Стефан Цвейг
[править]Легенда о сестрах-близнецах
[править]В одном южном городе, имени которого я предпочитаю не называть, как-то под вечер, пройдя узким переулком и завернув за угол, я вдруг увидел очень старинное здание с двумя высокими башнями, столь сходными между собой, что в вечерних сумерках одна казалась тенью другой. Это была не церковь и, по-видимому, не дворец древних времен; массивными внушительными стенами здание напоминало монастырь, однако его архитектура носила явно светский характер, хотя назначение его представлялось неясным. Вежливо приподняв шляпу, я обратился к краснощекому мужчине, сидевшему за стаканом янтарного вина на террасе маленького кафе, с просьбой сообщить мне, как называется это здание, которое столь величаво высится над низенькими крышами соседних домов. Мой собеседник удивленно посмотрел на меня, потом улыбнулся тонкой улыбкой и неторопливо заговорил:
— Затрудняюсь дать вам точные сведения. На плане города оно, вероятно, обозначено как-нибудь иначе, мы же называем его, по-старинному, «Дом сестер», потому ли, что обе башни так похожи друг на друга, или, быть может, потому, что…
Он запнулся и уже без улыбки испытующе взглянул мне в лицо, словно желая удостовериться, достаточно ли возбуждено мое любопытство. Но неполный ответ удваивает интерес, — мы очень быстро разговорились, и я охотно принял его предложение выпить стакан терпкого золотистого вина. Перед нашими взорами, в свете медленно подымающейся луны, таинственно поблескивало кружево башен; вечер был теплый, вино пришлось мне по вкусу, так же как и рассказанная моим собутыльником занимательная легенда о сестрах-близнецах, которую я передаю здесь добросовестно, не ручаясь, однако, за ее историческую достоверность.
Войско императора Феодосия расположилось на зимние квартиры в тогдашней столице Аквитании; когда загнанные лошади благодаря длительному отдыху снова обрели гладкую, словно атлас, шерсть, а солдаты уже начали скучать, случилось так, что предводитель конницы, лангобард по имени Герилунт, влюбился в красавицу лавочницу, продававшую на окраине города пряности и медовые коврижки. Он был охвачен столь сильной страстью, что, невзирая на ее низкое происхождение и торопясь заключить ее в объятия, тотчас сочетался с ней браком и поселился в княжеском доме на рыночной площади. Там они провели, скрываясь от посторонних взоров, много недель; влюбленные друг в друга, они забыли людей, время, императора и войну. Но пока они, поглощенные своей страстью, еженощно засыпали в объятиях друг друга, время не дремало. Внезапно налетел с юга весенний ветер, его горячее дыхание растопило лед замерзших рек, по его легкому следу распускались на лугах крокусы и фиалки. Мгновенно зазеленели деревья, влажными бугорками пробились на застывших ветвях почки; весна подымалась с дымящейся земли, а с ней воспрянула и война. Однажды ранним утром медная колотушка у ворот властно нарушила утренний сон влюбленных: приказ императора повелевал военачальнику снарядиться и выступить в поход. Барабаны били тревогу, ветер громко шумел в знаменах, подковы оседланных коней цокали на рыночной площади. Тогда Герилунт торопливо вырвался из нежно обвивавших его рук своей зимней жены, ибо ярче любви пылали в нем честолюбие и мужская жажда брани. Равнодушный к слезам супруги, он не дозволил ей сопровождать себя, оставил ее в своем просторном доме и во главе конного отряда вторгся в мавританские земли. В семи битвах он разгромил неприятеля, огненной метлой вымел разбойничьи замки сарацинов, покорил их города и победоносно разграбил страну до самого моря, где ему пришлось нанять парусники и галеры, чтобы переправить на родину богатейшую добычу. Никогда еще победа не была столь молниеносной, военный поход столь блистательным. Не удивительно, что император, желая отблагодарить доблестного воина, уступил ему за небольшую дань север и юг завоеванной страны в ленное пользование и управление. Теперь Герилунт, которому доселе седло заменяло и дом и родину, мог бы в полном достатке вкушать покой до конца своих дней. Но честолюбие, не утоленное, а, напротив, раззадоренное быстрым успехом, требовало большего: он не хотел быть подданным и данником своего государя, и лишь королевский венец казался ему достойным украсить светлое чело его супруги. Он начал сеять смуту в своем войске, готовя возмущение против императора. Но предательски раскрытый заговор не удался. Потерпев поражение еще до битвы, отлученный от церкви, покинутый своими всадниками, Герилунт вынужден был бежать в горы; там, за щедрую мзду, крестьяне во время сна насмерть забили опального военачальника.
В тот самый час, когда римские воины нашли в сарае на соломенной подстилке окровавленный труп мятежника и, сорвав с него платье и драгоценности, бросили, нагого, на свалку, его жена, не ведая о гибели мужа, родила во дворце, на роскошном парчовом ложе, двойню; девочек-близнецов при большом стечении народа окрестил сам епископ и нарек их Софией и Еленой. Но еще не умолк гул церковных колоколов и звон серебряных чарок на пиру, когда внезапно пришла весть о мятеже и гибели Герилунта, а вслед за ней — вторая: император, согласно общепризнанному закону, требовал для своей казны дом и имущество мятежника. Итак, после столь краткого счастья красавица лавочница, едва оправившись от родов, снова была вынуждена надеть свое реденькое шерстяное платье и спуститься в промозглую уличку на окраине города; но прежней нищете сопутствовали теперь горечь разочарования и забота о двух малютках. Снова сидела она с утра до вечера на низкой деревянной скамеечке в своей лавчонке, предлагая соседям пряности и сладкие медовые коржики, и нередко вместе со скудными грошами на ее долю выпадали злые насмешки. Горе быстро погасило блеск ее очей, преждевременная седина посеребрила волосы. Но за все лишения и невзгоды вознаграждали ее резвость и чарующая прелесть сестер-близнецов, унаследовавших обаятельную красоту матери; они были столь сходны обличьем и живостью речи, что одна казалась зеркальным отражением пленительного образа другой. Не только чужие, но и родная мать подчас не могла отличить Елену от Софии, так велико было это сходство. И она велела Софии носить на руке льняную тесемочку, чтобы отличать ее по этому признаку от сестры, ибо, услыхав голос или увидев лицо дочери, она не знала, каким именем назвать ее.
Но сестры, унаследовав победную красоту матери, роковым образом получили в удел и необузданное честолюбие и жажду власти, отличавшие их отца; каждая стремилась во всем превзойти не только сестру, но и всех ровесниц. Еще в те ранние годы, когда дети обычно мирно и бесхитростно играют друг с другом, сестры во всякое дело вносили соревнование и зависть. Если кто-нибудь, плененный красотой одной из девочек, надевал ей на палец колечко, не подарив другой такого же, если волчок одной вертелся дольше, чем волчок другой, мать заставала обиженную на полу, с засунутым в рот кулачком, злобно стучащей ножками об пол. Похвала, ласковое слово, обращенное к одной сестре, вызывало ревность другой, и, хотя они были так схожи между собой, что соседи в шутку называли их «зеркальцами», они непрерывно мучили друг друга бешеной завистью. Тщетно пыталась мать потушить разгоравшееся пламя чрезмерного честолюбия враждующих сестер, тщетно старалась ослабить вечно натянутые струны соревнования; ей пришлось убедиться, что злосчастное наследие отца продолжает жить в несозревших душах детей, и только сознание, что благодаря этому неустанному соревнованию обе девочки стали самыми умелыми и ловкими среди своих ровесниц, служило ей некоторым утешением. За что бы ни взялась одна, другая тотчас же старалась превзойти ее. И так как обе девочки обладали от природы проворством рук и сметливостью, то они быстро научились всем полезным и приятным женским искусствам, а именно: прясть лен, красить материю, оправлять драгоценные камни, играть на флейте, грациозно танцевать, сочинять затейливые стихи и петь их под звуки лютни, не в пример придворным дамам, они даже изучали латынь, геометрию и высшие философские науки, с которыми знакомил их, по доброте сердечной, один старый диакон. И скоро во всей Аквитании не стало девушки, равной по красоте, воспитанию и гибкости ума двум дочерям лавочницы. Но никто не мог бы сказать, кому из двух слишком уж одинаковых сестер, Елене или Софии, принадлежит первенство, ибо никто не отличил бы одну от другой, ни по облику, ни по движениям, ни по речи.
Но вместе с любовью к изящным искусствам и приобщением ко всему тому, что наполняет душу и тело пылким стремлением вырваться из узкого ограниченного мирка в бескрайние просторы духа, в обеих девушках росло жгучее недовольство низким положением матери. Возвращаясь домой из академии, с диспутов, где они состязались с учеными, искусно перебрасываясь тонкими аргументами, или с танцев, — еще овеянные звуками музыки, — они заставали в своей прокопченной уличке растрепанную мать, которая до позднего вечера торговалась с покупателями из-за горсти перечных зерен или нескольких позеленевших медяков. Они стыдились своей беспросветной нищеты и, лежа без сна на колкой ветхой циновке, больно царапавшей горячее девичье тело, проклинали свою судьбу, ибо, превосходя красотой и умом знатнейших дам, призванные носить мягкие пышные одежды, звеня драгоценными украшениями, — они были похоронены в затхлой, глухой дыре и могли, в лучшем случае, выйти замуж за бондаря — соседа слева, или оружейника — соседа справа; а ведь они дочери великого полководца, с королевской кровью в жилах и властной душой. Они жаждали сверкающих чертогов и раболепной толпы слуг, жаждали богатства и могущества, и, если случайно мимо них проносили благородную даму в дорогих мехах, с сокольничими и телохранителями вокруг легко колеблющихся носилок, щеки их становились такими же белыми от злобы, как зубы во рту. Бурно вскипало в крови необузданное честолюбие мятежного отца, который также не хотел мириться с золотой серединой, со скромной судьбой; день и ночь они только о том и думали, как бы вырваться из столь недостойного существования.
И вот хоть и неожиданным, но вполне понятным образом случилось, что в одно прекрасное утро София, пробудясь, нашла ложе сестры опустевшим: Елена, ее двойник, зеркало всех ее вожделений, тайно скрылась ночью, и встревоженная мать со страхом спрашивала себя, уж не похитил ли ее кто-нибудь силой, ибо многие знатные юноши поражены были двойным сиянием сестер и ослеплены им до потери рассудка. Наскоро одевшись, она бросилась к наместнику, который именем императора правил городом, заклиная его выслать погоню за злодеем. Тот обещал. Но уже на другой день, к великому стыду матери, распространился слух, что Елена, едва созревшая для любви, по доброй воле бежала с юношей высокого рода, взломавшим ради нее отцовские ларцы и сундуки. Неделю спустя вслед за первой вестью пришла другая, еще более ужасная: путники рассказывали, как пышно живет юная блудница в соседнем городе со своим любовником, окруженная слугами, соколами и заморскими зверями, щеголяя в мехах и парче, на соблазн всем честным женщинам. Но не успели эту весть разжевать болтливые людские уста, как новая, еще более страшная, явилась на смену: Елена, опустошив мешки и карманы безусого мальчишки, покинула его и перебралась во дворец казначея, древнего старика, всегда слывшего скрягой, отдала ему свое юное тело за еще большую роскошь и теперь безжалостно грабит его. Через несколько недель, повыдергав золотые перья казначея, она бросила его, словно общипанного и выпотрошенного петуха, взяв себе другого любовника: этого сменил новый, еще более богатый, и вскоре ни у кого уже не оставалось сомнений, что Елена в соседнем городе торгует своим юным телом не менее усердно, чем дома ее мать — пряностями и сладкими медовыми коврижками. Тщетно слала несчастная вдова гонца за гонцом к заблудшей дочери, умоляя ее не позорить столь кощунственно память отца. Мера непотребства переполнилась, когда однажды, к вящему стыду матери, от ворот города двинулось по улице пышное шествие: впереди шли скороходы в ярко-алых одеждах, за ними следовали, как при въезде вельможи, всадники, и среди них, окруженная резвыми персидскими собаками и диковинными обезьянами, Елена, юная гетера, пленительная, как ее тезка — Прекрасная Елена, некогда потрясавшая царства, — и разодетая, словно языческая царица Савская, вступающая в Иерусалим. Собрались ротозеи, заработали языки; ремесленники выбегали из своих хижин, писцы бросали пергамент, толпа любопытных окружила шествие; потом всадники и слуги выстроились для почетной встречи на рыночной площади. Наконец, распахнулась завеса, и юная блудница надменно перешагнула порог дворца, принадлежавшего когда-то ее отцу; расточительный любовник, ради трех жарких ночей, откупил его у казны для Елены. Точно в свою вотчину вступила она в покой, где на парчовом ложе ее родила мать, и вскоре давно покинутые хоромы наполнились дорогими языческими статуями, холодный мрамор одел деревянные лестницы, мозаичные плиты покрыли полы, словно плющом обвили стены тканые ковры с изображением людей и событий; звон золотых чаш сливался со звуками музыки на праздничных пиршествах, ибо, обученная всем искусствам, пленяя всех молодостью, умом, Елена скоро стала самой прославленной и самой богатой из гетер. Из соседних городов, из чужих стран стекались богачи — христиане, язычники, еретики, чтобы хоть раз вкусить ее ласк, и так как жажда могущества Елены не уступала безудержному честолюбию ее отца, она железной рукой держала влюбленных и безжалостно затягивала петлю страсти, пока не выманивала все их состояние. Даже сын наместника, и тот вынужден был уплатить изрядный выкуп ростовщикам и заимодавцам, когда после недели любовных утех, все еще одурманенный и вместе с, тем жестоко отрезвленный, покинул объятия и дом Елены.
Не удивительно, что столь бесстыдное поведение злило честных женщин города, особенно — пожилых. В церквах проповедники обличали порок, женщины на рынке гневно сжимали кулаки, и часто во дворце звенели окна и ворота от пущенных в них камней. Но как ни возмущались добродетельные женщины — покинутые жены, одинокие вдовы, — как ни негодовали старые, искушенные в своем ремесле блудницы, как они ни обливали грязью этого дерзкого, внезапно ворвавшегося на их луга наслаждения жеребенка, никто не пылал гневом сильнее, чем София, сестра Елены. Не потому терзалась она, что та предается пороку; нет, ее мучило раскаяние, что сама она упустила случай, когда знатный юноша сделал ей такое же предложение, и вот все то, о чем она втайне мечтала, власть над людьми и жизнь в роскоши, досталось сестре, а в ее холодную каморку по-прежнему врывается ветер и воет наперегонки с ворчливою матерью. Правда, Елена, в хвастливом упоении своим богатством, неоднократно посылала ей дорогие наряды, но гордость Софии не позволяла ей принимать подачки. Нет, не могло утолить ее честолюбие бесславное подражание смелой сестре; она не желала драться с ней из-за любовников, как в детстве из-за сладкого пряника. Ее победа должна быть полной. День и ночь размышляя о том, как бы заставить людей поклоняться ей и прославлять ее больше сестры, она убедилась по настойчивому вниманию к ней мужчин, что сохраненный ею скромный дар — девственность и незапятнанная честь — превосходная приманка и что умная женщина может извлечь немалую выгоду из этого достояния. И потому она решила обратить в сокровище именно то, что сестра опрометчиво расточила, и выставить напоказ свою добродетель так же, как сестра-гетера --свое тело. Если та стяжала славу горделивой роскошью-- она прославится смиренной бедностью. Еще не угомонились языки сплетников, как в один прекрасный день любопытство изумленного города получило новую пищу: София, сестра гетеры Елены, стыда ради и во искупление прелюбодейной жизни сестры, покинула греховный мир и вступила послушницей в благочестивый орден, посвятивший себя уходу за хворыми и немощными. Опоздавшие любовники рвали на себе волосы от досады, что нетронутое сокровище ускользнуло из их рук. Но все набожные люди, радуясь небывалому случаю противопоставить сластолюбию пленительный образ богобоязненной красоты, усердно разносили по свету эту весть, и не было девушки в Аквитании, которую славословили бы так ревностно, как Софию, самоотверженно день и ночь ухаживающую за покрытыми язвами больными и не гнушавшуюся даже прокаженных. Женщины преклоняли колена, когда она в белоснежном чепце проходила мимо, опустив глаза, епископ неоднократно хвалил ее в своих проповедях, как благороднейший пример женской добродетели, а дети благоговейно смотрели на нее, словно на невиданное небесное светило. И вдруг — легко можно себе представить досаду Елены — внимание всей страны отвернулось от нее и обратилось на непорочную жертву искупления, которая, страшась греха, словно белый голубь, воспарила в горние пределы смиренномудрия.
Поистине, словно созвездие Близнецы, сияла в последующие месяцы слава сестер над восхищенной страной на радость и грешникам и благочестивым. Ибо если первые находили у Елены усладу телесную, то духовной усладой дарил вторых блистающий добродетелью образ Софии, и, в силу такого раздвоения, впервые от начала мира в этом городе Аквитании царство божие отделено было от царства дьявола столь отчетливо и наглядно. Целомудренный видел в Софии своего ангела-хранителя, а погрязший в грехах вкушал наслаждение в объятьях ее недостойной сестры. Но в душе смертного между добром и злом, между плотью и духом пролегают потаенные тропки, и вскоре оказалось, что как раз эта двойственность неожиданно явилась источником соблазна. Ибо сестры-близнецы, вопреки столь различному образу жизни, оставались внешне как две капли воды похожими друг на друга: тот же рост, те же глаза, та же улыбка и чарующая прелесть; не удивительно, что многих мужчин охватило смятение. Случалось, что юноша, проведя знойную ночь в объятиях Елены, утром торопился уйти от нее, дабы поскорей смыть с души грех, и вдруг останавливался как вкопанный, протирая глаза, — уж не дьявольское ли это наваждение? Ибо смиренная послушница в скромном сером одеянии, которая катила в кресле по саду больницы страдающего одышкой старика и без отвращения кротко и ласково вытирала больному беззубый слюнявый рот, казалась юноше женщиной, только что оставленной им на ложе. Он пристально вглядывался: да, те же губы, те же мягкие и нежные движения, правда в порыве не земной страсти, а в возвышенной любви к ближнему; он вглядывался, глаза у него загорались, и мало-помалу монашеское одеяние становилось прозрачным и сквозь него проступало хорошо знакомое тело блудницы. И такой же обман чувств смущал душу тех, кто, выйдя из дому, где он только что с благоговейным трепетом смотрел, как оказывает помощь целомудренная София, за первым углом натыкался на нее, но странно преображенную, — роскошно одетую, с обнаженной грудью, в толпе поклонников и слуг торопящуюся на пир. Это Елена, не София, говорили они себе, и все же, глядя на послушницу, не могли не видеть ее наготы, и грешные мысли соблазняли их в самом благочестии. От этой раздвоенности произошло такое смятение чувств, что порой желания, наперекор воле, шли превратным путем, и случалось, что юноши в объятиях продажной сестры грезили о непорочной, а встречаясь с доброй самаритянкой, взирали на нее с плотским вожделением. Ибо творец мира сего, когда мастерил мужчин, явно что-то перекосил в них; поэтому они всегда требуют от женщин обратное тому, что те им предлагают: если женщина легко отдается им, мужчины вместо благодарности уверяют, что они могут любить чистой любовью только невинность. А если женщина хочет соблюсти невинность, они только о том и думают, как бы вырвать у нее бережно хранимое сокровище. И никогда не находят они покоя, ибо противоречивость их желаний требует вечной борьбы между плотью и духом; здесь же какой-то затейливый бес затянул двойной узел, ибо блудница и монахиня, Елена и София, так походили друг на друга, что казались одной и той же женщиной, и никто уже точно не знал, к которой из них вожделеет. И стало так, что беспутная молодежь города чаще толпилась у ворот больницы, чем в тавернах, и развратники, соблазнив блудницу золотом, заставляли ее для любовных утех надевать серое монашеское одеяние, дабы обольщать себя мыслью, будто они обнимают неприступную Софию. Весь город, вся страна мало-помалу были втянуты в эту нелепую бесовскую игру самообмана, и ни увещания епископа, ни уговоры правителя города не могли прекратить изо дня в день повторявшегося кощунства.
Казалось бы, сестры, окруженные поклонением и почестями, могли полюбовно поделить между собой славу и успокоиться тем, что одна — самая богатая, а другая — самая благочестивая женщина в городе; но обе, снедаемые честолюбием, с гневно бьющимся сердцем только и думали о том, как бы нанести друг другу урон. София со злости кусала губы, когда до нее доходили слухи, что сестра в греховном лицедействе глумится над ее благочестивой жизнью, Елена же ударами плети осыпала слуг, доносивших о том, что паломники стекаются в город, чтобы поклониться ее сестре, а женщины целуют землю, по которой ступала ее нога. Но чем больше зла они друг другу желали, чем сильнее ненавидели друг друга, тем тщательнее прятали они свои истинные чувства под личиной сострадания. Елена за пиром со слезами в голосе сокрушалась о сестре, столь безрассудно принесшей в жертву свою молодость и все радости жизни ради дряхлых стариков, которым давно пора умирать; София же неизменно заканчивала вечернюю молитву словами о несчастных грешницах, которые в безумии своем, ради мимолетных бренных благ земных, лишаются наивысшей отрады — посвятить свою жизнь добрым и богоугодным делам. Но убедившись, что ни засылаемые друг к другу послы, ни доносчики не могут сбить их с однажды избранного пути, сестры понемногу стали снова сближаться, словно два атлета, хранящих видимость равнодушия, но уже нацеливших глаза и руки для сокрушительного удара. Все чаще стали они посещать друг друга, проявляя взаимную нежную заботу, и в то же время каждая готова была душу отдать, лишь бы повредить другой.
Однажды после вечерни София благочестивая опять пришла к сестре, чтобы еще раз словом убеждения попытаться отвлечь ее от порочной жизни. Снова принялась она красноречиво поучать Елену, уже начинавшую терять терпение, как дурно она поступает, превращая данное ей богом тело в средоточие греха. Елена, богоданное тело которой в это время умащали служанки, готовя его к греховному ремеслу, слушала сестру, полугневаясь, полусмеясь, и раздумывала, довести ли докучливую проповедницу до ярости богохульными речами, или позвать в свои покои несколько Красивых юношей для вящего ее смущения. И вдруг — словно тихо жужжащая муха коснулась ее виска — у нее мелькнула мысль, столь коварная и дерзкая, что она едва удержалась от смеха. Круто изменив свое наглое поведение, она выгнала служанок и банщиков и, как только осталась наедине с сестрой, принялась каяться, пряча под смиренно опущенными веками огненный взор. О, пусть сестра не думает, начала искушенная в притворстве Елена, что сама она не стыдится своей беспутной, греховной жизни. Не раз овладевало ею отвращение к животному сластолюбию мужчин, не раз давала она себе слово навсегда отринуть порок и вести честную, скромную жизнь. Но она убедилась, что всякое сопротивление напрасно; София, сильная духом, не подверженная, как она, слабости плоти, и -не подозревает, сколько соблазна заключено в могуществе мужчин, перед которым не может устоять ни одна женщина, посвященная в тайны любви. Ах, она — счастливица — не знает, сколь неотразима властная сила мужчины, не знает, какая в ней неизъяснимая услада, покоряющая женщин вопреки их воле.
София, пораженная такой исповедью, неожиданной для нее в устах жадной до денег и наслаждений сестры, не замедлила пустить в ход все свое красноречие. Наконец-то и ее осенила божественная благодать, начала она поучать Елену, ибо отвращение к греху — верный путь к познанию добра. Но напрасно она поддается малодушию, уверяя, что невозможно побороть искушения плоти; несокрушимая воля к добру, ежели душа преисполнится ею, может устоять перед любым соблазном — таких примеров великое множество в истории язычников и христиан. Но Елена печально опустила голову. О да, сокрушенно отвечала она, и ей доводилось читать о доблестной борьбе праведников с дьяволом любострастия. Но бог наделил мужчин не только могучим телом, но и твердостью духа, сотворив их победоносными воинами за дело божие. А слабая женщина, с тяжким вздохом проговорила она, не в силах противостоять козням и прельщениям мужчин, и за всю свою жизнь она не видела женщины, которая не уступила бы настойчивому желанию мужчины.
— Как можешь ты так говорить, — вознегодовала София, задетая в своей неукротимой гордыне. — Разве я сама не живой пример тому, что твердая воля может противостоять домогательству мужчин? С утра до вечера осаждает меня мерзостная орда, даже в больницу пробираются они, преследуя меня по пятам, и к ночи я нахожу на своем ложе письма, исполненные гнусных обольщений. Но никто не видел, чтобы я удостоила одного из них хотя бы взглядом, ибо воля ограждает меня от соблазна. Нет правды в твоих словах: покуда женщина истинно гнушается греха, она не уступает, тому пример я сама.
— Ах. я знаю, ты, счастливица, доселе сумела уберечь себя от соблазна, — с притворным смирением отвечала Елена, покосившись на сестру, — но это потому, что тебя хранит монашеское платье и суровый долг, который ты возложила на себя. Тебе защитой весь святой орден благочестивых сестер. Ты не одинока, не беззащитна, как я! Не думай, что чистотой своей ты обязана только собственной твердости. Я даже уверена, что и ты, София, побыв наедине с юношей, не найдешь в себе ни сил, ни желания противиться ему. И ты уступишь так же, как уступаем мы все.
— Никогда! Нет, никогда! — вскричала с гневом София. — Я готова и без защиты моего облачения одной своей волей выдержать любой искус.
Только этого Елене и нужно было. Шаг за шагом заманивая сестру в расставленные сети, она упрямо оспаривала слова Софии, пока та, наконец, выведенная из терпения, сама не стала настаивать на испытании. Она желает, нет, требует проверки, дабы слабая духом Елена воочию убедилась, что своим целомудрием она, София, обязана не защите извне, а собственной силе. Елена нарочито долго молчала, как будто обдумывая слова Софии, а между тем сердце замирало у нее от нетерпения и злорадства; наконец, она промолвила:
— Слушай, София, я знаю, как подвергнуть тебя испытанию. Завтра вечером я жду Сильвандра, самого красивого юношу в стране; ни одна женщина не может устоять перед ним, но выбор его пал на меня. Двадцать восемь миль проедет он верхом ради меня; он привезет с собою семь фунтов чистого золота и другие подарки, надеясь разделить со мною ложе. Но если бы даже он пришел с пустыми руками, я и тогда не прогнала бы его, а даже отдала бы столько же золота, чтобы провести с ним ночь, ибо нет юноши красивее и любезнее его. Бог создал нас с тобою столь схожими лицом; голосом и станом, что, если ты наденешь мое платье, никто не заподозрит обмана. Прими завтра вместо меня Сильвандра в моем доме и раздели с ним трапезу. Если он, приняв тебя за меня, потребует твоих ласк, отказывай ему под любыми предлогами. Я же в соседнем покое буду ждать и следить, окажешься ли ты в силах до полуночи противиться ему. Но берегись, сестра; велик и опасен соблазн его близости, а еще опаснее слабость нашего сердца. И я боюсь, сестра, что ты, привык-нув к отшельнической жизни, по неведению поддашься соблазну, а потому заклинаю тебя отказаться от столь дерзкой игры.
Елейная речь коварной сестры, которой она то заманивала, то предостерегала Софию, только подливала масла в огонь. Если испытание заключается в таком пустяке, гордо объявила София, то она не сомневается, что с легкостью выдержит его, и не только до полуночи, но даже до утренней зари; она просит лишь дозволения запастись кинжалом на случай, если бы юноша осмелился прибегнуть к насилию.
Услышав столь высокомерные слова, Елена, точно в порыве благоговения, опустилась на колени перед сестрой; на самом же деле она хотела только скрыть злорадство, сверкнувшее в ее глазах. И так было условлено, что на другой день благочестивая София примет Сильвандра; Елена в свою очередь поклялась навеки отказаться от порочной жизни, если сестре удастся победить соблазн. София поспешно возвратилась к монахиням, дабы укрепиться духом подле этих богобоязненных женщин, отвернувшихся от мира и посвятивших свою жизнь убогим и больным.
Она с удвоенным рвением ходила за самыми немощными и расслабленными и, глядя на их тяжелые недуги, проникалась мыслью о бренности всего земного: разве эти заживо гниющие страдальцы не знали некогда любви, не предавались страсти? И что же осталось от них? — плесень, тлен, в котором едва теплилась жизнь.
Но и Елена не сидела сложа руки. Искушенная во всех ухищрениях, при помощи которых вызывают Эроса, своенравного бога, и удерживают его, она первым делом велела своему повару, уроженцу Южной Италии, приготовить особые яства, сдобренные всевозможными возбуждающими пряностями: в паштет она приказала положить бобровое семя, любострастные коренья и испанский перец; в вино подмешать белены и одуряющих трав, которые туманят ум и нагоняют дремоту. Не забыла она и музыку, эту извечную сводню, словно теплый ветерок навевающую истому на душу. Нежнейшие флейты и пылкие цимбалы притаились в соседнем покое, скрытые от взоров и потому предательски опасные для одурманенных чувств. Предусмотрительно расставив таким образом сети дьявола, она стала нетерпеливо поджидать столь кичившуюся своей добродетелью сестру; когда та пришла, бледная от бессонной ночи, взволнованная предстоящей, добровольно вызванной, опасностью, ее на пороге окружил рой юных служанок; они повели изумленную послушницу к благоухающему водоему. Там они сняли с краснеющей от стыда Софии серое монашеское платье и принялись умащать ее плечи, бедра и спину растертыми лепестками цветов и благовонными мазями столь нежно и вместе с тем крепко, что кровь жгуче прилила к коже. По разгоряченному телу струилась то прохладная, то теплая вода, проворные руки увлажняли его нарциссным маслом, нежно мяли его и так усердно натирали лоснящуюся кожу кошачьими шкурками, что голубые искры вспыхивали на шерсти, — словом, они готовили к любовным утехам богобоязненную Софию, которая не осмелилась оказать сопротивления, точно так же, как ежевечерне — Елену. Издали доносились тихие, вкрадчивые звуки флейты, а от стен исходило благоухание смолы, капля за каплей сочившейся из сандаловых светильников. И когда, наконец, София, весьма смущенная всем проделанным над нею, легла на ложе и в металлических зеркалах увидала свое отражение, она показалась себе чужой, но прекрасной, как никогда. Она упивалась ощущением легкости и свежести своего тела и вместе с тем стыдилась охватившей ее сладостной неги. Однако ей недолго пришлось предаваться противоречивым чувствам. Елена подошла к ней и, ласкаясь, как котенок, стала льстивыми словами восхвалять ее красоту, пока та резко не оборвала поток ее суетной речи. Еще раз лицемерно обнялись сестры, скрывая волнение: одна терзалась тревогой и страхом, другая сгорала от злобного нетерпения. Затем Елена приказала зажечь свечи и скользнула, точно тень, в соседний покой, дабы насладиться подстроенным ею зрелищем.
Коварная блудница успела заранее предупредить Сильвандра о том, какое двусмысленное приключение его ожидает, и настойчиво посоветовала ему на первых порах рассеять страхи целомудренной послушницы сдержанным и благопристойным обращением с нею. И вот когда Сильвандр, предвкушая победу в этом забавном и необычном состязании, наконец явился и София левой рукой невольно схватилась за кинжал, которым она вооружилась для защиты от насилия, она с удивлением увидела, что известный своею дерзостью распутник преисполнен самой почтительной учтивости. Ибо, предупрежденный Еленой, он не только не пытался обнять замирающую от страха Софию или приветствовать ее слишком вольными словами, но смиренно преклонил перед ней колено. Потом, подозвав слугу, он взял из его рук тяжелую золотую цепь и пурпуровое одеяние из провансальского шелка и попросил разрешения накинуть его ей на плечи, а цепь надеть на шею. В столь вежливо изъясненной просьбе София не могла ему отказать и дала согласие; не шевелясь стояла она, пока он облекал ее в богатый наряд, когда же он надевал ей на шею цепь, она вместе с прохладой металла ощутила на затылке легкое прикосновение горячих пальцев. Но так как Сильвандр этим и ограничился, то у Софии не было никаких причин для гневного отпора. С притворной скромностью он снова склонился перед ней и, сказав, что он недостоин разделить с ней трапезу, ибо не стряхнул с себя дорожную пыль, смиренно попросил дозволения раньше умыться и переменить платье. София смутилась, но позвала служанок и велела отвести гостя в покой для омовения. Однако служанки, послушные тайному приказу Елены, намеренно превратно истолковали слова Софии и мгновенно совлекли с юноши одежды, так что он предстал перед нею нагой и прекрасный, точно изваяние Аполлона — языческого бога, стоявшее прежде на рыночной площади и разбитое на куски по приказанию епископа. Потом они натерли его маслами, омыли ему ноги теплой водой, не спеша вплели розы в волосы улыбающемуся обнаженному юноше и, наконец, облачили его в новый пышный наряд. И когда Сильвандр вторично приблизился к Софии, он показался ей еще прекраснее прежнего. Но едва заметив, что ее пленяет его красота, она в гневе на самое себя поспешила удостовериться, что спрятанный в складках платья спасительный кинжал под рукой. Однако никакой нужды выхватывать его не было, ибо юноша с не меньшим уважением, чем ученые магистры, посещавшие больницу, вежливо занимал ее пустыми речами, и все еще — теперь уже скорее к огорчению ее, чем к удовольствию, — не представлялся случай блеснуть перед сестрой примерной женской стойкостью: как известно, для того, чтобы отстоять свою добродетель, необходимо, чтобы кто-нибудь покусился на нее. Однако Сильвандр, видимо, и не помышлял об этом, и в томных звуках флейты, все громче раздававшихся в соседнем покое, было больше нежной страсти, чем в словах, которые произносили алые уста юноши, казалось, созданные для любви. Точно сидя за столом в кругу мужчин, он невозмутимо повествовал о состязаниях и военных походах и так искусно притворялся равнодушным, что София и думать забыла об осторожности. Беспечно лакомилась она пряными яствами и пила дурманящее вино. Раздосадованная, даже разозленная тем, что юноша не дает ей ни малейшего повода доказать сестре свою неприступность и дать волю праведному гневу, она, наконец, сама пошла навстречу опасности. Неведомо как и откуда на нее вдруг нашло задорное веселье, она стала громко смеяться, раскачиваясь и вертясь во все стороны, но ей не было ни стыдно, ни страшно — ведь до полуночи не так уж далеко, кинжал под рукой, а этот мнимопламенный юноша холоднее, чем стальное лезвие. Все ближе и ближе придвигалась она к нему в надежде, что наконец-то представится случай победоносно отстоять свою добродетель; сама того не желая, богобоязненная София, снедаемая честолюбием, изощрялась в искусстве обольщения в точности так, как это делала, ради сугубо земных благ, ее прелюбодейка сестра.
Но мудрое изречение гласит, что, если тронуть хотя бы волос в бороде дьявола, он непременно вцепится тебе в загривок. Так, в пылу соревнования, случилось и с Софией. От вина, приправленного дурманом без ее ведома, от курящихся благовоний, от сладостно-томящих звуков флейты у нее стали путаться мысли. Речь превратилась в невнятный лепет, смех — в пронзительный хохот, и ни один доктор медицины, ни один правовед не мог бы доказать перед судом, случилось ли это с ней во сне или наяву, в опьянении или в твердой памяти, с ее согласия или вопреки ее воле, но так или иначе — задолго до полуночи произошло то, что, по велению бога или его соперника, рано или поздно должно произойти между женщиной и мужчиной. Из потревоженных складок одежды со звоном упал на мраморные плиты пола припрятанный кинжал, но — странно: утомленная праведница не подняла его, не вонзила в грудь дерзкого юноши; ни плача, ни шума борьбы не донеслось до ушей Елены. И когда, в полночь, торжествующая блудница ворвалась с толпою слуг в комнату, ставшую брачным покоем, и, сгорая от любопытства, подняла факел над ложем побежденной сестры — напрасно было бы отрицать или каяться. Дерзкие служанки, по языческому обычаю, осыпали ложе розами более алыми, чем щеки краснеющей Софии, слишком поздно опомнившейся и понявшей свое поражение. Но Елена заключила смущенную сестру в объятия и горячо поцеловала ее; пели флейты, гремели цимбалы, словно великий Пан вернулся на христианскую землю; полуобнаженные девушки, точно вакханки, кружились в хороводе, славословя Эроса, отвергнутого бога. Потом они развели костер из благоухающего дерева, и жадные языки пламени пожрали преданный поруганию строгий монашеский наряд. Новообращенную гетеру, которая, не желая признавать свое поражение, томной улыбкой давала понять, что добровольно покорилась прекрасному юноше, служанки так же увенчали розами, как ее сестру; они стояли рядом, взволнованные, с пылающими щеками, одна — сгорая от стыда, другая — торжествуя победу; теперь уже никто не мог бы отличить Софию от Елены, согрешившую смиренницу от блудницы, и взоры юноши переходили от одной к другой с новым, вдвойне нетерпеливым вожделением.
Тем временем охваченные буйным весельем слуги распахнули настежь окна и ворота дворца. Ночные гуляки, поднятый с постели беспутный люд, смеясь и крича, стекался со всех сторон, и солнце еще не успело позолотить кровли, как, словно вода из всех желобов, побежала по улицам молва о блестящей победе Елены над мудрой Софией, порока над целомудрием. Едва услышав о падении столь, казалось, незыблемого оплота добродетели, мужи города поспешили во дворец, где (буде сказано без утайки) нашли радушный прием, ибо София, обращенная столь же мгновенно, как и преображенная, осталась у Елены и всеми силами старалась сравняться с ней пылкостью и усердием. Настал конец раздорам и взаимной зависти; избрав одно и то же позорное ремесло, грешные сестры жили в добром согласии под одной кровлей. Одна убирала волосы, как другая, носила такие же наряды и украшения, что и другая, и так как теперь они обе одинаково смеялись и шептали нежные слова, то для сластолюбцев началась новая, нескончаемая и увлекательная игра: угадывать по пламенным взглядам, поцелуям и ласкам, кого они держат в объятиях — блудницу Елену или некогда благочестивую Софию. Редко удавалось кому-нибудь узнать, на которую из сестер истрачены деньги, столь разительно было сходство между ними; к тому же лукавые близнецы с особенным удовольствием нарочно дурачили любопытных.
Итак, не впервые в нашем обманчивом мире, Елена восторжествовала над Софией, красота над мудростью, порок над добродетелью, извечно грешная плоть над зыбким и кичливым духом, и вновь подтвердилась истина, на которую сетовал еще Иов многострадальный, что нечестивые благоденствуют на земле, а праведные поставлены на посмешище, непорочные отданы на посрамление. Ибо во всей стране ни мытарь, ни надсмотрщик, ни бондарь, ни ростовщик, ни золотых дел мастер, ни пекарь, ни карманник, ни церковный вор не собирал тяжким трудом своим столько денег, сколько сестры-близнецы своим любовным рвением. С полным единодушием они опустошали самые тяжелые сундуки и самые полные ларцы, деньги и драгоценные каменья, словно проворные мыши, еженощно сбегались в их дом. Унаследовав от матери вместе с красотой бережливость и расчетливость лавочницы, они не расточали золота, как большинство подобных им женщин, на пустые безделушки: нет, они оказались умнее и предусмотрительно отдавали свои деньги в рост, пускали в оборот, ссужая ими христиан, иудеев и язычников, и притом с таким упорством, что вскорости в этом вертепе скопилось монет, камней, верных долговых обязательств и надежных закладных больше, чем в любом другом доме. Не удивительно, что, имея такой пример перед глазами, молодые девушки той страны уже не желали идти в судомойки и студить руки у лоханей с бельем; и вот, по вине сестер, наконец помирившихся между собой, этот город стяжал наихудшую славу, и его не называли иначе, как новым Содомом.
Но есть истина и в другом старинном изречении: как бы резво ни скакал черт, рано или поздно он сломит ногу. Так и здесь великий соблазн в конечном счете послужил в назидание. Ибо по мере того как шли и уходили годы, мужчины, пресытившись, все меньше увлекались игрой в загадку. Гости являлись реже, раньше гасились факелы в доме, и уже давно все знали о том, о чем не желали знать сестры и о чем молча говорило зеркало мигающим светильникам: о морщинках возле задорных глаз, об отцветающем перламутре блекнувших щек. Напрасно силились они ухищрениями искусства вернуть то, что ежечасно отнимала у них безжалостная природа, напрасно гасили седину на висках, разглаживали ножами из слоновой кости морщины и подкрашивали губы усталого рта; годы, бурно прожитые годы, давали себя знать, и едва миновала юность сестер, как мужчины пресытились ими, ибо пока они отцветали, повсюду кругом появлялись другие девушки, каждый год новый выводок — прелестные создания с маленькой грудью и шаловливыми кудрями, вдвойне обольстительные для мужского любопытства своей нетронутой чистотой. Все тише становилось в доме на рыночной площади, ржавели дверные петли, напрасно горели факелы и благоухали смолы, некому было греться у пылающего очага, некого ждать разряженным сестрам. Флейтисты, лишившись слушателей, забросили свое чарующее искусство и от скуки целыми днями играли в кости, и привратник, обязанный всю ночь поджидать гостей, толстел от избытка непотревоженного сна. Одиноко сидели сестры за длинным столом, некогда звеневшим от взрывов смеха, и, так как никто уже не приходил коротать с ними время, у них было много досуга для воспоминаний о прошлом. И в первую очередь София с грустью думала о том времени, когда, отвернувшись от земных соблазнов, она вела суровую богоугодную жизнь; теперь она часто брала в руки запыленные священные книги, ибо мудрость охотно посещает женщин, когда от них бежит красота. И мало-помалу в обеих сестрах совершалось чудесное превращение, ибо как в дни юности Елена-блудница поборола Софию благочестивую, так теперь София, правда с большим запозданием и успев изрядно нагрешить, с успехом убеждала свою слишком привязанную к земному сестру отказаться от мира. В доме по утрам происходило таинственное движение: София украдкой стала посещать столь позорно некогда покинутую больницу, дабы вымолить прощение у монахинь, сначала одна, а потом вместе с Еленой, и, когда обе сестры объявили, что все нажитые грехом деньги они хотят без остатка на вечные времена завещать больнице, даже маловеры перестали сомневаться в искренности их покаяния.
И так случилось, что в одно прекрасное утро, когда привратник еще спал, две просто одетые женщины, прикрыв лицо от нескромных взоров, бесшумно, словно тени, выскользнули из пышного дома на рыночной площади почти столь же робко и смиренно, как пятьдесят лет тому назад вышла из него другая женщина — их мать, когда возвращалась из нежданного богатства в нищету окраинной улички. Осторожно шмыгнули сестры в боязливо приоткрытые ворота, и те, что в течение целой жизни, соревнуясь в суетном тщеславии, требовали внимания к себе всей страны, теперь смиренно прятали лица, дабы путь их остался неведомым и судьба предана забвению. Если верить молве, они после долгих лет затворничества окончили свою жизнь в женском монастыре чужой страны, где никто не знал об их прошлом. Но богатства, завещанные ими, оказались столь несметными и так велика была ценность золота, украшений, самоцветов и закладных, что решено было во славу города возвести новую больницу, такую прекрасную и величественную, какой еще не знала Аквитания. Некий северный зодчий сделал чертеж, двадцать долгих лет день и ночь трудились толпы рабочих, и когда, наконец, великое дело было закончено, народ в изумлении дивился на новое здание. Ибо не так, как обычно, вздымалась над ним одна грозная четырехугольная башня, — нет, женственно-стройные, одетые в гранитное кружево, высились здесь две башни, одна справа, другая слева, столь сходные между собой размерами, обликом и тонким очарованием резьбы, что с первого дня люди назвали их «сестры-близнецы» — потому ли, что одна была отражением другой, или еще и потому, что народ, который всегда хранит память о знаменательных событиях, передавая ее в веках из рода в род, не хотел забывать легенды, рисующей грешную жизнь и обращение двух сестер, — легенды, которую рассказал мне мой краснощекий собутыльник, быть может уже слегка под хмельком, при свете полночной луны.