Нашествие иноплеменников (Дорошевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Нашествие иноплеменников : Страничка из русской истории (Посвящается гг. «смелым предпринимателям»)
автор Влас Михайлович Дорошевич
Источник: Дорошевич В. М. Новые рассказы. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 3. Нашествие иноплеменников (Дорошевич) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Благодетели своего отечества[править]

Ещё каких-нибудь 6—7 лет тому назад вы могли видеть ежедневно, в самом центре Парижа, на площади Оперы, за столиками Café de la Paix[1], — словно насевших мух, — целыми стаями российских предприимчивых людей, в розницу торговавших своим отечеством.

Первое, что вас поражало в них, — это:

— Как они швыряются городами!

Только в остроге, вечером, после поверки, когда камеры заперты, скучно, тоскливо и в полутьме начинаются рассказы и воспоминания, в разговоре у бродяг можно услыхать о таком непостоянстве.

Чтоб так швырялись местностями.

— А! Иван Иванович! Вы откуда?

— Два дня был в Лондоне. А вы?

— Сегодня вечером еду в Брюссель. Завтра утром назад. Послезавтра в Лондон, оттуда на два дня в Петербург, — и сюда.

— В прошлом месяце был четыре раза в Петербурге, шесть — в Лондоне и восемь — в Брюсселе.

— Думаю на минутку в Берлин проехать!

От разговоров их брала оторопь.

— Сегодня у меня решительный разговор со здешними капиталистами. Так — так так, а тянуть нечего. У меня группа бельгийцев есть. Просятся. 16 миллионов предлагают. А у вас?

— Моя, батенька, группа на мелкие дела не идёт. Англичане! Шесть миллионов фунтов. Меньше не идут.

— Вам, собственно, большая группа нужна?

— Нет. Мне немного. Так, миллиона на два.

— Ну-у! Это и пачкаться не стоит! Затевать что-нибудь, так миллионов на двадцать!

— У меня группа капиталистов с 28 миллионами.

— Моя группа миллионов на 50!

Мне почему-то всегда вспоминалась при этих разговорах далёкая юность.

Мы жили где-то на чердаке: я, прозаик, два поэта да ещё один молодой человек, не писавший, но просто бежавший от родителей.

В одной комнате.

Всё, что можно было заложить, было заложено. Квитанции на заложенные вещи — перезаложены. А квитанции на перезаложенные квитанции — проданы.

Единственный предмет роскоши, который оставался у нас, — колода карт.

Хотели и её продать кухарке.

Но в колоде не хватило одной карты.

— Червенной десятки. Амурная постель! Какое ж удовольствие и гадать без этакой карты!

Кухарка не купила.

С утра кто-нибудь брал колоду.

— Ну, ставь!

— Сколько там за мной?

— Шесть миллионов восемьсот сорок две тысячи пятьсот тридцать семь рублей. Будем считать для ровного счёта семь. А то умноженье!

— На пе. Шестёрка.

— Шестёрка бита. За тобой четырнадцать миллионов.

— Валет. Угол.

— Бит. 52 миллиона.

— На пе.

Расплачиваясь после миллионных разговоров за выпитый кофе, одни платили сами и наличными деньгами.

Другие говорили:

— Ну, сегодня вы за меня заплатите! Менять не хочется.

Третьи конфиденциально подзывали гарсона:

— Запишете с прежними. Сколько там?

— С сегодняшним будет 27 франков, monsieur[2]!

— Считайте тридцать.

Merci, monsieur. Merci bien, mon prince![3]

Что продавали из своего отечества эти люди «с группами»?

Разное.

Концессию на постройку конно-железной дороги, внезапно открытые в Тульской губернии золотые россыпи, угольные копи, железную руду, подъездные пути с правительственной гарантией, великолепно оборудованные заводы, обеспеченные казёнными заказами, необозримые леса.

Всё.

Что только можно было продать в отечестве своём.

Кому это принадлежало?

Только не им.

Все эти земли, руды, леса, заводы принадлежали городам, крестьянским обществам, другим частным лицам.

Только не им.

Когда человек являлся продавать что-нибудь группе иностранных капиталистов, на вопрос:

— Кому это принадлежит?

Можно было смело ответить:

— Кому угодно, кроме одного человека. Кроме него.

Кого, кого только не было в этой предприимчивой толпе, говорившей о миллионах и торговавшей своим отечеством?

Были люди с звонкими именами, но были и с такими, что по всем требованиям благопристойности давным-давно следовало бы хлопотать о перемене фамилии.

Были люди с остатками знатности, но были и с остатками хамства, и из одного хамства состоявшие, хамы — sec[4].

Были такие, которых, несомненно, вы видали раньше в балете, в первых рядах, горячо обсуждавшими в антрактах.

— Трускина 3-я хорошо заносит. Но не тверда в пируэте!

Но были и такие, глядя на которых, вы долго думали:

— Где я это лицо видел?

Не то у Кюба за завтраком, не то на скамье подсудимых?

Лица неопределённые. То, что называется:

— Корректные.

И только.

Все они имели одно общее.

Все эти люди, продававшие по частям своё отечество, были из Петербурга.

Впрочем, при взгляде на двоих, троих из них, у меня, грешным делом, мелькнула мысль:

— Кажется, я их на Сахалине видел!

По наведённым справкам, впрочем, догадка оказалась преждевременной.

Ещё не были.

Если бы кто-нибудь незаметно подошёл к такой компании людей, говоривших о вопросах «государственной важности», и врасплох крикнул бы:

— Прокурор!

Я уверен, что девять десятых этих господ моментально спрятались бы под стол. Инстинктивно.

Через минуту они, конечно, с достоинством бы вышли из-под стола и сказали:

— Как глупо так шутить! Мы думали пожар!

Герой[править]

Один из этой стаи славных малых преимущественно пред всеми привлёк, приковал моё внимание.

Это был высокий, жигулястый малый, с беспокойными глазами.

Глаза его постоянно бегали по всем предметам вокруг, даже по стаканам, — ну, что стакан может стоит? — и мягко и с теплотою останавливались на серебряных ложках.

Его глаза бегали по цепочкам, по булавкам, по пальцам рук у собеседников, словно отыскивали перстни.

И когда вы при нём вынимали не только золотой, но даже серебряный портсигар, вам становилось как-то неловко.

Вы видели, что он устремлёнными глазами взвешивал ваш портсигар, брал его, в душе уже шёл в ссудную кассу, закладывал…

Такой это был предприимчивый человек!

С бумажником, с деньгами, даже с самыми незначительными, с ним было жутко разговаривать.

У него сверкали прямо какие-то рентгеновские лучи из глаз.

Вы чувствовали, что сквозь сукно, подкладку, кожу он пересчитывает деньги в вашем бумажнике.

И вам становилось даже щекотно. Ну, прямо трогает у вас в левом боку.

Не знаю, как другие.

Но мне, когда приближался этот господин, всегда казалось, что последняя стофранковая бумажка свёртывается у меня в кармане, как береста на огне.

Так предприимчив был его взгляд.

Когда я увидал его в первый раз, — на меня вдруг нахлынули воспоминания.

Огромные, развесистые платаны Капуцинского бульвара вдруг почему-то съёжились и превратились в мелкие колючие ели.

Запахло вереском.

Тайга…

Шум экипажей, голосов смолк. Мёртвая, мёртвая тишина…

Только дятел где-то стучит.

Стук… стук…

Словно гроб заколачивают.

От компании предприимчивых людей с «группами» вдруг лязгнул стук кандалов.

(Они просто рассчитывались с гарсоном и звякали франками).

И затерянная в тайге Онорская тюрьма.

У отворенных дверей канцелярии — скамья, на которой порют арестантов — «кобыла». Палач и длинные, как удочки, розги.

За столом канцелярии смотритель и доктор.

— Бродяга Иван Непомнящий!

К столу подходит вот этот самый молодой человек с беспокойными глазами, полураздетый.

Глаза бегают вокруг, с предмета на предмет, и кажется, уж тащат со стола чернильницу.

— Подвергался телесным наказаниям?

— Никак нет, ваше выскобродие!

— Карпов, потри.

Надзиратель Карпов берёт суконку и трёт Непомнящему спину.

— Пробовал! — усмехается надзиратель.

Мы глядим.

На покрасневшей спине вдоль, поперёк, крест-накрест белые полоски, — следы «заданных» розог.

— Обывалый. Иди, ложись!

Я зажмуриваю глаза. Противный, ужасный свист розги, рассекающей воздух.

— Позвольте вас…

Молодой человек с беспокойными глазами шёл на меня с моим знакомым.

Он улыбался мне.

Узнал?

Я готов был кинуться к нему, схватить его за руку.

— Удалось? Бежали? Освободились из того ада? Поздравляю! Как я счастлив видеть вас здесь, среди жизни! Ведь это воскресение! Настоящее воскресение из мёртвых!

Но мой знакомый успел отрекомендовать:

— Позвольте вас познакомить. Г. Каталажкин, известный предприниматель!

Какие, однако, бывают сходства!

А он стоял передо мной, улыбающийся!

Сквозь карман считал взглядом деньги в моём бумажнике, шарил мелочь в моём кошельке. Посмотрел (так мне показалось), который час на моих часах.

И улыбнулся ещё раз, успокоительно.

Словно хотел сказать:

— Немного! Но не трону!

Обрадованный, я спросил почти с умилением:

— Устраиваете большое предприятие?

Он отвечал голосом, полным достоинства и снисходительности:

— Рудное дело и устройство подъездного пути. Кончаю с группой из французских и бельгийских капиталистов.

— Миллионное дело?

— Тридцать четыре.

Он сказал это удивительно просто.

Почти до очаровательности.

Исключительная страна[править]

Возле биржи, в одном из шикарнейших ресторанов, где ест солидный и деловой люд, в кабинете сидела за завтраком «группа» капиталистов.

Французы и бельгийцы.

С биржи, — как это всегда бывает на парижской бирже, — неслись шум, гам, крики, — казалось, вопли. Словно там, действительно, грабили, душили, резали, снимали рубаху друг с друга.

За завтраком, под такой странный аккомпанемент, было оживлённо.

Французы и бельгийцы жрали.

Жрали устрицы, жрали столовыми ложками зернистую икру, — нынче зернистую икру столовыми ложками только и жрут, что в Париже, — жрали филейчики соли в белом вине с креветками, с мулями, с шампиньонами, трюфелями, жрали истекающий кровью шато-бриан с дутым, розовым, пухлым картофелем, сыры, землянику.

— Позволите соуса беарнез?

— Хорошо ли это для желудка?

— Превосходно.

— Здесь хорошо едят!

— Каждый день здесь завтракаю. Желудок работает идеально.

— Красного вина для желудка.

— Благодарю. Я белого. Это прочищает.

— Земляники! Ускоряет пищеварение.

— Рокфору?

— Боюсь, тяжело. Для моего желудка бри.

Они жрали, словно протапливали машины.

И на этот жирный, гладкий, лоснящийся народ жутко было смотреть.

Всё равно, что в паровозном депо ходить мимо паровозов.

Казалось, вот сейчас эти огромные машины протопятся, разведут пары, свистнут, наедут — и останется от тебя один дрызг.

Было в них что-то угрожающее.

Даже глаза горели, как ночью фонари на курьерском паровозе.

Г. Каталажкин сидел среди них весёлый, радостный, возбуждённый.

Он сыпал ответами во все стороны.

На него глядели со всех сторон пристально, в упор, в него впивались глазами.

Другой бы сдох под такими взглядами.

Во всяком пристальном взгляде читалось:

— Жулик ты или не жулик? Скажи по совести!

А он вертелся на месте, радостно поворачивался к тому, кто его спрашивал, весело улыбался и, не успевали задать вопрос, посылал ответ.

Так посланный с поручением лихой охотник-казак, вырвавшись за линию, крутится и вьётся на быстром скакуне под выстрелами неприятельских батарей.

Его заметили, по нем целят; направо, налево с визгом шлёпаются гранаты.

А он, пьяный от своей удали, гарцует, крушится, дразнит.

И седой есаул издали, глядя в бинокль на удальца, и любуется им и бранит, приговаривая при каждой шлёпнувшейся гранате:

— Ах, подлец!.. Вот, подлец!..

Г. Каталажкин сыпал ответами.

И всё выходило у него просто, как палец, ясно, как день.

— Земля? Чья земля? Конечно, не моя, mon cher monsieur[5]!

Он разражался хохотом, всех заражавшим.

— Земля разных владельцев. Частных лиц, городов… Как достать? А принудительное отчуждение?!

И снова разражался всех заражавшим хохотом.

— Почём сдадут крестьяне руду? По скольку хотите! По сколь-ку вы хо-ти-те! Что хотите, то дадите!

— Как? У них есть «мир». Община! Коммуна! Ха-ха-ха!

Он снова гремел хохотом, так странно сливавшимся с криками, воплями, доносившимися с биржи.

— Два ведра водки, — пишут приговор, какой хотите!

И он восторженно, почти вдохновенно воскликнул:

— Вот куда вы идёте, messieurs[6]!!!

И мне казалось, что я не в 1897 году сижу и не в Париже.

Что теперь 862 год.

И что кругом не группа французских и бельгийских капиталистов, а сидят варяжские князья.

И перед ними куражится бойкий выпивший новгородец-посол.

И похохатывает:

— Земля-с велика-с и обильна-с, а порядку в ней нету-с! Хе-хе!

И бьёт об пол шапкой:

— Приходите и володейте! Одно слово!

Но как ни пьян, — добавляет:

— Только, ваше высокоблагородие…

Я уверен, что русский человек тогда и изобрёл:

— Ваше высокоблагородие!

Как же иначе было звать начальство?

— Только, ваше высокоблагородие, меня при сём не забудьте. Будьте настолько милостивые!

Подали кофе и ликёры. И только тогда кто-то из капиталистов вспомнил спросить:

— А законы?

— Законы?!

Лицо г. Каталажкина сделалось даже сверхъестественно нагло.

Как ни капитальны были люди, сидевшие за столом, но г. Каталажкин обвёл их прямо бесстыдно удивлённым взглядом.

Словно хотел воскликнуть:

— Ну, и к дуракам же я попал!

— Законы! — удручённо и со вздохом повторил капиталист.

— Законы?

Г. Каталажкин прищурился.

— Вы, monsieur[2], меня видите?

— Вижу! — с удивлением отвечал капиталист.

— Ну, так вот!

Г. Каталажкин помолчал секунду и докончил просто и спокойно:

— Ни разу в жизни по закону не поступил и ни разу в жизни со мной по закону поступлено не было!

Все не захохотали, а загрохотали. А мне вдруг опять вспомнилась Онорская тюрьма…

Надзиратель Карпов потёр бродяге Непомнящему суконкой спину:

— «Пробовал!..»

Г. Каталажкин снисходительно посмотрел на капиталиста, сомневавшегося насчёт законов.

Впрочем, и тот теперь имел вид сконфуженный:

— Ловко ли? При русском человеке такой разговор завёл?

И только так, для очистки совести, пробурчал:

— Но ведь у вас есть законы?

— Есть! — отвечал г. Каталажкин твёрдо и непоколебимо. — Есть!

И, обведя присутствующих торжествующим взглядом, продолжал:

— Но что есть законы? Законы суть острые и неприятные колючие шипы, среди которых расцветают благоухающие розы — исключения!

Monsieur[2] Каталажкин! Вам какого ликёра прикажете? — почти подобострастно предложил один из капиталистов.

— Зелёного шартреза. Закон, messieur[7], это отличительный огонь, это бакен, это маяк, поставленный на опасном месте! Он предупреждает! Он говорит смело идущему мореплавателю: «Здесь мель. Здесь камень! Не лезь! Расшибёшься! Не иди прямо, а юркни в исключенье. Обойди!»

Messieurs[6]! Здоровье monsieur[2] Каталажкина! — в восторге воскликнул капиталист, сомневавшийся, было, насчёт законов.

Он задыхался, он захлёбывался:

— Здоровье, здоровье monsieur[2] Каталажкина.

Все чокнулись и посмотрели на него с сожалением:

— А ты давеча этакое вдруг сморозил? А!

Г. Каталажкин наглел с секунды на секунду.

Merci[8], господа! — величественно кинул он, — Простите меня, но, идя к нам, вы кажетесь мне детьми! Вы — настоящие дети! Которым нянька наговорила: «Городовой! Городовой! Вот придёт городовой и посадит тебя в мешок!» И вы представляете себе городового, мирного городового, в виде какого-то чудовища! «У-у-у!..» Ха-ха-ха!

Все смеялись с виноватым видом:

— Действительно, мол, маху дали!

— Законы есть везде. У вас и у нас. Но что такое ваш закон? Что-то в роде английского полисмена. Стоит этакая дубина посреди самой бойкой улицы в Сити. По улице мчатся туда, назад. Мчится финансист, у которого огромное предприятие. Каждая минута может стоить миллионы. Мчится доктор оказывать помощь смертельно больному. Секунда может стоить человеческой жизни, Мчится кредитор за убегающим должником. Мчится супруга важного лица по визитам. Чёрт меня возьми, если я знаю, кто там ещё и зачем мчится! А он, дубина-полисмен, поднял белую палку, — и движение вмиг остановилось. Жизнь мгновенно прекратилась. И хоть ты там что! Пусть рушатся предприятия, умирают тяжко больные, движение не возобновится, пока полисмен в синем шлеме не опустит своей белой палочки. Тьфу! У нас закон — мягкий, вежливый, предупредительный городовой. Он тоже поднимает руку (палочки у него нет). Он тоже поднимает руку, — и движение приостанавливается. Он крикнул: «Стой!» — но он любезным взглядом обводит толпу и умеет различать. «Стой!»

— «А вы, ваше превосходительство, извольте проехать! Кучер её превосходительства может проехать!

— Ваше выскородие, — говорит он финансисту, — изволите торопиться по делам? Пожалуйте, проезжайте!

— Кучер его выскобродия, вперёд! А остающимся он грозно кричит:

— Стой! У их выскобродия такие дела, какие вам и в лоб-то не влетят! Им надоть!

Он отличил уже и кредитора, гонящегося за должником.

— Ради Бога, голубчик! Вот сейчас хватит в боковой переулок, — ищи-свищи его потом! Случай такой экстренный!

— По случаю экстренного случая можете проехать!

И снова кричит он грозно остальным:

— Стой! Они не в очередь!

Доктор обращается:

— Больной может умереть…

— Ежели больной… Извозчик, можешь проехать. Пожалуйте!»

Г. Каталажкин лукаво прищурил глаза и подпёр руками бока.

— Кто же вам мешает сказать, что вы тоже доктор, и будто вас ждёт умирающий больной? Сказали, — и вас пропустят. В виде исключения!

Я был на юбилее Сары Бернар. Таких оваций Сара Бернар не видела.

Все повскакали с мест.

Лица капиталистов сверкали теперь восторгом.

Видимо, всякий из них решил «выдать себя за доктора».

А г. Каталажкин гремел среди них теперь вдохновенно, как поэт, как пророк.

— Закон — неподвижный. Закон — окаменелость. Закон — гранит. Закон — препятствие, закон, о который только и можно, что разбить себе голову. Нет, этого закона я не понимаю. Такого, messieurs[6], вы у нас не найдёте! Закон мягкий, гибкий, эластичный, закон — пух! Закон, на котором можно спать! Вот то, что надо. Вот то, что вы найдёте! И если мрачно, грозно, зловеще звучит предприимчивому человеку это неприятное слово: «закон!» — то как мягко, нежно, деликатно, какой чарующей мелодией звучит: «исключение!» Песнь соловья и запах лилий в этом слове! Если слово «закон» звучит как «de profundis»[9], как «со святыми упокой» смелым и предприимчивым планам, мечтам, — то какой песнью надежды, бодрящей радости звучит это нежное, это сладкое слово: «исключение». Повиноваться законам и только одним законам. Не видеть вокруг себя ничего, кроме законов. Какая суровая доля! Это всё равно, что управляться победителями, грозными, суровыми, непреклонными. Тогда как управляться исключениями, мягкими, гибкими, податливыми… это… это — жить среди друзей. Среди друзей, готовых на всякую уступку, полных снисходительности, желанья быть вам приятными, полезными. О, зачем вы, иностранцы, не знаете нас? О, зачем вы задаёте такие вопросы?! — взвыл вдруг почему-то г. Каталажкин.

Капиталист, сомневавшийся было насчёт законов, вскочил покрасневший, растерянный, уничтоженный, чуть ли не со слезами, кажется, на глазах.

— О, простите, cher monsieur[10]! О, простите! Это, право, недоразумение! Я и сам теперь вижу, что сказал глупость! Не сердитесь!

Г. Каталажкин, в знак прощения, мимоходом подал ему левую руку и продолжал:

— У нас закон родится уже с исключениями; как женщина со всеми своими прелестями.

Кто-то даже «сладострастно» зааплодировал.

— В законе, например, сказано: «Такую-то должность может занимать только лицо с университетским образованием.» Определённо и безапелляционно. «Только». Но сейчас же добавлено примечание: «В виде исключения, однако, место это может занимать и лицо, получившее достаточное, хотя бы и домашнее только образование!» За исключение, господа!

— Гарсон, шампанского!

Кажется, даже целовались.

Когда звон бокалов смолк, г. Каталажкин продолжал растроганным голосом:

— За исключения, которые смягчают острые углы законов. «В виде исключения в интересах общественной пользы». «В виде исключения в интересах высших соображений». «В виде исключения в виду усиленных ходатайств». Какое поле, какой простор для предприимчивых умов, для смелости, для гениальности! Для деятельности, для широкой, для безбрежной деятельности, господа!

И словно поражённый открывавшимися перспективами, г. Каталажкин в каком-то изнеможении упал в кресло, и выпавший, как у Толстовской «Грешницы», из его руки бокал со звоном покатился по полу.

Все кругом были столь возбуждены, что делалось даже страшно.

Казалось, что сейчас кого-нибудь разорвут в клочья.

Такая вдруг проснулась предприимчивость.

Уж и воплей и криков биржи не стало слышно. Все говорили разом, жестикулировали, захлёбывались, радостно и страшно гоготали.

Они уже делили, рвали на куски район, куда звал их г. Каталажкин.

— Принудительное отчуждение!

— И у частных лиц, и у городов!

— А кто не согласится, тех в Сибирь! — воскликнул даже кто-то в поэтическом порыве.

— Землю у крестьян за сотую копейки с пуда руды!

— Нет-с, за двухсотую!

— За трёхсотую!

— Два ведра водки в них влить, чтоб подписывали соглашенье!

— Даже три!

— Четыре вкатить в каналий!

— А кто не будет пить водки, тех в Сибирь! — опять воскликнул кто то в поэтическом восторге.

Французские и бельгийские капиталисты кидались среди этих восторгов к нам, русским, и до боли жали нам руки:

— О, ваша страна имеет будущее! С таким простором для инициативы! Мы к вам придём! Мы к вам придём! Исключительная страна! Страна исключений!

Так что в конце концов явился со сконфуженным видом хозяин ресторана:

— Извините, messieurs[6], я, конечно, понимаю вашу радость. Но в соседних кабинетах пугаются!

Мы выходили с этого пиршества с г. Каталажкиным вместе.

Он имел вид упоённый, но и утомлённый.

И сказал только:

— Видели?

Я почти с ужасом каким-то, сам не знаю, почему, воскликнул:

— Видел. Слышал. В изумлении. Не знаю, как даже вас вознаградить. Разве только откровенностью. Послушайте, Каталажкин. Ведь вы врали?!

Г. Каталажкин посмотрел на меня прямо и ясно:

— Врал.

Он полюбовался, кажется, моим изумлением и повторил так же просто, так же спокойно, так же ясно:

— Врал. Но вы думаете, на другое они пойдут?

И вдруг с каким-то неожиданным порывом он воскликнул, чуть не заскрежетав зубами:

— Они бы всю Русь, и с потрохами, с потрохами, что в земле, слопали. Да врут! Врут! Сначала я их проглочу и выплюну!

Он успокоился и кончил с гордостью, ударив себя в грудь:

— Потому что я патриот!

Не знаю, почему, но в эту минуту мне снова вдруг неудержимо захотелось его спросить:

— Скажите, не видал ли я вас в Онорской тюрьме?

Подозрительная личность[править]

Со времени завтрака, за которым г. Каталажкин продавал своё отечество, прошло несколько дней.

Однажды утром ко мне явился мой приятель, южанин-помещик Пётр Семёнович Тюбейников.

Бледный, расстроенный, убитый.

Тюбейников был тоже «предприниматель».

Но земля, которую он собирался эксплуатировать, принадлежала ему. Обстоятельство не только странное, но даже невероятное!

В его земле, действительно, нашлась какая-то руда. В те времена тоже редкость!

Тюбейников попробовал было заинтересовать российских капиталистов, — ничего не вышло. Плюнул и махнул в Париж.

— Звать иноплеменников.

Мы встречались в Париже несколько раз.

Тюбейников ходил весело, потирал руки:

— На мази! Идёт! Устраивается!

И вдруг явился с помутившимся взглядом, убитый, уничтоженный. Человека всего перевернуло.

— Что с тобой? Нездоров?

Тюбейников взглянул со скорбью и отчаянием:

— Всё погибло! Всё вдребезги! Ничего нет! Убит и ошельмован!

— Ну, уж и ошельмован? Кем? Как? За что?

Тюбейников развёл руками:

— За что, — не знаю. Но ошельмован. Оно, положим, махну я к себе в губернию, — мне на всех этих поганцев-французишек плевать! Смешно даже будет вспомнить!.. Эх, деревня!

У Тюбейникова чуть не слёзы навернулись на глазах?

— Усадьба у меня на горке. Глянешь, — и перед глазами степь. Как море степь! С горизонтом сливается степь! Всю Европу бы твою подлую в этой степи утопил. Приди только! Теперь вся степь цветёт, и по ней зигзагами, вавилонами, выкрутасами блестит и сверкает на солнце река. Пахнет со степи ветром, — опьянеешь. Теплом и цветами. Э-эх!

Тюбейников уронил голову на руки.

— А ты иноземцев, брат, на эту степь зовёшь!

— Гнусно! Гнусно, брат! — завыл Тюбейников. — Представить не можешь, как гнусно! Расхваливаешь им наши места, словно родную сестру или жену с кем устраиваешь. Тьфу! Ровно говоришь: «Жена у меня, знаете, очень красива и сложения, знаете, изумительного. Не угодно ли поухаживать»? Тьфу! Тьфу! За это, может, мне и наказание, ошельмовали! Ошельмовали вконец! Известно, мне потом плевать на них, но теперь бы хоть в морду дать… Всё бы легче!

— Ну, морда-то, брат, в Вержболове осталась. С Эйдкунена уж лицо пошло.

— Да и кому рыло бить — неизвестно.

— Дело-то в чём? Дело?

Тюбейников вздохнул:

— Дело в том, что надо, неизвестно за что, оплёванным к себе ехать. Ты моё это самое «предприятие», — будь оно трижды проклято! — знаешь. Нашлась руда. Нынче все на руде помешаны. «Миллионы в земле!» Произвёл изыскание. Дело, действительно, богатейшее. У меня, брат, всё как должно, без обмана. Сам влетать не хочу и других втравливать. Переговорил с крестьянами. Согласны и свои земли пустить. Доверенность мне дали. Махнул в столицы. Капиталистов заинтересовывать. Приехал к одному. Человек молодой, отзывчивый. Кембриджский университет, что ли, там, кончил. В разных обществах такие речи о русской самодеятельности произносит, — страсть. Журналы философские субсидирует. Выслушал.

«— Тэк-с! — говорит. — Только вы не туды-с! Нам тятенька мануфактурное дело оставили. Дело природное-с наше. Оно нас и кормит. А окромя своего природного дела, я только философию и признаю-с!»

— Этакая животина! Кембриджский университет кончил, а «окромя» говорит. Да ещё с хвастовством каким-то:

«— Вот, мол, как у нас. Купцы природные, хоша и в английском университете баловались!»

«— Ежели бы, — говорит, — вы, например, философский журнал для разработки учения господина Ницше, али газету с истинно российским направлением, — чтобы, значит, всяческая поддержка российской промышленности, — тогда мы согласны заинтересоваться. А руда. Что-с руда.»

— Да ведь, говорю, российская самодеятельность!

«— Российская, — отвечает, — самодеятельность ни от чего другого, как единственно от таможенных пошлин, расцвесть может. Обложите пошлиной иностранный товар, и всякая самодеятельность процветёт! Мы о самодеятельности больше с этой самой точки! Потому у нас мануфактурное дело. От иностранной конкуренции потерять может.»

Плюнул и поехал к старику одному. Просвещённый такой старик, меценат. Выслушал меня внимательно, одобрил:

«— Это ты, — говорит, — двиствительно, верно! А только вот что я тебе скажу: изо всех, брат, залежей, какие только есть на свете, — самые верные, это — залежи процентных бумаг. Ежели в несгораемых шкафах! Чудесно! Лежит, — а на ней сам собой купон растёт. Умилительно! Чисто на цветочном кусту почка. Зреет и наливается. А поспел, — срежь. Вот это, брат, руда!»

Плюнул и в Петербург махнул. Там меня и обучили:

«— По вашему делу надо ехать в Париж. Обратитесь к капиталисту такому-то. Он живо вам группу составит».

Приезжаю. Отправился к капиталисту. Приказали через неделю, во вторник, в 8 часов 12 минут утра прийти. Чисто Наполеон! Тьфу!

Секретарь говорит:

«— Только не опаздывайте. А то вы, русские, всегда с опозданием являетесь. Со временем, Messieurs[6], распоряжаться не умеете. Словно у вас, у русских, 48 часов в сутки.»

Пришёл через неделю, в 8 часов 11 минут. Через минуту выходит «сам», патрон. Толстая такая скотина. Кивнул, руки не подал, сесть не пригласил.

«— Изложите, — говорит, — вкратце. А то вы, русские, рассказывать не умеете, от Адама начинаете».

Тьфу! Изложил. Услыхал «руда», стал внимательнее.

«— Документы, — спрашивает, — есть? Пояснительная записка?»

— Вот!

«— Оставьте. Ответ на дом получите. Да только не забудьте адрес приложить. Не русский-с, не русский-с, а парижский, здешний! Где остановились, а то вы, русские…»

До того он, брат, меня этим «вы русские» допёк, что я даже конфузиться начал. Словно какое преступление. Тьфу!

«— А то, — говорит, — вы, русские, даже в письмах адрес свой написать забываете. Куда вам, русским, отвечать даже не знаешь».

Кивнул и повернулся.

Пошёл я домой. Только не прошло трёх дней, — записка. От секретаря:

«— Monsieur[2] вас будет ожидать завтра, такого-то числа, в 7 часов 18 минут утра. Примите уверение»…

Явился, брат, в 7 часов 15 минут. Через три минуты выходит. Улыбка до ушей и прямо мою руку в обе руки схватил. Схватил и не выпускает. Руки такие мягкие, но цепкие. Видимо, что бы в руки ни взял, выпустить не любит. Держит, жмёт и греет. А в глаза как влюблённый смотрит, и зубы оскалил:

«— Ах, monsieur[2], — говорит, — в кабинет пожалуйте!..»

И в кабинет ввёл. Кабинет — головокружение. Бронза, мрамор. Картины из Салона. Прямо, «просвещённый друг искусств». Во весь рост портрет работы Бенжамен Констана. Во всей его натуральной мерзости патрона изобразил. Шкафы, золотые переплёты так и горят. Словно не книгами, а золотом полка уставлена. И на видном месте, на столике, роман Поля Бурже кинут. Раскрыт, и на заглавной странице крупными буквами: «Моему другу на добрую память от автора». Чай, сам написал!

Вынимает сигару:

«— Вы курите?»

Я сигар не курю. Особенно утром.

— Курю! — говорю.

— Нет, объясни ты мне, на кой чёрт мы перед этими иностранными капиталистами так подличаем?

— Ведь не даст он за это денег?

— Наверное, не даст.

— И я знаю, что не даст. Зачем же мы так подличаем?

— Не знаю.

— И я не знаю. Давлюсь, тошнит, а курю. Нельзя! «Сигара капиталиста!» А он сидит этак в кресле, пузо выкатил, на меня вытаращенными рачьими глазами покровительственно смотрит, словно на идиота, которому сказать хотят:

«— А ты, душенька, оказывается, не совсем уж идиот! Не ожидал! Не отчаивайся!»

Смотрит на меня, скот, улыбается:

«— А у вас, — говорит, — все сметы, вычисления хорошо сделаны. Совсем хорошо. Вы, русские, обыкновенно этого не умеете. Совсем, совсем не умеете. У вас, у русских, мечты. Где нужны цифры — мечты! Вы, русские, совсем не способны к цифрам, к положительному, к точному».

Зло меня взяло.

— Постойте же, — думаю, — я тебя!..

И пошёл и пошёл. Дело излагаю, как в государственном совете. Сам себя слушаю! Книгу писать! Стенографу за мной записывать!

У капиталиста даже сигара потухла. Так забрало. Заинтересовался так, что даже страшно.

«— Дело золотое! — говорит. — Золотое дело! Мы с удовольствием пойдём. Я и моя группа. Вам надо ещё вот с кем повидаться, вот с кем. Всё наши, наши группы. Капитализируем охотно. Если вам удастся их так заинтересовать, как меня. Да я не сомневаюсь».

А на меня уж восторг какой-то нашёл. Чувствую, что несу. Как лошадь несу.

«— Проняло, — думаю, — французскую шельму! Будешь говорить: „вы русские“…»

Подлое этакое чувство в душе взыграло. Словно всю жизнь в лакеях служил! Хочу себя перед капиталистом с самой лучшей стороны аттестовать. Хочу, — да и всё.

«— Покажу, мол, тебе, что не с прощелыгой каким разговариваешь!»

— Теперь-с, — говорю, — когда экономическая сторона предприятия выяснена, — позвольте мне перейти к юридической!

Капиталист взглянул на меня этак, слегка с удивлением.

«— Переходите, — говорит, — если вам угодно!»

«Ага, — думаю, — забрало! Я тебе, брат, сейчас обосную!»

И пошёл!

— Осуществление, — говорю, — предприятия ни в коем случае заторможено быть не может, и никаких препятствий встретить не должно. Ибо! Ибо во всех своих частях оно вполне согласно с существующими на этот счёт законоположениями. Закон такой-то, закон такой-то, закон такой-то…

Только, брат, замечаю я что-то странное. Доселе пылавшие глаза его вдруг стали гаснуть, меркнуть, покрываться как будто пеплом. Улыбающееся лицо стало окисляться. Принимать оттенок скуки.

А я-то:

— Закон такой-то гласит. Закон такой-то…

Капиталист сначала зевнул. Затем в глазах его отразилось некоторое недоумение, потом недоверие. Потом страх.

Он даже с испугом взглянул на костяной нож, который я, увлёкшись, вертел в руках.

Словно хотел сказать:

«— Лучше положи. Забудешься и возьмёшь!»

Так что я даже сконфузился и — подлец! — отложил ножик.

И когда я сказал:

— Так что предприятие, как основанное совершенно на законных основаниях…

Он поднялся с места и сухо закончил:

«— Конечно, всё это, вероятно, очень забавно, что вы говорите. Но, извините, я и моя группа… После того, что вы изволили сказать… Вообще… Извините… Я занят, и мне анекдотов слушать некогда!»

Позвонил и сказал человеку:

— «Проводите monsieur[2]

И так сказал, что человек-подлец, когда я ему дал на чай два франка, долго вертел монету в руках:

— «Не фальшивая ли?»

— Не ошельмован?! Нет, ты скажи мне, какие тут анекдоты, При чём тут анекдоты?

Тюбейников развёл руками:

— Убей, — не понимаю.

— Ну, а дальше что?

— Что дальше! Ошельмован, и конец. Пошёл к тем, кого он называл, из их «группы». К кому ни приду, когда ни приду:

— «Дома нет!.. Занят… Никого не приказано принимать»…

Прищучил, наконец, одного подлеца у подъезда. В экипаж садился. Тут уж не отвертишься! Подскочил.

— Позвольте, — говорю, — представиться. Тюбейников!

В экипаж он скакнул:

— «Ах, — говорит, — слышал! Вы, monsieur[2], говорят, очень забавные анекдоты рассказываете! Но я, извините, до анекдотов не охотник… Мне некогда».

— Какие, — говорю, — анекдоты?

— «Нет! Нет! Извините! Я человек занятой! И в серьёзные, тем более денежные, дела с людьми, рассказывающими анекдоты, не вступаю!»

И с испугом каким-то крикнул кучеру:

— «Пошёл!»

Огорчённый, убитый, уничтоженный Тюбейников пожал плечами:

— Вот ты и пойми!.. До чего дошёл! В сыскную полицию обратился. Сам о себе справки наводить начал!

— Как в сыскную полицию? Зачем в сыскную полицию?

— Думаю, может, про меня кто-нибудь пакости какие распространил. Письма анонимные. Надо же разузнать, почему от меня люди шарахаются. Знаешь, у них тут, в Париже, есть частные конторы по сыскной части. Жену неверную выследить, справки о ком навести. Пошёл в такую контору.

— Есть, — говорю, — тут приезжий из России помещик один, предприниматель, Тюбейников. Остановился там-то. Имеет дела с такими-то и такими-то капиталистами. Нельзя ли мне разузнать, что это за человек. Капиталистов этих, что ли, как стороною расспросить. Что они об нем скажут?

— «Извольте, — говорит, — сто франков это будет стоить. Деньги вперёд».

Заплатил сто франков.

Посмотрели, не фальшивые ли.

— «Приходите, — говорят, — через три дня».

Прихожу через три дня.

— Готово?

— «Все справки наведены».

— Ну, и что же?

Хозяин бюро конфиденциально к уху наклоняется:

— «А вот что, monsieur[2]! Если вам с этим господином придётся когда встретиться, — бегите».

— Как? — говорю, — Бежать? Почему?

— «Такие, — говорит, — сведения!»

— Какие сведения?

— «Подозрительная личность. В высшей степени подозрительная личность».

— Понимаешь, — стою, как бревном по башке звезданули.

А хозяин бюро, подлец, ещё к уху наклоняется.

— «По всей справедливости, — говорит, — с вас, monsieur[2], ещё бы сто франков, по меньшей мере, следовало. От этакой опасности вас спасли, об этакой подозрительной личности предупредили!»

Хотел ему в ухо дать. Но прямо в те поры не знал, что делать.

Выхожу из бюро этого, подлого, и у самого мысль:

— «А на самом деле, может быть, этот Тюбейников-то жулик?! Не встретиться бы!»

— Понимаешь с ума сходить начал!

Что я? — не разберу. Честный человек или, впрямь, подозрительная личность? Нет ты объясни мне, что это значит?!

— Положение твоё, действительно, затруднительное. Но объяснить ничего не могу. Сам знаешь: я в этих ваших предприятиях, группах — ни бельмеса. А вот что! Есть у меня знакомый. Г. Каталажкин. Маг и волшебник по этой части. Может, к нему пойдём? Может, он объяснит? Да ты не плачь!

И мы пошли с убитым приятелем к г. Каталажкину.

Наполеон[править]

Г. Каталажкин жил в отеле «Континенталь», в угловом отделении на две улицы, где вообще останавливаются самые высокопоставленные особы.

Когда мы спросили:

— Г. Каталажкин дома?

Швейцар, на что гражданин республики, и тот, как самый урождённый лакей, картуз с головы сорвал и на отлёт отставил:

— Вам удача, messieurs[6]! Monsieur le prince[11] как раз в эту минуту дома и изволят принимать!

И, позвонив лакея, приказал:

— К monsieur le prince[11]!

Лакей довёл нас до первой площадки и передал другому лакею:

— Проведите к monsieur le prince[11]!

С лестницы, навстречу нам, спускался толстый господин с оскаленными зубами.

При виде его Тюбейников вострепетал.

— Мой!

— Кто твой?

— Капиталист!

Услыхав, что лакей сказал: «к monsieur le prince[11]», — капиталист с изумлением оглядел Тюбейникова.

Словно хотел сказать:

— Такая шишгаль с такой особой может иметь дело?!?!??

Так красноречив был его взгляд!

В коридоре второй лакей передал нас третьему, а четвёртый лакей, отворив нам дверь в отделение, с благоговением сказал:

— Пожалуйте. Monsieur le prince[11] приказал вас принять!

Г. Каталажкин, в сереньком костюмчике, бодрый и необыкновенно подвижной, в первую минуту нас словно и не заметил.

Он «отпускал» трёх французов. Все были толсты. У всех зубы оскалены. И все похожи на капиталистов.

Одному сказал:

— Можете смело ехать в Петербург. Граф предупреждён о вас и вашем деле!

Другому:

— Князь обещал оказать вам содействие. Я получил от него письмо.

Третьему:

— Ваше дело отлично. Барон заинтересован.

И когда они, пятясь и кланяясь, стали удаляться к двери, обратился к нам:

Messieurs[6]!..

Таким тоном, что выходившие могли думать, что мы приговорены к смерти и явились умолять г. Каталажкина:

— Дозвольте нам жить!

Как только дверь за капиталистами закрылась, г. Каталажкин вдруг превратился в отличнейшего малого и воскликнул:

— Очень рад! Очень рад, господа! Садитесь. Курите. Как дома!

— Вот позвольте познакомить вас с моим другом Тюбейниковым.

Г. Каталажкин заглянул на него с любопытством:

— Слышал… Это вы и есть подозрительная личность?

Тюбейников подскочил на месте:

— И вы слышали?

Г. Каталажкин расхохотался самым откровенным образом:

— Весь деловой Париж про вас знает! Вас даже принимают за немецкого шпиона.

Тюбейникова чуть не хлопнул удар.

Но я прервал г. Каталажкина:

— Позвольте, monsieur[2] Каталажкин, чтобы мой друг сначала изложил вам своё дело.

Пока Тюбейников рассказывал свои злоключения, г. Каталажкин улыбался, покачивал головой, а когда речь зашла о том, как мой друг сам о себе в сыскном отделении справки наводил, г. Каталажкин уж откровенно расхохотался:

— Сведения не совсем точные. Этот мошенник хозяин бюро плохо справлялся. Мнения о вас разделились. Одни считают вас… Позволите говорить прямо?

— Пожалуйста!

— Одни считают вас… pardon[12], это не моё мнение… просто-напросто идиотом.

— Ну, это ещё слава Богу.

— Другие — авантюристом и мошенником.

— О, чёрт!

— А третьи принимают даже за революционера.

— Что-о?!

— Ну, да! — преспокойно пожал плечами г. Каталажкин. — По мнению французов, русский, говорящий о законах, — революционер.

Г. Каталажкин снова с удивлением пожал плечами:

— Положим, что к вам является человек, ну, хоть из Франции. И говорит, что в его стране бегают страусы. За кого вы его сочтёте? За кого?

— Ну, за враля.

— Вот, видите! Людей на грабёж приглашаете и говорите о законах. Своевременная тема!

Тюбейников даже вскочил со сжатыми кулаками:

— Как на грабёж?! Когда я своих 300 тысяч вкладываю!

Но г. Каталажкин спокойно ответил, только несколько отодвинулся:

— Во-первых, потрудитесь разжать кулаки. Дело гражданское. А во-вторых, вам самое лучшее ехать домой.

Г. Каталажкин посмотрел на Тюбейникова уничтожающим взглядом:

— Ну, какой вы есть продавец своего отечества? И кто у вас отечество купит?

Он с чувством собственного достоинства ударил себя в грудь:

— Я — продавец! И у меня купят! Потому знают, у меня ни за собой ни перед собой! Ничего! А потому и делай с моим отечеством что угодно. Отдаю! Ешь! Жри! Грабь! На клочки рви! Продаю! Мне что? Мне только учредительских акций подай, — я их сейчас же реализирую и вон из дела. А там делай что хочешь! Пластом своё отечество перед ними положу. Делай что хочешь! А вы? Триста тысяч своих человек вкладывает. Какую же на него надежду можно возложить, что он грабить даст? Отечество своё продать возможно, но своих интересов, извините, никто не продаст!

Г. Каталажкин даже расхохотался:

— Русский предприниматель! С деньгами! И о законах говорит!! И вы хотите, чтобы вас за подозрительную личность не сочли? Мне ваш капиталист с ужасом рассказывал. «Приехал, — говорит, — из России подозрительный человек, о законах говорит.» Я его спрашиваю: «Какие лица за вас?» А он отвечает: «За меня такие-то законы». Это людям-то, которые убеждены, что у нас вместо законов одни лица. Запасись соответствующими лицами, и никакие соответствующие законы тебе не страшны. А вы!.. Эх, вы!

Тюбейников вышел от г. Каталажкина, прямо потрясённый.

— Знаешь, — воскликнул он в швейцарской, — этот твой Каталажкин либо жулик, либо Наполеон! Либо он на Россию дванадесять языков приведёт, либо… либо сам дванадесят языков слопает!

А мне вдруг снова почему-то вновь вспомнилась Онорская тюрьма.

Надзиратель Карпов потёр Непомнящему спину:

— Пробовал.

В кабаке[править]

Это было дня через два в кабинете у Пайяра.

Великолепный обед кончился.

Капиталистов за обедом никаких не было. Совсем напротив, были русские.

Г. Каталажкин хватил за обедом лишнее, и очень лишнее.

Он лежал теперь на диване в расстёгнутом жилете. Лицо было красно, глаза налились кровью. Дышал тяжело.

Monsieur[2] Каталажкин, — сказал кто-то, — в театр пора. Вы, кажется, взяли билет на первое представление к Саре Бернар!

Г. Каталажкин ответил:

— Ну, её к чёрту! Старую тварь!

Он посмотрел на часы:

— Рано. На двенадцать у меня виконтесса заказана.

— Как виконтесса?

— Тут баба одна, этими делами занимается, — обещалась поставить. Говорит, бесстыжа потрясающе. Если, действительно, бесстыжа, — идёт! А нет, — к чёрту!

— Нет, какова скотина! — шепнул мне Тюбейников. — Ещё и в кармане-то ничего нет, а уж смотри! Сару Бернар к чёрту, виконтессу какую-то «заказывает», да ещё, чтоб была «бесстыжа»! А ежели деньги-то у этого скота будут, — тогда что?

Не знаю, слышал ли Каталажкин. Но догадался — очевидно.

Он повернул к Тю6ейникову красное, словно томат, лицо, прищурил налитые кровью глаза:

— Ругаете?.. «Законник»!.. А?.. Люблю, когда меня ругают!.. Освежает!.. А то всё «prince[13]» да «prince[13]»… То ли дело: в морррду, скверными словами. Чисто душ! Господа! — вскочил он вдруг с дивана и принялся застёгивать жилет. — Айда в кабак, чтоб нас в лоск изругали! Кабак такой знаю, — как ругаются! Как ругаются! — повторял он с упоением.

Кругом засмеялись.

Г. Каталажкин огляделся мрачно:

— Н-не желаешь? Не надо! Один пойду.

— Я с вами!

Мне хотелось «доглядеть» г. Каталажкина.

Мы пошли.

— Кабак Александра Бриана! На бульваре St. Martin[14]! Знаете, — обратился он к своему кучеру.

Qui mon prince[15]

— А «вуй» так и пошёл! — мрачно огрызнулся г. Каталажкин.

Это был один из тех монмартрских «артистических» кабачков, которые создал извращённый вкус артистических подонков Парижа.

Вместо двери — леса гильотины. По стенам портреты и маски знаменитых убийц. На люстре, сделанной из костей скелета, болтался на верёвке висельник, манекен человека с синим лицом и высунутым языком.

По обычаю монмартрских кабачков, нас, как и всех вновь входивших, встретили рутательнейшей песней.

Сам хозяин «артистического» кабачка, Александр Бриан, толстый огромный человек, с лицом рецидивиста, с копной грязных, спутанных длинных волос, был, по-видимому, отлично знаком с г. Каталажкиным.

Хлопнул его по животу и крикнул, обращаясь ко всем присутствующим:

— Величайший мерзавец издыхающего столетия! А я думал, что тебя уж повесили! Нет на этой подлой земле справедливости!

Г. Каталажкин улыбнулся пьяной и мрачной улыбкой.

— Повесят вместе с тобой!

— Тебя вторым! Как гнуснейшего преступника! Смотри и казнись! Чем будешь отравляться?

— Шампанского!

— Дать этому негодяю три бутылки самого скверного шампанского! Ему удалось сегодня кого-то зарезать!

И хозяин перешёл так же «занимать» других гостей.

— Каждый человек любит, чтоб с ним время от времени обращались как следует! — мрачно сказал г. Каталажкин и попробовал вино: — Всё, что не врёт, так это, что вино, действительно, дрянь. Годбэн! — завопил вдруг он.

Из тёмного угла вылез здоровый малый, с волосами, падавшими по плечам, с лицом настоящего каторжника.

— Знаменитый певец! — пояснил мне г. Каталажкин.

И, кинув знаменитому певцу стофранковый билет, крикнул:

— Годбэн! A la Roquette!![16]

Звякнуло разбитое пианино.

Голос Александра Бриана крикнул откуда-то:

— Будешь там!

И Годбэн сиплым голосом запел «последние минуты приговорённого к смерти».

«Встаёт заря… Я слышу стук… Там строят гильотину… Шумит толпа… Они собрались посмотреть на казнь в тюрьме Рокетт»…

В полумраке, среди орудий казни, портретов и масок убийц, — это было, действительно, жутко.

Г. Каталажкин улыбался мрачно, злобно и вместе с тем блаженно.

— Плеть бы ещё сюда повесить. На стену! — провёл он в воздухе рукой.

И снова мне, но уж тоскливо, жутко, вспомнился надзиратель Карпов…

— Пробовал…

— Подлецы! — вскрикнул вдруг г. Каталажкин и застучал кулаком по столу. — Подлецы!

— Тише вы!

— Ничего не значит! Я плачу! А кто платит, — всё может! Всё! Сверхчеловек! Ха-ха-ха! Плачу, — и могу!

— Да ведь нравы…

— Никаких нравов, когда платят! Никаких! Ничего! Вы думаете, что во Франции, — и нельзя. Всё может, кто платит! Нет никаких французов, немцев, англичан, испанцев. Никого нет! Никого! Одни подлецы! Подлецы! Тот, кому платят, есть подлец, а тот, кто платит, — сверх-подлец! А кому не платят, и кто не платит сам?

И г. Каталажкин захохотал. Но лицо его было свирепо. У пьяного у него лицо осунулось, и что-то зверское даже было в его выдавшихся скулах.

— Пьян я? Пьян! И горжусь! Во всём величии своего человеческого достоинства говорю: гор-жусь! гор-жусь! гор-жусь! Если б я постоянно мог в пьяном виде быть, — благороднейшая личность была бы. Подлец и пью. И потому пью, что сознаю, что подлец. И в пьяном виде самого себя и всех подлецов презираю. И все подлецы. И если бы сознавали, что они подлецы, — все были бы пьяны. Все. Но им не дано! А я славянскую душу имею. Каталажкин! Славянин! Сла-вя-нин!

— Ну, ты! Слишком кричишь! Ведь ещё не вешают! — подошёл хозяин «артистического» кабачка.

— Ещё три бутылки шампанского! — ответил ему г. Каталажкин. — Славянин и каюсь. У нас каждый подлец кается, потому что душу имеет! А им! — г. Каталажкин ткнул пальцем в сидевших в кабачке. — А им не дано. У славянина душа, а у всех этих, там, у французишек, у бельгийцев, у англичан, как их ещё там, — пар! Им не дано. Ещё Франциск Сарсэ сказал: «какая такая русская драматургия? Вся драматургия их состоит в том, что люди делают, — делают глупости, а потом станут на колени и начнут на все четыре стороны в ноги кланяться!» Пьесы такие давали. Сначала «Грозу», Катерина на коленях каялась. Потом «Преступление и наказание», Раскольников на коленях каялся. Наконец, «Власть тьмы», Никита на колени стал и начал каяться. Франциск Сарсэ и насмеялся. И Сарсэ — подлец! Желаете, я, как славянин, перед всеми этими подлецами на колени стану и начну каяться?

Г. Каталажкин посмотрел на окружающих пьяными и зверскими глазами и помахал перед носом пальцем:

— Перед этими Францисками Сарсэ? Ни-ко-гда! Ни-ко-гда! Не понять им. Не дано! Перед этими подлецами? Перед под-ле-ца-ми?!

Он прямо становился ужасен.

— Бриан! Дать ещё полдюжины шампанского, потому я всех их по-русски в лоск ругаю. Всем им дать шампанского… Вы думаете, почему все эти французы, анонимные бельгийцы, англичане к нам идут? Залежи руды их манят? Да? Залежи беззакония, — вот что их манит. Вот что им разрабатывать хочется! Вы слышали, как я им, чертям, анекдоты об «исключениях» рассказывал? Видели, какой радостью они от глубины своей подлой души трепетали? За невежество и пускай погибают! И справедливо это, и справедливо! Они о нашей стране только анекдоты знают. «Никаких законов нет», вот их представленье подлое. На это и уповают! А ваш Тюбейников им про законы! Дурак ваш Тюбейников! Они думают: «Если в моём деле заинтересован граф Икс, какой может быть закон?» Все законы отменят, земства, самоуправление уничтожат, чтоб только дело, в котором граф Икс изволит принимать участие, дивиденды давало. Они вот на что надеются. Всё, чего русское общество, русский народ, добивались, — насмарку, по их мнению, пойдёт, раз интересы какого-нибудь графа Икс будут затронуты! Они презирают русское общество, русский народ. Считают их несуществующими. А? Несуществующими? Подлецы! Не богатства наши, не руду, — душу нашу, душу сожрать хотят!

И г. Каталажкин так колотил по столу, что стаканы, бутылки валились.

— Тише, Каталажкин. Тише!

— Нет, вы мне скажите! — не унимался он. — Вы мне вот что скажите! Почему французские бельгийские капиталы устремились вдруг в Россию? Почему? Дома им делать нечего? Своих колоний нет? Потому что дома-с законность капитал заела. Куда ни сунься, — на законность напорешься. Законность, — как «пали» в каторжной тюрьме. Задыхается в них капитал, по воле тоскует. На простор, вширь хочется. А капитал-то он хищен. Он могуч. Ему произвола хочется. Чтобы препятствий ему, сильному, хищному не было. Стоит ли и сильным быть, чтобы силой своей не наслаждаться? А тут со всех сторон закон: того нельзя, этого нельзя. И кинулся европейский капитал в Россию. Они о нас анекдоты слыхали. Анекдоты только и знают. Никаких, по их мнению, законов. И мы, предприниматели, им в дудку поём, назуживаем, втравляваем: «Никаких!» Капитал и думает: «Набезобразничаю! Разграблю, ежели без законов. Чего лучше!» Разгорелись глаза, — и прут. Вы на рожи-то только на их посмотрите, когда они о России говорят! Словно насиловать собираются! Ха-ха-ха!

— Весел, каторжник? — обрадовался Бриан, что мрачный гость начал смеяться.

— Полдюжины шампанского ещё, и пшёл! — крикнул ему г. Каталажкин. — Лют капитал и насилие любит! Я в Лондоне раз в плохих делах был. Жрать нечего. Хотел в солдаты к ним наниматься. На Трафальгар-сквер ходил, с вербовщиками говорил. Так там вот насмотрелся. В Англии оставаться, в солдатах служить, — ни одна душа не желает. А в колонии, — отбою от желающих нет. К черным-то, к коричневым людям, к покорённым, к бесправным. Ещё бы! Какое тут в Англии удовольствие? Ходи всегда навытяжку. А там, в колонии! Понравилось что — возьми. Не понравилось — бей. Насилуй. Убьёшь, — и то ничего не будет: для поддержания престижа английского солдата виновным не признают! Понасильничать-то всякому лестно! Так и капитал! Здесь-то что ему лестного? Со всех сторон законами окургузили. А выйти изо всяких рамок, на волю, творить, что хочешь. Вот они зачем к нам идут, господа европейцы!

Он захохотал.

— Да стой, брат! На анекдоты ловишься! Тебе беззаконье-то снится, о нём тебе рассказывают, а ты и веришь? Европейцы? А мы, брат, азиаты. Хитры азиаты! лукавы! У них, у Европы, сила, у них капитал. А у нас, у азиатов, одна защита — хитрость! Завлечём. Наскажем сказок! Хе-хе-хе!..

Г. Каталажкин весь как-то злобно засиял, загикал, засвистал.

— И приидет час…

Пророчествовать уже начал.

— Каталажкин! Каталажкин! Без четверти двенадцать! Вам к виконтессе пора!

— И виконтессу к чёрту! Пар вместо души! Мне виконтесса с паром не нужна! Тьфу! Русская, ежели бы, — я б взял! Русская, если так до бесстыдства должна на свиданье на этакое поехать, так она хоть потом себя презирать будет. Пить начнёт, во все тяжкие пустится, а то и отравится на другой день. Иначе, как «подлой» себя не назовёт. С той я готов. Ей жизнь постыла, а я ей своим свиданьем уход из этой жизни облегчу. Последнюю каплю добавлю. Мерзостным воспоминаньем отравлю. На самоубийство сил дам. Жизненный вопрос разрешу. Всё-таки доброе дело. А это? Пар вместо души. Она завтра с мужем как ни в чём не бывало в оперу на первое представление поедет, и сама себя в душе будет «порядочной» женщиной считать! Европейка! Скажи-ка ей: «подлая». Рассмеётся. От глубины души, — чёрт её возьми! — рассмеётся. Всем паром и искренно рассмеётся. Потому не душа, а пар! Пар! Пар! И у всех, у вас, у чертей, пар!

И вдруг, схватив бутылку, г. Каталажкин запустил ею в первого попавшегося, сидевшего господина.

Все повскакали с мест.

Раздались крики:

— Бить его!

— Бить!

— Что за русский боярин!

Но патрон «артистического» кабачка и артисты стеной стали между г. Каталажкиным и публикой.

Прислуга, обсчитав, вывела и усаживала г. Каталажкина в экипаж.

А «патрон», любезно хлопая меня по плечу, успокаивал:

— Вы, русские, ужасные пьяницы. Хороший народ для всякого ресторана, но чрезвычайные безобразники! Это ничего? Вы не беспокойтесь! Я понимаю! Я русских давно знаю. Благородный молодой человек — и только. Я второе поколение благородных русских людей вижу. Раньше приезжали в Париж прокучивать своё. И безобразничали. Теперь приезжают прокучивать чужое. И тоже безобразничают! Это ничего! Это ничего! Это у вас в привычках! У вас, у русских, такая природа.

В норд-экспрессе[править]

Через два дня я уезжал норд-экспрессом в Петербург.

Что это было за время!

В норд-экспрессе за две недели нельзя было добиться билета.

Норд-экспресс был тогда «артерией, соединявшей предприимчивую Европу с естественными богатствами России».

И артерия билась полным боем.

Вагоны были полны предприимчивыми французами, анонимными бельгийцами, деловыми англичанами.

Одни летели, как разведочные отряды, на предварительные рекогносцировки. Другие двигались как уже действующая армия.

Аппетитные разговоры о России не умолкали ни на минуту.

И при виде этих, говоривших о России, французов, бельгийцев, англичан, мне вспоминался почему-то один знакомый владивостокский мичман.

Как он мне рассказывал:

— Иду на свиданье с солдаткой тут одной. В сапогах она, подлая, ходит. Но обилие мяса прямо потрясающее. И сладость предвкушаю, и думать о ней — тьфу! — Противно!

Во всех купе шёл гогот.

— И занимаются эти русские тем, что едят. Сколько они едят! Сколько они едят!

— Во-первых, вероятно, «водки»?

— Представьте! Пьют «водки» перед обедом!

— Тс!

— Не с кофе, после обеда. А перед едой!

— Ха-ха-ха!

— Затем «закуски».

— Говорят «закуски» — это очень недурно.

— Они, русские, умеют делать «закуски». Затем подают какую-то холодную вещь. Жидкое. Там… Нет! Вы вообразите себе: огурцы, рыба накрошена, лук.

— Ха-ха-ха!

— Затем поросёнок с кашей!

— Хо-хо-хо!

— Затем гусь с яблоками!

— О-хо-хо-хо-хо!

И все покатывались над обжорством «этих русских».

— Они только и делают, что празднуют! — рассказывалось в другом купе. — У них всякий день праздник! Святого Ивана день — праздник. Святого Петра — праздник. Святого Николая — праздник.

— Ха-ха-ха!

Слова «князь», «граф», «барон» так и гремели во всём поезде.

— О, в нашем предприятии князь Икс заинтересован. Он записан учредителем и получает на 200 тысяч учредительских акций. У него такие связи. Нам всё разрешат!

— У нас граф Игрек. Он будет числиться одним из директоров. 24 тысячи в год жалованья. У него такие знакомства. Он что угодно выхлопочет!

— Раз у нас в деле барон Зет заинтересован! Что ж нам могут не разрешить, раз его интересы тут замешаны!

Знакомясь с вами, русским, в ресторан-вагоне, иностранные предприниматели первым долгом спрашивали:

— Вы знакомы с графом таким-то?

— Нет.

— А с бароном таким-то?

— Тоже нет.

— С генералом таким-то?

— И с ним нет.

После этого иностранец смотрел на вас даже с недоумением:

— Как же это, мол, вы после этого можете существовать?

И отодвигался от вас:

— Должно быть, человек неблагонадёжный. Ни с одним генералом не знаком!

Один иностранный предприниматель, мой сосед по купе, узнав, что я журналист, спросил:

— А почему вы, monsieur[2], не издаёте своей газеты?

— Ну, знаете. На это много причин!

— Хотите? Я в дружеских отношениях с графом Икс. Charmant garçon[17]! Хотите, я ему скажу?

— Позвольте! Граф Икс никакого отношения не имеет. Он просто молодой человек, ничем не занимается…

Иностранец посмотрел на меня удивлённо, но с благосклонностью:

— Но у него столько знакомств! Стоит ему сказать слово. Не откажут же ему в таких пустяках. Он — граф Икс. Он всё может!

Было и смешно и злость брала.

— Есть, знаете, у меня сын. Рождён не в браке, но совсем, совсем как 6ы и в браке. Так вот нельзя ли, чтоб он назывался как я…

Иностранный предприниматель подумал только с минуту:

— Что ж! Пусть! Я скажу барону Зет. Charmant garçon[17]! Стоит ему сказать слово, и вам, конечно, разрешат. Будьте покойны, я вам сделаю.

Они ехали через «заинтересованных» лиц «правити и володети» нами.

«Варяги» сияли.

А я, когда мелькнуло Вержболово, смотрел на расстилавшиеся крутом унылые родные поля и воссылал смиренную молитву серым и тусклым родным небесам:

— Небо земли русской! Ты, спасавшее нас от монголов, ты, спасавшее нас от двунадесяти язык, защити, спаси и помилуй теперь от нашествия предприимчивых французов, анонимных бельгийцев, деловых англичан. Не дай сожрать нас!

И вспоминались мне слова г. Каталажкина:

— За Европою сила, за Европою капитал, у нас, у азиатов, одна защита — хитрость. Чья возьмёт?

Если суждено быть грабежу, пусть судьба поможет нам ограбить тех, кто хочет ограбить нас.

А поезд нёсся по русским равнинам, словно лихая шайка, грабителей неслась по мирным полям.

И в хохоте предпринимателей, рассказывавших друг другу анекдоты «про этих русских», слышались разбойное гиканье, молодецкий посвист и что-то похожее на:

— Сарынь на кичку!

Жутко тогда было в этом поезде, и снились страшные сны.

Под хохот и гогот иностранцев, предвкушавших и торжествовавших, мне снился тот же поезд.

Но на паровозе, вместо машиниста, стоял г. Каталажкин.

В красной косоворотке, с разбойным видом.

Пьяный и наглый.

Он всё прибавлял и прибавлял ходу.

— Топи во всю! — орал он диким голосом кочегарам.

Словно ад бушевал в топке. Г. Каталажкин открыл регулятор во всю и с хохотом схватился за свисток.

Свисток свистал, словно вопль ужаса нёсся по полям.

Поезд летел с быстротой 150 вёрст в час.

Вагоны кидало из стороны в сторону. А в купе всё продолжались хохот и гогот предприимчивых иностранцев.

— Эти русские только жрут!

— Ха-ха-ха!

— Эти русские только празднуют.

— Ха-ха-ха!

Поезд давно уже слетел с рельсов, мчался по шпалам, разрезая, кроша их.

Вагоны метались из стороны в сторону, прыгали, а в купе, упоённые, предвкушавшие, торжествующие, — никто не обращал внимания, никто не замечал.

Хохот и гогот ревели в купе.

И вдруг всё это с адским шумом, грохотом, треском полетело куда-то в пропасть.

Один огромный вопль, один огромный крик гибнущих предприимчивых иностранцев взлетел к небу.

И всё смолкло.

Я проснулся.

Мой сосед по купе приглаживал волосы.

— Скоро Петербург! — сказал он с таким видом, словно хотел сказать:

— Скоро начнём жрать.

В Петербурге[править]

В те времена «розничной продажи своего отечества» у Кюба было весело и шумно.

Русские предприниматели и иностранные капиталисты, — всё это сидело вперемежку и пило шампанское:

— За успех общего дела!

— Ура!

Hipp, hipp, hoorraaa![18]

Шёл пир.

Приятели встретили меня тысячами новостей:

— Такой-то. Помните, прогорал? Воскрес! Вон он! Иностранцам дело устроил!

— Такой-то. Помните, его описали. Банкрот! Поднялся! Иностранцам дело устроил!

Всё, что было в Петербурге прогорелого! обнищавшего, промотавшегося, — поднялось и, вместо арестантских рот, сидело у Кюба.

— А такой-то? Ужели и он не в остроге?

— В кабинете! С капиталистами завтракает! У вас какие новости? Что в Париже?

— Происходит какой-то делёж русской земли.

Я рассказал, что видел.

Кто-то посмеялся:

— Нда-с! Темочки, 6атенька, недурные. Только воспользоваться нельзя!

— Но почему? Почему?

— Ну, что вы, батюшка! С ума сошли? Такие лица в предприятиях заинтересованы. Разве можно? Князь Икс, граф Игрек, барон Зет!

— Да, во-первых, это, может быть, ложь всё!

— Все говорят! Нет, батенька, вы и газету подведёте.

В эту минуту подошёл какой-то предприниматель:

— Господа! Поздравьте! Моё дело предрешено!

— Предрешено?

— Предрешено! А вы думаете против писать. Разве можно?

В редакциях были удручены.

— Господа! Да ведь это же грабёж! Это Панама какая-то! Об этом надо писать! Ведь эти «предприимчивые российские люди» иностранцев прямо на разбой зовут!

— Об этом нужно писать!

— Необходимо!

И все соглашались, что необходимо.

— Позвольте! Что такое? — вопил горячий редактор. — Какой такой Каталажкин? Жулик! Валять его в хвост и гриву!

Но в эту минуту входил в редакцию хорошо осведомлённый сотрудник.

— Господа, дело Каталажкина предрешено!

— Как предрешено?

— Решено разрешить и согласиться на все условия,

— Позвольте! Как?

— Вся биржа говорит. И у Кюба все знают.

— Неужели и у Кюба подтверждают?!

— Мне его компаньон сам говорил.

И все вешали носы.

— Ну, раз предрешено…

— Тогда и писать к чему же?

— Бесполезно.

— Поздно.

— Да и опасно. Раз — предрешено!

И когда потом оказалось, что все эти «предрешения» были в девяносто девяти случаях из ста вздором, ложью, выдуманной и пущенной с целью зажать рты, напугать и заставить молчать печать.

— «Предрешено».

Это было самое лучшее средство изъять вопрос из обращения.

И гг. «предприимчивые люди» широко, необузданно пользовались этим всесильным средством.

Стоило пустить слух.

— «Предрешено!»

— Говорите теперь против. Попробуйте. Раз пред-ре-ше-но!

«Предрешено» — это было страшное слово. «Жупел», «металл». От которого сдавливало дыхание.

— Господа! против этого писать нельзя! Это предрешено!

И как этой ложью пользовались! Как пользовались!

Смерть Каталажкина[править]

С тех пор прошло пять лет.

Всего каких-нибудь пять лет.

Я снова был в Париже. Жил на площади Оперы, а сзади ныл голодный голос какого-то гида по гнусным местам Парижа.

— Господин, не угодно ли посетить интересные учреждения?

Он шёл по пятам.

— Господин… Господин…

Этот голос казался мне знакомым.

— Адреса кокоток… Фотографические карточки…

И в голосе гида зазвучало настоящее отчаяние.

— Господин! В щёлочку смотреть изволили?

Я оглянулся. Передо мной стоял… Каталажкин.

Обшарпанный, обдёрганный, в вытертом пальто, порыжевшем цилиндре.

С тем же бегающим взглядом, который «трогал» всё: цепочку, чуть-чуть оттопырившийся карман.

На исхудалом, ввалившемся лице был написан голод, один беспросветный голод.

— Каталажкин!? Вы?!

Он отступил. Узнал.

Он глядел с испугом:

— Я — Омлетский, Омлетский — я.

— Но вы — Каталажкин! Перестаньте! Вы — Каталажкин!

Я протянул ему руку.

Он пожал её, — сначала вытер свою о полупальто, — и ответил с настойчивостью:

— Моя фамилия — Омлетский… Каталажкин умер.

— Как? Когда? Где?

— Застрелился!

Г. «Омлетский» даже грустно вздохнул.

— Застрелился полтора года тому назад в Café Riche[19]. Вот и известие о его смерти.

Он достал из кармана засаленный номер одной из петербургских газет.

— Вот чёрной каймой обведено. Я и каймой обводил. Прочтите.

Телеграмма:

— «Париж. Вчера в Café Riche[19] покончил самоубийством известный предприниматель по устройству в России иностранных компаний Каталажкин. Самоубийство это ставят в связь с крахом многих предприятий, основанных на иностранные капиталы в России. Несчастный пустил себе пулю в висок. Никакого имущества после Каталажкина не осталось».

— Мир его праху! — сказал я, отдавая г. «Омлетскому» газету.

Г. «Омлетский» бережно сложил её, положил в карман и вздохнул:

— Я и телеграмму посылал. На последние деньги, Как документ храню. Каталажкин не существует. И все кредиторы его…

Г. «Омлетский» сложил руки и сделал благоговейное лицо:

— Все надутые им, все иностранцы, капиталисты, «группы», которые он втравил в предприятия, могут смиренно умолять Всевышнего, да ниспошлёт Он Каталажкину муки адовы на том свете. А на этом взять с Каталажкина нечего! Мой друг Каталажкин скончался. Существует monsieur[2] Омлетский.

— И много вам пришлось перенести после этого события?

— После смерти незабвенного друга моего? О, много!

Он вздохнул искренно, от глубины души с неподдельной горечью.

— Самое принятие пищи стал считать далеко не ежедневным занятием! По шляпе моей видите, до чего я дошёл. По пальто и по ботинкам! Раздавлен и уничтожен как червь! Слава Богу ещё, что, будучи Каталажкиным, на бешеные деньги успел я основательно познакомиться со всеми мерзостями Парижа. Ныне в качестве знатока сопровождаю любознательных туристов, желающих свински провести время и изучить «современный Вавилон». Голодный присутствую при оргиях. Гид по Вавилону! Не желаете ли, под моим просвещённым руководством, посетить интересные уголки и тем дать заработать мне кусок хлеба, — быть может, самый честный, какой я только когда-либо зарабатывал!

— Каталажкин… виноват, Омлетский… Омлетский, перестаньте вы! Хотите, пойдём в ресторан, поболтаем.

Па лицу г. «Омлетского» сверкнула радость:

— Давно не видал приличной пищи!

— Идём!

— Ведите!

Он не ел, а поглощал. Пил залпом, не отрываясь. Глотал не жуя. И во взгляде его горел такой ужас, словно он боялся, что вот сейчас-сейчас отнимут, — и такая жадность, словно он хотел съесть не только то, что было у него на тарелке, но и то, что было на тарелках у всех.

Наконец он откинулся и крикнул:

— Гарсон, сыру!

Он был сыт.

— Фу-у! Даже досадно, что насытился! Так приятно это препровождение времени!

— Ну, теперь за кофе, Омлетский, расскажите, как же всё это произошло?

— Как произошло? Катастрофа, крах и треск! Столб пламени, дыма, и ничего не осталось. Груда обломков. И под обломками этими погиб смелый предприниматель Каталажкин. Заваленный мусором, досками, железом, трупами загубленных им иностранных капиталистов. И из-под обломков, трупов и прочего мусора вылез, — чёрт чёртом, на себя не похож, — еле дышащий проводник по неприличным местам г. Омлетский. Честь имею представиться!

— Но как это случилось? Как?

Вместо ответа г. «Омлетский» захохотал.

— Вот-с, вы попробуйте теперь пойти обратиться к французскому, а особливо — ха-ха! — к бельгийскому капиталисту с предложением выгодного предприятия в России!!! В полиции не бывали? Будете! Вы знаете, что при слове «русский» здесь скоро будут хвататься за карман и прыгать из окна. Хотя бы дело происходило в пятом этаже! Нет-с, вы попробуйте пойти к здешнему капиталисту! Предложите ему «вложить деньги в выгодное предприятие в России». Нет-с, вы попробуй-те! Ха-ха! Вы попробуйте!

— А что?

— Увидите интересный «ряд волшебных изменений милого лица». При одном слове «Россия» побледнеет, бедняк, затрясётся. А вы ему тут скажите: «В предприятии будет заинтересован граф Икс». Под стол полезет. «Окажет содействие князь Зет». Француз ещё, может быть, только на колени бросится: «Не грабьте, monsieur[2]! У меня семья». Но бельгиец, тот прямо к окну кинется: «Городовой! Полиция! Вяжите!» Ха-ха-ха!

— Да в чём же дело?

— Залежей беззакония в нашем отечестве не нашли. Таких богатых, как ожидали. Вы помните, как мы их дурачили! Мы их «прийти и владеть» призывали. А им навстречу, — вдруг «закон». Как deus ex machina[20], как статуя командора — закон! «Нельзя, законом воспрещено». Персонаж, о существовании которого и не подозревали. Слагаемое, на отсутствие которого именно — хе-хе! — и рассчитывалось. Вы ехали в Олонецкую губернию. Думали встретить, — ну, медведя. Взяли рогатину. А вам навстречу — слон! Нужно было видеть, какие рожи строились в то катастрофное время. Ха-ха-ха! Думали грабить, — самих нагрели. Человек предполагает, Бог располагает. В анекдотическую, страну, в страну исключений ехали, — с самими анекдот случился. «Незаконно. Нельзя». — «Как незаконно? Как нельзя? Какой может быть закон, если в моём предприятии сам граф Зет заинтересован. Прогорелый потомок старинного рода! Учредительские акции взял. У него знакомства! Какой такой закон у вас при таких знакомствах сильнее графа Зета может быть?» — «Закон. Нельзя». Тут эти все группы на нас, на Каталажкиных, на смелых предпринимателей бросились: «Что нам какие-то сказки рассказывают? Какие такие законы у вас вдруг проявились? Вы нам говорили, что нет никаких законов, есть одни исключения из законов». Жарко в те времена пришлось. Меня один бельгийский капиталист, на что гражданская натура, застрелить даже хотел. Три раза палил, два зеркала разбил. Плохо стреляют! Самому же потом за зеркала пришлось платить. В ресторане было! «Разорил!» кричит. Это что ограбить-то не удалось. А я, — вижу, плохо человек стреляет, — говорю: «А вы по зеркалам не палите! Ещё больше разоритесь!» А другой мой клиент, французский капиталист, тот с ума сошёл. Мания преследования. Забьётся под стол и кричит: «Закон! Закон!» Всё везде ему закон чудился. «Преследует меня, — вопиет, — закон по пятам. Гонится. Душит. Я от закона из Франции сбежал. Потому мне, благодаря закону этому самому, больше двух процентов на капитал не заработать. Я в Россию от закона сбежал. А он и там очутился. Руки мне вяжет! Спасите! Закон!» Ха-ха-ха.

— Вы оттого и померли?

— Чтоб не приставали. Шарахнет ещё кто-нибудь с безумных глаз из бывших клиентов, из капиталистов-то этих. А тут, — умер Каталажкин. Сам застрелился. Прокляли и успокоились!

— Жарко было?

— Ад-с. Втравленные капиталисты по Петербургу как отравленные крысы метались. «Где граф Икс? Где князь Игрек? Где барон Зет?» — «Как же, граф? Что ж это такое? Разве мы на то шли? Никаких насильственных отчуждений, никаких отнятий земель! Ничего не разрешают!» А граф Икс улыбается им такой светлой улыбкой, Как ангел! «Что делать, messieurs[6], закон!» — «Да ведь этот закон вас, граф, самого по карману бьёт. Ведь этак наши акции под гору летят! А у вас учредительские. Отмените, граф, законы. Хлопочите, чтоб отменили!» А граф удивлённо так смеётся: «Как же я, messieurs[6], о полной отмене законов буду хлопотать. Да меня всякий, к кому я обращусь, за сумасшедшего примет! В моём отечестве есть законы, — и они будут! Законы полезны. А что касается учредительских акций, то я их давным-давно, ещё тогда, когда вы их на бирже взмылили, все продал!» Тут вой поднялся, тут вой! На незнакомых русских вовлечённые иностранцы кидались: «Как вы смеете законы иметь?» Волосы на себе рвали: «Работать своими капиталами в пределах законности?! Да это мы могли и у себя дома делать! Зачем тогда было и в Россию ехать?! Зачем учредительские акции раздавать? Зачем гг. Каталажкиным бешеные деньги за то, чтоб „свели“, платить?!» Очень, словом, тогда сердиты были, что ограбить не удалось! И весьма над прахом покойного и незабвенного друга моего Каталажкина сквернословили!

— Ну, да ведь и вы… то есть, я хотел сказать, ведь и ваш покойный друг Каталажкин… тоже…

Г. «Омлетский» ответил с ясностью:

— Взял-с! Взял незабвенный друг. И не столько взял, сколько втравил. Тысячи взял, а на миллионы втравил! И мир его праху. Они предприимчивы, и он предприимчив. За анекдоты о России тысячи взял! За анекдоты! Шутка? А? Не гениально? Они «залежи беззакония» у нас думали разрабатывать. Грабить, потому «с протекцией всё можно». А покойный друг сам у них «залежи невежества» разработал. Сами виноваты! Не довольствуйся, будучи просвещённым человеком, о России одними анекдотами!

И он принял молодецкий вид:

— Есть на земле справедливость! Есть! И подлецы на свете для того, может быть, существуют, чтоб судьбе было чрез кого свои приговоры справедливости в исполнение приводить!

— Справедливость чрез подлецов?

— Как правосудие чрез палачей. Разве в палачи берут хороших людей? И судьба берёт подлецов для грязной работы: для исполнения приговоров справедливости!

— Ну, а теперь что?

— Что теперь?

— Так и водите иностранцев по скверным местам? От всякой другой деятельности отказались?

«Бывший Каталажкин» пожал плечами:

— Так и придётся до конца дней. Ежели бы я ещё китайцем или там малайцем каким был, — тогда другое дело.

— Почему китайцем? Почему малайцем?

— Стал бы европейские капиталы на грабёж в Китай или в Индокитай звать, Теперь туда стремление. Вы помните, как иностранные капиталы из России бежать кинулись? Как французы в 12-м году. Бросали всё, свои акции за бесценок продавали. Только бы хоть что выручить. И всё в Китай, всё в Индокитай кинулось. Там строить, заводить, устраивать, копать, рыть! На официальном языке бирж это называется: «отливом европейских капиталов на дальний восток». А почему отлив? Почему сначала к нам бешеный прилив был, а потом на дальний восток отлив? Всё это поиски капитала за беззаконием. Думали у нас «залежи беззакония» найти: «вот где можно что угодно делать». Осеклись, — в Китай ринулись: «Вот где истинные залежи беззакония. Вот где их разрабатывать! Вот где всё разграбить возможно!» Ищет стеснённый дома европейский капитал беззаконных стран, где бы «всё можно». Ищет!

И «бывший Каталажкин» в раздумье произнёс:

— Нешто голову обрить да косу отпустить?! Скулы у меня выдающиеся. Прикинуться китайцем и начать европейским капиталистам своё китайское отечество продавать?!

Мы встали.

— Каталажкин! — воскликнул я. — Ещё один вопрос… Каталажкин! Давно меня мучит… Вы не сердитесь…

— Спрашивайте.

— Каталажкин… скажите… не видал ли я вас… Не были ли вы… ну, словом, не были ли вы на Сахалине? Не встречал ли я вас в Онорской тюрьме?

Каталажкин задумался, подумал и ответил:

— Нет! Не припоминаю. Нет! С положительностью могу вам ответить: на Сахалине я не был.

Он взял сорок франков, поблагодарил и пошёл.

Катастрофа в Китае[править]

Настал 1900-й год. Конец века. Год всемирной выставки в Париже, торжества мира и мира, а вместе с тем «китайских событий» и кровавого, беспощадного, безумно-жестокого «укрощения строптивых».

Я был тогда в Лондоне.

Раз как-то один из моих знакомых англичан предложил:

— Не хотите ли отправиться сегодня в наш клуб? Предстоит кое-что любопытное. У нас будет сегодня… китайский революционер.

— Китайский революционер? Это не каждый день увидишь!

Англичанин с презрением пожал плечами:

— То есть это по-ихнему он революционер. А с нашей точки зрения, — нагрубил просто какому-то мандарину и должен был бежать. У нас-то и мандарин-то этот известен. Больше, по сообщениям «Gil-Blas[21]» и других кокоточных парижских газет. «Просвещённый мандарин» бывал с какими-то миссиями в Европе и прославился тем, что любит, чтоб его кокотки били по щекам.

— Любит?

— Очевидно, особенность китайских вкусов. Он сам заявлял это корреспонденту какой-то кокоточной газеты в Париже, когда тот явился интервьюировать его по вопросу: «Доставляет ли удовольствие боль в любовных удовольствиях?» Он ответил, что очень любит, чтобы парижские кокотки хлестали его по щекам. Во-первых, это ему льстит, — с высшими представительницами цивилизации — с самими кокотками! — за панибрата. А во-вторых, он сказал: «в Китае я всех бью, а здесь меня бьют. Это доставляет мне смену и новизну ощущений». Тогда ещё этот ответ «просвещённого» китайского мандарина обошёл все газеты. Вот этому-то ничтожеству и нагрубил чем-то Тун-Ли. И должен был бежать. Идём. Это любопытно. Он отлично говорит по-английски и будет рассказывать о китайских делах.

В огромной читальне респектабельного клуба было на этот раз целое заседание.

Сидела масса народу, и взоры всех были обращены к маленькому, невзрачному китайцу, в синей кофте, с длинной косой, близорукому, в очках с толстыми стёклами.

Мы опоздали.

Беседа уже началась. Китаец отвечал теперь на вопрос:

— Откуда взялось движение боксёров?

На его жёлтом, скромном лице не было ни малейшего смущения. Он говорил смело, и чем дальше, тем голос его звучал звонче и громче. Он обвинял. Он не оправдывался.

И всё собрание, нахмурясь, слушало его. Мрачно, недовольно, грозно, как слушают люди правду.

— Вы считаете нас варварами, а мы должны считать вас благодетелями, которые несут нам блага цивилизации! — китаец улыбнулся улыбкой, в которой было столько же печали, сколько и презрения.

— Кстати! Интересно, почему вы считаете нас варварами? Потому только, что вы не знаете нашего языка и не знакомы с нашими науками? Потому что вы не умеете читать по-китайски и не знаете, что напечатано в наших книгах? Согласитесь, это похоже на безграмотного извозчика, который считает что в книгах написаны одни глупости, потому что он не умеет читать! Но оставим это в стороне. Пусть мы варвары! Какие же блага несёте нам вы? Вы — иностранцы, носители культуры, цивилизации? Вы пользуетесь самыми худшими сторонами нашей жизни и их культивируете. По вашему мнению, в Китае нет законов, а есть произвол. И на это вы играете, спекулируете. На это все ваши надежды. Вы несёте в нашу страну свои капиталы, заводите грандиозные предприятия. И при этом когда-нибудь, какой-нибудь европеец дал себе труд ознакомиться с нашими законами, задался ли вопросом: «согласно ли то, что я делаю, с законами страны?» Да если вы зададите такой вопрос любому европейскому предпринимателю, — он расхохочется. «Законы Китая!» По его мнению, в Китае полное беззаконие. Это его и радует, это его и привлекло. На беззаконии основаны все его замыслы, планы. Вы эксплуатируете эту дурную сторону, сторону жизни. И только её. Вы развращаете наших мандаринов: «С ними я никаких законов знать не хочу». Попробуйте сказать любому предпринимателю, устраивающему самое эксплуататорское, самое убыточное для страны дело: «Но, милостивый государь, то, что вы предпринимаете, преступно. Это запрещено местными законами». Он вам ответит: «В моём предприятии заинтересованы мандарин такой-то, мандарин такой-то, мандарин такой-то». И вы хотите, чтобы мы были вам благодарны? Вам, которые приходят только для того, чтобы пользоваться нашим бесправием, нашим, кажущимся вам, полным отсутствием даже чувства законности? Каждое из ваших предприятий в нашей стране, это — плевок чувству законности, каждое начинание — пощёчина справедливости. И вас удивляет, что люди вознегодовали на вас, что они защищаются, как могут?

— Ну, ну! — раздался кругом ропот. — Защищать боксёров!

— Но хороши и мы! — с улыбкой вздохнул кто-то.

А китаец смотрел на представителей культуры, на носителей цивилизации с укором, со скорбью, с ненавистью, отвращением и непримиримой враждой.

Воскресший Рокамболь[править]

Это было полгода тому назад, весной, в Париже.

В загородном ресторане Арменонвиль было весело и шумно, как всегда за обедом.

Вечер выдался на редкость — великолепный. Все столы были заняты.

Только один, около меня, роскошно сервированный, был пустой.

Около него стояли на страже два лакея, чтобы кто-нибудь не взял ветки сирени или великолепной махровой розы, которые ковром покрывали скатерть.

Вдруг всё зашевелилось.

Monsieur le prince[11]!

Стоявшие на страже лакеи, как сорвавшись с цепи, бросились вперёд.

Метрдотель пятился спиной и приглашал:

— Сюда, сюда, mon prince[22]!

Шла целая компания роскошно разодетых женщин, мужчин.

Впереди всех шёл высокий господин, развязный, самоуверенный, нагло глядевший по сторонам.

Это был… Каталажкин.

— Сюда, mon prince[22]! Вот стол, приготовленный для вас, mon prince[22]!

Каталажкин небрежно оглянулся кругом. Взгляд его упал на меня.

Он узнал, лицо его вдруг всё засияло настоящей радостью, он кинулся ко мне и обеими руками сжал мою руку:

— Вы?!

Monsieur[2]monsieur[2]

— Каталажкин! Каталажкин, чёрт возьми! Прежний Каталажкин! Выше прежнего! А Омлетский, — он расхохотался, — Омлетский исчез, испарился бесследно, растаял где-то в мерзкой атмосфере парижских бульваров.

— Значит, появившееся тогда известие о безвременной кончине Каталажкина было неверно? — рассмеялся я.

Он ответил хохотом:

— Это до такой степени неправда, что даже напечатано в газетах! Вы один? Не начинали обедать? В таком случае мы обедаем вместе. Нет, нет! Отказа быть не может. Вы помните яичницу и бифштекс, которые вы стравили на меня тогда в таверне Пуссэ?

— «Стравили»! Выраженье!

— Ну, да, стравили! Потому что я тогда не ел, а жрал. И был не человек, а скот. Скот, дрожавший от самой скотской боязни: «а не помру ли я с голода?» Тьфу! А всё-таки та яичница и тот бифштекс были вкуснейшими в моей жизни. Я тогда давно не жрал так хорошо! И эти сорок франков, которые вы дали мне тогда! Конечно, я не решаюсь возвратить вам их деньгами. Это было бы мелочно и неблагодарно. Но шампанским, но музыкой, но женщинами! Какая из тех, которые со мной, вам нравится? Эта? Та? Любая! Гарсон, ещё прибор для monsieur[2]. Mesdames[23], monsieur[2], мой знакомый! Можете пить, есть, делать что вам угодно. Я буду разговаривать со старым знакомым. Это гораздо интереснее!

— Однако, вы с ними…

— Все прохвосты. Не обращайте на них внимания! — успокоил меня Каталажкин. — Околачиваются даже не около меня, а около моих денег.

Monsieur le prince[11]!

Толстый дирижёр-румын, увидев Каталажкина, прервал в середине какой-то удивительно мелодичный вальс, подбежав, вертелся около и сгибался пополам, несмотря на свою феноменальную толщину.

— Что будет угодно приказать сыграть, mon prince[22]?

— Брысь! — цыкнул на него Каталажкин. — Спроси у этих дам и играй, что они тебе прикажут. Итак, — он налил водки, — здоровье Каталажкина, если вы позволите, и за упокой души покойника Омлетского! Не ждали, что воскресну?

— Откровенно говоря…

— Феникс!

— Чем же вы… если это не секрет, конечно… чем же вы теперь занимаетесь?

Каталажкин ответил просто, ясно и спокойно:

— Продаю в розницу моё отечество.

— Как? Опять?

Он молча утвердительно кивнул головой.

— Кому же?

— В Америке.

— Эк, куда вас метнуло!

— Случайность! Счастливая случайность! — отвечал Каталажкин, уплетая свежую икру. — Могу сказать: как Христофор Колумб, открыл Америку. И как Христофор Колумб, совершенно случайно. Впрочем, Америку только и можно открывать, что случайно!

— Любопытно…

— Было бы узнать? Никакого секрета.

И, быстро и жадно поглощая блюдо за блюдом, он рассказал:

— Вы помните беднягу Омлетского, которого вы из жалости накормили тогда бифштексом? Не отрицайте! Бедняга, действительно, ничего, кроме жалости, не мог внушать. Был голоден, околевал, и если украл, то из голода.

— Украл?

— Омлетский? Кончил тем, что украл! Самым грубым, самым грязным, самым вульгарным образом украл!.. Вы не обращайте на меня внимания, что я не ем, а жру. Отвратительно стал есть. Словно у меня отнимут. Тороплюсь. Это с тех пор, со времени Омлетского. Итак, Омлетский украл. Сопровождая какого-то любопытного туриста в качестве опытного гида — помните его профессию? — по скверным местам, напоил «типа» до положенья риз и свистнул бумажник. Свистнул, — и прямо в закусочную. Купил пол-омара и тут же на улице слопал. До такой степени был, подлец, голоден. Нда-с, времена, чтоб их чёрт взял!

Каталажкин посмеялся.

— Ну-с, после такого происшествия, вы сами понимаете, в Париже оставаться было неудобно, у них насчёт такого грубого присвоения собственности строго-с. Особенно, ежели иностранец попался. Ещё своего, француза, присяжные могут кое-как оправдать, хотя и этого почти никогда не бывает. Лучше уж убей, но только денег не бери. Это дороже! Но ежели иностранец, — нет ему никакого оправдания. Потому иностранец должен сюда ездить с деньгами, а не за деньгами. В такой вере воспитаны. Словом, дело Омлетского дрянь. А тут чужой бумажник в кармане. Омлетский — скок на первый отходящий поезд, — в Кале, в Англию, в Ливерпуль, на пароход и в Америку.

— Много было у вас… у Омлетского с собой денег?

— Не особенно! Пьяная каналья не любил с собой много таскать. Однако, тысячи четыре франков.

— Однако!

— При американской-то дороговизне жизни? Шутите! А в Америке не украдёшь. То есть украсть-то украдёшь, но в тюрьме на всю жизнь похоронят. Замуравят — и умер. Тошно стало Омлетскому. Ходит: «к какому бы занятию себя пристроить?» И вот однажды, во время таких скитаний, проходит Омлетский мимо книжного магазина и в окно глазеет. На окне книга: «Россия. Описания очевидца». Омлетский же говорил и читал и писал по-английски. Потому что прежде когда-то, в скверные годы, в Англии живал. «Дай, — думает, — куплю книгу. Может, о России что новое прочту. Кстати, и в английском языке практика». Купил, пришёл домой, начал читать и возмутился. Чёрт знает, что такое! Автор в Москве на торжествах был корреспондентом от нью-йоркской газеты и такое о России, в качестве очевидца, городит! Такое городит! Довольно вам сказать, что в книге картинки приложены. Фотография. Фотография черкеса во всеоружии, — подписано: «Русский дворник в Москве». Фотография какой-то опереточной певицы из малороссийской труппы. Юбка до колен и ноги в трико. Подписано: «Горничная в московской гостинице». Зло меня… то есть Омлетского взяло. Потому что был Омлетский всё-таки патриот. «Надо, — думает, — этого подлеца-автора, что о России небылицы пишет, разыскать. Всё поругаюсь. А то в английском языке никакой практики нет. Да и знакомство всё-таки приобрету. Хоть и через ругань. А там, может, я ему понравлюсь. В репортёры хоть, что ли, определит!» Взял и пошёл. Явился в редакцию, от которой автор корреспондентом ездил. Спросил его. Выходит здоровый, этакий, дядя. Пожилой и вид приличный. «Что вам угодно?» — «Ваша, мол, книга?» — «Моя». — «Ну, так я русский и объясниться пришёл!» Посмотрел с удивлением. «В чём же, — говорит, — дело?» — «Послушайте. Вы были в России, ведь вы видели своими глазами, что ни таких дворников ни таких горничных нет. Зачем же такую ерунду печатать?» Как расхохочется этот самый автор: «А это, — говорит, — по требованию публики!» — «Как по требованию публики?» — «Нашей американской публики, мистер. Какой же чёрт, хотел бы я знать, станет книгу покупать, если о России только то, что есть, написать? У всякой публики, мистер, есть свои запросы, — и всякая публика, мистер, имеет право на то, чтоб её запросы удовлетворялись. Мы, американцы, мистер, ничего о России, кроме анекдотов, не знаем и ничего, кроме анекдотов, о ней слушать не желаем». И лишь он это сказал, — Омлетский исчез.

— Как исчез?

— Изголодавшийся, растерявшийся, не знающий, что ему делать, куда сунуться, за что взяться, Омлетский мгновенно умер, исчез. И вместо него перед американским корреспондентом стоял Каталажкин. Сам Каталажкин. Каталажкин воскрес. Гарсон, шампанского! Выпьем же за упокой души бедного Омлетского, и чтоб о нём больше не упоминать!

— За упокой его души.

— Рыбу бросили в воду! Вот где ещё анекдоты о России могут иметь цену! И через месяц, милостивый государь мой, я, Каталажкин, беседовал с американскими капиталистами, — чёрт их обдери, — о разработке медных рудников в одной из губерний и о проведении по сему поводу подъездных путей! Капитал — 20 миллионов долларов. Знай наших! В Америке любят всё en grand[24]. За здоровье Америки! Hipp, hipp, hoorra![18]

— И верили?

— Ежели я им анекдоты о России рассказывал! Как же не поверить? «В чьей земле руда?» — «В крестьянской!» — «А как же достать?» — «Отнимут!» Какой-то знающий нашёлся: «Там, у вас, читал я где-то учреждение такое есть… зем… зем… Оно не вступится?» — «Земство? Упразднят. По такому случаю упразднят!» И все американцы кругом в восторге: «Вот это по-русски». Ежели кто про закон, я им таких анекдотов наскажу! В газетах интервью со мной печатают: «Приехавший из России предприниматель. — Новое поле деятельности для Америки. — Запрет ни в чём. — Полная свобода. — Иностранец, делай что хочешь. — Новые анекдоты про Россию. — Предприятие, в котором заинтересованы князь Икс, граф Игрек, барон Зет». Я знаменитость. Меня все с распростёртыми объятиями: «Своё отечество человек в розницу продаёт».

— Позвольте, да это повторение того же, что было семь лет тому назад в Париже и Брюсселе?

— Точное!

Каталажкин захохотал:

— Только шире, только наглее. Потому что американцы насчёт нас ещё более невежественны, чем гг. европейцы. Вы обратите внимание! Как за последнее время американские капиталы к нам кинулись. На нефть, на медь, на метрополитены, — на всё идут. Какая уйма русских предпринимателей там орудует. Почему там? Потому что в Европе горьким опытом в эти анекдоты разучились верить, а в Америке ещё верят. «Страна исключений». Городское самоуправление? Городское самоуправление для вас, в виде исключения, уничтожат. Земство? И земство, в виде исключения, для вас. Частная собственность? И частную собственность по боку! Когда-то и западноевропейские капиталисты на это шли. Но теперь, если такую вещь западноевропейскому сказать, он «увы! нет!» скажет и под стол от страха спрячется. А Америка ещё не искушена!

— Но ведь и Америка, Каталажкин, горьким опытом дойдёт, что всё, на что её русские «энергичные предприниматели» зовут, — анекдоты?

— Будет время — дойдёт, — весело тряхнул головой Каталажкин, — а пока поживём!

Глаза его, как и встарь, беспокойно бегали с предмета на предмет и с нежной теплотой остановились на брильянтовой брошке одной из этих дам.

— Какая у неё брошка! — сладострастно шепнул мне Каталажкин. — Вот бы…

Но тотчас же расхохотался и, хлопнув меня по колену, успокоил:

— Не бойтесь. Это я так. Пока не нужно!

Примечания[править]

  1. фр.
  2. а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т фр. monsieur — месье
  3. фр.
  4. лат.
  5. фр.
  6. а б в г д е ё ж з фр.
  7. фр.
  8. фр. Merci — Спасибо
  9. лат. «de profundis» (букв. «из глубин») — название католической заупокойной молитвы.
  10. фр.
  11. а б в г д е ё фр.
  12. фр. pardon — извините
  13. а б фр.
  14. фр. St. Martin — Сен-Мартен
  15. фр.
  16. фр.
  17. а б фр.
  18. а б англ. Hip, hip, hoora! — Гип-гип ура!
  19. а б фр.
  20. лат. deus ex machina (букв. бог из машины) — неожиданная развязка запутанного дела.
  21. фр.
  22. а б в г фр.
  23. фр.
  24. фр.