Перейти к содержанию

Критические заметки (Богданович)/Версия 11/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Критические заметки
авторъ Ангел Иванович Богданович
Опубл.: 1897. Источникъ: az.lib.ru • Что дал литературе прошлый год.- Общее оживление в литературе и отсутствие выдающихся произведений.- Рост газеты и будущее журнала.- Два слова о литературе на Западе.- Полное собрание сочинений H. С. Лескова.- Общее впечатление.- Писатель-анекдотист.- Дифирамбы г. Сементковского.- Лесков — мертвый писатель.- Второе издание сочинений H. К. Михайловского, томы I и II.

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМѢТКИ.

[править]
Что далъ литературѣ прошлый годъ. — Общее оживленіе въ литературѣ и отсутствіе выдающихся произведеній. — Ростъ газеты и будущее журнала. — Два слова о литературѣ на Западѣ. — Полное собраніе сочиненій H. С. Лѣскова. — Общее впечатлѣніе. — Писатель-анекдотистъ. — Диѳирамбы г. Сементковскаго. — Лѣсковъ — мертвый писатель. — Второе изданіе сочиненій H. К. Михайловскаго, томы I и II.

Что далъ въ литературѣ минувшій годъ? На чемъ можно было бы остановиться и отмѣтить, какъ наиболѣе яркое, характерное явленіе? Оглядываясь назадъ, на многочисленныя произведенія, украшавшія страницы повременныхъ изданій, на многочисленные сборники повѣстей, разсказовъ, стиховъ и прочаго литературнаго матеріала, можно замѣтить два явленія, повидимому, независимыя другъ отъ друга: съ одной стороны, оживленіе въ литературѣ, съ другой — отсутствіе выдающихся произведеній.

Первое не такъ, быть можетъ, очевидно, какъ второе, но признаки его посѣяны въ журналистикѣ и вообще періодической печати. Сказывается это и въ небываломъ обиліи отдѣльныхъ изданій, обогащающихъ книжный рынокъ. Въ періодической печати замѣчается живое соревнованіе въ возможно полномъ ознакомленіи читателей съ тѣмъ, что появляется у насъ и заграницей въ области Литературы и науки. Отдѣлы критики и библіографіи растутъ во всѣхъ журналахъ, тѣнь не менѣе, далеко не удовлетворяя потребности и не поспѣвая за массой изданій, текущихъ непрерывной рѣкой изъ-подъ печатнаго станка. Обиліе переводной литературы, появленіе сразу въ двухъ-трехъ изданіяхъ одного и того же произведенія, — все это указываетъ на несомнѣнное оживленіе интереса къ литературѣ среди читателей и на количественный ростъ послѣднихъ. Въ особенности отрадно въ этомъ явленіи то, что спросъ сосредоточивается на серьезной литературѣ, преимущественно исторической и экономической, а также на книгахъ по естествознанію. Очевидно, въ средѣ самыхъ широкихъ общественныхъ слоевъ развивается органическая потребность званія, въ истинномъ и высокомъ смыслѣ слова, не чисто утилитарнаго знанія, а болѣе высокаго порядка. Народился особый читатель, многочисленный, средній читатель, стремящійся чтеніемъ, самостоятельнымъ путемъ, помимо школы, добиться болѣе широкаго пониманія жизни, раздвинуть тѣ узкія рамки, въ которыя замкнута школьная наука послѣднихъ годовъ. Это явленіе высоко-поучительно и глубоко интересно. Оно показываетъ, какъ жизнь вырабатываетъ сама коррективы и компенсируетъ недостатки существующихъ учрежденій, разъ въ ней возникли потребности, подавить которыхъ ничто не въ силахъ.

Это непреоборимое стремленіе въ свѣту еще только въ самомъ началѣ своего развитія. Оно похоже теперь на чуть-чуть журчащіе вешніе потоки, пробивающіеся изъ-подъ грузныхъ снѣговъ. Ихъ теченіе можетъ на минуту замедлить внезапно пахнувшій холодный вѣтеръ, но съ тѣмъ большею силою вырываются они потомъ при первомъ тепломъ дыханіи весны.

Иное совсѣмъ впечатлѣніе производитъ общій ровный тонъ литературы, нѣсколько безжизненный, вялый, какой-то буднично-сѣрый колоритъ, лежащій на всей журналистикѣ. Ничего яркаго, выдающагося, ничего хватающаго за живое, свыше вдохновеннаго, что бы поднимало духъ, окрыляя надеждой поникшія, стѣсненныя сердца. И въ то же время все такъ гладко, въ общемъ даже недурно, но скучно-скучно безъ конца! Мысль, сдавленная и ограниченная мелкимъ кругомъ дневныхъ заботъ, вращается суетливо около одного и того же центра, безъ всякихъ попытокъ разорвать этотъ кругъ.

Парки бабье лепетанье,

Спящей ночи трепетанье,

Жизни мышья бѣготня,

вотъ общее настроеніе журналистики прошлаго года. Есть въ этомъ что-то скорбное и приниженное, чувствуется усталость безцѣльнаго существованія, не согрѣтаго страстью желаній и гнѣвомъ борьбы. Какъ бы съ цѣлью подчеркнуть и оттѣнить это мертвое настроеніе, явились сильно и ярко написанные очерки «Изъ міра отверженныхъ», — произведеніе, безспорно выдающееся, но не имѣющее никакого отношенія къ текущей жнеей. Оно — словно стонъ, долетѣвшій откуда-то издалека и заглохшій въ шумѣ повседневной сутолоки.

На фонѣ послѣдней выдѣляются нѣсколько журнальныхъ стычекъ, «анкроморскихъ битвъ», по остроумному выраженію г. Буренина, интересовавшихъ болѣе противниковъ, чѣмъ читателей, которыхъ онѣ не могли захватить мелочностью своего содержанія. Выдѣляются двѣ три вещи, имѣвшихъ успѣхъ скандала, да и тѣ забылись столь основательно, что требуется нѣкоторое напряженіе памяти, чтобы вызвать произведенное ими впечатлѣніе. Затихла и шумная декадентская бравада, ознаменовавшая предшествовавшій годъ. Наши декаденты, какъ неопытные пѣвцы, взявъ слишкомъ высокую ноту, сорвались и пѣсни своей не допѣли.

Современная ежемѣсячная журналистика находится, повидимому, въ періодѣ кризиса. Руководительство, «направленіе», принадлежавшее ей прежде, уходитъ отъ нея, — на сцену выступаетъ газета. Въ сравненіи съ количественнымъ и качественнымъ ростомъ послѣдней журналъ почти не растетъ. Въ провинціи выросъ и развился рядъ новыхъ газетъ, въ столицахъ объявлено сразу о выходѣ съ настоящаго года до десятка новыхъ органовъ, — и ни одного журнала. Періодическая печать, очевидно, переживаетъ и у насъ фазисъ развитія, давно уже прожитый обще-европейской печатью. Помимо нѣкоторыхъ временныхъ причинъ, въ этомъ ростѣ газетъ скрывается общая тенденція періодической печати у насъ — стать въ рядъ прочихъ общественныхъ проявленій русской жизни.

До сихъ поръ наша печать занимала совсѣмъ особое мѣсто въ этой жизни. Она стояла какъ бы внѣ ея, во всякомъ случаѣ, нѣсколько въ сторонкѣ. Она замыкалась въ тяжеловѣсные ежемѣсячники, двѣнадцать разъ въ году выступавшіе съ тяжеловѣсными сужденіями, глубоко-интересными и поучительными, трактовавшими de omne ге scibili et qmbusdam aliis[1], но лишь отдаленно касавшимися житейскихъ треволненій. Обыватель двѣнадцать разъ въ годъ получалъ книгу, на часъ оживлялся и засыпалъ до новой получки. Но жизнь понемногу тревожила обывателя, шевелила и возбуждала, и журналъ пересталъ удовлетворять ого, какъ слишкомъ медленно поспѣшающій. На смѣну выдвигается живая и юркая газета, въ которой обыватель находить не столько поученіе, сколько отраженіе окружающей жизни, правда, подчасъ кривобокое и исковерканное. Но все же это ближе ему, болѣе интересуетъ и болѣе волнуетъ. Газета становится уже необходимостью, не вездѣ еще сознанною, но всѣми чувствуемою.

Этотъ фазисъ развитія печати находится у насъ еще въ самомъ началѣ, но дальнѣйшій ходъ его предвидѣть легко. Журналъ отодвинется еще болѣе на задній планъ и преобразуется въ форму научно-литературныхъ сборниковъ по западно-европейскому образцу, а газета займетъ все, вступивъ въ жизнь, какъ важное общественное учрежденіе, преслѣдующее свои собственныя цѣли, живущее самостоятельной жизнью внѣ зависимости отъ такъ-называемыхъ «общественныхъ интересовъ», «на стражѣ» которыхъ печать еще стоить у насъ или, скорѣе, мнитъ себя стоящей. Потому что развитая и самостоятельная печать никакихъ интересовъ не преслѣдуетъ и не отстаиваетъ, кромѣ своихъ собственныхъ, которые заключаются въ одномъ — быть сильной и независимой.

Переходя отъ русской литературы прошлаго года къ западно-европейской, мы и тамъ не находимъ ничего «дѣлающаго эпоху», хотя тоже можно бы указать довольно произведеній, вполнѣ достойныхъ вниманія, но не выходящихъ за предѣлы средняго уровня, бъ англійской беллетристикѣ, пожалуй, самый интересной по живости и содержательности, общее вниманіе обратилъ романъ миссисъ Гемпфри Уордъ «Сэръ Джоржъ Тресседи» и шумный романъ Грантъ Аллена «Женщина, которая рѣшилась». Оба романа принадлежатъ къ огромному циклу общественныхъ романовъ, все болѣе вытѣсняющихъ прежній психологическій типъ этихъ произведеній. Это, впрочемъ, общее явленіе на Западѣ, гдѣ жизнь постепенно выталкиваетъ писателя изъ его уединенія на арену борьбы общественныхъ интересовъ: Писатель добраго стараго времени виталъ высоко надъ землей, созерцая оттуда грѣшныхъ людей съ нѣкотораго рода презрѣніемъ. Но на высотѣ ему плохо были видны внѣшнія проявленія жизни людей, ихъ профессіональная дѣятельность. Ему оставалось одно — взять во владѣніе душу, въ которой, какъ извѣстно, потемки, гдѣ можно очень удачно дѣлать открытія, не подвергаясь опасности быть уличеннымъ въ незнаніи. Психологія царила, поэтому, нераздѣльно, пока страшно не надоѣло всѣмъ вѣчное копанье въ душѣ. И теперь она не забыта, но ей отведено подобающее мѣсто въ романѣ, какъ и то. которое она занимаетъ въ жизни, гдѣ насъ сильнѣе интересуютъ дѣйствія, поступки людей, чѣмъ ихъ настроенія. Образцомъ такого умѣлаго сочетанія психологіи и общественной жизнь въ романѣ можетъ служить «Трэсседи», едва-ли не лучшее произведеніе Гемпфри Уордъ. Тонкими художественными штрихами обрисованъ постепенный переворотъ въ душѣ человѣка, выступившаго въ жизнь съ чисто личными цѣлями и подъ конецъ сознательно идущаго на смерть для спасенія другихъ. Великолѣпная въ художественномъ отношеніи картина смерти героя не является присочиненною, а логически вытекаетъ изъ всего хода дѣйствія романа. Значительно уступаетъ ему въ достоинствахъ романъ Грантъ Аллена тѣмъ не менѣе, крайне интересный но темѣ и ея обработкѣ, и на него стоить обратить вниманіе русскихъ читателей. Эти романы, представляющіе всю разносторонность и богатство общественной жизни Англіи, могутъ лучше всего убѣдить нашихъ читателей, какая масса нелѣпѣйшаго вздора распространяется нѣкоторой частью нашей печати шовинистическаго оттѣнка объ Англіи и лучшихъ стремленіяхъ ея общества. Читая ихъ, знакомясь съ культурой и нравами англичанъ, читатели поймутъ, почему Англія завоевала полъ-міра не силою оружія, котораго у нея меньше, чѣмъ у любой изъ континентальныхъ державъ, а силою духа; почему изъ дикой страны, въ родѣ Новой Зеландіи, гдѣ тридцать лѣтъ назадъ маорисы ѣли людей, англичане умѣютъ создавать культурные уголки, «рай для рабочихъ», не уступающіе ни въ чемъ самымъ культурнымъ странамъ Европы и во многомъ превосходящіе ихъ. Въ иномъ видѣ представляется и самый голодъ въ Индіи, на который съ такимъ злорадствомъ и лицемѣрнымъ сочувствіемъ упираютъ наши политиканы изъ уличной прессы. Голодъ въ малокультурной странѣ — стихійное бѣдствіе, предотвратить которое не въ силахъ самое благоустроенное попечительное правленіе. Но для смягченія его Англія закупаетъ хлѣбъ во всѣхъ концахъ міра и мобилизируетъ цѣлыя армады. Понятнымъ становится и то нѣсколько юмористическое отношеніе, съ которымъ въ Англіи было встрѣчено извѣстіе о сборѣ пожертвованій у насъ въ пользу Индіи, — этихъ 9.690 р. 54½ к. («Нов. Вр.» 14 дек.) для страны съ 250 мил. населенія.

Въ литературѣ на континентѣ по прежнему центромъ общаго интереса служатъ два-три крупныхъ писателя, какъ Ибсенъ и Гауптманъ, произведенія которыхъ появляются сразу на всѣхъ европейскихъ языкахъ. О пьесѣ перваго, «Габріель Воркманъ», намъ придется еще говорятъ, когда она появится вся, такъ какъ печатаніе ея только еще началось. Здѣсь мы только отмѣтимъ то культурное единеніе народовъ Западной Европы, которое въ послѣдніе годы дѣлаетъ огромные успѣхи, не смотря на всѣ усилія политики и дипломатіи помѣшать ему. въ этомъ отношеніи истекшій годъ былъ особенно замѣчателенъ. Масса международныхъ конгрессовъ по всевозможнымъ вопросамъ науки, литературы и общественнымъ и всякихъ выставокъ, на ряду съ указаннымъ литературнымъ явленіемъ — служитъ какъ бы стихійнымъ, непреоборимымъ моторомъ въ сближенію народовъ на почвѣ высшихъ духовныхъ интересовъ, объединяя ихъ въ одну общечеловѣческую семью. И тутъ наши патріоты усмотрѣли странный предлогъ для гордости въ томъ, что въ этомъ единеніи Россія почти не участвуетъ, повторяя глупое увѣреніе выжившаго изъ ума австрійскаго геолога Зюсса, будто будущее принадлежитъ русскимъ и желтой расѣ именно потому, что мы «ее сливаемся въ этомъ общемъ потокѣ», нивеллирующемъ всѣхъ сглаживающемъ національные антагонизмы.

Что касается новой пьесы Гауптмана «Утопленный колоколъ» («Der Versunkene Glocke»), то по типу она. напоминаетъ «Ганнеле» и, конечно, появится на сценѣ петербургскаго литературно-артистическаго кружка, когда будетъ умѣстнѣе поговорить о ней подробнѣе. Она очень поэтична, и какъ символическое произведеніе, глубока и интересна. За исключеніемъ ея, въ этой области западая литература не дала ничего новаго. Только въ польской литературѣ особенно вы двинулся въ послѣднее время, какъ символистъ, Стефанъ Жеромскій, соединяющій рѣдкій поэтическій талантъ съ глубокимъ содержаніемъ. Его манера письма совсѣмъ особенная. Слогъ его сама жизнь, — до того онъ искрится, дрожитъ и волнуется, всецѣло передавая читателю настроеніе автора. По своимъ симпатіямъ и направленію Жеромскій очень близокъ къ итальянской поэтессѣ Адѣ Негри, пѣвицѣ народнаго горя и страданія, которая въ прошломъ году обратила общее вниманіе въ Европѣ собраніемъ своихъ стихотвореній, мало кому извѣстныхъ до того, кромѣ немногихъ любителей поэзіи.

Не вдаваясь въ дальнѣйшія подробности европейской литературы, ограничимся этими немногими замѣчаніями, самая краткость которыхъ отчасти свидѣтельствуетъ о нѣкоторой однотонности въ литературѣ не только у насъ. «На вершинахъ туманъ, надъ долиною ночь», можно сказать объ общемъ настроеніи, преобладавшемъ въ литературѣ Европы. Нѣкоторая подавленность общественнаго настроенія въ связи съ шумомъ растущихъ вооруженій, постоянные лицемѣрные толки о мирѣ, ради сохраненія котораго терпятся массовыя избіенія армянъ, и взаимныя заподозриванія, мѣшающія народамъ покончить съ призраками войны, — все это не могло не отразиться на литературѣ.


Два года тому назадъ умеръ Лѣсковъ, и смерть его прошла почти незамѣченной. Нѣсколько обычныхъ некрологовъ, двѣ-три широковѣщательныхъ статьи, написанныхъ друзьями покойника, — вотъ и все, въ чемъ выразилось вниманіе общества къ писателю, въ свое время дѣлавшему большой шумъ. И въ этой холодности общественнаго мнѣнія сказался тотъ общественный судъ, приговоры котораго всегда справедливы, потому что ни подкупить его, ни запугать нельзя. Это былъ приговоръ надъ человѣкомъ, дарованія котораго были растрачены какъ-то зря. безъ пользы для кого бы то ни было. Еще при жизни Лѣсковъ былъ уже мертвымъ писателемъ, мало привлекавшимъ вниманіе своими послѣдними произведеніями, хотя они были ни хуже, ни лучше всего, что онъ писалъ раньше. Тотъ же анекдотическій характеръ содержанія, та же грубоватая манера въ отдѣлкѣ, та же вычурность, дѣланность языка, излюбленныя словечки, кривлянье и ломанье. Что-то мертвое было всегда въ Лѣсковѣ, но раньше около его имени виталъ нѣкій специфическій запахъ, затхлый запахъ клеветническихъ извѣтовъ доносительнаго характера и лицемѣрнаго благочестія. Постепенно онъ выдыхался, и по мѣрѣ того, какъ жизнь шла впередъ, въ Лѣсковѣ сильнѣе сказывались его двѣ основныя черты, какъ писателя — анекдотъ и вычурность. Было любопытно читать его анекдоты, но они тутъ же и забывались. Теперь одолѣть двѣнадцать томовъ анекдотовъ, заключенныхъ въ тяжелую, неудобоваримую форму, это трудъ тяжкій и неблагодарный.

Писатель-анекдотистъ, такимъ выступилъ Лѣсковъ въ литературѣ и такимъ же закончилъ свою писательскую дѣятельность. Все, что проходило передъ нимъ, интересовало его лишь съ точки зрѣнія курьезнаго сюжетца. Уловить болѣе глубокое содержаніе жизни, разобраться среди многочисленныхъ теченій ея, уяснить себѣ ихъ смыслъ — на это у Лѣскова никогда не хватало ни ума, ни таланта. Его захватывала только внѣшность явленія, суть же его ускользала всецѣло. Періодъ общественной жизни, наиболѣе богатой содержаніемъ, каковы были шестидесятые годы, отразился въ произведеніяхъ Лѣскова въ видѣ ряда курьезныхъ анекдотовъ, тщательно нанизанныхъ имъ и подобранныхъ такъ, чтобы все грязное, весь хвостъ, существующій въ каждомъ движеніи, получилъ въ глазахъ читателя значеніе главнаго содержанія. Если бы представить себѣ такой невозможный случай, что вся богатѣйшая литература того времени исчезла, и сохранился бы одинъ Лѣсковъ съ его «Соборянами», "Некуда), «На ножахъ», «Загадочною личностью» о прочимъ, — получилась бы прекурьезная для читателя, незнакомаго съ тѣмъ временемъ, картина: собраніе невозможныхъ уродцевъ, не только духовныхъ, но физическихъ уродцевъ, какими нехитрая публика заманивается въ разные музеи рѣдкостей. Какъ образчикъ, приведемъ описаніе наглаго нигилиста Термесесова изъ «Соборянъ»: «Термосесовъ былъ нѣчто, напоминающее кентавра. При огромномъ мужскомъ ростѣ у него было сложеніе здоровое, но чисто женское; въ плечахъ онъ узокъ, въ тазу непомѣрно широкъ; ляшки какъ лошадиные окорока, колѣни мясистыя И круглыя; руки сухія и жилистыя; шея длинная, но не съ кадыкомъ, какъ у большинства рослыхъ людей, а лошадиная — съ зарѣзомъ; голова съ гривой вразметъ на всѣ стороны; лицомъ смуглъ, съ длиннымъ, будто армянскимъ носомъ, и съ непомѣрною верхнею губой, которая тяжело садилась на нижнюю; глаза у Термосесова коричневаго цвѣта, съ рѣзкими черными пятнами въ зрачкѣ; взглядъ его присталенъ измышленъ». Соотвѣтственно этому изображаются и духовныя качества. Персонажи Лѣскова всѣ уголовные преступники, которые воруютъ, насильничаютъ, жгутъ, убиваютъ, лгутъ, поддѣлываютъ подписи и пишутъ фальшивые векселя.

Читая теперь эти увѣсистыя произведенія, диву даешься, гдѣ авторъ бралъ для нихъ матеріалъ, и какъ-то стыдно дѣлается за литературу, въ которой подобная нелѣпица выдавалась за настоящую жизнь. Но, познакомившись со всѣми произведеніями Лѣскова, видишь, что Лѣсковъ, собственно говоря, ничего не сочиняетъ. Онъ всегда вѣренъ себѣ и описываетъ то, что видитъ, но видитъ онъ по своему. У него особый недостатокъ зрѣнія, благодаря которому ему все представляется шиворотъ на выворотъ. Такъ, въ послѣдній періодъ своей писательской дѣятельности, Лѣсковъ увлекся толстовскимъ ученіемъ и началъ подражать Л. Н. Толстому, сочиняя разныя сказанія за моральныя темы. Содержаніе своихъ сказаній онъ заимствовалъ изъ «Прологовъ», но что онъ сдѣлалъ съ героями «Прологовъ», — это уму непостижимо! Наивную простоту, съ которой старинный бытописатель описываетъ житейскія явленія, Лѣсковъ превратилъ въ такую ничѣмъ не прикрытую наготу, такъ расписалъ, исказилъ, извратилъ и загрязнилъ, что моральный смыслъ преданій и высокое значеніе ихъ потонули въ морѣ разведенной Лѣсковымъ грязи. Читая его сказанія, вы чувствуете, что авторъ наслаждается нескромностью разсказа, не можетъ оторваться отъ нѣкоторыхъ сценъ, любуется ими, всецѣло забывая моральную цѣль, имѣвшуюся въ виду, когда онъ задумалъ сказаніе.

Эта извращенность, присущая Лѣскову, сказывается во всемъ, чего бы онъ ни коснулся. Есть у него рядъ разсказовъ изъ крѣпостной старины, въ которыхъ онъ выступаетъ, конечно, заклятымъ врагомъ крѣпостничества, но и въ нихъ онъ ухитрился выдвинуть на первый планъ особую сторону крѣпостничества. Очень характеренъ въ этомъ отношеніи небольшой очеркъ «Тупейный художникъ», въ которомъ разсказанъ ужасный случай, но такъ разсказанъ, что эта особая сторона заслоняетъ въ глазахъ автора весь ужасъ содержанія. Въ концѣ-концовъ читателемъ начинаетъ овладѣвать подозрѣніе, въ самомъ-ли дѣлѣ авторъ такъ ужъ ненавидитъ крѣпостничество? И какъ сказанія Лѣскова подрываютъ вѣру въ искренность его благочестія, такъ то очерки изъ крѣпостного быта заставляютъ заподозрить его взгляды на крѣпостную зависимость. «Памва — лицемѣръ», плотоядно скалящій зубъ въ сказаніяхъ, такъ и чудится изъ-за негодующаго автора, сурово осуждающаго старину, отъ нѣкоторыхъ сторонъ которой онъ не можетъ оторваться.

Это двоедушіе Лѣскова лишаетъ художественной цѣльности всѣ его большія вещи я маленькіе разсказы. Онъ постоянно колеблется и жмется, наконецъ, размахнувшись, дѣлаетъ скачекъ и всегда попадаетъ въ лужу грязи, брызги которой пятнаютъ его лучшія вещи, какъ, напр., очеркъ «Соборяне». Описаніе быта духовенства, фигуры дьякона Ахилла и отца Захаріи очерчены очень живо, но лукавый бѣсъ, копошащійся въ душѣ Лѣскова, и тутъ подтолкнулъ его руку, которая, вырисовывая идеальнаго священника Туберозова, сдѣлала нѣсколько скверныхъ кляксовъ, исказившихъ лицо этого главнаго представителя высокаго духовнаго сана, какъ онъ представляется Лѣскову. Фигура получается дѣйствительно внушительная и для автора очень характерная, тѣмъ болѣе, что устами Туберозова говорить постоянно самъ Лѣсковъ. Туберозовъ, по идеѣ, является представителемъ воинствующаго духовенства. Для этого у него всѣ данныя — умъ, энергія, стойкость духа и непреклонная вѣра. Чего бы, казалось, больше? Нѣтъ, Лѣсковъ не выдерживаетъ и прибавляетъ въ этихъ высокимъ качествамъ нѣчто, ужъ совсѣмъ гаденькое и низменное, заставляя Туберозова писать доносъ и еще превозноситься этимъ, — «ибо я русскій и деликатность съ такими людьми долженъ считать за неумѣстное» (рѣчь идетъ о полякахъ). Такое непониманіе и неразборчивость въ самыхъ простыхъ вещахъ встрѣчаются у Лѣскова на каждомъ шагу. Лѣсковъ даже не догадывается, что человѣку, столь высокому по нравственному типу, какъ его Туберозовъ, никоимъ образомъ не придетъ въ голову доносъ. Но если сопоставить «Памву-лицемѣра», проявившагося, въ сказаніяхъ Лѣскова, и скрытаго крѣпостника, притаившагося въ преданіяхъ о «Старыхъ годахъ села Плодомасова», съ этимъ доносомъ, то не получится никакого противорѣчія, не въ художественномъ образѣ Туберозова, а въ Лѣсковѣ, выглядывающемъ изъ-за Туберозова.

Нравственная нечистоплотность автора, разсѣянная въ этихъ двѣнадцати томахъ, на каждомъ шагу дающая себя чувствовать, дѣлаетъ чтеніе его произведеній очень тягостнымъ. Получается такое впечатлѣніе, какъ отъ затхлой, давно не провѣтриваемой комнаты, гдѣ накопилась масса грязи и сору, въ которомъ попадаются вещи, интересныя и заслуживающія вниманія. Но докопаться до нихъ — нелегкій трудъ, и когда на нихъ натыкаешься, настроеніе оказывается уже до того испорченнымъ, что вмѣсто художественнаго впечатлѣнія испытываешь досаду, зачѣмъ эти хорошія вещи сюда попали? Таковы, напр., его произведенія «Овцебыкъ» и «Запечатлѣнный ангелъ» Первое принадлежитъ къ числу раннихъ произведеній Лѣскова. Оно предшествовало его «Некуда», послѣ котораго Лѣсковъ словно съ горы покатился. Второе явилось какъ бы въ одинъ изъ свѣтлыхъ моментовъ, бывающихъ у каждаго человѣка. Какъ художественное произведеніе, «Запечатлѣнный ангелъ» выше по формѣ, замѣчательно выдержанной, обнаруживающей талантъ, если не крупный по размѣрамъ, за то оригинальный. «Овцебыкъ» глубже по содержанію. Его портитъ только обычная манера Лѣскова говоритъ кривляясь, съ ужимочкой, приглядкой, оглядкой и присядкой.

На этой манерѣ стоить остановиться. Г. Сементвовскій, которому принадлежитъ критико-біографическая статья о Лѣсковѣ, приложенная въ изданію его полнаго собранія сочиненій, причисляетъ Лѣскова къ первокласснымъ нашимъ писателямъ. «Если мы назовемъ, — говоритъ г. Сементковскій, — Гончарова, Тургенева, Островскаго, Достоевскаго, Писемскаго, Салтыкова, Л. Н. Толстого, то Лѣсковъ присоединяется въ этой блестящей плеядѣ, какъ талантъ не во всемъ имъ равный, но въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ имъ не уступающій и превосходящій ихъ въ другихъ». Чувствуя, должно быть, что хватилъ нѣсколько грѣха на душу, г. Сементковскій привлекаетъ къ отвѣту г. Венгерова, заимствуя у него опредѣленіе особыхъ достоинствъ Лѣскова: «Подходя нѣкоторыми сторонами таланта къ Островскому, Писемскому и Достоевскому, онъ ни одному изъ этихъ великихъ мастеровъ русскаго слова не уступаетъ по чисто-художественнымъ силамъ… Ни у одного русскаго писателя нѣтъ такого неисчерпаемаго богатства фабулы… Въ тѣсной связи съ богатствомъ фабулы находится сконцентрированность беллетристической манеры Лѣскова… Наконецъ, не много знаетъ Лѣсковъ соперниковъ въ русской литературѣ по колоритности и оригинальности своего языка». Далѣе г. Сементковскій жалѣетъ, что Лѣскова де сихъ поръ не понимали. «Къ нему прикидывали лишь мѣрку собственныхъ воззрѣній и симпатій тѣ или другіе критики, и такъ какъ-Лѣсковъ подъ эту мѣрку не подходилъ, то оцѣнка его не могла быть ни справедлива, ни убѣдительна. Надъ Лѣсковымъ до сихъ поръ произносила судъ не русская литературная критика, а та или другая партія».

Мы привели этотъ отзывъ, чтобы выяснить лучше нашу точку зрѣнія на Лѣскова. Не станемъ отрицать, что Лѣскову въ свое время доставалось отъ литературныхъ противниковъ. Съ тѣхъ поръ страсти утихли и говорить теперь о партійности, конечно, никто не станетъ. И вотъ теперь мы смѣемъ утверждать, что съ художественной точки зрѣнія Лѣсковъ не только не можетъ быть сравниваемъ съ «блестящей плеядой» приведенныхъ г. Сементковскимъ писателей, но и съ писателями второклассными, потому что онъ не художникъ. Какъ мы выше сказали, онъ — анекдотистъ, а всѣ эти 12 томовъ, его сочиненій въ большей части просто собраніе грубыхъ, часто пошлыхъ анекдотовъ. Если выдѣлить изъ этой груды такія произведенія, какъ «Соборяне», «На краю свѣта», «Запечатлѣнный ангелъ», «Овцебыкъ», въ общемъ не болѣе одного тома, — все остальное, — если можно такъ выразиться, — ничто иное, какъ «скверный анекдотъ» въ русской литературѣ, на половину уже забытый теперь, а еще одно-два поколѣнія, и его забудутъ такъ же основательно, какъ забыли барона Брамбеуса, многотомное собраніе сочиненій котораго выдержало въ свое время не одно изданіе, а теперь мирно покоится на полкахъ библіотекъ. А между тѣмъ, и Брамбеусъ былъ писатель не безъ таланта, и у него найдутся страницы, которыя и теперь можно прочесть не безъ удовольствія. Но художественной критикѣ съ нимъ дѣлать нечего.

То же самое и Лѣсковъ. Онъ не художникъ, и чувство красоты, мѣры и художественной правды ему совершенно чуждо. Его большія произведенія, въ которыхъ нѣтъ свойственнаго другимъ его вещамъ специфическаго запаха клеветы, именно «Обойденные» и «Островитяне», такъ жертвенно-скучны, что читать ихъ нѣтъ возможности. Мы увѣрены, что огромному большинству читателей эти не щи, составляющія въ отдѣльномъ изданіи цѣлый томъ, вполнѣ неизвѣстны. И нельзя сказать, чтобы онѣ были хуже другихъ произведеній Дѣдова. Онѣ нисколько не уступаютъ по литературнымъ достоинствамъ его знаменитымъ романамъ «Некуда» и «На ножахъ». Тотъ же тягучій слогъ, болтливый тонъ въ передачѣ подробностей, та же смута въ головѣ автора, тѣ же безплодныя потуги на глубину, и жалкое остроуміе, заставляющее читателя краснѣть за автора. Отсутствіе мѣры здѣсь сказывается въ необычайныхъ достоинствахъ героевъ и героинь. Но это качество Дѣдова лучше прослѣдить на вещахъ, болѣе извѣстныхъ читателямъ, хотя бы по наслышкѣ.

Самое крупное произведеніе Лѣскова по размѣрамъ — романъ «На ножахъ», занимающій въ полномъ собраніи два тома, почти 1.000 страницъ. На ряду съ романомъ «Некуда», это произведеніе является кульминаціоннымъ пунктомъ творчества Лѣскова. Въ нихъ онъ высказался весь, съ откровенностью, близкой къ цинизму. Теперь намъ трудно уже прочувствовать весь аффектъ этихъ романовъ. Настроеніе, съ которымъ они должны были бороться, прошло давно, и мы можемъ оцѣнивать ихъ только съ точки зрѣнія исторической правды, потому что, какъ художественныя вещи, они ниже самой непритязательной критики. Въ этомъ отношеніи обличительные романы Маркевича, не смотря на всю бездарность его, много выше. У Маркевича больше литературности, чувствуется рука болѣе опытная въ обработкѣ деталей, и подчасъ встрѣчаются прямо-таки умныя вещи, какъ, напр., характеристика Гамлета въ романѣ «Четвергъ вѣка назадъ» (кажется, такъ, если не ошибаемся). У Дѣекова на 1.000 страницъ въ романѣ «На ножахъ» нѣтъ ни одной, на которой читатель, утомленный безконечнымъ пустословіемъ и клеветничествомъ автора, передохнулъ бы и запасся новыми силами для дальнѣйшаго странствія по этой пустынѣ. Не думаемъ, чтобы для этого романа нашлись теперь читатели-добровольцы, чтеніе же его по обязанности рецензента наводитъ примирительный сонъ. «Некуда» иного лучше, такъ какъ въ немъ собрана цѣлая куча пикантныхъ анекдотовъ увеселительнаго свойства, развлекающихъ читателя, хотя " не окупающихъ потери времени.

Прилагая къ этимъ романамъ историческую мѣрку, приходится сказать, что Лѣсковъ, благодаря отмѣченному выше недостатку зрѣнія, не осмыслилъ явленія, происходившаго на его глазахъ. Если не обращать вниманія на личное озлобленіе, чувствующееся на каждомъ шагу, то собранные имъ факты или ничтожно мелки, или завѣдомо лживы. Невозможно допустить a priori, чтобы среди передовой части тогдашняго общества, молодежи въ особенности, были исключительно мерзавцы, шуты и сумасшедшіе. Напр., герой романа «На ножахъ» совершаетъ слѣдующія преступленія: обманомъ устраиваетъ обыскъ и арестъ своего пріятеля, продаетъ (буквально — за 9.500 р.) его въ мужья одной нуждавшейся въ мужѣ дамѣ, держитъ негласно кассу ссудъ, воруетъ письма и поддѣлываетъ рядъ векселей, соблазняетъ трехъ дѣвицъ, наконецъ, чтобы увѣнчать зданіе, убиваетъ мужа своей любовницы. Остальные герои соревнуютъ съ нимъ, и въ общемъ получается картина какой-то «черной ямы», кишащей извергами естества, съ которыми мужественно, но безуспѣшно борются идеальные герои консервативнаго типа. Насколько прогрессисты чернѣе чернилъ, настолько ихъ противники прикрашены всѣми совершенствами. Суздальская манера письма, преобладающая у Лѣскова вообще, развертывается здѣсь во всю ширь. Современный вкусъ этого уже не выноситъ, и что бы ни говорили панегиристы, гг. Сементковскіе и Венгеровы, такое художество неприлично сопоставлять съ произведеніями «великихъ мастеровъ русскаго слова». Стыдно тревожить великія тѣни Тургенева, Достоевскаго и Салтыкова по поводу лѣсковскаго шутовства.

Потому что Лѣсковъ — шутъ въ душѣ. «Ни слова въ простотѣ, а все въ ужимкой» — такова его характерная особенность, какъ колоритнаго писателя. Въ большихъ его вещахъ, благодаря чрезвычайной водянистости, эта особенность не такъ замѣтна. Ее здѣсь подавляетъ болтливость. Но небольшіе его разсказы, начиная съ вычурныхъ заглавій, сплошное ломанье и кривлянье. Даже въ лучшихъ вещахъ онъ не можетъ удержаться, чтобы не выкинуть веселенькаго колѣнца, въ большинствѣ случаевъ пошловатаго. Напр., въ «Запечатлѣнномъ ангелѣ», безспорно самомъ лучшемъ, по выдержанности, разсказѣ Лѣскова, и тутъ онъ совсѣмъ зря, безъ всякой нужды, взялъ да и отмочилъ такое колѣнцо насчетъ «русской красоты». «У насъ, — говорить разсказчикъ, — въ русскомъ настоящемъ понятіи насчетъ женскаго сложенія соблюдается свой типъ, который, по нашему, гораздо нынѣшняго легкомыслія соотвѣтственнѣе, а совсѣмъ не то, что кочка. Мы длинныхъ цыбовъ точно не уважаемъ, а любимъ, чтобы женщина стояла не на долгихъ ножкахъ, да на крѣпонькихъ, чтобъ она не путалась, а какъ шарикъ всюду каталась и поспѣвала, а цыбастенькая побѣжитъ да споткнется. Зміевидная тонина у насъ тоже не уважается, а требуется, чтобы женщина была понѣдристѣе и съ пазушкой, потому оно хоть и не такъ фигурно, да зато материнство въ ней обозначается, лобочки въ нашей настоящей чисто-русской женской породѣ хоть потѣльнѣе, помясистѣе, а зато въ этомъ мягкомъ лобочкѣ веселости и привѣта больше. То же и насчетъ носика: у вашихъ носики не горбылемъ, а все будто пипочкой, но этакая пипочка, она, какъ вамъ угодно, въ семейномъ быту гораздо благоувѣтливѣе, чѣмъ сухой, гордый носъ. А особливо бровь; бровь въ лицѣ видъ открываетъ, и потому надо, чтобы бровочки у женщинъ не супились, а были пооткрытнѣе, дужкою, ибо къ таковой женщинѣ и заговорить человѣку повадливѣе и совсѣмъ она иное на всякаго, къ дому располагающее впечатлѣніе имѣетъ. Но нынѣшній вкусъ, разумѣется, отъ этого добраго типа отсталъ и одобряетъ въ женскомъ нолѣ воздушную эфемерность». Не правда ли, смѣшно? Но это еще лучшее колѣнцо, много значенія, кромѣ смѣхотворнаго, и не имѣющее. Иное дѣло, когда Лѣсковъ ихъ откалываетъ и по поводу, и безъ повода, такъ, ради зубоскальства, какъ, напр., въ разсказѣ «Полунощники», въ которомъ его невозможный, по опредѣленію г. Венгерова — «колоритный», языкъ доведенъ до виртуозной искаженности. Приводимъ нѣсколько образчиковъ этой «колоритности» изъ упомянутыхъ «Полунощниковъ»: «Ажидація», «долбица умноженія», «пять изъ семьи — сколько въ отставкѣ», «женихъ весь огурцомъ а-ля-пузе», «одѣтъ а-ля морда», «мимоноски строилъ съ морскими годовая ерами», «въ подземельномъ банкѣ портежъ сдѣланъ», «инпузорія въ пространствѣ», «мать-Переносица», «постановъ вопроса», «красоты видъ въ родѣ авгличанскаго фасона, но съ буланцемъ», и все прочее въ томъ же родѣ на протяженіи семи слишкомъ листовъ. Въ смыслѣ коверканья русскаго языка Лѣсковъ не имѣетъ соперниковъ, — это совершенная правда. Даже г. Лейкинъ передъ немъ долженъ спасовать. Вычурность и кривлянье видны изъ самыхъ заглавій, въ родѣ: «Несмертельный Голованъ», «Овцебыкъ», «Однодумъ», «Очарованный странникъ», «Чертогонъ», «Котинъ доилецъ», «Пустомясы», «О квакереяхъ» и т. п. Благодаря этой ломкѣ языка, Лѣскова крайне тяжело читать. Словно по грудѣ ѣдешь, и тебя постоянно кидаетъ изъ стороны въ сторону. Къ этому надо прибавить постоянныя попытки на остроуміе, замѣняемое острословьемъ, отчего, въ концѣ концовъ, невыносимо тошно становится. Такъ и хочется прикрикнуть на автора: «да брось ты ломаться и говори попросту!» Но Лѣсковъ не въ силахъ остановиться. Болтливый пустословъ, онъ размазываетъ до безконечности свои анекдотики, въ которыхъ исключается его «богатство фабулы».

Попробуемъ теперь свести наши замѣчанія о произведеніяхъ Лѣскова и нарисовать въ общихъ чертахъ его литературную физіономію. Писатель, одаренный талантомъ и наблюдательностью, но безъ Бога въ душѣ. Циникъ по складу ума и сластолюбецъ по темпераменту, онъ лицемѣръ, прикрывающійся высокими словами, въ святость которыхъ не вѣрить. Онъ многое видѣлъ, многое наблюдалъ, но не осмыслилъ видѣннаго и слышаннаго, и потому далъ рядъ искаженныхъ, затѣйливыхъ узоровъ и ничего правдиваго. Онъ не каррикатуристъ, но и не сатирикъ. Для каррикатуры у него недоставало веселья и остроумія, для сатиры — ума и гражданской доблести. Онъ просто острословъ и суесловь. Перефразируя характеристику, — которую устами дьякона Ахилла онъ дѣлаетъ излюбленному своему герою Туберозову, можно сказать о Лѣсковѣ: «въ мірѣ бѣ и міра не поена», — и потому эти двѣнадцать томовъ его сочиненій — храмина разсыпанная. Въ безобразной грудѣ ея обломковъ, среди кучи ненужнаго хлама и сора попадаются удивительныя вещи — и ничего цѣльного, ничего запечатлѣннаго печатью высшаго дара, одухотвореннаго высшей правдой, согрѣтаго добротой и вѣрой, — словомъ, ничего, чему было бы суждено «пройти вѣковъ завистливую даль».

Requiescat in pace![2].


«Всякій разъ, какъ мнѣ приходитъ въ голову слово „правда“, я не могу не восхищаться его поразительною внутреннею красотой. Такого слова нѣтъ, кажется, ни въ одномъ европейскомъ языкѣ. Кажется, только по-русски истина и справедливость называются однимъ и тѣмъ же словомъ и какъ бы сливаются въ одно великое цѣлое. Правда въ этомъ огромномъ смыслѣ слова всегда составляла цѣль моихъ исканій. Правда-истина, разлученная съ правдой-справедливостью, правда теоретическаго неба, отрѣзанная отъ правды практической земли, всегда оскорбляла меня, а не только не удовлетворяла. И наоборотъ, благородная житейская практика, самые высокіе нравственные и общественные идеалы представлялись мнѣ всегда обидно-безсильными, если они отворачивались отъ истины, отъ науки. Я никогда не могъ повѣрить и теперь не вѣрю, чтобы нельзя было найти такую точку зрѣнія, съ которой правда-истина и правда-справедливость являлись бы рука объ руку, одна другую пополняя. Во всякомъ случаѣ, выработка такой точки зрѣнія есть высшая изъ задачъ, какія могутъ представиться человѣческому уму, и нѣтъ усилій, которыхъ жалко было бы потратить на нее. Безбоязненно смотрѣть въ глаза дѣйствительности и ея отраженію — правдѣ-истинѣ, правдѣ объективной, и, въ то же время, охранять и правду-справедливость, правду субъективную, — такова задача всей моей жизни. Нелегкая эта задача. Слишкомъ часто мудрымъ зміямъ не хватаетъ голубиной чистоты, а чистымъ голубямъ — зміиной мудрости. Слишкомъ часто люди» полагая спасти нравственный или общественный идеалъ, отворачиваются отъ непріятной истины" и, наоборотъ, другіе люди, люди объективнаго знанія, слишкомъ часто норовятъ поднять голый фактъ на степень незыблемаго принципа. Вопросы о свободѣ воли и необходимости, о предѣлахъ нашего знанія, органическая теорія общества, приложенія теоріи Дарвина къ общественнымъ вопросамъ, вопросъ объ интересахъ я мнѣніяхъ народа, вопросы философіи, исторіи, этики, эстетики, экономики, политики, литературы въ разное время занимали меня исключительно съ точки зрѣнія великой двуединой правды. Я выдержалъ безчисленные полемическіе турниры, откликался на самые разнообразные вопросы дня, опять-таки ради водворенія все той же правды, которая, какъ солнце, должна отражаться и въ безбрежномъ океанѣ отвлеченной мысли, и въ малѣйшихъ капляхъ крови, лота и слезъ, проливаемыхъ сію минуту".

Такимъ прекраснымъ опредѣленіемъ значенія правды начинается краткое предисловіе, которымъ H. Е. Михайловскій сопровождаетъ второе изданіе своихъ сочиненій. Въ то же время трудно было бы лучше охарактеризовать значеніе тридцатипяти-лѣтней литературной работы, заключенной въ эти толстые тома убористой печати въ два столбца. Огромный трудъ, значеніе котораго оцѣнить вполнѣ только будущій историкъ развитія русскаго самосознанія, проникнутъ одной идеей, красною нитью проходящей чрезъ всѣ статьи, ученыя работы и мелкія журнальныя замѣтки, — вѣрой въ непреодолимую силу правды. Тридцать пять лѣтъ — огромный промежутокъ въ жизни отдѣльной личности, да и въ жизни общества замѣтная величина. Нѣсколько поколѣній успѣетъ перемѣниться за это время, каждое внося свое настроеніе, свои задачи и цѣли. А время, когда началась, продолжалась и продолжается (и отъ души пожелаемъ продолжаться ей возможно дольше) работа H. К. Михайловскаго, одно изъ самыхъ богатыхъ событіями и переворотами въ жизни общества, — одна изъ тѣхъ эпохъ, когда люди живутъ лихорадочной жизнью, и смѣна настроеній происходитъ быстрѣе, чѣмъ, можетъ быть, слѣдовало бы. Такія эпохи неустойчиваго равновѣсія общественнаго духа порождаютъ не устойчивыя организаціи, легко поддающіяся любому настроенію. Какъ вѣтромъ колеблемые тростники, люди, по существу и хорошіе, мятутся въ жалкомъ безсилья, неспособные ни противостать налетѣвшему вихрю, ни пойти за нимъ, — они только покорно сгибаются. И велика заслуга писателя, съумѣвшаго отстаивать правду въ такія минуты, не только не поддаваясь общему настроенію, но борясь съ нимъ и подерживая въ другихъ желаніе и вѣру. Такіе писатели служатъ какъ бы путеводными вѣхами для блуждающихъ въ туманѣ. Ихъ стойкій видъ внушаетъ бодрость и надежду, а твердый и спокойный голосъ звучитъ тогда обѣтованіемъ лучшихъ дней.

Вотъ въ этомъ и великое счастье — сохранить въ себѣ юношескую вѣру въ силу правды, вѣру, съ которою такъ многіе вступаютъ въ жизнь, кончая ее затѣмъ если не предательствомъ, — тоже удѣлъ многихъ, — то разочарованіемъ и равнодушіемъ. Но въ этомъ счастьѣ есть и великая грусть. Одну изъ своихъ послѣднихъ статей, по поводу «новой красоты», H. К. Михайловскій заканчиваетъ грустнымъ восклицаніемъ: «О поле, поле, кто тебя усѣялъ мертвыми костями!» И мы понимаемъ эту скорбь сердца, бившагося всегда за одно съ біеніемъ жизни массъ, считавшаго своей цѣлы" не исканіе «новыхъ красотъ» ради самоуслажденія, а борьбу за «кровь и потъ» этихъ массъ. Даромъ ничто не дается, и писатель, которому выпало на долю счастье всю жизнь статься вѣрнымъ лучшимъ обѣтамъ молодости, не можетъ не переживать такихъ минуть «черной скорби».

In idem flumen bis non descendimns[3]. Но можно, стоя на берегу рѣки, предупреждать неопытныхъ пловцовъ объ опасныхъ мѣстахъ, слѣдя съ высоты за виднѣющимися впереди круговоротами. И мало писателей въ текущей литературѣ, которые съ большимъ вниманіемъ слѣдили бы за теченіемъ рѣки жизни и съ такой искренностью указывали бы мели и подводныя скалы, какъ H. К. Михайловскій. Можно не соглашаться съ его указаніями, но никто не заподозрить ихъ въ неискренности.

Какъ блестящій публицистъ, Н. К. Михайловскій до сихъ поръ не имѣетъ себѣ равнаго, хотя слово «блестящій» какъ-то непримѣнимо къ нему. Такъ простъ его слогъ, во въ этой простотѣ заключается сила жизненности и глубокой мысли, не ищущей никакихъ украшеній. Къ нему болѣе всего примѣнимы слова Шопенгауэра, что «каждый прекрасный и богатый мыслями умъ всегда выражается самымъ естественнымъ, не замысловатымъ и простымъ образомъ, стараясь, на сколько возможно, сообщить другимъ свои мысли и тѣмъ облегчить уединеніе, которое онъ долженъ испытывать въ такомъ мірѣ, какъ этотъ».

Искренно желаемъ возможно быстраго распространенія второго изданія его сочиненій. Мы не думаемъ ограничиться этими нѣсколькими бѣглыми замѣтками и по выходѣ остальныхъ 4-хъ томовъ постараемся дать читателямъ очеркъ научныхъ трудовъ Н. К. Михайловскаго, написанный болѣе опытной рукой.

А. Б.
"Міръ Божій", № 1, 1897



  1. Обо всемъ познаваемомъ, а также и о прочемъ.
  2. Миръ праху его!
  3. «Въ ту же рѣку дважды мы не вступаемъ». Сенека поясняетъ эту кнель Гераклита словами: «Manet idem fuminis nomen, aqua transmissa est», т. e. имя рѣки остается то же, но вода протекаетъ. Seneca, Ep. 1. VII, I, 20.