О незаконных и о законных, но несчастных детях (Дорошевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
О незаконных и о законных, но несчастных детях
автор Влас Михайлович Дорошевич
Источник: Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том I. Семья и школа. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 180.

«Если бы между собаками было столько скверных матерей, сколько среди людей, как бы мы презирали это животное!»Из дневника

Теперь беззакония о незаконнорождённых сменяются законами, и всякий ребёнок, рождён ли он в браке или вне брака, будет иметь право иметь родителей.

Но это «одна только сторона» права детей.

Почему, поднимая вопрос о праве отыскивать отца и мать, не поднимут вопроса о праве избавляться от дурных родителей?

Странный вопрос, скажете вы. Но пока жизнь складывается иногда странно, она выдвигает и странные вопросы.

Я получил следующее письмо:

«М. Г.! 35 лет я нахожусь в том самом положении незаконнорождённого, о котором теперь так много говорят, и жизнь сделала меня компетентным в этом вопросе. Я буду говорить только о дурных матерях, потому что в этой области специализировала меня жизнь. То обстоятельство, что я пишу вам, совершенная случайность и зависит от судебного пристава. 35 лет тому назад женщина, которая меня родила, выздоровев от родов, уехала в другой город. Кормилица, которой, может быть, не было и заплачено, ушла к пожарным. И если бы судебный пристав, явившийся в это время для описи имущества по долгу, не выломал, на основании закона, дверей, 35 лет тому назад одним „усопшим младенцем имярек“ было бы больше, и вы не получили бы этого письма.

Один из присутствовавших при описи, в качестве свидетеля, соседей взял брошенного маленького обкричавшегося человечка и отнёс его к себе домой, к жене. Они были бездетны, им стало жаль ребёнка, и они почему-то полюбили его.

Да будет благословенна святая память этой женщины, отдавшей жизнь чужому ребёнку, которую я с благоговением называю своею матерью, потому что „не та мать, которая родила, а та, которая вспоила и вскормила“.

Я жил у своих „родителей“, не думая, что когда-нибудь мне придётся ставить это слово в кавычки — жил, как родной сын, жил, как приходится жить не всякому родному сыну. Мне не могло в голову прийти, что я не их сын. Не могло, если б иногда не звучало какой-то странной ноты, когда на меня сердилась нянька, горничная, кухарка.

— Туда же привередничает!

Так я не слыхал, чтоб разговаривали с другими детьми. Какая-то странная нота была в этих словах, которая меня поражала тогда, и которую я словно слышу до сих пор. Меня звали фамилией моих родителей. Когда меня маленького в шутку называли по отчеству, всегда за моим именем произносили имя того, кого я звал „папой“. Меня все кругом считали их сыном, и только через прислугу, между тем, распространялась моя тайна.

Общественное мнение! Как часто оно питается отбросами, которые подбирает в кухнях! И с „общественным мнением“ я встретился в школе.

Не одолев меня в драке, разозлённый товарищ крикнул мне:

— Подкидыш!

И, увидав, что все кругом расхохотались и посмотрели на меня с презрением, я с удивлением спросил:

— А что такое „подкидыш“?

Я не знал даже этого слова. При мне, понятно, избегали его произносить.

— Сами вы подкидыши! — крикнул я, и это вызвало новый, ещё сильнее, хохот.

— Ну, уж это-то ты врёшь! — и меня поколотили за то, что я кричал:

— Нет, вы подкидыши! Подкидыш!

Придя домой, я спросил:

— Мама, что такое подкидыши?

Она побледнела и схватила меня за голову:

— Кто тебе это сказал?

— Мальчики.

— Никогда не повторяй этого. Это нехорошее слово.

Она почему-то заплакала и начала меня целовать.

Кругом происходило что-то странное. Я знал, что в Петербург отправили какую-то бумагу. Об этом говорили. Ко мне стали ходить незнакомые люди.

— Адвокаты! — почтительно сообщала горничная.

Запирались в кабинет. О чём-то долго говорили. Выходя из кабинета, незнакомые люди гладили меня по голове, спрашивали:

— Этот?..

Мать целовала меня чаще и, целуя, плакала. Ко мне относились с какой-то особенной нежностью, словно к больному! Словно жалел меня кто-то за что. На завтрак мне давали особенно много и всё моё любимое.

Когда я приносил дурные отметки, мне только говорили; „ты должен учиться хорошо“, и не бранили меня.

„Словно я умру!“ думал я и начинал плакать.

Когда раздавался звонок, меня, прежде чем открыть дверь, поспешно уводили в дальние комнаты, словно прятали. А иногда вдруг наскоро, торопливо кутали и посылали с человеком гулять, хотя я и говорил:

— Мне не хочется!

— Иди! Иди!

Мы уходили, словно бежали, по чёрному ходу, и всякий раз в таких случаях я видел, что у наших ворот стоит очень хороший извозчик.

Меня водили гулять очень долго, и мы возвращались только тогда, когда извозчика у ворот уже не было.

Мама всегда встречала меня очень расстроенная, по большей части заплаканная, целовала, прижимала к груди, словно я пропадал и неожиданно вернулся к ней.

Однажды, когда мы обедали, раздался звонок, и прежде чем меня успели увести, в столовую вошла какая-то дама, очень нарядная; увидев меня, улыбнулась, сказала:

— Какой он большой!

И поцеловала.

Какое-то странное волнение, в котором я до сих пор не могу дать себе отчёта, овладело мной при виде этой дамы.

К нам ходило много дам, которые меня знали совсем маленьким, и которых в лицо я не помнил, они всегда говорили одно и то же: „Какой он большой!“ и целовали меня. В этом не было ничего особенного, но на этот раз…

Лицо моей матери побелело, как полотно. Мне почему-то сделалось страшно, я крикнул „мама!“, бросился к ней, меня схватили и утащили, не давши даже ещё раз взглянуть на нарядную даму.

Когда мы выходили, у ворот стоял тот же самый хороший извозчик, которого я видел всегда, когда меня спешно уводили гулять.

На этот раз человек водил меня гулять особенно долго. Мы вернулись, когда уже было совсем темно.

Мама меня встретила с рыданьями и ещё никогда так не целовала. Отец взял за руку, увёл в детскую, поцеловал, сказал:

— Сиди тут. С мамой дурно.

Я слышал, как бегала прислуга, носили воду, искали спирт, я слышал, как мама рыдала, и сквозь закрытые двери до меня доносилось:

— Не отдам.

Вечером у меня открылся жар, бред. Я впал в бессознательное состояние. Когда я очнулся, была ночь, в детской горела лампадка, на постели у меня сидела мама и плакала.

И вот сам не знаю уж почему, но я вдруг вскочил и закричал:

— Мама, мама, скажи, твой я сын?

Я целовал её руки и молил:

— Мама, твой я сын?

— Что ты? Что ты? — испуганно шептала она, бросаясь на колени, обнимая меня.

И мы, обнявшись, рыдали, целовали друг друга.

И я рыдал, чувствуя, что какая-то страшная скорбь наполняет мою душу, и что-то страшное-страшное надвигается на меня и на маму.

Я потом не задавал матери этого вопроса. Мне было страшно его задать. Эта детская, этот свет лампады, стоящая на коленях и целующая мои руки, словно прощенья в чём-то просящая, мать, я с тех пор помню это, я никогда не забуду этого…

Я поправлялся туго. И когда начал вставать и ходить по комнате в один, поистине прекрасный день, какой-то вихрь радости налетел на наш дом.

Отец, мать меня обнимали, целовали. Прислуга плакала и целовала мне руки. Все меня словно с чем-то поздравляли, но не говорили этого слова. А мать, когда вбежала в то утро в мою комнату, прижала меня к себе так, что мне даже стало больно, безумно целовала и говорила:

— Мой, мой теперь.

В этот день была получена бумага из Петербурга.

В нашем милом доме стало весело. Тайный страх чего-то, который был разлит в воздухе, исчез. При звонках никто не вздрагивал. Меня никто торопливо не уводил из дома чёрным ходом. И той нарядной барыни больше никогда не появлялось.

Потом я узнал, конечно, всё.

Эта женщина приезжала за тем, чтоб взять меня. Какой-то лавочник, говорила она, хочет взять меня в услужение и предлагает ей деньги.

Похоронив святую женщину, которую я с детства называл матерью, и разбираясь в документах, я нашёл нотариальную бумагу, подписанную той же фамилией, которая значится в моём метрическом свидетельстве в строках:

— Родился у такой-то.

В этой нотариальной бумаге было сказано, что она, получив такую-то сумму, отдаёт меня в полную собственность таким-то и обязуется никаких прав на меня не заявлять.

Но что бы значило это нотариальное удостоверение торга на ребёнка, если бы не та бумага, которой так ждали из Петербурга, и которая такой радостью наполнила всех: это был акт об узаконении.

Мать могла воскликнуть в то утро в первый раз за десять лет:

— Он мой теперь!

По имени и по правам с этим узаконением я принадлежал тем, кто меня больше чем родил, кто сделал меня человеком.

Так мы, незаконнорождённые, или как теперь зовут „внебрачные“, — чем это лучше?.. — с актом узаконения перестаём быть собственностью той самки, которая нас произвела на свет.

Эта самка теряет на нас права. Не то с законными, но такими же несчастными детьми.

Я чувствую себя должным, и то, что я должен, это — жизнь.

Мне дали жизнь, и я должен жизнь миру, в котором водятся добрые люди. Мой долг пред памятью моих приёмных отца и матери — взять ребёнка, такого же брошенного, как я, и воспитать его, как сына.

И у меня уже был бы ребёнок, мальчик лет восьми, если бы он не был законным сыном тех, кто его родил.

Это было три года тому назад. Я встретил пятилетнего мальчика, милого, прелестного, нелюбимого своими родителями.

Они были моими соседями, и весь дом возмущался их гнусным отношением к ребёнку. Особенно отношением матери, К сожалению, не было ничего уголовного в их поступках, С каким бы наслаждением я посадил бы их в тюрьму, с каким восторгом я платил бы самым искусным адвокатам, чтобы сделать это, и стал бы подкупать их сторожей, чтобы они похуже с ними обращались.

Но, к сожалению, ничего уголовного не было в их поступках. По крайней мере, ничего нельзя было доказать. Они били несчастного ребёнка, но это не было ещё „истязанием“, которое требуется по закону. Они только на каждом шагу мучили, оскорбляли несчастного ребёнка, лишали его всех радостей жизни и говорили:

— Чтоб ты поскорее сдох, проклятая гадина!

Они морили его голодом, давали какие-то кости, его однажды высекли за то, что он украл молоко у котят. Он валялся где-то в тёмном чулане. Из-за отрепьев, в которых он ходил, с ним не хотел никто играть.

Но ведь это всё ещё не уголовщина. Я звал его к себе играть и получал истинное удовольствие, кормя его вкусными вещами. Мне всё нравилось в нём: улыбка, голос, взгляд. Каждое слово, сказанное им, казалось мне необычайным. Каждое его желание — милым.

И когда я через два месяца этих наших тайных свиданий, — тайных потому, что родителей „оскорбляли“ заботы посторонних об их сыне, когда я спросил себя:

— Что мне этот мальчик?

Я должен был ответить себе, что я люблю его без ума. Так, вероятно, любят только своих детей.

Взять?.. Но ведь он „законный“ ребёнок, Его нельзя узаконить без желания родителей. Нет такого акта, с помощью которого кончалась бы их власть над этим человеком.

Воспитывать при себе, полюбить, как родного сына и каждую минуту ждать, что вот-вот придут люди и отнимут вашего ребёнка.

Нет, это слишком страшно.

Вспомните эти сотни процессов между обзаконенными самками, случайно родившими, и истинными матерями, отдавшими ребёнку всю свою жизнь.

Вдруг они предъявляют иск об истребовании ребёнка.

— Но я ему дала то-то и то-то! — говорит мать.

— Что ж, и я ему дам воспитание, соответствующее моим средствам, — отвечает самка.

Они так поступают из шантажа, просто из злости.

И закон на их стороне. И судьи, скрепя сердце, присуждают ребёнка отвратительному существу, когда-то отказавшемуся от своего ребёнка.

Закон охраняет их, этих тварей, которые осквернили Церковь и благословенье Бога, которые ходили вокруг аналоя, чтобы на законном основании предаваться любострастью или жить на содержании у мужа.

Вы должны извинить меня, если я говорю с такой горячностью о дурных матерях. Жизнь сделала это. И когда я думаю о дурных матерях, мне кажется, что я мог бы быть и палачом.

Тысячи процессов кончаются в пользу этих тварей и всегда во вред детей. Несчастных, несчастных детей.

Бедный ребёнок, о котором я говорю, был судьбою избавлен от дальнейших мучений и сквозь туманную даль глядевшей на него печальной жизни.

Он умер. За ним не смотрели, он схватил воспаление лёгких и скончался.

Он умер, но остались тысячи и тысячи законных детей, нелюбимых, пасынков, падчериц, которые слышат, как слышал он ежеминутно:

— Хоть бы ты околел!

И которых нельзя взять, которых никто не возьмёт, потому что вечно будет стоять вопрос:

— А придут и отнимут?

Потому что законных детей брать за своих и узаконить без согласия родителей нельзя.

— Узаконение посторонними законных детей, — но это нарушает все юридические нормы и формы! — скажут гг. юристы.

Я думаю, что не жизнь должна идти за юриспруденцией, а юриспруденция идти за жизнью, как наёмница за своей госпожой.

Пусть отыскивают новые нормы и новые формы гг. юристы, которых мы держим для нашего блага, для наших удобств.

Ребёнок — вот первое лицо в обществе. И пусть не будет он в полной кабале у дурных родителей, кто бы ни были эти родители: незаконные или законные, но гнусные.

Это великое дело — дать ребёнку право отыскивать своих родителей.

Но дайте ему, дайте другим, любящим его, за него отыскивать это право: избавиться от гнусных родителей.

Пусть ребёнок не будет собственностью низкой твари, — обзаконила или не обзаконила эта тварь своё „сожительство“.»

Таково полученное мною письмо.