фараоном. Вот план, составленный нами, царственный брат, и ты видишь, что, хотя дядя считает меня дурной, я хорошо знаю свою роль и хорошо играю ее!

— Я слышу тебя, сестра, — ответил я, удивляясь, что столь молодая женщина (ей было двадцать лет) так смело составила опасный план. — Продолжай, как же я получу право входа во дворец Клеопатры?

— Это очень легко. Клеопатра любит красивых муж чин, а ты, прости меня, — красавец. Даже сегодня она два раза вспоминала о тебе, жалея, что не знает, где найти красивого астролога; она думает, что человек, победивший гладиатора без всякого оружия, действительно колдун и умеет читать будущее по звездам. Я ответила, что найду его. Слушай, царственный Гармахис, в полдень Клеопатра спит во внутреннем покое, который выходит окнами па сады в гавани. Завтра в этот час я встречу тебя у ворот дворца, приходи смело и спроси госпожу Хармиону. Я переговорю с Клеопатрой, чтобы ты мог видеть ее наедине, когда она проснется. Остальное в твоих руках, Гармахис. Она очень любит играть тайнами магии и, я знаю, простаивает целые ночи, наблюдая течение звезд и питая надежду читать по ним. Недавно она отослала прочь врача Диоскорида! Бедный глупец! Он осмелился предсказать ей по звездам, что Кассий победит Марка Антония: Клеопатра сейчас же послала приказание военачальнику Аллиену, чтобы он присоединил легионы, посланные в Сирию на помощь Антонию, к войску Кассия, победа которого, по словам Диоскорида, была написана на звездах. Но Антоний сначала разрубил Кассия, потом Брута. Тогда Клеопатра прогнала Диоскорида, и теперь он читает лекции о травах в музее ради куска хлеба, возненавидя даже название звезд. Его место свободно, ты займешь его. Мы будем работать втайне, под сенью скипетра, подобно червю, точащему сердце плода, пока не придет время сорвать его. От прикосновения твоего кинжала, царственный брат, разрушится в прах этот сфабрикованный греками трон, червь, подтачивающий этот трон, сбросит одежду раба, и перед лицом империи распустит свои царственные крылья над Египтом!

Я смотрел на странную девушку еще более удивленный и видел на ее лице такой свет, какого никогда не замечал в глазах женщины.

— А, — прервал мой дядя, внимательно следивший за ней, — я люблю видеть тебя такой, девушка! Это моя Хармиона, которую я знал, которую воспитал, — не та, наряженная в шелка и раздушенная придворная девица! Пусть твое сердце закаменеет в этой форме! Запечатлей его горячей преданностью к твоей вере, и велика будет твоя награда! Теперь закрывай плащом свое бес стыдное одеяние и уходи, ведь уже поздно. Завтра Гармахис придет, как ты говорила. Прощай!

Хармиона склонила голову и закуталась в свой теплый плащ, не говоря ни слова.

— Странная женщина! — сказал дядя Сепа, когда она ушла, — очень странная женщина, ей нельзя доверять!

— Может быть, дядя, — возразил я, — только ты был очень строг к ней!

— Не без причины, сын мой! Смотри, Гармахис, берегись Хармионы! Она слишком своенравна и, я боюсь, может уклониться от дела. По правде говоря, это на стоящая женщина и, подобно коню, выбирает тот путь, который ей правится. У ней много ума, много огня, она предана нашему делу, и я молю богов, чтоб ее желания не встретили противоречия себе, она всегда будет по ступать по желанию сердца, чего бы ей ни стоило! Кроме того, я припугнул ее! Ведь кто знает, что она сделает, когда будет вне моей власти? Я говорю тебе, что в руках этой девушки вся наша жизнь. Что будет, если она ведет ложную игру? Увы! Жаль, что мы должны пользоваться ею как орудием. Может быть, это пустяки! Иначе ничего не поделаешь! Я, вероятно, сомневаюсь напрасно и молюсь богам, чтобы все было хорошо! Но временами я боюсь племянницы Хармионы: она слишком хороша, слишком горячая, молодая кровь течет в ее жилах. Горе тому, кто доверится женской преданности! Женщины преданы только тому, кого они любят, и эта любовь становится их верой! Они не так постоянны, как мужчины.

Они сумеют возвыситься выше мужчины, но падут ниже его, они сильны и изменчивы, как море! Гармахис, берегись Хармионы! Как бурный океан, она унесет тебя на своих волнах и, как океан, погубит тебя, а с тобой по гибнут все надежды Египта!

Приход Гармахиса во дворец. — Как он проводит Павла через ворота. — Клеопатра спит. — Магическое искусство, которое Гармахис показывает ей

[править]

На следующий день я оделся в длинное развевающееся платье по обычаю магов или астрологов, надел на голову шапочку с вышитыми на ней изображениями звезд и заткнул за пояс дощечку писца и свиток папируса, исписанный мистическими знаками и письменами. В руке я держал посох из черного дерева с ручкой из слоновой кости, как у жрецов и магов. Между ними, разумеется, я был лучшим, изучив их тайны в Анну, и это заменило мне недостаток опыта, который приобретается лишь упражнениями.

Не без внутреннего стыда — я не люблю притворства и магии — я направился через Бруциум во дворец, руководимый дядей Сепа. Наконец, пройдя аллею сфинксов, мы подошли к большим мраморным воротам с створками из бронзы, за которыми находилось помещение для стражи. Тут дядя покинул меня, бормоча молитвы о моем спасении и успехах. Я приблизился к воротам с спокойным сердцем. Меня грубо остановил галльский часовой, спросив мое имя и занятие. Я назвал свое имя, добавив, что я астролог и имею дело к госпоже Хармионе, приближенной царицы. Часовой хотел уже пропустить меня, но ко мне вышел начальник телохранителей, римлянин по имени Павел, и загородил вход. Этот римлянин был толстый человек с женским лицом и трясущимися от пьянства руками. Он сейчас же узнал меня.

— А, — закричал он, на латинском языке обращаясь к другому человеку, пришедшему вместе с ним, — это тот молодец, который дрался вчера с нубийским гладиатором, с тем самым, что воет о своей руке под моим окном. Проклятие этой черной скотине! Я держал ставку за него, против Кая, на играх! Теперь он не может более драться, и я потеряю свои деньги, все по милости этого астролога! Что ты говоришь? Дело к госпоже Хармионе! Нет, стой! Я не пущу тебя. Я обожаю госпожу Хармиону, все мы поклоняемся ей, хотя получаем от нее больше щелчков, чем улыбок. Ты воображаешь, что мы потерпим здесь астролога с такими глазами и таким станом и впустим тебя в игру? Клянусь Бахусом! Пусть она вы ходит сама и решит дело, иначе ты не пройдешь!

— Господин, — сказал я скромно и с достоинством, — я попрошу тебя послать вестника к Хармионе, так как мое дело не терпит отлагательства!

— О бог, он не может ждать! — возразил глупец. — Как же это? Переодетый цезарь? Уходи прочь, если не желаешь быть проколотым копьем!

— Зачем, — прервал его спутник, — ведь он астролог; пускай предскажет, пускай покажет свое искусство!

— Да, да, — закричали все остальные, подойдя к нам, — пусть покажет свое искусство! Если он маг, то может пройти в ворота с Павлом или без него,

— Весьма охотно, добрые господа, — отвечал я, не видя других средств войти в ворота. — Желаешь ли ты, молодой и благородный господин, — я обратился к спутнику Павла, — чтобы я тебе взглянул в глаза? Быть может, я сумею прочесть, что в них написано!

— Хорошо, — отвечал молодой человек, — но я желал бы, чтобы колдуньей была Хармиона: я постоянно смотрел бы в ее глаза!

Я взял его за руку и начал вглядываться в глубину его глаз.

— Я вижу, — сказал я, — поле битвы ночью, между трупами твое тело, терзаемое гиеной. Благороднейший господин, ты умрешь от удара мечом в нынешнем году!

— Клянусь Бахусом! — произнес юноша, побледнев и отвернувшись. — Ты — зловещий колдун! — И он ушел.

В скором времени предсказание мое исполнилось. Он был послан на Кипр и там убит.

— Теперь тебе, великий начальник, — сказал я, обращаясь к Павлу. — Я покажу тебе, как пройду в ворота без твоего позволения и протащу тебя за собой! Будь добр, смотри пристально на рукоятку этого посоха в моей руке.

Побуждаемый товарищами, Павел неохотно согласился.

Я заставил его смотреть, пока не заметил, что глаза его стали смыкаться, как глаза совы при солнечном свете. Тогда, отдернув посох, я заместил его своим лицом, напрягши всю свою волю, чтобы заставить его повиноваться. Повертывая голову, я повлек его за собой, лицо его было неподвижно и словно впилось в мое. Я двигался вперед, пока мы не прошли ворота, все таща его за собой, потом отвернул голову. Толстяк упал на землю и поднялся опять, потирая лоб, с глупым видом.

— Довольно ли для тебя, благородный начальник? — сказал я. — Ты видишь, мы прошли ворота! Не желает ли еще кто-нибудь из благородных друзей твоих, чтобы я показал мое искусство?

— Клянусь властителем грома и всеми богами Олимпа! Нет, о нет! — проворчал старый центурион, галл по имени Бренн. — Ты мне не нравишься! Человек, который мог силой глаз протащить нашего Павла в ворота, — с ним шутить нельзя. Павел, который никому не уступит дороги! Ты даже не спросил сто и тащил позади себя, словно осла. Ну, молодец, видно, у тебя в одном глазу сидит женщина, а в другом — кубок вина, если ты пробел Павла за собой!

Наш разговор был прерван Хармионой, которая спускалась по мраморной лестнице в сопровождении вооруженного раба. Она шла тихо и беззаботно, заложив руки за спину, не смотря ни на кого. Но когда Хармиона не смотрела ни на кого, она видела все и всех. Начальники и солдаты почтительно склонились перед ней: как я узнал потом, эта девушка, любимица Клеопатры, после царицы была всевластным существом во дворце.

— Что за шум, Бренн? — произнесла Хармиона, тихо обращаясь к центуриону и как бы не замечая меня. —

Разве ты не знаешь, что царица почивает в эти часы, и, если ее разбудят, кто будет отвечать за это? Кто дорого поплатится за этот шум?

— Вот в чем дело, госпожа, — смиренно отвечал центурион. — Здесь у нас колдун — и самый опасный, — прошу у него извинения — самого высшего сорта! Он подставил свои глаза к носу достопочтенного начальника Павла и протащил его в ворота за собой, тогда как Павел поклялся, что не пропустит его. Этот маг говорит, что у него есть дело до тебя, госпожа, и это очень озабочивает меня!

Хармиона обернулась и небрежно взглянула на меня.

— Ах, я припоминаю! — сказала она. — Ну, пусть царица посмотрит на его фокус! Но если он не умеет сделать ничего лучшего, как пройти в ворота мимо носа этого дурака, — она бросила гневный взгляд на Павла, — то он может уходить откуда пришел. Следуй за мной, господин маг, а я тебе, Бренн, советую сдерживать шумливую толпу. Что касается тебя, почтенный Павел, иди протрезвись и на будущее время пропускай тех, кто спрашивает меня у ворот!

Гордо кивнув своей маленькой головой, она повернулась и пошла. Я и вооруженный раб следовали за ней на некотором расстоянии.

Мы прошли мраморную дорожку, пересекающую сад, по обеим сторонам которой стояли мраморные статуи, большей частью богов и богинь: Лагиды не стыдились украшать ими свои дворцы. Наконец дошли до чудного портика, украшенного колоннами в греческом стиле, где нас встретила стража, сейчас же пропустившая Хармиону. Пройдя портик, мы достигли мраморного вестибюля, где тихо журчал фонтан, и через низенькую дверь вошли в другую, удивительно красивую комнату, называемую алебастровым залом. Ее потолок поддерживали легкие колонны из черного мрамора, стены были выложены алебастром с вырезанными на нем греческими легендами. Пол был из богатой цветной мозаики, с рисунками, изображавшими историю страсти Психеи к греческому богу любви. Повсюду стояли кресла из слоновой кости с золотом. Хармиона приказала рабу остаться у дверей комнаты, и мы пошли дальше одни. Комната была пуста, только два евнуха с обнаженными мечами стояли перед занавесью в самом дальнем ее конце.

— Мне очень досадно, господин мой, — сказала Хармиона очень тихо и быстро, — что ты натолкнулся на такие неприятности у ворот. Но это была вторая смена стражи, а я отдала приказание начальнику, который дол жен был сменить ее. Эти римские солдаты так наглы, они притворяются верными слугами, но отлично знают, что Египет в их руках. Но это к лучшему. Солдаты очень суеверны и будут бояться тебя. Подожди немного, я пойду в комнату Клеопатры, где она спит. Я только что пела ей, когда она засыпала. Как только она проснется, я позову тебя, ведь она ждет тебя!

И Хармиона скользнула в дверь. Скоро она вернулась и сказала мне:

— Хочешь ли ты видеть прекраснейшую в мире женщину спящей? Следуй за мной. Не бойся! Когда она проснется, то засмеется; она приказала мне доставить тебя немедленно, будет ли она спать или нет. Вот ее значок.

Мы прошли прекрасную комнату, пока евнухи с мечами не загородили мне дорогу. Хармиона нахмурилась и, взяв с груди кольцо, показала его евнухам. Внимательно осмотрев кольцо, те склонились, опустив мечи, и мы, подняв тяжелый занавес, вышитый золотом, вошли в спальню Клеопатры. Комната была так роскошна, что превосходила всякое воображение. Цветной мрамор, золото, слоновая кость, драгоценные камни, цветы — словом, здесь было все, что может доставить роскошь, что могло удовлетворить самый избалованный вкус. Картины были так хороши и правдивы, что обманули бы птиц, готовых клевать нарисованные плоды.

Женская прелесть была увековечена здесь в дивных статуях. Здесь были тончайшие шелковые занавески, затканные золотом, ложе и ковры, каких я не видал никогда в жизни. Воздух был напоен ароматами, и через открытое окно доносился рокот моря. На конце комнаты, на ложе из серебристого шелка, едва прикрытая тончайшим газом, спала Клеопатра. Она лежала спокойно, прекраснейшая из женщин, которую когда-либо видел глаз мужчины, — прелестные мечты и грезы. Волны черных волос рассыпались вокруг нее. Одна белая, нежно округленная рука была закинута за голову, другая свесилась до полу. Ее пышные губы сложились в улыбку, показывая линию белых, как слоновая кость, зубов, розовое тело, одетое в платье из тончайшего шелка, было опоясано драгоценным поясом. Белая кожа просвечивала сквозь шелк. Я стоял совершенно пораженный этой дивной красотой, хотя мысли мои были направлены в другую сторону, Я совсем потерялся на минуту и глубоко опечалился в сердце, что должен убить такое чудное создание.

Повернув голову, я увидел Хармиону, которая наблюдала за мной своими зоркими глазами, как будто хотела прочесть в моем сердце.

И, вероятно, мои мысли были написаны на моем лице, так как она прошептала мне на ухо:

— Тебе жаль ее, не правда ли? Гармахис, ты муж чина, мне кажется, тебе понадобится много душевной силы, чтобы решиться на убийство!

Я нахмурился, но прежде чем успел ей ответить, она слегка тронула меня за руку, указывая на царицу. С Клеопатрой произошла перемена: ее руки были сжаты, на лице ее, розовом от сна, было выражение страха. Ее дыхание ускорилось, она подняла вверх руки, словно отражая удар, потом с тихим стоном села на ложе и открыла свои большие глаза. Они были темны, как ночь, но когда свет закрался в них, стали синими и глубокими, как небо перед закатом солнца.

— Цезарион! — произнесла она. — Где мой сын Цезарион? Разве это был сон? Я видела Юлия, Юлия Цезаря, который умер, — он пришел ко мне с лицом, закрытым окровавленной тогой, и, схватив мое дитя, унес его с собой. Мне снилось, что я умираю в крови, в агонии, и кто-то, кого я не могла увидать, насмехался надо мной!

А кто этот человек?

— Успокойся, госпожа! Успокойся! — сказала Хармиона. — Эго маг Гармахис, которого ты велела призвать!

— А, маг! Гармахис, победивший гладиатора! Я припоминаю теперь. Добро пожаловать! Скажи мне, господин маг, может ли твоя магия объяснить мне этот сон? Какая странная вещь — сон, окутывающий ум покровом мрака и подчиняющий его себе! Откуда эти образы страха, восстающие на горизонте души подобно месяцу на полуденном небе? Кто дал им власть вызывать воспоминания, смешивать настоящее с прошедшим? Разве это вестники грядущего? Сам цезарь, говорю тебе, стоял передо мной и бормотал мне сквозь свое окровавленное платье какие-то предостережения, которые ускользнули из моей памяти. Расскажи мне это, ты, египетский сфинкс [1], и я укажу тебе блестящий путь к счастью лучше, чем могут предсказать звезды. Ты принес предзнаменование, реши же и задачу.

[1] Намек на его имя. Гармахисом греки называли божество сфинкса, как египтяне называли его Хоремку.

— Я пришел в добрый час, могущественная царица, — ответил я, — я обладаю искусством разгадывать тайны сна. Сон — это ступень, которая ведет в ворота вечности, по которой соединившиеся с Озирисом души, от времени до времени, подходят к воротам земной жизни, словами и знаками повторяя отдаленное эхо той обители света и правды, где они находятся. Сон — это ступень, по которой нисходят боги-покровители в разных образах к избранным ими душам! О царица! Тому, кто держит в своей руке ключ к тайне, безумие наших снов показывает яснее и говорит определеннее, чем вся мудрость нашей жизни, которая есть поистине — сон! Ты говоришь, что видела великого цезаря в окровавленном платье, он взял на руки Цезариона, твоего сына, и унес его. Слушай, я объясню тебе тайну этого сна. Сам цезарь пришел к тебе из мрачного Аменти. Обняв сына, он как бы указал тебе, что к нему перейдет его собственное величие и его любовь. Он унес его, следовательно, унес из Египта, чтобы короновать в Капитолии, короновать императором Рима и царем всей страны. Что значит остальное, я не знаю, это скрыто от меня!

Так объяснил я Клеопатре ее сон, хотя сам думал иначе, но царям не годится предсказывать недоброе.

В это время Клеопатра встала и, откинув газ, села на край ложа, устремив на меня свои глубокие глаза, пока ее пальцы играли концами драгоценного пояса.

— По правде, — вскричала она, — ты лучший из магов, так как читаешь в моем Сердце и умеешь найти скрытую сладость в самом зловещем предзнаменовании!

— О царица! — сказала Хармиона, стоявшая с опущенными глазами, и мне послышалась горькая нота в ее нежном голосе. — Пусть грубые слова никогда не коснутся твоих ушей и дурное предсказание не омрачит твоего счастья!

Клеопатра заложила свои руки за голову и, откинувшись назад, посмотрела на меня полузакрытыми глазами.

— Ну, покажи нам твою магию, египтянин, — сказала она, — я так устала от всех этих еврейских послов и их разговоров об Ироде и Иерусалиме. Я презираю Ирода и не выйду к послам сегодня, хотя хотела бы попробовать поговорить с ними по-еврейски. Что можешь ты показать? Есть ли у тебя что новое? Клянусь Сераписом! Если ты заклинаешь так же хорошо, как предсказываешь, то получишь прекрасное место при дворце, с хорошим жалованьем и доходами, если твой возвышенный дух не гнушается их!

— Все фокусы стары, — сказал я, — но есть форма магии, очень редко употребляемая, быть может, ты не знаешь ее, царица? Не боишься ли ты чар?

— Я ничего не боюсь. Начинай и показывай нам самое страшное! Ну, иди Хармиона, сядь подле меня. Где же девушки? Где Ира и Мерира? Они тоже любят магию!

— Нет, нет, — сказал я, — чары плохо действуют, когда много зрителей! Теперь смотри!

Я бросил мой посох на мраморный пол, шепча заклинание. С минуту он лежал неподвижно, потом начал извиваться тихо, потом скорее.

Он извивался, становился на конец, двигался, наконец разделился на две части, превратившись в змею, которая ползла и шипела.

— Стыдись! — вскричала Клеопатра, всплескивая руками. — Это ты называешь магией? Это — старый фокус, который доступен всякому заклинателю. Я видала его не раз!

— Подожди, царица, — ответил я, — ты не все видела!

Пока я говорил, змея разломалась, казалось, на кусочки, и из каждого куска выросла новая змея. Эти змеи, в свою очередь, разломились и произвели новых змей, пока вся комната не наполнилась целым морем змей, ползающих, шипящих и свивающихся в узлы. По моему знаку змеи собрались вокруг меня и, казалось, медленно начали обвиваться вокруг моего тела, пока, кроме лица, я не был весь обвит и увешан шипящими змеями.

— Ужасно! Ужасно! — вскричала Хармиона, закрывая себе лицо платьем царицы.

— Довольно, довольно, магик! — сказала царица. — Новая магия пугает нас!

Я взмахнул руками. Все исчезло… Лишь у моих ног лежал мой черный посох с ручкой из слоновой кости.

Обе женщины смотрели друг на друга и удивленно шептались. Я взял посох и стоял перед ними, сложив руки.

— Довольна ли царица моим бедным искусством? — спросил я смиренно.

— Довольна, египтянин, я никогда не видала ничего подобного! С этого дня ты мой придворный астролог с правом доступа в покои царицы! Нет ли у тебя еще чего-нибудь из этой магии?

— Да, царица Египта! Прикажи сделать комнату темнее, я покажу тебе кое-что!

— Я уже наполовину испугана, — отвечала она, — сделай, что велит Гармахис, слышишь, Хармиона!

Опустили занавесы, и в комнате стало темно, как будто наступили сумерки. Я вышел вперед и встал около Клеопатры.

— Смотри сюда! — сказал я сурово, указывая моим посохом на пустое место около себя, — ты увидишь, что у тебя на уме!

Воцарилась тишина, обе женщины испуганно и пристально смотрели в пустое пространство. Вдруг словно облако спустилось перед ними. Медленно, мало-помалу оно приняло вид и форму человека, который смутно рисовался в полумраке и, казалось, то увеличивался, то таял.

Я крикнул громким голосом: «Тень, заклинаю тебя, явись!»

Когда я крикнул это, нечто появилось перед нами, наполнив пространство, как при дневном свете. То был царственный Цезарь с лицом, закрытым тогой, с одеждой, окровавленной от сотни ран. Он стоял перед нами целую минуту, я махнул жезлом. Все исчезло,

Обернувшись к женщинам, сидевшим на ложе, я увидел, что прекрасное лицо Клеопатры изображало ужас. Ее губы побелели, как мел, глаза широко раскрылись, и все тело дрожало.

— Человек, — прошептала она, — кто ты, что можешь вызвать мертвеца сюда?

— Я — астролог, царица, магик, слуга согласно ее воле, — отвечал я смеясь. — Об этой ли тени ты думала, царица?

Она ничего не ответила, встала и вышла из комнаты через другую дверь.

Хармиона также встала, отняла руки от лица и казалась сильно испуганной.

— Как можешь ты это делать, царственный Гармахис? — спросила она. — Скажи мне по правде, я боюсь тебя!

— Не бойся, — отвечал я, — может быть, ты вовсе ни чего не видела или видела то, что было у меня на уме, что я хотел, чтобы ты видела! Тень ложится от каждого предмета. Как можешь ты узнать природу вещей, различить то, что ты видишь, или что тебе кажется, ты видишь! Но как идут дела? Помни, Хармиона, наша игра идет к концу.

— Все идет хорошо! — ответила она. — Завтра толки о твоем искусстве распространятся повсюду, и тебя будут бояться так, как никого во всей Александрии! Следуй за мной, прошу тебя!

Странности Хармионы. — Гармахиса венчают царем любви

[править]

На следующий день я получил письмо о назначении меня на должность астролога и главного мага царицы с большим жалованьем и доходами. Мне отвели помещение во дворце. Ночью я мог выходить на высокую башню, наблюдать звезды и читать по ним.

Клеопатра была сильно встревожена политическими делами; не зная, чем окончится борьба римских партий и сильно желая быть на стороне сильнейшей из них, она постоянно совещалась со мной о предостережениях звезд. Я объяснял ей язык звезд, так как это мне нужно было для достижения моих высоких целей. Антоний, один из римских триумвиров, находился в Малой Азии и, шли слухи, страшно гневался, так как ему сказали, что Клеопатра относилась враждебно к триумвирату и ее полководец Серапион помогал Кассию. Но Клеопатра громко протестовала против этого, уверяя меня и других, что Серапион действовал против ее желания; Хармиона сказала мне, что благодаря предсказанию Диоскорида царица втайне приказала Серапиону помочь Кассию. Чтобы доказать Антонию свою невиновность, Клеопатра отозвала полководца и приказала его убить. Горе тем, кто исполняет волю тиранов, если дело обернется в дурную сторону! Серапион погиб!

В это время наши дела шли успешно; ум Клеопатры и ее окружающих был направлен на внешние дела, так что она и не помышляла о возмущении внутри своего дворца. День ото дня наша партия становилась сильнее в городах Египта и даже в Александрии, которая совершенно чужда Египту, переполненная чужеземцами. Те, кто сомневался во мне, принимали присягу и давали клятву, которая не могла быть нарушена. Наш план действий становился все увереннее. Каждый день я уходил из дворца совещаться с моим дядей Сепа и в его доме встретил благородных мужей и великих жрецов, стоявших за партию Кеми.

Я часто видел и Клеопатру, царицу, и все больше удивлялся богатству и блеску ее ума, который своей изменчивостью и красотой походил на золотую ткань, пропускающую лучи света на ее изменчивое прелестное лицо. Она немножко боялась меня и хотела сделать из меня друга, часто спрашивая меня о многих вещах, и советовалась со мной, заставляла высказывать больше, чем я был обязан моей должностью.

Я также часто видел госпожу Хармиону — она постоянно находилась около меня, и я не замечал, когда она приходила и уходила. Я не слыхал ее тихих шагов, но стоило мне обернуться, как я находил ее подле себя. Она постоянно следила за мной из-под своих длинных опущенных ресниц. Не было услуги, которую она нашла бы тяжелой; днем и ночью она работала для меня, для нашего дела. Когда я поблагодарил ее за старание и сказал, что я в будущем не забуду с ней, она топнула ногой, надула губы, как капризное дитя, и сказала, что я многое знаю, многому выучился, но не знаю простой вещи, что услуга любви истребует награды, и награда заключается в самой любви. Я мало понимал в этих вещах, был глуп, полагая, что поступки женщин не заслуживают внимания, и истолковал слова Хармионы в том смысле, что се услуги делу Кеми, которое она любит, сами по себе дают ей награду. Когда я похвалил ее за любовь к Кеми, она расплакалась сердитыми слезами и ушла, оставив меня в удивлении. Я ничего не знал о том, что происходило в ее сердце, не подозревал, что эта женщина отдала мне свою любовь и терзалась всеми муками страсти, впившейся, подобно стреле, в ее сердце. А я ничего не знал, да и как мог знать это, если никогда не смотрел на нее иначе, как на орудие нашего святого дела? Ее красота никогда не производила на меня никакого впечатления, даже тогда, когда она прижималась ко мне, и ее дыхание касалось меня, я никогда не смотрел на нее иначе, как на прекрасную статую. На что мне нужна была ее любовь — мне, поклявшемуся Изиде, посвятившему свою жизнь Египту? О боги, засвидетельствуйте мою невиновность в том, что явилось источником несчастия моего и всей страны Кеми!

Время шло; наконец все было готово. Наступила ночь накануне той ночи, когда должна была разразиться гроза. Во дворце назначен был пир. В этот самый день я видел дядю Сепа и с ним начальников отряда в пятьсот человек, которые должны были ворваться во дворец на следующий день в полночь, когда я убью Клеопатру, чтобы изрубить римских и галльских легионеров. В этот день я окончательно подчинил себе военачальника Павла, который с тех пор, как я протащил его в ворота, был рабом моей воли. Наполовину страхом, наполовину обещанием крупной награды я добился своего. Он должен был ночью по сигналу отворить малые ворота, выходящие на восток. Все было готово. Цветок свободы, двадцать пять лет тому назад заглохший, начинал пускать пышные ростки. Вооруженные люди собрались в городах, их шпионы торчали на городских стенах, ожидая посла с известием, что Клеопатры нет и Гармахис, царственный египтянин, овладел троном. Все приготовлено, победа была в моих руках, как сорванный, зрелый плод в руках человека, стремившегося сорвать его.

Я сидел на царском пиру, а на сердце у меня лежала тяжесть, и тень грядущего несчастья леденила мой мозг. Я сидел на почетном месте около царственной Клеопатры, и смотрел на гостей, разукрашенных цветами и драгоценными камнями, отмечая мысленно тех, кого я осудил на смерть. Передо мной возлежала Клеопатра во всей своей царственной красоте, которая пронизывала смотревших на нее, подобно полночному ветру, и поражала, как картина величественной бури. Я смотрел, как она обмакивала свои губы в вино и играла венком роз на Голове, и думал о кинжале, спрятанном у меня под платьем, который я поклялся вонзить в ее грудь. Вновь смотрел на нее, страстно желал возненавидеть ее и не мог.

Позади царицы, наблюдая за мной, как всегда, своими загадочными, опущенными глазами, сидела красивая Хармиона. Кто мог бы думать, смотря на ее прелестное, невинное лицо, что она расставила западню, в которой должна была погибнуть царица, любившая ее, как сестру? Кто мог думать, что тайна смерти многих людей таилась в ее девичьей груди? Я смотрел и скорбел, что должен запятнать кровью свой трон и зло, сделанное стране, искупить злом. В эту минуту я желал быть скромным хлебопашцем, который в свое время засевает и собирает золотистое зерно! Увы! Мне суждено было посеять семя смерти и снять готовый плод!

— Что с тобой, Гармахис? — сказала Клеопатра с ленивой улыбкой. — Не запутался ли золотой моток звезд? О, милый астроном! Или ты придумываешь что-нибудь новое из твоей магии? Отчего, скажи, ты уделяешь так мало внимания нашему скромному пиру? Если б я не знала, что такие низкие существа, как мы, бедные женщины, не заслуживают даже твоего взгляда, я поклялась бы, что Эрот нашел дорогу к твоему сердцу!

— Нет, я застрахован от этого, царица, — отвечал я. — Служитель звезд не замечает слабого блеска женских глаз, и в этом — его счастье!

Клеопатра придвинулась ко мне и взглянула мне в лицо долгим и вызывающим взглядом, так что, помимо воли, кровь бросилась мне в голову.

— Не хвастайся, гордый египтянин, — сказала она так тихо, что кроме меня и Хармионы никто не слыхал ее слов, — или ты заставишь меня испытать на тебе магическое действие моих глаз! Может ли женщина простить, чтобы на нее смотрели, как на ничтожную вещь? Это оскорбление нашему полу, и сама природа не потерпит этого!

Она откинулась назад, засмеявшись музыкальным смехом. Я заметил, что Хармиона нахмурилась и закусила губу.

— Прости, царица Египта, — возразил я холодно и насколько мог спокойно, — перед царицей неба бледнеют самые звезды!

Я сказал это о луне — знаке священной матери Изиды, с которой Клеопатра дерзала соперничать, называя себя Изидой, сошедшей на землю.

— Прекрасно сказано! — ответила царица захлопав своими белыми руками. — Вот каков мой астролог! Он умеет говорить любезности! Чтобы это чудо не прошло незамеченным, чтобы боги не разгневались на нас, Хармиона, сними этот венок из роз с моих волос и надень его на ученое чело нашего Гармахиса! Хочет он или не хочет, а мы должны венчать его царем любви!

Хармиона сняла венок с головы Клеопатры и, подойдя ко мне, с улыбкой надела его мне на голову, еще теплый и душистый от волос царицы. Она сделала это так неловко, что мне было больно: очевидно, она была раздражена, хотя улыбалась.

— Предзнаменование, царственный Гармахис! — шепнула она мне.

Хармиона была слишком женщина и, даже когда сердилась и ревновала, походила на капризное дитя.

Надев венок, она присела низко передо мной и насмешливо, самым нежным тоном на греческом языке сказала мне:

— Гармахис, царь любви!

Клеопатра засмеялась и выпила за «царя любви», выпили и прочие гости, находя шутку удачной и веселой; в Александрии не любят тех, кто живет строго и отворачивается от женщины.

Я сидел с улыбкой на губах, с мрачным гневом в сердце. Зная, кто я и что я, я раздражался при мысли о том, что служу игрушкой для развращенной знати и легкомысленных красавиц двора Клеопатры. Я сердился на Хармиону за то, что она смеялась громче других, не зная еще тогда, что смех и горечь часто прикрывают слабость сердца, которую оно стремится скрыть от всех… «Предзнаменование, — сказала Хармиона, — этот венок из цветов!» И предзнаменование оправдалось. Мне суждено было променять двойную корону Верхнего и Нижнего Египта на венок из цветов страсти, увядших скоро после расцвета, и скипетр фараона — на пышную грудь вероломной женщины.

Царем любви! Шутя, они венчали меня царем любви! Я — царь стыда и позора!

С благоухающими розами на голове — по происхождению и назначению фараон Египта — я сидел и думал о нетленных обителях Абуфиса и о том венчании, которое должно совершиться завтра. Я смеялся, пел им в ответ и шутил. Наконец встал, склонился перед Клеопатрой и просил отпустить меня.

— Венера восходит, — сказал я, намекая на планету, которую мы утром называем Донау, а вечером Бону. — Как новокоронованный царь любви, я должен поклониться моей царице!

Я не знал еще, что эти варвары называют Венеру — царицей любви.

Под шум смеха я ушел на свою башню и, сняв постыдный венок, бросил его между инструментами моей науки, претендующей на познание течения светил. Углубившись в размышления, я ждал Хармиону, которая должна была прийти со списком осужденных на смерть и с вестями от дяди Сепа, которого она видела в этот вечер.

Наконец дверь тихо отворилась, и она вошла, сияя драгоценными камнями, в белом платье, как была на балу.

Приход Клеопатры в комнату Гармахиса. — Платок Хармионы. — Язык звезд. — Клеопатра дарит свою дружбу своему слуге Гармахису

[править]

— Наконец ты пришла, Хармиона, — сказал я. — Уже очень поздно теперь!

— Да, господин мой! Не было возможности уйти от Клеопатры. Она сегодня странно настроена. Не знаю, что это значит! Странные причуды и капризы постоянно меняются у ней, подобно свету, причудливо играющему в волнах моря; я не понимаю, чего она хочет!

— Хорошо, хорошо! Будет о Клеопатре! Видела ты дядю?

— Да, царственный Гармахис!

— Принесла ты последние списки?

— Да, вот список тех, которые должны последовать за царицей!

Между ними помечен и старый галл Бренн. Мне жаль его, мыс ним друзья! Грустный список!

— Хорошо, — ответил я, просматривая список, — когда человек сводит свои счеты, он не забывает ничего, наши счеты стары и длинны! Что должно быть, пусть будет! Теперь перейдем к следующему!

— Здесь список тех, кого надо щадить из дружбы или равнодушия, а вот здесь записаны города, которые готовы к восстанию, как только гонец известит их о смерти Клеопатры.

— Хорошо, а теперь, — я запнулся, — а теперь о смерти Клеопатры! Какой род смерти ты выбрала? Должен ли я убить ее собственной рукой?

— Да, господин, — ответила она, и я заметил ноту горечи в ее голосе, — фараон должен быть доволен, что его рука освободит страну от ложной царицы и развратницы и одним ударом разобьет рабские цепи Египта!

— Не говори этого, девушка, — сказал я, — ты знаешь хорошо, что я не могу радоваться; только горькая необходимость и мой обет вынуждают меня на это. Разве ее нельзя отравить? Разве нельзя подкупить одного из евнухов, чтобы он убил ее? Душа моя отворачивается от кровавого дела! Поистине, я удивляюсь, как ни ужасны ее преступления, что ты можешь так легко говорить о смерти ее, об измене той, которая так любит тебя!

— Наверное, фараон искушает меня, забывая о величии минуты! Все зависит от твоего кинжала, который прервет нить жизни Клеопатры! Слушай, Гармахис! Ты должен убить ее, ты один! Я сделала бы это сама, если бы мои руки были сильны, но они слабы! Царицу нельзя отравить, так как все, к чему она прикасается губами, каждый кусок, который она проглатывает, тщательно пробуется тремя служителями, которых нельзя подкупить.

Да и евнухи преданы ей. Двое из них, правда, поклялись нам в верности, но к третьему не подступишься.

Его следует убить после. Завтра, за три часа до полуночи, ты должен узнать ответ богов об окончательном исходе войны. Затем по моему знаку ты войдешь со мной одной в переднюю комнату помещения царицы. Корабль, на котором посланы будут приказания легионам, отплывет на рассвете из Александрии. Оставшись один с Клеопатрой, так как она хочет держать все это в тайне, ты скажешь ей о предсказании звезд. Когда она будет читать папирус, ты вонзишь ей кинжал в затылок. Но берегись, чтобы твоя воля и твоя рука не ослабели! Покончив с царицей — и, право, это будет не трудно, — ты возьмешь ее значок и выйдешь туда, где стоит евнух, — других не будет. Если бы случилось так, что евнух выкажет беспокойство, — но этого не будет, он не осмелится войти в комнату царицы, а звук убийства не долетит до него, — ты можешь убить его! Я встречу тебя, мы пойдем к Павлу. Это уже мое дело — позаботиться, чтобы он не был упрям, и я умею держать его в повиновении. Он и его солдаты отворят нам ворота, когда Сепа и пятьсот человек избранных людей, которые будут ждать, ворвутся во дворец и перебьют спящих легионеров. Все это легко устроится, если ты будешь верен себе и не позволишь страху заползти в твое сердце! Что такое один удар кинжала? Ничего, а от него зависит судьба Египта и всего мира!

— Тише, — остановил я ее, — ш-ш! Что это такое? Я слышу шаги!

Хармиона побежала к двери и, взглянув в длинный темный коридор, прислушалась. Потом сейчас же вернулась, приложив палец к губам.

— Это царица, — прошептала она торопливо, — царица, которая идет по лестнице одна. Я слышала, что она отпустила Иру. Я не могу встретиться с ней здесь в этот час, это покажется ей странным, она может заподозрить.

Что ей нужно здесь? Куда мне скрыться?

Я оглянулся вокруг. На крайнем конце комнаты находилась тяжелая занавеска, за которой в нише, вырубленной в стене, я хранил свои свитки и инструменты.

— Спеши скорее туда! — сказал я ей, и Хармиона скользнула за занавеску, задернув ее за собой.

Я сунул роковой список под платье и наклонился над мистической хартией. Теперь мне был уже слышен шелест женской одежды. Раздался тихий стук в дверь.

— Войди, кто бы ты ни был! — сказал я.

Занавес откинулся, и вошла Клеопатра в царственном одеянии, с распушенными черными волосами и священной, царственной змеей на челе.

— Поистине, Гармахис, — сказала она мне со вздохом, опускаясь в кресло, — путь к небу труден. Я устала, взбираясь по лестнице. Но мне хотелось посмотреть на тебя, мой астролог, в твоем углу!

— Высоко чту эту честь, царица! — ответил я, низко склонившись перед ней.

— Ну, как ты теперь? Твое смуглое лицо смотрит сердитым — ты слишком молод и красив для такого скучного дела, Гармахис! Как! Я вижу, ты бросил мой розовый венок между ржавыми инструментами? Цари сберегли бы этот венок и украсили бы им свои любимые диадемы, Гармахис! А ты бросил его, как негодную вещь! Что ты за человек! Подожди! Что это такое? Женский платок, клянусь Изидой! Ну, Гармахис, как же он попал сюда? Разве наши бедные платочки служат инструментами твоего высокого искусства? О, Гармахис! Не ужели я поймала тебя? Неужели ты в самом деле такая лиса?

— Нет, нет, царица Египта! — вскричал я, отвернувшись: этот платок нечаянно упал с шеи Хармионы. — По истине, я не знаю, как эта тряпка попала сюда! Быть может, его уронила одна из женщин, убиравших комнату!

— Да, да, это так! — ответила она насмешливо и засмеялась журчащим, как ручей, смехом. — Ну, разумеется, невольница, убирая комнату, уронила эту вещь — платок из тончайшего шелка, дороже золота, вышитый шелками! Я сама не постыдилась бы такого платка! По правде, он мне кажется знаком!

Она надела платок себе на шею и завязала концы его своими белыми руками.

— Несомненно, в твоих глазах это — святотатство, что платок твоей возлюбленной покоится на моей жал кой груди! Возьми его, Гармахис, возьми его и спрячь на груди, поближе к сердцу!

Я взял проклятую тряпку, бормоча что-то, вышел на высокую площадку, где я наблюдал звезды, смял ее в комок и бросил на волю ветра.

Прекрасная царица захохотала.

— Подумай, — вскричала она, — что сказала бы твоя возлюбленная, если бы видела, что ты бросил прекрасный платок, залог ее любви, на волю ветров? Быть может, ты то же сделаешь и с моим венком? Смотри, розы увяли! Брось его!

Она взяла венок и подала его мне. На минуту я был так раздражен, что хотел бросить венок вслед за платком, но одумался.

— Нет, — сказал я мягче, — это дар царицы, я сберегу его!

В это мгновение занавеска, где была спрятана Хармиона, зашевелилась. Часто после этой ночи я жалел, что произнес эти простые слова.

— Приношу благодарность «царю любви» за эту маленькую милость! — ответила Клеопатра, странно посмотрев на меня. — Довольно об этом! Пойдем на площадку — расскажи мне тайны звезд. Я всегда любила звезды! Они чисты, ярки и холодны, и так далеки от нашей суеты. Я желала бы жить там, на мрачном лоне ночи, забыть о себе и вечно смотреть в лицо пространству, озаренному сиянием звездных глаз! Кто может сказать, Гармахис, быть может, эти звезды составляют часть нашего существования, соединены с нами невидимой целью и влекут за собой нашу судьбу? Помнишь греческую легенду о том, кто сделался звездой? Может быть, это правда, и эти маленькие звездочки-души людей, которые горят ярким светом в счастливой обители неба и освещают вечную суету матери-земли. Или же это — маленькие лампады, висящие на небесном своде! Когда наступит ночь, какое-то божество, несущее мрак на своих крыльях, зажигает их бессмертным огнем, и они горят и светятся тихим светом! Научи меня этой мудрости, открой мне эти чудеса, служитель мой, потому что я невежественна. Сердце мое хочет объять это, я хотела бы все знать, мне нужен учитель!

Твердая почва была у меня под ногами, я обрадовался и, удивляясь, что Клеопатра занята столь высокими мыслями, заговорил и охотно объяснил ей все, что мог. Я сказал ей, что небо — это жидкая масса, облекающая землю, поддерживаемая эластическими столбами воздуха, что сверху находится безграничный небесный океан Нот, и планеты плавают по этому океану, подобно кораблям, оставляющим за собой искристый путь. Я рассказывал ей многое, между прочим, о планете Венера, называемой Донау, когда она сияет вечерней звездой, и Бону, когда она меркнет в предутренней мгле. Пока я стоял и говорил, смотря на звезды, она сидела, обняв руками колени и смотрела мне в лицо.

— А, — сказала она наконец, — так это Венера видна на утреннем и вечернем небе! Хорошо! Она повсюду, хотя предпочитает ночь. Но ты не любить, когда я называю эти латинские имена. Давай говорить на древнем языке Кеми, который я хорошо знаю. Я первая, заметь это, из всех Лагидов научилась ему. А теперь, — заговорила она на моем языке с легким акцентом, придававшим ему еще более прелести, — довольно о звездах: они изменчивы и, быть может, пророчат горе тебе, или мне, или сбоим вместе! Я люблю слушать, когда ты говоришь о них; ведь мрачное облако исчезает с твоего лица, оно делается спокойным и оживленным. Гармахис, ты слишком молод для такого торжественного дела. Быть может, я найду для тебя что-либо лучшее. Молодость бывает однажды. Зачем тратить се на скучные вещи? Будем думать о них, когда больше нечего будет делать. Скажи мне, сколько тебе лет, Гармахис?

— Мне двадцать шесть лет, царица! — отвечал я. — Я родился в первом месяце Сому, летом, в третий день месяца!

— Как! Значит, мы ровесники, день в день! — вскричала она. — Ведь мне тоже двадцать шесть лет, и я родилась на третий день первого месяца Сому. Хорошо, но мы можем сказать смело: родившие нас не будут стыдиться! Если я, может быть, красивейшая женщина в Египте, Гармахис, то во всем Египте нет мужчины красивее, сильнее и ученее тебя! Мы родились в один день, не означает ли это, что нам назначено идти об руку? Мне как царице, тебе, Гармахис, как одному из главных столпов моего трона! Мы должны вместе работать на счастье друг другу!

— Может быть, и на погибель! — отвечал я, смотря вверх.

Ее нежные слова стояли в моих ушах и вызвали краску на мое лицо.

— Не говори о гибели никогда! Садись подле меня, Гармахис, и поговорим не как царица с подданным, а как простые друзья. Ты рассердился на меня на пиру за то, что я посмеялась над тобой! Но это была шутка. Знаешь ли, как тяжела задача монархов, как утомительно и скучно проходят их дни и часы! Ты не стал бы сердиться, если бы знал, что я разогнала свою тоску простой шуткой! Как надоели мне все князья, сановники, надутые римляне! В моих покоях они притворяются верными рабами, а за моей спиной насмехаются надо мной, уверяя, что я служу их Триумвирату, или Империи, или Республике, смотря по тому, как повернется Фортуна. Нет ни одного между ними — глупцами, паразитами, куклами, — ни одного настоящего человека с тех пор, как подлый кинжал убил великого Цезаря, который сумел бы справиться с целым миром! А я должна притворяться, льстить им, чтобы спасти Египет от их когтей. И что мне в награду? Какая награда? Все говорят дурно обо мне, подданные ненавидят меня. Я думаю, хотя я женщина, они убили бы меня, если бы нашли средства!

Она умолкла и закрыла глаза рукой, что было кстати, так как ее слова больно укололи меня и я вздрогнул всем телом.

— Они думают дурно обо мне, я знаю, называют меня развратной, когда я любила только одного, величайшего из людей; любовь коснулась моего сердца и зажгла в нем священное пламя. Александрийские сплетники клянутся, что я отравила Птоломея, моего брата, которого Римский сенат хотел сделать против природы моим мужем — мужем родной сестры! Все это ложь! Он заболел и умер от лихорадки. Говорят, что я хочу убить Арсиною, мою сестру, — она действительно замышляла убить меня, — и это ложь! Она не хочет знать меня, но я люблю мою сестру. Все думают обо мне дурно без причины, даже ты, Гармахис, считаешь меня злой и дурной! О Гармахис, прежде чем осуждать, вспомни, какая ужасная вещь — зависть! Это — болезнь ума, которая злыми, завистливыми глазами смотрит на все, извращает все, видит зло на лице добра и находит нечистыми мысли в самой чистой девственной душе! Подумай об этом, Гармахис! Как тяжело, размысли, стоять на высоте, над толпой рабов, которые ненавидят тебя за счастье и за ум, скрежещут зубами и мечут стрелы злобы из своей темной ямы, откуда им, бескрылым, не взлететь наверх, и жаждут низвести благородство на степень пошлости и глупости. Не торопись осуждать великих людей, чье слово и каждое деяние рассматривается тысячами завистливых глаз, а малейшие недостатки которых громко выкрикиваются тысячами голосов, пока мир не наполнится отзвуками их греха! Не спеши сказать: «Это так, верно!» Лучше скажи: «Быть может, это верно!», «Верно ли я слышал? Не поступали ли они против своей воли?» Суди справедливо, Гармахис, как ты хотел бы сам быть судимым! Вспомни, что царица никогда не бывает свободна. Она поистине только орудие тех политических сил, которыми гравируются железные книги истории! О Гармахис! Будь моим другом, другом и советником! Другом, которому я могу довериться! Ведь здесь, во дворце, я более одинока, чем всякая другая душа в его коридорах. Тебе я доверяю. Правда и верность написаны в твоих спокойных глазах, и я хочу возвеличить тебя, Гармахис! Я не могу дальше выносить моего душевного одиночества, я должна найти кого-нибудь, с кем могу говорить, посоветоваться и высказать, что у меня на сердце! Я знаю, у меня есть недостатки, но я не так дурна, чтобы не заслуживала верности, есть и доброе во мне среди моих недостатков. Скажи, Гармахис, хочешь ли ты сжалиться надо мной, над моим одиночеством, быть моим другом? У меня были любовники, ухаживали рабы, подданные больше чем нужно, но никогда не было ни одного друга!

Она наклонилась ко мне, слегка тронув меня за руку, и посмотрела на меня своими удивительными синими глазами. Я был поражен и подавлен. Когда я подумал о завтрашней ночи, стыд и печаль овладели мной. Я — ее друг! Я, убийца, с спрятанным кинжалом на груди! Я склонил голову, и тяжелый стон вырвался из моего страдающего сердца!

Клеопатра подумала, что я был удивлен ее неожиданной милостью, кротко улыбнулась и сказала:

— Уже поздно. Завтра ночью ты принесешь мне ответ богов, и мы побеседуем! О друг мой, Гармахис, тогда ты дашь мне ответ!

Она протянула мне руку для поцелуя.

Бессознательно я поцеловал ее руку, и она ушла, а я стоял, словно очарованный, смотря ей вслед.

Ревность Хармионы. — Смех Гармахиса. — Приготовление к кровавому убийству. — Старая Атуа

[править]

Долго я стоял, погруженный в задумчивость, потом случайно взял венок из роз и посмотрел на него. Как долго я так стоял, не знаю, но, когда поднял глаза, увидел Хармиону, о которой, правда, совершенно позабыл.

Как ни мало я думал о ней в эту минуту, но все-таки успел заметить, что она была взволнована, рассержена и гневно колотила ногой о пол.

— Это ты, Хармиона? — сказал я. — Что с тобой? Ты, наверное, устала стоять так долго в углу за занавеской? Почему ты не ушла, когда Клеопатра увела меня на площадку богини?

— Где мой платок? — спросила она, бросая на меня сердитый взгляд. — Я обронила здесь мой вышитый платок!

— Платок? — возразил я. — Клеопатра подняла его здесь, а я выбросил!

— Я видела, — отвечала девушка, — и очень хорошо все видела. Ты выбросил мой платок, а венок из роз не бросил! Это был «дар царицы», и потому царственный Гармахис, жрец Изиды, избранник богов, коронованный фараоном на благо Кеми, дорожит им и сберег его. Мой же платок, осмеянный легкомысленной царицей, выброшен прочь!

— Что такое ты говоришь? — возразил я, удивленный ее горьким тоном. — Я не умею разгадывать загадки!

— Что я говорю? — спросила она, откидывая голову и показывая изгиб белой шеи. — Я ничего не говорю или все, думай, как хочешь! Желаешь знать, что я думаю, мой брат и господин? — Голос ее зазвучал глухо и тихо. — Я хочу сказать тебе, ты — в большой опасности!

Клеопатра опутывает тебя своими роковыми чарами, и ты близок к тому, чтобы полюбить ее, полюбить ту, которую ты должен завтра убить! Смотри и любуйся на этот розовый венок — его ты не можешь выбросить вслед за моим платком: Клеопатра надевала его сегодня ночью!

Благоухание волос любовницы Цезаря, Цезаря и других! Венок еще пахнет розами! Скажи мне, Гармахис, как далеко зашло на башне? Там, в углу, я не могла все слышать и видеть. Прелестное местечко для влюбленных! Дивный час любви! Наверное, Венера первенствует над звездами сегодня ночью?

Все это она произнесла так спокойно, нежно и скромно, хотя ее слова не были скромны и звучали горечью; каждый звук их колол меня в сердце и рассердил до того, что я не находил слов.

— Поистине, ты умно рассчитал, — продолжала она, замечая свое преимущество, — сегодня ты целовал губы, которые завтра заставишь замолчать навеки! Мудрое уменье пользоваться моментом! Умное и достойное дело! Наконец я прервал ее.

— Девушка, — вскричал я, — как ты смеешь говорить так со мной? Вспомни, кто я! Ты позволяешь себе насмехаться надо мной?

— Я помню, чем и кем ты должен быть! — отвечала она спокойно. — А что ты такое теперь, я не знаю. Вероятно, ты знаешь это, ты и Клеопатра!

— Что ты думаешь обо мне? — сказал я. — Разве я достоин порицания, если царица…

— Царица! Что же творится у нас? У фараона есть царица…

— Если Клеопатра желала прийти сюда сегодня ночью и побеседовать…

— О звездах, Гармахис, наверное, о звездах и о розах, больше ни о чем!

Потом я не знаю, что наговорил ей. Я был взволнован, дерзкий язык девушки лишил меня самообладания и довел до бешенства. Одно я знаю. Я говорил так жестоко, что она вся согнулась передо мной, как тогда перед дядей Сепа, когда он упрекал ее за греческое одеяние. Она плакала тогда и теперь заплакала еще сильнее и горше.

Наконец я замолчал, устыдившись своего гнева и очень опечаленный. Рыдая, она все же нашла силы ответить мне совсем по-женски.

— Ты не должен был говорить так со мной! — возразила она, рыдая. — Это жестоко и бесчеловечно! Я за бываю, что ты жрец, а не муж, исключая, может быть, одной Клеопатры!

— Какое право имеешь ты? — сказал я. — Как ты можешь думать?

— Какое право имею я? — спросила она, устремив на меня свои темные глаза, полные слез, которые текли по ее нежному лицу, подобно утренней росе на цветке лилии. — Какое право имею я, Гармахис! Разве ты слеп?

Разве не знаешь, по какому праву я говорю с тобой?

Я должна сказать тебе. Потому что это в моде здесь, в Александрии. По единственному и священному праву женщины, по праву великой любви моей к тебе, которую ты, кажется, не замечаешь, по праву моей славы и моего позора! О, не сердись на меня, Гармахис, не сердись, что правда вырвалась из моего сердца! Я вовсе не дурная.

Я — такая, какой ты сделаешь меня. Я — воск в руках ваятеля, и ты можешь вылепить из меня, что тебе угодно. Во мне живет теперь дыхание славы, оживляя всю мою душу, которое может вознести меня так высоко, как я никогда не мечтала, если ты будешь моим кормчим, моим спутником. Но если я потеряю тебя, я потеряю все, — все, что сдерживает меня от дурного, — и тогда я погибла. Ты не знаешь меня, Гармахис! Ты не знаешь, какая сильная душа борется в моем слабом теле! Для тебя я пустая, ловкая, своенравная девушка! О, нет, я больше и сильнее! Укажи мне твою возвышенную мысль, и я угадаю ее, глубочайшую загадку жизни, и я разъясню ее! Мы — одной крови, любовь сгладит различие наших душ и сольет нас в единое целое и великое! У нас одна цель, мы любим свою страну, один обет связывает нас! Прижми же меня к твоему сердцу, Гармахис, посади меня с собой на трон двойной короны, и, клянусь, я подниму тебя на такую высоту, на которую не мог еще подняться человек. Если же ты оттолкнешь меня, то берегись, я могу погубить тебя! Я отбросила в сторону холодные приличия света, понимая все ухищрения прекрасной и развратной царицы, которая желает поработить тебя, сказала тебе все, что у меня на сердце, и ответила тебе!

Она сжала руки и, сделав шаг ко мне, смотрела, бледная и дрожащая, в мое лицо.

На минуту я против воли был оглушен чарами ее голоса, силой ее слов. Как музыка звучали ее речи в моих ушах. Если бы я любил эту женщину, ее любовь, несомненно, зажгла бы пламя в моем сердце, но я не любил ее и не умел играть в любовь. С быстротой молнии мелькнула у меня мысль о том, как в эту ночь она надела мне на голову венок из роз, как я выбросил вон ее платок. Я вспомнил, как долго Хармиона ждала и подслушивала наш разговор с Клеопатрой, и ее полные горечи слова! Наконец подумал о том, что сказал бы дядя Сепа, если бы мог видеть нас теперь, и странное, глупое положение, в которое я попал! Я захохотал, захохотал безумным смехом, и этот смех был моим погребальным звоном! Она отвернулась, бледная как смерть, и один взгляд на ее лицо остановил мой безумный смех.

— Ты находишь, Гармахис, — сказала она тихим, прерывающимся голосом, опустив глаза, — ты находишь мои слова смешными?

— Нет, — ответил я, — нет, Хармиона! Прости мне этот смех. Это — смех отчаяния! Что я могу сказать тебе? Ты наговорила много высоких слов о том, чем ты могла бы быть! Мне остается сказать тебе, что ты есть теперь!

Она вздрогнула, я замолчал.

— Говори! — произнесла она.

— Ты знаешь и очень хорошо знаешь, кто я и какова моя миссия. Ты знаешь, что я поклялся Изиде, и по закону божества ты для меня — ничто!

— О, я знаю, что мысленно обет уже нарушен, — прервала она тихим голосом, с глазами, по-прежнему опущенными в землю, — мысленно, но не на деле — обет растает, подобно облаку… Гармахис, ты любишь Клеопатру!

— Это ложь! — вскричал я. — Ты сама развратная девушка, желавшая отклонить меня от долга и толкнуть на открытый позор! Ты увлекалась своим честолюбием или любовью к злу и не постыдилась перешагнуть ограду стыдливости своего пола и сказать то, что ты сказала…

Берегись заходить так далеко! Если ты желаешь, чтобы я ответил, я отвечу прямо, как ты спросила. Хармиона — не принимая во внимание моего долга и моих обетов — всегда была для меня и есть — ничто! Все твои нежные взгляды не заставят сердце забиться сильнее! Едва ли ты можешь быть моим другом, так как, говоря правду, я не могу доверить тебе. Еще раз говорю: берегись! Ты можешь делать зло мне, но если осмелишься поднять палец против нашего дела, умрешь в тот же день. Теперь наша игра сыграна!

Пока я гневно говорил это все, она отодвигалась назад, все дальше, и, наконец, оперлась о стену и закрыла глаза рукой. Когда же я замолчал, отняла руку, взглянула вверх, и лицо ее было лицом статуи, только большие глаза сверкали, как угли, и вокруг них залегли красные круги.

— Не совсем еще, — отвечала она кротко, — арену еще надо посыпать песком! — Она намекала на то, что арену посыпают песком, чтобы скрыть пятна крови при гладиаторских играх. — Довольно, — продолжала она, — не гневайся на такие пустяки! Я бросила кость и про играла! Горе побежденному! Дашь ли ты мне свой кинжал, чтобы покончить с моим позором? Нет? Тогда еще одно слово, царственнейший Гармахис! Если можешь, забудь мое безумие! Не бойся меня! Я теперь, как и прежде, твоя слуга и слуга нашего дела! Прощай!

Она ушла, держась рукой за стену, а я, пройдя а свою комнату, бросился на свое ложе и застонал от горя. Увы! Мы строим планы, строим себе дом надежды, не рассчитывая на гостей, на помеху! И как уберечься от такой гостьи, как неожиданность?

Наконец я заснул, но мои сны были ужасны. Когда я проснулся, веселый свет дня, в который должен быть приведен в исполнение наш кровавый заговор, наполнял комнату, и птицы радостно пели на деревьях сада. Я проснулся, и чувство тревоги овладело мной. Я вспомнил, что прежде чем наступит рассвет, я должен обагрить мои руки кровью — кровью Клеопатры, которая мне доверяет! Почему я не мог возненавидеть ее? Было время, когда я смотрел на это убийство, как на справедливый акт усердия и любви к родине. Но теперь, теперь я охотно отдал бы свое царственное право, рождения, чтобы освободиться от этой ужасной необходимости! Увы! Я знал, что избежать этого нельзя. Я должен испить эту чашу до дна или быть низверженным, чувствуя, что на меня устремлены взоры всего Египта и всех египетских богов. Я молился матери Изиде, чтобы она послала мне силу совершить убийство, молился так горячо, как никогда. И — о чудо! — никакого ответа. Почему это? Что же порвало связь между мной и божеством, если в первый раз оно не удостоило ответить на призыв сына и избранного слуги своего? Разве я согрешил в сердце против матери Изиды? Хармиона сказала, что я люблю Клеопатру! Разве любовь — грех? Нет, и тысячу раз нет! Это протест природы против предательства и крови!

Божественная матерь знает мою силу, быть может, она отвернула свой священный лик от преступления!

Я встал, полный ужаса и отчаяния, и отправился к своему делу, как человек, лишенный души. Я знал наизусть роковые списки, просмотрел планы и в своем уме повторял слова прокламации, которую завтра я должен выпустить перед пораженным миром.

«Граждане Александрии, обитатели Египта, — так начиналась она, — Клеопатра Македонянка по воле богов получила возмездие за свои преступления…»

Я повторил эти слова, сделал и другие дела как-то бессознательно, словно у меня не было души, как человек, которым руководила внешняя, а не внутренняя сила. Минуты проходили. В третьем часу пополудни я пошел, по условию, в дом моего дяди Сепа, в тот дом, куда я был приведен три месяца тому назад, по приезде в Александрию. Здесь я нашел вожаков возмущения, тайно собравшихся, в числе семи. Когда я вошел, двери были плотно закрыты, все они пали ниц и закричали: «Привет тебе, фараон!» Но я заставил их встать, говоря, что я еще не фараон, так как цыпленок не вылупился еще из яйца.

— Да, князь, — сказал дядя, — но его клюв уже виден. Египет не напрасно высиживал его все эти годы, если твой кинжал не изменит тебе сегодня ночью. Почему он может изменить? Ничто не может остановить нас на пути к победе!

— Все это в руках богов! — ответил я.

— Боги нашли исход и вручили его рукам смертного — твоим рукам, Гармахис, и в этом наше спасение.

Смотри, вот последние списки. Тридцать одна тысяча вооруженных людей поклялись восстать, как только до них дойдет известие о смерти Клеопатры! Через пять дней все крепости Египта будут в наших руках. Чего нам бояться? Рим безопасен для нас, ибо его руки полны дела, мы можем вступать в союз с триумвиратом, а если нужно, и подкупить его. Денег у нас много, и если они тебе понадобятся, Гармахис, ты знаешь, где их взять в случае нужды Кеми и опасности от римлян. Что может помешать нам? Ничто. Может быть, в этом беспокойном городе начнут борьбу, составят заговор, чтобы привести Арсиною в Египет и посадить ее на трон? Тогда с Александрией надо поступить со всей строгостью, даже раз рушить ее, если понадобится! Что касается Арсинои, она будет тайно убита завтра, после известия о смерти царицы!

— Остается еще Цезарион, — сказал я. — Рим может провозгласить сына Цезаря, и дитя Клеопатры наследует ее права. Тут двойная опасность!

— Не бойся, — сказал дядя Сепа, — завтра Цезарион присоединится к своей матери в Аменти. Я это предвидел. Птоломеи должны погибнуть, чтобы ни одного отпрыска не произошло вновь от корня, который покарало мщение небес!

— Разве нет другого средства? — спросил я грустно. — Мое сердце болит при мысли убить ребенка. Я видел это дитя. Оно наследовало огонь и красоту Клеопатры и великую мудрость Цезаря! Позорно убивать его!

— Не будь так по-детски жалостлив, Гармахис! — возразил сурово мой дядя. — Что тебе до него? Если мальчик похож на родителей, тем необходимее убить его. Разве ты хочешь вскормить молодого львенка, что бы он сбросил тебя с трона?

— Пусть будет так! — ответил я, вздохнув. — По крайней мере, он избавится от горя и уйдет невинным из этого мира. Теперь перейдем к планам!

Мы долго совещались, и под влиянием великого предприятия и великого общего воодушевления я почувствовал, что бодрость прежних дней вернулась в мое сердце. Наконец все было готово, условлено так, что не могло быть ошибки или неудачи. Если мне не удастся убить Клеопатру сегодня ночью, то исполнение заговора откладывалось до следующего дня или до первого удобного случая. Но смерть Клеопатры являлась сигналом.

Покончив с делом, мы встали, положив руки на священные символы, и поклялись клятвой, которую нельзя написать. Потом мой дядя поцеловал меня, и слезы надежды и радости стояли в его проницательных черных глазах. Он благословил меня, говоря, что охотно отдал бы свою жизнь, не одну, сто жизней, если бы имел столько, чтобы видеть египетский народ свободным, а меня, Гармахиса, потомка древней царственной крови, на троне Египта. Он был истинный патриот, не требующий ничего для себя и готовый все отдать дорогому делу. Я поцеловал его, и мы расстались.

Я тихо проходил по площадям великого города, подмечая положение ворот и площадей, где должны были собраться наши силы. Наконец дошел до набережной, куда высадился, когда приехал в Александрию, и увидел корабль, идущий в море. Я долго смотрел на него, и на сердце у меня было так тяжело, что я желал бы быть на этом корабле, чтобы его белые крылья унесли меня далеко, где я мог бы жить, никому не известный и всеми позабытый. Потом я увидал другой корабль, пришедший с Нила, с палубы которого сходили пассажиры. Мгновенье я стоял, наблюдая за ним, страстно желая, чтобы там был кто-нибудь из Абуфиса. Вдруг около меня раздался знакомый голос.

— Ля! Ля! — сказал голос. — Какой это город для старой женщины, которая хочет поискать в нем счастья!

Как мне найти тех, кто меня знает? Убирайся прочь, плут! Не тронь мою корзину с травами! Или я тебя, клянусь богами, вылечу от любой болезни!

Я обернулся в изумлении и очутился лицом к лицу с моей старухой Атуей. Она узнала меня сейчас же, но в присутствии толпы не выдала своего удивления.

— Добрый господин, — плакалась она, обращая ко мне свое морщинистое лицо и делая мне тайный знак, — по платью твоему ты, вероятно, астролог, а мне говорили об астрологах как о лжецах, которые почитают только свои звезды. Я все же обращаюсь к тебе, так как противоречие — главный закон для женщины. Наверное, в вашей Александрии все идет навыворот, астрологи здесь — честнейшие люди, а все остальные плуты! — Затем, видя, что ее никто не слушает, она сказала: — Царственный Гармахис, меня прислал к тебе с вестями твой отец, Аменемхат.

— Здоров ли он? — спросил я.

— Да, он здоров, хотя ожидание великой минуты озабочивает его!

— Какие же вести?

— Он посылает тебе привет и предостерегает, что тебе грозит большая опасность, хотя и не знает, какая.

Вот его слова тебе: «Будь тверд и счастлив!»

Я склонил голову. От этих слов сердце мое наполнилось ужасом.

— Когда назначено время? — спросила она.

— Сегодня ночью. Куда идешь ты?

— В дом достопочтенного Сепа, жреца в Анну!

— Можешь ли ты проводить меня туда?

— Нет, не могу. Меня не должны видеть с тобой!

— Эй ты, стой! — Я позвал носильщика с набережной, сунул ему монету и приказал проводить старуху в дом Сепа.

— Прощай! — прошептала она. — Прощай до завтра. Будь тверд и счастлив!

Я отвернулся и пошел своей дорогой по шумным улицам. Народ уступал мне дорогу как астрологу царицы, так как слава моя прогремела далеко. И когда я шел, мне казалось, что шаги мои выбивали: будь тверд, будь счастлив! Наконец мне стало казаться, что даже земля выкрикивала эти слова.

Странные слова Хармионы. — Гармахис у Клеопатры. — Поражение Гармахиса

[править]

Была ночь. Я сидел в своей комнате, ожидая назначенного времени. Хармиона должна была позвать меня к Клеопатре. Я сидел и смотрел на кинжал, лежавший передо мной. Кинжал был длинный и острый, рукоятка его представляла собой сфинкса из чистого золота. Я сидел один и напрасно вопрошал о будущем: ответа не было. Наконец я поднял глаза. Хармиона стояла передо мной — не прежняя веселая и блестящая девушка, а статуя с бледным лицом и ввалившимися глазами.

— Царственный Гармахис, — сказала она, — Клеопатра зовет тебя доложить ей о предсказании звезд! Итак, час пробил!

— Хорошо, Хармиона, — ответил я, — все ли в порядке?

— Да, господин, все в порядке. Опьяневший от вина Павел сторожит ворота, евнухи все, за исключением одного, удалены, легионеры спят, Сепа и его сила — уже в засаде. Ничто не упущено. Ягненок, прыгающий около бойни, не более подозревает об опасности, чем царица Клеопатра!

— Хорошо, — повторил я, — пойдем! — Я поднялся с своего места, спрятал кинжал на груди, под платье, по том взял чашу с вином, стоявшую около меня, и разом выпил ее. Весь этот день я ничего не ел.

— Одно слово, — сказала торопливо Хармиона, — мы еще успеем. Прошлой ночью, да, прошлой ночью, — грудь ее поднялась, — я видела сон, странный сон… быть может, ты также видел этот сон? Ведь это был сон и все забыто? Не так ли, господин мой?

— Да, да, — отвечал я, — зачем смущаешь ты меня в такую минуту?

— Я не знаю. Сегодня ночью, Гармахис, судьба готовит великое событие и, может быть, раздавит меня, или тебя, или обоих нас в своих когтях, Гармахис! А если это случится, я хотела бы раньше слышать от тебя, что все случившееся прошлой ночью — сон, забытый сон…

— Да, это сон, — отвечал я рассеянно, — и ты, и я, и наша земля, и эта ужасная ночь, и этот острый кинжал — все это сон, и с каким лицом проснемся мы?

— Ты шутишь, царственный Гармахис! Ты говоришь, мы грезим, спим, а во время сна сновидения меняются.

Фантазия снов удивительна, они изменчивы, подобно облаку при закате солнца, образуют то одну фигуру, то другую, темнее и тяжелее или залитую светом! Прежде чем мы проснемся завтра, скажи мне одно слово. Прошлой ночью было это сновидение, — когда мне казалось, что я умираю от стыда, а тебе казалось, что ты смеешься над моим стыдом — только фантазией, или это может еще измениться? Помни, что при нашем пробуждении пережитое нами во сне остается уже неизменным и прочным, как пирамиды!

— Нет, Хармиона, — возразил я, — мне тяжело огорчить тебя, но это сновидение не может измениться. Я говорил все от искреннего сердца, и с этим покончено. Ты — моя сестра, мой друг, никем другим я не могу быть для тебя!

— Хорошо, очень хорошо! — сказала она. — Забудем все это! Теперь пойдем! От сна ко сну! — Она улыбнулась такой улыбкой, которой я никогда не видел на ее лице. Это была зловещая, ужасная улыбка, ужаснее самой от чаянной скорби. Ослепленный моим безумием и смущением, я не подозревал, что в этой улыбке Хармиона-египтянка хоронит все счастье юности, всякую надежду на любовь и навеки порывает священные узы долга. Этой улыбкой она посвятила себя злу, отреклась от своей родины, своих богов и нарушила свою клятву. Этой улыб кой изменила ход исторических событий. Если бы я не видел этой улыбки на лице Хармионы, Октавий не победил бы мир, и Египет был бы свободной и великой страной!

Между тем это была просто улыбка женщины!

— Почему ты так строго смотришь на меня, девушка? — спросил я.

— Мы часто улыбаемся во сне! — отвечала она. — Пора идти, следуй за мной! Будь тверд и счастлив, Гармахис!

Склонившись передо мной, она взяла мою руку и поцеловала ее. Потом, бросив на меня последний, странный взгляд, повернулась и пошла по лестнице вниз через пустые покои.

В комнате, называемой алебастровым залом, мы остановились. Далее находилась уже комната Клеопатры, где я видел ее спящей.

— Подожди здесь, — сказала Хармиона, — я скажу Клеопатре о твоем приходе! — И она скользнула в комнату.

Наконец она вернулась тяжелой походкой, с низко опущенной головой.

— Клеопатра ожидает тебя, — произнесла она, — иди, стражи нет!

— Где я встречу тебя, когда все будет кончено? — спросил я хрипло.

— Ты встретишь меня здесь, потом пойдем к Павлу. Будь тверд и счастлив! Прощай, Гармахис!

Я пошел, но около занавеса внезапно обернулся и в слабо освещенном зале увидел странную картину. Вдали стояла Хармиона. Свет падал на ее фигуру, освещая закинутую назад голову, белые руки, протянутые вперед, словно она хотела что-то удержать, и ее нежное лицо, искаженное такой нечеловеческой мукой, что на него было страшно смотреть. Хармиона знала, что я, кого она так любила, шел на верную смерть. Это было ее последнее «прости» мне.

Я ничего не подозревал. С своей мукой в душе я отдернул занавес и вошел в комнату Клеопатры.

В глубине благоухающей комнаты, на шелковом ложе, лежала Клеопатра, одетая в чудное белое одеяние.

Она тихо обмахивалась драгоценным веером из страусовых перьев, который держала в руке. Около нее лежала арфа из слоновой кости. На столике стояли смоквы, кубки и фляга с вином рубинового цвета. Я подошел ближе. Озаряемая мягким светом, покоилась на своем ложе обольстительная женщина, это чудо мира, во всей своей ослепительной красоте.

И правда, никогда я не видел ее столь прекрасной, как в эту роковую ночь. Опершись на душистые подушки, она сияла, как звезда, в слабом свете сумерек. От ее волос и платья исходило благоухание, ее голос походил на дивную музыку, а в ее чудных глазах сияли, меняясь, огоньки, как в зловещем камне опала.

И эту женщину я должен был убить!

Медленно приблизился я и склонился перед ней.

Она не обратила внимания, продолжая лежать и обмахиваться веером, который качался взад и вперед, подобно крылу порхающей птицы.

Наконец я встал перед ней; она взглянула на меня и прижала веер из страусовых перьев к своей груди, словно желая скрыть ее красоту.

— Это ты, друг, пришел ко мне? — сказала она. — Хорошо! Я соскучилась одна. Какой скучный мир! Мы знаем столько лиц, и как мало из них таких, которых мы любим! Не стой же, а садись!

Она указала мне веером резное кресло у своих ног. Я склонился еще раз и сел.

— Я исполнил твое желание, царица, — произнес я, — и тщательно и искусно прочел предсказание звезд. Вот плоды трудов моих! Если царица позволит, я объясню ей!

Я встал, желая обойти кругом ложе, чтобы вонзить ей кинжал в затылок, пока она будет читать.

— Нет, Гармахис, — произнесла она спокойно с милой улыбкой, — останься здесь и дай мне папирус. Клянусь Сераписом! Я так люблю смотреть на твое лицо, что мне не хочется терять его из виду!

Мое намерение не удалось, я вынужден был подать ей папирус, думая про себя, что, пока она будет читать его, я внезапно встану и поражу ее в сердце. Она взяла папирус, коснувшись моей руки, и сделала вид, что читает, но на самом деле не читала, и ее глаза были устремлены на меня поверх папируса.

— Зачем ты прячешь руку под платьем? — спросила она, так как я действительно сжал рукоятку кинжала. — Разве у тебя бьется сердце так сильно?

— Да, царица, — сказал я, — оно сильно бьется!

Она ничего не ответила, снова сделала вид, что читает, продолжая наблюдать за мной. Я размышлял: «Как же мне совершить это ужасное убийство? Если я кинусь на нее, она увидит, будет бороться и кричать. Нет, надо ждать удобного случая!»

— Предсказания благоприятны, Гармахис! — сказала она, угадывая написанное, так как не прочла ни слова.

— Да, царица! — ответил я.

— Хорошо. — Она бросила папирус на мраморный пол. — Пусть корабли отплывут. Так или иначе, а мне надоело взвешивать случайность!

— Это трудно, царица, — сказал я, — я желал только показать, на чем основываю свое предсказание!

— Нет, Гармахис, я устала следить за путями звезд.

Твое предсказание благоприятно, и с меня довольно. Несомненно, ты честен и написал добросовестно. Теперь бросим все рассуждения, будь весел! Что мы будем делать? Я хотела бы плясать — ведь никто не пляшет лучше меня, — но это не по-царски! Нет, я буду петь!

Она приподнялась, взяла арфу. Струны звучали. Своим полным, нежным голосом красавица запела дивную, чарующую мелодию.

«Море спит, и небо спит, — пела она, — в наших сердцах звучит музыка. Ты и я, мы плывем по морю, убаюкиваемые тихим рокотом его волн! Нежно целует ветер мои локоны… Ты смотришь мне в лицо и шепчешь страстные речи… Сладкая песнь звучит и умирает в воздухе — песнь истомленного страстью сердца, песнь упоенья и любви!»

Последние ноты дивного голоса прозвучали в комнате и тихо замерли. Сердце мое вторило им в ответ. Среди певиц в Абуфисе я слышал лучшие голоса, чем у Клеопатры, но никогда не слышал такого нежного, одухотворенного страстью пения. Кроме голоса, тут была благоухающая комната, в которой было все, чтобы разбудить чувство, необыкновенная нега и страстность голоса, и поразительная грация, чудная красота царственной певицы. Во время ее пения мне казалось, что мы плывем с ней на лодке, вдвоем, теплой ночью, под звездным небом. Когда же она перестала перебирать струны арфы и с последней нежной нотой, дрожавшей в ее устах, протянула мне руки, взглянув мне в глаза своими удивительными очами, я готов был броситься к ней, но опомнился и сдержался.

— Разве у тебя не найдется ни одного слова благодарности за мое жалкое пение? — спросила она наконец.

— О царица! — ответил я тихо, голос мой прервался. — Твое пение не годится слушать мужам. Поистине оно победило меня!

— Нет, Гармахис, тебе нечего бояться, — сказала она с тихой усмешкой, — я знаю, как далеки твои мысли от женской красоты и как чужд ты слабостям твоего пола! Холодным железом можно безопасно играть!

Я думал про себя, что холодное железо можно накалить добела на сильном огне, но ничего не сказал и, хотя рука моя дрожала, еще раз взялся за кинжал и, пугаясь собственной слабости, пытался найти средство убить ее, пока силы не изменили мне.

— Иди сюда, Гармахис, — между тем продолжала Клеопатра своим нежным голосом, — иди, сядь около меня и побеседуем! Мне надо многое сказать тебе. — Она указала мне место подле себя на шелковом ложе.

Я, подумав, что чем ближе буду к ней, тем удобнее будет мне убить ее, встал и сел близ нее на ложе. Откинувшись назад, она смотрела на меня глазами сфинкса.

Теперь мне представлялся удобный случай убить ее, потому что ее горло и грудь были не защищены. Сделав над собой величайшее усилие, я схватился за кинжал. Но быстрее мысли она схватила мои пальцы своей рукой и тихо удержала их.

— Почему ты так дико смотришь на меня, Гармахис? — сказала она. — Не болен ли ты?

— Действительно, я нездоров! — пробормотал я.

— Облокотись на подушки и отдохни! — отвечала она, держа мою руку, теперь совершенно ослабевшую. — Это пройдет. Ты слишком много работал над звездами. Как нежен воздух этой ночи, напоенный ароматом лилий!

Прислушайся к голосу моря, бьющегося о скалы! Рокот его доносится издалека и заглушает журчанье фонтана!

Слушай, как поет Филомела! [*Соловей.] Как сладка песнь переполненного любовью сердца, которую она шлет возлюбленному! Поистине это ночь любви! Как хороша музыка природы! В ней звучат сотни голосов, голос ветра, деревьев, океана — все это поет в унисон. Слушай, Гармахис! Я кое-что угадала. Ты происходишь от царственной крови. В твоих жилах струится кровь царственных предков твоих. Конечно, ты — отпрыск старого, царственного корня! Ты смотришь на знак в виде листа на моей груди?

Он сделан в честь великого Озириса, которого я почитаю вместе с тобой!

— Отпусти меня! — простонал я, пытаясь встать, но силы оставили меня.

— Нет, погоди еще! Ты не оставишь меня! Ты не можешь сейчас уйти от меня! Гармахис, разве ты никогда не любил?

— Нет, нет, царица! На что мне любовь? Отпусти меня! Я ослабел — мне дурно!

— Никогда не любил! Как это странно! Никогда не знать женского сердца, бьющегося в унисон с твоим! Ни когда не видеть глаз возлюбленной, орошенных слезами страсти, не слышать шепота ее любви на своей груди! Никогда не любить! Никогда не теряться в тайниках родной души, не знать, что природа спасает нас от одиночества, связывая золотой цепью любви два существа, сливая их в одно целое! Разве ты никогда не любил, Гармахис?

Говоря это, она подвигалась ко мне все ближе и ближе, наконец с долгим и сладким вздохом обвила мою шею одной рукой и заглянула мне в глаза своими дивными синими глазами; губы ее раскрылись в загадочной улыбке, подобно раскрытой чашечке цветка, распустившегося во всей благоухающей красоте. Ближе склонилась она ко мне, все ближе ее царственные формы, еще секунда — и ее ароматное дыхание пошевелило мне волосы, и губы ее прижались к моим. О, горе мне, горе! В этом поцелуе — сильнее и ужаснее смерти — я забыл все: Изиду, мою небесную надежду, клятвы, честь, страну, друзей, все, кроме Клеопатры, которая сжимала меня в объятиях, называя своим возлюбленным и господином.

— Выпей теперь, — шепнула она, — выпей кубок вина за нашу любовь!

Я взял кубок и осушил его до дна. Позднее я узнал, что в вино был подмешан сонный порошок.

Я упал на ложе и, хотя сознание еще не покинуло меня, не мог ни подняться, ни говорить. Клеопатра же, наклонившись надо мной, вытащила из моей одежды кинжал.

— Я победила! — вскричала она, откидывая назад свои роскошные волосы. — Я победила, ставкой был Египет, игра стоила свеч! Этим кинжалом ты должен был убить меня, мой царственный соперник! И твои помощники собрались у ворот моего дворца! Очнулся ли ты? Кто помешает мне пронзить этим кинжалом твое сердце?

Я слышал ее слова и, собрав силы, указал на свою грудь, жаждая смерти. Она стояла передо мной во всем царственном величии, кинжал блестел в ее руке. Его острие слегка укололо меня.

— Нет, — вскричала Клеопатра, бросая кинжал, — ты слишком дорог мне. Жаль убивать такого мужчину! Дарую тебе жизнь! Живи, погибший фараон! Живи, бедный, падший князь! Тебя победила хитрость женщины! Живи, Гармахис, живи, чтобы увеличить мой триумф!..

Сознание покидало меня. В ушах моих еще звучала песнь соловья, рокот моря и музыка торжествующего смеха Клеопатры. Этот тихий смех провожал меня в страну снов, звучит в моих ушах и теперь и будет звучать до смерти.

Пробуждение Гармахиса. — Перед лицом смерти. — Приход Клеопатры. — Она утешает Гармахиса

[править]

Еще раз я проснулся. Я находился в собственной комнате. Наверное, я спал и видел сон. Это было не что иное, как сон! Разве я проснулся для того, чтобы почувствовать себя предателем, чтобы вспомнить, что удобный случай более не вернется, что я погубил великое дело, что прошлой ночью храбрые, честные люди под руководством моего дяди прождали меня напрасно у ворот дворца.

Весь Египет ждал, и ждал — напрасно! Нет, этого не могло быть! Это был ужасный сон, подобный сон может убить человека. Лучше умереть, чем видеть такие сны, ниспосланные адом. Быть может, это была отвратительная фантазия измученного ума? Но где же я теперь? Я должен быть в алебастровом зале и ожидать Хармиону. Где я? О боги! Что это за ужасный предмет, имеющий образ человека, прикрытый белым, испачканный кровью, скорчившийся у подножия моего ложа?

Как лев, прыгнул я с ложа и изо всей силы ударил его. От удара ужасный предмет покатился в сторону. Полумертвый от ужаса, я сбросил белый покров и увидал голую фигуру мертвого человека с согнутыми коленями. Это был римский военачальник Павел! В его сердце торчал кинжал — мой кинжал с золотым сфинксом на рукоятке. На свитке латинскими буквами было написано: «Привет тебе, Гармахис! Я был римлянин Павел, которого ты подкупил! Смотри же, хорошо ли быть предателем!»

Почти падая и ослабев, я отскочил от страшного трупа, обагренного своей собственной кровью. Обессилев, я отодвинулся назад и прислонился к стене. За этой стеной наступал день и птицы весело щебетали. Итак, это не был сон! Я погиб! Погиб! Я подумал о моем старом отце, Аменемхате. Мысль о нем сверкнула в моем мозгу, сдавив мне сердце. Что будет с ним, когда до него дойдет весть о позоре сына, о разрушении всех его священных надежд! Я подумал о патриотах-жрецах, о дяде Сепа, напрасно прождавших целую ночь сигнала! Другая мысль последовала за первой. Что сталось с ними? Не один я был предателем. Меня также предали. Но кто? Кто? Может быть, Павел, но он знал не многих участников нашего заговора. Тайные списки были спрятаны у меня в одежде. Озирис! Они исчезли! Судьба Павла может быть судьбой всех патриотов Египта. При этой мысли я совсем обезумел, зашатался и упал там, где стоял.

Когда я пришел в себя, длинные тени от деревьев пояснили мне, что полдень уже прошел. Я вскочил на ноги. Труп Павла лежал неподвижно, наблюдая за мной своими стеклянными глазами. В отчаянии я бросился к двери. Она была заперта, я слышал за ней шаги часовых, которые перекликались и гремели копьями. Вдруг часовые отодвинулись, дверь открылась и вошла сияющая, торжествующая Клеопатра в царском одеянии. Она вошла одна, и дверь заперлась за ней. Я стоял как безумный. Она подошла ближе ко мне, лицом к лицу.

— Приветствую тебя, Гармахис, — сказала она, нежно улыбаясь. — Мой посланник нашел тебя! — Она указала на труп Павла. — Фу, как он страшно выглядит! Эй, часовые!

Дверь отворилась, и двое вооруженных галлов остановились у двери.

— Уберите эту гадость, — сказала Клеопатра, — бросьте ее коршунам! Стойте, возьмите кинжал из груди изменника!

Люди низко поклонились, и кинжал, покрытый кровью, был вытащен из сердца Павла и положен на стол. Потом они схватили труп за голову и за ноги и унесли его. Я слышал, как замерли их тяжелые шаги на лестнице.

— Мне кажется, Гармахис, твое положение сквер но, — сказала Клеопатра, — как странно вертится коле со фортуны! Не будь этого изменника, — она указала по направлению к двери, хотя труп уже был унесен, — на меня теперь было бы так же страшно смотреть, как на него, и кровь на том кинжале была бы кровью моего сердца!

— Итак, Павел предал меня!

— Когда ты пришел ко мне в прошлую ночь, — продолжала она, — я знала, что ты пришел убить меня. Когда время от времени ты прятал руку под платье, я знала, что ты сжимал кинжал, что ты собирал все свое мужество для преступления, которое противно твоей душе. О, это был ужасный час, я поражалась, не зная и колеблясь минутами, кто из нас обоих победит, когда мы мерялись хитростью и силой. Да, Гармахис, стража ходит за твоей дверью. Но не обманывай себя! Если бы я не была уверена, что держу тебя здесь узами более сильными, чем цепи тюрьмы, если бы не знала, что ты не можешь сделать мне зло, так как для тебя легче перешагнуть через копья моих легионеров, чем через ограду чести, — ты давно был бы мертв! Гармахис! Смотри, вот твой кинжал! — Она протянула мне его. — Убей меня, если можешь!

Клеопатра подошла ближе, открыла грудь и ждала, спокойно смотря на меня.

— Ты не можешь убить меня, — продолжала она, — потому что я хорошо знаю, такой человек, как ты, не способен совершить преступление — убить женщину, которая принадлежит ему, — и жить! Долой руку! Не направляй кинжала в свою грудь! Если ты не можешь убить меня, как же можешь отнять у себя собственную жизнь? О ты, преступивший клятву жрец Изиды! Разве тебе так легко предстать пред лицом оскорбленного божества в Аменти? Как ты думаешь, какими глазами взглянет небесная мать на своего сына, опозоренного, нарушившего священный обет? Как будешь ты приветствовать ее, обагренный своей собственной кровью? Где будет уготовано тебе место твоего искупления и очищения, если ты можешь еще очиститься в глазах богов?

Я не мог выносить более. Сердце мое было разбито. Увы! Это была правда — я не смел умереть.

Я дошел до того, что не мог умереть. Я бросился на свое ложе и заплакал кровавыми слезами тоски и отчаяния.

Клеопатра подошла ко мне, села около меня, стараясь утешить меня, обняла мою шею руками.

— Любовь моя, послушай, — сказала она, — еще не все потеряно для тебя, хотя я и рассердилась на тебя. Мы играли большую игру; сознаюсь: я пустила в ход женские чары против тебя и победила. Но я могу быть откровенной. Мне очень жаль тебя как царице и как женщине, даже более, мне тяжело видеть тебя печальным и тоскующим. Это было хорошо и справедливо, что ты хотел вернуть назад трон, захваченный моими предками, и свободу Египту! Я, как законная царица, сделала то же самое, не останавливаясь перед преступлением, так как дала клятву. Я глубоко сочувствую тебе как всему великому и смелому. Вполне понимаю твое горе и скорбь о глубине твоего падения, а как любящая женщина сочувствую тебе и жалею тебя! Не все еще потеряно. Твой план был смел, но безумен, так как Египет не может подняться на прежнюю высоту, хотя бы ты завоевал и корону, и страну — без сомнения, это удалось бы тебе, — есть еще римляне, с ними надо считаться. Пойми, меня здесь мало знают. Но во всей стране нет сердца, которое билось бы такой преданной любовью к древней стране Кеми, как мое, даже больше, чем твое, Гармахис! Война, возмущения, зависть, заговоры — все это отвлекало меня и мешало мне служить так, как я могу, моему народу. Ты, Гармахис, научишь меня! Ты будешь моим советником, моей любовью! Не трудно, Гармахис, завоевать сердце Клеопатры, сердце, которое — стыдись! — ты хотел умертвить! Ты соединишь меня с моим народом, мы будем царствовать вместе, объединим новое царство со старым, старую и новую мысль! Все делается к лучшему. Другим и лучшим путем ты взойдешь на трон фараонов! Видишь, Гармахис! Твоя измена будет скрыта, насколько это возможно. Разве ты виноват, что римлянин выдал тебя? Тебя опоили, твои бумаги украдены, и ключ к ним найден. Что ж позорного для тебя, хотя великий заговор и не удался и те, кто были участниками его, рассеялись, — ты остался тверд в преданности своей вере, воспользовался средствами, которыми одарила тебя природа, завоевать сердце египетской царицы? Под лучами ее нежной любви ты можешь добиться своей цели и расправить свои мощные крылья над страной Нила! Подумай, разве я плохой советник, Гармахис?

Я поднял голову, слабый луч надежды загорелся во мраке моего сердца; падающий человек хватается за перышко. Я заговорил в первый раз.

— А те, кто был со мной, кто верил мне, — что стало с ними?

— А! — произнесла она. — Аменемхат, твой отец, престарелый жрец в Абуфисе, Сепа, твой дядя, горячий патриот. Под простой внешностью его кроется великое сердце!

Я думал, она назовет Хармиону, но она не упомянула о ней.

— И другие, — добавила она, — я знаю их всех!

— Что сталось с ними? — спросил я.

— Слушай, Гармахис, — ответила она, вставая и положив руку мне на плечо, — ради тебя я буду милосердна к ним. Я сделаю то, что должно быть сделано. Клянусь моим троном и всеми богами Египта, что ни один волос не упадет с головы твоего престарелого отца. Если еще не поздно, я пощажу твоего дядю Сепа и других. Я не буду брать примера с моего предка Епифана, который погубил массу людей, когда египтяне восстали против него. Он привязывал их к колеснице и волочил за собой вокруг городских стен. Я же пощажу всех, кроме евреев; их я ненавижу!

— Евреев — нет! — возразил я.

— Это хорошо, их я не буду щадить, евреев. Разве я такая жестокая женщина, как говорят? В твоем списке, Гармахис, многие осуждены на смерть; я отняла жизнь только у римского негодяя, двойного изменника, так как он предал меня и тебя. Если ты удивлен, Гармахис, теми милостями, которыми я тебя осыпаю, то это по женскому расчету — ты мне нравишься, Гармахис! Нет, клянусь Сераписом, — добавила она с легким смехом, — я меняю мое намерение, я не могу тебе так много дать даром! Ты должен купить все это у меня — и ценой одного поцелуя, Гармахис!

— Нет, — возразил я, отвернувшись от прекрасной искусительницы, — цена очень тяжела. Я не целую более!

— Подумай, — ответила она, нахмурившись, — поду май и выбирай! Я — женщина, Гармахис, и не привыкла о чем-либо просить мужчин. Делай как знаешь, но я говорю тебе: «Если ты оттолкнешь меня, я переменю свое намерение и возьму назад свои милости». Итак, добродетельнейший жрец, выбирай: или тяжкое бремя моей любви, или немедленная смерть твоего престарелого отца и всех остальных участников заговора!

Я взглянул на нее, заметив, что она рассердилась. Глаза ее заблестели, и грудь высоко поднялась, я вздохнул и поцеловал ее, окончательно запечатлев этим свой позор и рабство.

Улыбаясь, как торжествующая греческая Афродита, она ушла, унося с собой мой кинжал. Я не знал тогда, как низко я был обманут, почему нить жизни моей не была порвана, почему Клеопатра, обладавшая сердцем Тигра, была так милосердна ко мне; не знал, что она боялась убить меня. Заговор был очень силен, она же так слабо держалась на троне двойной короны, что слух о моей насильственной смерти произвел бы сильное волнение и мог свергнуть ее с престола, даже если бы я не существовал более на свете.

Я не знал, что только из страха и политических расчетов она оказывала мне столько милости, что не ради священного чувства любви, а из хитрости — хотя поистине она меня любила! — она постаралась привязать меня к себе сердечными узами. Но я должен сказать в ее защиту, что потом, когда тучи опасности затемнили небо ее жизни, она сдержала данное мне слово: кроме Павла и еще одного человека, никто из участников заговора против Клеопатры и ее рода не был убит, хотя они претерпели много других бедствий.

Она ушла, и ее образ боролся в моем сердце со стыдом и печалью. О, как горьки были эти часы, которые я не мог облегчить даже молитвой! Связь между божеством и мной порвалась, и Изида отвернулась от своего жреца. Тяжелы были эти часы мрака и упоения, но в этом мраке мне блестели дивные глаза Клеопатры и звучал ее нежный смех, отголосок ее любви. Чаша скорби еще не была полна. Надежда закралась в мое сердце, я мог думать, что пал ради достижения высокой цели и что из глубины падения я найду лучший, менее опасный путь к победе!

Так обманывают себя падшие люди, стараясь взвалить бремя своих порочных деяний на судьбу, пытаясь уверить себя, что их слабость поведет к лучшему и заглушит голос совести сознанием необходимости. Увы! Рука об руку угрызения и гибель двигаются по пути греха! И горе тому, за кем они последуют! Горе мне, тяжкому грешнику из всех грешников!

Заключение Гармахиса. — Упреки и презрение Хармионы. — Освобождение Гармахиса. — Прибытие Квинта Деллия

[править]

Одиннадцать дней я был заключен в моей комнате и не видел никого, кроме часовых, рабов, которые молча приносили мне пищу и питье, и Клеопатры, часто приходившей навещать меня. Хотя она говорила мне много нежных слов, уверяла в своей любви, но не обмолвилась ни одним словом о том, что делалось за стенами моей тюрьмы. Она приходила ко мне в разном настроении, то веселая, сияющая, удивляя меня мудрыми мыслями и речами, то страстная, любящая, и каждому своему настроению придавала новую, своеобразную прелесть. Она много толковала, как должен я помочь ей сделать Египет великой страной, облегчить народ и прогнать римских орлов. Сначала мне было очень тяжело слушать ее речи, но мало-помалу она все крепче опутывала меня своими волшебными сетями, из которых не было выхода, и мой ум привык думать ее мыслями. Тогда я раскрыл ей мое сердце и некоторые планы. Она, казалось, слушала внимательно, весело, взвешивала мои слова, говорила о разных средствах и способах к достижению цели, о том, как желала она очистить древнюю веру, возобновить древние храмы, построить новые в честь египетских богов. Все глубже вползала она в мое сердце, пока я, для которого не осталось больше ничего на свете, не полюбил ее со всей глубокой страстью еще не любившего сердца. У меня не было уже ничего, кроме любви Клеопатры, моя жизнь сосредоточилась на этой любви, и я лелеял свое чувство, как вдова своего единственного ребенка. Виновница моего позора была для меня самым дорогим существом на свете, моя любовь к ней росла, пока все прошлое не потонуло в ней, а мое настоящее не превратилось в сон! Она покорила меня, отняла у меня честь, обрекла на позор, а я — бедное, падшее, ослепшее созданье! — я целовал палку, которой она меня била, и был ее верным рабом.

Даже теперь, в грезах, которые слетают ко мне, когда сон раскрывает тайники сердца и всякие ужасы свободно появляются в обителях мысли, мне кажется, что я вижу царственную красоту Клеопатры, как я увидел ее впервые, ее протянутые нежные руки, огоньки страсти в ее чудных глазах, роскошные, рассыпающиеся локоны и прелестное лицо, сияющее любовью и нежностью, той чарующей нежностью, которая присуща только ей, ей одной! После многих лет, мне кажется, я вижу ее такой, какой увидел в первый раз, и снова спрашиваю себя: неужели это была ложь?

Однажды она явилась ко мне поспешно, говоря, что пришла прямо с большого совещания относительно войны Антония в Сирии, как была, в царском одеянии, со скипетром в руке и золотой диадемой, с царственной змеей на челе. Смеясь, она села передо мной и рассказала, что давала аудиенцию каким-то послам и, когда они надоели ей, сказала, что ее отзывает внезапное посольство из Рима, и убежала. Это ее очень позабавило. Вдруг Клеопатра встала, сняла диадему, положила на мои волосы и, сняв царскую мантию, возложила ее на мои плечи, дала мне в руки скипетр и встала на колени передо мной. Затем, смеясь, поцеловала меня в губы и сказала, что я — настоящий царь. Припомнив свое коронование в Абуфисе и душистый розовый венок, который венчал меня царем любви, я встал, побледнел от гнева, сбросил с себя царскую мантию и спросил ее, смеет ли она издеваться над своим пленником — над птицей, посаженной в клетку! Видимо, мой гнев поразил ее, она отшатнулась.

— Нет, Гармахис, не сердись! Почему ты думаешь, что я издеваюсь над тобой? Почему думаешь, что не можешь быть действительно фараоном?

— Что ты хочешь сказать? — сказал я. — Не будешь ли ты короновать меня перед всем Египтом? Как я могу иначе быть фараоном?

Она опустила глаза.

— Быть может, любовь моя, у меня есть мысль короновать тебя! — нежно произнесла она. — Выслушай меня: ты бледнеешь здесь, в тюрьме, и мало принимаешь пищи! Не противоречь мне! Я знаю это от невольников. Я держала тебя здесь, Гармахис, ради твоего собственного спасения, ты дорог мне. Ради твоего блага, ради твоей чести все должны думать, что ты мой пленник. Иначе ты был бы опозорен и убит — убит тайно. Сюда я больше не приду, так как завтра ты будешь свободен и появишься опять при дворе как мой астролог. Я пущу в ход все доводы, которыми ты оправдал себя. Все предсказания твои о войне оправдались, но за это мне, впрочем, нечего благодарить тебя, так как ты предсказывал согласно твоим целям и твоему плану. Теперь прощай. Я должна вернуться к меднолобым посланникам. Не сердись, Гармахис, кто знает, что еще может произойти между мной и тобой?!

Она кивнула головой и ушла, заронив во мне мысль, что она хочет открыто короновать меня.

Действительно, я верю, у нее была эта мысль в то время. Если она и не любила меня, то все же я был дорог ей и не успел еще надоесть.

На другой день вместо Клеопатры пришла Хармиона, которую я не видал с той роковой ночи.

Она вошла и остановилась передо мной с бледным лицом и опущенными глазами. Ее первые слова были горьким упреком.

— Прости, что я осмелилась прийти вместо Клеопатры, — сказала она своим нежным голосом, — твоя радость отсрочена ненадолго, ты скоро увидишь ее!

Я вздрогнул при этих словах, а она воспользовалась своим преимуществом и продолжала:

— Я пришла к тебе, Гармахис, уже не царственный, пришла сказать, что ты свободен. Ты свободен и можешь видеть свою собственную низость, видеть ее в глазах всех, слепо доверявших тебе, как тень, падающую на воду. Я пришла сказать тебе, что великий план — план, лелеянный в течение двадцати лет, — разрушен. Никто не убит, только Сепа исчез бесследно. Все вожаки заговора схвачены, закованы в цепи или изгнаны из родной страны, их партия рассеялась, буря, не успев разразиться, затихла. Египет погиб, погиб навсегда, его последние надежды исчезли. Он не в силах более бороться. Теперь навсегда он должен склонить шею под ярмо и подставить спину под палку притеснителя!

Я громко застонал.

— Увы, я был предан! — сказал я. — Павел выдал меня!

— Тебя предали? Нет, ты сам предал всех! Как мог ты не убить Клеопатру, когда был с нею наедине? Говори, клятвопреступник!

— Она опоила меня! — сказал я.

— О Гармахис! — возразила безжалостная девушка. — Как низко ты упал в сравнении с тем князем, которого я знала! Ты даже не стыдишься лжи! Да, ты был опоен, опоен напитком любви! Ты продал Египет и свое великое дело за поцелуй развратницы! Тебе позор и стыд! — продолжала она, указывая на меня пальцем и устремив глаза на мое лицо. — Презрение и отвращение — вот чего ты заслужил! Возражай, если можешь! Дрожи передо мной, познай, что ты такое, ты должен дрожать! Пресмыкайся у ног Клеопатры, целуй ее сандалии, ей не надоест, и она не швырнет тебя в твою грязь! Перед всеми честными людьми — дрожи, дрожи! Моя душа замерла под градом горьких упреков, ненависти, презрения, но я не находил слов для ответа.

— Как же это случилось, — сказал я глухим голо сом, — что тебя не выдали, а ты здесь, пришла, чтобы яз вить меня, ты, которая клялась, что любишь меня! Ты — женщина и не имеешь сострадания к слабости мужчины?!

— Моего имени, не было в списках, — возразила она, опуская свои темные глаза, — это случайность. Выдай меня, Гармахис! Я любила тебя, это правда, — ты помнишь? — я глубоко чувствую твое падение. Позор человека, которого мы, женщины, любим, становится нашим позором, прилипает к нам, и мы бесконечно страдаем, чувствуя его. Не безумец ли ты? Не желаешь ли ты прямо из объятий царственной развратницы искать утешения у меня, у меня одной?

— Почем я знаю, — сказал я, — что это не ты в ревнивом гневе выдала наши планы? Хармиона, давно уже Сепа предостерегал меня против тебя, и я припоминаю теперь…

— Ты — предатель, — прервала она, краснея до самого лба, — и видишь в каждом человеке себе подобного, такого же изменника и предателя, как ты! Не я изменила тебе, это — бедный дурак, Павел, который не выдержал до конца и выдал нас. Я не хочу слушать твоих низких мыслей, Гармахис, не царственный более! Клеопатра, царица Египта, приказала мне сказать тебе, что ты свободен, и она ждет тебя в алебастровом зале!

Бросив быстрый взгляд на меня из-под своих длинных ресниц, она ушла.

И снова, хотя редко, я начал появляться при дворе, но сердце мое было полно стыда и ужаса, и на каждом лице я боялся увидеть презрение к себе. Но я не видел ничего, так как все, знавшие о заговоре, исчезли, а Хармиона молчала ради своих собственных интересов. Итак, Клеопатра объявила, что я был невиновен! Но мой позор придавил меня и унес всю красоту моего лица, положив на нем печать измождения и горечи. Хотя меня и освободили, но зорко наблюдали за каждым моим шагом; я не мог уйти из дворца.

Наконец наступил день, когда явился Квинт Деллий, лживый римлянин, который служил восходящему светилу. Он привез Клеопатре письмо от Марка Антония, триумвира, находившегося после победы над Филиппом в Азии. Там он разными способами собирал золото с побежденных царей, чтобы удовлетворить им жадность своих легионеров.

Я хорошо помню этот день. Клеопатра в царском одеянии, окруженная придворными и свитой, в числе которой находился и я, сидела в большом зале, на золотом троне, и приказала герольдам пригласить посла от Антония-триумвира.

Широкие двери распахнулись, и при звуках труб, при кликах галльских воинов вошел римлянин при блестящем золотом вооружении, в шелковом, пурпурного цвета плаще, в сопровождении свиты.

Он был красив и прекрасно сложен, но около его рта залегла холодная, надменная складка, а в быстрых глазах сквозило что-то фальшивое.

В то время когда герольды выкликали его имя, титул и заслуги, он пристально смотрел на Клеопатру, лениво сидевшую на троне, сияющую красотой, и стоял словно ослепленный. Герольды кончили. Он все стоял молча, не двигаясь. Клеопатра заговорила на латинском языке:

— Привет тебе, благородный Деллий, посол могущественного Антония! Тень его славы легла на мир, словно сам Марс спустился над нами, бедными князьями, чтобы приветствовать нас и удостоить своим прибытием наш бедный город, Александрию! Просим тебя, скажи нам цель твоего прибытия!

Хитрый Деллий не отвечал, продолжая стоять в оцепенении.

— Что с тобой, благородный Деллий, отчего ты молчишь? — спросила Клеопатра. — Разве ты так долго странствовал в Азии, что двери римского языка закрыты для тебя? На каком языке говоришь ты? Назови его, и мы будем говорить с тобой, все языки знакомы нам!

Наконец он заговорил тихим голосом:

— Прости меня, прекраснейшая царица Клеопатра, если я стоял немым перед тобой. Слишком поразительная красота, подобно смерти, лишает нас языка и парализует чувства. Глаза того, кто смотрит на блеск полуденного солнца, слепы на все остальное! Неожиданно поразила меня твоя красота и слава, царица Египта, и я подавлен, порабощен, а мой ум не в силах понять что-либо!

— Поистине, благородный Деллий, — отвечала Клеопатра, — в Киликии вы проходите хорошую школу лести!

— Что же говорят у вас здесь, в Александрии? — возразил ловкий римлянин. — Дыхание лести не может рассеять облака! [1] Не правда ли? Но к делу. Здесь, царица Египта, письма благородного Антония за его подписью и печатью. Он пишет о некоторых государственных делах. Угодно ли тебе, чтоб я прочитал их при всех?

[1] Другими словами, Божество выше человеческих похвал.

— Сломай печать и читай!

Поклонившись, римлянин сломал печать и начал читать:

«Triumviri Reipublicae Constitnendae, устами Марка Антония, триумвира, Клеопатре, милостью римского народа царице Верхнего и Нижнего Египта, шлют свой привет.

До нашего сведения дошло, что ты, Клеопатра, вопреки долгу и обещанию приказала своим слугам, Аллиену и Серапиону, правителю Кипра, помочь бунтовщику и убийце Кассию против войска доблестного триумвирата.

Еще до нашего сведения дошло, что позднее ты приготовила для этой цели сильный флот. Мы требуем, чтобы ты немедля отправилась в Киликию для встречи с благородным Антонием и сама лично ответила на все обвинения, возводимые на тебя.

Если ты не захочешь повиноваться нашему требованию, предостерегаем тебя, ты — в большой опасности! Прощай!»

Глаза Клеопатры блестели, когда она слушала эти надменные слова, и я видел, что ее руки сжимали головы золотых львов, на которых она опиралась.

— Нам польстили, — сказала она, — а теперь, чтобы мы не пресытились лестью, нам поднесли противоядие!

Выслушай, Деллий. Обвинения, изложенные в этом письме, ложны, весь народ наш может засвидетельствовать это. Но не теперь и не перед тобой мы будем защищать наши поступки, военные и политические действия. Мы не желаем покинуть наше царство и плыть в далекую Киликию, чтобы там, подобно бедному истцу, ходатайствовать за себя перед двором благородного Антония. Если Антоний пожелает говорить с нами, осведомиться относительно дела, море открыто, ему оказан будет царственный прием. Пусть приедет сюда. Вот наш ответ тебе и триумвирату, Деллий!

Деллий улыбнулся и сказал:

— Царица Египта! Ты не знаешь благородного Антония! Он суров на бумаге и пишет как будто мечом, обагренным человеческой кровью. Но лицом к лицу с ним ты увидишь, что Антоний — самый мягкий воин во всем свете, который когда-либо выигрывал битвы. О, согласись, царственная египтянка, и исполни требование.

Не отсылай меня к нему с этими гневными словами, ведь, если Антоний двинется на Александрию, горе ей и всему народу египетскому и тебе самой, великая египтянка! Он явится вооруженный и принесет с собой дыхание войны!

Тогда тебе будет плохо, так как ты не хотела признать соединенного могущества Рима. Прошу тебя, исполни требование! Отправься в Киликию с мирными дарами, а не с оружием в руках. С твоей красотой и прелестью тебе нечего бояться Антония!

Он замолчал и лукаво смотрел на нее, а я, угадав его мысль, почувствовал, что вся кровь бросилась мне в голову.

Клеопатра также отлично поняла его, и я увидел, что она оперлась подбородком на руку, и облако спустилось на ее глаза. Некоторое время сидела она так, пока лукавый Деллий с любопытством наблюдал за ней. Хармиона, стоявшая с другими женщинами около трона, также поняла его мысль, и лицо ее просияло, подобно летнему облачку вечером, когда лучи заката пронизывают его. Потом лицо ее опять побледнело и стало спокойно.

Наконец Клеопатра заговорила:

— Это серьезное дело, и потому, благородный Деллий, нам необходимо время, чтобы обсудить его зрело.

Останься у нас, повеселись, если тебе понравятся наши жалкие развлечения! Через десять дней ты получишь наш ответ!

Посол подумал немного, потом ответил, улыбаясь: — Изволь, царица Египта! На десятый день я буду ждать твоего ответа, а на одиннадцатый отплыву отсюда, чтобы присоединиться к Антонию, моему великому господину!

По знаку Клеопатры снова зазвучали трубы, и посол с поклоном удалился.

Беспокойство Клеопатры. — Ее клятва Гармахису. — Гармахис рассказывает Клеопатре тайну сокровища, скрытого в пирамиде Гер

[править]

В ту же ночь Клеопатра призвала меня в свою комнату. Я пришел и увидел, что она в страшном смятении. Никогда я не видал ее такой взволнованной. Она была одна и, как раненая львица, металась по комнате, шагая взад и вперед по мраморному полу, в то время как мысль за мыслью сменялись в ее уме, как облачко над морем, сгущая тени в ее глубоких глазах.

— Хорошо, что ты пришел, Гармахис! — сказала она, останавливаясь на минуту и взяв меня за руку, — Посоветуй мне, научи, я никогда так не нуждалась в совете, как теперь! Какие дни боги послали мне, дни беспокойные, как океан. С самого детства я не знала покоя и, кажется, никогда не узнаю. Едва я избежала твоего кинжала, Гармахис, как новая забота, подобно буре, собралась на моем горизонте, чтобы вдруг разразиться надо мной! Заметил ли ты этого франта с видом тигра? Как хотела бы я прогнать его! Как он нежно говорил! Словно кот, который, мурлыча, показывает свои когти! Слышал ты письмо? Оно — зловеще. Я знаю этого Антония! Я видела его, когда была еще ребенком, но глаза мои были всегда проницательны, и я разгадала его!

Наполовину геркулес, наполовину безумец, с печатью гения в самом безумии! Хорош к тем, кто умеет потворствовать его сладострастию, и в раздражении — железный человек! Верен друзьям, если любит их, иногда фальшив ради своих целей. Великодушен, смел, даже добродетелен, в счастии — глупец и раб женщин! Таков Антоний. Как поступить с таким человеком, которого судьба и обстоятельства, помимо его воли, вознесли на высокую волну счастья? Когда-нибудь эта волна захлестнет его, а пока он переплывает мир и смеется над теми, кто тонет!

— Антоний — человек, — возразил я, — у него много врагов, и, как человек, он может пасть!

— Да, он может пасть, но он — один из трех. Кассий умер, и у Рима появилась новая голова гидры. Убей одну, другая будет шипеть тебе в лицо. Там есть Лепид, молодой Октавий, который с холодной усмешкой торжества будет смотреть на смерть пустого, недостойного Лепида, Антония и Клеопатры. Если я не поеду в Киликию, заметь это, Антоний заключит мир с парфянами и, поверив всем россказням обо мне, — конечно, в них есть доля правды, — обрушится со всей своей силой на Египет. Что тогда?

— Мы прогоним его назад, в Рим!

— Ты так думаешь, Гармахис? Если бы я не выиграла игры, которую мы вели с тобою двенадцать дней тому назад, и ты был бы фараоном, то, наверное, мог бы сделать это, так как вокруг твоего трона собрался весь Древний Египет! Но меня Египет не любит, у меня в жилах течет греческая кровь. Я уничтожила твой великий заговор, в котором была замешана целая половина Египта. Захотят ли эти люди помочь мне? Если бы Египет любил меня, я, конечно, могла бы продержаться од напротив всех сил Рима, но Египет ненавидит меня и предпочитает владычество римлян. Я могла бы защищаться, если бы у меня было золото, так как за деньги я могла бы нанять и прокормить солдат. Но у меня ничего нет. Моя казна пуста, и в моей богатой стране долги давят меня. Войны разорили меня, и я не знаю, где мне найти хоть один талант. Быть может, Гармахис, ты по праву наследства — жрец при пирамидах, — она близко подошла ко мне и заглядывала мне в глаза, — ты, быть может, если слух, дошедший до меня, справедлив, можешь сказать мне, где взять золота, чтобы спасти страну от погибели, а твою любовь от когтей Антония! Скажи, так это?

Я подумал с минуту и ответил:

— Если слухи были верны и я бы мог указать тебе сокровище, скопленное могущественными фараонами для нужд Кеми, как могу я быть уверен, что ты употребишь богатство на пользу страны, для высокой цели?

— Так сокровища эти действительно существуют? — спросила она с любопытством. — Нет, не терзай меня, Гармахис! Поистине одно слово «золото» теперь в нужде, подобно призраку воды в голой пустыне!

— Я думаю, — возразил я, — что сокровища есть, хотя я никогда не видал их. Я знаю, что они лежат там, где их положили. Тяжелое проклятие падет на того, чьи руки воспользуются ими для своих низких целей! Те фараоны, которым было известно местонахождение сокровищ, не осмелились тронуть их, хотя и очень нуждались!

— Так, — сказала Клеопатра, — они были трусливы или не очень нуждались! Покажи мне сокровища, Гармахис!

— Может быть, — ответил я, — я покажу тебе их, если ты поклянешься, что употребишь их в защиту Египта против римлянина Антония и на благо народа Кеми!

— Клянусь тебе! — вскричала она серьезно. — Клянусь тебе богами Кеми, что, если ты покажешь мне сокровища, я отрекусь от Антония и пошлю Деллия назад, в Киликию, с ответом более гордым и резким, чем письмо Антония. Я сделаю это, Гармахис, и как скоро ты это устроишь мне, я перед всем миром назову тебя своим супругом; ты выполнишь все твои планы и разобьешь в прах римских орлов!

Она сказала это, смотря мне в лицо правдивым, серьезным взглядом. Я верил ей и в первый раз со времени моего падения почувствовал себя почти счастливым, думая, что не все еще потеряно для меня, и с помощью Клеопатры, которую я безумно любил, я мог добиться трона и власти.

— Клянись, Клеопатра! — сказал я.

— Клянусь, возлюбленный мой, и этим поцелуем запечатлеваю мою клятву! — Она поцеловала меня в лоб, я ответил ей также поцелуем. Мы толковали о том, что будем делать, когда повенчаемся, и как мы победим Рим!

Я снова был обманут, хотя твердо уверен и теперь, что, если бы не ревнивый гнев Хармионы, которая, как мы увидим, не упускала случая помочь позорному делу и обмануть меня, Клеопатра повенчалась бы со мной и порвала бы с Римом.

Да и в самом деле, это было бы выгоднее и лучше для нее и для Египта! Мы просидели долго ночью, и я открыл Клеопатре кое-что из великой тайны сокровища, скрытого в громаде Гер. Было условлено, что завтра мы пойдем туда и ночью начнем поиски.

Рано утром на следующий день нам была тайно приготовлена лодка. Клеопатра села в нее, закутанная, словно египтянка, собравшаяся на паломничество к храму Горемку. За ней вошел в лодку я, одетый пилигримом, и с нами десять человек вернейших слуг, переодетых матросами. Хармионы не было с нами. Попутный ветер помог нам быстро выбраться из устья Нила. Ночь была светлая. В полночь мы достигли Саяса и остановились тут ненадолго, потом снова сели в лодку и плыли целый день, пока через три часа после заката солнца перед нами не блеснули огни крепости Вавилон. Здесь, на противоположном берегу реки, мы пристали к тростниковым зарослям и вышли из лодки. Пешком, тайно от всех, мы отправились к пирамидам, находившимся в двух лигах расстояния от нас. Нас было трое: Клеопатра, я и преданный евнух; остальных слуг мы оставили в лодке. Я нашел для Клеопатры осла, который пасся в поле, поймал его и покрыл плащом. Она уселась на осла, и я повел его знакомыми путями, а евнух следовал за нами пешком. Меньше чем через час, идя по большой дороге, мы увидали перед собой пирамиды, озаренные сиянием луны и молчаливо возвышавшиеся перед нами. Мы шли молча через город смерти и мертвецов, торжественные гробницы которых окружали нас со всех сторон.

Потом наконец мы взобрались на скалистый холм и стояли в глубокой тени древнего Куфу-Кут, блестящего трона Куфу.

— Поистине, — прошептала Клеопатра, смотря на ослепительный мрамор откоса с начертанными на нем миллионами мистических букв, — поистине, в древние времена страною Кеми управляли боги, а не люди! Это место похоже на обиталище смерти, от него веет нечеловеческой мощью и силой! Мы сюда должны войти с тобой?

— Нет, — отвечал я, — не сюда. Иди дальше!

Я повел Клеопатру по дороге, мимо тысячи древних гробниц, до тех пор, пока мы не вошли в тень великой Ур и смотрели на ее красную, тянувшуюся к небу громаду.

— Сюда мы должны войти? — прошептала Клеопатра снова.

— Нет, не сюда! — отвечал я опять.

Мы прошли мимо гробниц и вошли наконец в тень пирамиды Гер. Клеопатра удивленно смотрела на ее ослепительную красоту, которая целые тысячи лет каждую ночь отражала лунные лучи, на черный пояс из эфиопского камня, окружавший ее основание. Это — красивейшая из всех пирамид.

— Сокровищница здесь? — спросила Клеопатра.

— Здесь! — ответил я.

Мы обошли вокруг храма для поклонения божественному величию Менкау-ра Озирийского, вокруг пирамиды и остановились у северной стороны. Здесь, в центре, вырезано имя фараона Менкау-ра, который выстроил пирамиду, желая сделать ее своей гробницей, и скрыл в ней сокровища для нужд Кеми.

— Если сокровище находится еще здесь, — сказал я Клеопатре, — как во времена моего предка, великого жреца пирамиды, то оно скрыто в недрах громады, которую ты видишь перед собой, Клеопатра! Путь туда полон труда, опасностей и ужаса. Готова ли ты войти, потому что ты сама должна идти туда и обсудить все!

— А разве ты не можешь, Гармахис, вместе с евнухом идти туда и принести сокровище? — спросила Клеопатра, мужество которой начало слабеть.

— Нет, Клеопатра, — отвечал я, — не только ради тебя, но даже ради блага Египта я не могу это сделать, иначе из всех грехов моих это будет величайший. Я поступаю на законном основании. Я имею право, как наследственный хранитель тайны, по просьбе показать правящему монарху Кеми место, где лежит сокровище, и также показать предостерегающую надпись. Когда монарх увидит и прочтет надпись, он должен рассудить, так ли сильна нужда Кеми и дает ли она ему право пре небречь проклятием усопшего и наложить руки на сокровища! От его решения зависит все это ужасное дело.

Три монарха — так гласят летописи, которые я читал, — осмелились войти сюда в минуту нужды. Это была божественная царица Хатшепсут, избранница богов, ее божественный брат Техутим Мен-Кепер-ра и божественный Рамзес Ми-амень. Никто из них не осмелился дотронуться до сокровищ; как ни велика была нужда в деньгах, все же они не решились на это деяние. Боясь, что проклятие обрушится на них, они ушли отсюда опечаленные!

Клеопатра подумала немного, и ее смелая душа преодолела страх.

— Во всяком случае, я хочу видеть все своими глазами!

— Хорошо! — ответил я.

С помощью евнуха я нагромоздил камни около основания пирамиды выше человеческого роста, вскарабкался на них и начал искать тайный знак в пирамиде, величиной не более листа. Я не скоро нашел его, непогоды и бури почти стерли его с эфиопского камня. Затем я нажал его известным мне образом изо всей силы. Пролежавший спокойно целый ряд столетий камень повернулся. Показалось отверстие, достаточное, чтобы в него мог пролезть человек. Из отверстия вылетела огромная летучая мышь, белая, почти седая, словно покрытая пылью веков, такой величины, какой я никогда в жизни не видал, величиной с сокола. Она с минуту кружилась над Клеопатрой, потом поднялась и исчезла в ярких лучах месяца. Клеопатра вскрикнула от ужаса, а евнух упал ниц со страху, думая, что это дух-хранитель пирамиды. Мне самому было страшно, но я молчал. Я думаю даже теперь, что это был дух Менкау-ра, который, приняв образ летучей мыши, как бы предостерегал нас, улетев прочь из своего священного дома.

Я ждал некоторое время, чтобы затхлый воздух в отверстии несколько освежился. Потом я зажег три светильника и, поставив их у входа в отверстие, отвел евнуха в сторону, заставив поклясться живым духом того, кто почивает в Абуфисе, что он никогда не скажет никому о том, что увидит.

Евнух поклялся, весь дрожа от страха. И действительно, он ничего никому не сказал.

Затем я влез в отверстие, взяв с собой веревок, обвязал себя одной веревкой вокруг тела и позвал Клеопатру с собой. Крепко держа подол своего платья, Клеопатра пришла; я помог ей влезть в отверстие, и она очутилась позади меня в проходе, выложенном гранитными плитами. За нами пролез и евнух. Тогда я еще раз посмотрел план прохода, который принес с собой. Этот план был списан с древних письмен и дошел до моих рук через сорок одно поколение моих предшественников, жрецов пирамиды Гер; знаки, которыми он был написан, были понятны только посвященному. Я повел своих спутников по мрачному проходу к таинственно молчаливой гробнице.

Озаряемые слабым светом, мы спустились по крутому уклону, задыхаясь от жары и густого, затхлого воздуха. Мы прошли уже каменные постройки и очутились в галерее, вырытой в скале. На двадцать шагов или более она сбегала круто вниз, потом уклон уменьшался, и мы оказались в комнате, окрашенной в белый цвет и такой низкой, что я, благодаря своему высокому росту, не мог стоять прямо. В длину она была около четырех шагов, шириной — в три шага и украшена скульптурой. Клеопатра опустилась на пол и сидела неподвижно, измученная жарой и глубоким мраком.

— Встань! — сказал я ей. — Нам нельзя оставаться здесь, иначе мы потеряем силы!

Она встала. Рука об руку мы прошли комнату и остановились перед огромной гранитной дверью, под тяжелым сводом. Еще раз взглянув на план, я придавил ногой известный мне камень и стал ждать. Внезапно и тихо, не знаю, каким образом, громада поднялась с своего ложа, высеченного в скале. Мы прошли дальше и очутились перед другой гранитной дверью. Опять я нажал известное мне место двери. Она широко распахнулась. Мы прошли через нее, и перед нами предстала третья дверь, еще огромнее и крепче пройденных. Согласно плану, я ударил дверь ногой, она тихо опустилась, словно под влиянием волшебного слова, и верх ее оказался на уровне каменного пола. Мы достигли другого прохода, в сорок шагов длиной, который привел нас в большую комнату, выложенную черным мрамором; она имела девять локтей в вышину и ширину и тридцать локтей в длину. На мраморном полу ее стоял большой гранитный саркофаг, на котором были выгравированы имя и титул царицы Менкау-ра. В этой комнате воздух был чище, хотя я не знаю, каким образом он проникал сюда.

— Сокровища здесь? — прошептала Клеопатра.

— Нет, — ответил я, — следуй за мной!

Я повел ее по галерее, куда мы попали через отверстие в полу большой комнаты, которое запиралось подъемной дверью. Теперь эта дверь была отворена. Пройдя шагов десять, мы подошли к колодцу глубиной в семь локтей. Поправив конец веревки, которой я обвязал себя вокруг тела, и прикрепив другой к кольцу на скале, я спустился вниз, держа светильник в руках, в место упокоения божественного Менкау-ра. Потом веревка поднялась наверх, и Клеопатра была опущена вниз евнухом. Я принял ее в свои объятия, приказав евнуху, хотя против его желания, так как он боялся остаться один, ожидать нашего возвращения у колодца: не подобало ему входить туда, куда мы вошли.

У гробницы божественного Менкау-ра. — Письмена на груди Менкау-ра. — Захват сокровища. — Обитатель гробницы. — Бегство Клеопатры и Гармахиса из священного места

[править]

Мы стояли в маленькой сводчатой комнате, вымощенной и выложенной большими глыбами сионского гранита. Перед нами, высеченный из цельного базальта, в виде деревянного дома, на сфинксе с золотым лицом находился саркофаг божественного Менкау-ра. Мы молча смотрели на него. Мертвая и торжественная тишина священного места подавляла нас. Над нами на громадную высоту высилась пирамида, уходя в ночное небо.

Мы находились глубоко в недрах скалы, одни с мертвецом, вечный сон которого мы готовились нарушить. Ни один звук, ни одно движение воздуха, ни один признак жизни не нарушал мрачного молчания смерти. Я смотрел на саркофаг: его тяжелая крышка была снята и лежала сбоку, а вокруг слоями лежала вековая пыль.

— Смотри! — прошептал я, указывая на письмена, начертанные краской на стене в виде священных символов древности.

— Прочитай их, Гармахис, — отвечала Клеопатра тихо. — Я не могу.

Я прочитал: «Я, Рамзес Ми-амень, в день и час нужды посетил эту гробницу. Хотя нужда моя велика и сердце мое смело, я не смею навлечь на себя проклятие Менкау-ра. О ты, кто придешь сюда после меня, если душа твоя чиста и нужда Кеми неотложна, возьми то, что я оставил!»

— Где же сокровище? — прошептала Клеопатра. — Это золотое лицо сфинкса?

— Да, здесь, — отвечал я, указывая на саркофаг, — подойди и смотри!

Она, взяв меня за руку, подошла ближе. Покрывало было снято, но разрисованный гроб фараона находился в недрах саркофага. Мы взобрались на сфинкса, я дунул, и пыль полетела от моего дуновения. Тогда можно было прочесть на крышке: «Фараон Менкау-ра, дитя Неба. Фараон Менкау-ра, царственный сын солнца. Фараон Менкау-ра, лежавший под сердцем Нут. Нут, твоя мать, окутывает тебя чарами своего священного имени! Имя твоей матери, Нут, есть тайна неба. Нут, твоя мать, причисляет тебя к лику богов! Нут, твоя мать, одним дыханием уничтожает своих врагов! О фараон Менкау-ра, живущий вовеки!»

— Где же сокровище? — опять спросила Клеопатра. — Здесь действительно находится тело божественного Менкау-ра. Но тело фараона — не золото, а сфинкс с золотым лицом… как нам унести его?

Вместо ответа я велел ей встать на сфинкса и поднять верхнюю часть гробницы, пока я подниму ее подножие. Крышка ящика снялась, и мы положили ее на пол. В ящике находилась мумия фараона в том виде, как она была положена туда три тысячи лет тому назад. То была большая мумия, плохо сделанная, без золотой маски, как повелевал обычай в наши дни. Голова мумии была обернута в пожелтевшее от времени полотно, скрепленное тонкими льняными повязками. Под ними находились стебли лотоса. На груди, обвитой цветами лотоса, лежала золотая дощечка с начертанными на ней священными письменами. Я взял дощечку, поднес ее к свету и прочитал: «Я, Менкау-ра, бывший фараон страны Кеми, жил в свое время праведно и не отступал от стези, указанной ногам моим повелением Невидимого, который есть начало и конец всего живущего! Из могилы я обращаюсь к тем, кто после меня будет сидеть на моем троне! Смотри, я, Менкау-ра, в дни жизни моей получил предостережение, во время сна, что наступит время, когда Кеми попадет в руки чужеземцев и его монарх будет нуждаться в сокровищах, чтобы нанять войско и прогнать варваров. Моя мудрость научила меня сделать это. Богам угодно было одарить меня таким богатством, какого не имел ни один фараон с времен Хора. Тысячи скота и гусей, тысячи телег и ослов, тысячи мер зерна, сотни мер золота и драгоценных камней! Это богатство я тратил бережливо, и все, что осталось, обменял на драгоценные камни, изумруды, прекраснейшие и лучшие из всех в мире. Эти камни я сберег для нужды Кеми!

Как всегда, на земле были и будут злодеи, которые из жадности могут захватить скопленное мною богатство и употребить для своих целей. Смотри, ты, еще не рожденный, настанет время, ты будешь стоять надо мной и читать, что написано, — я сохранил сокровище в костях моих! Помни, ты, нерожденный, спящий в утробе Нут, я говорю это тебе! Если ты нуждаешься действительно в богатстве, чтобы спасти Кеми от врагов, не бойся ничего и не медли, отними меня от моей гробницы, сбрось мои покровы, возьми сокровище из моей груди, и все удастся тебе! Я требую только одного, чтобы ты положил мои кости опять в пустой гроб! Но если нужда не велика и преходяща или ты замышляешь зло в сердце твоем, проклятие Менкау-ра падет на тебя! Проклятие тому, кто надругался над мертвым! Проклятие будет преследовать предателя! Да будет проклят тот, кто оскорбляет величие богов!

Ты будешь несчастен при жизни, умрешь в крови и скорби и будешь терзаться и мучиться вечно, вечно! В Аменти мы встретимся с тобой, злодей! Чтобы сохранить эту тайну, я, Менкау-ра, выстроил храм моего почитания на восточной стороне моего дома смерти. От времени до времени наследственный Великий Жрец моего храма будет знать о ней!

Если Великий Жрец откроет эту тайну кому-либо другому, не фараону или не той, которая носит корону фараонов и восседает на их троне, на него падет мое проклятие! Все это написал я, Менкау-ра! Теперь к тебе обращаюсь, лежащий в утробе Нут, когда настанет время, ты будешь стоять надо мной и читать, говорю тебе! Обсуди сам! И если дурно рассудишь, на тебя падет проклятие Менкау-ра, от которого тебе негде укрыться. Привет тебе и прощай!»

— Ты слышала, Клеопатра? — сказал я торжественно. — Посоветуйся с твоим сердцем, рассуди и, ради твоего собственного блага, суди справедливо!

Клеопатра склонила голову в раздумье.

— Я боюсь сделать это! — сказала она. — Пойдем отсюда!

— Хорошо, — ответил я, чувствуя облегчение на сердце и наклоняясь, чтобы поднять деревянную крышку.

Я тоже боялся, хотя и молчал.

— Что сказано в писаниях божественного Менкау-ра? Это все изумруды? Не правда ли? Изумруды редки и дороги! Я очень люблю изумруды и никогда не могла достать ни одного чистого камня!

— Дело не в том, что ты любишь, Клеопатра, — сказал я, — а в нуждах Кеми, в тайных побуждениях твоего сердца, которые ты одна только знаешь!

— Конечно, Гармахис, конечно! Разве не велика нужда Египта? В казне нет золота, как я могу порвать с Римом без денег? Разве я не поклялась, что короную тебя, обвенчаюсь с тобой и порву с Римом? В этот торжественный час, положа руку на сердце мертвого фараона, еще раз клянусь тебе! Разве это не такой случай, о котором было предупреждение во сне божественного Менкау-ра? Ты видишь: и Хатшепсут, и Рамзес, и другие фараоны не тронули сокровищ — не пришло время. Этот час настал теперь, и, если я не возьму камни, римляне захватят Египет, и тогда не будет фараона, которому можно открыть тайну. Бросим страхи — и за работу! Почему ты смотришь на меня так испуганно?

Когда сердце чисто, нечего бояться, Гармахис!

— Как ты желаешь, — возразил я, — ты должна рассудить. Если ты рассудишь ложно, на тебя падет проклятие, которого ты не избежишь!

— Хорошо, Гармахис, держи голову фараона, а я… Какое это ужасное место! — Внезапно она прижалась ко мне. — Мне показалась тень, там, в темноте! Мне казалось, что она двигалась к нам и вдруг исчезла! Уйдем! Разве ты ничего не видел?

— Я ничего не видел, Клеопатра. Может быть, это был дух божественного Менкау-ра, ибо дух всегда парит над своим смертным обиталищем! Уйдем! Я рад уйти отсюда!

Клеопатра сделала шаг, но снова обернулась и заговорила:

— Ничего не было, ничего, кроме фантазии, порожденной страхом и темнотой этого ужасного места! Нет, я должна видеть эти изумруды. Пусть я умру, но увижу! За дело!

Своими собственными руками она взяла из гробницы одну из четырех алебастровых урн, на которых были выгравированы изображения богов-покровителей. В урне находилось сердце и внутренности божественного Менкау-ра, больше ничего. Тогда мы взобрались па сфинкса, с трудом вынули труп фараона и положили его на землю. Клеопатра взяла мой кинжал и разрезала им повязки, державшие покров; цветы лотоса, три тысячи лет тому назад положенные ему на грудь любящими руками, упали на пол. Мы нашли конец верхней повязки, которая была прикреплена к задней части, разрезали ее и принялись развертывать покров священного тела.

Прислонившись плечами к саркофагу, я сел на каменный пол, положив тело мертвеца к себе на колени. Я повертывал его, а Клеопатра развертывала полотно. Что-то выпало из покровов. То был скипетр фараона, сделанный из чистого золота, с яблоком из чистейшего изумруда на конце. Клеопатра взяла скипетр и молча смотрела на него. Затем мы продолжали наше ужасное дело. По мере того как мы развертывали тело, выпадали разные золотые украшения, с какими по обычаю хоронят фараонов, — кольца, браслеты, систры, топорик, изображение священного Озириса и священной Кеми. Наконец все повязки были развернуты, под ними находилось покрывало из грубого холста. В те древние времена еще не умели так ловко и искусно бальзамировать тела, как теперь! На холсте находилась овальная надпись: «Менкау-ра, царственный сын солнца». Мы не знали, как снять холст, — он был прикреплен к телу. Измученные жарой, задыхающиеся от пыли и запаха благовоний, трепеща от страха за нашим святотатственным делом в этом молчаливом и священном доме смерти, мы положили тело на землю и разрезали ножом последний покров. Прежде всего мы развернули голову фараона и увидели лицо его, которого не видел ни один человек в течение трех тысяч лет. Это было большое лицо с смелым лбом, увенчанным царским уреусом, из-под которого прямыми и дивными прядями ниспадали белые локоны. Ни холодная печать смерти, ни длинный ряд протекших столетий не могли отнять величия и достоинства у этих застывших черт. Мы смотрели на них и, перепуганные, быстро сняли покров с тела. Оно лежало перед нами, закоченелое, желтое, ужасное. В левом боку, выше бедра, был надрез, сделанный бальзамировщиками, но зашитый так искусно, что мы с трудом нашли его.

— Камни там, внутри! — прошептал я, чувствуя, что тело очень тяжело. — Если сердце твое не ослабело, ты должна войти в это бедное, смертное обиталище, бывшее когда-то могущественным фараоном!

Я подал ей свой кинжал — тот самый кинжал, который прикончил жизнь Павла.

— Поздно раздумывать и сомневаться, — отвечала Клеопатра, подняв свое бледное, прелестное лицо и устремив на меня свои большие синие глаза, широко раскрытые от ужаса.

Она взяла кинжал и, стиснув зубы, воткнула его в мертвую грудь того, кто был фараоном три тысячи лет тому назад.

В эту минуту до нас долетел ужасный стон через отверстие колодца, где мы оставили евнуха. Мы вскочили на ноги. Больше ничего не было слышно, только Светильник мерцал в вышине, у отверстия.

— Ничего, — сказал я, — надо докончить!

С большим трудом мы разрезали жесткое мясо, и я слышал, как нож задевал за камни. Клеопатра запустила руку в мертвую грудь и, быстро вытащив что-то, понесла находку к свету. Из мрака фараоновой груди вернулся к жизни и свету великолепный изумруд. Цвет его был бесподобен. Он был очень велик, без всякого порока, и сделан в виде скарабея, на нижней стороне которого находился овал с написанным на нем божественным именем Менкау-ра, сына солнца. Опять и опять она погрузила руку и вытащила огромные изумруды, лежавшие в груди фараона, среди благовоний. Одни были отделаны, другие — нет, но все совершенного цвета и огромной ценности. Несколько раз Клеопатра запускала руку в мертвую грудь, пока не вытащила всех изумрудов. Теперь у нас было сто сорок семь изумрудов, каких никто и никогда в мире не видел. Последний раз она нашла не изумруды, а две огромные жемчужины неслыханной красоты. Сокровище огромной кучей сияло перед нами. Рядом с ним лежали золотые регалии, благовония, разрезанные покровы и растерзанное тело седоволосого фараона Менкау-ра, вечно живущего в Аменти.

Мы встали, и, когда все было уже кончено, на нас напал такой страх, что мы не могли произнести ни слова. Я сделал знак Клеопатре. Она взяла фараона за голову, я — за ноги, и мы, взобравшись на сфинкса, положили его обратно в гроб. Я набросил на него разрезанные покровы и закрыл гробницу крышкой. Потом мы собрали большие камни и те украшения, которые могли унести с собой. Некоторые из них я спрятал в складки моей одежды, остальные Клеопатра спрятала на своей груди. Тяжело нагруженные сокровищем, мы бросили последний взгляд на торжественное место смерти, на саркофаг, на сфинкса, спокойное лицо которого, казалось, смеялось, сияя своей вечной и мудрой улыбкой, повернулись и пошли из гробницы. У колодца мы остановились. Я позвал евнуха, и мне показалось, что насмешливый хохот отозвался мне сверху. Охваченный ужасом, не смея позвать вторично, боясь, что, если мы промедлим, то Клеопатра упадет без сознания, я схватил веревку и, так как обладал большой силой, быстро поднялся наверх. Светильник горел по-прежнему, но евнуха не было. Полагая, что он, вероятно, отошел в сторону и заснул, я велел Клеопатре обвязать себя веревкой и с большим усилием поднял ее наверх. Несколько отдохнув, мы начали искать евнуха.

— Он испугался и убежал, оставив светильник! — сказала Клеопатра. — О боги, что это там такое?

Я вгляделся в темноту, поднял светильник и при свете его увидал зрелище, при мысли о котором леденеет душа моя! Прислонясь к стене и расставив руки, лицом к нам сидел евнух, мертвый! Глаза его были широко раскрыты, толстые щеки отвисли, жидкие волосы стояли дыбом, а на лице застыло выражение такого нечеловеческого ужаса, что ум мутился при виде его! Зацепившись за его подбородок задними лапами, висела та белая огромная летучая мышь, которая вылетела при нашем входе в пирамиду, а затем вернулась, следуя за нами в недра ее. Она висела и раскачивалась на подбородке мертвеца, ее глаза искрились в темноте.

Совершенно обезумев от ужаса, мы стояли и смотрели на отвратительное зрелище. Расправив свои крылья, летучая мышь оставила свою жертву и направилась к нам; она начала кружиться над лицом Клеопатры, задевая ее своими белыми крыльями. Потом с визгом, похожим на крик женщины, проклятое чудовище полетело искать оскверненную гробницу и исчезло в отверстии колодца. Я прислонился к стене, чтобы не упасть. Клеопатра упала на пол и, закрыв лицо руками, закричала так громко, что пустые переходы загремели эхом ее голоса, и этот крик, казалось, все рос и усиливался, глухо звуча в недрах пирамиды.

— Встань! — закричал я. — Встань и пойдем отсюда, пока дух не вернулся преследовать нас! Если ты не сможешь побороть сейчас твою слабость в этом ужасном месте, ты погибла!

Она встала, шатаясь. Я никогда не забуду ее искаженного лица и горящих глаз. Схватив светильник, мы прошли мимо ужасного мертвого евнуха — я придерживал Клеопатру рукой — и достигли большой комнаты, где находился саркофаг царицы Менкау-ра. Быстро пройдя комнату, мы побежали по проходу. Что будет с нами, если все три огромные двери заперты? Нет, они были отворены, мы прошли через них, и я сам запер последнюю. Я тронул камень, и дверь опустилась, закрыв от нас навсегда и мертвого евнуха, и чудовище, висевшее у него на подбородке. Мы очутились в белой комнате с скульптурными панелями. Перед нами находился последний подъем. О, этот подъем! Дважды Клеопатра скользила и падала на гладкий пол. В другой раз — это было на половине пути — она уронила светильник и покатилась бы сама за ним следом, если бы я не поддержал ее. Но, помогая ей, я также уронил свой светильник, который упал и погас. Мы остались в темноте. А что, если в этом мраке над нами парит это ужасное существо?

— Будь мужественнее! — вскричал я. — О любовь моя, будь мужественнее, борись, иначе мы оба погибли! Пути осталось немного, и, хотя темно, мы можем осторожно продвигаться вперед! Если камни тяжелы, брось их!

— Нет, — пробормотала она, — я не хочу. Это значило бы не выдержать до конца! Я умру с ними!

Я увидел тогда всю смелость и величие этого женского сердца. В темноте, несмотря на все ужасы, на наше безвыходное положение, она, прижимаясь ко мне, шла по ужасному проходу. Так взбирались мы, рука об руку, с пылающими сердцами, пока, благодаря милосердию или гневу богов, не увидели слабого света луны, проникавшего в отверстие пирамиды. Еще несколько шагов — и цель достигнута! Свежий ночной воздух, подобно дыханию неба, обнял нас и освежил. Я пролез в отверстие и, стоя на камне, вытащил Клеопатру за собой. Она упала на землю и лежала неподвижно. Дрожащими руками я нажал камень. Он повернулся и закрыл отверстие, не оставив и следа на месте входа. Тогда я слез вниз и, оттолкнув камень, взглянул на Клеопатру. Она лежала без чувств, и, несмотря на пыль, лицо ее было так бледно, что я подумал, не умерла ли она, но, положив руку на ее сердце, почувствовал, что оно бьется. Измученный, я бросился на песок рядом с ней, чтобы отдохнуть и собраться с силами.

Возвращение Гармахиса. — Приветствие Хармионы. Ответ Клеопатры Квинту Деллию, послу Антония-триумвира

[править]

Наконец я поднялся и, положив себе на колени голову египетской царицы, пытался привести ее в чувство. Как прекрасна она была в своей запыленной одежде, с длинными, спустившимися на грудь волосами!

Как убийственно хороша она была, озаряемая бледными лучами месяца, — эта женщина, история красоты и грехов которой переживет каменные громады пирамид! Тяжелый обморок смягчил некоторую лживость ее лица; на нем сиял теперь божественный отпечаток чудной женской красоты, смягченной тенями ночи и облагороженной сном, похожим на смерть. Я смотрел на это лицо, и сердце мое рвалось к ней. Казалось, я еще больше любил ее за всю глубину моего падения, за все ужасы, которые мы пережили вместе.

Мое сердце, усталое и истерзанное страхом и сознанием своей виновности, в ней одной жаждало найти покоя — кроме нее, у меня ничего не осталось на свете. Она поклялась, что коронует меня и, обладая сокровищем, мы освободим Египет от врагов, сделав его свободной и сильной страной! Все пойдет хорошо. О, если бы я мог знать будущее, если бы мог предвидеть, где и при каких обстоятельствах еще раз эта прекрасная женская голова будет лежать на моих коленях, бледная и с отпечатком смерти. Ах, если бы я знал это!

Я грел руку Клеопатры в своих руках, потом наклонился и поцеловал ее в губы. От моего поцелуя она очнулась, и легкая дрожь пробежала по ее нежным членам. Красавица устремила на меня свои широко раскрытые глаза.

— А, это ты! — сказала она. — Я помню, знаю, ты спас меня и увел из этого ужасного места!

Она обвила мою шею руками и нежно поцеловала.

— Пойдем, любовь моя, — сказала она, — пойдем отсюда! Я хочу пить и так страшно устала! Камни жгут мне грудь. Никогда богатство не доставалось с таким трудом! Пойдем, покинем тень и мрак этого страшного места! Посмотри, слабый отблеск зари догорает на крыльях ночи! Как красив он, как приятно смотреть на него! Там, в обителях вечной ночи, я не смела и думать, что снова увижу зарю! О, мне страшно вспомнить лицо мертвого евнуха и это чудовище на его подбородке! Подумай! Там он остался сидеть навсегда и с этим ужасным существом! Пойдем! Где бы нам найти воды? Я отдала бы целый изумруд за чашку воды!

— Это близко, — отвечал я, — у канала, близ храма Горемку. Если кто-нибудь увидит нас, то подумает, что мы пилигримы, заблудившиеся ночью среди могил. Закутайся плотнее, Клеопатра.

Клеопатра закрылась; я посадил ее на осла, который оставался под рукой. Мы тихо двигались по равнине, пока не достигли места, где символ бога Горемку [1] в виде могучего сфинкса (греки называют его Гармахис), увенчанный короной Египта, величественно смотрит на страну, устремив взор на восток.

[1] Этот символ «Хора на горизонте» означает могущество Септа и добро над мраком и злом, которое воплощается в Тифоне.

Первый луч восходящего солнца засиял в туманном воздухе и скользнул по губам бога Горемку — это заря послала свой приветственный поцелуй богу света! Яркие лучи собрались, заиграли на блестящих боках двадцати пирамид и, словно бросая вызов жизни, разлились потоком по порталам десяти тысяч гробниц. Песок пустыни превратился в золотую сияющую реку. Солнечный свет прогнал мрак ночи и блестящими искрами рассыпался по зелени полей, по косматым верхушкам пальм. На горизонте проснулся царственный Ра и поднялся во всем своем великолепии. Настал день.

Пройдя храм, посвященный величию Горемку, выстроенный из гранита и алебастра, мы спустились к берегам канала. Тут напились воды, и эта мутная вода показалась нам слаще самых избранных, тонких вин Александрии. Тут же мы смыли пыль и грязь с рук и лица и почистились. Пока Клеопатра мыла себе шею, склонясь над водой, один из больших изумрудов выскользнул из-под ее одежды и упал в канал. По счастью, я нашел его в прибрежной грязи. Снова посадил я Клеопатру на осла, и медленно мы направились обратно, к берегам Сигора, где нас ждала лодка.

Добравшись до Сигора, мы не встретили никого, кроме нескольких поселян, идущих на работу. Я направил осла обратно в поле, где мы его нашли, потом сели в лодку и разбудили наших спящих людей, приказав им грести.

Про евнуха мы сказали им, что оставили его позади, — и это была правда! Мы поплыли, бережно спрятав наши камни и золотые украшения. Дул противный ветер; больше четырех дней плыли мы в Александрию. О, какие это были счастливые дни! Сначала Клеопатра действительно была молчалива и задумчива, казалось, она потеряла всю свою веселость в недрах пирамид. Но скоро ее царственный дух проснулся и загорелся в ее груди. Она снова стала прежней Клеопатрой. То весела, то задумчива, то нежна, то холодна, царственна или проста — она менялась, как ветер в небесах, — глубокая, прекрасная и загадочная, как эти небеса!

Ночь за ночью, все эти четыре чудные ночи — последние часы, которые я провел с нею, — мы сидели рука об руку на палубе, слушали, как плескалась вода о бока нашего судна, любовались нежным сиянием месяца, серебрившим глубокие воды Нила. Мы сидели, говорили о любви, о нашей свободе, о том, что мы будем делать! Я развивал ей планы войны и защиты против римлян, так как мы имели теперь средства на это. Она одобряла мои планы, нежно говоря, что все, что мне нравится, нравится и ей. Время проходило в сладком забытье. О, эти ночи на Ниле! Память о них преследует меня и теперь. В моих глазах я вижу, как дробится и искрится на воде сияние месяца, слышу любовный шепот Клеопатры, сливающийся с рокотом воды! Умерли эти незабвенные ночи, свет месяца, воды, нежно колыхавшие нас, потерялись в великом соленом море! Там, где звучали наши поцелуи, будут целоваться другие уста, еще не рожденные! Как прекрасны были обеты, увядшие и истлевшие, подобно бесплодному цвету! Как ужасно было их выполнение!

Конец всему — во мраке и во прахе! Кто сеет в безумии, пожинает в скорби! О, эти ночи на Ниле!

Наконец мы стояли перед ненавистными стенами дворца. Мой сон кончился.

— Где это ты путешествовал с Клеопатрой? — спросила меня Хармиона, когда я случайно встретил ее в тот день. — Еще новая измена? Или это была любовная прогулка?

— Я ездил с Клеопатрой по тайному государственному делу — сурово ответил я.

— Вот как! Кто уходит тайно, уходит не с добром, только нечистая птица любит летать по ночам. Но ты мудр, Гармахис, тебе неловко открыто показываться в Египте!

Я чувствовал, что гнев кипит во мне, что я не в силах выносить издевательства красивой девушки.

— Неужели ты не можешь сказать слова без яда? — спросил я, — Знай же, что мы были там, куда ты не осмелишься пойти, — мы ездили, чтобы достать средства для защиты Египта от когтей Антония!

— Безумный человек! — отвечала она, скользнув по мне взглядом. — Ты лучше поберег бы свои труды, Антоний захватит Египет помимо тебя. Какую власть имеешь ты теперь в Египте?

— Он может сделать это помимо меня, но не Клеопатры! — сказал я.

— Он сделает это с помощью Клеопатры, — отвечала она с горькой усмешкой, — царица поедет в Таре и наверное привезет сюда, в Александрию, этого грубого Антония побежденным, таким же рабом, как ты!

— Это ложь! Я говорю тебе, что это ложь! Клеопатра не поедет в Таре, и Антоний не будет в Александрии; а если и приедет, то затем, чтобы объявить войну.

— Ты так думаешь? — возразила она с легким смехом. — Думай так, если тебе нравится. Через три дня ты все узнаешь! Приятно видеть, как легко тебя одурачить! Прощай! Иди, мечтай о любви, ведь любовь сладка!

Она ушла, оставив меня с тоской и смятением на сердце.

В этот день я не видел Клеопатры, но на следующий же день встретился с ней. Она была в дурном расположении духа и не нашла доброго слова для меня. Я заговорил с ней о защите Египта, но она не хотела толковать о деле.

— А когда Деллий получит свой ответ? — сказал я. — Знаешь ли ты, что вчера Хармиона, которую зовут во дворце «хранительницей тайн царицы», — Хармиона по клялась, что ответ твой будет таков: «Иди с миром, я приеду к Антонию».

— Хармиона не знает моих мыслей, — возразила Клеопатра, топнув гневно ногой, — если же она болтает так смело, то ее надо прогнать от двора, хотя, правду говоря, в ее маленькой головке больше мудрости и ума, чем у всех моих советников! Знаешь ли ты, что я продала часть камней богатым александрийским евреям за большую цену, по пяти тысяч сестерций за каждый камень! Это не много, по правде говоря, но они не могли дать больше. Любопытно было посмотреть на них, когда они увидали изумруды: от жадности и удивления их глаза сделались круглыми, как яблоки. А теперь оставь меня, Гармахис, я устала. Воспоминание об этой ужасной ночи давит меня!

Я поклонился и встал, чтобы уйти, но остановился.

— Прости меня, Клеопатра, что же наша свадьба?

— Наша свадьба? Разве мы не обвенчаны? — спросила она.

— Перед целым миром еще нет! Ты обещала мне!

— Да, Гармахис, я обещала и завтра, когда я отделаюсь от Деллия, сдержу свое обещание, назову тебя господином Клеопатры перед всем двором. Ты будешь на своем месте! Доволен ли ты?

Она протянула мне руку для поцелуя, смотря на меня странным взглядом, как будто боролась с собой. Я ушел. Ночью я еще раз пытался увидеть Клеопатру, но напрасно.

— Госпожа Хармиона у царицы! — сказал мне евнух, и никто не смел войти.

На другой день двор собрался в большом зале за час до полудня, и я с трепещущим сердцем пошел туда, чтобы услышать ответ Клеопатры Деллию и дождаться счастливой минуты, когда Клеопатра назовет меня своим супругом и царем. Двор был многочисленный и блестящий. Тут были советники, сановники, военачальники, евнухи, придворные дамы — все, кроме Хармионы.

Прошел час, а Клеопатры и Хармионы все еще не было. Наконец Хармиона тихо вошла боковым входом и заняла свое место около трона, среди придворных дам. Она быстро взглянула на меня, и в ее глазах сияло торжество, хотя я не знал, чему она радовалась. Мне и невдомек было, что тогда она подготовила мою гибель и решила судьбу Египта.

Зазвучали трубы, и, одетая в царское одеяние, с головой, увенчанной уреусом, с огромным блестящим изумрудом, сиявшим, как звезда, на ее груди, тем самым, вынутым из груди мертвого фараона, Клеопатра взошла на трон в сопровождении свиты северян. Ее прелестное лицо было мрачно, мрачно горели ее глаза, и никто не мог разгадать их выражения, хотя весь двор не сводил с нее глаз. Она медленно села, как будто ей больше не хотелось двигаться, и сказала по-гречески начальнику герольдов:

— Ожидает ли посол благородного Антония?

Герольд низко поклонился и ответил утвердительно.

— Пусть он войдет и выслушает наш ответ!

Двери широко распахнулись, и, сопровождаемый воинами, вошел Деллий, одетый в пурпурный плащ. Кошачьими, мягкими шагами прошел он зал и преклонил колена перед троном.

— Прекраснейшая царица Египта! — начал он своим вкрадчивым голосом. — Ты милостиво приказала мне, слуге твоему, явиться за ответом на письмо благородного Антония-триумвира, к которому я отплыву завтра в Таре. Я хочу сказать тебе, царица Египта, — прости мне смелость слов моих, — обдумай хорошенько, прежде чем слова сорвутся с твоих нежных уст. Оттолкнешь Антония — и Антоний разобьет тебя! Подобно твоей матери Афродите, восстань перед ним, сияющая красотой, из кипрских волн, и вместо гибели он даст тебе все, что до рого царственной женщине: империю, блеск, власть над городами и людьми, славу, богатство и царскую корону.

Заметь: Антоний держит весь Восток на ладони своей воинственной руки, по его воле назначаются цари, по его воле они кончают свое существование!

Он наклонил голову, сложил руки на груди и ждал ответа.

Некоторое время Клеопатра молчала и сидела мрачная и загадочная, как сфинкс, блуждая глазами по залу. Наконец, словно нежная музыка, зазвучал ее ответ.

Дрожа, я ожидал вызова Египта гордому Риму.

— Благородный Деллпй, мы много думали о посоль стве великого Антония к нашему бедному Египетскому царству. Мы серьезно обдумали ответ согласно совету оракулов, мудрости наших советников и побуждению нашего сердца, которое, подобно птице в гнезде, вечно печется о благе народа нашего. Резки слова, которые ты принес нам из-за моря. Они годятся более для ушей какого-нибудь маленького князька, чем царицы Египта. Мы пересчитали легионы, которые можем собрать, триремы и галеры, которые можем пустить в море, сокровища, которые можем употребить на издержки войны, и нашли, что хотя Антоний силен, но Египту нечего бояться сил Антония!

Она замолчала, и ропот одобрения ее гордым словам пронесся по залу. Один Деллий простер свою руку, словно желая отразить удар. Потом последовал конец! И какой!

— Благородный Деллий! Мы решились остановить нашу речь на половине, хотя, сильные нашими каменными крепостями, сердцами наших подданных, не нуждаемся в защите. Мы невинны в тех обвинениях, что дошли до ушей благородного Антония, которые он грубо бросил нам в лицо. Мы не поедем в Киликию, чтобы отвечать ему!

Снова ропот пронесся в большом зале, и сердце мое забилось торжеством.

Последовало молчание, затем Деллий сказал:

— О царица Египта, так я должен передать Антонию слово войны?

— Нет, — отвечала она, — слово мира. Выслушай. Мы сказали, что не поедем отвечать на обвинения, но, — и она в первый раз улыбнулась, — но мы с удовольствием поедем к нему, чтобы нашей царственной дружбой за крепить наш союз и мир на берегах Кидна!

Я слушал, совершенно пораженный. Верно ли я понял? Так-то Клеопатра держит свои клятвы! Взволнованный до потери рассудка, я крикнул:

— О царица, вспомни!

Она обернулась ко мне, как львица, с горящими глазами, с дрожью в прекрасном голосе.

— Молчи, раб! Кто позволил тебе вмешиваться в наши слова?! Думай о своих звездах и оставь мирские дела властелинам мира!

Я отошел пристыженный и видел торжествующую улыбку на лице Хармионы вместе с состраданием ко мне.

— Теперь, когда этот хмурый шарлатан получил то, что заслуживает, — сказал Деллий, указывая на меня своим украшенным перстнями пальцем, — позволь мне, царица Египта, поблагодарить тебя от всего сердца за твои милостивые слова…

— Нам не нужно твоей благодарности, благородный Деллий, не тебе надлежит бранить наших слуг, — прервала его Клеопатра, нахмурившись, — мы услышим благодарность из уст Антония! Отправляйся к твоему господину и скажи, что, прежде чем он приготовит нам надлежащий прием, наши корабли последуют за твоим! Теперь прощай! На своем корабле ты найдешь ничтожный дар нашей милости!

Деллий три раза поклонился и ушел. Двор ожидал слова царицы. А я ждал, исполнит ли она свое обещание и назовет меня своим царственным господином и супругом перед лицом всего Египта? Но она ничего не сказала. Тяжело нахмурившись, она встала и в сопровождении стражи сошла с трона, пройдя в алебастровый зал. Двор начал расходиться. Советники и сановники уходили, насмешливо посматривая на меня. Хотя никто не знал моей тайны и того, что было между мной и Клеопатрой, но все завидовали вниманию, которое оказывала мне царица, и радовались моему уничтожению. Но я, не обращая внимания на их насмешки, стоял, пораженный горем, чувствуя, что все мои надежды разлетелись в прах.

— Прекраснейшая царица Египта! — начал он своим вкрадчивым голосом. — Ты милостиво приказала мне, слуге твоему, явиться за ответом на письмо благородного Антония-триумвира, к которому я отплыву завтра в Таре. Я хочу сказать тебе, царица Египта, — прости мне смелость слов моих, — обдумай хорошенько, прежде чем слова сорвутся с твоих нежных уст. Оттолкнешь Антония — и Антоний разобьет тебя! Подобно твоей матери Афродите, восстань перед ним, сияющая красотой, из кипрских волн, и вместо гибели он даст тебе все, что дорого царственной женщине: империю, блеск, власть над городами и людьми, славу, богатство и царскую корону. Заметь: Антоний держит весь Восток на ладони своей воинственной руки, по его воле назначаются цари, по его воле они кончают свое существование!

Он наклонил голову, сложил руки на груди и ждал ответа.

Некоторое время Клеопатра молчала и сидела мрачная и загадочная, как сфинкс, блуждая глазами по залу. Наконец, словно нежная музыка, зазвучал ее ответ.

Дрожа, я ожидал вызова Египта гордому Риму.

— Благородный Деллий, мы много думали о посольстве великого Антония к нашему бедному Египетскому царству. Мы серьезно обдумали ответ согласно совету оракулов, мудрости наших советников и побуждению нашего сердца, которое, подобно птице в гнезде, вечно печется о благе народа нашего. Резки слова, которые ты принес нам из-за моря. Они годятся более для ушей какого-нибудь маленького князька, чем царицы Египта. Мы пересчитали легионы, которые можем собрать, триремы и галеры, которые можем пустить в море, сокровища, которые можем употребить на издержки войны, и нашли, что хотя Антоний силен, но Египту нечего бояться сил Антония!

Она замолчала, и ропот одобрения ее гордым словам пронесся по залу. Один Деллий простер свою руку, словно желая отразить удар. Потом последовал конец! И какой!

— Благородный Деллий! Мы решились остановить нашу речь на половине, хотя, сильные нашими каменными крепостями, сердцами наших подданных, не нуждаемся в защите. Мы невинны в тех обвинениях, что дошли до ушей благородного Антония, которые он грубо бросил нам в лицо. Мы не поедем в Киликию, чтобы отвечать ему!

Снова ропот пронесся в большом зале, и сердце мое забилось торжеством.

Последовало молчание, затем Деллий сказал:

— О царица Египта, так я должен передать Антонию слово войны?

— Нет, — отвечала она, — слово мира. Выслушай. Мы сказали, что не поедем отвечать на обвинения, но, — и она в первый раз улыбнулась, — но мы с удовольствием поедем к нему, чтобы нашей царственной дружбой закрепить наш союз и мир на берегах Кидна!

Я слушал, совершенно пораженный. Верно ли я понял? Так-то Клеопатра держит свои клятвы! Взволнованный до потери рассудка, я крикнул:

— О царица, вспомни!

Она обернулась ко мне, как львица, с горящими глазами, с дрожью в прекрасном голосе.

— Молчи, раб! Кто позволил тебе вмешиваться в наши слова?! Думай о своих звездах и оставь мирские дела властелинам мира!

Я отошел пристыженный и видел торжествующую улыбку на лице Хармионы вместе с состраданием ко мне.

— Теперь, когда этот хмурый шарлатан получил то, что заслуживает, — сказал Деллий, указывая на меня своим украшенным перстнями пальцем, — позволь мне, царица Египта, поблагодарить тебя от всего сердца за твои милостивые слова…

— Нам не нужно твоей благодарности, благородный Деллий, не тебе надлежит бранить наших слуг, — пре рвала его Клеопатра, нахмурившись, — мы услышим благодарность из уст Антония! Отправляйся к твоему господину и скажи, что, прежде чем он приготовит нам надлежащий прием, наши корабли последуют за твоим! Теперь прощай! На своем корабле ты найдешь ничтожный дар нашей милости!

Деллий три раза поклонился и ушел. Двор ожидал слова царицы. А я ждал, исполнит ли она свое обещание и назовет меня своим царственным господином и супругом перед лицом всего Египта? Но она ничего не сказала. Тяжело нахмурившись, она встала и в сопровождении стражи сошла с трона, пройдя в алебастровый зал. Двор начал расходиться. Советники и сановники уходили, насмешливо посматривая на меня. Хотя никто не знал моей тайны и того, что было между мной и Клеопатрой, но все завидовали вниманию, которое оказывала мне царица, и радовались моему уничтожению. Но я, не обращая внимания на их насмешки, стоял, пораженный горем, чувствуя, что все мои надежды разлетелись в прах.

Упреки Гармахиса. — Борьба Гармахиса с стражами. — Удар Бренна. — Тайные речи Клеопатры

[править]

Наконец все ушли; я повернулся, чтобы тоже идти к себе, как евнух, грубо ударив меня по плечу, передал, что царица ожидает меня. Час тому назад негодяй рабски ползал у моих ног, теперь же слышал все и — такова скотская природа рабов — смотрел на меня, как смотрит мир на падшего, униженного человека. Низко упасть с большой высоты — значит вынести стыд и позор.

Я повернулся к рабу и так взглянул на него, что он, как трусливая собака, отскочил назад, потом прошел в алебастровый зал и был пропущен стражей. В центре зала, около фонтана, сидела Клеопатра в обществе Хармионы, гречанок Иры и Мериры и других придворных дам.

— Уйдите, — сказала она им, — я хочу поговорить с моим астрологом!

Те ушли, оставив нас с глазу на глаз.

— Встань там, — произнесла Клеопатра, поднимая глаза, — не подходи близко, Гармахис, я не доверяю тебе! Может быть, у тебя есть другой кинжал! Что скажешь? По какому праву вмешался ты в мой разговор с римлянином?

Я чувствовал, как кровь закипела во мне, горечь и гнев наполнили мое сердце.

— Что ты скажешь, Клеопатра? — спросил я смело. — Где твой обет, твои клятвы на мертвой груди Менкау-ра, вечно живущего? Где вызов римлянину Антонию? Где твоя клятва, что ты назовешь меня супругом перед лицом Египта?

Я сдержался и замолчал.

— И это говорит Гармахис, который никогда не нарушал клятв! — произнесла Клеопатра с горькой насмешкой. — О ты, чистейший жрец Изиды! Ты, вернейший друг, никогда не обманывавший своих друзей, ты, твердый, честный и благороднейший человек, никогда не променявший своего права рождения, своей страны и своего дела ради мимолетного каприза женской любви! Почему ты знаешь, что я нарушила свое слово?

— Я не хочу отвечать на твои упреки, Клеопатра, — сказал я, сдерживаясь, насколько у меня было сил, — хотя заслужил их, но не от тебя! Значит, верно все, что я знаю. Ты поедешь к Антонию! Ты поедешь, как сказал римский негодяй, прельщать его, пировать с тем, кто должен быть брошен коршунам. Быть может, ты промотаешь все сокровища, взятые из тела Менкау-ра и накопленные им для нужд Египта, истратишь их на оргии и довершишь этим позор Египта! Я знаю теперь, что ты вероломна и что я, горячо любивший тебя и веривший тебе, кругом обманут. Вчера ночью ты клялась короновать меня и венчаться со мной, а сегодня засыпаешь меня упреками, открыто унижаешь и позоришь меня перед римлянином?

— Короновать тебя? Разве я клялась короновать тебя?

— А брак?

— Что такое брак? Союз сердец, нежный, прекрасный, связывающий души воедино, когда они парят в грезах страсти и тают, как роса в лучах зари! Или это железные, насильственные узлы, которые согревают людей до того, что, если один падет, другой должен неизбежно погибнуть под гнетом обстоятельств, как наказанный раб? Брак! Мне выйти замуж! Мне — променяв свободу на тяжелое рабство своего пола, придуманное корыстной волей мужчины! Это рабство приковывает нас часто к ненавистному ложу, заставляет нести обязанности, часто уже не освященные любовью. О, какая польза быть царицей, если нельзя избежать ужаса обыкновенной женской участи! Заметь, Гармахис: женщина, вырастая, боится двух зол: смерти и брака, из них двух брак ужаснее. В смерти мы находим покой, а в браке — ад! Нет, я стою выше пошлой клеветы, готовой порицать истинную добродетель, не способную связать себя насильственными узами, — я люблю, Гармахис, но не выхожу замуж!

— Вчера ночью, Клеопатра, ты клялась, что корону ешь меня и назовешь супругом перед лицом всего Египта!

— Вчера ночью, Гармахис, красное кольцо вокруг месяца предвещало бурю, а сегодня — прекрасная погода! Но кто знает, не нашла ли я лучшее средство, чтобы спасти Египет от римлян? Почем знать, Гармахис, не назовешь ли ты меня своей супругой?

Я не мог выносить более этой фальши, видя, как она играет мной, высказал ей вес, что было у меня на сердце.

— Клеопатра! — вскричал я. — Ты клялась защищать Египет, а предаешь его в руки римлян! Ты поклялась употребить сокровища, которые я открыл тебе, на нужды Египта, а готова истратить их на позор ему — на око вы, в которые закуют его руки! Ты поклялась обвенчаться со мной, который любит тебя, всем пожертвовал ради тебя, а ты смеешься и отталкиваешь меня! Я говорю тебе, именем грозных богов говорю тебе: на тебя падет проклятие Менкау-ра, которого ты ограбила! Пусти меня отсюда, и пусть свершится судьба моя! Пусти меня уйти, о ты, прекрасная блудница! Ты — воплощенная ложь! Ты, кого я полюбил на свою погибель, кто низвел на меня вечное проклятие и осуждение! Отпусти меня, чтобы я мог скрыться и не видеть более лица твоего!

Она встала, гневная и злобная. На нее страшно было смотреть!

— Отпустить тебя, чтобы ты злоумышлял против меня! Нет, Гармахис, ты не будешь более устраивать заговоры против моего трона! Я говорю тебе, что ты поедешь со мной к Антонию, в Киликию, а там, быть может, я отпущу тебя!

И прежде чем я мог ответить, она позвонила в серебряный колокольчик, висевший около нее. Не успел еще звук его замереть вдали, как в одну дверь вошла Хармиона и с ней придворная дама, в другую — отряд солдат; четверо из них были телохранители царицы — сильные люди в крылатых шлемах, с длинными прекрасными волосами.

— Схватить изменника! — крикнула Клеопатра, указывая на меня.

Начальник телохранителей — это был Бренн — поклонился и направился ко мне с обнаженным мечом.

В отчаянии, доходящем до безумия, не заботясь о том, что буду убит, я схватил его за горло и нанес ему такой удар, что сильный человек упал навзничь и его кольчуга зазвенела о мраморный пол. Когда он упал, я схватил его меч и щит и отразил удар другого стража, бросившегося было на меня. Затем в ответ я ударил его мечом в то место, где шея соединяется с плечами, и убил его. С подогнутыми коленями он упал мертвый. Третьего я убил, прежде чем он ударил меня. Наконец, последний кинулся на меня с страшным криком. Кровь моя горела. Женщины испуганно закричали, только Клеопатра стояла, молча наблюдая неравный бой. Мы сцепились. Я ударил противника изо всей силы, и это был могучий удар — меч, ударившись о железный щит, разлетелся вдребезги, оставив меня безоружным. С торжествующим криком мой противник поднял меч над моей головой, но я отразил удар щитом. Он снова поднял меч, но я снова отпарировал удар. В третий раз, когда он поднял меч, я с криком бросил свой щит ему в лицо. Отскочив от его щита, он сильно ударил его в грудь. Воин зашатался. Я обхватил его вокруг тела и повалил. С минуту этот высокий человек и я яростно боролись, потом — так велика была тогда моя сила! — я поднял его, как перышко, и бросил на мраморный пол с такой силой, что кости его разбились, и он замолчал.

Но я не удержался и упал на него. Тогда Бренн, которого я оглушил ударом, к тому времени уже успевший очнуться, подошел ко мне сзади и ударил меня по голове мечом одного из убитых мной стражников.

Я лежал на полу, и это ослабило силу удара, мои густые пышные волосы и вышитая шапочка на голове несколько смягчили его, так что я был тяжело ранен, но жив, хотя бороться более не мог.

В это время евнухи, собравшиеся на шум, сбились в кучу, как стадо трусливых баранов, и смотрели на борьбу. Увидя меня лежащим на полу, они бросились ко мне, чтобы зарезать меня своими кинжалами. Бренн, выжидая, стоял около меня. Евнухи, наверное, убили бы меня, так как Клеопатра стояла, словно во сне, не двигаясь с места, Уже голова моя была загнута назад, и острие ножа коснулось моего горла, как вдруг Хармиона с криком: «Собаки!» кинулась между ними и мной и загородила меня своим телом. В то же время Бренн с ругательством схватил двух из них и отбросил в сторону.

— Пощади его жизнь, царица! — закричал он на своем варварском языке. — Клянусь Юпитером, это храбрый человек! Безоружный, один, он свалил меня, как быка, и прикончил трех моих молодцов! Я ценю такого храбреца! Будь милостива, царица, пощади его жизнь и отдай его мне!

— Пощади, пощади его! — вскричала Хармиона, вся бледная и дрожащая.

Клеопатра подошла ближе и посмотрела на меня, лежавшего на полу, меня, который был ее возлюбленным два дня тому назад, чья израненная голова лежала на белом платье Хармионы!

Глаза мои встретились с глазами Клеопатры. «Не щади! — прошептал я. — Горе побежденным!»

Краска разлилась по ее лицу — быть может, это была краска стыда!

— После всего ты все еще любишь этого человека, Хармиона? — спросила она с легкой усмешкой. — Ты решилась закрыть его своим нежным телом от ножей этих бесполых собак? — Она бросила гневный взгляд на евнухов.

— О нет, царица, — гордо отвечала девушка, — но я не могла вынести, чтобы такой добрый и храбрый чело век был убит этими…

— Да, — возразила Клеопатра, — он храбрый человек и отчаянно боролся. Я никогда не видела такой жестокой борьбы, даже в Риме, на игрищах. Хорошо, я пощажу его жизнь, хотя это слабость с моей стороны, женская слабость! Отнесите больного в его комнату и охраняйте, пока он выздоровеет или умрет!

Мозг мой горел, меня охватила сильная слабость, и я потерял сознание.

Видения, видения, видения, бесконечные, вечно меняющиеся! Мне казалось, я целые годы носился в море агонии! Словно сквозь туман я видел нежное лицо черноглазой женщины, чувствовал прикосновение белой руки, ласково успокаивающей меня! Как видение, склонялось временами царственное лицо над моим колеблющимся ложем… я не мог уловить его, но его красота проникала во все мое существо и составляла часть меня самого.

Видения моего детства, древнего храма в Абуфисе, седовласого Аменемхата, моего отца, — они теснились в моем мозгу… Я видел ужасную обитель в Аменти, маленький алтарь и духов, облеченных в пламя!

Я блуждал там постоянно, призывая священную матерь, и призывал напрасно! Облако не спускалось на алтарь, и только время от времени страшный голос звенел: «Вычеркните имя Гармахиса, сына земли, из живой книги той, которая была, есть и будет! Потерян! Потерян! Потерян!» Другой голос отвечал: «Нет еще, нет еще! Раскаяние близко. Не вычеркивайте имени Гармахиса, сына земли, из живой книги той, которая была, есть и будет! Страданием грех может омыться!»

Я очнулся в своей комнате, в башне дворца. Я был так слаб, что не мог пошевелить рукой. Жизнь, казалось, трепетала в моей груди, как трепещет умирающий голубь. Я не мог повернуть головы, пошевельнуться, но в сердце было ощущение покоя и сознание, что мрачное горе прошло. Свет лампады беспокоил меня. Я закрыл глаза и вдруг услышал шелест женской одежды и легкие шаги по лестнице. О, я хорошо знал эти шаги! То была Клеопатра!

Она вошла. Я чувствовал ее присутствие. Каждый нерв моего больного тела бился ей в ответ, вся могучая любовь и ненависть к ней поднялись из мрака моего, подобно смерти или тяжелому сну, и раздирали мое сердце, и боролись в нем. Она наклонилась надо мной, ее ароматное дыхание коснулось моего лица, я мог слышать биение ее сердца. Еще ниже нагнулась она, и губы ее нежно прикоснулись к моему лбу.

— Бедный человек! — слышал я ее шепот. — Бедный, слабый, умирающий человек! Судьба жестоко обошлась с тобой! Ты был слишком хорош, чтобы быть игрушкой такой женщины, как я, — пешкой, которой я могу двигать, как хочу, в моей политической игре. Ах, Гармахис, зачем ты не выиграл игры? Твои заговорщики-жрецы многому, научили тебя, но не дали тебе знания людей, не научили бороться против требований природы! Ты любил меня всем сердцем! Ах, я хорошо это знаю! Мужественный человек! Ты любил эти глаза, которые, подобно огонькам пиратов, влекли тебя к гибели, ты обожал эти уста, которые разбили твое сердце, назвав тебя рабом! Да, игра была хороша, ты мог убить меня, и все-таки мне очень грустно! Ты умираешь! Это мое последнее прости тебе! Никогда не встретимся мы на земле; быть может, это хорошо, ибо кто знает, что сделала бы я с тобой, когда час моей нежности пройдет! Ты умрешь — так говорят они, те ученые, длиннолицые дураки, — но если они допустят тебя умереть, как жестоко поплатятся они за это! Где встретимся мы снова, когда мой жребий будет брошен? В царстве Озириса мы будем все равны. Скоро, через несколько лет, может быть, завтра, мы снова встретимся! Зная, какая я, как будешь ты приветствовать меня? Нет, здесь и там ты будешь также молиться на меня! О, как бы я хотела любить тебя так, как ты полюбил меня! Я почти любила тебя, когда ты убил моих стражей, но не так! Не совсем! О, как бы желала я уйти от моего царственного одиночества и затеряться в другой душе! На год, на месяц, на один час желала бы я совершенно забыть политику, народ, пышность моего трона и быть просто любящей женщиной! Прощай, Гармахис! Иди к великому Юлию, к которому смерть призывает тебя раньше меня, и приветствуй его от всего Египта! Да, я дурачила тебя, дурачила Цезаря — быть может, судьба найдет меня, и я сама буду одурачена! Гармахис, прощай, прощай!

Она повернулась, чтобы уйти, как я снова услыхал шелест женского платья и шаги женщины. То была Хармиона.

— А, это ты, Хармиона! Несмотря на все твои заботы, он умирает!

— Ах, — отвечала Хармиона грустно, — я знаю, царица. Так говорят врачи. Сорок часов лежал он в таком глубоком обмороке, что его дыхание едва поднимало маленькое перышко! Прислонив ухо к его груди, я не могла уловить едва слышного дыхания! Вот уже десять долгих дней, как я неустанно хожу за ним, сижу около него день и ночь; глаза мои слипаются от сна, я едва могу держаться на ногах от слабости. И вот награда моих трудов! Трусливый удар проклятого Бренна сделал свое дело. Гармахис умирает!

— Любовь не считает трудов, Хармиона, не взвешивает своей нежности на весах, она отдает все, все, что имеет, пока не иссякнет сила духа! Тебе дороги эти тяжелые, бессонные ночи! Твои усталые глаза с любовью покоятся на этом зрелище великой, погибшей силы! Он ищет покоя теперь у твоей слабости, как дитя у материнской груди! Ты любишь, Хармиона, этого человека, который тебя не любит, и теперь, когда он беспомощен, ты можешь излить твою страсть в непроглядный мрак его души и мечтать о том, что может случиться еще впереди.

— Я не люблю его, царица, как ты думаешь, — как я могу любить того, кто хотел убить тебя, сестру моего сердца?!

Клеопатра тихо засмеялась.

— Жалость — двойник любви, Хармиона! Но как своенравна женская любовь! Ты достаточно доказала это твоей любовью! Бедная женщина! Ты игрушка своей страсти! Сегодня нежная, как ясное утреннее небо, завтра, когда ревность запустит когти в твое сердце, ты жестока, как бурное море. Да, все мы безумны. Скоро после всех этих волнений ничего не останется тебе, кроме слез, угрызений и воспоминаний.

Она быстро ушла.

Нежная заботливость Хармионы. — Выздоровление Гармахиса. — Флот Клеопатры отплывает в Киликию. — Разговор Бренна с Гармахисом

[править]

Клеопатра ушла, я лежал молча, собираясь с силами, чтобы заговорить.

Хармиона стояла надо мной. Вдруг я почувствовал, что крупная слеза упала из ее темных глаз на мое лицо. Так падает первая тяжелая капля дождя из набежавшей тучки.

— Ты умираешь, — прошептала она, — ты уходишь туда, куда я не могу последовать за тобой. О Гармахис, как охотно отдала бы я мою жизнь за тебя!

Я открыл глаза и сказал громко, насколько мог:

— Удержи твою скорбь, дорогой друг, я жив еще и, по правде, чувствую, как новая жизнь загорается в моей груди!

Хармиона радостно вскрикнула. Я никогда не видел столь прекрасным ее изменившееся, омоченное слезами лицо.

— Ты жив! — вскричала она, бросаясь на колени перед моим ложем. — Ты жив! А я думала, что ты умер! Ты вернулся ко мне! Что я говорю? Как безумно сердце женщины! Все это — бессонные ночи! Нет, спи и отдыхай, Гармахис! Что ты хочешь сказать? Ни одного слова более, я строго приказываю тебе! Где же питье, оставленное тебе этим длиннобородым дураком? Нет, тебе не нужно питья! Спи, Гармахис, спи!

Она прижалась ко мне и, положив свою холодную руку на мой лоб, шептала: спи, спи!

Когда я проснулся, Хармиона была около меня, хотя рассвет пробирался уже в мое окно. Она все еще стояла на коленях, одна ее рука лежала на моем лбу, голова с беспорядочно распустившимися локонами покоилась на другой протянутой руке.

— Хармиона, — прошептал я, — я спал?

Она сейчас же проснулась и смотрела на меня нежными глазами.

— Да, ты спал, Гармахис!

— Долго я спал?

— Девять часов!

— И ты стояла тут, рядом со мной, все эти девять часов?

— Это ничего. Я тоже уснула — я боялась разбудить тебя, если пошевельнусь!

— Иди, отдыхай, — сказал я, — мне стыдно подумать, как ты измучена! Иди же, отдохни, Хармиона!

— Не беспокойся! — отвечала она. — Я прикажу рабу позаботиться о тебе и разбудить меня, если понадобится, я сплю рядом, тут, в комнате. Успокойся, я иду!

Она хотела встать, но от слабости упала навзничь на пол.

Я не могу выразить, какое чувство стыда охватило меня, когда я увидел ее на полу! А я не мог пошевелиться, чтобы помочь ей!

— Ничего, — сказала она, — не двигайся, у меня просто подвернулась нога! — Она встала и снова упала. — Проклятая неловкость! Да, мне надо выспаться. Тебе лучше теперь. Я пошлю раба! — И она ушла, пошатываясь, как пьяная.

После этого я заснул еще, а когда проснулся после полудня, то попросил есть. Хармиона принесла мне, и я поел.

— Так я не умираю! — сказал я.

— Нет, — отвечала она, кивнув головой, — ты будешь жить! По правде, я истратила всю мою жалость на тебя!

— И твоя жалость спасла мне жизнь! — сказал я уныло, припомнив все.

— Это пустяки! — отвечала Хармиона сухо, — Ты мой двоюродный брат, потом, я люблю ухаживать — это обязанность женщины! Я сделала бы то же и для больного раба! Ну, теперь опасность прошла, и я покидаю тебя!

— Ты лучше бы сделала, если бы дала мне умереть, Хармиона, — сказал я, помолчав, — жизнь для меня теперь сплошной позор! Скажи мне, когда поедет Клеопатра в Киликию?

— Через двенадцать дней она отплывет с таким блеском и роскошью, каких Египет никогда не видал! Право, я не могу даже понять, где она нашла средства для такой роскоши. Словно хлебопашец собрал ей золотую жатву!

Но я, очень хорошо зная, откуда взялось богатство, горько вздохнул.

— Ты поедешь с ней, Хармиона?

— Да, я и весь двор. Ты также поедешь!

— Я поеду? Зачем это нужно?

— Потому, что ты раб Клеопатры и должен следовать в золотых цепях за ее колесницей, потому что она боится оставить тебя здесь, в Кеми, потому что она так хочет, — и все тут!

— Хармиона, не могу ли я бежать?

— Бежать тебе, бедный, больной человек? Как можешь ты бежать? Теперь тебя будут сторожить еще тщательнее. Если даже ты убежишь, куда пойдешь ты? В Египте нет ни одного честного человека, который не плюнул бы на тебя с презрением!

Еще раз я мысленно застонал и, так как был слаб, почувствовал, что слезы потекли по моим щекам.

— Не плачь! — сказала она поспешно, отвернувшись. — Будь мужчиной и презирай все эти горести! Ты пожинаешь то, что посеял. Но после жатвы вода поднимается и смывает гниющие корни, и снова почва годна для нового посева!

Может быть, там, в Киликии, найдется возможность бежать, когда ты будешь посильнее, если ты можешь прожить вдали от улыбки Клеопатры! Где-нибудь в далекой стране, где ты будешь жить, все это понемногу забудется. Теперь дело мое кончено, прощай! Иногда я буду навещать тебя, чтобы посмотреть, не нуждаешься ли ты в чем! Прощай!

Она ушла. С этой минуты за мной стали искусно ухаживать врач и две женщины-невольницы.

Рана моя заживала, силы возвращались сначала медленно, потом все быстрее. Через четыре дня я встал с ложа, а еще через три мог уже гулять по часу в дворцовом саду. Прошла еще неделя, я мог уже читать и думать, хотя не появлялся при дворе. Наконец однажды после полудня Хармиона передала мне приказание готовиться в путь, так как через два дня наш флот должен был отплыть сначала в Сирию, в Исский залив, а потом в Киликию.

В назначенный день меня снесли на маленьких носилках в лодку, и вместе с воином, который ранил меня, военачальником Бренном, и его отрядом (в сущности, их приставили сторожить меня) мы подплыли к кораблю, который стоял на якоре вместе с остальным флотом. Клеопатра собиралась в путешествие с большой пышностью, в сопровождении целого флота. Ее галера, выстроенная, подобно дому, из кедрового ореха, обитая внутри шелком, была великолепна. Я никогда не видал ничего богаче и роскошнее. По счастью для меня, я не был на этом корабле и не видел Клеопатры и Хармионы, пока мы не пристали к устью реки Кидна.

Подали сигнал. Флот отплыл. С попутным ветром мы прибыли в Ионну вечером на другой день. Затем начался противный ветер, мы медленно плыли к Сирии, миновав Цезарию, Птоломею, Тир, Бейрут, прошли Ливан с его белым челом, увенчанным высокими кедрами, Гераклею и через Исский залив вошли в устье Кидна. Во время путешествия свежее дыхание моря возвратило мне здоровье, так что скоро, кроме белого шрама на голове, ничто не напоминало о моей долгой болезни. Однажды ночью, когда мы приближались к Кидну, я и Бренн сидели на палубе. Он нечаянно заметил белый шрам на моей голове, сделанный его мечом, и сейчас же произнес клятву, призывая своих страшных богов.

— Если бы ты умер, друг, — сказал он, — мне кажется, я никогда не осмелился бы поднять головы и взглянуть в глаза людям. О, это был низкий удар, мне стыдно подумать, что я нанес его тебе сзади, когда ты лежал на полу! Знаешь ли, пока ты лежал между жизнью и смертью, я каждый день ходил справляться о тебе! Клянусь Таранисом, если бы ты умер, я бросил бы всю эту придворную роскошь и вернулся бы на милый север!

— Не беспокойся, Бренн, — отвечал я. — Ты исполнял свою обязанность!

— Может быть! Но есть обязанности, которых честный человек не может исполнить даже по приказанию царицы, да правит она долго Египтом! Твой удар помутил мой разум, иначе я не ударил бы тебя! Но что такое, друг мой? Ты не в ладах с нашей царицей? Зачем тебя тащат пленником на эту увеселительную прогулку? Знаешь ли, нам сказано, что если ты убежишь от нас, то мы поплатимся жизнью!

— Да, не в ладах, друг, — отвечал я, — не спрашивай меня больше!

— Могу поклясться, что в твои лета… эта женщина не без того… может быть, я груб и глуп, но умею отгадывать. Послушай, дружище! Я устал на службе у Клеопатры, мне надоела эта жаркая страна пустынь и безумной роскоши, что истощает силы человека и опустошает его карманы. Так думают многие другие, которых я знаю! Что ты скажешь? Возьмем один из этих кораблей и уплывем на север! Ты увидишь нашу страну, лучшую, чем Египет, — страну озер, гор, больших лесов, с сладким за пахом сосны. Я найду тебе в жены девушку — мою собственную племянницу, — высокую, сильную девушку с большими синими глазами, длинными, прекрасными волосами и с такими сильными руками, которые могут сломать тебе ребра, если ей вздумается покрепче приласкать тебя! Что скажешь на это? Забудь все прошлое, поедем на милый север, и будь моим сыном!

На минуту я задумался, потом печально покачал головой. Меня сильно искушала мысль уйти отсюда, но я знал, что моя судьба в Египте и что я не могу избежать ее.

— Этого нельзя, Бренн; я так хотел бы, но прикован цепью судьбы, которую не могу разорвать! Я должен жить и умереть в Египте!

— Как хочешь, друг, — сказал старый воин, — мне хотелось бы поженить тебя в среде моего народа и сделать тебя своим сыном! В конце концов, помни, пока я здесь, ты имеешь в Бренне верного друга! Еще вот что: остерегайся прекрасной царицы, клянусь Таранисом, может наступить час, когда она порешит, что ты знаешь слишком много, и тогда… — Он провел рукой по горлу. — А теперь спокойной ночи! Чаша вина, а потом спать, потому что завтра дурачества…

(Здесь некоторая часть второго свитка папируса так изломана, что нельзя ничего разобрать. Надо полагать, что она содержит в себе описание путешествия Клеопатры по Кидну в город Таре.)

Для тех, кто находит наслаждение (с этих слов опять можно разбирать) в таких видах, наше путешествие представляло много интересного. Корма нашей галеры была покрыта листами чистейшего золота, паруса были сделаны из ярко-красного тирского пурпура, и серебряные весла ударяли по воде в такт музыке. В центре корабля, под золототканым балдахином, лежала Клеопатра, как римская Венера (вероятно, сама Венера не была прекраснее ее), в одежде из тонкого, белого как снег шелка, перетянутая под грудью драгоценным поясом, на котором были выгравированы сцены любви. Около нее стояли маленькие розовые мальчики, выбранные ею за необыкновенную красоту, совсем голые, с крыльями за плечами и луком с колчаном за спиной. Они обмахивали ее страусовыми опахалами. На палубе корабля вместо матросов стояли, держа шелковые снасти, прекраснейшие женщины в одежде Граций и Нереид — вернее, совсем неодетые, прикрытые только своими роскошными волосами. Они пели под звуки арф, в такт ударам весел. Позади ложа Клеопатры с обнаженным мечом стоял Бренн в блестящей золотой кольчуге, в крылатом золотом шлеме. Среди других богато разодетых лиц ее свиты находился и я, я — настоящий раб! На корме в жаровнях курились благовония, и их одуряющий аромат клубился над нашими головами, как облако.

Среди этой роскоши, словно в волшебном сне, сопровождаемые целым флотом кораблей, скользили мы по воде к лесистым склонам Тавра, у подножия которого лежит древний город Тарзис. Пока мы ехали, народ собирался на берегах и кричал: «Венера встала из волн морских! Венера идет посетить Бахуса!» А когда мы приблизились к городу, весь народ — все, кто мог идти или ехать, — тысячами толпился на пристани, с ним явилось все войско Антония, так что в конце концов триумвир остался один на своем судейском кресле.

Фальшивый Деллий явился, кланяясь и улыбаясь, и от имени Антония приветствовал «царицу красоты», прося ее на пир, приготовленный Антонием.

Она ответила ему гордо и высокомерно:

— Надлежит Антонию прийти к нам, а не нам идти к Антонию! Попроси благородного Антония к нашему бедному столу сегодня ночью, иначе мы будем обедать одни!

Деллий ушел, кланяясь до земли. Пир был готов. Наконец я увидал Антония. Он пришел, одетый в пурпуровую одежду, высокий и красивый на вид, в полном расцвете сил, с блестящими синими глазами, вьющимися волосами и строгими чертами греческого типа, мощно сложенный, с царственным видом, с открытым лицом, на котором ясно были написаны его мысли. Только мягкие очертания рта смягчали некоторую суровость его могучего чела. Он явился, сопровождаемый военачальниками, и, когда подошел к ложу Клеопатры, остановился в изумлении, смотря на нее широко раскрытыми глазами. Она также серьезно взглянула на него. Я видел, как кровь переливалась под ее тонкой кожей, и муки ревности охватили мое сердце.

Хармиона видела все из-под своих опущенных ресниц и улыбнулась.

Клеопатра не сказала ни слова, только протянула свою прекрасную руку Антонию для поцелуя. Он также молча взял ее руку и поцеловал.

— Смотри, благородный Антоний, — сказала она на конец своим музыкальным голосом, — ты позвал меня, и я пришла!

— Сама Венера пришла ко мне, — отвечал он низкими нотами звучного голоса, все еще пристально смотря в ее лицо, — я звал женщину, а из глубины моря явилась божественная Венера!

— И нашла бога, который приветствует ее на своей земле! — ответила она готовой остротой и засмеялась. — Но довольно любезностей: на земле и Венера чувствует голод! Твою руку, благородный Антоний!

Зазвучали трубы. Клеопатра под руку с Антонием в сопровождении свиты прошла через склонившуюся перед ней толпу на пир…

(Здесь папирус опять изломан.)

Пир Клеопатры. — Жемчужина. — Слова Гармахиса. — Обет любви Клеопатры

[править]

На третью ночь пир был снова приготовлен в зале большого дома, отданного в распоряжение Клеопатры и в эту ночь убранного пышнее обыкновенного. Двенадцать мест вокруг стола были вызолочены, а ложа Клеопатры и Антония были сделаны из чистого золота и убраны драгоценными камнями. Посуда подавалась также из золота, осыпанная драгоценными камнями, стены были завешены пурпуровой тканью с золотом; на полу же, покрытом золотой сеткой, ноги утопали в свежих душистых розах, которые, умирая, как невольники, посылали пирующим свое благоухание. Еще раз мне было приказано стоять с Хармионой, Ирой и Мерирой позади ложа Клеопатры и, как рабу, выкрикивать проходящие часы. С тяжелым сердцем исполнял я свою обязанность, но мысленно поклялся, что это в последний раз: я не мог выносить более этого позора. Хотя я не верил словам Хармионы, что Клеопатра готова сделаться любовницей Антония, но не мог терпеть более унижения и мук. Клеопатра не удостаивала меня словом, кроме приказаний, отдаваемых ею мне как рабу, и думаю, ее жестокому сердцу доставляло удовольствие мучить меня. И как это могло случиться, что я, фараон, коронованный царь Кеми, стоял среди евнухов и придворных дам позади ложа египетской царицы во время шумного и веселого пира, когда чаши с вином, осушаемые пирующими, еще более усиливали их веселье! Антоний сидел, не сводя взора с лица Клеопатры, которая время от времени бросала на него свой блестящий взгляд, и тогда разговор их замирал! Он рассказывал о войне, о своих подвигах; его любовные шутки были непристойны для ушей женщины. Но Клеопатра не оскорблялась, в тон ему она сыпала остротами, рассказывала истории, не менее бесстыдные и неприличные. Наконец роскошное пиршество кончилось. Антоний взглянул на окружающую роскошь.

— Скажи мне, прекраснейшая царица, — произнес он, — из золота ли состоят пески Нила, что ты можешь каждую ночь расточать сокровища царей на пиры? Откуда это несказанное богатство?

Я вспомнил о гробнице божественного Менкау-ра, священные сокровища которого так нелепо расточались, и взглянул на Клеопатру. Наши глаза встретились. Она прочитала мои мысли и тяжело нахмурилась.

— Это пустяки, благородный Антоний! — ответила она. — В Египте у нас мы знаем тайны, знаем, откуда достать богатства на наши нужды. Скажи, что стоит эта роскошь, это золото, эти яства и вина, подаваемые нам?

Он поднял глаза и пытался угадать.

— Может быть, тысячу сестерций!

— Ты сказал наполовину меньше, благородный Антоний! Все это я даю тебе и тем, кто с тобой, в доказательство моей дружбы. Я покажу тебе более этого: сей час я сама съем и выпью 10000 сестерций одним глотком.

— Не может быть, прекрасная египтянка!

Она засмеялась и приказала рабу подать ей стакан белого уксуса. Когда уксус был принесен, Клеопатра поставила его перед собой и снова засмеялась; Антоний, поднявшись с своего ложа, сел рядом с ней. Все присутствующие нагнулись, желая увидеть, что она будет делать. Она сняла с уха одну из тех больших жемчужин, которые из всех сокровищ последними были вынуты из тела божественного Менкау-ра, и, прежде чем кто-нибудь мог угадать ее намерение, бросила ее в уксус. Наступило молчание, молчание крайнего изумления. Скоро бесцветная жемчужина растворилась в кислоте. Тогда Клеопатра подняла стакан и выпила уксус до дна.

— Еще уксуса, раб! — вскричала она. — Мой пир еще не кончен! — И она вынула из уха другую жемчужину.

— Клянусь Бахусом! Нет, этого не надо! — вскричал Антоний, схватив ее руки. — Я видел довольно!

В эту минуту, побуждаемый каким-то бессознательным чувством, я сказал Клеопатре:

— Час близок, о царица! Час проклятия Менкау-ра!

Пепельная бледность покрыла лицо Клеопатры.

Она яростно обернулась ко мне, пока все остальные с удивлением смотрели на меня, не понимая значения моих слов.

— Зловещий раб! — вскричала она. — Скажи это еще раз — и будешь жестоко избит палками! Наказан будешь, как злодей! Я обещаю тебе это, Гармахис!

— Что такое говорит этот негодяй астролог? — спросил Антоний. — Говори, бездельник, и объяснись; кто толкует о проклятии, должен верно предсказывать!

— Я — служитель богов, благородный Антоний! Я должен говорить то, что они приказывают мне, но я не понимаю значения слов! — произнес я смиренно.

— О! Ты служишь богам, ты, разноцветная таинственность?

Он намекал на мое блестящее одеяние.

— Хорошо, а я служу богиням — и этот культ лучше и приятнее! Одна из богинь находится среди нас! Я тоже говорю то, что богини влагают в мой ум, но не понимаю значения!

Он быстро и вопросительно взглянул на Клеопатру.

— Отпусти негодяя, — сказала она нетерпеливо, — завтра мы разделаемся с ним. Пошел вон, бездельник!

Я поклонился и пошел, но, уходя, слышал, как Антоний сказал Клеопатре: «Он, может быть, негодяй — все люди таковы, но у твоего астролога царственный вид. У него взор царя, и в глазах светится мудрость!»

За дверью я остановился, не зная, что делать. Пока я стоял, кто-то дотронулся до моей руки. Я взглянул. То была Хармиона, которая в суматохе и шуме успела ускользнуть из зала и последовала за мной.

В тяжелые минуты Хармиона всегда находилась возле меня.

— Иди за мной! — прошептала она. — Ты в опасности!

Я повернулся и пошел за ней. Не все ли мне равно!

— Куда мы идем? — спросил я.

— В мою комнату, — сказала она, — не бойся, нам, женщинам двора Клеопатры, нечего терять! Наша добрая слава давно потеряна! Если кто-нибудь увидит нас, то подумает, что у нас любовное свидание, а это здесь принято!

Я шел за Хармионой, и, никем не замеченные, мы вышли через небольшой боковой вход на лестницу, по которой поднялись наверх. Лестница кончалась коридором, по которому мы добрались до двери на левой стороне. Хармиона молча вошла в комнату, я последовал за ней в темноте. Потом она заперла дверь и зажгла висячую лампу. При свете я оглянулся кругом. Комната была невелика, с одним плотно завешенным окном. Она была просто убрана, с белыми стенами. В ней стояли сундуки с платьем, старинное кресло, стол с туалетом, на котором лежали гребни, духи и разные пустяки, которые так любят женщины, и белая постель с вышитым покрывалом, поверх которого был накинут газ.

— Садись, Гармахис! — сказала Хармиона, подвигая мне кресло.

Я сел на кресло, а она, сбросив газовое покрывало, села на кровать.

— Знаешь ли ты, что сказала Клеопатра, когда ты ушел из зала? — спросила она.

— Нет, не знаю!

— Она посмотрела тебе вслед, и я, подойдя к ней за чем-то в эту минуту, слышала, как она пробормотала про себя: «Клянусь Сераписом, надо с ним покончить! Я не могу ждать дольше: завтра он будет задушен!»

— Так, — сказал я, — может быть, хотя после всего, что было, я не хочу верить, что она убьет меня!

— Как можешь ты не верить, безумнейший из людей? Разве ты забыл, как близок был от смерти в алебастровом зале? Кто спас тебя от кинжалов евнухов? Клеопатра, или я, или Бренн? Слушай, что я скажу тебе. Ты не веришь, так как в своем безумии не можешь допустить, чтобы женщина, бывшая твоей возлюбленной, в такое короткое время изменилась к тебе, осудив тебя на смерть! Молчи, я знаю все и говорю тебе. Ты не знаешь всей глубины коварства Клеопатры, не можешь и вообразить всю порочность ее жестокого сердца! Она убила бы тебя еще в Александрии, если бы не боялась, что твоя смерть возбудит волнение и может поколебать ее трон.

Тогда она привезла тебя сюда, чтобы убить тайно. Что ты можешь еще дать ей? Она прельстилась твоей любовью, твоей силой и красотой! Она отняла у тебя царственное право рождения и заставила тебя, потомка фараонов, стоять с толпой прислужниц позади своего ложа на пиру. Она выманила у тебя великую тайну священных сокровищ!

— Ты знаешь и это?

— Я все знаю. Ты видел сегодня ночью, как богатство, скопленное для нужд Кеми, расточается для прихотей развратной македонской царицы! Видишь, как она держит клятву свою повенчаться с тобой, Гармахис, наконец-то твои глаза видят истину!

— Я вижу очень хорошо. Она клялась, что любит меня, и я, бедный дурак, верил ей!

— Она клялась, что любит тебя! — возразила Хармиона, поднимая свои темные глаза. — Я покажу тебе, как она тебя любит! Знаешь ли ты, что такое этот дом? Он был обиталищем жрецов, и, как ты видишь, Гармахис, жрецы умеют устраиваться. Маленькая комната моя прежде была комнатой великого жреца, а комнаты позади и внизу были местом сборища других жрецов. Старый невольник, который управляет домом, рассказал мне все это и открыл еще кое-что, что я сейчас покажу тебе! Теперь, Гармахис, будь молчалив, как смерть, и следуй за мной!

Она потушила лампу и при слабом свете, падавшем из плотно закрытого окна, повела меня в дальний угол комнаты. Здесь она нажала стену, и в ней отворилась потайная дверь. Мы вошли в другую, маленькую комнату, и Хармиона закрыла вход. То была комната в пять локтей длины и в четыре — ширины. Слабый свет проникал в нее откуда-то, и я услыхал звуки голосов. Отпустив мою руку, Хармиона подкралась к концу комнаты и пристально посмотрела в стену, затем, вернувшись назад ко мне, прошептала: «Молчи, тише!» — и повела меня за собой. Я увидал, что в стене были сделаны отверстия для глаз, замаскированные резными украшениями из камня; я посмотрел сквозь отверстие и увидел, что на шесть локтей ниже был виден пол другой комнаты, богато освещенной и роскошно убранной. Это была спальня Клеопатры; там сидела на золотом ложе сама она, а рядом — Антоний.

— Скажи мне, — произнесла Клеопатра (комната была так устроена, что каждое слово, произнесенное в ней, отчетливо доносилось до ушей слушавшего наверху), — скажи, благородный Антоний, понравился ли тебе мой жалкий пир?

— Ах, египтянка, — отвечал тот своим низким солдатским голосом, — я сам устраивал пиры и бывал на пирах, но никогда не видал такого великолепия. Но, скажу тебе, хотя мой язык груб и не умеет говорить любезностей приятным женщинам, — ты сама была самым велико лепным украшением богатого пира. Красное вино не было ярче твоих прекрасных щек, запах роз не был слаще благоухания твоих волос, и ни один сапфир с своим изменчивым блеском не был прекраснее твоих синих и без донных, как океан, очей!

— Как! Похвала от Антония! Любезные слова на устах того, кто пишет такие суровые письма! О, это действительно большая похвала!

— Да, — продолжал он, — это был царский пир, хотя мне досадно, что ты бросила эту чудную жемчужину. А что хотел сказать твой выкликающий время астролог своим зловещим карканьем о проклятии Менкау-ра?

Тень скользнула по пылающему лицу Клеопатры.

— Я не знаю, он был недавно ранен в голову, и, быть может, разум его помутился!

— Нет, он не походил на безумного, его голос прозвучал в моих ушах словно предсказание оракула! Он так дико глядел на тебя, царица, такими проницательными глазами, подобно человеку, который любит и ненавидит в своей любви!

— Это странный человек, говорю тебе, благородный Антоний, очень ученый! Я сама временами боюсь его, он посвящен в древние тайны Египта! Знаешь ли, что этот человек — царственной крови и замышлял убить меня?

Но я победила его и не убила, так как он имеет ключ к тайнам, которые я хотела выведать от него. Правда, я любила его мудрость, любила слушать его глубокие речи о разных неведомых мне вещах!

— Клянусь Бахусом, я начинаю ревновать к этому негодяю! А теперь, прекрасная египтянка?

— А теперь я высосала из него все его познания и у меня нет причин бояться его. Разве ты не видел, что я заставила его стоять все три ночи, как раба, среди моих прислужников и выкликать время? Ни один пленный царь, шедший за твоей триумфальной колесницей, римлянин, не испытал столько мук, как этот гордый египтянин!

Хармиона положила свою руку на мою и, словно жалея меня, нежно пожала ее.

— Хорошо, нам нечего больше смущаться от его зло вещих слов, — продолжала Клеопатра, — завтра он умрет, умрет тайно от всех, не оставив следа своего существования. Мое решение принято и неизменно, благородный Антоний! Даже когда я говорю, я боюсь этого человека, этот страх растет и накопляется в моей груди! Я почти готова сейчас приказать убить его, так как не могу дышать свободно, пока он не умрет! — Она сделала движение, чтобы встать.

— Подожди до утра, — сказал Антоний, схватив ее руку, — солдаты пьяны и не смогут сделать это. И жаль его, право! Я не люблю, когда людей убивают во сне!

— Утром, пожалуй, сокол улетит! — возразила Клеопатра задумчиво. — У этого Гармахиса тонкий слух, он может призвать себе на помощь неземные силы! Может быть, даже теперь он слышит мои слова, но поистине, мне кажется, я ощущаю его присутствие. Я могла бы сказать тебе… но бросим его, оставим! Благородный Антоний, будь моей прислужницей, помоги мне снять эту золотую корону, она давит мой лоб. Будь добр, только осторожнее! Так!

Он снял уреус и корону с ее чела, она встряхнула роскошными волосами, которые покрыли ее всю, как покрывало.

— Возьми назад твою корону, царственная египтянка, — сказал он тихо, — возьми ее из моих рук; я не хочу отнимать ее у тебя, напротив, приму меры, чтобы она держалась на твоей прекрасной голове!

— Что хочет сказать мой господин? — сказала Клеопатра, с улыбкой глядя ему в лицо.

— Что я могу сказать? Вот что. Ты явилась сюда по моему приказанию, чтобы ответить мне на обвинения, взведенные на тебя по политическим делам. И знаешь, египтянка, если бы ты не была Клеопатрой, ты не вернулась бы в Египет царицей, так как я уверен, твоя вина — несомненна! А теперь… никогда природа не создавала жемчужины лучше тебя! Я забываю все! Ради твоей дивной красоты и грации я забываю все, прощаю все, что не простил бы добродетели, патриотизму и сединам старика. Видишь, как много значат красота и ум женщины, если они заставляют царей забывать свой долг, обманывать правосудие, прежде чем оно поднимет свой карающий меч. Возьми назад свою корону Египта! Я позабочусь, чтобы она была не очень тяжела для тебя!

— Это царственные слова, благородный Антоний, — отвечала она, — милые, великодушные слова, достойные победителя мира! Что касается моих проступков — если они только были, — говорю тебе прямо, ведь я не знала Антония! Кто, зная Антония, может грешить против него?

Какая женщина может поднять против того меч, кто дол жен быть божеством для всех женщин, к кому, когда видишь и знаешь его, тянется каждое искреннее сердце, как к яркому солнцу цветок? Что могу я еще сказать, не вы ходя из границ женской скромности?.. Надень же эту корону на мое чело, великий Антоний, и я приму ее как дар от тебя, вдвойне дорогой для меня, и буду хранить для твоей пользы! Теперь я вассальная царица, и в моем лице весь Древний Египет приносит покорность Антонию — триумвиру, который будет императором Рима и повелителем Кеми!

Надев снова корону на ее локоны, Антоний стоял, смотря на нее, и, охваченный страстью, под теплым дыханием ее чудной красоты, протянул обе руки, прижал ее к себе и трижды поцеловал.

— Клеопатра, — сказал он, — я люблю тебя! Пре красная, я люблю тебя, как никогда не любил!

Она увернулась от его объятий, нежно улыбаясь, и в это время золотой круг из священных змей упал со лба и покатился в темноту.

Я видел это, и, хотя горькая мука ревности терзала мое сердце, я понял предзнаменование. Но влюбленные ничего не заметили.

— Ты любишь меня? — еще нежнее произнесла она. — Откуда я знаю, что ты любишь меня? Может быть, ты любишь Фульвию, твою законную жену?

— Нет, не Фульвию, тебя, Клеопатра, тебя одну!

Многие женщины смотрели на меня благосклонно с моих юношеских лет, но ни одной я так не желал, как тебя, чудо мира, несравненная с другими женщинами! Можешь ли ты полюбить меня, Клеопатра, и быть верной мне не за мое положение и власть, не за те блага, какие я могу тебе дать, не за суровую музыку моих бесчисленных легионов, не ради блеска, которым сияет счастливая звезда моей судьбы, а ради меня самого, ради Антония, грубого полководца, закаленного в полях битвы? Я, Антоний, гуляка, простой, слабый человек, непостоянный в своих решениях, но я никогда не обманул друга, не обобрал бедного человека, не заставал врага врасплох! Скажи, можешь ли ты полюбить меня, египтянка? О, если можешь, я буду самым счастливым человеком, счастливее, чем если бы сегодня ночью я восседал в римском Капитолии коронованным монархом всего мира!

Пока он говорил, она смотрела на него своими удивительными глазами, и меня удивило выражение искренности и правды на ее лице.

— Ты говоришь откровенно, — сказала она, — твои слова приятны для моих ушей! Они были бы также приятны, если бы дело стояло иначе, но теперь… какая женщина не увидит с радостью владыку мира у своих ног? Для меня же что может быть приятнее твоих сладких слов? Гавань, манящая отдыхом измученного бурей моряка, — как дорога она ему! Мечта о небесном блаженстве, которой утешается бедный аскет жрец на своем само отверженном пути, — как сладка она! Нежная розово-перстая заря, несущая земле радость сладкого пробуждения, как дорога она и приятна! Ах, все это, все самое дорогое и очаровательное в мире, не может сравниться с честными и сладкими твоими словами, о Антоний! Знаешь ли ты? Нет, и никогда не будешь знать, как ужасна была моя жизнь, как пуста и одинока! Природой устроено так, что только любовь избавляет женщину от одиночества! Я никогда не любила, никогда не могла полюбить до этой счастливой ночи! Возьми меня в свои объятия и поклянемся, дадим великий обет любви, такую клятву, которая не может быть нарушена до конца нашей жизни! Слушай, Антоний, и теперь, и навсегда я даю тебе обет верности и любви! Теперь и навеки я твоя, я принадлежу тебе одному!..

Хармиона взяла меня за руку и увела.

— Довольно ли ты видел? — спросила она, когда мы снова очутились в ее комнате, и лампа была зажжена.

— Да, — ответил я, — мои глаза открылись!

План Хармионы. — Исповедь. — Ответ Гармахиса

[править]

Некоторое время я сидел с опущенной головой, и последняя горечь стыда наполнила мою душу. Так вот конец! Для этого я нарушил клятвы, выдал тайну пирамиды, для этого потерял свою корону, свою честь и, может быть, надежду небес!

Мог ли быть во всем мире человек, столь убитый стыдом и горем, как я в эту ночь? Наверное, нет. Куда я пойду? Что буду делать? Даже среди бури, бушевавшей в моем истерзанном сердце, громко взывал горький голос ревности. Я любил эту женщину, которой отдал все, а она в эту самую минуту… Ах! Я не мог выносить этой мысли, и в этой мучительной агонии сердце мое разразилось целым потоком слез. О, это были страшные, мучительные слезы!

Хармиона подошла ко мне, и я увидел, что она также плакала.

— Не плачь, Гармахис, — сказала она, рыдая и становясь на колени около меня, — я не в силах видеть тебя плачущим! Отчего ты не остерегался? Ты был бы велик и счастлив! Слушай, Гармахис! Ты слышал, что сказала эта фальшивая тигрица… завтра ты будешь убит!

— И хорошо! — пробормотал я.

— Нет, вовсе не хорошо! Гармахис, не дай ей окончательно восторжествовать над тобой! Ты потерял все, кроме жизни, но пока остается жизнь, остается и надеж да, а с ней и возможность мести!

— А! — вскричал я, вскочив с места. — Я не подумал об этом. Возможность отомстить! Должно быть, сладко быть отомщенным!

— Месть сладка, Гармахис, но иногда мстить — опасно, так как стрела мести, пущенная в обидчика, может пронзить пустившего! Я знаю это по себе. — Она тяжело вздохнула. — Бросим в сторону и разговоры, и печаль!

У нас обоих будет время впереди, чтобы горевать все эти долгие, тяжелые грядущие годы! Теперь ты должен бежать, бежать до рассвета! Вот мой план! Пришедшая вчера из Александрии галера с фруктами и товарами отплывает обратно завтра, до зари. Ее капитан мне знаком, но ты его не знаешь! Я достану тебе одежду сирийского купца, закутаю тебя, как умею, и дам письмо к капитану галеры. Он довезет тебя до Александрии; для него ты будешь купцом, который едет по своим торговым делам.

Сегодня ночью Бренн — начальник стражи, а Бренн друг и мне и тебе! Быть может, он угадает кое-что, может быть, нет, но сирийский купец безопасно выйдет из дворца. Что ты скажешь на это?

— Хорошо, — отвечал я устало, — я не забочусь о том, что будет!

— Так оставайся и отдохни здесь, Гармахис, пока я сделаю нужные приготовления! Не горюй очень, Гарма хис! Другим надо горевать сильнее, чем тебе!

Она ушла, оставив меня одного с моей тоской, терзавшей меня невыносимо. Если бы не горячее желание отомстить за себя, время от времени вспыхивавшее в моем измученном мозгу, — так молния вспыхивает над морем в полуночный час, — я думаю, разум мой помутился бы совершенно в эти тяжелые минуты! Наконец я услышал шаги Хармионы, и она вошла, тяжело дыша, с мешком одежды в руках.

— Все идет хорошо! Здесь платье, белье, дощечки для письма и все, что тебе необходимо. Я видела Бренна и сказала ему, что сирийский купец должен пройти мимо стражи за час до рассвета. Я думаю, он понял меня, хотя сделал вид, что хочет спать, и ответил мне, зевая, что, если скажут пароль «Антоний», то пятьдесят сирийских купцов могут уйти по своим делам. Вот мое письмо к капитану! Ты не можешь ошибиться галерой, она стоит у пристани вправо — маленькая галера, окрашенная в черный цвет; ты должен войти с большой набережной, и там все будет уже готово к отплытию! Теперь я подожду за дверью, пока ты снимешь свою рабскую ливрею и оденешься!

Она ушла. Я сорвал с себя пышное платье, сбросил его на пол и топтал ногами. Затем надел скромную одежду купца, привязал к поясу дощечки, надел на ноги сандалии из недубленой кожи и спрятал кинжал.

Когда все было готово, вошла Хармиона и взглянула на меня.

— Ты все еще похож на царственного Гармахиса! Это надо изменить!

Она взяла ножницы, усадила меня, отрезала мне локоны и выстригла волосы догола. Потом, взяв краску, которой женщины подрисовывают себе глаза, и искусно смешав ее с другой, она ловко нарисовала мне морщины на лице и руках и закрасила белый рубец на голове, оставленный мечом Бренна.

— Теперь ты изменился к худшему, Гармахис! — сказала она с грустной улыбкой. — Я сама едва узнаю тебя. Подожди, еще одна вещь! — Она подошла к сундуку с платьем и вытащила оттуда тяжелый мешок с золотом. — Возьми это, — сказала она, — тебе понадобятся деньги!

— Я не могу взять твоих денег, Хармиона!

— Бери! Это Сена дал мне их для нашего дела, поэтому ты смело можешь пользоваться ими! Кроме того, если мне понадобятся деньги, конечно, Антоний, мой господин с сегодняшней ночи, даст мне, сколько я хочу. Он многим обязан мне и отлично знает это. Не растрачивай драгоценного времени на пустяки — ты еще не купец, Гармахис!

Без дальних слов она засунула деньги в кожаный мешок, висевший у меня через плечо. Затем она дала мне мешок с запасом платья и, по своей женской предупредительности, не забыла сунуть туда алебастровую баночку с краской, чтобы я мог подрисовать свое лицо, когда это понадобится, и в конце концов вышитое платье астролога, которое я сбросил с себя, спрятала в потаенное место. Наконец я был совсем готов.

— Пора мне идти? — спросил я.

— Нет еще, погоди! Будь терпелив, Гармахис, еще час придется тебе переносить мое присутствие, а потом прощай, быть может, навсегда!

Я махнул рукой, как бы давая ей понять, что теперь не время для острословия и болтовни.

— Прости мне мой язык, — сказала она, — из соли часто бьет источник горькой воды! Я должна сказать тебе кое-что неприятное, прежде чем ты уйдешь!

— Говори, — отвечал я, — слова, самые ужасные, не могут теперь взволновать меня!

Хармиона стояла передо мною со сложенными руками, и свет лампы падал на ее прекрасное лицо. Я заметил, что оно было страшно бледно, и что вокруг глубоких темных глаз залегли черные круги. Два раза поднимала она глаза и пыталась заговорить, но голос ее прерывался. Когда же наконец она заговорила, это был хриплый шепот.

— Я не могу отпустить тебя, — сказала она, — не открыв тебе истины. Гармахис, это я предала тебя!!!

Я вскочил на ноги с проклятием на устах, но Хармиона удержала меня за руку.

— Садись и выслушай! Когда ты узнаешь все, де лай со мной что хочешь! С той минуты, когда в доме Сепы я во второй раз увидела тебя, я полюбила тебя так сильно, что ты не можешь и представить себе! Возьми свою собственную любовь к Клеопатре, удвой ее еще и еще и ты приблизительно поймешь всю силу моей любви к тебе. Я любила тебя день за днем, все более, пока ты не сделался единственной целью моего существования. Ты оставался холоден, более чем холоден, ты не хотел видеть во мне живой женщины, ты смотрел на меня как на орудие своего дела, которое может тебе служить для твоего возвышения! Я скоро заметила — задолго до того, как ты сам понял это, — что твое сердце рвется к этому губительному берегу, о который теперь оно разбилось. Наконец в ту роковую ночь, спрятанная в углу комнаты, я видела, как ты выбросил мой платок и с нежными словами сохранил у себя дар моей царственной соперницы. Тогда — ты знаешь это, — страдая невыносимо, я выдала тебе свою тайну, и ты насмеялся надо мной, Гармахис! О позор, позор! В своем безумии ты насмеялся надо мной! Я ушла, и все муки, способные терзать женское сердце, поднялись во мне! Я была уверена, что ты любишь Клеопатру! Я была так безумна, что хотела в эту самую ночь выдать твою тайну. Нет еще, решила я, быть может, завтра он будет мягче! Назавтра, когда все было готово у меня, чтобы разрушить всякий заговор, который должен был сделать тебя фараоном Египта, я при шла к тебе — ты помнишь? — и говорила с тобой загадками, а ты снова оттолкнул меня как негодную вещь, как пустяк, не заслуживающий внимания в минуту тяжелого раздумья. Я совсем обезумела. Злой дух вселился в меня, овладел мной, и я перестала быть сама собой, потеряла всякую власть над собой. И за то, что ты насмеялся надо мной, я предала тебя, к своему вечному стыду и позору! Я пошла к Клеопатре и сказала ей все, выдала тебя, и других с тобой, и наше святое дело, сказала, что нашла письма, которые ты потерял, и прочитала их!

Я застонал и сидел молча.

Печально смотря на меня, она продолжала:

— Клеопатра сейчас же поняла, как велик был за говор, как глубоки его корни, и испугалась. Сначала она хотела бежать в Саис или в Кипр, но я убедила ее, что все эти пути закрыты для нее. Тогда она сказала, что прикажет убить тебя в своей комнате, и я ушла от нее, оста вив ее с этим решением. В ту минуту я была бы рада, если бы тебя убили: никто не помешал бы мне горько оплакивать твою могилу, Гармахис! Что еще сказать? Месть — это стрела, которая часто ранит того, кто пустил ее! Так было и со мной. В промежуток между моим уходом и твоим приходом к ней Клеопатра придумала смелый план. Она боялась, что твоя смерть вызовет открытое возмущение, видела, что ей нужно привязать тебя к себе, выказать тебе полное доверие и этим пре сечь в корне неминуемую опасность и уничтожить ее.

Большой, тонко составленный заговор — она сомневалась в его исходе! Нужно ли говорить дальше? Ты знаешь, Гармахис, как она победила! Стрела моей мести упала на мою собственную голову. На другой день я узнала, что согрешила напрасно, что заговор был выдан негодным Павлом, что я ни за что погубила святое дело, которому клялась служить, и предала любимого чело века в руки египетской развратницы!

На минуту она склонила голову, но так как я молчал, продолжала:

— Дай мне высказать тебе весь мой грех, Гармахис, и тогда суди меня! Дело удалось мне. Клеопатра несколько полюбила тебя и в глубине сердца решила сделать тебя своим царственным супругом. Ради этой полулюбви к тебе она пощадила жизнь участников заговора, рассчитывая, что, повенчавшись с тобой, она с их помощью привлечет к себе сердце всего Египта, который не любит ее, как всех Птолемеев. Но тут она еще раз обманула тебя! Ты в своем безумии выдал ей тайну скрытого в пирамиде богатства, которое она расточает теперь с Антонием. Поистине, в то время она намеревалась сдержать клятву и обвенчаться с тобой. Но на другой день, когда Деллий пришел за ответом, она послала за мной, рассказала мне все — она, в сущности, высоко ценит мои советы — и просила посоветовать ей, оттолкнуть ли Антония и повенчаться с тобой или, оттолкнув тебя, поехать к Антонию! Я — заметь весь мой грех — я в своей ревности не могла вынести мысли, что она будет твоей законной женой, а ты — ее любимым властелином, и посоветовала ей ехать к Антонию, хорошо зная — я говорила об этом с Деллием, — что мягкий Антоний, увидя ее, упадет, как спелый плод, к ее ногам, что действительно и случилось! Теперь я укажу тебе на результат моего плана. Антоний любит Клеопатру, Клеопатра любит Антония! Ты ограблен, все сделалось по моему желанию, а я — самая несчастнейшая женщина на земле! Я видела, как разбилось твое сердце, и мое, казалось, разбилось вместе с твоим, я не могла далее выносить тяжести всех моих преступлений и решила сказать тебе все и вынести наказание.

Теперь, Гармахис, мне нечего больше сказать тебе! Благодарю тебя за то, что ты выслушал меня. Побуждаемая страстной любовью к тебе, я согрешила против тебя! Я погубила тебя, погубила Кеми и себя! Убей меня! Предай меня смерти, Гармахис, я с радостью умру от твоего меча и поцелую его острие! Убей меня и уйди. Если ты не убьешь меня, я, наверное, сама покончу с собой!

Она упала на колени, раскрыв свою прекрасную грудь, чтобы я мог поразить ее кинжалом.

В ярости я хотел убить ее, вспомнив, что эта женщина — причина моего позора и падения, — когда я пал, дерзко и жестоко издевалась надо мной. Но тяжело убивать красивую женщину! Когда я поднял руку, мне припомнилось, что она дважды спасла мне жизнь.

— Женщина! Бесстыдная женщина! — сказал я. — Встань! Я не убью тебя! Кто я сам, чтобы судить твое преступление? Вместе с моим оно выше всего земного суда!

— Убей меня, Гармахис! — стонала она. — Убей меня, или я убью сама себя! Мне непосильно мое бремя! Не будь так убийственно спокоен! Прокляни меня, убей!

— Что говорила ты мне, осуждая меня, Хармиона? Я пожинаю то, что посеял! Не подобает и тебе убивать себя! Незаконно, что я, равный тебе по грехам, убил бы тебя, потому что погиб через тебя! Что ты посеяла, Хармиона, то и пожнешь! Низкая женщина! Твоя ревность причинила столько бед мне и Египту! Живи же! Живи и пожинай из года в год горькие плоды твоих преступлений!

Видения оскорбленных тобой богов будут преследовать тебя во сне! Их месть ожидает тебя в мрачном Аменти! Пусть изо дня в день тебя преследует воспоминание о человеке, которого твоя жестокая любовь довела до гибели и позора, об Египте, который ты отдала во власть ненасытной Клеопатры, сделав его рабом Антония!

— О, не говори так, Гармахис! — она уцепилась за мое платье. — Когда ты был велик, когда власть была в твоих руках, ты оттолкнул меня! Теперь Клеопатра отвернулась от тебя, ты беден, убит стыдом, тебе негде преклонить голову. Я красива, я все еще молюсь на тебя. Не отталкивай меня теперь! Позволь мне бежать с тобой и заслужить твое прощение моей преданной любовью! Если это много для меня, позволь мне быть твоей сестрой, служанкой, рабой, чтобы я могла видеть твое лицо, успокаивать тебя в горе и служить тебе! О Гармахис, позволь мне, я пренебрегу всем, вынесу все, и только смерть разлучит меня с тобой! Я верю, что любовь к тебе, благодаря которой я пала так низко и увлекла тебя за собой, может поднять меня на высоту и тебя вместе со мной!

— Ты соблазняешь меня на новый грех, женщина! Как думаешь ты, Хармиона, в силах ли я буду в какой-нибудь лачуге, где укроюсь, день за днем смотреть на твое прекрасное лицо и вспоминать, что эти нежные ус та предали и погубили меня? Нет, не так легко твое наказание! Я знаю теперь! Долги и тяжелы будут годы твоего покаяния! Быть может, наступит час отмщения, и ты будешь иметь в нем свою долю! Оставайся при дворе Клеопатры, и если я буду жив, то найду средство известить тебя! Быть может, наступит день, когда мне понадобятся твои услуги! Теперь поклянись, что не изменишь мне во второй раз!

— Клянусь, Гармахис, клянусь! Пусть вечные мучения, ужаснее которых нельзя вообразить — более страшные, чем те, которые терзают меня теперь, — будут моим уделом, если я словом или звуком изменю тебе, хоть бы до конца жизни мне пришлось ждать известия от тебя!

— Хорошо! Сдержи же свою клятву! Нельзя дважды выдавать человека! Я иду совершать свою судьбу. Устраивай свою! Быть может, различные нити нашей жизни еще раз сплетутся, прежде чем ткань будет соткана! Прощай, Хармиона, ты, любившая меня, ты, которая ради этой любви обманула и погубила меня! Прощай!

Она дико взглянула на мое лицо, протянула руки, словно хотела обнять меня, потом, в полном отчаянии, упала на пол.

Я взял мешок с одеждой, посох и пошел к двери, но, уходя, невольно бросил последний взгляд на Хармиону.

Она лежала на полу с распростертыми руками — белее своего белого платья; ее темные волосы разметались около нее, а прекрасное лицо она уткнула в пол.

Так я оставил ее, и прошло десять долгих лет, пока я снова не увидел Хармионы.

[Здесь кончается второй и самый большой свиток папируса.]

Часть III МЕСТЬ ГАРМАХИСА

[править]

Бегство Гармахиса из Тарса. — Гармахис бросается в море как жертва морским богам. — Его пребывание на острове Кипр и возвращение в Абуфис. — Смерть Аменемхата

[править]

Я благополучно спустился с лестницы и очутился во дворе большого дома. До рассвета оставалось не более часа, кругом царила тишина. Последний гуляка допил свое вино, танцовщицы прекратили свои танцы. Город спал. Я подошел к воротам. Меня окликнул начальник стражи, закутанный в плащ.

— Кто идет? — спросил голос Бренна.

— Купец, если вам угодно, господин! Я привозил дары из Александрии одной госпоже, приближенней царицы, и задержался у ней, а теперь спешу на свою галеру! — отвечал я измененным голосом.

— Гм! — проворчал он. — Приближенные царицы долго задерживают своих гостей! Славно, самое время для пира! Пароль, господин торговец! Без пароля вам придется вернуться и просить гостеприимства у нашей госпожи!

— Антоний! Вот пароль, господин! Прекрасное имя! Я много путешествовал, но никогда не видал такого прекрасного мужа и великого полководца! Заметьте, господин! Я побывал далеко и видел много полководцев!

— Да, Антоний — слово хорошее, Антоний хороший воин, когда трезв и около него нет юбки, чтобы за ней волочиться, Я служил с Антонием и хорошо знал его слабости. Теперь у него много дела!

Бренн говорил это, не переставая шагать взад и вперед перед воротами, потом подвинулся вправо и пропустил меня.

— Прощай, Гармахис, иди! — прошептал Бренн быстро. — Не медли и потом хотя изредка вспоминай Бренна, который рисковал своей головой, чтобы спасти тебя! Прощай, друг! Я так бы хотел уплыть с тобой на север! — Он повернулся ко мне спиной и замурлыкал песню.

— Прощай, Бренн, честный человек! — ответил я, уходя; уже потом я узнал, что утром поднялись суматоха и крик, так как убийцы не нашли меня. Бренн же клялся, что, стоя на страже один, после полуночи, видел, как я вышел на крышу, потряс своей одеждой, которая превратилась в крылья, и улетел на небо, оставив его в полном изумлении. При дворе все, кто выслушал эту сказку, поверили, благодаря моей славе великого магика, и очень удивлялись этому чуду. Слух об этом дошел до Египта и восстановил мое доброе имя в глазах тех, кого я пре дал и обманул. Многие невежды среди них решили, что я действовал не по своей воле, а по приказанию богов, которые взяли меня на небо. До сих пор там существует поговорка: «Когда Гармахис придет, Египет опять будет свободен!»

Но, увы, Гармахис не придет! Клеопатра усомнилась в сказке и в испуге послала вооруженный корабль на поиски сирийского купца, но его не нашли.

Между тем я добрался до галеры, указанной мне Хармионой, нашел ее готовой к отплытию и подал письмо капитану, который с любопытством посмотрел на меня, но не сказал ни слова.

Я взошел на корабль, и мы тихо отчалили вниз по течению реки. Беспрепятственно пройдя устье реки, наша галера скоро вышла в открытое море. Дул сильный попутный ветер, к ночи перешедший в сильную бурю. Моряки испугались и хотели вернуться в устье Кидна, но разъяренное море не допустило их. Всю ночь свирепствовала буря. К рассвету у нас сломалась мачта, и мы беспомощно носились по волнам. Я сидел неподвижно, закутавшись в плащ, и так как не выказывал страха, то матросы начали кричать, что я колдун; они хотели бросить меня в море, но капитан не позволил им. К рассвету ветер ослабел, но к полудню задул с ужасающей силой. В четыре часа пополудни мы очутились в виду острова Кипр, называемого Динаретом, где находится гора Олимп, и неслись прямо туда с страшной быстротой. Когда матросы увидели ужасные скалы, о которые разбивались с пеной и брызгами огромные волны, то перепугались до безумия и начали кричать, что я настоящий колдун и меня нужно бросить в воду, в жертву морским богам. Капитан теперь молчал. Когда матросы подошли ко мне, я встал и сказал им презрительно:

— Бросайте меня, если хотите, но, бросив меня, вы сами погибнете!

Действительно, я мало заботился о смерти, так как жизнь потеряла для меня всякий интерес, даже желал смерти, хотя и боялся предстать перед священной матерью Изидой. Но усталость и тоска преодолели даже этот страх, так что, когда матросы, совсем обезумевшие, как дикие звери, схватили меня, подняли и бросили в бушующие волны, я прочитал молитву Изиде и приготовился умереть. Но мне не суждено было умереть. Как только я выплыл на поверхность воды, то увидал бревно, плывущее около меня. Я ухватился за него и поплыл. Огромная волна подхватила меня, и я сел на бревно и плыл, подобно тому, как мальчиком учился плавать в водах Нила. Между тем на галере собрались все матросы смотреть, как я утону, но когда увидели меня, поднятого волной и проклинающего их, увидели мое лицо, которое совершенно изменилось, так как соленая морская вода смыла краску, они с ужасом закричали и упали на палубу. Через некоторое время, пока я несся к скалистому берегу, волны хлынули на корабль, перевернули его на бок и увлекли вниз, в бездонную пучину моря.

Галера потонула со всем экипажем. В это же время буря потопила галеру, которую Клеопатра послала на поиски сирийского купца. Таким образом, мои следы затерялись, и Клеопатра, наверное, поверив, что я умер, успокоилась.

Я плыл к берегу. Ветер ревел, соленая вода брызгала мне в лицо, я был один, лицом к лицу с бурей, и несся своим путем, в то время как морские птицы кричали над моей головой. Но я не чувствовал страха, какая-то дикая радость поднималась в сердце, и перед этой неминуемой опасностью любовь к жизни, казалось, снова пробудилась во мне. Я погружался, нырял, взлетал к низко нависшим облакам, падал в глубокие пропасти моря, пока не увидел перед собой скалистого берега, около которого кипели буруны. Сквозь рев и стон ветра я слышал глухой гул и гром камней, смываемых морем. О, как высоко очутился я — на гребне огромной волны, около пятидесяти локтей в вышину! Подо мной — зияющая бездна, надо мной — темное, непроницаемое небо! Кончено! Обрубок выскользнул из-под меня… Мешок с золотом и намокшая одежда увлекали меня вниз… Я начал тонуть…

Внизу — странный зеленый свет проникал через воду, потом настал мрак, и в этом мраке восстали предо мной картины прошлого. Картина за картиной — вся Моя жизнь прошла предо мной! В моих ушах звучала песнь соловья, рокот летнего моря и музыка торжествующего смеха Клеопатры, которая преследовала меня все нежнее, пока я погружался в вечный мрак.

Но жизнь вернулась ко мне вместе с ощущением ужасной боли и страдания. Я открыл глаза и увидел склонившиеся надо мной добрые лица в какой-то комнате.

— Где я? — спросил я слабо.

— Поистине, сам Посейдон принес тебя, чужестранец, — отвечал мне грубый голос на греческом языке, — мы нашли тебя выкинутым на берег, как мертвого Дельфина, и принесли в наш дом. Надо думать, тебе придется полежать здесь некоторое время — твоя левая нога сломана в борьбе с волнами,

Я хотел двинуть ногой и не мог. Действительно, кость ноги была сломана выше колена.

— Кто ты и как тебя зовут? — спросил рыжебородый моряк.

— Я — египтянин и долго путешествовал, но корабль мой потопило бурей. Зовут меня Олимпом! — отвечал я, взяв имя Олимпа наугад, так как вспомнил, что этот на род называет гору, мимо которой мы плыли, Олимпом.

С этих пор меня все знали под именем Олимпа. Почти полгода прожил я у грубых рыбаков, платя им немного тем золотом, что осталось у меня, выкинутое со мной вместе на берег. Долго тянулось время, пока моя кость срослась, и все же я остался калекой: когда-то высокий, сильный, ловкий, я хромал теперь — одна нога моя была короче другой. Оправившись от болезни, я долго жил с рыбаками, работал и помогал им ловить рыбу. Я не знал, куда мне идти и что с собой делать! Иногда мне хотелось сделаться мирным рыбаком и дотянуть здесь остаток постылой жизни.

Рыбаки обходились со мной ласково, но страшно боялись меня, считая колдуном, который выкинут морем. Печали и скорбь наложили странный отпечаток на Мое лицо. Люди, смотря на меня, пугались того отчаяния, которое пряталось за видимым спокойствием этого лица.

Так жил я, но однажды ночью, когда я лежал и пытался заснуть, страшное беспокойство напало на меня. Меня охватило горячее желание еще раз увидеть берега Сигора. Боги ли послали мне это желание, или оно родилось из моего собственного сердца — я не знаю! Но оно было так сильно, что я встал со своего соломенного ложа, оделся в платье рыбака, так как не желал расспросов, и до рассвета простился с моими скромными хозяевами.

Прежде всего я положил несколько золотых монет на чисто вымытый деревянный стол и, взяв щепотку муки, рассыпал ее в форме букв, написав:

«Это — дар Олимпа, египтянина, который возвращается в море!»

Затем я ушел и на третий день очутился в большом городе Саламис, у моря, где прожил некоторое время у рыбаков, пока не нашел корабля, отплывающего в Александрию. Я нанялся как матрос к капитану этого корабля; мы отплыли с попутным ветром, и на пятый день я прибыл в Александрию, этот ненавистный город. Здесь я был не в силах оставаться и опять нанялся матросом на корабль, который готовился отплыть по Нилу. Из разговоров людей я узнал, что Клеопатра вернулась в Александрию вместе с Антонием и они жили с царской роскошью во дворце на Лохиа. Моряки успели сложить о них веселую песню и распевали ее, работая веслами. Из песни я узнал, что галера Клеопатры, посланная на поиски сирийского купца, затонула, что астроном царицы, Гармахис, улетел на небо с крыши дома в Тарсе. Моряки удивлялись, что я молчал и не хотел петь их веселой песенки о Клеопатре, стали побаиваться меня и перешептываться. Тогда я понял, что я проклятый человек, что никто не может полюбить меня.

На шестой день мы подошли к Абуфису, и я покинул судно, чему матросы были очень рады. С бьющимся сердцем шел я через зеленеющие поля, встречая незнакомые лица. Кто мог бы узнать меня в одежде рыбака, хромого, с искалеченной ногой? Наконец солнце зашло, я подошел к большому портику храма и сел здесь, не зная, куда мне идти и что делать. Подобно быку, отбившемуся от стада, я прибрел издалека на поля моей родины. Но для чего?.. Если отец мой, Аменемхат, еще жив, он, наверное, отвернется от меня. Я не смел идти к нем) и сидел среди разрушенных стропил, равнодушно смотря на ворота и ожидая, не появятся ли откуда-нибудь знакомое лицо. Но везде было тихо, никто не выходил, хотя ворота были широко открыты. Я увидел двор и траву, выросшую между камнями там, где в течение многих столетий она вытаптывалась ногами богомольцев. Что это значило? Разве храмы покинуты? Могло ли прекратиться здесь поклонение вечным богам, изо дня в день установленное в священном месте? Не умер ли мой отец? Это очень возможно. Зачем же тишина? Где жрецы? Где молящиеся?

Наконец у меня не стало сил выносить этой неизвестности. Как только солнце село, я прокрался, как затравленный шакал, в раскрытые ворота и вошел в первую залу колонн.

Здесь я остановился и оглянулся кругом — никого, ни звука, мрак и тишина в священном месте. С бьющимся сердцем я прошел во вторую большую залу тридцати шести колонн, где был коронован фараоном Египта! Но и здесь ни звука, ни движения! Пугаясь своих собственных шагов, эхо которых так ужасно звучало в тишине покинутых святынь, я прошел проход с именами фараонов вплоть до комнаты моего отца. Завеса висела на двери, но что было там, внутри комнаты? Пустота? Я поднял завесу и бесшумно вошел. В резном кресле у стола, на котором лежала его длинная белая борода, сидел мой отец Аменемхат в жреческом одеянии. Сначала я подумал, что он умер, так неподвижно он сидел, но вот он повернул голову — и я увидел, что глаза его были белы и слепы. Он ослеп, и его лицо походило на лицо умершего человека, высохшее от старости и горя.

Я стоял и чувствовал, что слепые очи блуждают по моему лицу, но не мог, не смел заговорить, мне хотелось уйти и скрыться, но только я повернулся и ухватился за завесу, как мой отец заговорил тихим, глубоким голосом:

— Пойди сюда, ты, который был моим сыном и стал изменником! Пойди сюда, Гармахис, на которого Кеми возлагала все свои надежды! Не напрасно привлек я тебя издалека! Не напрасно поддерживал я остатки своей жизни, пока не услышал твоих шагов, крадущихся по пустынным святыням, подобно шагам вора.

— Отец мой! — пробормотал я, удивленный. — Ты слеп! Как же ты узнал меня?

— Как я узнал тебя? И это спрашиваешь ты, посвященный в нашу науку? Довольно, я узнал тебя и привлек сюда. Но лучше бы мне не узнавать тебя, Гармахис! От чего не уничтожил меня Невидимый, прежде чем я извлек тебя из утробы Нут, чтобы быть моим позором и проклятием и последней скорбью Кеми!

— О, не говори так! — простонал я. — Мое бремя и так не под силу мне! Разве сам я не был обманут и вы дан? Окажи сострадание, отец!

— Сострадание? К тебе? Пожалеть того, кто не вы казал сам жалости! Пожалел ли ты, предавая благородного Сепа в руки мучителей?

— О, не говори так, не говори! — закричал я.

— Да, предатель, это верно! Благородный муж умер, до последнего дыхания защищая тебя, его убийцу, заверяя, что ты честен и невиновен! Иметь сострадание к тебе, который предал весь цвет Кеми ценой объятий рас путной женщины! Пожалеют ли тебя, Гармахис, те благородные люди, что работают теперь в мрачных рудниках? Иметь сострадание к тебе, кто был причиной опустошения священного храма в Абуфисе, захвата его земель, смерти его жрецов! Я, один я, старый, обессиленный, остался здесь, чтобы рассказать тебе о разрушении, — тебе, который был причиной всех несчастий! Ты разграбил сокровища Гер и отдал их распутнице, ты клятвопреступник, продавший свою страну, свое царственное право рождения, своих богов! Вот мое сострадание! Будь проклят, плод чресл моих! Пусть вечный стыд будет твоим уделом на земле, пусть смерть твоя будет страшной агонией, пусть ад примет тебя после смерти! Где ты?

Я ослеп, выплакав свои глаза, когда узнал все, хотя, конечно, они пытались скрыть это от меня! Дай мне найти тебя, чтобы я мог плюнуть тебе в лицо, вероотступник, отверженный, изверг! — С этими словами старик встал с своего места и, шатаясь, как воплощение живого гнева, направился ко мне. Но тут внезапно его застала смерть.

С криком упал он на пол, и струя крови хлынула из его рта. Я подбежал к нему и приподнял его.

Умирая, он бормотал:

— Он был моим сыном, прекрасный мальчик с блестящими глазами, полный надежды, как весна, а теперь, теперь… О, лучше бы он умер!

Аменемхат умолк, и дыхание захрипело у него в горле.

— Гармахис, — прошептал он, — ты здесь?

— Да, отец!

— Гармахис, очистись, очистись! Мщение богов может остановиться, забвение и прощение можно приобрести раскаянием! Там… золото! Я спрятал его… Атуа… она покажет тебе… Ах, какая мука! Прощай!

Он слабо забился в моих руках и умер. Так в последний раз встретились мы на земле с моим отцом Аменемхатом и расстались навсегда.

Последнее горе Гармахиса. — Он вызывает священную Изиду страшным словом. — Обещание Изиды. — Приход Атуи и ее слова

[править]

Я сидел на полу, неподвижно уставясь на мертвое тело отца, который жил, чтобы проклясть меня, уже проклятого и отверженного, пока темнота не спустилась вокруг нас и я очутился в мраке и молчании, наедине с мертвецом. О, какие это были ужасные часы! Воображение не может представить этого ужаса, никакие слова не опишут его! Еще раз в моем отчаянии я подумал о смерти. Кинжал мой был у пояса, я мог перерезать себе горло и освободиться.

Освободиться? Зачем? Чтобы предстать перед мщением богов и вынести их мщение?! О нет! Я не смел умереть! Лучше жить на земле и терпеть все муки, чем лицезреть все невообразимые ужасы Аменти, ожидавшие падшего человека. Я упал на землю и заплакал страшными слезами агонии — оплакивал невозвратное прошлое, плакал до тех пор, пока не иссякли мои слезы. Но из темноты, окружившей меня, не было ответа, только эхо вторило моим рыданиям! Ни одного луча надежды! Моя душа блуждала во мраке более непроницаемом, чем тот, который окружал меня; я был отвергнут богами и покинут людьми. Ужас напал на меня в этом уединенном месте перед величием смерти. Я встал и хотел бежать. Но куда мне бежать в этом мраке? Как найти дорогу в этих переходах, среди бесчисленных колонн? И куда бежать мне, не имеющему убежища на земле?

Я снова распростерся на полу, страх все разрастался во мне, холодный пот выступил на моем лбу — и дух мой ослабел во мне.

В тяжелом отчаянии я начал молиться Изиде, к которой давно уже не смел обращаться.

— О Изида! Священная матерь! — вскричал я. — Отврати твой гнев и в твоем бесконечном сострадании ты, о всемилостивая, услышь голос скорби того, кто был твоим слугой и сыном, кто, по греховности своей, пал и потерял видение любви твоей! О восседающая на престоле славы, ты пребываешь во всем, знаешь всё, все печали и горести земные, положи же твое милосердие на весы моих злодеяний и уравняй их! Взгляни, милосердная, на мою скорбь и умерь ее! Измерь глубину моего раскаяния и поток слез, изливаемых моей душой! О священная, кого мне дано было лицезреть во имя этого страшного часа общения с тобой, я призываю тебя! Призываю тебя таинственным словом! Приди и в милосердии своем спаси меня или в гневе твоем покончи с тем, кто не в силах более переносить своего отчаяния!

Встав на ноги, я протянул руки и осмелился крикнуть страшное слово, которого нельзя произнести недостойно и не будучи наказанным смертью.

И скоро мной был получен ответ. В тишине я услыхал звук систры, возвещавшей о прибытии Славы, потом в дальнем конце комнаты увидел подобие рогатого месяца, слабо сиявшего во мраке, между золотыми рогами его клубилось маленькое темное облачко, в котором извивался огненный змей.

Мои колени подогнулись в присутствии Славы, и я упал на пол. Между тем из облака раздался нежный, чистый голос:

— Гармахис, ты был моим слугой и моим сыном, я услышала твою мольбу и призывы, которые ты осмелился произнести! В устах того, кто имел общение со мной, они имеют силу и власть вызвать меня из Аменти! Наш союз божественной любви разрушен, Гармахис, так как ты оттолкнул меня своими собственными деяниями. После долгого молчания я пришла, Гармахис, облаченная в ужас и, быть может, готовая к мщению, ибо не легко вызвать Изиду из ее божественных обителей!

— Порази, богиня, порази! — молил я. — Отдай меня тем, кто утолит твое мщение, я не могу долее выносить бремени моей тяжкой скорби!

— Если ты не можешь нести бремя скорби здесь, на Земле, — получил я ответ, — то как вынесешь величайшее бремя, которое будет возложено на тебя там? Как придешь ты загрязненным и нераскаянным в мое мрачное царство смерти, где жизнь бесконечная? Нет, Гармахис, я не поражу тебя, ибо не гневаюсь на тебя, что ты осмелился произнести страшное слово и вызвать меня! Слушай, Гармахис! Я не восхваляю и не укоряю, ибо я воздаятельница награды и наказания, исполнительница повелений! Если я даю, то даю в молчании. Я не хочу усилить твое бремя жестокими словами, хотя ты — причина того, что Изида, таинственная матерь, останется только в воспоминании Египта. Ты тяжко согрешил, и тяжко твое наказание, я предостерегала тебя и во плоти, и в царстве Аменти. Но говорю тебе, есть путь к раскаянию, и твоя нога уже вступила на него, по нему ты дол жен идти с смиренным сердцем, вкушая всю горечь жизни, пока наступит искупление!

— Итак, у меня нет надежды, о священная?

— Что сделано, Гармахис, того изменить нельзя. Египет не будет свободен, пока его храмы не покроются пылью запустения, чужеземные народы веками будут держать его в рабстве и в цепях, появятся новые религии в тени его пирамид, ибо боги изменяются для каждого мира, племени и века! Вот дерево, которое произрастет от семени твоего греха и греха тех, кто соблазнил тебя, Гармахис!

— Увы! Я погиб! — вскричал я.

— Да, ты погиб! Но вот что дано тебе: ты погубишь ту, которая погубила тебя, так предопределено в целях моего правосудия. Когда тебе будет знамение, встань, иди к Клеопатре и соверши мщение над ней! И для тебя еще одно слово, Гармахис, ибо ты оттолкнул меня и не увидишь меня более лицом к лицу до тех пор, пока пройдут века и последний плод греха твоего исчезнет с лица земли! Через пустоту бесчисленных веков помни, что божественная любовь — вечная любовь и не может уничтожиться, как бы она ни отдалилась от тебя. Раскайся, мой сын, раскайся и твори добро, пока есть еще время, чтобы при наступлении мрачного конца веков ты мог соединиться со мной. Хотя ты не увидишь меня, Гармахис, хотя мое имя, под которым ты знаешь меня, сделается ничтожным звуком для тех, кто будет после тебя, хотя я, — вечно пребывающая, видевшая гибель миров, которые увядали и, под деланием времени, обращались в ничто, чтобы опять возродиться и вращаться в пространстве, — говорю тебе, я буду сопутствовать тебе! Куда ты ни пойдешь, в какой форме ты ни будешь жить, я буду с тобой! Теперь не смей более произносить великого и властного слова, пока должное не совершится! Гармахис, на время прощай!

Замер последний звук дивного голоса, и огненный змей свернулся в сердце облака. Облако скатилось с рогов месяца и исчезло во мраке. Видение месяца потускнело и пропало. Богиня удалилась, еще раз зазвучала систра — и все замолкло.

Я спрятал лицо в одежду, и, хотя моя простертая рука касалась охладевшего тела моего отца, который умер, проклиная меня, я почувствовал, что надежда прокралась в мое сердце. Потом усталость охватила меня, и я уснул.

Проснулся я, когда уже слабые лучи рассвета пробирались через отверстие в крыше. Тенью ложились они на украшенные скульптурой стены и мертвенным светом озаряли застывшее лицо и белую бороду моего отца, почившего в Озирисе. Я вскочил на ноги, припомнил все и удивился в сердце моем, не зная, что делать с собой, потом я услышал слабый звук шагов по переходам фараонов.

— Ля, ля, ля! — бормотал голос старой Атуи. — Как темно в этом доме смерти! Священные строители храма не любили благословенного солнца, хотя и поклонялись ему! Где же завеса?

Завеса отдернулась — и Атуа вошла, держа палку в одной руке и корзину в другой. Лицо ее стало морщинистее; жидкие локоны поседели, но в остальном она нисколько не изменилась. Она стала и оглядывалась вокруг себя своими острыми черными глазами.

— Где же он? — бормотала она. — Озирис, вечная слава твоему имени, ниспошли, чтобы он не ходил ночью, ведь он слеп! Ах, зачем я не могла вернуться ранее?

Увы! Какое время переживаем мы! Священный, великий жрец и правитель Абуфиса оставлен с одной дряхлой старухой, которая ухаживает за ним! О Гармахис, мой бедный мальчик, ты привел все это горе к нашим дверям! Что это с ним? Неужели он спит тут, на полу? Это было бы смертью для него! Князь! Святой отец! Аменемхат! Проснись! Встань! — И старуха, хромая, подошла к телу. — Что же это? Клянусь Озирисом, он умер! Покинутый, один! Умер, умер! — Она громко зарыдала, и эхо ее плача разнеслось по пустынным залам и замерло вдали.

— Тише, женщина! — сказал я, выходя из тени.

— О, кто ты? — вскричала она, уронив корзину. — Негодный человек, не ты ли убил святого, единственного святого во всем Египте? Проклятие падет на тебя, и хотя боги, кажется, отвернулись от нас в час скорби и печали, но руки их длинны, и они отомстят тебе, убившему их избранника!

— Посмотри на меня, Атуа! — вскричал я.

— Посмотреть! Да, я смотрю — ты негодный бродяга, совершивший жестокое убийство! Гармахис — изменник и погиб навеки, а Аменемхат, его святой отец, убит, и я осталась одна, без рода и племени! Я все отдала за него, за Гармахиса, за изменника! Иди, убей меня так же, не годный, проклятый человек!

Я сделал шаг по направлению к ней, а она, думая, что я хочу убить ее, закричала от страха.

— Нет, нет, добрый господин, пощади меня! Мне минет восемьдесят шесть лет в будущий разлив Нила, и я не хотела бы умирать, хотя Озирис милостив к старухе, которая служит ему! Не подходи! Нет! Помогите! Помогите!

— Ты помешалась, старуха, молчи! — сказал я. — Разве ты не узнаешь меня?

— Узнать тебя? Разве я могу знать всех странствующих моряков? Ах нет, как странно! Это изменившееся лицо! Этот шрам! Эта неверная походка! Это ты, Гармахис? Ты, мой мальчик? Ты пришел назад порадовать мои старые глаза! Я надеялась, что ты умер! Дай мне обнять тебя! Нет, я забыла! Гармахис — изменник, убийца! Здесь лежит святой Аменемхат, убитый изменником

Гармахисом! Уходи прочь! Я не хочу видеть изменника и убийцу! Ступай к своей распутнице! Не тебя я выкормила и вынянчила!

— Тише, женщина, не кричи! Я не убил отца, он умер, увы! Умер на моих руках!

— И, наверное, проклял тебя, Гармахис! Ты убил того, кто дал тебе жизнь! Ля, ля! Я — стара и видела много горя, но это самое тяжелое из всех! Никогда не любила я мумий! А теперь хотела бы быть мумией! Уходи прочь, прошу тебя!

— Кормилица, не упрекай меня! Разве я не довольно выстрадал?

— Да, да, я забыла! Ладно! И какой твой грех? Женщина погубила тебя! Она губила людей до тебя и будет губить после тебя! И какая женщина! Ля! Ля! Я видела ее: красота ее неизъяснимая, какой не было и не будет больше, — стрела, пущенная злыми богами на погибель людей! А ты — юноша, воспитанный жрецами, — дурное воспитание! Очень плохое воспитание. То была неравная борьба! Что тут удивительного, если она победила тебя! Иди, Гармахис, и дай мне поцеловать тебя! Женщина не может сурово отнестись к мужчине за то, что он возлюбил ее пол! Такова потребность природы, и природа знает свое дело! Иначе она сотворила бы нас иначе. Но здесь вышло скверное дело. Знаешь ли, твоя македонская царица захватила все доходы и земли храма, выгнала жрецов — кроме святого Аменемхата, который лежит здесь, и которого она не тронула, не знаю почему, — и прекратила поклонение богам в этих стенах?! Хорошо, он умер! Он ушел от нас! Поистине, ему лучше у Озириса, так как жизнь была для него тяжким бременем. И послушай, Гармахис! Он не оставил тебя с пустыми руками. Как только заговор был уничтожен, он собрал все свое богатство — а оно немало — и спрятал его. Где? Я укажу тебе! Оно — твое, по праву происхождения.

— Не говори мне о богатстве, Атуа! Куда мне уйти, где спрятать мой позор?

— Да, правда, правда! Ты не можешь остаться здесь, если они найдут тебя, то предадут ужасной смерти; они задушат тебя! Нет, я скрою тебя. Когда похоронные об ряды над святым Аменемхатом будут закончены, мы уйдем с тобой отсюда, скроемся от глаз людей, пока все это не забудется! Ля, ля, ля! Педальный мир, полный скорби, как грязь Нила! Пойдем, Гармахис, пойдем!

Жизнь того, кто назывался ученым Олимпом, в гробнице арфистов, близ Тапе. — Совет, данный им Клеопатре. — Посол Хармионы. — Олимп отправляется в Александрию

[править]

Восемь дней скрывала меня Атуа, пока тело князя Аменемхата, моего отца, было набальзамировано искусными людьми и приготовлено к погребению. Когда все было в порядке, я тайно вышел из моего убежища, принес жертвы духу моего отца и, положим цветы лотоса на его мертвую грудь, ушел с тоской в сердце. На следующий день, спрятавшись, я видел из моего окна, как жрецы храма Озириса и священной Изиды несли в торжественной процессии его раскрашенный гроб к священному озеру и поставили его под погребальный балдахин, на священную лодку; видел, как они прославляли усопшего, называя его справедливейшим из людей, потом понесли его и положили рядом с женой, моей матерью, в глубокую гробницу, которую он высек в скале близ священного Озириса. Тут, рядом с ними, надеялся и я, несмотря на мою преступность, когда-нибудь уснуть вечным сном.

Когда все было кончено и глубокая гробница запечатана, богатство, оставленное моим отцом, было вынуто из потаенной сокровищницы и положено в безопасное место, а я, переодетый, отправился с старухой Атуей к Нилу. Наконец мы дошли до Тапе [Фивы], и я прожил в этом великом городе до тех пор, пока не нашел места, где мог укрыться от всех.

К северу от Тапе находятся коричневые огромные холмы и пустынные, выжженные солнцем долины. В этом печальном уединенном месте мои предки, божественные фараоны, устроили свои гробницы, высеченные в твердых скалах. Большая часть этих гробниц не известна никому и до сих пор, так искусно они скрыты в скалах. Но некоторые из них открыты проклятыми персами и другими грабителями, искавшими в них сокровища.

Однажды ночью — только ночью я выходил из своего убежища, — как только заря позолотила верхушки гор, я прогуливался в печальной долине смерти (другой, подобной нет нигде в мире) и подошел к входу в гробницу, скрытому в огромной скале. Я знал раньше, что тут, в гробнице, место упокоения божественного Рамзеса, третьего фараона этого имени, давно почившего в Озирисе. При слабом свете зари, пробравшись в отверстие входа, я увидел, что гробница обширна и заключает в себе несколько комнат.

На следующую ночь я вернулся сюда с Атуей и принес свечей. Старая кормилица так же усердно ухаживала теперь за мной, как в младенчестве, когда я был бессмысленным ребенком. Мы нашли великую гробницу, вошли в большой зал гранитного саркофага, в котором спи? божественный Рамзес, и увидели таинственные рисунки на стенах: символ бесконечного змея, символ Ра, покоившегося на жуке скарабее, символ Ра, покоившегося в Нут, символ безголовых людей и другие изображения, символы которых я, как посвященный, скоро понял. Пройдя по длинному проходу, я нашел комнаты с прекрасными рисунками на стенах и всякими другими вещами. Внизу каждой комнаты были похоронены мастера и начальники ремесленников в доме божественного Рамзеса, которые были изображены на рисунках. На стенах последней комнаты слева, по направлению к гранитному залу саркофага, висели рисунки удивительной красоты и изображения двух слепых арфистов, играющих на своих арфах перед богом My.

Здесь, в этом мрачном месте, в гробнице арфистов, по соседству с мертвецами, и поселился я. Здесь в течение восьми лет я работал над собой, совершал свое покаяние и очищение. Атуа, которая любила солнечный свет, поселилась в комнате лодок, в первой комнате направо от галереи по направлению к залу саркофага.

Образ жизни мой был таков. Через каждые два дня Атуа уходила в город и приносила оттуда воды, пищи, необходимой для поддержания жизни, и свеч, сделанных из жира. В час восхода солнца и в час заката его я выходил гулять в долину, чтобы поддержать свое здоровье и сохранить глаза от вечного мрака гробницы. Все остальное время дня и ночи, кроме тех часов, которые я проводил на горе, созерцая течение звезд, я посвящал молитве, размышлению и сну, пока облако греха не исчезло из моего сердца, и я снова приблизился к богам. Но с моей небесной матерью Изидой я не мог более говорить. Я научился мудрости, размышляя о тех тайнах, к которым имел ключ. Воздержание, молитва и тихое уединение убили грубость моей плоти, и я научился духовными очами глубоко проникать в сущность вещей, и радость мудрости, подобно росе, пала на мою душу.

Между тем в городе скоро разнесся слух, что святой человек по имени Олимп живет в уединении гробниц, в страшной долине смерти, и ко мне начал стекаться народ, принося больных и прося полечить их. Тогда я углубился в изучение трав, в чем помогала мне Атуа, и благодаря глубине мыслей скоро сделался искусным в медицине.

По мере того как время шло, моя слава возрастала. Говорили, что я ученый маг и имею общение в гробнице с духами смерти. И это было верно, хотя я не должен и не смею говорить об этом.

Я продолжал лечить, и Атуе не нужно было теперь ходить в город за водой и пищей, так как народ в изобилии приносил мне всего, более, чем было нужно, ибо я не брал платы. Сначала, опасаясь, что кто-нибудь может узнать в лице отшельника Олимпа пропавшего Гармахиса, я встречал всех приходивших ко мне в гробнице. Но потом, когда узнал, что в стране укоренился слух о смерти Гармахиса, я начал выходить из гробницы, садился около входа и лечил больных, иногда даже по чьей-нибудь просьбе составлял гороскоп. Моя слава все возрастала. Люди путешествовали ко мне из Мемфиса, Александрии. От людей же я узнал, что Антоний на некоторое время оставил Клеопатру и, так как жена его Фульвия умерла, женился на Октавии, сестре Цезаря. Много и других слухов узнал я от них.

На второй год моего пребывания в гробнице я послал старую Атую, переодетую продавщицей трав, в Александрию, чтобы отыскать Хармиону и, если она предана мне, открыть ей тайну моего образа жизни. Атуа ушла и вернулась через пять месяцев, принеся мне привет и подарок от Хармионы. Старуха рассказала мне, что нашла возможность увидеть Хармиону и в разговоре с ней упомянула о Гармахисе как об умершем. Хармиона не могла скрыть свою печаль и громко заплакала. Тогда, читая в ее сердце, — Атуа была очень проницательна и умела читать в человеческом сердце, — старуха сказала ей, что Гармахис жив и посылает ей привет. Хармиона сильно обрадовалась, расцеловала старуху и одарила, прося передать мне, что она помнит свой обет и ждет часа возмездия. Узнав много придворных тайн, Атуа вернулась в Тапе. В следующем году ко мне пришли послы от Клеопатры и принесли запечатанный свиток и большие дары. Я распечатал свиток и прочитал его. «Клеопатра — Олимпу, ученому египтянину, обитающему в долине смерти, близ Тапе, — стояло в начале свитка. — Слава твоя, ученый Олимп, достигла наших ушей. Ответь нам, и, если ты верно скажешь, получишь почести и богатство более чем кто другой в Египте! Скажи, как нам вернуть к себе любовь благородного Антония, околдованного Октавией, который медлит далеко от нас?»

Я видел в этом руку Хармионы, которая рассказали обо мне Клеопатре, в эту ночь долго совещался с своей мудростью и утром написал ответ — то, что было вложено богами в мое сердце на погибель Клеопатры и Антония.

«Олимп, египтянин, — царице Клеопатре.

Иди в Сирию с тем, кто будет послан проводить тебя. Ты вернешь Антония в свой объятия и с ним дары большие, чем можешь думать!»

Это письмо я отдал послам Клеопатры, приказав им разделить между собой подарки, присланные мне царицей. Они ушли, очень удивленные. Клеопатра быстро ухватилась за мой совет, согласный с побуждением ее страстного сердца, и отправилась с Фонтейем Капито в Сирию. Там все произошло, как я предсказал. Антоний вернулся к ней и подарил ей большую часть Киликии, берега Аравии, Набатуи, бальзамоносные провинции Иудеи, провинцию Финикию, провинцию Сирию, богатый остров Кипр и книгохранилище Пергама. Обоих детей, которых Клеопатра родила Антонию, он велел называть «царскими детьми» и дал им имена: Александра-Гелиоса — греческое имя солнца и Клеопатры-Селены — легкокрылая луна.

Возвратившись в Александрию, Клеопатра прислала мне богатые дары, но я не принял их; и в то же время царица просила ученого Олимпа прийти к ней в Александрию. Но время еще не пришло, и я не пошел. Потом и она, и Антоний несколько раз присылали ко мне, прося моих советов.

Я всегда давал им советы, клонящиеся к их гибели, и предсказания мои всегда исполнялись.

Прошло несколько лет, и я, отшельник Олимп, обитатель гробницы, питавшийся только хлебом и водой, силой мудрости, дарованной мне богами, сделался великим человеком в Египте.

И чем более я попирал ногами желания плоти и обращался к небу, тем все сильнее преуспевал в мудрости и глубокомыслии.

Наконец протекло полных восемь лет. Война с парфянами началась и окончилась; Артабаз, побежденный царь Армении, был позорно проведен по улицам Александрии. Клеопатра посетила Самос и Афины, и по ее настоянию благородная Октавия была выгнана из дома Антония в Рим, как наскучившая наложница. Наконец чаша безумств Антония переполнилась. Владыка мира потерял свой светлый разум и погиб в любви Клеопатры так же, как и я.

Октавий объявил ему войну.

Однажды, когда я спал в комнате арфистов в гробнице фараона близ Тапе, ко мне явился призрак моего отца, престарелого Аменемхата. Он остановился против меня, опираясь на посох.

— Посмотри, мой сын! — сказал он.

Я посмотрел вдаль и духовными очами увидел море и два больших флота, готовых к войне и плывущих к скалистому берегу. Один флот принадлежал Октавию, другой — Клеопатре и Антонию. Корабли их пробуравили корабли цезаря и захватили их, так что победа клонилась на сторону Антония. Я снова посмотрел туда. На раззолоченной галере находилась Клеопатра, ожидавшая окончания боя. Тогда силой своего духа и воли я заставил ее услышать голос умершего Гармахиса, который кричал ей:

«Беги, Клеопатра, беги или погибнешь!»

Она дико огляделась и снова услыхала голос духа.

Ужасный страх овладел ею. Она приказала матросам готовиться к отплытию и дать сигнал всему флоту. Те взглянули на нее с презрением, но все-таки флот поспешно бежал с поля битвы.

Громкий рев тысячи голосов раздался со своих и неприятельских кораблей.

«Клеопатра бежала! Клеопатра бежала!»

Я видел ужас и гибель флота Антония и очнулся от моего сна.

Прошло несколько дней. Я снова увидел призрак моего отца.

— Встань, сын мой! — сказал он мне. — Час мщения настал! Твой замысел удался, молитвы твои услышаны! Милостью богов, когда Клеопатра находилась в галере, во время битвы при Акциуме, сердце ее наполнилось страхом, ей послышался голос, приказывающий ей бежать, иначе предрекая погибель! И весь ее флот бежал! Морские силы Антония разбиты. Иди и поступай так, как будет указано тебе!

Утром я проснулся удивленный, вышел из входа в гробницу и увидел идущих по долине послов Клеопатры. С ними шел египетский воин.

— Что вам надо от меня? — сурово спросил я,

— Мы пришли послами от царицы и великого Антония! — отвечал военачальник, низко кланяясь мне, так как все в Египте боялись меня. — Царица требует твоего присутствия в Александрии. Несколько раз она посылала за тобой, но ты не хотел идти. Теперь она приказывает тебе непременно прийти, и скорее, так как она нуждается в твоем совете!

— А если я скажу «нет», тогда что?

— Тогда мне дано приказание, могущественнейший Олимп, привести тебя силой!

Я громко засмеялся.

— Силой, безумец! Смеешь ли ты так говорить со мной? Я могу поразить тебя сейчас! Знай, что я умею убивать так же хорошо, как исцелять!

— Прости меня, умоляю! — отвечал он, дрожа. — Я сказал то, что мне приказано!

— Хорошо, я знаю это, воин! Не бойся, я приду!

На следующий день я отправился вместе с Атуей в Александрию, уйдя так же тайно от всех, как и пришел. Гробница божественного Рамзеса не видела меня больше. Уходя, я захватил с собой сокровища, оставленные мне моим отцом Аменемхатом, ибо не хотел идти в Александрию с пустыми руками, а человеком с деньгами и положением. По дороге мы узнали, что Антоний последовал за Клеопатрой, бежал от Акциума, но тут понял, что конец их близок.

В мраке и уединении гробниц близ Тапе я и предвидел все это и многое другое.

Наконец я пришел в Александрию и вошел в дом, приготовленный для меня у ворот дворца.

В эту самую ночь пришла ко мне Хармиона, которую я не видел десять долгих лет.

Встреча Хармионы с ученым Олимпом. — Их разговор. — Олимп приходит к Клеопатре. — Приказания Клеопатры

[править]

Одетый в простую черную одежду, я сидел в комнате посетителей в приготовленном для меня доме. Подо мною было резное кресло с львиными ножками, у двери, на ковре, лежала старая Атуа.

Итак, я снова очутился в Александрии, но как не похоже было второе посещение этого города на прежнее. Что стало со мной? Я взглянул на бывшее в комнате зеркало и увидел бледное, морщинистое лицо, на котором никогда не появлялась улыбка, большие глаза потускнели и, словно пустые впадины, смотрели из-под бровей обритой головы; худое, тощее тело, высохшее от воздержания, скорби и молитвы, длинная борода железного цвета, высохшие руки с сильными жилами, вечно трясущиеся, как лист, сгорбленные плечи и ослабевшие члены. Время и печали сделали свое дело: я едва мог узнать в этом старике себя, царственного Гармахиса, который во всем блеске силы и юношеской красоты в первый раз взглянул на красоту женщины, погубившей его. Но в груди моей горел прежний огонь: ведь время и скорби не могут изменить бессмертного духа человека.

Вдруг в дверь постучали.

— Открой, Атуа! — сказал я.

Она встала и исполнила мое приказание. Вошла женщина, одетая в греческое одеяние: то была Хармиона, такая же красивая, как прежде. Но лицо ее было печально и кротко на вид, а в полуопущенных глазах горел светлый огонь терпения.

Она вошла неожиданно. Старуха молча указала ей на меня и ушла.

— Старик, — сказала она, обращаясь ко мне, — проведи меня к ученому Олимпу. Я пришла по делу царицы!

Я встал, поднял голову и взглянул на нее. Она слегка вскрикнула.

— Наверное, — прошептала она, оглядываясь вокруг, — ты не… не тот… — И умолкла.

— Тот Гармахис, которого любило твое безумное сердце, о Хармиона? Да, я Гармахис, которого ты видишь, прекраснейшая госпожа! Тот Гармахис, которого ты любила, умер, а Олимп, искусный египтянин, ожидает снова твоих приказаний!

— Молчи! — сказала она. — Ни слова о прошлом, и зачем? Пускай оно спит! Ты со всей мудростью не знаешь женского сердца, если думаешь, что оно может измениться вместе с переменой внешних форм жизни. Оно не изменяется и следует за своей любовью до последнего места покоя — до могилы! Знай, ученый врач, я из тех женщин, что любят один раз в жизни, любят навсегда и, не получив ответа на свою любовь, сходят в могилу девственными!

Она замолчала, и, не зная, что сказать ей, я наклонил голову в ответ. Я ничего ей не сказал, и, хотя безумная любовь этой женщины была причиной моей гибели, я, говорю по правде, в глубине души благодарен ей. Живя среди соблазнов бесстыдного двора Клеопатры, она осталась все эти долгие годы верна своей отвергнутой любви, и когда изгнанник, бедный раб судьбы, вернулся безобразным стариком, ему все еще принадлежало ее преданное сердце. Какой человек не оценит этого редкого и прекраснейшего дара — совершенного чувства, которого нельзя купить ни за какие деньги, — искренней любви женщины?

— Благодарю тебя, что ты не ответил мне, — сказала Хармиона, — горькие слова, сказанные тобой в те далекие дни, что давно умерли, когда ты уходил из Тарса, не потеряли еще своей смертоносной силы, и в моем сердце нет более места для стрел презрения — оно измучено годами одиночества. Да будет так! Смотри! Я сбрасываю эту дикую страсть с моей души! — Она взглянула и протянула руки, словно отталкивая кого-то невидимого. — Я сбрасываю это с себя, но забыть не могу! Все это кончено, Гармахис, моя любовь не будет больше беспокоить тебя! С меня довольно, что мои глаза увидели тебя, прежде чем вечный сон закроет их навсегда! Помнишь ли ты ту минуту, когда я хотела умереть от твоей дорогой руки? Ты не хотел убить меня, но велел жить, пожиная горький плод моего преступления, мучиться страшными видениями и вечным воспоминанием о тебе, которого я погубила?

— Да, Хармиона, я хорошо помню это!

— О, чаша наказания была выпита мною сполна! Если бы ты мог заглянуть в мое сердце, прочитать все перенесенные страдания — я страдала с улыбающимся лицом, — твоя справедливость была бы удовлетворена!

— Однако, Хармиона, если слухи верны, ты — первая при дворе, самая сильная и любимая! Разве Октавий не сказал, что ведет войну не с Антонием, а с его возлюбленной Клеопатрой, с Хармионой и Ирой?

— Да, Гармахис! Подумай, чего мне стоило, в силу моей клятвы тебе, принуждать себя есть хлеб и исполнять приказания той, которую я горько ненавижу! Она отняла тебя у меня, разбудила мою ревность и сделала меня преступницей, навлекшей позор на тебя и гибель Египту. Разве драгоценные камни, богатство, лесть князей и сановников могут дать счастье мне, которая чувствует себя несчастнее самой простой судомойки? Я много плакала, плакала до слепоты, а когда наступало время, вставала, наряжалась и с улыбкой на лице шла исполнять приказания царицы и этого грубого Антония. Пошлют ли мне 0оги свою милость — видеть их смерть, их обоих? Тогда я была бы довольна и умерла бы сама! Тяжел твой жребий, Гармахис, но ты был свободен, и много завидовала я в душе уединению твоей пещеры!

— Я вижу, Хармиона, ты твердо помнишь свой обет. Это хорошо, час мщения близок!

— Я помню его и работала тайно для тебя и для гибели Клеопатры и римлянина! Я раздувала его страсть и ее ревность, толкала ее на злодеяния, а его — на безумие и обо всем доносила цезарю. Дело обстоит так. Ты знаешь, чем кончился бой при Акциуме. Клеопатра явилась туда со всем флотом против воли Антония. Но я, когда ты прислал мне весть о себе, разговаривала с ним о царице, умоляя его со слезами, чтобы он не оставлял ее, иначе она умрет с печали. Антоний, бедный раб, поверил мне. И когда в разгаре боя она бежала, не знаю почему, может быть, ты знаешь, Гармахис, подав сигнал своему флоту, и отплыла в Пелопоннес, — заметь себе, когда Антоний увидел, что ее нет, он, в своем безумии, взял галеру и, бросив все, последовал за ней, предоставив флоту погибать и затонуть. Его великая армия в двадцать легионов и двенадцать тысяч всадников осталась в Греции без вождя. Никто не верил, что Антоний, пораженный богами, мог так глубоко и позорно пасть!

Некоторое, время войско колебалось, но сегодня ночью пришло известие: измученные сомнением, уверившись, что Антоний позорно бросил их, все войска предались цезарю.

— Где же Антоний?

— Он построил себе дом на маленьком острове, в большой гавани, и назвал его Тимониум. Там он, подобно Тимону, кричит о неблагодарности рода человеческого, который его покинул. Он лежит там и мечется как безумный, и ты должен идти туда, по желанию царицы, полечить его от болезни и вернуть в ее объятия. Он не хочет видеть ее, хотя еще не знает всего ужаса своего несчастия. Но прежде всего мне приказали привести тебя немедленно к Клеопатре, которая хочет спросить у тебя совета!

— Иду, — ответил я, вставая, — пойдем!

Мы прошли ворога дворца, вошли в алебастровый зал, и я снова стоял перед дверью комнаты Клеопатры, и снова Хармиона оставила меня здесь подождать, хотя сейчас же вернулась назад.

— Укрепи свое сердце, — прошептала она, — не выдай себя, ведь глаза Клеопатры проницательны. Входи!

— Да, они должны быть очень проницательны, что бы разглядеть Гармахиса в ученом Олимпе! Если бы я не захотел, ты сама не узнала бы меня, Хармиона! — ответил я.

Я вошел в эту памятную для меня комнату, прислушался к плеску фонтана, к песне соловья, к рокоту моря! Склонив голову и хромая, подошел я к ложу, Клеопатриному золотому ложу, на котором она сидела в ту памятную ночь, когда покорила меня себе безвозвратно! Собрав все свои силы, я взглянул на нее. Передо мной была Клеопатра, прекрасная, как прежде, но как изменилась она с той ночи, когда я видел ее в объятиях Антония в Тарсе! Ее красота облекала ее, как платье, глаза были по-прежнему глубоки и загадочны, как море, лицо сияло прежней ослепительной красотой! И все-таки она изменилась! Время, которое не могло уничтожить ее прелестей, наложило на нее печать усталости и горя. Страсти, бушевавшие в ее пламенном сердце, оставили след на ее челе, и в глазах ее блестел грустный огонек.

Я низко склонился перед этой царственной женщиной, которая была моей любовью и гибелью и не узнавала меня теперь.

Она устало взглянула на меня и заговорила тихим, памятным мне голосом:

— Наконец ты пришел ко мне, врач! Как зовут тебя? Олимп? Это имя много обещает: теперь, когда боги Египта покинули нас, мы нуждаемся в помощи Олимпа. У тебя ученый вид, так как ученость не уживается с красотой. Но странно, твое лицо напоминает мне кого-то. Скажи, Олимп, мы не встречались с тобой?..

— Никогда в жизни, царица, мои глаза не лицезрели твоего лица, — отвечал я, изменив голос, — никогда, до той минуты, когда я пришел из моего уединения по твоему приказанию, чтобы лечить тебя!

— Странно! Даже голос! Он напоминает мне что-то, чего я не могу уловить. Ты сказал, что никогда не видал меня в жизни, может быть, я видела тебя во сне?

— О да, царица, мы встречались во сне!

— Ты — странный человек, но, если слухи верны, очень ученый! Поистине, я помню твой совет, который ты дал мне, — соединиться с моим господином Антонием в Сирии, и твое предсказание исполнилось! Ты должен быть искусным в составлении гороскопа и в тайных науках, о которых в Александрии не имеют понятия! Когда-то я знала одного человека, Гармахиса, — она вздохнула, — но он давно умер, и я хотела бы умереть! Временами я тоскую о нем!

Она замолчала; я, опустив голову на грудь, стоял перед ней молча.

— Объясни мне, Олимп! В битве при этом проклятом Акциуме, когда бой был в разгаре, и победа улыбалась нам, страшный ужас охватил мое сердце, глубокая темнота покрыла мои глаза, и в моих ушах прозвучал голос давно умершего Гармахиса. «Беги, беги или погибнешь!» — кричал он. И я бежала. Страх, овладевший мной, перешел в сердце Антония, он последовал за мной — и битва была проиграна. Скажи, не боги ли послали нам это несчастье?

— Нет, царица, — отвечал я, — это не боги! Разве ты прогневала египетских богов? Разве ты разграбила их храм? Разве ты обманула доверие Египта? Ты ведь не виновна во всем этом, за что боги будут гневаться па тебя? Не бойся! Это естественное утомление мозга, овладевшее твоей нежной душой, не привыкшей к зрелищу и звукам битв! Что касается благородного Антония, он должен следовать за тобой повсюду!

Пока я говорил, Клеопатра повернулась ко мне, бледная, трепещущая, смотря на меня, словно стараясь угадать мою мысль. Я хорошо знал, что ее несчастие — мщение богов, которые избрали меня орудием этого мщения!

— Ученый Олимп! — сказала она, не отвечая на мои слова. — Мой господин Антоний болен и измучен печалью! Подобно бедному, загнанному рабу, он прячется в башне, у моря, избегает людей — избегает даже меня, которая ради него перенесла столько горя! Вот мое приказание тебе! Завтра с рассветом иди в сопровождении Хармионы, моей прислужницы, возьми лодку, плыви к башне и требуй, чтобы тебя впустили, скажи, что ты принес известия о войске. Тебя впустят, и ты должен передать тяжелые новости, принесенные Канидием: самого Канидия я боюсь послать! Когда его печаль стихнет, успокой, Олимп, его горячечный бред своими драгоценными лекарствами, а душу — мягким словом и возврати его мне, тогда все пойдет хорошо! Сделай это, Олимп, и ты получишь лучшие дары, чем думаешь, так как я — царица и сумею наградить того, кто верно служит мне!

— Не бойся, царица, — отвечал я, — все будет сделано. Я не прошу награды, ибо пришел сюда, чтобы исполнять твои приказания до конца!

Я низко поклонился и ушел, затем, позвав Атую, приготовил нужное лекарство.

Возвращение Антония из Тимониума к Клеопатре. — Пир Клеопатры. — Смерть дворецкого Евдозия

[править]

Еще до рассвета Хармиона пришла ко мне. Мы отправились в дворцовую гавань, взяли лодку и поплыли к гористому острову, на котором возвышается Тимониум, маленькая, круглая и крепкая башня со сводами. Пристав к берегу, мы оба подошли к воротам и начали стучать в них, пока решетка не отворилась перед нами. Пожилой евнух выглянул из двери и грубо спросил, что нам нужно.

— У нас есть дело к господину Антонию! — сказала Хармиона.

— Какое там дело? Антоний, господин мой, не желает видеть ни мужчин, ни женщин!

— Он захочет увидеть нас, так как мы принесли ему известия. Пойди и скажи, что госпожа Хармиона принесла известия о войне.

Слуга ушел и сейчас же вернулся.

— Господин Антоний хочет знать, дурные это или хорошие известия! Если дурные, он не хочет слышать их, так как у него и так много дурного!

— И хорошие, и дурные! Отвори, раб, я сама скажу все твоему господину! — С этими словами Хармиона просунула мешочек с золотом сквозь решетку ворот.

— Ладно, хорошо! — проворчал он, взяв золото. — Времена трудные и будут еще труднее! Когда лев лежит, кто будет питать шакалов? Неси сама ему свои новости, и как ты сумеешь вытащить благородного Антония из этого места стенаний, я не забочусь об этом! Двери дворца открыты, а вот тут ход в столовую!

Мы вошли и очутились в узком проходе, где, оставив евнуха запирать дверь, стали продвигаться вперед, пока не увидели занавеса. Откинув его, мы прошли в комнату со сводами, плохо освещенную сверху. В отдаленном углу комнаты находилось ложе, покрытое коврами, на котором скорчилась фигура человека с лицом, спрятанным в складки тоги.

— Благороднейший Антоний, — сказала Хармиона, подходя к нему, — открой свое лицо и выслушай меня, я принесла тебе известия!

Он поднял голову. Его лицо измождено было печалью, спутанные волосы, поседевшие с годами, висели над впалыми глазами, на подбородке белелась небритая борода. Платье было грязно; он представлял из себя жалкую фигуру, казался несчастнее каждого бедняка-нищего, стоящего у ворот храма! Вот до чего довела любовь Клеопатры победоносного, великого Антония, когда-то владыку полумира!

— Что тебе нужно, госпожа, — произнес он, — от того, кто погибает здесь один? Кто пришел с тобой полюбоваться павшим и покинутым Антонием?

— Это — Олимп, благородный Антоний, мудрый врач, искусный в предсказаниях, о котором ты много слышал! Клеопатра заботится о твоем здоровье и прислала его полечить тебя!

— Разве врач может исцелить такую скорбь, как моя? Разве его лекарства вернут мне мои галеры, мою честь, мой покой? Нет! Ступай, врач! А у тебя какие же известия? Говори скорей! Может быть, Канидий разбил цезаря? О, скажи мне это и получишь целую провинцию в награду! А если Октавий умер, то 12000 сестерций, что бы пополнить сокровищницу. Говори! Нет, не надо! Не говори! Я боюсь слов на твоих устах, а никогда прежде не боялся ничего на земле! Быть может, колесо фортуны повернулось и Канидий разбит? Так? Не надо больше!

— О благородный Антоний! — сказала Хармиона. — Укрепи свое сердце, чтобы услышать то, что я должна сказать тебе! Канидий — в Александрии. Он бежал быстро, и вот его известия! Целых семь дней ожидали легионы прибытия Антония, чтобы он вел их к победе, как бывало, и отталкивали все предложения и посулы цезаря. Но Антоний не приходил. До них дошел слух, что Антоний бежал в Тенару, вслед за Клеопатрой. Человека, который принес это известие в лагерь, легионеры осыпали ругательствами и убили. Но слух разрастался, и наконец они не могли сомневаться! Тогда, о Антоний, все твои военачальники, один за другим, перешли к цезарю, а за ними последовало войско. Но это еще не все. Твои союзники: Бокх из Африки, Таркондимод из Киликии, Митридат из Коммагена и все другие, все до одного, бежали или приказали своим полководцам бежать обратно, откуда пришли. Их послы уже вымаливают милость у холодного цезаря!

— Скоро ли смолкнет твое зловещее карканье, ты, ворона в павлиньих перьях? — спросил пораженный человек, Поднимая свое страшное лицо. — Говори еще! Скажи, что египтянка умерла во всей своей красоте, скажи, что Октавий подходит к Канопским воротам, что вместе с мертвым Цицероном все духи ада радуются и кричат о Позоре и падении Антония! Да, собери же все горести и несчастия на того, кто был некогда великим, излей их на седую голову того, кого ты в своей вежливости изволишь называть «благородным Антонием»!

— Нет, господин мой, я все сказала, это кончено!

— Да, да, и я все сказал, все кончил! Все это кончено совсем, и этим я завершу конец всего!

Он схватил с ложа меч и убил бы себя, если бы я не бросился к нему и не удержал его руки. Не в моих целях была его внезапная смерть. Если бы он умер теперь, Клеопатра заключила бы мир с цезарем, который желал более смерти Антония, чем гибели Египта.

— Не безумец ли ты, Антоний, или в самом деле трус? — вскричала Хармиона. — Ты хотел избежать горя и оставить твою Клеопатру лицом к лицу со всеми не счастьями?!

— Отчего нет, женщина? Отчего нет? Она недолго останется одна. Цезарь будет ее спутником. Октавий любит прекрасных женщин, хотя холоден сердцем, а Клеопатра чудно хороша! Иди сюда, Олимп! Ты удержал мою руку от смертоносного удара, пусть твоя мудрость даст мне совет! Неужели я должен покориться цезарю? Я — триумвир, дважды консул, когда-то повелитель всего Востока — должен покорно следовать за триумфальной колесницей цезаря по римским улицам, по которым сам проходил победителем!

— Нет, господин, — отвечал я, — если ты покоришься, то будешь осужден! Всю прошлую ночь я вопрошал судьбу о тебе и скажу тебе, что твоя звезда приблизилась к звезде цезаря, бледнеет и гаснет, но когда она уходит из лучезарного блеска звезды цезаря, то продолжает гореть ярким огнем, и слава твоя равна славе цезаря. Не все еще потеряно, а пока что-нибудь остается, все еще может быть приобретено. Египет можно поддержать, войско можно собрать. Цезарь пока удалился, его нет еще у ворот Александрии, и, быть может, он согласится заключить мир. Твой разгоряченный ум зажег твое тело, ты болен и не можешь судить верно! Смотри, вот здесь питье, которое вылечит тебя: я очень искусен в медицине! — С этими словами я подал ему фиал.

— Напиток, говоришь ты! — вскричал он. — Вернее, это яд, а ты убийца, подосланный фальшивой египтянкой, которая рада теперь освободиться от меня, когда я не могу более служить ей! Голова Антония — это залог мира, который она пошлет цезарю! Она, благодаря которой я все, все потерял! Дай мне лекарство, и, клянусь Баху сом, я выпью его, хотя бы это был эликсир смерти!

— Нет, благородный Антоний, это не яд, и я — не убийца! Смотри, я сам испробую его! — Я выпил глоток напитка, обладавшего силой зажигать кровь человека.

— Дай его мне, врач! Отчаявшиеся люди — храбрые люди! Так! Но что это? Что такое? Ты дал мне волшебный напиток! Все мои печали улетели прочь, как грозовые облака под порывом южного ветра, и надежда пустила свежий росток в пустыне моего сердца! Я — снова Антоний! Я вижу копья моих легионов, сверкающие в лучах солнца, слышу громовые крики и приветствия Антонию, в своем блеске военной доблести скачущему вдоль рядов войска! У меня еще есть надежда! Я могу еще надеяться увидеть чело холодного цезаря, цезаря, который непогрешим во всем, кроме политики, — лишенное своих победных лавров и покрытое пылью стыда и позора!

— Да, — вскричала Хармиона, — надежда есть, если ты будешь мужем! О господин мой! Вернись с нами! Вернись в нежные объятия Клеопатры! Каждую ночь она лежит без сна на своем золотом ложе и во мраке ночи стонет и зовет Антония, который, отдавшись своей печали, забывает свой долг и свою любовь!

— Иду, иду! Стыд и позор, что я осмелился усомниться в ней. Раб, неси воды и пурпуровую одежду! Клеопатра не увидит меня таким. Сейчас иду!

Таким способам нам удалось привлечь снова Антония к Клеопатре, чтобы вернее упрочить гибель обоих. Мы сопровождали его по алебастровому залу до комнаты Клеопатры, где лежала она, разметав около лица свои роскошные волосы и плача. Горькие слезы текли из ее глубоких глаз.

— О египтянка, — вскричал Антоний, — смотри, я снова у твоих ног!

Она соскочила с ложа.

— Ты ли это, любовь моя? — пробормотала она. — Теперь снова все пойдет хорошо! Иди ко мне ближе и в моих объятиях забудь твои печали и обрати мое горе в радость! О Антоний, пока у нас есть любовь наша, у нас есть все! — Она упала к нему на грудь и начала безумно целовать его.

В тот же самый день Хармиона пришла ко мне и приказала приготовить самый страшный и сильный яд. Сначала я не хотел приготовлять его, боясь, что Клеопатра хочет отравить Антония раньше времени. Но Хармиона убедила меня, что это неверно, сообщив, для чего был нужен яд. Тогда я призвал Атую, искусную в собирании всяких трав, и после полудня мы все время работали над страшным делом. Когда все было готово, снова пришла Хармиона и принесла венок из свежих роз, который велела мне обмакнуть в яд, что я и сделал.

Ночью, на большом пиру у Клеопатры, я сидел около Антония, который поместился рядом с Клеопатрой. На его голове был надет отравленный венок.

Пир был в разгаре. Вино лилось рекой. Антоний и Клеопатра становились все веселее. Она говорила ему о своих планах, рассказывала, что ее галеры плывут теперь по каналу от Бубасты, по Пелузианскому притоку Нила к Клизме, находившейся близ Гирополиса. Клеопатра намеревалась, если цезарь будет упорствовать, бежать с Антонием, забрав все свои сокровища, к Арабскому заливу, куда не может плыть флот цезаря, чтобы найти убежище в Индии.

Впрочем, нужно сказать, что из этого плана ничего не вышло. Арабы из Патры сожгли галеры, предупрежденные александрийскими иудеями, которые ненавидели Клеопатру и были ненавистны ей. Я предупредил их об этом.

Покончив разговор, царица предложила Антонию выпить с ней кубок вина за успех ее плана и попросила его, по своему примеру, обмакнуть венок из роз в вино, чтобы сделать его еще слаще и душистее. Антоний послушался, и она подняла и выпила свой кубок. Когда он поднял свой, чтобы выпить его, царица схватила его за руку и удержала, вскричав: «Стой!» Антоний остановился в удивлении.

Среди слуг Клеопатры был некто Евдозий, дворецкий. Он, видя, что счастье начинает изменять Клеопатре, задумал бежать в эту ночь к цезарю, как сделали многие другие, забрав с собой все сокровища дворца, которые намеревался украсть. Но его план был открыт Клеопатрой, и она решилась жестоко отомстить ему.

— Евдозий! — вскричала она (он стоял около нее). — Пойди сюда, мой преданный слуга! Посмотри на этого человека, благороднейший Антоний; несмотря на все наши несчастия, он верен нам и заботится о нас! Теперь он должен получить награду за свои лишения и свою верность из твоих собственных рук! Дай ему твой золотой кубок с вином и заставь его выпить за наш успех, а кубок он возьмет себе в награду!

Все еще удивленный Антоний подал кубок слуге. Евдозий, сознавая свою вину, взял кубок, но стоял, весь дрожа и не касаясь его.

— Пей, раб, пей! — вскричала Клеопатра, приподнявшись на своем ложе и устремив жестокий взгляд на его побледневшее лицо. — Клянусь Сераписом! Это так же верно, как то, что я буду сидеть в римском Капитолии, что, если ты еще не будешь пить, словно насмехаясь над благородным Антонием, я велю переломать тебе кости и поливать твои раны красным вином! А! Наконец ты пьешь! Что с тобой, мой добрый Евдозий? Ты болен? Разве это вино подобно воде зависти иудеев, которая имеет силу убивать фальшивого человека и подкреплять честного? Идите, вы, там! Обыщите комнату этого чело века! Мне кажется, что он изменник!

Несколько минут дворецкий стоял, охватив голову руками, потом начал трястись и с страшным криком упал на пол, затем вскочил на ноги и схватился руками за грудь, словно желая погасить огонь, который жег его внутренность. Шатаясь, с мертвенно-бледным, искаженным лицом, с пеной на губах, он подошел к ложу Клеопатры, которая наблюдала за ним с жестокой усмешкой на губах.

— А, изменник! Ты готов уже! — сказала она. — Сладка ли смерть, скажи!

— Развратница! — завыл умирающий. — Это ты отравила меня! Ты сама также умрешь! — С криком он бросился на нее, но она, угадав его намерение, как тигр, отпрыгнула в сторону, так что тот успел только ухватиться за ее царскую мантию и оборвал изумрудную пряжку. Затем он упал на пол и стал кататься по пурпурной мантии в страшных мучениях, пока не стих и умер. Его измученное лицо было страшно, и выпученные глаза вышли из орбит.

— А, — произнесла, царица с жестоким смехом, — раб умер в мучениях и пытался увлечь меня за собой! Посмотрите, он взял у меня взаймы мою мантию! Унесите его прочь и похороните в этой ливрее!

— Что все это значит, Клеопатра? — спросил Антоний, когда стража унесла труп. — Этот человек пил из моего кубка. Что за цель этой ужасной шутки?

— Она имеет двойную цель, благородный Антоний! В эту самую ночь этот человек хотел бежать к цезарю, захватив с собой наши сокровища! Слушай: ты боялся, что я отравлю тебя, мой господин, я знаю это! Смотри, Антоний, как легко бы я могла тебя убить, если бы захотела! Этот венок из роз, который ты обмакнул в вино, отравлен страшным ядом. Если бы я хотела покончить с тобой, то не удержала бы твоей руки! О Антоний, с этой минуты верь мне всегда! Скорее я убью себя, чем трону хотя один волосок с твоей обожаемой головы! Смотри, вот вернулись люди, посланные обыскать комнату Евдозия! Говорите, что вы нашли там?

— Царица Египта! Все вещи в комнате Евдозия приготовлены к поспешному бегству, а в вещах мы нашли много сокровищ!

— Слышишь? — сказала Клеопатра, мрачно улыбаясь. — Разве вы думаете, мои верные слуги, что Клеопатру легко обмануть? Пусть судьба этого римлянина будет предостережением для вас!

Воцарилась тишина. Страх охватил всех присутствовавших. Антоний сидел молчаливый и печальный.

Ученый Олимп в Мемфисе. — Клеопатра испытывает яды. — Речь Антония полководцам. — Изида покидает Египет

[править]

Я, Гармахис, должен спешить, записывая то, что мне позволено, и многое оставляя недосказанным: меня предупредили, что суд близок и дни мои сочтены!

После удаления Антония из Тимониума наступило тяжелое затишье, предвещающее сильную бурю. Антоний и Клеопатра в своем роскошном дворце каждую ночь устраивали блестящие пиры. Они отправили послов к цезарю, но цезарь не хотел и слышать о них. Тогда, потеряв всякую надежду на примирение, они решились защищать Александрию. Собрали войско, настроили кораблей, большие военные силы были готовы встретить цезаря.

С помощью Хармионы я начал мое последнее дело ненависти и мщения. Я проник во все тайны дворца, подавая советы в дурную сторону, велел Клеопатре развлекать Антония, чтобы он забыл свои печали, и она подавляла его силу и энергию роскошью и вином. Я давал ему свои лекарства, которые погружали его душу в мечты о счастье и власти и заставляли пробуждаться в тяжелой тоске. Скоро он не мог спать без моих лекарств, я же всегда был около него и скоро подчинил его слабую волю моей, так что он не делал ничего без моего одобрения.

Клеопатра, сделавшаяся очень суеверной, относилась ко мне очень благосклонно. Кроме этого, я строил другие козни. Моя слава далеко распространилась по всему Египту в течение долгих лет, прожитых мной в Тапе. Много знатных людей приходило ко мне и ради своего здоровья, и потому, что всем было известно, что я пользовался милостью Антония и Клеопатры. В эти дни смущения и сомнения всем хотелось узнать правду. Этим людям я говорил двусмысленные речи, подрывая их верность царице, многих искусно заставил перейти на сторону цезаря, но никто не мог сказать ничего против меня.

Клеопатра послала меня в Мемфис, чтобы заставить жрецов и правителей собрать людей в Верхнем Египте и прислать на защиту Александрии. Я отправился туда, говорил с жрецами так двусмысленно и с такой мудростью, что они признали во мне человека, посвященного в глубочайшие таинства. Но каким образом я, Олимп, врач, мог быть посвященным — никто не мог знать!.. После этого они тайно посетили меня, я дал им священный знак братства, запретив спрашивать, кто я, и не велел посылать помощь Клеопатре.

— Скорее, — говорю я, — вы должны заключить мир с цезарем, так как только милостью цезаря может продолжаться поклонение богам Египта!

Они посоветовались с священным Аписом и послали ответ, что пришлют помощь Клеопатре, а тайно отправили послов к цезарю.

Итак, все произошло, как я хотел. Египет оказал малую помощь своей македонской царице.

Из Мемфиса я снова вернулся в Александрию и, дав царице благоприятный ответ, продолжал свою тайную работу. Правда, александрийцы не особенно смущались, следуя пословице, повторявшейся на рыночной площади: «Осел думает о своей ноше и слеп к своему господину!» Клеопатра так долго угнетала их, что они рады были римлянам.

Время шло. Каждую ночь друзья Клеопатры убывали; но она не хотела выдавать Антония, которого любила, хотя я узнал, что цезарь через своего вольноотпущенника Тира обещал ей оставить все владения за ней и за ее детьми, если она убьет Антония или выдаст его. Но ее женское сердце — и у ней было сердце — не соглашалось на это; кроме того, мы не советовали ей этого, опасаясь, что в случае смерти или выдачи Антония Клеопатра избежит бури и останется царицей Египта. Антоний был слабый, но великий и храбрый человек, и меня огорчала мысль о гибели его, тем более что в своем собственном сердце я находил отголосок его страданий! Разве мы не товарищи по несчастью? Разве не одна и та же женщина лишила нас империи, друзей и чести? Но в политике нет места жалости, и я не мог свернуть с пути мести, по которому мне предопределено было идти!

Цезарь подступал ближе. Пелузиум пал, конец был близок. Хармиона принесла эти новости царице и Антонию, когда они спали; в жаркую пору дня и я пришел с ней.

— Вставайте! — вскричала она. — Вставайте! Не время спать! Селевк сдал Пелузиум цезарю, который наступает к Александрии!

С проклятием Антоний вскочил и схватил Клеопатру за руку.

— Ты предала меня, клянусь богами! Теперь ты за платишь мне за это! — Он схватил меч и поднял его.

— Удержи свою руку, Антоний! — вскричала Клеопатра. — Это ложь, я ничего не знаю об этом!.. — Она бросилась к нему на шею и горько заплакала. — Я ничего не знаю, господин мой! Возьми жену и детей Селевка, которых я держу под стражей, и отомсти за себя! О Антоний, Антоний, зачем ты сомневаешься во мне?

Антоний бросил меч на мраморный пол и, бросившись на свое ложе, закрыл лицо руками и горько застонал.

Хармиона улыбнулась: это она тайно послала к Селевку, своему другу, совет сдаться, так как около Александрии не будет боя.

В эту самую ночь Клеопатра собрала все свои жемчуга и изумруды, все, что осталось от сокровищ Менкау-ра — все золото, слоновую кость и черное дерево, все эти бесценные сокровища, — и спрятала их в гранитном мавзолее, который, по обычаю Египта, выстроила на холме, около храма священной Изиды. Все эти богатства она положила на ложе из льна, чтобы можно было поджечь их, а не отдать в руки сребролюбивого Октавия. С этих пор она спала в этой гробнице, вдали от Антония, а днем по-прежнему видела его во дворце.

Некоторое время спустя, когда цезарь с большой силой действительно подступил к Канонскому устью Нила и был уже близ Александрии, я пошел во дворец по приказанию Клеопатры. Я нашел ее в алебастровом зале, в царском одеянии, с диким огнем в глазах, с ней Иру и Хармиону. Около нее стояли телохранители, а на мраморном полу лежали распростертые тела умирающих людей, из которых некоторые уже умерли.

— Привет тебе, Олимп! — вскричала Клеопатра. — Приятное зрелище для сердца врача: мертвые люди и близкие к смерти!

— Что ты делаешь, царица? — спросил я с ужасом.

— Что я делаю? Я творю суд над этими преступниками и изменниками и изучаю лучший путь к смерти! Я велела дать шесть различных ядов этим рабам и внимательно следила за действием этих ядов. Этот человек, — она указала на нубийца, — он обезумел и бредил родными и своей матерью. Ему казалось — бедный глупец, — что он снова ребенок, он просил свою мать прижать его к груди и спасти от приближающегося мрака. Этот грек страшно кричал и умер с криком. Тот плакал, молил пожалеть его и в конце концов, как трус, испустил дух. Заметь, вот этот египтянин все еще жив и стонет, он первый выпил смертельный напиток — самый страшный яд, — однако рабы дорожат жизнью и не хотят покидать ее. Смотри, он старается извергнуть яд, дважды я давала ему кубок, а он все еще хочет пить! Что за пьяница! Человек! Разве ты не знаешь, что только в смерти найдешь покой? Не борись и успокойся!

Пока она говорила, раб с страшным криком умер.

— Так! — вскричала Клеопатра. — Игра сыграна! Уберите прочь этих рабов, которых я насильно заставила пройти в ворота радости!

Она захлопала в ладоши. Когда тела были убраны, Клеопатра подозвала меня к себе.

— Олимп, — сказала она, — по всем предсказаниям, конец близок! Цезарь победит, и мы с Антонием погибли! Игра кончена, и я должна быть готова покинуть земной удел как подобает царице. Для этого я испытывала эти яды, так как сама скоро своей особой должна буду испытывать агонию смерти! Но все эти яды не нравятся мне: одни из них причиняют ужасную муку, другие слишком медленно делают свое дело. Ты искусен в медицине. Приготовь мне такой яд, чтобы я без страданий покинула жизнь!

Я слушал ее, и чувство торжества наполнило мое сердце при мысли о близком конце этой женщины.

— По-царски сказано, Клеопатра! Смерть исцелит твои горести, а я приготовлю тебе такое вино, которое, как нежный друг, прильнет к тебе, погрузит тебя в море грез, в сладкий сон, от которого ты уже не проснешься на земле! О, не бойся смерти! Смерть — это надежда, а ты, безгрешная и чистая сердцем, спокойно явишься перед лицом богов!

Клеопатра задрожала.

— А если сердце нечисто, скажи мне, мрачный чело век, тогда что? Нет, я не боюсь богов! Боги ада — те же люди, и я буду там царицей! Я на земле всегда была царицей, останусь ею и там!

В то время как она говорила, вдруг от дворцовых ворот донесся громкий крик радостных приветствий.

— Что это? Что это такое? — спросила Клеопатра, спрыгнув с ложа.

— Антоний, Антоний! — возрастал крик на улице. — Антоний победил!

Она быстро повернулась и побежала; длинные волосы ее развевались по ветру. Я медленно последовал за ней через большой зал и двор к воротам дворца. Здесь она встретила Антония, радостного и сияющего, одетого в римскую кольчугу. Когда Антоний увидел ее, он спрыгнул на землю и во всем вооружении прижал ее к груди.

— Что это? — вскричала она. — Цезарь побежден?

— Нет, не совсем, египтянка, но мы прогнали его конницу назад, в укрепления, а по началу можно судить о конце, как говорит пословица: «Куда голова, туда и хвост!» Кроме того, я послал цезарю вызов, и, если мы встретимся с ним лицом к лицу, мир увидит, кто лучше — Антоний или Октавий!

Когда он говорил, раздался крик: «Посол от цезаря!» — и толпа расступилась. Вошел герольд и, низко склонившись, подал Антонию письмо, затем, снова поклонившись, ушел. Клеопатра вырвала письмо из рук Антония, сломала печать и громко прочитала:

«Цезарь Антонию — привет! Вот ответ на твой вызов: разве Антоний не может найти лучшей смерти, чем под мечом цезаря? Прощай!..»

Стало темно. Раньше полуночи, закончив пир с друзьями, которые сегодня ночью плакали над его несчастьями, чтобы завтра постыдно изменить ему, Антоний пошел на собрание полководцев сухопутных войск и флота в сопровождении многих лиц, среди которых находился и я.

Когда все собрались, он встал посередине с обнаженной головой, озаренный лучами месяца, и произнес следующие благородные слова:

— Друзья и товарищи по оружию! Вы, которые пре даны мне, кто много раз водил вас на победу, выслушай те теперь меня: завтра, быть может, я буду лежать в прахе, опозоренный и несчастный! Вот наше намерение: мы не хотим более летать на распростертых крыльях над потоком войны, но хотим окунуться, чтобы получить победную диадему или утонуть! Будьте верны мне, и велика будет ваша честь! Вы будете знатнейшими людьми и сядете по правую руку, рядом со мной, в римском Капитолии. Если же вы измените мне, дело Антония погибло, и вы погибли! Завтра будет отчаянный бой, но мы встречались с большими опасностями! Завтра, прежде чем солнце сядет, еще раз вражеские силы рассыплются, подобно песку пустыни, оглушенные нашим победным криком, и мы будем считать добычу побежденных царей. Чего нам бояться? Хотя все наши союзники бежали, наши стрелы сильны, как стрелы Цезаря! Докажем всю смелость нашего сердца, и, клянусь вам моим княжеским словом, завтра ночью Канопские ворота украсятся головами Октавия и его полководцев! Смело веселитесь, кричите! Я люблю эти клики, эту музыку войны. Она звучит победой, дышит дыханием Антония и Цезаря, вырывается из простых сердец, которые любят меня! Теперь я буду говорить тихо, как мы говорим над прахом любимого покойника: если фортуна отвернется от меня и Антоний, побежденный Антоний умрет смертью простого солдата, оставив вас оплакивать его, вашего верного друга, то вот я объявляю вам, по нашему военному обычаю, свою волю. Вы знаете, где лежат мои сокровища. Возьмите их, мои вернейшие друзья, и поделите между собой в память Антония! Потом идите к цезарю и скажите: «Антоний, мертвый, шлет привет живому цезарю и во имя старинной дружбы и многих вместе перенесенных опасностей просит оказать ему милость: пощадить тех, кто остался верен Антонию, и не трогать того, что он оставил им!» Нет, пусть льются мои слезы — я должен плакать! Хотя это недостойно мужа, это совсем по-женски! Все люди умирают, и смерть приятна, если умираешь не покинутым! Если я паду, то оставлю моих детей вашим нежным заботам; может быть, еще возможно будет спасти их от несчастной участи?

Солдаты! Довольно! Завтра, с рассветом, мы бросимся на цезаря и на суше, и на море. Клянитесь, что вы будете верны мне до конца!

— Клянемся! — вскричали воины. — Клянемся, благородный Антоний!

— Хорошо! Еще раз моя звезда ярко горит на небе, завтра она, может быть, взойдет высоко на небе и погасит светоч цезаря! До тех пор прощайте!

Он повернулся, чтобы уйти. Многие схватили его руки и целовали их, многие были так глубоко тронуты, что плакали как дети. Сам Антоний не мог совладать с собой, и я видел при свете месяца, что слезы текли по его морщинистым щекам, падая на мощную грудь.

Видя все это, я был очень смущен. Я знал хорошо, что если эти люди будут крепко держаться за Антония, то все хорошо пойдет для Клеопатры. Между тем он должен был пасть и в своем падении увлечь за собой женщину, которая, подобно ядовитому растению, обвилась вокруг его гигантской силы, пока она не зачахла и не замерла в ее объятиях.

Поэтому, когда Антоний ушел, я стоял в тени, наблюдая за лицами военачальников и сановников, которые разговаривали между собой.

— Это решено! — сказал один, уже готовившийся бежать. — Мы все до одного поклялись, что останемся верны благородному Антонию до конца!

— Да, да! — отвечали другие.

— Да, да, — повторил я, стоя в тени, — будьте верны ему и умрете!

Они повернулись.

— Кто это такой? — спросил один.

— Это черномазая собака, Олимп! — вскричал другой.

— Олимп, магик!

— Олимп, изменник! — проворчал третий. — Надо по кончить с ним и со всей его магией! — И он выхватил свой меч.

— Да, убей его! Он изменил Антонию, которого лечит!

— Подождите немного! — сказал я тихим и торжественным голосом. — Остерегайтесь убить служителя богов!

Я — не изменник. Я пережидаю события, здесь, в Александрии, но говорю вам: бегите, бегите к цезарю! Я служу Антонию и царице, служу им верно, но выше их есть священные боги, которым я также служу. Что они дадут познать мне, то я знаю! А знаю я вот что: Антоний осужден, и Клеопатра осуждена, цезарь победит! Я уважаю вас, благородные люди, и с жалостью в сердце думаю о ваших женах, которые овдовеют, о ваших детях, которые лишатся отцов, если вы будете держаться за Антония, как наемные рабы, — я хочу сказать, если вы будете верны Антонию, то погибнете! Или бегите к цезарю и будете спасены! Я говорю вам это по приказанию богов!..

— Богов! — проворчали они. — Каких богов? Схвати те изменника за горло и заставьте замолчать его зловещий язык! Пусть он покажет нам знамение богов или умрет!

— Я не верю этому человеку! — сказал один.

— Подвиньтесь, безумцы, — вскричал я, — освободи те мои руки, и я покажу вам знамение богов!

Выражение моего лица испугало их, они освободили мне руки и отошли назад. Тогда я поднял мои руки кверху и, собрав все силы духа, посмотрел в вышину, пока мой дух не пришел в общение с матерью Изидой. Но страшного слова я не мог произнести потому, что мне это было запрещено. Богиня ответила на призыв моего духа — и на земле вдруг настала ужасная тишина. Мертвящая тишина все возрастала, даже собаки перестали лаять, и люди стояли перепуганные. Затем издалека зазвучала страшная музыка систры, сначала слабо, потом громче, пока весь воздух не наполнился ужасающими звуками страшной музыки. Я молчал, но указал им рукой на небо. По воздуху неслась окутанная вуалью фигура, сопровождаемая звуками систры. Она приблизилась к нам, и тень ее упала на нас. Она неслась над нами, направляясь к лагерю цезаря. Страшная музыка замерла вдали, и небесный образ исчез во мраке ночи.

— Это Бахус, — вскричал один. — Бахус, который покидает погибшего Антония!

В это время со стороны лагеря донесся крик ужаса!.. Я знал, что это не Бахус, лживый бог римлян, а сама божественная Изида покинула Кеми и пронеслась над миром, не узнанная людьми. Я закрыл лицо руками и начал молиться, а когда, кончив молитву, поднял голову, все исчезли, оставив меня одного.

Сдача войска и флота Антония перед Канопскими воротами, — Смерть Антония. — Приготовление напитка смерти

[править]

На другой день, с рассветом, Антоний выступил со своим войском, приказав своему флоту двинуться на флот цезаря; конница же должна была напасть на конницу цезаря.

Согласно приказанию, флот выстроился в три ряда. Но, встретив флот цезаря, галеры Антония вместо открытия враждебных действий подняли весла в знак приветствия и поплыли вместе. Всадники также опустили мечи и все перешли в лагерь цезаря, покинув Антония.

Антоний пришел в бешенство, на него страшно было смотреть. Он приказал своим легионам остановиться и ждать нападения. Один человек — тот самый воин, который накануне хотел убить меня, — пытался убежать. Но Антоний схватил его за руку, бросил на землю и, спрыгнув с коня, хотел убить его. Он уже поднял свой меч, в то время как человек, закрыв лицо руками, ожидал смерти. Но Антоний приказал ему встать.

— Иди! — сказал он. — Иди к цезарю и будь счастлив! Я любил тебя. Зачем же среди всех изменников убивать тебя одного?

Человек встал и, грустно взглянув на Антония, вдруг, охваченный стыдом схватив меч, вонзил его в свое сердце и упал мертвый. Антоний стоял и молча смотрел на него.

Между тем легионы цезаря приближались, но как только они скрестили копья, легионы Антония повернулись и побежали. Видя это, солдаты цезаря не стали даже преследовать их, так что никто не был убит.

— Беги, господин, беги! — вскричал Эрос, слуга Антония, стоявший около него вместе со мной. — Беги, иначе тебя поведут пленником к цезарю!

Антоний повернулся и поскакал с тяжелым стоном. Я ехал рядом с ним. Проезжая Канопские ворота, где стояли толпы народа, Антоний сказал мне: «Иди, Олимп, иди к царице и скажи: Антоний шлет привет Клеопатре, которая предала его! Клеопатре шлет он привет и последнее прости!»

Я пошел к гробнице, а Антоний поехал во дворец. Придя к гробнице, я постучал в дверь. Хармиона выглянула в окно.

— Открой дверь! — крикнул я ей.

Она послушалась.

— Что нового, Гармахис?

— Хармиона, — сказал я, — конец близок! Антоний бежал.

— Хорошо, — отвечала она, — мне надоело ждать!

На золотом ложе сидела Клеопатра.

— Говори, человек! — вскричала она. — Антоний бежал, войско бежало, цезарь близко! Клеопатра, великий Антоний шлет тебе привет и последнее прости! Привет Клеопатре посылает тот, кого она предала!

— Это ложь! — вскричала она. — Я не предавала его! Олимп, иди скорее к Антонию и скажи: Клеопатра, которая не предавала его, шлет привет и последнее прости! Клеопатры больше нет!

Я побежал сейчас же, так как это согласовалось с моими целями, и в алебастровом зале нашел Антония, ходившего взад и вперед, поднимая руки к небу. Около него находился Эрос, один из всех слуг, оставшийся преданным погибшему человеку.

— Господин Антоний! — сказал я. — Египтянка посылает тебе прощальный привет. Египтянка умерла от своей собственной руки!

— Умерла! Умерла! — вскричал он. — Разве египтянка умерла? И это очаровательное тело будет пищей червей? О, что это за женщина! Сердце мое и теперь рвется к ней! Неужели она превзойдет меня, меня, который был велик и славен? Неужели я так ничтожен, что женщина окажется мужественнее меня и смело пойдет туда, куда я боюсь следовать за ней! Эрос, ты любил меня, когда я был ребенком, — вспомни, как я тебя нашел в пустыне, обогатил, дал и место и богатство! Иди, выплати мне свой долг. Возьми этот меч и освободи Антония от всех его печалей!

— О господин мой, — вскричал грек, — я не могу! Как могу отнять я жизнь у богоподобного Антония?

— Не возражай, Эрос! В последней крайности я требую этого от тебя! Исполняй мое приказание или уходи и оставь меня одного! Я не хочу более видеть тебя, неверный слуга!

Эрос обнажил меч, Антоний встал на колени перед ним, раскрыв грудь и устремив глаза к небу.

— Я не могу! Не могу! — вскричал Эрос и, вдруг вонзив меч в свое сердце, упал мертвым.

Антоний встал и долго смотрел на него.

— Это благородно сделано, Эрос! — произнес он. — Ты выше меня и дал мне хороший урок!

Он встал на колени и поцеловал умершего, затем, быстро вскочив, вытащил меч из сердца Эроса, воткнул его в свой живот и с громким стоном упал на ложе.

— О ты, Олимп! — вскричал он. — Боль выше сил моих! Прикончи меня, Олимп, прошу тебя!

Жалость охватила мое сердце, но я не мог убить его! Я вытащил меч из кишок, остановил поток крови и, позвав слуг, прибежавших на шум, приказал им привести из моего дома старую Атую. Она сейчас же пришла и принесла с собой трав и живительное питье. Я дал лекарства Антонию и приказал Атуе идти скорее, насколько позволяли ей старые ноги, к Клеопатре в гробницу и рассказать ей об Антонии.

Она ушла и скоро вернулась, говоря, что царица жива и зовет Антония умирать в своих объятиях. С ней вместе пришел Диомед. Когда Антоний услышал слова Атуи, его слабеющие силы вернулись к нему.

Я позвал рабов, которые, спрятавшись за занавес и колонны, смотрели на умирающего великого человека, с большими усилиями мы понесли все вместе Антония и положили к подножию мавзолея.

Клеопатра, боясь предательства, не хотела отворить дверей и выкинула из окна толстую веревку, к которой мы привязали Антония. Горько плача, Клеопатра вместе со своей Хармионой и гречанкой Ирой изо всей силы тянули веревку, в то время как мы поддерживали Антония, который с тяжелым стоном повис в воздухе, а кровь лилась ручьем из его раны. Дважды он был готов упасть на землю, но Клеопатра со всей силой любви и отчаяния тянула веревку, пока не втащила его в окно. Все, видевшие это ужасное зрелище, горько плакали и били себя в грудь, все, кроме меня и Хармионы.

После Антония я с помощью Хармионы взобрался в гробницу и втянул веревку за собой.

Там я нашел Антония на золотом ложе Клеопатры. Она с обнаженной грудью, с лицом, залитым слезами, с волосами, разметавшимися около лица, стояла на коленях около Антония, целуя его и вытирая кровь из его раны своим платьем и волосами. Как описать мой стыд, мой позор! Я стоял, смотря на нее, и прежняя любовь проснулась в моем сердце, безумная ревность закипела во мне — я мог погубить их обоих, но не мог уничтожить их любовь.

— О Антоний, любовь моя, супруг мой, бог мой! — рыдала Клеопатра. — Жестокий Антоний, как можешь ты умереть, оставив меня одну с моим позором? Я скоро последую за тобой в могилу, Антоний! Очнись, очнись!

Он поднял голову и попросил пить. Я дал ему вина с лекарством, которое могло немного успокоить жгучую боль его ран. Выпив, Антоний велел Клеопатре лечь на ложе рядом с ним и обнять его. Та исполнила его желание. Антоний еще раз выказал себя благородным мужем. Забыв свою ужасную боль и свои несчастия, он давал ей советы, заботился о ее спасении, но Клеопатра не хотела слушать его.

— Времени осталось немного, — сказала она, — будем говорить о нашей великой любви, которая длилась так долго и продолжится за пределами смерти. Помнишь ли ты ту ночь, когда ты в первый раз обнял меня и назвал меня своей любовью? О счастливая, счастливая ночь!

Жизнь хороша, даже когда кончается так горько, если в жизни была хотя одна такая ночь!

— О египтянка, я хорошо помню все и часто вспоминаю эту ночь, хотя с этой ночи счастье отлегло от меня и я погиб, погиб в твоей любви, о ты, красота мира! Я помню, — добавил он, — как ты выпила жемчужину, и твой астролог сказал тебе: «Час проклятия Менкау-ра близок!» Долго потом эти слова преследовали меня, да и теперь звучат в моих ушах.

— Он давно умер, любовь моя! — прошептала Клеопатра.

— Если он умер, то я следую за ним! Что значили его слова?

— Он умер, проклятый человек! Не будем говорить о нем! О, повернись и поцелуй меня! Твое лицо бледнеет, конец близок!

Антоний поцеловал ее в губы, и несколько минут они лежали у порога смерти, шепча друг другу нежные слова страсти, подобно влюбленным новобрачным. Даже мне, с ревностью, кипевшей в сердце, было страшно смотреть на них. Скоро я заметил тени смерти на его лице. Его голова упала назад.

— Прощай, египтянка, прощай, я умираю!

Клеопатра приподнялась на руках, тихо взглянула на его искаженное лицо и с криком упала без чувств.

Но Антоний еще был жив, хотя уже не мог говорить. Тогда я подошел к нему, встал на колени и, делая вид, что помогаю ему, прошептал на ухо:

— Антоний, Клеопатра любила меня и от меня перешла к тебе. Я — Гармахис, астролог, который стоял позади твоего ложа в Тарсе, я был главной причиной твоей гибели! Умри, Антоний! Час проклятия Менкау-ра настал!

Он приподнялся, с ужасом уставившись на мое лицо, затем, бормоча что-то, с громким стоном испустил дух.

Так совершилось мое мщение Антонию-римлянину, владыке мира.

Затем мы привели в чувство Клеопатру, так как я не хотел, чтобы она умерла теперь. С дозволения цезаря мы с Атуей взяли тело Антония, искусно набальзамировали его, по нашему египетскому обычаю закрыв лицо золотой маской по его чертам. Я написал на груди его имя и титул, нарисовал внутри гроба его имя и имя его отца и образ Нут, сложившей крылья над ним, С большой пышностью Клеопатра положила его в алебастровый саркофаг, поставленный в склепе. Саркофаг был сделан такой большой, что в нем оставалось место для другого гроба: Клеопатра хотела лежать рядом с Антонием.

Через короткое время я получил известие от Корнелия Долабеллы, благородного римлянина, служившего цезарю. Тронутый красотой Клеопатры, имевшей силу смягчать все сердца при одном взгляде на нее, он сжалился над ее несчастиями и приказал предупредить меня (я как врач имел право доступа в гробницу, где она жила), что через три дня она будет отослана в Рим со всеми детьми, кроме Цезариона, которого Октавий уже убил, чтобы следовать за триумфальной колесницей цезаря. Я сейчас же отправился к царице и нашел ее, как всегда теперь, погруженную в какое-то оцепенение, с окровавленным платьем в руках, тем самым платьем, которым она вытирала кровь из раны Антония. Она постоянно смотрела на него.

— Смотри, как они бледнеют, Олимп, — сказала Клеопатра, поднимая свое печальное лицо и указывая на кровяные пятна, — а он так недавно умер! Благодарность не исчезает скорее! Какие новости? Дурные вести написаны в твоих глазах, которые напоминают мне что-то забытое.

— Да, вести дурные, царица! — отвечал я. — Я получил их от Долабеллы, а он — от секретаря самого цезаря. Через три дня цезарь пошлет тебя в Рим с князьями Птоломеем и Александром и княжной Клеопатрой, чтобы увеселять глаза римской черни и следовать за триумфальной колесницей цезаря в Капитолий, на троне которого ты клялась сидеть!

— Никогда! Никогда! — вскричала она, вскочив на ноги. — Никогда не пойду в цепях за колесницей цезаря! Что мне делать? Хармиона, что мне делать?

Хармиона встала и стояла перед ней, смотря из-под длинных ресниц своих опущенных глаз.

— Госпожа, ты можешь умереть спокойно! — произнесла она.

— Да, правда, я забыла, я могу умереть! Олимп, есть у тебя яд?

— Нет, но если царица желает, завтра я приготовлю яд, такой сильный и приятный, что сами боги, выпив его, наверное бы, заснули!

— Приготовь мне его, властитель смерти!

Я поклонился и ушел. Всю ночь работали мы с старой Атуей, изготовляя страшный яд. Наконец все было готово. Атуа вылила его в хрустальный фиал и поднесла к огню. Он был прозрачен, как чистейшая вода. — Ля, ля! — запела она пронзительным голосом. — Напиток для царицы! Пятьдесят капель этой водички, пропущенной через прелестные губки, отомстят за тебя Клеопатре, о Гармахис! Как хотела бы я быть там, чтобы видеть гибель губительницы! Ля! Ля! На это, должно быть, приятно посмотреть.

— Месть — это стрела, которая часто падает в голову стрелка! — отвечал я, вспомнив слова Хармионы.

Последний ужин Клеопатры. — Песня Хармионы. — Клеопатра пьет напиток смерти. — Гармахис вызывает духов. — Смерть Клеопатры

[править]

На другой день Клеопатра, порешив избавиться от цезаря, посетила гробницу Антония и плакала, крича, что боги Египта покинули ее, затем поцеловала гроб, покрыла его цветами лотоса, вернулась обратно, омылась, надушилась благовонными мазями, надела богатейшую одежду и вместе со мной, Ирой и Хармионой села ужинать. Во время ужина ее гордая душа оживилась, загорелась пламенем, как небеса при закате солнца. Клеопатра смеялась, болтала, как в былые годы, рассказывала о пирах, которые устраивала вместе с Антонием. Никогда не видел я ее прекраснее и обольстительнее, чем в эту роковую ночь мщения. Она вспомнила ужин в Тарсе, когда выпила в уксусе жемчужину.

— Странно, — произнесла она, — странно, что, умирая, Антоний вспомнил ту ночь и слова Гармахиса. Хармиона, помнишь ты Гармахиса-египтянина?

— Конечно, царица! — отвечала тихо Хармиона.

— А кто был этот Гармахис? — спросил я, ибо хотелось знать, сожалеет ли она обо мне.

— Я скажу тебе. Это странная история; теперь все это кончено и можно рассказать об этом. Этот Гармахис происходил из древнего рода фараонов, тайно короновался в Абуфисе и был послан сюда, в Александрию, выполнить большой заговор, составленный против нашей династии Лагидов. Он сумел войти во дворец в качестве моего астролога, так как был посвящен во все тайны магии — больше тебя, Олимп, — и был он удивительно красив. Заговор состоял в том, чтобы убить меня и стать фараоном Египта. На его стороне было больше преимуществ — он имел много друзей в Египте, а я — никого. В ту самую ночь, когда он задумал осуществить свое намерение, ко мне пришла Хармиона и открыла заговор, уверяя, что ей удалось найти оброненное письмо. Но потом (хотя я не сказала тебе этого, Хармиона) я усомнилась в твоей сказке и — клянусь богами! — в эту минуту уверилась, что ты любишь Гармахиса и выдала его за то, что он насмеялся над тобой! По этой причине ты осталась девушкой, что мне кажется совсем неестественным. Скажи, Хармиона, откровенно, скажи нам, все идет к концу теперь! Хармиона вздрогнула.

— Это правда, царица, я участвовала в заговоре и вы дала Гармахиса, потому что он смеялся надо мной, и в силу моей великой любви к нему не вышла замуж!

Она быстро взглянула на меня и опустила свои длинные ресницы.

— Да, я так и думала. Как странно сердце женщины! Было бы все иначе, если бы Гармахис ответил на твою любовь! Что скажешь ты, Олимп? Значит, и ты изменила мне, Хармиона? Как опасны пути царей! Но я забываю это; ведь с того часу ты верно и преданно служила мне. Но продолжаю мой рассказ. Я не решилась убить Гармахиса, так как его партия могла восстать и сбросить меня с трона. Затем дальше! Хотя Гармахис должен был убить меня, но втайне он любил меня, и я угадывала это, а потому решилась привязать его к себе — он был так красив и умен. Клеопатре никогда не приходилось напрасно добиваться любви мужчины! Когда он пришел, спрятав кинжал под платье, чтобы убить меня, я пустила в ход все свои женские чары, и нужно ли говорить, как быстро я выиграла победу? Никогда не забуду я взгляда этого падшего князя, этого клятвопреступного жреца, этого низверженного фараона, когда, выпив подмешанного вина, он погрузился в постыдный сон, от которого должен был проснуться опозоренным. Затем я немного привыкла к нему и заботилась о нем, хотя не любила его. Он же страстно любил меня и тянулся ко мне, как пьяница к кубку, который губит его! Надеясь, что я повенчаюсь с ним, он выдал мне тайну скрытых сокровищ пирамиды Гер; я нуждалась в деньгах, и вместе с ним мы видели все ужасы гробницы и вытащили сокровище из мертвой груди фараона. Смотри, этот изумруд взят оттуда! — Она указала на большого скарабея, взятого из груди священного Менкау-ра. — Эти письмена в гробнице, чудовище, которое мы видели там, — чума их возьми! — все это преследует меня теперь и днем и ночью!

Из боязни всех этих ужасов, а также в силу политических расчетов, желая заслужить любовь Египта, я задумала обвенчаться с Гармахисом, объявить его царем-супругом и с его помощью спасти Египет от римлян. Потому, когда Деллий явился звать меня к Антонию, я после долгих размышлений решила отослать его обратно с резким ответом. Но в то самое утро, пока я одевалась к выходу, пришла Хармиона, и я сказала ей все, желая узнать ее мнение. Заметь, Олимп! Сила ревности — это маленький сучок, от которого может засохнуть целое дерево империи, тайный меч, имеющий силу устраивать судьбу царей! Она не могла вынести — попробуй отрекаться от этого, Хармиона, теперь все это ясно для меня, — что человек, которого она любила, сделается моим супругом — он, который был ее единственной любовью! С большим искусством, очень умно она успела убедить меня, что мне нужно бросить всякую мысль о Гармахисе и ехать к Антонию. За это, Хармиона, благодарю тебя даже теперь, когда все это прошло и кончено! Слова ее поколебали мое решение повенчаться с Гармахисом, и я уехала к Антонию! Все это случилось благодаря ревности прекрасной Хармионы и страсти ко мне человека, на душе которого я играла, как на лире. Поэтому Октавий будет царем Александрии. Антоний развенчан и умер, и я должна умереть сегодня! О Хармиона, Хармиона! Ты должна ответить за все это, ведь ты изменила судьбы мира! Но даже теперь, я повторяю, не хотела бы, чтобы все случилось иначе!

Она умолкла на минуту, прикрыв глаза рукой. По щекам Хармионы текли слезы.

— А Гармахис? — спросил я. — Где теперь Гармахис, царица?

— Где Гармахис? В Аменти и примирился с Изидой, быть может! В Тарсе я увидела Антония и полюбила его. С этой минуты мне противен был вид египтянина, и я поклялась покончить с ним! Терзаемый ревностью, он сказал мне несколько зловещих слов во время пира. В ту же самую ночь я хотела убить его, но он бежал!

— Куда?

— Не знаю. Бренн, стоявший на страже, — он в прошлом году отплыл на свой север — уверял, что видел, как он улетел на небо, но я не поверила Бренну — он любил Гармахиса. Нет, он направился в Кипр и утонул. Быть может, Хармиона знает что-нибудь о нем?

— Я ничего не знаю, царица. Гармахис погиб!

— Хорошо, что он погиб, Хармиона, — с ним плохо было шутить! Он служил моим целям, но я не любила его и даже теперь боюсь его. Мне часто кажется, что я слышу его голос, приказывающий мне бежать, как во время боя при Акциуме. Благодарение богам, если он погиб и не найдется!

Слушая ее, я собрал всю силу и, благодаря моему искусству, набросил тень моего духа на дух Клеопатры, так что она почувствовала присутствие погибшего Гармахиса.

— Что это такое? — произнесла она. — Клянусь Сераписом, мой страх возрастает. Мне кажется, я чувствую Гармахиса! Воспоминание о нем окружает меня, как по ток воды, хотя он умер десять лет тому назад. И теперь даже, в такие часы!

— Нет, царица, — ответил я, — если он умер, то он повсюду, и теперь, когда близится час твоей смерти, его дух приблизился и приветствует тебя на пороге смерти!

— Не говори этого, Олимп! Я не хотела бы увидеть Гармахиса, счеты наши очень тяжелы, и за пределами земли, в другом мире, мы, может быть, сочтемся! Ах, мой страх пропал! Просто я расстроена! Эта глупая история помогла нам скоротать тяжелые часы, часы перед смертью. Спой мне, Хармиона, спой, у тебя такой нежный голос, он смягчит мою душу перед вечным сном! Воспоминание об этом Гармахисе расстроило меня! Спой мне, Хармиона, спой последнюю песню, которую я услышу из твоих уст, последнюю песню на земле!

— Печальный час для пения, царица! — возразила Хармиона, но послушно взяла арфу и запела.

«Я проливаю горькие слезы по моей усопшей госпоже, — пела Хармиона низким, приятным голосом, — жгучие слезы и тихие жалобы шлю я в гробницу за ней, во мрак и тишину могилы! Эти слезы и рыдания — память горячей любви к моей госпоже и подруге! Пусть мои песни, пусть мои слезы будут нетленным даром моим дорогой усопшей! Моя любовь, ты ушла от меня и обратилась в прах! О мать-земля сырая! На груди своей ты успокой мятежный дух усопшей! Усыпи ее вековечным сном!»

Ее нежный голос тихо замер с последней нотой песни, и Ира начала горько рыдать, светлые слезы стояли в потемневших глазах Клеопатры. Только я не плакал. Мои слезы иссякли.

— Печальная песня, Хармиона! — произнесла царица. — Ты сказала, что теперь печальный час для пения!

Спой надо мной, прошу тебя, когда я буду лежать мертвая! Теперь довольно музыки! Пора кончать! Олимп, возьми тот пергамент и пиши, что я буду говорить.

Я взял пергамент, трость и написал по-римски:

«Клеопатра — Октавию привет!

Такова участь жизни. Наступает час, когда мы, не в силах переносить несчастий, подавляющих нас, сбрасываем телесную оболочку и летим в вечный мрак забвения! Цезарь, ты победил! Возьми трофеи победы! Но Клеопатра не пойдет в твоем триумфе. Когда все потеряно, мы должны идти за погибшими. Такое решение принимает смелое сердце, затерявшись в пустыне отчаяния! Клеопатра была славна и велика! Рабы живут и терпят горе, великие мира сего идут твердой стопой и, покидая ворота скорби, вступают в обители смерти! Одного только просит египтянка у цезаря — позволить ей лечь в могилу рядом с Антонием! Прощай!»

Я кончил. Приложив печать, Клеопатра велела мне найти посла, отослать письмо цезарю и вернуться. У дверей гробницы я позвал солдата и, дав ему монету, велел снести письмо цезарю, а вернувшись, нашел всех трех женщин, стоявших молча. Клеопатра была в объятиях Иры; Хармиона в стороне наблюдала за ними.

— Если ты решила умереть, царица, — сказал я, — то времени осталось немного, так как цезарь верно пошлет к тебе своих слуг в ответ на письмо! — Я поставил на стол фиал с прозрачным и смертельным ядом. Клеопатра взяла его и долго смотрела на фиал.

— Каким невинным он выглядит, этот яд! — сказала она. — А в нем моя смерть! Это странно!

— Да, царица, и смерть еще десяти человек! Не нужно пить его много!

— Боюсь, — прошептала она, — кто знает, умру ли я сейчас? Я видела столько людей, умиравших от яда, и почти ни один из них не умер сразу. А некоторые… Я не могу даже вспомнить о нем!

— Не бойся, — сказал я, — я — мастер своего дела. Если ты боишься, брось этот яд и живи! Может быть, ты найдешь счастье в Риме? Ты пойдешь в Рим за колесницей цезаря, и жестокосердные римлянки будут смеяться под музыку твоих золотых цепей!

— Нет, я хочу умереть, Олимп! О, если бы кто-нибудь указал мне дорогу! — произнесла Клеопатра.

Тогда Ира подошла ко мне и протянула руку.

— Дай мне яду, врач, — сказала она, — я хочу приготовить путь для моей царицы!

— Хорошо, — отвечал я, — да падет это на твою голову!

Я отлил яд из фиала в маленький золотой кубок. Ира встала, низко присела перед Клеопатрой, поцеловала в лоб ее и Хармиону, затем, не помолившись — она была гречанка, — выпила яд, схватилась руками за голову, упала и умерла. — Ты видишь, — сказал я, — это скоро!

— Да, Олимп, твой яд хорош! Дай мне, я хочу пить! Наполни кубок, чтобы Ира недолго ждала меня у ворот смерти!

Я исполнил ее желание, но, делая вид, что мою кубок, подмешал немного воды в яд, не желая, чтобы она умерла, не узнав меня.

Тогда царственная Клеопатра, держа кубок в руке, подняла свои чудные глаза к небу.

— О вы, боги Египта, покинувшие меня! — вскричала она. — Я не буду больше молиться вам, ведь ваши уши глухи к моим воплям, ваши глаза закрыты на мои не счастья! Я обращаюсь к последнему другу, которого боги даровали несчастному человеку! Спеши ко мне, смерть, чьи шумящие, мрачные крылья покрывают тенью весь мир, услышь меня! Иди ко мне, царь царей! Ты равняешь всех, счастливых и несчастных, рабов и царей, и своим ядовитым дыханием губишь нашу жизнь, унося нас далеко от этого земного ада! Скрой меня, о смерть, там, где не слышно ни порывов ветра, ни журчания воды, там, где не бывает войн, где не настигнут меня легионы цезаря! Возьми меня в новое царство и венчай царицей мира! Ты мой властелин, о смерть, с последним поцелуем я отдаюсь тебе! Дух мой страдает — смотри, новорожденный стоит на пороге времени! Уходи теперь, жизнь! Приди же, вечный сон! Приди, Антоний!

Взглянув на небо, она выпила яд и бросила кубок на пол.

Наконец наступил час моего мщения, мщения оскорбленных египетских богов, час исполнения проклятия Менкау-ра!

— Что же это? — вскричала Клеопатра. — Я холодею, но не умираю! Ты, черный врач, обманул меня!

— Молчи, Клеопатра! Сейчас ты умрешь и узнаешь гнев богов! Час исполнения проклятия Менкау-ра настал! Все кончено! Посмотри на меня, женщина! Посмотри на мое изможденное лицо, на мои ослабевшие члены, на это живое воплощение горя! Смотри, смотри! Кто я?

Она дико уставилась на меня.

— О, — вскричала она, всплеснув руками, — я узнаю тебя! Клянусь богами, ты — Гармахис! Гармахис, восставший из мертвых!

— Да, Гармахис ожил, чтобы предать тебя смерти и вечным мукам! Смотри, Клеопатра! Я погубил тебя, как ты погубила меня! Я работал во мраке, с помощью разгневанных богов, и был тайной причиной твоих несчастий! Я наполнил твое сердце страхом во время битвы при Акциуме, я заставил египтян отказать тебе в помощи, я погубил силу и доблесть Антония, я показывал знамение богов твоим полководцам! Ты умираешь от моей руки, а я — орудие мести богов! Я заплатил тебе гибелью за гибель, изменой за измену, смертью за смерть! Иди сюда, Хармиона, участница моего заговора. Ты предала меня, но раскаялась, будь свидетельницей моего торжества, смотри, как умирает развратница!

Клеопатра, услышав мои слова, упала на золотое ложе.

— И ты, Хармиона! — простонала она.

Но через минуту она оправилась и села. Ее царственная душа вспыхнула еще раз перед смертью. Она встала с ложа и, вытянув руки, прокляла меня.

— О, только час жизни! — вскричала она. — Один короткий час, чтобы я могла предать тебя такой смерти, некая и не снилась тебе, тебе и твоей фальшивой любовнице, которая предала и тебя, и меня! О, ты еще любишь меня! А тогда… помнишь ли ты? Смотри, кроткий заговорщик-жрец, смотри! — Обеими руками она разорвала свое царское одеяние на груди. — На этой прекрасной груди покоилась твоя голова много ночей, и ты засыпал в этих объятиях! Ну, забудь все это, если можешь! Я читаю в твоих глазах… Ты не можешь! Никакая мука не сравнится, даже та, которую я переношу теперь, с мучениями твоей глубокой души, снедаемой желанием, которое никогда, никогда не осуществится! Гармахис, ты раб из рабов, из глубины твоего торжества я черпаю свою силу, свою власть над тобой! Побежденная, я побеждаю тебя! Я плюю на тебя, презираю тебя и, умирая, осуждаю тебя на адские мучения твоей бессмертной любви! Антоний! Я иду к тебе, мой Антоний! Я иду в твои дорогие объятия! О, я умираю, иди, Антоний, и дай мир душе моей!

Полный ярости, я содрогнулся от ее слов, ядовитая стрела попала в цель! Увы, увы! Это верно! Мое мщение пало на мою собственную голову. Никогда я не любил Клеопатру так, как теперь. Моя душа терзалась страшными муками ревности. Но я поклялся, что она не умрет, не услышав всего.

— Мир! — вскричал я. — Разве может быть мир для тебя? О вы, священные три, услышьте мою молитву! Озирис, ослабь узы ада и пришли тех, кого я призываю! Иди, Птоломей, отравленный своей сестрой Клеопатрой! Придите, Арсиноя, убитая своей сестрой Клеопатрой, Сепа, замученный до смерти Клеопатрой! Приди, божественный Менкау-ра, кого Клеопатра ограбила и чьим проклятьем пренебрегла. Придите все, все умершие от руки Клеопатры! Вырвитесь из объятий Нут и приветствуйте ту, которая убила вас! Заклинаю вас тайной священного союза, заклинаю вас символом жизни, духи, явитесь!

Пока я произносил заклинание, перепуганная Хармиона вцепилась в мою одежду, а Клеопатра раскачивалась взад и вперед с блуждающим взором.

Скоро я получил ответ. В окно, шумя крыльями, влетела большая летучая мышь, которую я видел на подбородке евнуха в недрах пирамиды Гер. Трижды пролетела она вокруг комнаты, спустилась над мертвой Ирой и полетела туда, где стояла умирающая женщина, и села на грудь Клеопатры, вцепившись в изумруд, взятый из мертвой груди, — Менкау-ра. Трижды чудовище громко взвизгнуло, трижды хлопнуло страшными крыльями и улетело.

Вдруг комната наполнилась тенями смерти. Тут была тень Арсинои, прекрасной даже под ножом палача, тень молодого Птоломея с лицом, искаженным от яда, тень божественного Менкау-ра, увенчанная уреусом, тень Сепа, из тела которого торчали клочья мяса, вырванные рукой палача, — все отравленные, замученные рабы и бесчисленное множество других теней, ужасных на вид! Они молча стояли в узкой комнате, смотря своими мертвенными глазами в лицо той, которая убила их.

— Смотри, Клеопатра! — вскричал я. — Смотри — вот твой мир — и умри!

— Да, — повторила Хармиона, — смотри и умирай, ты, которая отняла у меня мою честь, а у Египта — его любимого царя!

Клеопатра смотрела и видела тени — может быть, ее дух, отделившись от тела, слышал слова теней, но я не мог слышать ничего! Ее лицо исказилось ужасом, большие глаза потухли, с страшным криком Клеопатра упала и умерла в ужасном обществе мертвецов, уйдя туда, куда ей было предназначено.

Так я, Гармахис, успокоил свою душу мщением, совершив правосудие, но не чувствуя себя счастливым.

Прощание Хармионы и ее смерть. — Смерть старой Атуи. — Гармахис возвращается в Абуфис. — Его исповедь. — Осуждение Гармахиса

[править]

Хармиона отпустила мою руку, которую схватила, испугавшись призраков.

— Твое мщение, мрачный Гармахис, — произнесла она хриплым голосом, — отвратительно! О погибшая египтянка, несмотря на все твои преступления, ты была настоящей царицей! Иди, помоги мне, князь! Надо положить бедный прах на ложе и покрыть его царским одеянием. Пусть Клеопатра даст последнюю немую аудиенцию послам цезаря как подобает последней царице Египта!

Я не ответил ни слова. На сердце у меня лежала тяжесть, и теперь, когда все было окончено, я чувствовал себя усталым, измученным. Вместе с Хармионой мы подняли тело и положили на золотое ложе. Хармиона увенчала царственным уреусом мертвое и строгое чело, убрала роскошные, черные, как ночь, волосы, в которых не серебрился ни один седой волос, и навсегда закрыла большие глаза, загадочные и изменчивые, как море. Она сложила тонкие руки на груди, из которой улетело дыхание страсти, и выпрямила колена под вышитым платьем. Голову умершей она украсила цветами. Тихо лежала Клеопатра, ослепительная в холодном величии смерти, прекраснее, чем в лучшие дни своей губительной красоты!

Мы долго смотрели на нее и на мертвую Иру у ее ног.

— Кончено! — произнесла Хармиона. — Мы отомщены! Теперь, Гармахис, последуешь ли ты по этому пути? — Она кивнула головой на фиал.

— Нет, Хармиона! Я должен идти на более тяжелую смерть. Тяжело мое земное покаяние!

— Пусть так, Гармахис! Но я также ухожу, умчусь на быстрых крыльях. Моя игра сыграна. Я кончила свое покаяние. О, как горька моя судьба: я приносила несчастие всем, кого любила, и умру, никем не любимая! Я очистилась перед тобой, перед гневными богами и теперь пойду искать пути, чтобы очиститься перед Клеопатрой там, в аду, где она находится, и куда я последую за ней! Она очень любила меня, Гармахис, и теперь, когда она умерла, мне кажется, что после тебя я любила ее больше всего на свете! Теперь прошу тебя, скажи мне, что ты прощаешь меня, насколько можешь, и в знак этого поцелуй меня — не поцелуем любви, а поцелуем прощения, в лоб, и отпусти меня с миром.

Она подошла ко мне с протянутыми руками, с горько дрожащими губами, смотря мне в лицо.

— Хармиона, — ответил я, — мы свободны делать добро или зло, но, мне кажется, над нами тяготеет высший рок, подобно ветру дующий с чужого берега, направляя челноки наших намерений к гибели. Я прощаю тебе, Хармиона, верю, что ты простишь меня, и этим по целуем, первым и последним, запечатлеваю наш вечный мир!

Я тихо коснулся губами ее лба.

Она ничего не сказала, только стояла несколько минут, смотря на меня печальными глазами, затем подняла кубок с ядом.

— Царственный Гармахис, этот смертоносный кубок я поднимаю за тебя! Лучше бы было, если бы я выпила его прежде, чем увидела твое лицо! Фараон, ты, раскаявшись в своих грехах, будешь царить в том безгрешном мире, куда я не смею вступить, будешь держать более царственный скипетр, чем тот, который я отняла у тебя, прощай, прощай навсегда!

Она выпила яд, бросила кубок, с минуту стояла с блуждающим взором, как бы ожидая смерти, потом упала на пол и умерла. Хармионы, египтянки, не было в живых, и я остался один с мертвецами. Я подкрался к Клеопатре и теперь, когда никто не мог увидеть меня, сел на ложе, положил ее прекрасную голову к себе на колени и долго смотрел на нее. Так, держа ее голову, сидел я когда-то ночью под сенью величественной пирамиды! Потом я поцеловал ее мертвое прекрасное чело и ушел из дома смерти, отомщенный, но полный отчаяния!

— Врач, скажи мне, что происходит в гробнице? — спросил меня начальник стражи, когда я проходил ворота. — Мне кажется, я слышал звуки смерти!

— Ничего не происходит — все произошло! — ответил я и ушел. Пока я шел в темноте, я слышал звуки голосов и торопливые шаги послов цезаря. Быстро подойдя к дому, я встретил Атую, которая поджидала меня у ворот. Она увела меня в комнату и заперла дверь.

— Все кончено? — спросила она, повернув ко мне свое морщинистое лицо, освещенное светом лампады. — Зачем я спрашиваю? Я знаю сама, что все кончено!

— Да, все кончилось, старуха! Все умерли! Клеопатра, Ира, Хармиона, все, кроме меня!

Старая женщина выпрямилась.

— Теперь отпусти меня с миром! — вскричала она. — Я видела гибель врагов твоих и Кеми! Ля, ля! Не напрасно прожила я на свете столько долгих лет. Исполни лось мое желание, враги твои погибли. Я собрала росу смерти, и враги твои выпили ее! Погибло чело гордости! Позор Кеми превратился в прах! Ах, как хотела бы я посмотреть на смерть развратницы!

— Молчи, женщина, перестань! Мертвые отошли к мертвым! Озирис сковал их узами смерти и положил печать молчания на их уста! Не преследуй оскорблениями падшего величия! Теперь пойдем в Абуфис и довершим свою судьбу!

— Иди, Гармахис! Иди, но я не пойду! Я ждала только одного на земле! Теперь я разрываю узы жизни и освобождаю мой дух! Прощай, князь! Мое странствие кончено! Гармахис, я любила тебя с детских лет и люблю теперь! Но здесь, на земле, не могу более разделять твоих печалей! Устала и ослабела! Озирис, прими мой дух!

Ее дрожащие колена подогнулись, и она упала на пол. Я подбежал к ней, взглянул в лицо.

Она была мертва. Я остался один на земле, без друга, который мог утешить меня!

Я повернулся и пошел, потом отплыл из Александрии на корабле, который приготовил заранее. На восьмой день я пристал к берегу и, как намеревался, пошел пешком через зеленеющие поля к священным гробницам Абуфиса. Я знал, что в храме Сети давно уже восстановлено поклонение богам. Хармиона заставила Клеопатру раскаяться в своем поступке и вернуть захваченные земли, хотя сокровищ не вернула. В священном храме теперь, во время праздника Изиды, собрались все великие жрецы старинных египетских храмов, чтобы отпраздновать возвращение богов на свое священное место.

На седьмой день праздника Изиды я добрался до города.

Длинная процессия шла по хорошо памятным мне улицам. Я присоединился к толпе и запел священный гимн, когда мы входили через портики в нетленные обители Абуфиса. Как хорошо знакомы мне были священные слова гимна!

Когда священная музыка умолкла, как прежде, на закате величия бога Ра, великий жрец поднял статую Озириса и держал ее высоко над толпой.

С радостным криком: «Озирис! Наша надежда! Озирис! Озирис!» — народ сбросил траурные одежды и благоговейно склонился перед богом.

Затем все разошлись по домам, а я остался на дворе храма. Скоро жрец храма подошел ко мне и спросил, что мне нужно. Я ответил ему, что прибыл из Александрии и хотел бы попасть на совет великих жрецов, которые собрались здесь, чтобы обсудить события в Александрии.

Когда великие жрецы узнали, что я прибыл из Александрии, то приказали сейчас же привести меня во вторую залу колонн.

Я был введен туда.

Стемнело. Между большими колоннами горели лампады, как в ту незабвенную ночь, когда я был коронован фараоном Верхнего и Нижнего Египта.

Как в ту ночь, передо мной в резных креслах сидели жрецы и сановники, собравшиеся сюда на совет.

Я встал на том самом месте, где некогда был коронован, и приготовился к последнему акту моего позора с невыразимой горечью в сердце.

— Это врач Олимп! — сказал один. — Он жил отшельником в гробнице близ Тапе и недавно еще был доверенным лицом Клеопатры. Скажи, врач, правда ли, что царица умерла от своей собственной руки?

— Да, господа, я врач, и Клеопатра умерла от моей руки!

— От твоей руки? Что это значит? Впрочем, она хорошо сделала, что умерла: это была дурная женщина!

— Простите, господа, я вам все скажу, для этого я пришел сюда. Может быть, между вами есть — мне кажется, я вижу их — люди, которые одиннадцать лет тому назад присутствовали в этой зале на тайном короновании Гармахиса, фараона Кеми!

— Это правда, — отвечали они, — но как ты знаешь все это, Олимп?

— Из тридцати семи храбрых, благородных людей, — продолжал я, не отвечая на вопрос, — тридцати двух человек нет! Одни умерли, как Аменемхат, другие убиты, как Сепа, некоторые, быть может, работают в рудниках как рабы или живут вдали, опасаясь мщения!

— Это верно, — повторили они, — увы, это верно! Проклятый Гармахис выдал заговор и продался развратной Клеопатре!..

— Это так, — продолжал я, подняв голову. — Гармахис выдал заговор и продался Клеопатре. Священные отцы, я — этот Гармахис!

Жрецы и сановники смотрели на меня с удивлением. Одни встали с мест и заговорили, другие молчали.

— Я — этот Гармахис! Я — изменник, трояко погрязший в преступлении. Я — изменник богам, моей стране и моей клятве! Я пришел сюда, чтобы сказать о моих преступлениях. Я совершил мщение богов над той, которая погубила меня и отдала Египет во власть римлян. Теперь, после долгих лет труда и терпеливого ожидания, все это совершено моей мудростью, с помощью разгневанных богов! Теперь я сам, с головой, покрытой позором, пришел объявить, кто я, и получить награду за мою измену!..

— Знаешь ли ты, какая страшная участь ожидает того, кто нарушил великую, ненарушимую клятву? — спросил первый жрец, который заговорил со мной суровым голосом.

— Знаю хорошо, — отвечал я, — я заслужил эту участь!

— Расскажи нам все дело, ты, который был Гармахисом!

В холодных и ясных словах я рассказал им все, весь мой стыд и позор, не утаив ничего.

Пока я говорил, я видел, что лица присутствовавших становились все суровее, и знал, что мне не будет пощады, да я и не просил о ней, а если бы и просил, то, наверное, не получил бы.

Наконец я кончил рассказ, и они удалили меня на время совещания. Потом меня снова призвали. Старейший из жрецов, почтенный старик, жрец в Тапе, сказал мне ледяным тоном:

— Гармахис, мы рассмотрели твое дело! Ты совершил тройной смертельный грех: на твоей голове лежит бремя несчастий Египта, поглощенного Римом, ты смертельно оскорбил священную матерь Изиду, ты нарушил священную клятву. За все это, за все грехи твои, ты сам хорошо знаешь, есть одно наказание, и ты получишь его! На весах нашего правосудия не имеет никакого значения то, что ты убил женщину, погубившую тебя, ни то, что ты сам пришел объявить нам все и назвал себя презреннейшей тварью, когда-либо находившейся в этих стенах! На тебя падет проклятие Менкау-ра, лживый жрец, клятвопреступный патриот! Ты, опозоренный, раз венчанный фараон! Здесь, где мы увенчали тебя когда-то двойной короной Египта, мы осуждаем тебя навеки!

Иди в темницу и жди удара, который поразит тебя! Иди, вспоминай о том, чем бы ты мог быть и что ты есть теперь! Пусть милосердные боги, которые благодаря твоим злодеяниям надолго лишились поклонения в своих священных храмах, окажут тебе милость, в которой мы отказываем тебе! Уведите его прочь!

Меня увели. Я шел, склонив голову, не смея поднять глаз и чувствуя, что глаза жрецов жгут мое лицо.

О, из всего моего позора и стыда это был самый ужасный!

Последние записки Гармахиса, царственного египтянина

Они увели меня, заперев в комнате, высоко, на портике башни. Здесь я ожидаю своей участи. Я не знаю, когда меч судьбы падет на мою голову. Неделя тянется за неделей, месяц за месяцем, а моя участь все остается неизвестной. Меч висит над моей головой, я знаю, что он падет, но когда, не знаю. Может быть, в страшный час полуночи я проснусь, заслышав крадущиеся шаги убийцы, и меня безжалостно потащат отсюда. Быть может, убийцы уже близко. Тайная келья, о ужас! Гроб без имени! И тогда все будет кончено! О, пусть все это настанет скорее! Скорее!

Все написано, я ничего не пропустил, мой грех свершен, мщение закончено. Все кончится мраком и тленом, и я приготовляюсь увидать все ужасы другого, замогильного мира. Я уйду, но уйду с надеждой, ибо, хотя я не вижу ее, Изиду, хотя она не отвечает на мои молитвы, но знаю, что она всегда со мной, священная матерь, которую я буду лицезреть лицом к лицу! Тогда наконец, в тот далекий день, я обрету прощение! Бремя спадет с моего сердца, моя чистота вернется ко мне и принесет мне священный мир и покой.

Солнце садится за Абуфисом. Красноватые лучи бога Ра пламенеют на крышах храмов, озаряя прощальным светом зеленеющие поля и тихие воды родного Сигора. Ребенком я часто наблюдал закат солнца. Последний поцелуй его так же трогал нахмуренное чело далеких портиков, такие же длинные тени ложились от гробниц.

Все то же, ничто не изменилось! Я только, я изменился и все-таки остался тем же!

(Здесь третий свиток папируса неожиданно заканчивается. Можно думать, что в этот момент автор записок был прерван теми, которые повели его на смерть.)