Переписка M. A. Балакирева с В. В. Стасовым (Стасов)/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Переписка M. A. Балакирева с В. В. Стасовым
авторъ Владимир Васильевич Стасов
Опубл.: 1869. Источникъ: az.lib.ru

ПЕРЕПИСКА M. A. БАЛАКИРЕВА С В. В. СТАСОВЫМ[править]

Предисловие и комментарии В. КАРЕНИНА

Вступительная статья Г. Л. КИСЕЛЕВА

ОГИЗ--МУЗГИЗ Москва — 1935

Мысль сделать достоянием всех интересующихся русской музыкой переписку М. А. Балакирева и В. В. Стасова принадлежит ныне уже покойному Дмитрию Васильевичу Стасову. Перечитав летом 1910 г., вскоре после смерти Балакирева, его письма к Владимиру Васильевичу, Д. В. Стасов писал музыкальному критику Г. Н. Тимофееву 29 июля из с. Языкова: «Я здесь в деревне перечитываю переписку Балакирева с братом Влад. Вас. и нахожу в ней такие важнейшие указания, подробности, мысли о самых разных вопросах жизни, искусства, литературы, оценки людей, делавшиеся Балакиревым, каких не ожидал встретить, хотя всегда уважал Балакирева за ум, способности и душевные качества. Надо просто из этой переписки целый том напечатать, и тогда личность Балакирева представится весьма цельною и необыкновенною. Это ум и натура замечательная… представить личность Балакирева во весь рост — вещь очень аппетитная, благодарная и, по-моему, необходимая…»

Свое намерение Д. В. Стасов и стал немедленно приводить в исполнение. Он дал снять копии со всей переписки своего покойного брата с Балакиревым, мы вместе сделали к ней необходимые примечания, проредактировали всю рукопись для печати, исключив по необходимости некоторые места, в то время по цензурным условиям неприемлемые, и Д. В. заключил с фирмой Ю. Г. Циммерман договор о напечатании первого тома писем (с 1858 по 1869—70 гг.). Книга начала печататься в 1914 г., но наступила германская война, и Циммерман и типограф, в качестве германских подданных, должны были покинуть Петербург, а правопреемники их — Лемберг и Лекайе, чтобы отпечатанные листы этого 1-го тома не пропали, поспешили издать эти отпечатанные 13 листов в качестве 1-го выпуска, без предисловия. Остальная часть приготовленной к печати рукописи была положена в сейф издательства, в надежде пустить ее в набор по окончании войны. Но этому не суждено было исполниться.

Теперь, приступая вновь к изданию полностью всей переписки Балакирева и В. Стасова, мы печатаем заново первый том, причем, ввиду изменившихся общеполитических условий, с одной стороны, а с другой — за смертью многих лиц, бывших в живых в 1916 г., восстанавливаем все тогда выпущенные отдельные строки, а часто и целые страницы, которые либо не были бы пропущены тогдашней цензурой, либо могли неприятно затронуть некоторых из друзей Балакирева, если б они их прочли, Теперь, когда все эти места восстановлены, еще более надо согласиться с мнением Д. В. Стасова, что при чтении этих писем личность Балакирева встает во весь рост.

Мы видим сначала этого нервного, пылкого юношу, вибрирующего при всяком новом впечатлении, то восторженно радующегося, встретив сочувствие и понимание, то впадающего в отчаяние при малейшей неудаче, в преувеличенные фантастические страхи за близких людей, при временном своем или их отъезде или неполучении долго вестей от них. Мы видим, как он страстно привязывается к друзьям, разделяющим его стремления, к проявляющим музыкальное дарование новичкам, которые появляются на его горизонте. Мы видим, как страстно он загорается творческими замыслами и быстро принимается за выполнение какого-нибудь музыкального плана — и так же быстро, от самых ничтожных причин, вдруг бросает эту работу, точно выбившись из колеи. Он вечно жаждет полного единения и общения с любимым другом — в то же время способен по своей непреклонной и прямой натуре внезапно резко поспорить и почти враждебно отшатнуться от него. Он нуждается в полном сочувствии в поддержке своих замыслов и художественных убеждений и счастлив, когда встречает такое сочувствие со стороны своего друга Стасова или со стороны уважаемого им великого композитора Берлиоза, но он непреклонен в отстаивании своих музыкальных идеалов в столкновении с представителями других взглядов, как бы могущественны в общественных отношениях они ни были. Он интересуется всеми новостями литературы или исторических сочинений, с которыми знакомит его Стасов, он вечно жаждет узнать неизвестные ему и другу музыкальные творения или познакомить его с ними.

Мы видим из этих писем и ту роль, которую Стасов играл в жизни, музыкальной деятельности и общем развитии молодого Балакирева; постоянно читал с ним все новое, что появлялось тогда в русской литературе, все значительное, с чем хотел познакомить его, из научных сочинений русских и западных. И в то же время постоянно «приставал» к нему с тем, чтобы медлительный уже в самые молодые лета свои музыкант не медлил, не откладывал бы в долгий ящик окончания начатых произведений, принимался бы скорее за новые. Он предлагает и присылает ему и тексты для новых романсов и программу симфонической поэмы — ту самую программу «Садко», на которую впоследствии Римский-Корсаков написал свою увертюру. Но письма двух друзей — особенно в первый период — не ограничиваются одной областью музыки и искусства вообще, мы в них встречаем отзвуки и литературных и общественных явлений эпохи. Балакирев в 60-е годы настроен крайне радикально, он — «вольнодумец» в области религии и политики и не скупится на крайне резкие и сатирические выражения по адресу правительства и отдельных представителей власти.

Одновременно с этими отражениями личной жизни Балакирева пред нами проходит и целый период истории русской музыки. Мы присутствуем при зарождении «могучей кучки», при появлении в гнезде Балакирева первых птенцов его: сначала упоминаются Кюи и Гуссаковский, затем Мусоргский, потом появляется «прелестное дитя» — Римский-Корсаков, еще позднее начинает встречаться имя Бородина, потом Лядова и, наконец, Глазунова. Мы читаем о том, как зародилась «Бесплатная школа» (одно название это уже типично для организации 60-х годов), о том, какую громадную затрату энергии и сил вложил Балакирев в устройство ее концертов, как старался исполнять мало известные или даже вовсе неизвестные, или неоцененные по достоинству гениальные произведения Берлиоза, Листа и Шумана и своих русских соратников, той «пятерки» — «les cinq» (как впоследствии называли их французы), — и как Стасов помогал ему в составлении программ концертов, в переводе текстов, в выписке партитур или даже заказе новых инструментов. Мы видим и настойчивую и упорную борьбу двух друзей за «Руслана», за восстановление и исполнение тех, по большей части гениальнейших, страниц оперы, которые безжалостно и бессмысленно пропускались со времени знаменитых «купюр», присоветованных Виельгорским при первой постановке «Руслана»: антракта, трио и финала 3-го акта, финала хора «Погибнет» в 4-м, 1-й картины 5-го с дивным романсом Ратмира «Она мне жизнь». Стасов всеми силами, через кого только можно, хлопотал об этом, напоминал, настаивал, а Балакирев с самого начала концертов Бесплатной школы стал постоянно вносить в программы их эти пропускаемые в театре отрывки. И оба друга ревностно поддерживают тот культ Глинки, который составил один из основных догматов символа веры новой русской школы. Отсюда и негодование на Антона Рубинштейна, напечатавшего в немецком журнале статью о русской музыке со ставшей печально знаменитой фразой о том, что «Руслан» провалился (ist gescheitert), — а отсюда и враждебное отношение к Рубинштейну и всякие, иногда довольно грубоватые, выходки по адресу «Грубинштейна», «Дубинштейна» и «Тупинштейна» в письмах тех лет и Балакирева и к Балакиреву (особенно Мусоргского — см. «Мусоргский. Письма и документы» под редакцией А. Н. Римского-Корсакова). Отсюда вражда Стасова и к своему прежнему закадычному другу Серову, «изменившему» Глинке и особенно «Руслану» Отсюда и недоброжелательное отношение к только что основанному и возглавляемому Рубинштейном РМО. Это враждебное отношение временно стихает, когда приглашенный дирекцией РМО дирижировать симфоническими концертами Балакирев надеется внести в деятельность Общества новые начала, свежую струю, исполняя в них произведения композиторов западных и русских, которые шли новыми путями в искусстве. В 1868 г. Балакирев надеялся пропагандировать, например, произведения Берлиоза даже во вновь основанном Кавказском отделении РМО, — особенно ценя то благородное отношение французского композитора к своему русскому товарищу, которое Берлиоз проявил во время конфликта Балакирева с главной дирекцией РМО. И все эти события музыкальной жизни России и личной жизни Балакирева отражаются в письмах втечение 1858—1872 гг.

Этот первый период общемузыкальной жизни России и личной жизни Балакирева совпадает и с первым периодом переписки Балакирева и Стасова. Это — период горячей дружбы; молодые люди видятся чуть не ежедневно, и тем не менее письма их очень многочисленны; идет постоянный живой обмен мыслей, совместное чтение, просматривание и проигрывание всего нового, им еще неизвестного или особенно любимого из произведений западной музыки, всего — только что созданного членами Балакиревского кружка. Друзья делятся всеми своими новостями, настроениями, делами. Если что-нибудь случается экстренное, или один из них заболевает (особенно это относится до мнительного, легко впадающего в минорное настроение и — надо прибавить — одинокого Балакирева, тогда как Стасов жил среди большой семьи) — и тотчас летят записки, умоляющие о непременном посещении больного, о том, что только этот приход может «разогнать тоску мою», согреть своим участием, утешить в одиночестве, поддержать и ободрить. Когда друзья временно расстаются — уезжает Балакирев в Нижний или на Кавказ, или Стасов в Новгород или за границу — и происходит маленькое замедление в получении писем, Балакирев уже впадает в отчаяние, ему начинают мерещиться всякие ужасы: значит, Стасов умер, или умерла хозяйка квартиры, заботливо ухаживавшая за ним, София Ивановна Эдиэт, или вообще что-то случилось. Такие же, и притом суеверные, страхи нападают на него и при пустяшных происшествиях, вроде потери палки (см. письмо № 19), или, наоборот, при какой-нибудь удаче или просто счастливой полосе жизни, — по его мнению, это должно, как Поликрату, навлечь на него несчастье или горе. И Стасов, как натура более здоровая и уравновешенная, должен, то смеясь, то негодуя на такие фантастические страхи, успокаивать и ободрять его. Балакирев просто обожает своего «драгоценного Бахиньку», он нуждается в непрестанном обмене мыслей и чувств с ним по всякому поводу, при всякой малейшей болезни или волнении, он ждет от него указаний и объяснений по поводу всякой прочтенной книги.

Менее образованный, чем Стасов, он просит перевести ему какого-нибудь иностранного автора, с которым один не может справиться, ожидает, что Стасов придет прочесть с ним только что вышедший том Белинского, роман Чернышевского, жаждет проиграть и просмотреть с ним неизвестный им ранее квартет Шуберта, показать только что написанный ко дню собственного рождения свой новый романс, или просто умоляет немедленно прийти, чтобы разогнать припадок налетевшей на него тоски или упадок настроения, при его нервности овладевавший им от самых незначительных причин. И Стасов отвечает ему тем же. В театре поставили в первый раз «Юдифь»; опера имеет шумный успех: публика — в восторге, а Стасов в отчаянии, что этот успех выпал на долю произведения не только его принципиального врага, бывшего друга — Серова, но на долю произведения, лишь внешне талантливого, ловко написанного, но не отвечающего идеалу последователей Глинки; Стасов — в негодовании, что публика, та самая, которая покорно, равнодушно принимает все купюры в «Руслане», здесь не потерпела бы пропуска ни единой страницы, а он, Стасов, один все это сознает и чувствует. Балакирев далеко — на Кавказе, и Стасов, точно влюбленный, пишущий предмету своей пассии, наполняет свое письмо такими возгласами: «Вы не можете себе представить, какое для меня несчастие, что Вас теперь здесь нет! С кем еще говорить, кому рассказать, с кем пойти делать анатомию, глубокую, настоящую, до корней, по всей правде, неподкупную ни враждой, ни дружбой, ни публикой, ни успехом, ничем на свете? Где мне взять человека? Я совсем один, не с кем говорить,.. Где же Вы, где же Вы? Зачем Вас нет здесь теперь, сейчас же? Вчера вечером, сегодня утром мы все были бы вместе… Как бы я с Вами об этом поговорил! Не с кем! Никого нет! Милий, я просто погибаю, я задыхаюсь. Куда пойти, с кем говорить!..»

По временам оба друга — оба непреклонные по характеру, страстные по темпераменту, часто резкие в выражении своих мнений и убеждений, споря до ссоры, уходят друг от друга или чуть не прогоняют один другого, полные вражды, озлобления. Но тотчас спохватившись, пишут один другому: «У меня и в мыслях не было делать трагедию из-за таких пустяков. Я думаю, что отношения наши слишком глубоки и серь езны для того, чтобы разойтись из-за слова, как прилично мальчишкам. Расходиться нам с Вами будет скверно, и эгого никогда не должно быть, что бы не случилось между нами. Какие бы ни были у нас неприятные сцены, все-таки бывали минуты, а вероятно — и впредь будут, когда нам друг от друга хорошо и тепло… Если мы и можем еще чего-нибудь ждать хорошего, то только друг от друга…» Это пишет Балакирев, а Стасов, прочитав эти строки вписанные, как он отметил вверху страницы, «в ответ на мое извинительное письмо», спешит написать: «Пробегая Ваши строки, я мысленно прижал свои губы к Вашему лицу так, как никто еще никогда Вас не поцелует. Вы мне воротили то, на что я почти уже мало надеялся. У вас еще много впереди, а у меня одно остается — умереть тотчас!!» Через шесть лет, из Кисловодска, Балакирев, возвращаясь к вопросу о том, что они двое значат друг для друга, и опровергая мнение Герцена в «Записках доктора Крупова» о том, что раздражающие друг друга супруги должны скорее разойтись, говорит, обращаясь как будто к Герцену, от имени такого супруга: "…"М. Г., я не могу с нею разойтись, как и она со мною. Мы прожили вместе самые лучшие годы жизни нашей. Нам так хорошо бывало друг от друга, как ни от кого никогда. Правда, мы во многом потом разошлись, но ни я, ни она не можем себе уже приискать новых сотоварищей в жизни, у нас уже нет ни прежнего пылу, ни сообщительности, ни юности натуры. Мы, может быть, загрызем друг друга, но разойтись не можем. Это одинаково чувствует и я и она". Ну, что, как бы он нам с Вами предложил такое же средство? Несмотря на то, что иной раз я готов Вас ругать на чем свет стоит, я бы не согласился. Полагаю, что и Вы тоже…"

И однако настало время, когда это случилось, но гораздо позже, не в этот первый период. А в жизни и музыкальной карьере Балакирева это — период развития, прогресса, восхождения: создание трех увертюр, музыки к «Л и ру», писание концерта, «Исламея», начало «Тамары», замыслы писать оперу «Жар-птица», целый цикл превосходных романсов, оркестровка «Ночного смотра» Глинки, переложение для фортепиано «Аррагонской хоты», «Жаворонка» и т. д. Затем — основание Бесплатной школы, дирижирование ее концертами; две поездки в Прагу для дирижирования операми Глинки; приглашение дирижировать концертами РМО; приезд Берлиоза в Россию и дружеские с ним отношения — путь восхождения.

Но судьба к нему немилостива. Его самолюбивые надежды на завоевание славы первоклассного пианиста не сбываются, карьеру блестящего дирижера, вследствие неблагоприятных внешних условий, а главное — недостатка средств, постигает ряд неудач. В 1869 г. умирает отец Балакирева, А, К., и Балакиреву приходится взять на свое попечение сестер, а концерты Бесплатной школы дают дефицит, публика их не поддерживает, личных средств для продолжения дела при всяких конъюнктурах, как мог это сделать впоследствии Митрофан Беляев, у Балакирева нет. И это дорогое ему дело, эта первая брешь, пробиваемая в косных вкусах и невежественных музыкальных понятиях русской большой публики--гибнет. Главная дирекция РМО отстраняет Балакирева и от дирижирования концертами РМО. Отставка Балакирева от управления этими концертами, как известно, глубоко возмущает Чайковского и всех, кто способен был оценить талант и значение Балакирева в русской музыке и культуре. Чайковский печатает негодующую статью. Стасов и другие друзья тоже протестуют, устраивают чествование Балакирева в зале городской думы. Но рана нанесена и не заживет. Неудачи продолжают преследовать Балакирева. Мы видим из писем 1869 и начала 70-х годов отчаянные усилия Балакирева не дать концертам Бесплатной школы погибнуть, видим, как Стасов помогает ему составлять программы, выписывать нотный материал, доставлять всевозможные сведения и справки, нужные для этих программ. Балакирев хочет прибегнуть к крайнему средству спасения, — по совету В. Жемчужникова хочет дать концерт с участием кумира петербургской публики, знаменитой Аделины Патти, за что Стасов обрушивается на него в негодующем письме. Концерт этот не состоялся. Балакирев едет в Нижний, надеясь там дать свой концерт, как пианист, и доходом от этого концерта покрыть долги как Бесплатной школы, так и свои личные. Он терпит фиаско. Концерт успеха не имеет, и Балакирев называет его своим «Седаном». И великому художнику, горящему творческими замыслами, полному сил и энергии для дел искусства, приходится поступить на чиновничью службу в Управление железных дорог. У Балакирева не оказалось ни госпожи фон-Мекк, ни Беляева, чьи колоссальные средства дали бы ему возможность жить для одной музыки и в музыке. Удары самолюбию привели к разочарованию в собственных силах, к утрате веры в людей — и привели наконец к катастрофе в жизни Балакирева.

Все эти события неизменно отражаются в письмах Балакирева к Стасову до 1872 г. Потом вдруг наступает затишье: в 1873 — по одному письму того и другого корреспондента; за 1874, 1876 и 1877 гг. мы не находим ни одного письма. Произошла та катастрофа в судьбе и душе Балакирева, которую мы, как могли, пояснили, о которой столько писалось и говорилось и которую, в сущности, до сих пор никто как следует не разъяснил. Балакирев замкнулся от всех своих музыкальных друзей и от самой музыки. Музыкант Балакирев пишет Стасову: «Если бы я оказался на что-нибудь пригодным, располагайте мною, кроме музыки». Неверующий вольнодумец становится глубоко верующим, ревностно исполняющим обряды православия, по мнению некоторых друзей, даже «ханжей». Радикал, писавший однажды: «мне сюжет „Жизнь за царя“ делается все противнее», становится близким к людям консервативного образа мыслей и самым заведомым гонителем всякого радикализма. Что случилось? Строки, посвященные этому катасгрофичесхому перевороту в «Летописи» Римского-Корсакова, отличаются поверхностностью, и о непонятной для автора перемене в некогда боготворимом друге говорится с злорадной насмешливостью. Стасов тоже никогда не мог понять, что такое сломило весь душевный склад Балакирева, сделало его точно иным человеком, и приписал эту перемену ко всему тому ряду «падений» и «измен» прежним идеалам или прежнему собственному душевному облику, которые так глубоко его огорчили в целом ряде бывших единомышленников, друзей или великих людей, которых он почитал, — Гоголя, Серова, Репина.

После перерыва перед нами письма второго периода. Балак рев мало-по-малу возвращается к музыкальному общению с друзьями. Он пишет «дорогому Баху»: «…Я весьма тронут Вашим письмом и скажу Вам, что крепко Вас люблю, хотя и не вижусь с Вами теперь…» Он хлопочет о концертах Бесплатной школы, которыми с 1874 г. дирижирует Римский-Корсаков; желает ему помочь во всем, не выступая сам в качестве прежнего главы школы. Он с Римским-Корсаковым и Лядовым редактирует предпринятое Л. И. Шестаковой издание партитуры «Руслана» и по этому поводу ведет деятельную переписку со Стасовым, особенно помогающим ему в держании корректуры текста партитуры, печатаемой у Редера в Лейпциге, и в сношении с этим последним. Писем этого периода очень много, за один 1878 год их сорок. Мы встречаем в них и отзвуки живого интереса Балакирева к таланту только что вышедшего из консерватории и примкнувшего к «могучей кучке» А. К. Лядова, живое участие к произведениям Н. В. Щербачева, известия о работе над «Тамарой». Он обещает для того, чтобы сыграть ее, прийти к Д. В. Стасову (с которым, кстати сказать, с одним, да еще с Л. И. Шестаковой не прекращал сношений и виделся в те годы, когда замкнулся ото всех). Но про себя самого, про свои интимные настроения, огорчения, радости, надежды — ничего! Нет и прежних опасений и фантастических страхов от долгого неполучения писем. Нет прежних страстных призывов прийти и ободрить его, когда он болен или хандрит. Может быть, это — признак возмужалости, большей сознательности, уравновешенности, свойственных зрелому возрасту. Но ни возраст, ни сознательность не меняют натуры; Стасов старше Балакирева на 12 лет, но в его письмах бьется прежний пульс, слышатся те же горячие призывы поскорее кончать «Тамару», то же прежнее восхищение при известии, что она кончена, те же страстные просьбы то «воскресить» Мусоргского, то вернуть к музыкальному творчеству Надежду Николаевну Римскую-Корсакову. Письма Балакирева — сдержанные, спокойные, ни прежней мнительности, ни прежней возбужденности. Он попрежнему любит и ценит «дорогого Баха» и по всякому музыкальному поводу обращается к нему за советами, за помощью, за разрешением всяких вопросов. Но о своих внутренних чувствах, о своих новых убеждениях--философских, религиозных, политических — он не говорит ни слова.

В 1881 г. Балакирев возвращается к работе в Бесплатной школе и ее концертам. В это время появляется Глазунов — почти Wunderkind-композитор. Балакирев, как некогда Гуссаковского, Мусоргского и Корсакова, с радостными надеждами встречает это необычайное юное дарование и занимается с ним, пока не решает сам, что Корсаков со своими теоретическими знаниями больше ему даст, и как бы передает гениального юношу в «высшую школу». Но вот является на сцену и Беляев. У Балакирева зарождается надежда на то, что этот миллионер, обожающий русскую музыку, поддержит Бесплатную школу, даст возможность ему, Балакиреву, продолжать и расширить это дорогое ему дело. Балакирев так привык видеть среди всех своих товарищей, членов «могучей кучки», полное отсутствие личных счетов и самолюбий, раз дело касается дорогих всем интересов русской музыки, ее успехов, ее торжества, что просто и прямо обратился к Беляеву с письмом, предлагая ему поддержать Бесплатную школу и ее концерты. Беляев ответил резким отказом, а сам основал «Русские симфонические концерты», так называемые «Беляевские», и дирижировать ими поручил Римскому-Корсакову. Балакирев был не только оскорблен, но и глубоко огорчен, видя, что любимое им дело спасти нельзя, что погибнут концерты Бесплатной школы, — и никогда не простил этого Беляеву, который являлся в глазах его типом самодура-купца, из тщеславия организующим «собственные» концерты. Не простил он и тем товарищам, которые перешли к Беляеву и сгруппировались вокруг него. Не простил и Стасову, искренно восхищаяшемуся широким размахом, который Беляев проявил в деле материального поддержания русских композиторов, издавая и исполняя в концертах и премируя их сочинения. С такой же искренней симпатией относился Стасов и к самой личности этого оригинального, может быть, подчас и грубоватого, но прямого и откровенного, горячо преданного русской музыке человека.

Балакирев совсем замкнулся в себе от своего друга Стасова. Они больше никогда не спорили, чувствуя, что теперь такие споры ни к чему бы не привели. Стасов остался на всех прежних своих позициях. Балакирев ушел совсем в другую сторону. Религиозный, но к представителям культа относившийся по большей части критически и скептически, он считал неверие Стасова недомыслием. Неверующий Стасов решил, что Балакирев — ханжа и что для него обрядовая сторона религии неотделима от его верования. В политике они также не понимали друг друга и судили один о другом односторонне. Виделись они совсем редко. Балакирев ежегодно устраивал в квартире Стасова 11 мая — в день рождения его нервнобольной племянницы — clavierabend, для которого обыкновенно присылал и отличный рояль; иногда, но редко, играл у Стасова и 2 января — в день его рождения. Обращался к Стасову и с разными просьбами за разных людей и по всевозможным поводам — но это были только чисто деловые отношения. Виделись они так редко, что о праздновании 70-летнего юбилея Стасова он узнал лишь на другой день из газет (!) и прислал Стасову приветственное письмо, в котором благодарил его за прошлое, за прежние его заслуги перед русской музыкой. А Стасов в письмах и разговорах с третьими лицами постоянно то скорбит, то негодует на ту перемену, которая произошла в Балакиреве; он никогда не насмехается и не острит над странностями и привычками Балакирева, как то делапи члены «Беляевского» кружка — вплоть до самых близких прежде к Балакиреву, — но он не видит в Балакиреве ничего прежнего и не понимает, что вся прежняя страстность, горячность, внутренняя непоколебимость остались в Балакиреве, но спрятались глубоко, ушли от всех глаз и лишь прорываются иногда в резких отзывах, непонятно жестких отказах и ответах, что это глубоко страдающий человек, навсегда глубоко оскорбленный художник, к которому и судьба и люди, даже самые близкие, отнеслись жестоко и небрежно, не сумели оценить, что это личность и судьба — трагические.

И письма третьего периода точно и ясно отражают эти отношения этих двух когда-то так страстно привязанных друг к другу друзей.

Одно только имя и в самый последний год жизни Стасова связывало их попрежнему — это Глинка, это постановка памятника Глинке в Петербурге, на Театральной площади, и смерть сестры Глинки, Л. И. Шестаковой, не дожившей трех недель до этого события, всем им троим одинаково драгоценного. Первое письмо всей переписки Балакирева и Стасова, 1858 г., относится к Глинке, речь идет об издании его произведений, и последние два письма, и Балакирева я Стасова, 1906 г., относятся к Глинке. Ему оба друга остались всегда верны, и только имя Глинки попрежнему сближало и соединяло их в эти годы взаимного охлаждения и отдаления.

Влад. Каренин.

Несколько замечаний:

1. Почти на всех конвертах Балакирева, тщательно сохранявшихся Стасовым (тогда как при письмах Стасова сохранилась лишь часть), рукою В. В. Стасова карандашами — черным и цветными — сделаны заметки о главном содержании письма или обстоятельствах, его вызвавших. Мы их опускаем, так как из текста письма и комментария все это уже видно, и печатание этих заметок явилось бы лишь тавтологией; делаем иногда лишь представлявшиеся нам необходимыми исключения, особенно когда такое указание, сделанное впоследствии, являлось ошибкою памяти Стасова.

2. Правописание, часто отступавшее в ранние годы у Балакирева от общепринятого, мы не сохраняем в подлинном виде, а ставим, за редкими исключениями, современное, равно как и пунктуацию.

3. Почти на всех письмах первого периода год проставлен рукою Стасова, как иногда и вся дата; мы ставим эти числа и года в круглые скобки (). В прямые скобки [ ] мы ставим дату, если ее совсем не было, " мы имеем возможность определить ее по имеющимся у нас точным данным, а также когда она стояла под письмом, и мы ее ставим в заголовке.

В. К.

Г. Киселев.[править]

Переписка Балакирева и Стасова как музыкально-исторический материал.[править]

Переписка Балакирева и Стасова, изданная частично впервые в 1917 г., мало известна широким кругам читателей по истории музыки, сравнительно мало использована и в исследовательской работе. А между тем именно здесь с наибольшей ясностью и полнотой обрисовывается мировоззрение руководителей «могучей кучки» — Балакирева и Стасова, с наибольшей определенностью обнаруживается та общественная почва, на которой оно возникло. Этому способствуют принципиальная значительность затрагиваемых в переписке вопросов, а также определенность, с которой высказываются по ним Стасов и Балакирев. В их письмах мы находим н характеризующие реагирования на отдельные факты общественной жизни и отклики на основные общественные движения того времени, а нередко и развернутые высказывания по вопросам, вызывавшим раскол общества на враждебные лагери, вопросам, вокруг которых — по образному выражению А. В. Луначарского — «кипела классовая борьба».

Наряду с общей интеллектуальной активностью в переписке Балакирева и Стасова проявлена большая активность в области мышления о музыке. В этом отношении, как и в отношении принципиальности музыкальных воззрений и симпатий, Балакирев и Стасов стоят на таком уровне, на какой никогда позже не поднимались музыкальные деятели впродолжение всего дальнейшего развития буржуазной музыкальной культуры. Многочисленные высказывания Балакирева и Стасова по вопросам музыки, характеристики и разборы музыкальных произведений, отдельных композиторов представляют большой интерес, а в целом составляют очень ценный материал для уяснения принципиальных основ музыкального мировоззрения руководителей «могучей кучки».

Письма Балакирева и Стасова говорят более ясно, чем какой-либо другой материал, об источниках художественных воззрений «кучкистов»: здесь с наибольшей определенностью выясняется значение произведений Белинского, Чернышевского, Добролюбова, как главного и непосредственного источника.

Переписка ясно обрисовывает роль Стасова, как проводника, пропагандиста идей и произведений Белинского, Чернышевского, Добролюбова среди кучкистов, и его роль воспитателя, идейного руководителя Балакирева в период 1858—1863 гг.

Особое значение переписка имеет как биографический материал. То, что дает она для выяснения личности Балакирева (до настоящего времени оставшегося в значительной степени загадкой), представляет едва ли не наиболее ценный материал из всего, чем мы располагаем.

Широта кругозора Балакирева и в особенности Стасова, их обще-ственная чуткость, значимость роли, которую они сыграли в истории русской музыки, и в то же время их типичность как прогрессивно настроенных интеллигентов эпохи просветительства и первого подъема демократического движения — все это определяет ценность их переписки не только как музыкально-исторического материала, но и как одного из интереснейших документов эпохи.


Ко времени начала переписки, 1858 г., Стасов — уже зрелый, идейно определившийся человек. Представление о его взглядах мы получаем из первых же писем: "Я убедился, что другого нет счастья, как делать то, к чему всякий из нас способен, все равно, будет ли это большое дело или самое крошечное. Мы все рождены только на то, чтобы рожать из себя новые создания, новые мысли, новую жизнь… Я твердо убежден, что от самого маленького человечка и до самого большого — от какого-нибудь мостовщика и трубочиста и до наших великих богов: Байрона, Шекспира или Бетховена — все только тогда счастливы, спокойны и довольны, когда могут сказать себе: «Я сделал то, что мог».[1] Эту мысль Стасов повторяет неоднократно. «Улицы мостить или создавать Гамлетов — все равно… но работать, делать, что можешь, вот что одно я признаю на свете». Из этого принципа вытекает и личная установка Стасова в его жизни и деятельности: «Я решительно хочу начать карьеру полезного человека und damit basta». Позже Стасов конкретизирует свою установку полезного деятеля: «Быть полезным другим, если сам не родился художником». Так, исходя из характерной для прогрессивной интеллигенции эпохи просветительства идеи общественной полезности, Стасов обращается к одной из основных областей своей деятельности — к систематической работе с художниками, близкими ему по направлению творчества; помогая им, оказывая на них влияние, Стасов таким образом способствовал осуществлению своих идеалов в искусстве. Его участие в работе ряда художников проявлялось, как мы знаем, в самых разнообразных формах: содействие их общему художественному воспитанию, влияние в смысле идейной направленности творчества, подсказывание сюжетов для художественных произведений, разыскивание, собирание материалов для них, наконец, всестороннее обсуждение произведения. Как известно, эта область деятельности Стасова очень плодотворна и не ограничивается музыкальной сферой. Отстаивая определенные общественные идеалы в искусстве, сочетая в себе большие знания в различных его областях, Стасов проявлял свое влияние и в области литературы, и особенно в области изобразительных искусств. Так, Репин и Антокольский говорят о нем, как об учителе.[2] И если из многочисленных художников, на которых Стасов имел большое непосредственное влияние, Мусоргский был тем, кто наиболее полно осуществил идеалы Стасова в искусстве и поэтому был впоследствии наиболее ему близким и дорогим, то первым художником, ставшим объектом влияний Стасова, к сотрудничеству и дружескому общению с которым он относился особенно горячо, был Балакирев. 22-летний юноша — самородок, с блестящим музыкальным дарованием, богатой яркой индивидуальностью, разносторонними способностями, человек высокого идейного уровня, Балакирев в условиях конца 50-х, начала 60-х годов сделался в глазах Стасова почти единственным композитором, способным осуществить стоящие перед современным ему русским музыкальным искусством задачи. И Балакирев в это время стал главным предметом чаяний Стасова. На него Стасов смотрел как на продолжателя Глинки, обещающего создать музыку, «великую», «неслыханную», «невиданную», «еще новее по формам, а главное — по содержанию», чем музыка Глинки (стр. 83).[3] Балакирев со своей стороны глубоко верит в силы друга, считает его «могущим принести громадную пользу народу (стр. 95)». Какое значение придавал он в те годы своему общению со Стасовым (в частности для своего музыкального развития), видно из письма Балакирева Заткевичу: критикуя совет Боборыкина побольше встречаться с виртуозами, Балакирев указывает как на более интересное и полезное для себя общение со Стасовым: Стасов, по словам Балакирева, знаток музыки, «каких немного в Европе»; он знает музыкальную литературу, как «свои пять пальцев». Главное содержание общения между Балакиревым и Стасовым — это их совместная работа: чтение, музицирование, изучение, обсуждение. Эти их занятия носили характер не простого удовлетворения интересов, а усердных, напряженных трудов над расширением кругозора, над выработкой мировоззрения. Балакирев и Стасов смотрят на эту работу, как на необходимую составную часть своей художественной деятельности. Этот столь характерный для передовых представителей эпохи просветительства взгляд Балакирев и Стасов умели внушать младшим членам Балакиревского кружка, и в дальнейшем он утвердился как один из основных моментов художественного мировоззрения «могучей кучки». Н. Л. Римский-Корсаков рассказывает, что от Балакирева он впервые узнал о необходимости широкого самообразования для художника.[4] Роль Стасова в первый период переписки определяется как «ведущая». Знакомить, вводить, сообщать--его обычная функция. «Такая, видно, моя судьба: узнавать всякий раз прежде вас и отдавать вам отчет… Как перед „Отцами и детьми“, перед „Что делать?“…» (стр. 174). «Я же намерен знакомить вас нынешний год после „Что делать?“ с такими же гениальными вещами, как Беровские прошлогодние, только не о деревьях, животных и планетах, а о людях» (стр. 193). Приведенные слова дают уже некоторое представление о том, в каком направлении «ведет» Стасов Балакирева. Вообще же именно по вопросу об идейной направленности стасовского руководства переписка содержит богатый материал. Один из основных авторов, на которых Стасов обращает внимание Балакирева, — Белинский. О роли Белинского в своем собственном воспитании Стасов говорит: «Белинский… был решительно нашим воспитателем, никакие классы, курсы, писания сочинений, экзамены и все прочее не сделали для образования и развития, как один Белинский со своими ежемесячными статьями… Громадное влияние Белинского относилось, конечно, никак не до одной литературной части; он воспитывал характер, он рубил рукою с плеча патриархальные прелрассудки, которыми жила до него сплошь вся Россия».[5] В письме 1859 г. Стасов пишет Балакиреву: «Я вам принес только что вышедший том Белинского, из которого мне хотелось первому прочитать вам кое-что. Все молодое русское поколение воспитано Белинским, оттого я захотел, чтобы и вы узнали его чудесную, прямую, светлую и сильную натуру. Я его очень люблю. Авось мы с вами на нем не разойдемся». Из дальнейшей переписки видно, что Балакирев и Стасов «не разошлись» на Белинском. Балакирев в позднейшем письме указывает Стасову на деятельность Белинского, как на пример, которому он (Стасов) должен следовать в своей музыкально-критической работе. Вообще, хотя между друзьями происходят нередко «схватки», резкие споры, но в основном они стоят в первый период переписки (1858—1863 гг.) на единой идеологической платформе. И главное, что «объединяет друзей», это, по определению Стасова, — «неутомимая, неподкупная ничем на свете жажда правды и настоящего во всем человеческом» (стр. 174). Вся история отношений Стасова и Балакирева, а также характерная и для Стасова и для Балакирева непримиримость и даже нетерпимость говорят о совершенной невозможности для них близкой дружбы при принципиальном различии во взглядах.

Круг чтения Балакирева и Стасова очень велик и разнообразен. Обращает внимание большое количество названий газет и журналов, о которых идет речь в переписке. Среди них постоянное чтение составляют: «Современник» — в конце 50-х и в самом начале 60-х гг., — орган революционно-демократической интеллигенции, во главе с Чернышевским и Добролюбовым; герценовские «Колокол» и «Полярная звезда»; славянофильский «День». В поле зрения Стасова и Балакирева попал и политический листок «Весть», издававшийся в Германии в 1862 г.[6] Особое место занимает, повидимому, «Современник», судя по частым упоминаниям о нем. Наряду с этим выступает враждебное отношение к «Московским Ведомостям», ставшим с 1862 г. органом воинствующей реакции. (В одном из писем Стасов говорит об этом органе, руководимом Катковым, как о «подлом катковском навозе», стр. 166.) Широта общественного горизонта сочетается у Стасова и Балакирева с большой общественной чуткостью, исключительно горячим, острым реагированием на события общественной жизни. Особенно бурным темпераментом в этом смысле отличается Стасов: «Вы видали, что такое со мной делывали Катковы, студенческие истории, князья Серебряные, благородные патриотические адресы, законное обращение к растерзанной Польше — подумайте же, что и как теперь должно кипеть у меня внутри перед этой непроходимой пучиной общего бессмыслия, неизлечимой слепоты и бездонного мрака».[7] Балакирев, также проявляет интерес, внимание к вопросам общественной жизни; бывая в новых местностях, он присматривается к жизни населения, делает свои наблюдения, выводы. Так, он обстоятельно описывает донских казаков, указывая, между прочим, что хотя они подкупают сначала «своим квазиреспубликанским или, лучше сказать, вечевым устройством, но, приглядевшись, говорит он, вы увидите, что у них господствует самый грубый произвол. Они страшно замкнуты и в тупоумном своем казацком величьи презирают мужика. Сами же они ленивы и ни на что не способны…»[8] Подобные наблюдения и оценки Балакирев делает неоднократно.

В переписке Балакирева и Стасова наряду с интересами художественными и общественно-политическими проявлен и особый интерес к истории: Балакирев и Стасов читают и живо обсуждают произведения Костомарова, Соловьева. Исторические темы часто служат предметом их бесед.

Одним из авторов, на которых Стасов обращает внимание Балакирева, — Вальтер-Скотт: "Как мне хочется пройти с вами Вальтер Скотта. Это будет мое торжество, когла вы полюбите, как я, и этого.[9] Художественно-литературные симпатии Балакирева в этой переписке отражены сравнительно неполно. Наиболее интересно в этом смысле высказывание Балакирева о Лермонтове, как о самом близком для него в то время поэте. «Дышу Лермонтовым, — пишет он из Пятигорска, — Лермонтов из всего русского сильнее на меня действует, несмотря на свою монотонность и некоторую поверхностность (дилетантизм)… Мы совпадаем во многом, много есть струн, которые Лермонтов затрагивает, которые отзываются и во мне, я никогда не мог сойтись так с Пушкиным, несмотря на его гениальную зрелость; если бы Лермонтов жил 40 лет, он был бы первым из наших и один из первых на свете». Как результат созвучности миросозерцания Балакирева и Лермонтова в этот период явился ряд прекрасных романсов Балакирева на лермонтовские тексты. Среди них такие, как «Сон», «Еврейская мелодия» — замечательнейшие образцы балакиревской декламации, «Песня золотой рыбки» — один из наиболее популярных романсов Балакирева; образцы тонкой балакиревской лирики — «Слышу ли голос твой», «Отчего» и другие. Позже лермонтовский же текст послужил программой для одного из крупнейших произведений Балакирева — симфонической поэмы «Тамара».


Какие же общие черты мировоззрения Балакирева и Стасова обрисовываются на основании их собственных высказываний. Одной из основных черт общественно-политического мировоззрения Балакирева и Стасова является ясно выраженное отрицательное отношение к существующему общественному порядку в целом. Эго проявляется и в неоднократных высказываниях о неизбежности переворота в будущем, «о выходе для России» и в часто встречаемых резких словах по адресу существующего порядка. "Нет такой пакости, которую не выполнили бы у нас.[10] «Представьте, сколько до сих пор, при „блаженной памяти“, да и теперь было несчастных случаев, вероятно, и смертей, о которых никто не слышал и не знает». Такого рода замечания встречаются неоднократно. Особенно ярко выступает враждебное отношение к самодержавию. О сюжете «Жизнь за царя» Балакирев говорит, что он «с каждым годом делается несвоевременнее и противнее»; об историке Соловьеве: «Повредила Соловьеву его московская любовь к царям, которых он старается выгораживать.[11] Наиболее характеризующим общественные мировоззрения Стасова является его глубокое и красочное высказывание по поводу работы В. Кельсиева о раскольниках. Это письмо — одно из интереснейших в переписке — заслуживает того, чтобы остановиться на нем особо.

Кельсиев, примкнувший к революционному движению в начале 60-х годов и ставший соратником Герцена, в своей работе о раскольниках расценивал их как революционную силу в России, возлагал на них надежды, как на оплот будущей русской революции. „Мы видим в самом существовании раскола великий залог будущего России“, — говорит в этой работе Кельсиев. Стасов был увлечен некоторыми мыслями Кельсиева, и, так как, по его словам, „всякий раз, что меня что-нибудь поразит, затронет до самой глубины, я прежде всего подумаю о Вас… Это сделалось потребностью“, — он спешит поделиться своей новой находкой с Балакиревым. „Там нет ни пламенного Герценовского таланта, — говорит он, — ни обольстительности художественной формы“… То, что меня поразило, что и вас поразит — не больше как несколько десятков строк… Но как сильно, как великолепно это немногое. Какой свет настает в голове после этих строк, как иначе смотришь и на всю прежнюю массу народа нашего, которая лежит какою-то темною громадою в наших историях; здесь мы в первый раз узнаем, что раскол заявил при самом рождении своем, что и правительство и церковь должны быть народны» …"И то, и другое у нас до последней степени не народны". «Тогда как Россия и во времена языческие и христианские по духу и натуре была демократической». «Как нашему народу, — говорит далее Стасов, — противно подчинение одному деспотическому началу в деле верования, так и в политическом деле ему совершенно антипатично одно общемонархическое начало». В музыкально-критическом мышлении Стасова есть высоко ценная для нас черта, сближающая его с Белинским последнего периода, Чернышевским и с Добролюбовым, в особенности: настолько глубокое проникновение идеей общественной сущности, искусства, что всякая новая, сколько-нибудь значительная общественная тема непременно наводит его на мысль о том или другом художественном явлении или произведении. Так и здесь, в связи с мыслью о демократизме русских, Стасов разражается словами исключительной силы и яркости по адресу сюжета «Жизнь за царя». Эти слова, разумеется, пропущенные в дореволюционном издании 1917 г., дают новый материал для характеристики облика Стасова, так неполно у нас еще освещенного: «Никто, быть может, не сделал такого бесчестия нашему народу, — продолжает Стасов, — как Глинка, выставив посредством гениальной музыки на вечные времена русским героем подлого холопа Сусанина, верного, как собака, ограниченного, как сова или глухой тетерев, и жертвующего собой для спасения мальчишки, которого не за что любить, которого спасать вовсе не следовало и которого он, кажется, и в глаза не видел. Это — апотеоза русской скотины московского типа и московской эпохи. Что, если бы можно было собрать коренных лучших раскольников — они бы наплевали бы на такой сюжет. А ведь будет время, когда вся Россия сделается тем, чего хотели когда-то одни лучшие. Тогда музыкальное понимание поднимется уже: с жадностью прильнет тогда Россия к Глинке и отшатнется от произведения, во время создания которого в талантливую натуру друзья и советчики-негодяи николаевского времени прилили свой подлый яд. „Жизнь за царя“ точно опера с танкером, который ее грызет и грозит носу и горлу ее смертью».[12] Очень характерен для мировоззрения Балакирева того времени его ответ Стасову: «Вы говорите, что Сусанин не должен был спасать Михаила. Нет, его надо было спасти, лучше Московское царство, чем польское иго. Теперь нам очень труден выход к настоящей жизни, пригодной русским, особенно при нашем незнании, что нам нужно, при нашей неспособности к протесту и при способности только к страданиям; а тогда, если бы нас поляки покорили, нам был бы вечный капут, все обратилось бы в католичество, заговорило бы по-польски и тогда — прощай Русь, она бы никогда не воскресла бы больше. Михаил был идиот, но лучше что-нибудь, чем ничего, факт его воцарения показывает нам, как Москва умела запакостить в народе нашем одну из очень важных сторон. — Народ наш испакощен; те только стороны остались нетронутыми, коими он не соприкасался с жизнью государственной и политической вообще, как то искусство. Темные идеи какие-то, перемешанные с полуидиотической чепухой, остались только у раскольников».[13] Здесь нет стасовской смелости и резкости суждения, нет той горячей ненависти к «Москве-холопке», к «николаевскому времени и его негодяям» и вместе с тем веры в лучшее будущее, — всего того, чем насыщены слова Стасова; но и у Балакирева мы находим ясно выраженное непринятие существующего порядка, убежденность в необходимости выхода «к настоящей жизни», скептическое отношение к самодержавию, а с другой стороны — характерное «выпирание» на передний план национального вопроса. Наряду с прогрессивностью общего направления мышления Балакирева, у него порой и в то время проявляется национализм и некий патриотизм, не далеко, пожалуй, ушедший от официального.[14]

В приведенных словах есть некоторый отзвук и славянофильских идей о двух самостоятельных «началах» русской жизни — государство и народ, — обособленных, управляемых различными законами; идея о сберегшихся от влияния государства в народе принципах, обещающих обновить Россию. Этот отзвук славянофильства, к которому в общем относились явно отрицательно и Стасов и Балакирев в то время, сочетается с совершенно немыслимым для славянофила непочтительным отношением к царю, к Москве, к «нашей неспособности к протесту» (как известно, славянофилы приписывали народным массам покорность и кротость и считали, наоборот, эти свойства проявлением высокой моральности народа).

Отрицательное отношение к существующему порядку с особенной яркостью сказывается в вопросах идеологии. Критицизм в отношении общегтринятых понятий, традиционных воззрений, модных кумиров — одна из характернейших черт Стасова и Балакирева. Замечания, характеризующие эту черту, встречаются на каждом шагу. И опять-таки, у Стасова -в более решительной и страстной форме, у Балакирева со скептическим оттенком. Впрочем, такое различие не распространяется на специфически музыкальные вопросы: здесь и Балакирев всегда проявлял себя — по выражению Стасова — «как орел». «Священное писание почти всегда и во всем врет», — пишет Стасов.[15] «Пословица говорит: дуракам счастье. Я с ней не согласен (как и с большею частью пословиц: их называют „мудростью народов“ — по-моему, они все фальшивы или, по крайней мере, неверны». Дополнением к этому может служить высказывание Стасова, относящееся к значительно более позднему времени, но соответствующее воззрениям Стасова во все времена, слова, дышащие возмущением против общепринятых религиозных верований: «Ну, да что тут толковать много об этом пакостном хозяйстве, об этом безумном „порядке“, которого никогда не должно быть и не взирая на который вся дурацкая людская толпа все-таки продолжает во что-то и в кого-то веровать, поднимать глаза к чудному н»"бу, нашему настоящему «отечеству», и к высшему отцу, всеблагому, всезнающему, всемилостивейшему, вседержителю, всеустроителю… Фу, проклятое стадо дураков и невежд. Веровать во что-то. Ну, нет, этого уж от меня никто не дождется. Пускай буду раздавлен, как все мрачно, нелепо, безумно, бестолково — но никогда ни в каких «всеблагих отцов» и благодетелей не поверю. Слишком глупо, слишком отвратительно…"[16]

Пережитки феодально-дворянского, помещичьего в идеологии — один из предметов постоянных стасовских изобличений и нападок. И в этом смысле особенно интересны его слова, относящиеся к характеристике Глинки. Они ценны не только по меткости, но и как пример стасовского подхода к художественным явлениям: он дает здесь характеристику классовых черт в идеологии композитора. «Целая половина Глинки, — говорит Стасов, — была с самого рождения окунута в глупость, старинные помещичьи привычки, отсталые понятия. Точно целую половину отшибло параличом, и только другая двигалась и жила здоровьем и дышала гениальностью».[17] Здесь лишний раз подчеркивается один из основных моментов мировоззрения Стасова: старо-дворянское, помещичье он уподобляет пораженному параличом. Подобное же отношение к дворянской идеологии находим в высказываниях о Пушкине и Глинке: «Пушкин и Глинка — сущие два родные братца, гениальные творцы и создатели и открыватели новых миров своего искусства, но вместе с тем по образу мнений самые ограниченные русские помещики, и мирные, покорные, ничем невозмутимые…»[18] В сопоставлении с приведенными цитатами и высказывания Стасова о Герцене заставляют думать, что именно дворянские, барские пережитки, которые мог видеть в Герцене Стасов, и составляли ту «ограниченность») Герцена, о которой он упоминает. Сравнивая Герцена, как личность, с Глинкой, Стасов говорит: «Оба были гениальны, ограниченны и пьяны, безобразны много раз, но бесконечно симпатичны и привлекательны».[19]

Старому, темному, отживающему противопоставляется «наше», «новое», «современное». Слово «современное» и у Стасова и у Балакирева имеет обыкновенно значение положительной характеристики. Между прочим, в одном из писем Стасов, рассказывая об отвратительном впечатлении, которое произвело на него пребывание в высокопоставленном кругу, с его бессодержательностью и фальшью, где он нашел, наконец, «отдохновение в общении с более молодым», который оказался все-таки «умнее и лучше остальных — каков он ни есть», восклицает: «Вот, что значит молодость и нынешнее, наше, поколение».[20] Наряду с этим, приобретают значение часто употребляемые иронически слова «маркиз», «барин» или совершенно нецензурный эпитет, приложенный к слову «аристократы» в письме Балакирева к Заткевичу.

Вряд ли можно констатировать на основании данных переписки наличие ясных положительных общественно-политических идеалов у Балакирева и Стасова, наличие какой-то «программы».

И это обстоятельство не случайно, а, наоборот, весьма характерно для Балакирева и Стасова, как для интеллигентов-просветителей 60-х гг., особенностями которых, по словам Ленина, являются «одушевление враждой к крепостному праву и всем его порождениям», «горячая защита просвещения, самоуправления, а также то, что они „вовсе не ставили вопросов о характере пореформенного развития, ограничиваясь исключительно войной против остатков дореформенного строя, ограничиваясь отрицательной задачей…“

Симпатии же Стасова и Балакирева явно направлены в сторону демократического строя. Наиболее ярко это сказывается в их восторженном отношении к Новгороду, как образцу демократического общественного устройства, „умному“, „талантливому“, „стремящемуся вперед“. „При обозрении русской старой истории опять еще раз выплыл светлым лучшим куском России наш любезный Новгород, который мы с Вами инстинктивно так давно любим… Там мы находим опять-таки и с новой точки зрения все, что было самого умного, талантливого, душевного, стремящегося вперед, своеобразного в древней России, точно так же, как в проклятой Москве — все, что было самого нелепого, ограниченного, тупого, больного и деспотичного. Какое сумасшествие лежит на нашей истории и наших историках, что они не покажут всей бездонной пропасти, которая лежит между свежим, молодым, полуязыческим, волевым, необузданным до дикости юношей Новгородом и дрянною, расползающеюся старухою Москвой беззубой, бездарной, раболепной холопкой и ханжой…“[21] Не случайно именно в это время известный историк Костомаров, представитель федералистической теории в исторической науке — теории, резко выступавшей против официальной историографии, против самодержавия, бюрократического централизма, крепостного права, бывшей в то время революционным течением общественно-политической мысли, — выставлял Новгород как образец демократического строя, указывал на него как идеал и для будущего.[22]

Новгороду Костомаров противопоставляет Москву, как проявление противоположного принципа общественного устройства, особенностями которого является деспотизм, единодержавие, угнетение.[23]


Одним из пробных камней идеологии Балакирева и Стасова служит их отношение к роману Чернышевского «Что делать?». Познакомившись с ним, благодаря Стасову, Балакирев пишет ему: «Мне с вами нужно потолковать обо многом: о второй части романа Чернышевского (я просто в восторге)… Нынешнюю зиму мне, во-первых, пришлось посидеть дома неделю и сосредоточиться на самом себе. Весь сезон я все время разменивался, на гривенники и пятаки, результатом всего было мое просветление на тех пунктах музыки, которые прежде казались мне неразрешимыми. Я говорю про оперу… Вам, может быть, странным покажется, что в моем просветлении, как бы вы думали, что играло важную роль? — Вторая часть романа».[24]

Это относится ко времени, когда вокруг романа «Что делать?» кипела страстная классовая борьба, когда вся читающая Россия разделилась на два враждебных лагеря — «за» и «против» «Что делать?», — и если передовая демократическая молодежь считала роман «своим евангелием», то реакционная и либеральная критика источала по его адресу злобу. Характерно, что к враждебным выпадам против романа Чернышевского присоединился и критик Ростислав (Ф. Толстой) — один из представителей враждебного «могучей кучке» музыкального лагеря. Он выступил в «Северной пчеле» с обвинением Чернышевского «в грязных помыслах» и сравнивал его роман с порнографическими произведениями Варкова.[25]

Одним из фактов, характеризующих общественно-политические воззрения Балакирева и Стасова, является отношение их к славянофильству. Этот вопрос (об отношении «могучей кучки», и Балакирева в частности, к славянофильству) ставился неоднократно. Сабанеев пытался представить кучкизм как славянофильское течение; о славянофильстве Балакирева упоминает и Р. Зарицкая в своей статье о романсах Балакирева.[26] Определение Балакирева как славянофила делалось на основании некоторых черт, как, напр., национализм, которые в действительности были присущи не только славянофилам. Славянофильство, как теория, как некая законченная концепция, является продуктом идеологии либеральных помещиков 40-х — 50-х годов и при всей своей противоречивости было в конечном итоге явно реакционно; некоторые же черты славянофильства в той или иной форме, — как результат влияния славянофилов или проявляемые независимо, — были свойственны представителям различных (и прогрессивных) общественных групп. Так, наличие славянофильских черт констатирует Маркс у Герцена, несмотря на его активно враждебную позицию в отношении славянофильской концепции, его печатную борьбу против славянофилов и принадлежность к «западникам». Черты славянофильства несомненно были и у народников: они во многом прямо базировались на славянофильских теориях. Поэтому констатация наличия славянофильских черт не дает еще оснований для «зачисления в славянофилы» и очень мало дает для характеристики классовой сущности идеологии. Что же касается отношения к славянофильству, как к концепции, бывшей, как сказано, продуктом идеологии реакционного класса (средне-поместного дворянства) и вызвавшей резкий отпор со стороны прогрессивного, демократического лагеря (в рассматриваемый период — полемические статьи «Современника»), то данные переписки позволяют со всей определенностью сказать, что к этой концепции и Стасов и Балакирев (в ранний период) относились явно отрицательно. Не говоря уже об основных идеологических установках, которые их характеризуют как носителей прогрессивных тенденций и противников всяких «воскрешений замерзших древностей» и замораживания, характерного для славянофилов, переписка содержит много моментов, характеризующих прямое, осознанное, отрицательное отношение к славянофильству. Москва, боготворимая славянофилами, как «сердце России», ее подлинная столица, называется в переписке насмешливой кличкой «Иерихон», которой подчеркивается отсталость Москвы, ее архаизм. Отношение к исторической роли Москвы, как государственного центра в прошлом, достаточно ясно из приведенных уже цитат. В письме к своему приятелю Заткевичу Балакирев советует ему уехать из Москвы и поселиться в «каком-нибудь другом, не славянском, городе, а то совершенно обиерихонишься и ни на что не будешь способен».[27] Стасов говорит о славянофильстве, как о чем-то для него безусловно отрицательном: «Какой ни славный он (Ламанский) человек, в нем славянофильство самое московское преобладает и на него наткнешься непременно после десяти минут всякого серьезного разговора».[28] В письме к Заткевичу «Русскую беседу» (орган славянофилов) Балакирев называет анафемским журналом.

Но вместе с тем, некоторые черты Балакирева сближают его со славянофилами — это нами уже выше отмеченные его патриотизм, национализм и симпатии к «нетронутым нашей цивилизацией». Но эти черты в рассматриваемый период, уживавшиеся с прогрессивными воззрениями как преобладающими, были лишь предпосылками для позднейшего принятия Балакиревым славянофильских теорий.[29]

Но все приведенные данные характеризуют лишь воззрения Балакирева и Стасова на славянофильство, поэтому у читателя может встать вполне естественный вопрос: но не были ли все-же сами художественные проявления Балакирева неосознанным выражением славянофильских тенденций в музыке, вопреки его (Балакирева) воззрениям? Этот вопрос требует особого рассмотрения и не может быть развит в рамках этой статьи. Но во всяком случае ни национализм, ни ориентация на народное творчество не дают оснований для характеристики художественной деятельности Балакирева и его товарищей, как эквивалента славянофильства.

Позднейший переход Балакирева к реакции внушает многим представление, что и в первый период своей деятельности Балакирев не был прогрессивным.[30] Это неверно. Балакирев не был столь последовательным, законченным и ярким в своем мировоззрении, как Стасов, наоборот, как указано, в его взглядах, в его психологии мы находим черты, плохо вяжущиеся с его же прогрессивностью, составляющие противоречие к ней. Но эти черты занимают подчиненное место в его идеологии. В основных вопросах, и в особенности в вопросах искусства, Балакирев проявляет порой не меньшую прогрессивность, чем Стасов. Для тогдашней позиции Балакирева очень характерно его письмо, убеждающее Стасова, занявшегося археологическими исследованиями, не погружаться в «архаизм», в «православное художничество», не отвлекаться от актуальных задач современности. Это высказывание имеет особенное значение потому, что речь здесь идет об установке во всей будущей деятельности друга и единомышленника Балакирева, и не может носить случайный характер. «Не слишком вдавайтесь в археологические исследования, — пишет Балакирев. — Вы очень повредите себе, если будете много сидеть на разных Бовах Королевичах, на полотенцах и вообще если погрузитесь исключительно в православную художественность. Это все — сухая работа, суживающая мозг, и сушит эстетическое чувство. Это я знаю по себе, и потому положил более русскими песнями не заниматься. Самым пригодным для вас делом все-таки будет музыкальная критика. В этой области вы были бы Белинским, — и занятие не сухое, а, напротив, „живое, современное“. Заподозрив в Стасове тенденцию воскрешать архаическую русскую архитектуру, Балакирев говорит: „Мы не те русские, которые строили Софиевский и Псковский соборы: мы — другие люди, у нас и вкус, и чувство — все другое; что было пригодно тогда, то негодно и неприменимо к нам. Археологическое поприще имеет только одну выгоду для вас: на этом пути вы заслужите всеобщее уважение. Профессора будут кланяться вам и удивляться вашим открытиям, а на поприще музыкальной критики вам предстояли бы одни только оскорбления, как и вообще на всех поприщах им подвергаются хорошие люди, особенно по делам настоящим“.[31] Очень интересен и ответ Стасова, характеризующий его требование научности в подходе к явлениям искусства. „Неужели, — говорит Стасов, — в естественной истории материалист будет только тогда хорош, если займется львом или орлом, и будет заслуживать презрения, если станет изучать хорька или ласточку? — нынче этого уже нет. В естественной истории нет больше любвей и презрений, есть только желание постигать части и целое в великой картине — природе. Картина народов — еще более высокая картина. Здесь изучение каждого крылышка… ведет не к суши, а к постиганию великой поэзии и гармонии. Насмешка над Ерусланами или полотенцами совершенно равнялась бы насмешкам над изучением позвонков, сердца…“[32] Протестуя против приписываемой ему попытки воскрешать отжившее, Стасов выказывает свое отношение к архаической русской музыке. „С чего вы взяли, что я когда-нибудь мог бы воображать себе, что можно и должно воскрешать прежнее искусство… Мне часто случалось говорить вам про древнюю нашу музыку, вы могли бы судить, как я далек от всякого воскрешения и подогревания замерзшей древности. Я бы первый вопиял, если у нас вздумали поднимать на ноги прежнюю архитектуру или что бы то ни было из прежнего искусства“.[33]

Таким образом, если в общении между Балакиревым и Стасовым Стасов проявлял себя более последовательным, более активным и имел в первый период переписки роль („ведущего“, то и Балакирев, как видно из приведенного, не был пассивен и готов был активно отстаивать идеологические позиции, в основном общие со стасовскими. Пропагандировать, внушать окружающим то, что стало его убеждением, воспитывать было для Балакирева потребностью впродолжение всей его жизни. В позднейших письмах Стасов говорит об исключительном даре Балакирева влиять. Свидетельство влияния Балакирева на окружающих мы находим и в рассматриваемый период. В письмах Арсеньеву Балакирев рекомендует ему прочесть номера „Современника“, содержащие полемические статьи против славянофилов. В письмах к Заткевичу он энергично внушает ему свое отношение к Фету и Мею, как к ужасным „квази-поэтам“; наконец, что наиболее для нас интересно, из писем Мусоргского Балакиреву видно, что последний противодействовал мистическим настроениям, которым был одно время подвержен Мусоргский. „Вы мне представили 2 пункта, которые предполагаете во мне, — пишет Мусоргский Балакиреву. — Начну с первого — мистицизма — или, как вы удачно выразились — мистического штриха“… В настоящее время я очень далек от мистицизма и надеюсь навсегда, потому что моральное и умственное развитие его не допускают… благодаря вашему доброму хорошему письму, я теперь еще сильнее примусь подготовлять этой дряни остракизм навек из моей особы».[34] В другом, позднейшем, письме Мусоргский пишет: "Милий, Вас должна порадовать перемена, происшедшая во мне и сильно без сомнения отразившаяся в музыке. Мозг мой окреп, повернулся к реальному, юношеский жар охладился, все уровнялось, и в настоящее время о мистицизме ни пол слова.[35]

Из позднейших высказываний Мусоргского видно, что он признавал Балакирева не только маэстро, а и идейным руководителем кружка, движимого высокими художественными задачами, «беспокоящими крупных людей».[36]

Если просветительские идеи составляют вообще основное содержание мировоззрения Стасова и Балакирева, то это с особенной яркостью сказывается в вопросах искусства. Здесь влияние Белинского, Чернышевского, Добролюбова проявляется с наибольшей определенностью, идеи, от них идущие и, в основном, повидимому, ими непосредственно внушенные, здесь проводятся с наибольшей последовательностью: в области искусства Балакирев и Стасов проявляют и сознают себя активными деятелями, бойцами.

Одна из основных черт позиции Балакирева и Стасова в искусстве (о которой уже вскользь упоминалось) — отношение к нему как к явлению жизненному, общественному, сознание искусства как большой общественной силы. Именно поэтому Стасов реагирует на оперу Серова «Юдифь», которая, по его мнению, «толкает на кривые дороги», ток же остро и горячо, как и на другие волнующие события общественной жизни: «обхождение с растерзанной Польшей», «студенческие истории», «благородные патриотические адресы» и пр.

Поэтому вопрос о направлении художественного произведения является решающим для Балакирева и Стасова моментом; способствует оно выходу «на широкую светлую дорогу» в искусстве или толкает на «кривые дороги» — основной вопрос при оценке произведения. Обсуждая оперу Серова «Юдифь», Стасов подчеркивает, что не в том дело, талантлив Серов или нет: «разве у Каткова нет таланта, разве у Дюма, разве у автора „Князя Серебряного“, разве у Костомарова нет таланта? Навряд без него можно действовать на огромные массы». Но суть не в этом. Важно, в каком направлении воздействует этот талант. И определяет отрицательное отношение Стасова к опере Серова убежденность, что она «заразит мысль и чувство всех» и что «этакий молодец отодвинет всех на кривые дороги». А в области музыки с ложными воздействиями бороться особенно тяжело, потому что «во всем литературном порода людская гораздо больше подвинулась, чем во всем остальном… В искусстве совсем не то. Тут еще нет и миллионной доли того маленького, но уже твердого кружка, который сквозь асе нравящееся, художественное и патриотическое отыщет и внутреннее ничтожество, или гниль скелета, поймет и „Московские ведомости“,[37] и расстреливающего флигель-адъютанта,[38] и толпу-холопку, и баагодетеля врага. Найдите мне это же в искусстве, дайте мне людей, которые бы поняли, что меня мучит и ворочает после „Юдифи“ и восторгов публики, кому бы я втолковал, что мы тут не вперед идем, а вбок, не на широкую, светлую дорогу, а путаться в дремучем лесу».[39] Основной порок Серова Стасов видит в том, что у композитора ставка на внешний эффект, «все только мысль о внешнем впечатлении» (стр. 177). Высказывая надежду, что они с Балакиревым не разойдутся в оценке «Юдифи», Стасов видит залог этого в их обоюдной «неутомимой, неподкупной ничем жажде правды и настоящего во всем человеческого». Это требование «правды и настоящего», высказываемое в связи с оценкой художественного произведения, есть одно из основных положений критиков-демократов — Белинского, Чернышевского, Добролюбова, — неоднократно ими утверждавшееся в различной форме и по различным поводам. В частности, не может не обратить внимания близость слов Стасова по поводу «Юдифи» к утверждению Добролюбова, что «главное достоинство писателя-художника состоит в правде его изображения; иначе из них будут ложные выводы составляться, составятся по их милости ложные понятия».

В стасовской критике «Юдифи» мы находим те же, по существу, основные мотивы: возмущение против лжи (Серова Стасов причисляет к тем, которые «ведут в непроходимое болото лжи, вздора и гнили» — стр. 174) и противопоставляемое требование «правды и настоящего».

Отвечая Стасову на приведенное частично письмо, Балакирев обсуждает «Юдифь» Серова в той же плоскости, т. е. оценивает ее как явление общественное, ставит вопрос о том, можно ли действительно считать признание «Юдифи» «таким же преступлением, как признание своим Каткова». Он делает «анатомию» — анализ — первого действия «Юдифи», приводя характерные образцы и критически оценивая их; он указывает и на верность настроения музыки («на то ум») и, с другой стороны, на несамостоятельность, эклектизм, «безнатурность» Серова. Переходя к оценке значения оперы, характеризуя ее «направление» — как любили выражаться Балакирев и Стасов, — также отзывается, в общем, отрицательно, но несколько умеряет резкость стасовского приговора: "Если окажется, действительно, что мещански-гениальная опера пришлась ей (публике) по мерке, то это показывает только, что она стала уже гораздо выше уровня Варламова, Гурилева и прочей московской музы. — Это — факт плачевный. Вы знаете, что я православие во всей его грубости предпочитаю цивилизованному мещанскому протестантству, а Николая Павловича — кисленькой катковской конституции; с этой точки зрения я признаю успех «Юдифи» несчастным, но я все-таки не могу за это проникнуться вашим негодованием против публики. Признание Серова своим, согласитесь, ведь не такое еще преступление, как признание своим Каткова, «Князя Серебряного», а вы как будто на фурор Каткова смотрите снисходительнее, чем на успех Серова.[40] Проявленный здесь подход к художественному произведению настолько близок к тому, который утверждался Белинским, а позже Чернышевским и Добролюбовым, что говорит о прямом, непосредственном их влиянии на Стасова и Балакирева. Сами понятия, введенные критиками-демократами (Белинским, Чернышевским, Добролюбовым), Стасов и Балакирев, повидимому, сознательно применяют к музыкальной области, используют при обсуждении музыкальных явлений. Сравним, например, высказывание Стасова по поводу «Юдифи», где он говорит, что суть не в талантливости, а в том, куда ведет произведение, со словами Белинского: «Для успеха поэзии теперь мало одного таланта, нужно еще и развитие в духе времени». Идея о том, что определяющим отношение к художественному произведению фактором становится направление его (произведения), с особой ясностью выражено Чернышевским в «Очерках Гоголевского периода». Указывая на Гоголя, как на починателя новой эры в русской литературе, Чернышевский говорит, что: «Гоголь как Жорж Занд и другие — принадлежит к писателям, любовь к которым требует одинакового с ними настроения души, потому что их деятельность есть служение определенному направлению нравственных стремлений».[41] Интересно, что и в поздние годы Балакирев, в общем, далеко ушедший от позиций, которые он занимал в рассматриваемый период — в сторону реакции, высмеивал музыкальные рецензии, которые дают только «перечни тонов», темпов различных morceaux… коими угощают в концертах; рецензии, в которых «самое важное — критика направления… пропадает за ненужными описаниями», тогда как от критика «нужно и даже справедливо требовать, говорит Балакирев, музыкально-художественного разбора нового или, лучше сказать, новых направлений».[42]

Кажущееся противоречие к просветительским воззрениям Стасова и Балакирева составляет их презрительное отношение к публике, массе: они называют ее зачастую глупой толпой и т. п., симпатии большинства публики служат для Балакирева и Стасова как бы признаком низкопробности или даже пошлости. Но и эти, иногда весьма грубые, выпады по отношению к публике проистекают от резко критического отношения к принятым и модным формам искусства в связи с борьбой за новые формы. Публика вызывает к себе презрение Балакирева и Стасова, как носительница ненавистных им отсталых понятий и вкусов. Подобное отношение к публике как массе, закостенелой в старых понятиях, встречаем и у Чернышевского. В предисловии к роману «Что делать?» он говорит: «Есть в тебе, публика, некоторая доля людей — теперь уже довольно значительная, которых я уважаю, с тобою же, с огромным большинством, я нагл…»

Из общей идеологической позиции Стасова и Балакирева, из их сознания себя как борцов против устаревшего и «негодного для нашего времени» и за новое, «свежее», современное, вытекает их неприязнь к традиционному, школьному, в области искусства и музыки в частности. Она связана с их общим критицизмом, как одной из основных черт мировоззрения. Эта идея отрицания отложившихся книжных понятий, ставшая современем одним из основных характерных моментов воззрений «могучей кучки» и, кстати сказать, тоже четко выраженная у Добролюбова,[43] высказывается Балакиревым и Стасовым неоднократно. Неоднократно подчеркивается преимущество знаний, приобретенных непосредственно «на практике», а не из книг. (См. напр. высказывание по вопросу о русских звукорядах.)[44] Правила учебников теории музыки клеймятся как «телячьи законы мелодии и гармонии», презираемому раболепству перед правилом противопоставляется «музыкальный нигилизм».[45] «Аккордами и узнанными правилами не сочиняют», — говорит Стасов. В письме из Праги Стасову Балакирев пишет: "Здешние критики… не ушами слушают, а через какие-то «немецкие рупри», благодаря которым определяют, «что правильно classisch или несогласно с их узенькими колбасными теориями об опере».[46] Балакирев и Стасов неоднократно выказывают ненависть ко всяческой «рутине»; малейшие, признаки этого — безусловный мотив для осуждения. Тенденция отрицания принятых форм музыкального мышления заходит настолько далеко, что Стасов готов провозгласить устарелость сонатной схемы: «Пропала со света, — говорит Стасов, — школьная форма од, речей, изложений, хрий и т. д., должно прогнать 1-ю и 2-ю тему, Durchfürung или Mittelsatz и прочую схоластику. Будущая форма музыки — то бесформие, которое есть уже во второй Мессе (Бетховена)». Стасов проявляет большую «бдительность» в изобличении всякого проявления рутины, подчиненности школьным правилам, что он находит, между прочим, и у Глинки: "Глинка слишком часто без нужды употребляет гармонию с хроматическими ходами. Это — своего рода рутина (а их именно и советует всего больше. Керубини)… «В балладе Финна и в „Славься“ вовсе не по надобности, а по какому-то школьному правилу, т. е. по рутине же, употреблен непременно минорный аккорд. Разве не лучше было бы, не естественнее, не проще, не здоровее, повторить два раза мажорный аккорд? А то тут является качая-то ненужная, неуместная изнеженность, рассыропленность».[47] Эти слова, иллюстрируя отношение к «школьному», содержат и нечто от положительных идеалов в искусстве («лучше — проще… здоровее»). Воплощением принятых штампов музыки, рутины, легковесности и бессодержательности, отвечающей требованиям публики, Балакирев и Стасов считают итальянскую оперу. Она рассматривается ими как неотъемлемая часть, как одно из характерных проявлений существующего порядка в области музыки, как--сказали бы мы — одно из проявлений господствующей идеологии. Отсюда и огульная ненависть ко всему, что связано с итальянской оперой, с ее традициями, и такие отзывы, как «поганый Верди»… «Херубини, от которого кроме дряни я ничего не ожидаю». Стасов и Балакирев убеждены, что на смену этой музыке должна прийти другая, когда осуществится «то, чего желали одни лучшие», и «когда музыкальное понимание тоже поднимется». И потому Стасов так горячо негодует, когда «в Петербурге, закоренелом в итальянщине», появляется новый недостойный кумир — Серов, у которого, «как у Мейербера, все мысли об эффекте, о внешнем впечатлении во что бы то ни стало. Музыка и звуки того и другого совсем разные, но смысл, направление — одно и то же» (стр. 177).

Как положительный идеал выступает музыка, которая наделена «правдой и серьезностью», «силой мысли», оригинальная, новая по идее и форме. Содержательность, идейная значительность музыки является одним из основных критериев ее оценки (Бетховен ценится как «великан-музыкант» и в то же время — «как один из чудеснейших мыслителей, какие бывали между людьми»; стр. 137). Наряду с требованием содержательности не менее (а может быть, еще и более) выпукло выступает стремление к новизне, оригинальности, наделенности яркими индивидуальными особенностями. Из этого требования своеобразия, индивидуальной окрашенности, вытекает интерес к своеобразию национальному. И если борьба за русскую национальную музыку и признается впоследствии Стасовым и Балакиревым главной задачей их деятельности, то приходят они к этому не от российского национализма, а от общего взгляда на пути развития современной им музыки. Соответственно сказанному характеризует отношение Стасова к проблеме национального в искусстве и Владимир Каренин: «Будучи убежденным националистом в деле русского искусства, Стасов также сильно интересовался и всяким чужим, но своеобразным и характерным национальным стилем, изучал его, разыскивал памятники, выяснял его типические черты».[48]

Как проявление пристрастия к своеобразному надо понимать интерес Балакирева и Стасова к «церковным тонам», «русским гаммам» — иначе это понять нельзя, т. к. оба они слишком отчетливо проявили свою несклонность ко всякому «воскрешению замерзшей древности».

Стасов придавал особое значение способности художника воплощать «массы рода человеческого», «это только Бетховену свойственно за них думать и чувствовать. Моцарт отвечал только за отдельные личности. Истории и человечества он не понимал, да кажется и не думал о них. Бетховен же только и думал об истории и всем человечестве, как одной огромной массе» (стр. 137). К художникам, способным «воплощать массы рода человеческого» или, как иногда выражался Стасов, передавать «хоровой элемент», он причислял впоследствии Мусоргского, Репина. И роль Стасова в том, что внимание этих художников было направлено на воплощение «хорового элемента» — немаловажна.

Идея музыкального произведения мыслится Балакиревым и Стасовым преимущественно как нечто конкретное. Этот взгляд, повидимому, так же, как и требование индивидуального своеобразия и новизны мыслей, идет от эстетики позднейших романтиков (Берлиоз, Шуман и Лист). «Всякое хорошее произведение музыкальное носит в себе программу, (особенно у новых сочинителей)», — пишет Балакирев (стр. 25). Позже Стасов, передавая мнение Лароша, что «германская музыка — в эпохе разложения и упадка, потому что благодаря дурному влиянию Бетховена пошла в программную музыку», — с возмущением восклицает: «Новый и единственно возможный теперь шаг вперед он считает шагом назад и разложением».

Реалистические тенденции Балакирева и Стасова проявляются во внимании к тексту вокальных произведений, в культивировании декламативности в романсном творчестве и исполнении. Характерно, как проявление реалистической тенденции, и то, что при сочинении музыки на сюжет из английской литературы — к «Королю Лиру» Шекспира — Балакирев обращается к подлинным английским мелодиям («настоящая английская музыка»), которые предоставляет ему Стасов. Приложенные к письму Стасова[49] мелодии и легли в основу «Короля Лира» Балакирева.

Как уже указывалось вскользь, Стасов и Балакирев проявляли исключительную принципиальность в своих музыкальных воззрениях, суждениях, вкусах, они с непримиримой враждебностью относились к музыкальному явлению, раз признав его отрицательным. Беспринципность, всеядство и неумение отличить «добра от зла» в музыке вызывают их негодование и презрение. «Спрашивается, что тут ждать для музыки, — говорит Стасов, — когда многие, толкующие о Бетховене, чуть не плачут с радости, когда услышат вердиевские мерзости».[50] И в другом письме: "Рассказывают, что в Дрездене Голицын давал концерт русский в своем отеле, где пели херувимские, достойные и прочие дрянные вещи Бортнянского, а в конце исполняли польский и трио из «Жизни за царя». Немцы были в большом восторге и от «достойной» какой-то и от «трио», что Вам показывает, какой это народ был (по французской пословице — «и папа и мама — все хороши)».[51]

Композиторы, которые в это время были в центре внимания Балакирева и Стасова, — Глинка и Берлиоз. Глинка — их любимейший автор. Обо всем, что с ним связано, Балакирев и Стасов говорят с исключительной теплотой и интересом; Берлиоза Балакирев и Стасов, повидимому, считали сильнейшим из современников, проводником новых идей, прокладыва-телем новых путей в музыке. Подобное же отношение, как известно, установилось впоследствии к Листу, но в рассматриваемый период его еще нет. Лист, как композитор, не имеет в это время для Балакирева и Стасова того значения, которое он получил позже. Интересно, между прочим, замечание Балакирева о фактах непосредственного влияния на Глинку, на которого, по мнению Балакирева, Берлиоз оказал наибольшее воздействие из всех западноевропейских современников. К этой мысли Балакирев неоднократно возвращается и в позднейших своих письмах к разным лицам.

Более случайный характер носит высказывание Балакирева я Стасова о близком по направлению творчества Даргомыжском и об их товарище Мусоргском. Взаимное недопонимание в эти ранние годы, предубеждение у Балакирева и Стасова против Даргомыжского, в связи с ревнивым отношением его к Глинке, породили недружелюбие, недоверие к Даргомыжскому. Лишь через несколько лет они узнали друг в друге единомышленников и тесно сблизились.

Непонятными и нехарактеризующими подлинное отношение к Мусоргскому представляются слова: «Мусоргский почти идиот». Попытка истолковать эти слова, как проявление отрицательного отношения к Мусоргскому, в связи с различием в воззрениях, определяемых в конечном счете различными классовыми позициями, является явно несостоятельной. Высказывание самого Мусоргского показывает, что Балакирева этого периода (в 60-е годы) он считал вождем, объединившим своих младших товарищей общими задачами. Единственным объяснением приведенных слов о Мусоргском может быть нервное, апатичное состояние, временами ему свойственное, с одной стороны, и резкость, горячность суждений и высказываний, характерные для Стасова и Балакирева — с другой. Идейное расхождение между резко изменившимися в своем мировоззрении Балакиревым, Стасовым и Мусоргским наступило значительно позже. В это же время Мусоргский еще следовал за Балакиревым по тому пути, по которому впоследствии он зашел дальше и глубже, чем Балакирев, Стасов.

Менее случайный характер носит определение Кюи как «не человека в общественном смысле слова». Это согласно с неоднократными сомнениями Стасова в твердости, принципиальности, встречающимися и в позднейших письмах Балакирева. Стасов, например, убеждает Балакирева «попридержать его», «поприсмотреть за ним», а еще позже провозглашает его ренегатом. Подобную характеристику Кюи в поздние годы мы находим и в письмах Балакирева к Кругликову.

Из русских музыкантов противоположного, консервативного, лагеря (или «немецкой партии») — наиболее резко враждебное отношение к Антону Рубинштейну. Оно объясняется прежде всего взглядом на него как на вождя, ведущего по ложному пути, к тому же малообразованного человека, с невысоким идейным уровнем, даже неумного в глазах Балакирева и Стасова, и в то же время пользующегося поклонением и неограниченной властью в музыкальных делах. Недружелюбное отношение к Серову прежде всего основывалось на неверии в его принципиальность, как музыкального деятеля. По словам Стасова, «кажется, он все только и говорит о самых важных и глубоких вещах… бьется за истинное искусство и правду», «а все-таки подними все эти занавески, блестящие и бьющие в глаза, под низом вдруг увидишь то туловище, то руку, то ногу в болячках». Неприязнь к Серову усугублялась и личными моментами.

Большой интерес представляют содержащиеся в переписке примеры, разборы, оценки музыкальных произведений. Основной особенностью подхода к музыкальному произведению, к оценке авторов является то, что, анализируя музыкальные произведения, проявляя большую способность к детальному расчленению, ощущению особенностей формы музыкального произведения, до мельчайших ее частей, вычленению характерного элемента мелодии, гармонии, ритма, — они никогда не остаются в сфере чисто формальных изысканий. Формальный анализ имеет подчиненное значение и служит либо для подтверждения идейно-психологической характеристики автора (см. характеристику «Юдифи»), либо для уяснения особенностей произведения.

Меткие высказывания Балакирева о музыке по преимуществу лаконичны; стасовские — более развернуты, часто представляют собой талантливое литературное раскрытие содержания музыкального произведения (см. напр. характеристику «Марша Черномора» из оперы «Руслан и Людмила» Глинки). Рассмотрение музыки «Юдифи», представляющее собой самую подробную оценку музыкального произведения, сводится в конечном итоге к определению его общественного значения. Музыкальная эрудиция, поразительная память, способность к «анатомии» музыкального произведения позволяют Балакиреву тонко подмечать исторические связи, конкретные влияния, сказывающиеся на той или иной особенности музыки или отдельных ее элементов. Он устанавливает конкретные общие черты у Берлиоза и Глинки в самых средствах их музыкального языка; разбирая оперу «Юдифь» Серова, он констатирует смесь различных влияний и в частных конкретных приемах, и в общем настроении музыки. Привлечение музыкального материала для сравнительного анализа, установление исторических связей характерны также и для стасовского анализа.


Переписка содержит особо ценный материал биографического порядка, дающий много для характеристики сложного, в значительной мере загадочного психологического облика Балакирева, ибо никогда ни с кем втечение всей жизни Балакирев не был так близок и откровенен, как в первый период переписки со Стасовым. И нет более документов, которые с такой откровенностью раскрывали бы картину внутренней жизни Балакирева, ее разлад, трагические переживания, скрытые почти для всех окружающих. «Вы — единственный человек, — пишет Балакирев Стасову, — с которым я говорю наголо; если мне не переписываться с вами, то придется окончательно сделаться молчальником».[52] В письмах Балакирева к Стасову только и выступает во всей обнаженности его ужасная нервная болезнь, мучительная, коверкающая всю жизнь, тормозящая его творчество, — болезнь, которая порой совершенно парализует его как художника.

Разлад с окружающей средой, отчужденность, «мизантропия» и «байроновские настроения», «ранимость» самолюбия — характерные черты, выступающие в письмах Балакирева к Стасову. Эти болезненные черты проявились у Балакирева не сразу и обусловлены той обстановкой, в которой он должен был пробивать себе дорогу как художник. По характеристике известного писателя Боборыкина, знавшего Балакирева только «вступающим в жизнь» юношей-студентом, Балакирев был в юности «цветущим», веселым и склонным «к несуразным анекдотам по духовной части». Общий тон жизнерадостности звучит и в ранних письмах Балакирева к его приятелю Заткевичу. Несмотря на острую нужду, Балакирев в общем не теряет бодрости, но здесь уже проявляются и нотки разочарованности, Балакирев сетует на убивающее его равнодушие публики, на то, что нравятся ей именно те произведения, которые всего меньше этого заслуживают. С раздражением Балакирев говорит об аристократах, у которых ему приходится играть и которые отнимают все время, прилагая к слову аристократы нецензурный эпитет. Материальное положение его настолько «плачевно», «что и 10 коп. составляют расчет»; в 1858 году к тому же он переносит тяжелую болезнь — «нечто вроде горячки», при которой «даже начиналось воспаление в мозгу». Впродолжение переписки со Стасовым болезнь почти не оставляет Балакирева, она отягощает его творческую деятельность, порой вовсе прерывает ее. Им овладевает мысль о грозящем сумасшествии, страхи за близких людей; теряя надежду на выздоровление, Балакирев восклицает: «Не дай бог никому такой болезни, лучше смерть, чем такая жизнь». Болезнь заставляет его особенно остро реагировать на равнодушие публики, усугубляет его разрыв со средой, отчужденность. Бедственное положение оскорбляет болезненно самолюбивого Балакирева. Все это способствует его ожесточению против окружающих: «в характере моем, — пишет он Стасову в письме 19/VIII 1858 г., — сделалась значительная перемена. Я стал зол, желчен, подозрителен». Общение с публикой становится тягостным для Балакирева: «Мне необыкновенно противно действовать в нашей публике», «чтобы играть в публике или дирижировать оркестром, я должен употреблять над собой усилия».[53]

Сознание своего таланта, своих возможностей, с одной стороны, болезнь и внешние условия, мешающие развернуться Балакиреву — с другой, создавали постоянный в нем конфликт. Блестящая по своему характеру музыкальная одаренность Балакирева — яркий «самородный» пианизм, исключительный дар импровизации, феноменальная память, способность быстро ориентироваться в музыкальном материале, наряду с недюжинным острым, живым и разносторонним умом, самостоятельностью, темпераментом, внушала мысль об исключительности его таланта. Его положению, как наиболее сильного среди окружающих, его друзей, талантливых музыкантов, способствовала также — кроме характера его одаренности — обаятельность, «подобная магнетической силе» (слова Н. А. Римского-Корсакова). Для характеристики того, какое отношение внушал к себе Балакирев, приведем начало из неизданного письма к нему Ц. Кюи, относящегося к 1856 г.[54]

«Любезный приятель (собратом Вас не называю, чтобы не осквернить Ваш талант сравнением с моим)».

Отдельные замечания в письмах Балакирева к Стасову дают представление о том, как расценивал масштаб своего дарования сам Балакирев. «Признаюсь, — пишет Балакирев, — быть первым в настоящее время в Европе между Листом и Антонами: Контским и Рубинштейном, не льстит моему самолюбию». Развивая план сочинения Реквиема, Балакирев говорит: «Тема Requiem’а у меня уже несколько придумана, не так сложно, как у Берлиоза, но надеюсь будет посильнее». Преувеличенное представление о масштабе своего творческого дарования, с одной стороны, болезненная заторможенность — с другой, препятствовали непосредственности творческого процесса Балакирева, приводили к настроениям разочарованности, неудовлетворенности собой. Отголосок таких настроений мы находим в неизданных письмах Кюи к Балакиреву.

«Что с Вами делается, — пишет Кюи Балакиреву. — Что за разочарование. Неужели Вы думаете, что всякому суждено быть Бетховеном, что коли не Бетховен, так лучше не пиши. Вздор. Увертюра Руслана — не Кориолан, Литания Монюшки — не Реквием, а все ж таки прекрасно, и спасибо и Глинке, и Монюшко за то, что писали и пишут… Бог вам дал талант, Вы должны его разработать и писать… Верьте в ваш талант, пишите, избегайте сравнений с Бетховеном. Он — Бетховен, Вы — Балакирев; его назначение было другое, Ваше назначение — другое, он шел по своей дороге, Вы ступайте по Вашей».

Балакирев жалуется Стасову на свою медлительность в творчестве, а Стасов указывает на отсутствие в Балакиреве «непреклонности, страстной настойчивости» в творческой работе. «Все у вас вяло» (стр. 186).

Примечателен тот факт, что Балакирев-импровизатор был способен создавать прекрасные, законченные пьесы; просматривая произведения своих младших товарищей за фортепиано, он тут же сочинял большие фрагменты взамен неудовлетворявших его мест в произведении; и наоборот, становился крайне медлительным, нерешительным, как только приступал к собственному сочинительству. Те, кому приходилось слушать его импровизации, замечали, что сами музыкальные мысли в форме импровизации давались им ярче и, наоборот, бледнели, в значительной мере обескровливались, получивши дальнейшую обработку в законченном произведении.[55]

Утвердившаяся в дальнейшем за Балакиревым функция руководителя кружка молодых талантливых композиторов, главы новой русской школы, ставшая его главной исторической ролью, позволяла Балакиреву опосредственно, через младших товарищей, осуществлять свою творческую инициативу и тем самым способствовала стабилизации, заторможенности в его личной композиторской работе.

Переписка содержит данные и для характеристики Стасова как музыкального критика. И хотя для нас высокая принципиальность Стасова стала истиной, не требующей подтверждений, но всеже интересно, что именно в то время, когда враги Стасова (в частности печальной известности Ростислав-Толстой) изображали его как критика, «стасовующего и подтасовующего» в угоду своим, — Стасов в интимном письме к другу в ответ на предложения написать статью о молодом композиторе Гуссаковском говорит: «Сначала я колебался… теперь же совсем решился, и для меня это дело конченное. Это я говорю вам про статейку об Аполонтии. Ее не должно быть. Для кого она? Публике ее не нужно… для самого Аполонтия она еще меньше должна быть написана… По моему убеждению, он теперь должен быть счастлив, что вы один его одобрили… Надо, чтобы о прочем он и не думал. Мне противна пошлая роль расхваливающего приятеля, готового писать по заказу или по просьбе».[56] В другом месте Стасов с горечью говорит о своих работах, о том, что все они незакончены, недоделаны: «все только начато, едва выговорено, везде скачки, чуть не без связи» (стр. 96).

Первый период переписки — 1858—1863 гг., — несмотря на частные противоречия и непоследовательности Балакирева, проявляемые то там, то здесь, рисует всеже вполне определенную картину его идеологии. Позже, уже после идейного расхождения с Балакиревым, Стасов характеризовал Балакирева этого периода как «прогрессиста», и это соответствует данным переписки.

Некоторые признаки начала поворота в мировоззрении Балакирева, постепенный рост консервативных элементов его мировоззрения и пересмотр прежних прогрессивных взглядов можно заметить с 1864 г. Так, в письме из деревни от 10/VII Балакирев пишет: «Я живу покойно, питаюсь чтением „Современника“ и „Дня“, только чтение перестало питать меня. В „Современнике“ я далеко не вижу того, что бывало прежде: он как-то полинял. Об „Дне“ и говорить нечего. Зато я приглядываюсь к крестьянам и более и более укрепляюсь в той мысли, что они… едва ли на что-нибудь годны… Знаменитая фраза Каткова, что „крестьянское самоуправление — вещь немыслимая“, не лишена основания. Дальше идет описание судов, продажности мира (сельского схода) — „надежды славянофилов“. „Не подумайте, однако, что я становлюсь на сторону Каткова, — продолжает дальше Балакирев, — и повторяю вместе с ним, что самоуправления крестьянского не должно быть. Нет. Напротив, пусть управляются своим шемякинским судом, авось когда-нибудь горький опыт заставит шагнуть подальше этого заветного русского идеала“. Затем Балакирев говорит, что прежде вообще он смотрел на русский народ через „розовое стеклышко“ и восхищался им, тогда же на это было сильное поветрие.[57] Теперь же вижу, что русский народ и не умен (хотя смышлен), и некрасив, очень нечестен, даже подл».

Это письмо интересно не только как один из ранних предвестников поворота в мировоззрении Балакирева, но и как характерный документ эпохи спада демократического движения, подавления крестьянских восстаний и начала реакции; как образец характерного для этого времени настроения разочарованности в кругах раньше прогрессивной и революционно-настроенной интеллигенции.[58] В дальнейшем поворот Балакирева к реакции усиливается. Он повидимому начинает пересматривать свои прежние взгляды, по-новому переоценивать ценности. «Здесь мне как-то попалась книжка Герцена, где я перечел опять записки доктора Крупова, которые мне так прежде нравились (я их и теперь люблю), и меня поразил своей мелкотой и поверхностностью его психологический анализ в описании супругов, взаимно тиранящих друг друга.[59] С этого же примерно времени (1864) начинается и расхождение между Балакиревым и Стасовым; к 1867 г. оно углубляется настолько, что в письме из Праги от 10/II Балакирев пишет: „Если я до сих пор не писал, то потому, что приходилось бы писать о том, до чего вам никакого дела нет“.[60] «Но, слава богу, мы не разошлись с вами на музыке и на „Руслане“ в особенности». Сам факт расхождения Балакирева со Стасовым в высшей степени симптоматичен, потому что Стасов был попрежнему прогрессивен и попрежнему непримирим. К тому же у Стасова, как он сам выражался, был «какой-то анафемский нюх на порчу человека, прежде мне сколько-нибудь дорогого. Я эту порчу никогда не пропускал носом, вечно испытывая ее из очень далека». Так было «с Серовым, с Верещагиным, с Балакиревым и с разными другими».[61]

Очевидно, основной пункт расхождения — все обостряющийся национализм и патриотизм Балакирева, принимающий подчас воинствующий характер. Балакирев в письме этого периода, между прочим, упрекает Стасова в «наивно-детском взгляде… через космополитические пенсне». — «Вы — славянофил, — пишет ему в свою очередь Стасов, — и я не разделяю ваших убеждений». Период 1864—1871 гг. для Балакирева — это период роста, накопления консервативных элементов в его идеологии и пересмотра прежних прогрессивных воззрений. В это время факт расхождения между Стасовым и Балакиревым ощущается достаточно отчетливо, но дружеское общение между ними еще возможно по тем пунктам, «по которым они еще не разошлись»; и оба товарища горячо дорожат им. «Хотя в вас есть стороны, которые я переварить не могу и с которыми никогда не помирюсь, зато в вас есть и такие стороны, которые для меня неоцененны» (письмо Балакирева, 14/IХ 1868 г.). Стасов, говоря о том, как дорого для него редкое теперь время общения с Балакиревым, подчеркивает в свою очередь: «Но только не то, когда спорим про Катковых и Самариных и любезное наше отечество, а когда вы выдаете наружу то, что у вас есть внутри хорошего, глубокого и поэтического».[62]

Резкий скачок к реакции произошел у Балакирева в 1871 г.; непосредственным толчком для этого был ряд решительных неудач в его музыкальной деятельности и, вероятно, еще какое-то личное потрясение, сущность которого до сих пор не выяснена. В это время Балакирев совершенно уединяется на ряд лет, становится мистиком и вообще человеком, в корне изменившимся в своем мировоззрении.

Из позднейших писем Стасова к различным лицам видно, что поворот Балакирева он расценивает как «порчу», «отступничество», постигшее целый ряд замечательнейших русских людей. В своих характерно простых, метких и глубоко выразительных словах Стасов неоднократно с неизменной горечью говорит об этом отступничестве бывшего задушевного друга, о своем расхождении с ним. В связи с пересмотром своей переписки за прежние годы в 1894 г. Стасов пишет: «Сколько воспоминаний, сколько старых дрожжей у меня тут перебродило, сколько сравнений прежнего с новым переходило взад и вперед по голове. Я уже не говорю про сравнение Балакирева прежнего с Балакиревым новым — тут и говорить нечего: это такая же разница, как Серов прежний и Серов новый. Перемена точно такая же: из прогрессиста да в консерваторы бух! …Как это странно, как это никогда нельзя предвидеть, как не похоже на то, чем оба прежде казались. И какой это скверный чорт сыграл такую штуку и кто поставил их сани на кривую дорожку и пихнул их злобно со всей силы вниз — вот уж никогда не сообразишь».[63] Или в другом письме: «Но что для меня ужаснее, это то, что такая масса замечательнейших русских людей перестает быть прежними между 40 и 50-ю годами своей жизни, делается „отступниками“ и переступает на какой-то новый ужасный рельс. Так было с Гоголем, Перовым, Балакиревым и т. д.»[64]

Но сам Стасов навсегда сохранил верность тем взглядам на искусство, которые у него выработались под влиянием Белинского, Чернышевского, Добролюбова, которые характерны для лучших передовых людей 40-х — 60-х годов, которые родились как идеологическое выражение демократического движения. И в глубокой старости Стасов проявляет неизменную готовность драться за эти идеи, отстаивать свои старые позиции в искусстве перед движением, порожденным эпохой разложения и упадка буржуазной идеологии. В 90-е годы, когда Репин в соответствии с утверждавшимся в те годы в буржуазном искусстве лозунгом — «искусство для искусства» — выступил в печати в защиту его (этого лозунга), Стасов писал: «Это ужасно. У меня перевертываются все кишки. Опять проповедь „искусства для искусства“, „бесцельности искусства“ и „безыдейности искусства“, но только еще хуже, глупее, гаже, чем год тому назад… Рано или поздно нам придется с Репиным сцепиться в печати. Ведь отвратительно подумать, в каких понятиях и вкусах Репин будет теперь возращать новые поколения в Академии. Ведь сколько глупых, слабых, недомысленных людей будет им совращено, так да не будет и, пока живу, буду пробовать мешать этому».[65]

В 1900 г. в письме к брату Стасов, говоря о своем расхождении с Антокольским, подобном его расхождению с Серовым, Балакиревым, Репиным («целые четыре печальных, темных легенды»), между прочим пишет: «Едва ли тут не всего хуже притворство, вранье и фальшь. И еще Антоколия воображал, уезжая, что я ничего не знаю про принятый им заказ на памятник Катерине, в память ее подлых разбоев… Как все четверо они исподлились в отношении не только ко мне (это еще куда бы ни шло), а в отношении к собственному делу».

В последние годы своей жизни Стасов обращает внимание на нового врага на фронте искусства: «Вы знаете, — пишет он А. М. Керзину, — как мне ненавистны декаденты и как мне драгоценна всякая оказия хватить их по головам — булавой или шестопером».


И Балакирев и Стасов при своей исключительной исторической значительности исследованы еще очень недостаточно. Дальнейшее изучение их переписки, расшифровка многих замечаний, повидимому, принципиально важных; разработка вопросов об отношении Балакирева и Стасова к основным общественным движениям их времени; дальнейшее исследование связи эстетических воззрений Балакирева и Стасова с идеями, выдвинутыми буржуазно-просветительским движением, — все это послужит к уяснению вопроса о классовой сущности мировоззрения Балакирева и Стасова, поможет тем самым поднять на новую ступень проблему «могучей кучки» в целом.

ПЕРЕПИСКА M. A. БАЛАКИРЕВА С В. В. СТАСОВЫМ[править]

1.[править]

На обороте письма:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву

У Никольского моста, дом Кременецкого.

Воскресенье [1858, 20 февраля].

Любезный Милий, если Вам можно, будьте пожалуйста сегодня у нас в 3 часа: назначили мы сойтись всем нам вместе для того, чтоб потолковать, как нам поступить с подлецом Стелловским. Вчера были с ним большие и крупные объяснения и дело идет на процесс. Притащите также с собою (либо, если не будете, то пришлите теперь с моим посланным) печатную Хоту и Souvenirs d’une nuit d'été, потому что приходится все экземпляры этих вещей отдать Стелловскому. Но вы лишаетесь этих вещей, разумеется, на время, потому что, конечно, очень скоро получите другие экземпляры, которые получатся не — через Стелловского. Ужо расскажу Вам, для чего это теперь необходимо возвратить ноты подлецу-торгашу из Большой Морской.

Весь Ваш В. С.

Как мне жаль будет, если Вас ужо не увижу.

Тотчас после смерти Глинки сестра его, Людмила Ивановна Шестакова, (1816—1906) задалась мыслью всеми силами и средствами способствовать распространению сочинений своего гениального брата. С этой целью она прежде всего завела переговоры с издателем Ф. Т. Стелловским, незадолго перед тем приобревшим музыкальное издательство «Одеон» у первого издателя романсов Глинки Гурскалина и хотела подвигнуть Стелловского на напечатание всех неизданных еще партитур Глинки: опер, увертюр и т. д. В 1858 г. это не состоялось, но по соглашению с Шестаковой Вас. Пав. Энгельгардт напечатал в 1858 г. за границей 17 романсов Глинки с немецким, французским и итальянским текстом, посвятив это издание Полине Виардо, а в 1859 г. с помощью того же Энгельгардта Шестакова напечатала в Лейпциге 4 увертюры Глинки: к «Жизни за царя», «Руслану», «Аррагонскую хоту» и «Ночь в Мадриде» (или «Souvenirs d’une nuit d'été»), посвятив первую Мейерберу, вторую Берлиозу, третью Листу и четвертую Дену. Со Стелловским заключить договор удалось лишь в 1861 г. (об этом см. ниже письма №№ 95, 96). Но впоследствии дело действительно «дошло до процесса», так как Стелловский, купив у Шестаковой право на издание за 25 руб. и получив при этом на расходы 1000 руб., более 5 лет не печатал того, что должен был по договору, а затем сам начал предъявлять разные невероятные требования, вроде того, что будто бы Шестакова обязана ему вместе с правом на издание сочинений Глинки передать и самые автографы всех этих сочинений, что она не имела права продавать эти сочинения «чиновнику Энгельгардту», что он, Стелловский, издавая сочинения Глинки, «рисковал всем своим имуществом», так как эти партитуры «никому не нужны», и вследствие всего этого требовал еще взыскать с Шестаковой неустойку в размере 1С00 руб. за нарушение ею условия и т. д. и т. д.

В 1866 г. возник процесс между Стелловским и Шестаковой, который тянулся поочередно то в старых, то в новых судебных учреждениях (только-что введены были новые суды после судебной реформы 1866 г.). Процесс этот зел за Шестакову Д. В. Стасов, с этого же года вступивший в сословие присяжных поверенных, и выиграл этот процесс во всех судебных инстанциях. Во время этого процесса вполне выяснилась нравственная физиономия Стелловского, так что сбылись все опасения В. В. Стасова, и во всяком случае он не без проницательности снабдил нелестным эпитетом имя этого «торгаша из Большой Морской».

Экземпляры «Хоты» и «Ночи в Мадриде», которые Стасов просил Балакирева принести и взамен которых обещал современем новые, вероятно, были экземпляры, имевшиеся у Балакирева в копии.

В доме Каменецкого (а не Кременецкого, как стоит на адресе письма) на Екатерининском канале между Харламовым и Новоникольским мостами Балакирев жил с октября 1856 г. до мая 1360 г., нанимая комнату в квартире № 8 у некоих Эдиэт, Софьи Ивановны и ее мужа, Карла Христиановнча.

2.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[21 февраля 1858.] Любезнейший Бахинька.

Сейчас был у Стелловского и расспрашивал его об известном деле. Оказалось что все это пустяки и что из мухи сделался слон. Завтра приду к Вам и объясню все. — Дело в том, что у Уверт. Ж. з. ц. следует переменить посвящение, ибо вся опера посвящена государю. А там остается еще один пустяк, который объясню сам. —

Ваш
Милий Балакирев.

21 февр. [185S].

Дата внизу рукой Балакирева, а год, как и в ряде дальнейших писем, приписан В. В. Стасовым. На почтовом штемпеле: 21 февраля 1858.

«Бахом» прозвал В. В. Стасова Глинка за восторженное его отношение к музыке великого лейпцигского кантора, а Балакирев сделал из этого прозвища ласкательное — «Бахинька». Именем «Баха» называли Стасова и ближайшие друзья Глинки и Шестаковой: В. П. Энгельгардт, Н. А. Бороздин, а сама-Шестакова сохранила за ним это прозвише до самой своей смерти.

Как указано выше, при напечатании за границей четырех увертюр Глинки, увертюры эти были посвящены четырем знаменитым европейским музыкантам, симпатизировавшим Глинке. Но вся опера «Жизнь за царя» была действительно еще самим Глинкой посвящена Николаю 1. Поэтому во время предварительных переговоров со Стелловским, когда друзья Шестаковой обсуждали «все вместе» вопрос о наилучшем распространении сочинении Глинки и когда заговорили о посвящении увертюры «Ж. з. ц.», то, очевидно, Балакирев и усумнился, можно ли отдельно посвящать увертюру, когда уже посвящена вся опера.

3.[править]

На обороте письма:

Владимиру Васильевичу Стасову.

От Балакирева

[6 марта 1858.] Любезнейший Бахинька!

Я нездоров и потому немогу к Вам сегодня придти, а посылаю Вам вместо себя Гусаковского, коему Вы незабудьте вручить симфонии Бетховена. — Прошу Вашего брата передать как нибудь Симфониакусу, что я нейду к нему потому что болен, и вероятно еще дня 3 похвораю. —

Мне очень скучно; если Петруша у Вас, то задайте ему нагоняй за то, что он нынче ко мне не зашел. — Верно был где нибудь на имянинной закуске. —

Ваш Милий Балакирев.

Воскресенье (вербное).

В 1858 г. вербное воскресенье приходилось на 6 марта. Год приписан рукою В. В. Стасова.

Аполлон Селиверстовнч Гуссаковский (р. 1841, ум. 1875 г.) в это время еще семнадцатилетний гимназист, чрезвычайно талантливый композитор, заставлявший всех окружавших в те годы Балакирева музыкантов и друзей музыки ожидать блестящего расцвета его дарования. К сожалению, вследствие ли несчастно сложившихся обстоятельств личной жизни, или слабости воли и характера, он оставил целый ряд начатых, но либо не оконченных, либо оставшихся в рукописи произведений (симфония, музыка к гетевскому «Фаусту», ряд скерцо), либо, наконец, сохранившихся в памяти слушателей блестящих импровизаций, и настоящего композитора из Гуссаковского так и не вышло. Из произведений его тем не менее первая часть симфонии была исполнена в концерте РМО 20 ноября 1862 г.; напечатана одна была лишь полька, посвященная его матери (à Mme Hélène Houssakowska), a в архиве В. В. и Д. В. Стасовых сохранилось много рукописей Гуссаковского, которые ныне переданы нами в Рукописное отд. Гос. публ. библиотеки,

«Петрушей», «Петрой» и «Петр и ем» называли Николая Александровича Бороздина (р. 1827, ум. 1887 г.), однокашника Д. В. Стасова по училищу Правоведения, приятеля Балакирева, Стасовых и Шестаковой. Балакирев посвятил ему свои романс «Песнь Селима». Он страстно любил музыку, сам написал несколько романсов и фортепианных пьес и был вообще очень музыкален.

«Прошу Вашего брата передать Симфониакусу» — т. е. Балакирев просил Дмитрия Васильевича Стасова передать Алексею Федоровичу Львову. «Симфэниакусом» прозвал Львова Н. А. Бороздин (см. выше) за его любовь к симфониям Бетховена, которые он постоянно исполнял в созданном им «Концертном обществе»; правой рукой Львова в деле устройства концертов этого общества и в особенности в составлении программ этих концертов был Д. В. Стасов, которого Львов очень любил и ценил. Д. В. Стасов часто играл с ним разные сочинения для скрипки и фортепиано — Моцарта, Бетховена, Мендельсона и т. д. Письма Львова к Д. В. Стасову сохранились в архиве последнего. О «Концертном обществе» см. «Музыкальные воспоминания» Д. В. Стасова — «Рус. муз. газ.», 1909, No № 5-10.

4.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[31 марта 1858.] Любезнейший Бахинька.

Вчера на меня нашло какое-то одурение, вследствие чего я просил Вас передать Вашему брату мое желание приобресть всего Баха. — Проснувшись я размыслил, что это невозможно, ибо этими деньгами я должен платить Беккеру, а другая часть пойдет на рубашки. Поэтому вместо всего Баха, я прошу Вашего брата записать меня в число подписчиков и купить только одну тетрадку. Это не "будет обременительно для меня, а впоследствии понемногу буду приобретать и остальные.

В четверг, вероятно, буду у Вас вечером и заставлю Вас рассказывать мне Космос.

Ваш
Милий Балакирев.

31 Марта.

Понедельник. [1858.]

«Я просил Вас передать Вашему брату мое желание приобрести всего Баха» — т. е. полное собрание сочинений Иоганна Себастиана Баха (род. в Эйзенахе в 1885 г., ум. в Лейпциге в 1750 г.). Д. В. Стасов с самого выхода своего из училища Правоведения постоянно выписывал себе из-за границы партитуры и клавираусцуги произведений великих европейских композиторов, сочинения по истории музыки, музыкальные журналы и т. д., а в 50-х годах подписался на предпринятое «Баховским обществом» (Bachgesellschaft) издание полного собрания сочинений И. С. Баха в 46 томах. Очевидно, он и Балакиреву советовал или предлагал тоже подписаться на это издание.

«Я должен платить Беккеру» — т. е. должен расплатиться с известным фортепианным фабрикантом Беккером, у которого купил фортепиано.

«Космос» — сочинение знаменитого немецкого естествоиспытателя Александра фон Гумбольдта (1769—1859), посвящено полному описанию природы всего земного шара в физическом, ботаническом, зоологическом, метеорологическом и этнографическом отношении; написанное с необыкновенным талантом, это сочинение содержит много великолепных описаний природы экваториальных стран, которые Гумбольдт сам посетил вначале XIX в. Сочинение это вышло по-немецки в 1845—1858 гг. В переводе на русский язык вышло в 4 томах: 1 --в 1848 г., II— в 1851 г. в переводе Николая Фролова; III—двумя выпусками в 1853—1857 гг. в переводе Матвея Гусева; IV—в 1861 г. в переводе Якова Вейнберга.

5.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Милию Алексеевичу Балакиреву

Между Харламовым и Новоникольским мостами, дом Каменецкого.

[Вторник, 1 апреля 1858.]

Любезный Милий, я передал Вашу записку Мите и, следовательно, это дело устроенное. Но на сегодня не это главное, а главное вот что: Вы мне пишете, что увидимся в Четверг. Как так? А сегодня вечером к Ломакину? Ведь кажется мы согласились туда сделать нынче поход. По крайней мере Вы не сказали решительного нет. Мы с Митей будем наверное, потому что и так слишком давно уже там не были, и при том надобно немного наладить дело на счет концерта Шереметьевских певчих. Впрочем я к Вам не пристаю, а только напоминаю на тот случай, если Вы забыли, потому что если Вам к Ломакину нельзя или не хочется, то само собою разумеется, что нечего об этом и толковать. Я не обедаю сегодня дома, и ворочусь в Мелиховское заведение часам к 7, так что если только хотите быть у Иисуса Сладчайшего, по выражению Глинки (что не мешает ему быть славным музыкантом и дирижером, и еще более хорошим, истинно хорошим человеком — и то и другое редкость), то соблаговолите появиться в наших комнатках к тому времени.

Что же касается до Космоса, то мне нет даже надобности «толковать» Вам его: во-первых, я конечно сделал бы это довольно дурно и неудовлетворил бы Вашей фантазии, которой Роде задал такие лихие шпоры, — а во-вторых — в этом нет даже и надобности: Космос переведен на Русский отлично хорошо и у нас есть. Значит Вам стоит только взять и читать его.

— Но кроме того, я укажу Вам на другую (небольшую) книжечку Гумбольдта, которая тоже просто прелесть, и которую Вы должны прочитать по-русски. Это его знаменитые «Картины Природы». Там вы найдете его гениально-поэтические очерки тех картин натуры, которые он сам видел--в Америке!! — в нашей любезной с Вами Америке!!!! Тут Вы у него найдете в бесподобных горячих красках и тропическую ночь с ее созвездиями, и травяные чудесные степи Америки, и горы, и громадные водопады, и такие же реки и все те другие чудеса, от которых у нас с Вами разгорелись зубки намеднись у Роде. Итак, прощайте покуда. В. С.

Вторник. Апр.

Среди театральных афиш 1858 г. нам удалось найти несколько широковещательных, на русском и немецком языках, афиш А. Роде, объявлявшего о том, что 9 и 26 марта он будет демонстрировать в цирке — т. е. в тогда еще не перестроенном здании будущего Мариинского театра — «Оптические картины к истории образования земной коры», а также и «Ландшафтные и архитектонические изображения») и «Оптическую игру линий и красок» (Landschaftliche und architectonische Darstellungen und optisches Farben und Linienspiel). Очевидно, что, говоря о том, как «Роде задал такие лихие шпоры фантазии Балакирева по части картин тропической природы», Стасов разумел именно вторые из указанных картин «Ландшафтные и архитектонические изображения», показывавшиеся А. Роде посредством волшебного фонаря: тогда еще не было ни кинематографа, ни даже стереоскопических фотографических видов.

Гавриил Якимович Ломаки н, известный музыкальный деятель 30—60 годов, главным образом дирижер хоров, в 50-х годах за веды вал и управлял хором певчих графа Д. Н. Шереметева, с которым давал концерты: в них исполнялись хоровые произведения старинных итальянских, нидерландских и немецких великих мастеров (Галуппи, Лотти, Орландо-Лассо, Палестрнны, Генделя, Баха, Глюка, Гайдна, Моцарта, Бетховена). Ломакина Стасовы знали еще с правоведских времен, так как Ломакин заведывал хором певчих в училище правоведения и преподавал там пение. Впоследствии Г. Я. Ломакин стал даиать самостоятельно концерты, в которых вместе с Балакиревым наряду с хоровыми номерами исполнялись и оркестровые произведения, и, наконец, был вместе с Балакиревым основателем «Бесплатной музыкальной школы», первыми концертами которой дирижировал опять-таки совместно с Балакиревым.

О русском переводе «Космоса» см. выше комм. к п. № 4.

«Картины природы» Гумбольдта вышли в русском переводе в 1855 г. — без имени переводчика.

С 1851 по 1873 г. семья Стасовых жила в доме Мелиховой на Моховой: семья эта состояла тогда из сестры Надежды Васильевны, тетки Анны Абрамовны Сучковой и четырех братьев: Николая, Александра, Владимира и Дмитрия, из которых в 185S г. у Николая была своя собственная семья — жена и 2 дочери, а у Надежды Васильевны воспитывалась дочь се покойной двоюродной сестры Пивоваровой — Наташа, так что это был как бы целый клан, или, по выражению В. В. Стасова, целое «Мелиховское заведение».

В этом самом доме Мелихова в 1851 г. жил Глинка (см. «Записки Глинки», период 14, стр. 351, изд. 3-е под редакцией А. Н. Римского-Корсакова).

Почему Глинка называл Ломакина «Иисусом Сладчайшим», нам непонятно.

6.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[Четверг, 3 апреля 1858.]

Не ждите меня сегодня, милейший Бахинька! Я никак не могу быть у Вас, ибо меня требуют к Новосельским на обед и на вечер, и потому путешествие к Вам откладываю до завтра.

Ваш
М. Балакирев.

Четверг 3-е апр.

Николай Александрович Новосельский (1818—1898), бывший в 50-х годах директором общества «Кавказ и Меркурий», был вообще крупным финансовым деятелем в середине XIX в., писал по экономическим вопросам, а в последний период своей жизни был одесским градоначальником. В то же время это был любитель музыки и литературы — и, между прочим, человек, очень близкий к кружку петрашевцев. Глинка пишет в своих Записках: «…очень раннею весною [1849 г.] я начал выезжать по большей части с Новосельским, возвратившимся из Варшавы зимою. Он познакомил меня с молодыми людьми и литераторами нового поколения, к сожалению, некоторые из них довели себя до беды втеченне этого же 1849 года…», т. е. оказались привлеченными по делу Петрашевского. Действительно в доме у Новосельского бывали и Пальм, и Плещеев, Достоевский, Спешнев, сам Буташевич-Петрашевский, а из братьев Стасовых — Александр Васильевич. Когда после дела Петрашевского А. В. Стасов должен был уйти со службы из министерства финансов, Новосельский устроил, его директором в выше названное общество «Кавказ и Меркурий». Балакирев и познакомился с Новосельским через А. В. Стасова и через нижегородца В. В. Захарьина (о кружке Новосельского и о его жене Екатерине Ивановне можно найти интересные подробности в автобиографическом романе П. М. Ковалевского «Итоги жизни», («Вестн. Европы», 1883). Катерине Ивановне Новосельской Балакирев посвятил свою фортепианную «Польку», изд. у Деноткина.

7.[править]

На конверте:

Его благородию Милмю Алексеевичу Балакиреву.

[5 апреля 1858.]

Любезный Милий, наконец вчера, днем, Ломакин дал нам знать, что репетиция 2-й мессы и прочего будет сегодня утром, в 1Р/2 часов. Он приглашает и Вас. Приезжайте прямо в дом Шереметева; всякий покажет Вам дом Певчих. До свиданья.

В. С.

Суббота.

2-я месса D-dur, opus 123 Бетховена, или так наз. Missa solemnis. Сочинена была в 1820 г. по случаю посвящения в ольмюцкие архиепископы эрцгерцога Рудольфа и посвящена ему.

8.

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

От Балакирева.

[13 апреля 1858. Воскресенье.]

Пожалуйста, пришлите мне с Петрушей мелкие стихотворения Пушкина и других, годные для положения на музыку, если таковые найдутся у Вас. — Я теперь хочу засесть за романсы, потому что Деноткин хочет мне платить за них. Пожалуйста, попросите Людм. Ив. предоставить право издания Стелловскому одного Итальянского дуэта, который Петруша Вам вручит. Я его было просил, но он был вчера у Людм. Ив., и дело не двинулось, а запуталось. — Мне все хуже и хуже. Не знаю, что будет дальше, — Вчера был у меня Кюи и разгонял тоску мою.

Попросите Дмитр. Вас. в свободную минуту зайти ко мне хоть на 1/2 часа, мне нужно с ним поговорить об Гуссаковском поосновательнее.

Ваш
Милий Балакирев.

Воскресенье 13-е апр. [1858].

Каков был концерт Меткова?

«Петруша» — Н. А. Бороздин (см. комм, к п. № 3).

Намерение свое написать и напечатать у издателя Деноткина ряд романсов Балакирев действительно привел в исполнение, и в следующем 1859 г. в издании этого Деноткина вышла первая серия его романсов — 12, которые почти все принадлежат к перлам его вокальных произведений. Серия эта состоит из следующих вещей: M 1. Песня разбойника. № 2. Обойми, поцелуй. № 3. Баркарола. № 4. Колыбельная. № 5. Взошел на небо месяц ясный. № 6. Когда беззаботно, дитя, ты резвишься. № 7. Рыцарь (баллада). № 8. Мне ли, молодцу, разудалому. № 9. Так и рвется душа. № 10. Приди ко мне. № 11. Песня Селима. № 12. Веди меня, о, ночь!

«Итальянский дуэт» — это, вероятно, ария для сопрано «Miо ben riсоrdati», сочиненная в 1827 г., а затем переложенная на два голоса и напечатанная впервые в «Лирическом альбоме», изданном Глинкой и Павлищевым в 1829 г. (см. «Каталог нотных рукописей, писем и портретов Глинки», составл. Н. Ф. Финдещеном).

Балакирев, озабоченный судьбой Гуссаковского, просил Д. В. Стасова, который тогда делал блестящую карьеру и был в сношениях со многими, и светскими и занимавшими видное положение, людьми, устроить Гуссаковскому какую-нибудь службу, которая позволила бы ему по окончании гимназии поступить в университет и в то же время дала бы возможность продолжать и свои музыкальные занятия. Гуссаковскнй впоследствии служил в лесном департаменте.

«Концерт Меткова», т. е. концерт Шереметева — вероятно, это было опять изобретенное Н. А. Бороздиным искажение фамилии Шереметева.

«Разгонял тоску мою» — напоминание о словах каватины Людмилы из пролога «Руслана»: «Разгони тоску мою, светлый Лель».

Цезарь Антонович Кюи (1835—1918), один из первых членов балакиревского кружка, впоследствии один из членов «могучей кучки» и известный композитор, автор опер: «Кавказский пленник», «Сын мандарина», «Ратклиф», «Анджело», «Сарацин», «M-lle Фифи», «Капитанская дочка», автор превосходных романсов, многочисленных фортепианных, инструментальных и оркестровых произведении, а также влиятельный музыкальный критик и проповедник в печати идеалов и догматов «новой русской школы».

9.[править]

На обороте письма:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

[3 мая 1858, суббота.]

Милий, Наталья Ивановна на сегодня еще в городе, потому что ее дача не готова до вторника. Итак, наша всеобщая к Вам просьба состоит в том, чтобы Вы решились быть сегодня у ней. Заходил вчера к нам на минутку Кюи и тоже обещал быть непременно. Будьте, пожалуйста, это последнее собрание у Нат. Ив. до осени.

— В четверг, пока я у Вас был, Александр Николаевич сделал такую штуку, вследствие которой Митя окончательно с ним разошелся, кажется и с прочими его родственниками, также принимавшими тут участие. Как все это гадко и скверно. Неужто и Вы тоже перестанете быть чистым, светлым, прекрасным и благородным?

Ваш
В. С.

Суббота, 3 мая [1858 г.]

Наталия Ивановна Собольщикова, рожденная Горностаева, жена начальника В. В. Стасова по Отделению искусств в Публичной библиотеке — Василия Ивановича Собольщикова, сестра друга Стасова, архитектора Ивана Ивановича Горностаева. Она была постоянной участницей игры в 4 и 8 рук братьев Стасовых и Серова, и у нее часто с этою целью собирались. Об этих фортепианных ансамблях, на которых исполнялись переложенные Серовым и Энгельгардтом для двух фортепиано в 4 и 8 рук отрывки из «Ж. з. ц.», «Руслана», «Холмского», «Дон-Жуана», «Волшебной флейты», 9-й симфонии и 2-й мессы Бетховена, см. «Воспоминания гостя Библиотеки» В. В. Стасова, напечатанные впервые в книге на 30 языках, изданной всего в двух экземплярах и поднесенной директору Библиотеки барону М. А. Корфу в лень его юбилея в 1867 году; перепечатаны в Собр. соч. Стасова, т. III.

Александр Николаевич Серов (182l—1871) — знаменитый композитор и музыкальный писатель, автор опер «Юдифь», «Рогнеда» и «Вражья сила». В 1858—59 гг. произошел разрыв между двумя закадычными и многолетними друзьями --Серовым и В. В. Стасовым, и эта слишком двадцатидвухлетняя — с 1836 г. завязавшаяся горячая дружба перешла в не менее пламенную вражду, полемику в газетах и журналах и т. д. Разрыв этот произошел на почве принципиального расхождения в отношении к музыке Глинки — в особенности к «Руслану», когда Серов, бывший безусловным поклонником Глинки, вдруг стал высказывать отрицательные мнения о «Руслане», предсказывать этой опере скорое забвение, стал превозносить Вагнера, а иногда и Верди. К этому присоединились вражда к В. В. и Д. В. Стасовым и ревность сестры Серова, Софьи Николаевны Дютур, питавшей поочередно очень нежные чувства к обоим братьям, а затем вследствие расхождения с ними настраивавшей бывшего под ее влиянием слабовольного А. Н. Серова против них. И, наконец, тут сыграло роль и безмерное самолюбие и тщеславие Серова, очень обиженного тем, что при основании РМО в 1859 г. его не пригласили туда в качестве вице-президента или директора (надо заметить, что в это время он не написал еще ни одной оперы). Отголоски этого последнего обстоятельства можно найти в тексте «Райка» Мусоргского («Кресло гению скорей, гений, очень любит честь!!»). Письмо Серова к Д. В. Стасову по поводу претензии его к РМО и черновой ответ Д. В. Стасова сохранились в архиве последнего.

«Неужели Вы тоже перестанете быть чистым, светлым, прекрасным и благородным?» — пишет Стасов Балакиреву в этом письме, а через 40 лет, никогда не забывая своего горького разочарования от перемены, происшедшей с Серовым, а позднее с самим Балакиревым, а также с Антокольским и Репиным, в целом ряде писем постоянно возвращается к сетованиям на ту «роковую перемену», которая совершается с передовыми, прогрессивными и смело настроенными художниками во вторую половину их жизни, когда они от разных причин, но одинаково вдруг словно поворачиваются спиною к своим былым идеалам и стремлениям. (См. об этом нашу книгу «Владимир Стасов», Ленинград, «Мысль», 1926 г., стр. 553—571 и особенно 558, 569, а также напечатанную нами книгу «Лев Толстой и В. В. Стасов», Лнгр., Госиздат, 1928.)

10.[править]

Вторник [1858 г.]

Любезный Милий, я не хотел пропустить сегодняшнюю оказию, чтоб сказать Вам несколько слов о том, что со вчерашнего дня я совершенно счастлив ив самом чудесном расположении духа; и это потому, что мне наконец удалось кончить хорошо одну работу, которая точно в родильных муках все это время томила меня. Я еще один раз испытал и убедился, что другого нет счастья, как делать то, чему всякий из нас способен, все равно — будет ли это большое дело или самое крошечное. Мы все рождены только на то, чтобы рожать из себя новые создания, новые мысли, новую жизнь, — как женщины рождены на то, чтоб рожать новых людей. Я твердо убежден, что от самого маленького человечка и до самого большого, — от какого-нибудь мостовщика и трубочиста и до наших великих богов Байрона, Шекспира или Бетховена — все только тогда счастливы, спокойны и довольны, когда могут сказать себе «я сделал то, что мог». Все остальное в жизни ничего. Прочее все бледно и слабо против этого чувства и радости. По счастью, это наслаждение неиссякаемое, потому что в каждого вложен большой запас способности рожать. Мне кажется, Вы в особенности. Итак, поздравляю Вас с бесчисленными светлыми днями впереди. Прощайте, до свидания.

В. С.

Кюи сказал вчера Мите, что 9 Сентября пойдет его опера, в бенефис Булахова. Я думаю, Вы всех крепче будете хлопотать об успехе, и радоваться ему, если он случится.

В этом письме всего ярче и интереснее это profession de foi Стасова (на другой лад повторенное и в письме № 40), что единственное и истинное счастье для человека — это творить что-то новое, «рожать», как выражается Стасов, активно создавать новые произведения, новые мысли или вещи. Этому своему верованию Стасов остался верен всю свою жизнь, его внушал и друзьям своим — художникам и, быть может, отсюда и то бодрящее и подвизающее на всякое движение вперед влияние его, оказывавшееся им на целый ряд живописцев, музыкантов, писателей и исследователей.

23 июня 1858 г. Ц. А. Кюи писал М. А. Балакиреву в Заманиловку, близ Парголова, где Б. жил тогда на даче у Л И. Шестаковой: «Булахов хочет взять Пленника себе на бенефис; вчера я ему доставил либретто, которое для этой цели переписал в один день, а он его сегодня доставит Федорову. Бенефис его назначен 7 сентября. Если дело пойдет в ход, то Пленник будет кончен: понимаете, что это заставит меня все отложить в сторону. Конечно, под словом все разумейте все, кроме одного. Я вчера провел вечер у Булаховых: пел им кое-что из Пленника — понравилось; особенно Булахов в восторге, что моя музыка не смахивает на Мыжскину музыку[66]. Спел я пяток романсов, те весьма Булахову по душе. На счет персонажей мы порешили: Петрова, Гумбина, Булахову, Лилееву для черкесской песни; не говорили только об Заире: я бы желал Латышеву, а Булахову ужасно хочется, чтобы пела его жена. Завтра он будет у меня, пройдет партию Пленника…»

Речь идет о первой редакции «Кавказского пленника», т. е. о двухактной опере. В 185S г. она, как видно из дальнейших писем, не была окончена автором (который осенью этого года женился). Впоследствии был прибавлен 3-й акт, и вся опера была оркестрована.

Федоров был тогда начальником репертуарной части петербургских театров. Булахов, Гумбин, Лилеева, Латышева, О. А. Петров — все это были артисты русской оперы.

11.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелихова.

Не забудьте, завтра Русалка. Я не могу заехать к Вам, чтобы вместе с Вами ехать, ибо буду у Новосельского; а Вы отправляйтесь в Русалку, где увидете и меня и Кюи.

М. Балакирев.

Среда [1858].

Зубы очень болят.

Опера А. С. Даргомыжского «Русалка» была впервые поставлена в 1856 г., а в 1858 г. после некоторого перерыва вновь шла на сцене Большого театра к Петербурге.

12.[править]

На обороте письма:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[19 мая 1858.]

Милий, не забудьте, что завтра, во Вторник, будет открыт {в 12 часов) памятник Глинки. Если Вам можно, уведомьте также Петра, Гусачка, Кологривова и даже — если Вы с ним еще не совсем разошлись — Новосельского, который был бы, может быть, тут полезен, потому что в такой день и стоя у памятника и могилы Глинки, авось мы все общей толпой науськаем его взять на себя издание Глинки. Итак, до завтра.

Ваш
В. С.

Понедельник,

19 Мая [1858].

20 мая 1858 г. — в день рождения Глинки — на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры был открыт памятник на его могиле. Монумент этот сделан по рисунку И. И. Горностаева, а портрет Глинки в медальоне в профиль вылеплен скульптором Лаверецким и, по просьбе Стасова, распоряжавшегося, по желанию Л. И Шестаковой, постановкой памятника, пройден Пименовым, лично знавшим Глинку, а силуэт Глинки, с которого Лаверецкий сделал свой барельеф, был вырезан в начале 40-х годов Софьей Николаевной Серовой, в те годы встречавшей Глинку в семье Табаровских. Позднее, в 1888 г., вокруг памятника была поставлена художественная из кованого железа решетка по рисунку архитектора И. П. Ропета.

«Гусачок» — А. С. Гуссаковский.

«Петра» — Н. А. Бороздин.

Кологривов — Василий Алексеевич Кологривов (1817—1874), серьезный музыкант-любитель, виолончелист, друг Антона Рубинштейна, Д. В. Стасова, Г. Я. Ломакина и Улыбышева, один из основателей РМО, а до его основания постоянно устраивавший у себя интимные музыкальные вечера и в особенности много занимавшийся разучиванием хоровых номеров с хором любителей, а позднее, в 60-х годах, организовавший большие оркестровые и вокальные концерты в Михайловском манеже. В его квартире на Екатерининском канале, в доме Бутырина, Балакирев жил с мая по сентябрь 1856 г., до переезда в дом Каменецкого на том же канале, и тоже между Харламовым и Новоникольским мостом (см. адреса писем №№ 1, 5, 12, 14).

Н. А. Новосельский — см. комм, к п. № 6.

13.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[21 мая 1858.]

Мне, верно, на роду написано хворать после каждого посещения в Невскую Лавру. Тогда я захворал после похорон Вашей сестры, а теперь тоже болен. Людмила Ив. заставила-таки долгое время побыть (меня) на воздухе, что и повело опять простуду и сильную зубную боль. Приходите ко мне ныньче вечером пораньше, у меня никого не будет, наговоримся досыта, притом же я имею какое-то особенное желание Вас непременно видеть сегодня. — Не надобно терять золотого времени тем более, что мы скоро должны будем расстаться до Сентября, если не (на) большее время.

Ваш
М. Балакирев.

21 Мая [1858]. Среда.

Старшая сестра Стасовых, Софья Васильевна, бывшая замужем за Василием (Вильямом) Матвеевичем Кларк, род. в 1820, ум. в 1857 в Венеции и погребена в Петербурге на том же Тихвинском кладбище, подле могилы ее отца, Вас. Петр. Стасова, и ее маленького сына.

«Я имею какое-то особенное желание Вас непременно видеть сегодня». Мы уже указали в предисловии на горячую, почти восторженную дружбу, которая связывала в это время Балакирева со Стасовым и заставляла их обоих постоянно, и особенно в тяжелые или радостные минуты жизни, во время болезни или, наоборот, в дни особенного нравственного подъема — страстно желать поскорее увидеться, обменяться мыслями, поговорить по душе. Особенно это заметно в письмах Балакирева, 22-летнего юноши, пылкого, нервного, легко впадавшего то в уныние, то предававшегося каким-то суеверным страхам за близких людей, то приходившего в радостное возбуждение при каком-нибудь успехе, окончании нового произведения или просто под влиянием беспричинного веселого настроения, как часто бывает в молодости.

14.[править]

На обороте письма:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[22 мая 1858.]

Милий, пьеска Шумана «Колечко» (по немецки «Ringelreihe») стоит в Kinderball,[67] Op. 130, как последняя пьеса. Вот Вам маленькая партитурка начала, если Вы его забыли:

Это очень милая вещь, хотя конечно не из самых тузовых. Кстати, — я Вам на дорогу, вместо хлеба-соли или каких-нибудь пирогов, хочу дать вот что: два полные списка сочинений Шуберта и Шумана, по годам и по числам. Кроме того, что эти листики будут висеть у Вас над головой, как шпоры (потому что в самом деле, чорт знает, откуда эти народы брали время и расположение духа), — Вам также любопытно будет узнать имена многих из произведений, о которых Вы вовсе никогда не слыхали. — Что же до меня, то я решительно хочу начать карьеру полезного человека — und damit Basta! При этой окказии Митя спрашивает Вас, разве Вы уже не хотите завтра что-то заказывать французу Дюфло? Если от Вас не придет никакого ответа ни сегодня, ни завтра утром, то он не будет кликать его. В заключение, желаю Вам много удовольствия и еще того, чего у меня теперь нет вовсе — расположения духа. Авось разве Вы меня согреете в нынешнем моем холоде.

В. С.

22 Мая [1858].

Следует отмстить, что Стасов посылает Балакиреву на дорогу «вместо хлеба-соли или пирога» список произведений Шуберта и Шумана, которые, с одной стороны, должны служить «шпорами» для того, чтобы Балакирев, как «эти народы», находил всегда время и настроение для создания новых произведений. Как известно, Стасов втечение всей своей жизни служил «шпорой и зажигательным стеклом» для очень многих русских художников и музыкантов; «шпора и зажигательное стекло» стали как бы его девизом, их рисовали на подносимых ему адресах, их воспроизвели на решетке его надгробного памятника; словами «шпора и зажигательное стекло» озаглавил свои воспоминания о нем Н. Ф. Финдейзен в сборнике «Незабвенному В. В. Стасову». Во-вторых, интересно отметить то стремление познакомиться самому и познакомить друга с произведениями, «еще неизвестными», того или иного композитора, писателя, которое постоянно находит себе отклик в письмах обоих корреспондентов.

Наконец, следует отметить желание Стасова начать карьеру «полезного человека» или «быть полезным другим, если сам не родился творцом», которому он тоже остался верен до конца жизни, которое стало источником бесчисленного ряда его деяний на пользу искусства и науки и причиной той важной роли, которую он играл в истории культуры в России.

Франц Шуберт р. 1797 г., ум. 1828 г.

Роберт Шуман р. 1810 г., ум. 1856 г.

К этому письму был приложен Стасовым списанный им подробный перечень сочинений Шумана, по годам и числам, сделанный самим Шуманом. Этот перечень (3 листка писчей бумаги с вписанными кое-где биографическими подробностями) нашелся не в бумагах Балакирева, а в архиве Н. А. Римского-Корсакова, которому, очевидно, был передан Балакиревым (ныне находится в Рукописном отд. Публичной библ-ки).

Дюфло был тогда одним из лучших портных в Петербурге.

«Согрейте меня в теперешнем моем холоде» — слова, намекающие на те любовные огорчения и неудачи, которые постигли тогда Стасова, влюбленного в одну из знакомых дам.

15[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

[Четверг, 22 мая 1858.] Милый Бахинька.

Благодарю Вас за Ваше письмецо, в котором к удивлению моему я не нашел ни слова об Лезгинке. Впрочем завтра Вы мне сами об ней расскажете. — Скажите Д. В., что я буду завтра только рано, часов в 6-ть, ибо к 9-ти я должен быть у Грюнберг. Сегодня был у меня доктор и не велел мне возвращаться домой позже 11 час. Пожалуйста попросите Д. В. узнать от Ласковского его адрес, ибо мне на днях придется к нему идти за объяснением по милости Львова Симфониакуса. — Не могу не сказать Вам, что карьера, выбранная Вами, едва ли не самая благороднейшая и священнейшая из всех.

Ваш

М. Балакирев.

Четверг 22 мая [1858 г.]

Какого ответа ожидал Б-в по поводу «Лезгинки», выяснить не удалось, а в предыдущем письме о ней ничего не говорилось.

Сестры Грюнберг — Изабелла и Юлия, были хорошими музыкантшами. Изабелла, ученица Глинки, была отличной певицей, а Юлия — пианисткой; она была впоследствии замужем за Л. О. Тюриным (Примечание Д. В. Стасова). Об этих сестрах Грюнберг упоминает в своих «Записках» Глинка, говоря о своей жизни в Варшаве в 1348—49 гг. Изабелле Львовне Грюнберг Балакирев посвятил два своих романса: «Баркарола» и «Когда беззаботно, дитя, ты резвишься».

Иван Федорович Ласковский, талантливый композитор (1799—1873), приятель Одоевского и Глинки, автор многочисленных фортепианных произведений; Балакирев и в те голы и в позднейшие нередко игрывал и в концертах и в интимном кругу некоторые из них, а после смерти Ласковского издал их у Фракманя.

О Львове — Симфониакусе см. комм. к. п. № 3.

«Карьера выбрана Вами едва ли не самая благороднейшая и священнейшая из всех» — см. предыдущее письмо и комм. к нему. А на этом письме Стасов приписал синим карандашом: «Быть полезным другим если сам не родился художником — писал я тогда Балакиреву».

16.[править]

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

[Воскресенье, 25 мая 1858.] Милейший Бахинька.

Пожалуйте ко мне вечерком в понедельник, я буду дома. — Здоровье мое не поправляется, ибо доктор мой (как, кажется, и все) в деле медицины просто осел, и уверяет только меня, что я совершенно здоров.

Ваш
М. Балакирев.

Воскресенье, 25 [мая 1858 г.]

После перенесенного Балакиревым в 1857 г. тифа (или, как тогда говорилось, горячки), у Балакирева втечение многих лет оставались страшные головные боли и периодические страдания желудка, от которых он беспрестанно лечился у тогдашних знаменитых и незнаменитых докторов: Неммерта, Виноградова, Реймера, Боткина и т. д. Но при этом следует отметить и то, что и Балакирев и Стасов оба от природы чрезвычайно здоровые, были крайне мнительны и вечно жаловались на всевозможные «болести».

17.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

[28 мая 1858]

Спешу Вам, драгоценный Бахинька, донести об моем здо-ровьи: все лекарства моего доктора, равно как и рожки, которые нынче заставили мне поставить, не приносят пользы ни малейшей. Ко мне приезжал Ласковский нынче, но нынче я находился в полупомешательстве и ни об чем не мог с ним переговорить.

Ваш
М. Балакирев.

28 Мая [1853 г.]

«Нынче я находился в пол у помешательстве и ни о чем не мог с ним переговорить» — очевидно это «полупомешательство опять-таки являлось следствием головных болей и может быть одним из первых симптомов того нервного заболевания, которое в начале 70-х годов (как гласит большинство легендарных, а частью и достоверных рассказов и писем некоторых из его „друзей“) явилось причиной коренного переворота в духовной личности Балакирева и на время отдалили его от музыки и музыкантов. Об этом перевороте речь будет ниже.

„Рожки“, т. е. сухие банки, посредством которых пускали кровь.

18.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

Парголово, 1859
17 Июнь, у Люд. Ив. Шестаковой.

Тяжка печаль и грустен свет, ни сна ни покою мне нет. — Я плачу, я стражду. Приезжайте как можно скорее в Парголово. Вас с нетерпением ждет

Вас любящий
М. Б.

Пятница.

Петра, нас распотешивший вдоволь, уехал с обещанием скоро возвратиться. В настоящее время занимаюсь рассматриванием Вашей Сони — и писанием увертюры своей. (Переверните лист.)

Людмила Ивановна Вас просит понукать Петру ехать в Парголово, ибо находит, что мне с ним лучше. Олинька по его милости стала петь: „Адаме! Адаме! Прогнал (вместо прогневал) ты бога“. Вообще даже и дети чуть не плачут, что Петры нет. Он у нас вытянул целую бутылку английской горькой, но за этим дело не станет, если он еще пожалует сюда. — Нынче идем с Л. И. к Pay, запасаться кантафресной для Петры.

Пришлите по 1-ой оказии нотной бумаги (продольной) [в] 10 строк.

Хотя на письме стоит дата „Пятница 17 июня“, но письмо написано либо в среду — 17-го, либо в пятницу 19 июня, так как в 1858 г. 17 июня приходилось на среду.

Письмо это, как видно по заголовку, написано в Заманнловке, близ Пар голова, где Балакирев жил у Л. И. Шестаковой, желавшей дать ему возможность хорошенько поправиться в здоровой, полудеревенской обстановке. Там же, близ Парголова, но в Старожиловке, или — как тогда ее называли — Ижоре, жила и маленькая дочь В. В. Стасова, Софья, со своей матерью, Елизаветой Клементьевной Сербиной. Поэтому Балакирев и мог написать: „занимаюсь рассматриванием Вашей Сони и окончанием увертюры своей“, т. е. своей „Увертюры на 3 русские песни“, которая и была им окончена 26 июня 1858 г.[68] На принесенном в 19)9 г. Дм. Вас. Стасовым в дар Публичной библиотеке автографном экземпляре (нл 26 листах) Балакиревым надписано чернилами:

2-я Увертюра на три Русских песни.

î) Как не бела береза.

2) Во поле березанька стояла.

3) Во пиру была.

Для оркестра сочинил

Милий Балакирев.

Посвящается Дмитрию Васильевичу Стасову.

[Внизу карандашом:] „Начато 19 сентября 1357 г. в, С.-Петербурге“. |На последней странице чернилами:] „Кончено в Заманиловке, на даче у Л. И. Шестаковой июня 26 1858 г.“

На другом экземпляре, из архива Н. А. Римского-Корсакова, ныне тоже хранящемся в Публичной библиотеке, стоит:

Увертюра (№ 2)
для оркестра
на 3 народных русских песни.

1) Как не бела береза.

2) Во поле дороженька [sic] стояла.

3) Во пиру была, во беседушке.

Сочинил
Милий Балакирев.

Посвящается Д. В. Стасову.

[На последней странице:] „Исполнена в 1-й раз в Университетском концерте 21 Декабря 1858 г. вместе с Симфонией (Es-dur) Шумана“.

Оленька Шестакова, любимая племянница Глинки, родилась в 1852 г. скончалась от дифтерита в 1863 г.

Н. А. Бороздин — он же „Петра“ (см. комм. к. п. № 3), отличался неистощимым запасом веселости, вечно придумывал всякие прозвища, перековеркивая иногда имена, иногда и придумывая эти прозвища по аналогии или созвучию, вечно шутил, рассказывал невероятные истории, — оттого и взрослые и дети радовались его присутствию, и очевидно Л. И. Шестакова считала это присутствие полезным для М. А. Балакирева, еще не выздоровевшего окончательно и легко впадавшего в уныние.

„Тяжка печаль и грустен свет, Ни сна, ни покоя мне бедной, нет…“ — слова из „Песни Маргариты“ Глинки.

„Я плачу, я стражду“ — слова из его же романса „Сомнение“. Pay был повидимому виноторговец, имевший лавку и в Парголове.

19.[править]

На конверте:

„Послание Мелиховскому Заведению

из Иерихона,

от соотечественника

Минина и Пожарского“.

[Москва, суббота. 5 июля 1858.] Дорогая братия!

Я с горем пополам прибыл в Иерихон. На железной дороге я по протекции попал в почтовый вагон, перенес туда к вечеру все свое имущество из 2-го класса (куда у меня был билет), в том числе и палку, которая неведомо куда исчезла, чем и причинила мне большое горе. — Это обстоятельство еще тем страннее, что палку я не брал с собой на станции, и украсть ее никто не мог, да и не попытался бы. Тут нечто необыкновенное, сверхъестественное. Притом я имею несчастье быть отчасти суевером, и почему-то думаю, что с потерей палки потеряю n ного хорошего для себя, но я вижу отсюда, что Вы смеетесь надо мною, и потому кончаю свои рассуждения об сем предмете! Ехал я благополучно: голова не болела, я на станциях окачивался и много проедал денег, за ботвинье весьма плохое с меня лупили 50 к. за порцию и давали поганую лососину, которую, по моим соображениям, Вы, Рамеа, должны любить. Из пассажиров, со мной ехавших, я говорил только с доктором лейб-гвардии гусарского полка, который весьма был приятен, мягок в речах и белокур. Он меня почему-то счел за очень остроумного человека и остался при той мысли, что я еду для юмористических описаний провинциальных иерихонских нравов. —

Дамы, со мной сидевшие, все время плакали и наводили по временам на меня хандру. С нами ехала М-м Гебгард, показывавшая, по словам Петры,… за 40 коп. в Пассаже. Она привлекла всеобщее внимание своим странным туалетом: на голове у нее был прилажен какой-то металлический аппарат, как заметил один пассажир москвич, — для сбережения ума. — Вы, Рамеа, кажется, тоже обратили на нее внимание, провожая меня. — Она теперь показывает Иерихонской публике Юлию Пастрану. — По прибытии в Иерихон я, оставивши все свои вещи у одного приятеля, пошел отыскивать Петра, которого нашел спящим. — Мы тотчас же отправились завтракать в Троицкий трактир, и ехали туда мимо типографии Александра Семена, вследствие того Бороздив имел намерение спросить себе в трактире типографию Алекс. Сем. под соусом. — Вообще Петра меня очень веселил, так что заставил на время забыть об палке: Большой театр назвал Громобоем. Вечером мы с необыкновенным удовольствием гуляли в Кремле, который, как и всегда, привел меня в восторг. Вечер был чудный, вид на Замоскворечье бесподобный. В душе у меня родилось много прекрасных чувств, которых не умею пересказать Вам. Тут я почувствовал с гордостью, что я — Русский. — Я в своих немногих произведениях выразил некоторые частички Кремля, именно Кремлевские башни: но теперь вижу, что дело не обойдется без Симфонии в честь Кремля. — Бороздин восхищался более Василием Блаженным, и весьма негодовал на меня, когда я сказал, что Василий Блаженный между церквами то же, что Юлия Пастрана между людей. — Спасские ворота я назвал Бахом или Рамеа, Никольские, как более женственные по архитектуре — Дм. Вас, а Троицкие, которые выше всех, — Ник. Вас — Из Кремля мы побрели в Hôtel de Russie, где я и остаюсь ночевать, по желанию Петра: по дороге Петра смешил меня остановлением бродящих девок, что, впрочем, не могло изгладить во мне чудных кремлевских впечатлений. — Теперь, милая братия, я буду ждать от Вас письма в Нижний Новгород, его высокородию Карлу Густавовичу Вильде, на Большой Покровке, д. Кемарского, для передачи мне. Я туда отправляюсь в среду вечером, билет в почтовую карету уже взят. — Много я заметил татарского в московских нравах, но уже негде писать. — Итак, до следующего письма.

Вас любящий
Милий Балакирев.

Иерихон, 5-е Июля, Суббота, 1858 г.

Жду Вашего письма.

Письмо это было послано Балакиревым не по почте, а с Бороздиным, вернувшимся из Москвы в Петербург (см. след. письмо, № 20).

„Мелиховское заведение“ — см. комм. к. п. № 5.

„Иерихоном“ прозвал Москву Бороздин.

„Соотечественником Минина и Пожарского“ Балакирев называет себя, так как он родился в Нижнем Новгороде, как и эти два исторические лица.

„Рамеа“ — т. е. Ромео, произнесенное на московский лад так, как его произносила какая-то тогдашняя провинциальная актриса. Это имя дал В. В. Стасову опять-таки Бороздин, в насмешку над его страстью к одной даме.

Юлиус Гебгардт был антрепренером всевозможных зрелищ и увеселений в Петербурге того времени, давал представления и показывал диковинки то в Пассаже, то на „Минеральных водах“, т. е. в загородном увеселительном заведении, находившемся в Полюстрове, любимом месте развлечения петербуржцев в 40 и 50-х годах XIX в. А в частности, в мае 1858 г. он показывал „почтеннейшей публике“ Юлию Пастрану, женщину-феномена с бородой и усами и вообще с волосяным покровом на теле, вроде наших четвероруких прародителей. Одна из афиш Гебгардта гласила, что „известная уже публике Юлия Пастрана с субботы, 5 мая, будет показываться в деревянном строении близь реки Мойки у пешеходного мостика, против здания почтовых бри к“, и что эта самая Юлия Пастрана поет, танцует и говорит на нескольких языках», причем на афише был воспроизведен и портрет танцующей особы в короткой юбке и в маске.

Типография Александра Семена — это была [основанная в Москве в 1820 г. французом Огюстом-Рене Семен (Auguste-René Sèmen, 1783—1862) типография, считавшаяся в первой половине XIX в. лучшею и образцовой); поэтому, хотя с 1846 г. она уже не принадлежала Семену, но на вывеске ее и на выходивших из нее изданиях долгое время еще стояло его имя. Александр Семен был его старший сын от первого брака (см. Б. Л. Модзалевский, «Август Иванович Семен», Петербург, Отд. отт. из журнала с Печатное искусство", 1903 г., 8 стр. с портретом).

Балакиреву было 22 года, Бороздину 30 лет — не мудрено, что все их пребывание в Москве и все это письмо преисполнено самой мальчишески-забавной болтовни, шуток и веселости, которая только еще кажется забавнее от суеверно-испуганного рассказа о потере палки. И вдруг среди этой бесцеремонной болтовни слышатся чисто художественные и серьезные ноты: впечатление 0т Кремля внушившее Балакиреву мысль написать симфонию в честь Кремля, причем но вспоминает, что уже нечто кремлевское он «выразил в своих произведениях», а именно «Кремлевские башни» — надо полагать, что эти слова должны относиться до «Фантазии на русские темы», написанной Балакиревым в 1852 г.

Все братья Стасовы были высокого роста, но самый высокий был не Николай, а Дмитрий.

Давая свой нижегородский адрес, Балакирев сообщает, что будет жить у Карла Густавовича Вильде. К. Г. Вильде был женат на Софье Александровне Улыбышевой, дочери Александра Дмитриевича Улыбышева, друга и покровителя Балакирева (о котором см. ниже, в письме № 21). В 1858—59 гг. Вильде был директором Нижегородского театра. На его слова Балакирев написал свой романс «Рыцарь».

20.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде.

В Нижний Новгород, на Большой Покровке, дом Кемарского.

Для передачи Милию Алексеевичу Балакиреву.

С. П. Б. 19 Июля 1858.

Любезный Милий, я думаю, Вы уже очень давно посылаете меня и идола ко всем чертям за то, что мы до сих пор ничего не отвечаем на Ваше письмо, доставленное Петром. Но дело с нашей стороны было не в лени, а так — в каком-то дурацком откладывании: день за днем уходит, все воображаешь — вот ужо вечером напишу, теперь утром некогда, надобно скорей в библиотеку; приходит вечер — опять ничего не напишешь, либо кто-нибудь придет, либо усталый от жары и утренней работы, лежишь вверх ногами и в единых штанниках на известном Вам зеленом диване, гложешь какую-нибудь книгу, и время так себе и уходит, так и уходит, незаметно, точь в точь вода из разбитой с боку бутылки.

Между тем, получивши Ваше письмо, я пришел в такое удовольствие и восторг, что думал — вот сейчас же, вот непременно сегодня же напишу я письмо к этому славному Милию. Надо Вам сказать, что Ваше письмо мне ужасно понравилось: оно такое веселое, такое милое, что нельзя на него нарадоваться, и оно произвело точно такой же эффект и на других кроме меня; как-то: на идола, древнего Мейера, на Ивана. А все-таки я Вам не отвечал по сие время, к величайшему стыду и сожалению своему. Мне всего больше понравилась «история о палке». Итак" мне прежде всего надобно просить Вас, чтобы Вы продолжали писать нам, не отступаясь от своей, столько мне любезной, охоты к писанию и письмам.

Теперь давайте толковать о делах. — Из Вашего теперешнего житья-бытья мне всего интереснее знать вот о чем: все ли Вы остались в твердом намерении делать музыку к Лиру, и если да, то антракты и увертюру или только одну увертюру; и если все это пошло действительно в работку, то хорошо ли идут дела, и как и что? Я Вас к тому спрашиваю, что мне хотелось бы пустить всю эту историю оффициальным порядком в театральную Дирекцию. Дружинин еще не приезжал, но тем не менее, если бы я получил Ваше уведомление, что у Вас все идет ладно, я бы думал через Красовского подать бумагу или записку в Театральную Коммиссию, которая теперь занимается постановкой Лира, — о том, что вот, дескать, приготовляется к Лиру музыка таким-то и таким-то, которую пусть они и имеют в виду, при общем соображении. — Кстати о Лире, вот Вам еще английская древнейшая песнь, на музыку которой в Глостершире английские мужики и до сих пор поют какую-то балладу о нашествии Англо-Норманнов на Англию, на таком древнем английском языке, которого теперь почти уже вовсе и разбирать не могут:

Не правдали хорошо?

А вот Вам еще песня шута к пьесе Шекспира «Как вам угодно». Музыка та самая, которая употреблялась для этого на Английском театре при жизни самого Шекспира:

Один немецкий писатель, который в «Музык. Газете» приводит эту песню, говорит, что, должно быть, Мендельсон во время путешествия своего в Англию узнал эту песнь и употребил ее в Sommernachtstraum’e своем для изображения толпы мужиков-шутов:

При жизни Шекспира, в Sommemachtstraum’e его употреблялась вот какая музыка для хора эльфов, надеюсь, что она Вам довольно понравится:

Вот Вам довольно настоящей английской музыки. Надеюсь, что из нынешнего и прежнего хоть что-нибудь Вам пригодится. — Другое дело, интересующее меня очень сильно, это: удалось ли Вам сойтись с директором театра, будут ли пробовать и играть Ваши вещи и удастся ли Вам дирижировать, для того, чтобы хорошенько поучиться? Наконец еще третье дело: случится-ли Вам играть публично в Нижнем? Мне кажется, что в одном из концертов или музыкальных каких-нибудь вечеров Вам отлично было бы пустить квинтет Шумана: это пьеса чрезвычайно способная к популярности, такая, которая может нравиться (особенно своими слишком сильными ритмами) даже самым грубым и необразованным людям. Я уверен, что финал понравится даже каким-нибудь купцам, если бы такие когда-нибудь случились по нечаянности между Вашими слушателями. Тем паче мне кажется, Вам хорошо было бы попробовать когда-нибудь этот квинтет в Университете. Кстати о квинтете: заметили ли Вы, какая музыкальная подробность в нем всего больше преобладает. Это — гамма, явная и скрытая. Я дня два тому назад вдруг заметил это. Всего яснее гамма, разумеется, выказалась в скерцо, которое все состоит из гамм вверх и вниз. Второе трио опять гамма немного прикрытая

Вторая тема и в ней опять гамма:

В первом Allegro тема:

и эхо этого всего лежит уже в предыдущем:

Мне кажется, эта последовательность гамм, везде и во всем, эта постоянность поминутного возвышения не нечаянность, а, должно быть, служит для выражения какого-то «стремления», какого-то духовного или душевного движения; мне с первого же разу показалось, когда я услышал этот квинтет (или почти симфонию), что тут есть какая-то программа. В этой программе главную роль играет стремление. В траурном марше этого стремления, конечно, уже нет, однако и в нем я нахожу гаммы, только гаммы вниз:

Человек тут точно совсем убит духом; он с трудом приподнялся в маленьком crescendo на малую терцию

и то на одну секунду, и потом следует длинное прерывистое упадение вниз, посредством все-таки же гаммы.

После скерцо, которое все состоит из гамм и стремлений, в финале речь шла совсем не об стремлениях, а об чем-то вполне удовлетворенном и радостном (притом же тут явно толпа народная); значит тут, в ритме почти плясовом, в присядку, было вовсе не до гамм. Однако же и тут тема заключает в себе скрытую гамму. В самом деле, в теме:

За этою скрытою гаммою упадания и минорности следует постоянно веселая, ободряющая сама себя и летящая вверх гамма:

Я говорю: «ободряющая сама себя», потому что эта гамма Es-dur точно будто не смеет прямо пролететь вверх, поминутно делает шаг назад, обертывается, заглядывает назад и — однако же все-таки это ничто другое, как гамма Es-dur, которая в 3-м такте наконец решается идти без остановки. Мне будет любопытно узнать, случалось ли Вам уже замечать это преобладание гамм в квинтете. Напишите мне. Любопытно бы также узнать, нарочно ли и намеренно ли Шуман употребил тут столько гамм, или сами они невольно у него вылились, только вследствие общего настроения духа, и невольно сложились под влиянием программы, которая была у автора в голове. Я думаю, последнее вероятнее.

Из музыкальных петербургских новостей вот Вам следующие: Рубинштейн приехал и через два дня уехал в Москву. Митя его видел, но он ничего особенного не говорил. Носится слух, что он чем-то будет служить при театре. — Три дня тому назад в Сыне Отечества напечатали, что хотят (кто и как — ничего не сказано) открыть подписку для бюста Глинки, который намерены выставить в одной из зал Большого театра. Я послал справляться, правда ли это, как и что, и если правда, то буду стараться, чтобы сделали не бюст, а сидячую статую. Но на всяком случае на пьедестале награвировать несколько строк музыки и потом сделать торжественное открытие, на котором бы пел хороший хор с маленьким solo в честь Глинки. Неужели Вы не сделаете тогда такого хора? Статую постараемся, чтобы делал Пименов, который отличный талант, самая горячая душа и был большой приятель Глинки. Надеюсь, что Вы меня поцелуете в лоб (мысленно) за эту добрую весточку. Больше покуда сказать нечего музыкального. Гусачок бывает у нас на даче, сочиняет мало, потому-что, кажется, поленивается, притом же (по его словам) мать загоняла его по присутственным местам. О Кюи и Даргом. ровно ничего не знаю. Цукунфтист напечатал в своем журнале весьма пошлое письмо о Дрездене, где самым нелепым и детским образом (точно из хрестоматии) расхваливает картины Рафаэля и Корреджио, и также рассказывает о театре вообще. О музыке обещал в следующих статьях. В письмах же к сестре хотя крепко нахваливает Тангейзера, но все-таки признается, что у Вагнера «большие недочеты по музыке». Но, конечно, это оттого, что мало видел Листа и с ним живет покуда врозь. — Цукунфтистка, говорят, уезжает на осень и зиму за границу; это доктора приказывают непременно, иначе не отвечают за расстройство нерв, которое все бросилось в ноги. Вероятно, сама научила докторов своих посылать себя в Швейцарию, и притом с детьми. — Митя же Вам не пишет нынче, как собирался, потому что уехал на несколько дней с товарищами в Финляндию, на водопад Иматру. — Вот Вам еще также и горестное известие: доктор Неммерт, который начинал было Вас лечить, умер от размягчения мозга. Он был такой талант и так любим всею Медицинскою Академией, что, когда его привезли с дачи по жел. дороге (Царскосельской), его от дороги и до кладбища несли на руках Медицинская Академия, профессора и воспитанники. Наконец, скажу Вам для заключения спектакля, что я крепко работаю по некоторым особенным делам, очень доволен и, надеюсь, будут хорошие результаты. Но так как Вам это неинтересно, та я избавлю Вас от подробностей и вместо того жму Вашу руку, желаю всякого счастья и успеха и прошу меня не забывать. Жду скорого письма.

В. С.

Людмила кланяется, моя Соня и ее Оля вас всегда помнят.

Скажите, пожалуйста, Вы взяли с собой, или нет нашу 2-ю мессу Бетховена, арранжированную Серовым в 4 руки, и еще наши Papillons Шумана? Если эти ноты здесь, то мы попробуем их поискать в Вашей квартире. Хочется их поиграть.

«Идолом» называли тогда Дм. Вас. Стасова, подтрунивая над тем, что в него одновременно были влюблены 4 знакомых дамы, возбуждая этим некоторую зависть и ревность со стороны членов дружеского маленького кружка Стасовых.

«Письмо, доставленное Петром» — это и было письмо № 19, привезенное в Петербург Бороздиным, как указано в комментарии к этому письму № 19.

Александр Васильевич Мейер, которого все тот же Бороздин называл «древним», так как он в то время уже был слеп (и слепым прожил около 30 лет), был приятелем сначала Ал. Вас. Стасова, а потом и всех Стасовых, в особенности же Владимира. Это был брат того доктора Мейера, с которого Лермонтов написал своего доктора Вернера в «Герое нашего времени», и отличался таким же острым, глубоким, скептическим умом, язвительным и метким языком, как и брат его и как списанный с того лермонтовский доктор, друг Печорина. В. В. Стасов впоследствии писал, что Мейер был для него «истинным воспитателем и учителем», так как научил его безбоязненно разбирать и критиковать всякое явление, самые общепризнанные истины, самые священные авторитеты. С Мейером были впоследствии очень дружны и Мусоргский и Аре. Аркад. Голенищев-Кутузов..

Иван Иванович Горностаев (1821—1874) — известный архитектор, впоследствии профессор Академии художеств, друг В. В. Стасова.

Слова «стерлось», напечатанные в 5 и 8 тактах 4-го нотного примера этого письма, относятся к подлиннику, т. е., что «стерлось» в старинном английском, до наших дней сохранившемся, подлиннике хора эльфов.

«Хорошо было бы исполнить квинтет в Университетe», т. е. в так называемых университетских концертах, организованных в половине 50-х годов инспектором Университета Фицтумом фон Экштедт «с целью дать возможность знакомиться с серьезной музыкой и небогатым людям» и широким массам, как говорит в своих «Воспоминаниях о музыке в 40—60 годах» («Русская муз. газета», 1909 г.) Д. В. Стасов, принимавший близкое участие в устройстве этих концертов, как и концертов Концертного общества; по его словам, эти последние были доступны «лишь небольшому кругу достаточных и, по большей части, светских людей».

Квинтет Шумана (ор. 44) написан был в 1842 г.

Намерение свое «делать музыку к Лиру» Балакирев начал осуществлять уже во время этого своего летнего пребывания в Нижнем-Новгороде в 1858 г., т. е. начал набрасывать музыку антрактов. Увертюру же начал писать лишь в декабре 1858 г.

В рукописи, хранящейся в архиве Н. А. Римского-Корсакова в РОГПБ, стоит:

Посвящается Владимиру Васильевичу Стасову [чернилами]
Увертюра к драме Шекспира
Король Лир
соч.
М. Балакирев. (карандашом).
Увер. соч. 19 декабря 1858—13 сент. 1859.
Инстр. 13 сент. 1859—18 сент. [чернилами].

[В конце:] Кончена 18 сентября 1859 года в 6 1/2 ч. вечера.

Трагедия Шекспира «Король Лир» была поставлена на сцене Александрийского театра 8 декабря 1858 г. (в переводе Дружинина).

Антон Григорьевич Рубинштейн (1829—18Я4), гениальный пианист, композитор, основатель РМО и Петербургской, первой в России, консерватории, вернулся в Петербург после поездки по Европе, где концертировал. «Митя», т. е. Д. В. Стасов, был с ним в очень дружеских отношениях, был вместе с ним одним из 5 основателей РМО и Консерватории и написал оба первые устава и для первого и для второй.

О 4-и8-ручных фортепианных переложениях Серова, в том числе и 2-й мессы Бетховена, см. выше комм. к п. № 9 и ниже комм. к № 24.

Бюст Глинки был гораздо позднее, а именно лишь в 1876 г.. выполнен известным скульптором Лаверецким и торжественно поставлен в фойе Мариинского театра 27 ноября этого года в день 40-летия «Жизни за царя». Что касается статуи Глинки, о которой мечтал и Стасов и Л. И. Шестакова с самого момента кончины Михаила Ивановича, то первая такая статуя — памятник Глинки в Смоленске был открыт в 1885 г., а вторая — в Петербурге лишь в 1906 г., через 3 недели после смерти самой Шестаковой. Это г последний памятник, работы скульптора Баха, стоит на площади близ бывшего Мариинского и бывшего Большого театров, где впервые шли обе оперы Глинки. Идея же Стасова о нотных строчках из сочинений Глинки на пьедестале монумента была осуществлена на пьедестале и решетке надгробного памятника в Алсксандро-Невской лавре и на решетке памятника в Смоленске (сочиненного архитектором П. С. Богомоловым). Описание и того и другого памятников напечатано Стасовым в «Историческом вестнике» 188b г. (ноябрь); снимки приложены Шестаковой ко 2-му изданию «Записок» Глинки 1887 г.

Что касается проекта Стасова, чтобы ко дню открытия бюста или статуи Глинки в честь его был бы Балакиревым написан хор, то это исполнилось тоже в 1906 г., когда ко дню освящения монумента в Петербурге Балакиревым написана кантата в честь Глинки (на слова Василия П. Глебова; см. его воспоминания «М. А. Балакирев» в «Историч. вестнике» 1916, дек., стр. 700 и 769).

Скульптор Н. С. Пименов (1812—1862), впоследствии профессор Академии художеств, был действительно хорош с Глинксй, который упоминает о нем в «Записках».

«Цукунфтистом» назван Серов, как адепт вагнеровской веры в Zukunftsmusik — музыку будущего, ибо А. Н. Серов, с начала 50-х годов сделался ярым поклонником и глашатаем вагнеризма в России. «Его журнал» — это «Музыкальный и театральный вестник», выходивший с 1856 по 1860 год, издавался Ф. Т. Стелловским, при разных редакторах (см. ниже комм. к л. № 24).

Статьи Серова, о которых упоминает Стасов, — это «Заграничные письма» и «Письма из-за границы», напечатанные в «Музыкальном и театральном вестнике» 1857 и 1858 гг., № 23—42 и 27—43, и перепечатанные в II томе собр. соч. Серова.

«Цукунфтистка» — сестра Серова, Софья Николаевна Дютур, некогда предмет пламенной любви Стасова и столь же пламенно его любившая, — а в это время возненавидевшая его и сделавшая его предметом ненависти и вражды. Болезнь ее, к которой Стасов отнесся в этом письме с некоторым недоверием, к сожалению, действительно окончилась серьезным нервным расстройством; в конце жизни эта, выдающаяся по уму и умственным интересам, талантливая женщина заболела настоящим психическим расстройством, от которого уже не поправилась. Скончалась она близ Екатеринбурга, на Верх-Исетском заводе, куда муж ее Петр Федорович Дютур перешел на службу.

Очень курьезно отметить, что в ту пору и Стасов и Балакирев, впоследствии горячие и убежденные поклонники Листа как композитора (а Стасов уже с 1842 г. безмерно увлекался его гениальной игрой), относились к личности великого венгерца (р. в Райдинге в 1811 г., ум. в Байрейте в 1886 г.) весьма непочтительно и даже насмешливо, и не подозревали, что станут превозносить и пропагандировать и музыку его и всю его деятельность, действительно преисполненную высокими и великолепными стремлениями и подвигами во имя искусства и своих собратьев по искусству.

Что касается Вагнера, то Стасов до конца жизни восхищался им лишь как великим симфонистом, любил в его операх лишь чисто симфонические эпизоды и не разделял всеобщего безумного преклонения перед всем им написанным. (В виде исключения — он всецело восхищался его «Нюренбергскими мастерами пения».) В одном позднейшем неизданном письме (1870 г.) он пишет по поводу Мусоргского; «Вот это — настоящая музыка будущего».

Вагнер явился второй принципиальной причиной расхождения Стасова с Серовым. Первой было, как сказано выше, отношение Серова к Глинке. Третьей причиной явилась вражда Софьи Николаевны Дютур к В. В. и натравливание ею брата на бывшего их общего друга.

Доктор Неммерт--Юлий Петрович Неммерт (1831—1858), помощник Пирогова, профессор патологической анатомии в Медико-хирургической академии в Петербурге.

2-я месса Бетховена (D-dur), прекрасно переложенная Серовым для фортепиано в 4 руки, сохранилась в архиве Д. В. Стасова, в доме которого она нередко исполнялась до самых последних годов его жизни; ныне рукопись передана нами в рукописное отделение Публичной библиотеки.

Красовский — цензор.

Директором театров был тогда гр. Борх.

21.[править]

На конверте:

В С. Петербург

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

Нижний, 20 июля 1858 г. Братия!

Спешу уведомить вас, что здоровье мое поправилось. 3-го дня я в 1-й раз купался в Матушке Волге и чувствовал неизъяснимое удовольствие во время купанья. — Вообще жить мне стало легче. Благодаря моей тактике отец мой пилит меня делами гораздо меньше, а то сначала хоть умирай, точно дождик долбил камень.

Я теперь отдыхаю перед разными предстоящими хлопотами. Дня через 3 придется ехать к губернаторским дамам и благодарить их за участие, которое они брали в определении сестры моей в институт. Надобно будет быть у директрисы, играть у ней и посещать впредь ее часто, если ей будет того угодно. Все это противно до крайности. А нечего делать, подло бы было с моей стороны не сделать этого. Единственная моя надежда — Собольщиков; если и это лопнет, тогда мне капут. — Кстати попилите Собольщ., чтобы он поусерднее хлопотал и постарался бы доставить моему отцу место советника губернского правления. Это было бы очень хорошо, потому что отцу моему осталось всего 2 года до полной пенсии, а прослужа 2 года в должности Советника, он бы вышел в отставку и преспокойно бы получал 500 р. в год. — Если нужно будет, то я готов, по Вашему указанию, написать Собольщ. теплое письмо со вторичным повторением просьбы. Скажите, готова ли моя увертюра у Вестфаля, если готова, то пришлите. Да что Вы не пишете ко мне ни строки? Где же все Ваши клятвы и обещания писать? О мой Рамеа! Не изменяй мне и пиши.

Вчера проходил в первый раз мимо дома, в котором обитал покойный Александр Дмитриевич. Мне стало грустно. Я видел окна его кабинета, окно моей заветной комнаты, в которой я был так счастлив. — Теперь там живут французы-инженеры, превратившие бывший наш музыкальный зал в чертежную. — Таким ли ослам там жить? Грустно мне, очень грустно. — Теперь я вижу, сколько Нижний потерял для меня без Улыбышева. — Все нижегородское мне стало противно, кроме прелестного вида на Волгу с набережной. Этим видом я себя услаждаю, в часы печали иду туда и смотрю на серебристый цвет Волги, теряющейся на западном горизонте, на костры рыбаков, слушаю Волжские песни. Один бурлак спел

чем меня удивил до крайности. — Теперь весь Нижний толкует о предстоящем прибытии царя с царицей и с детьми. Только не знают, где их поместить, ибо дворец лопнул или лучше сказать треснул. Комитет об улучшении быта крестьян в жалком состоянии. Там была либеральная партия, весьма малая числом, и была вытеснена закоренелыми татарами, которые налагают на крестьян откупы, которых крестьяне не будут в силах заплатить, да кроме того, комитет просит еще отсрочки на 6 месяцев.

Больше писать нечего, да и некогда: сейчас надобно ехать купаться.

Ваш М. Балакирев.

Пишите же!

«Вообще жить мне стало легче… отец пилит меня делами гораздо меньше»… Отец Балакирева, Алексей Константинович, отличался, повидимому, чрезвычайно тяжелым, мелочным и придирчивым характером и вместе с тем некоторой бестолковостью и неаккуратностью в своих собственных и чужих делах. Год рождения его в точности неизвестен — повидимому он родился около 1809 г. Окончив курс в «ярославском Демидовском высших наук училище» (впоследствии переименованном в Демидовский лицей), он в 1827 г. поступил на службу в Нижегородское соляное правление, в котором прослужил 25 лет в разных должностях. В 1842 г. он взял на себя, кроме того, управление нижегородскими имениями петербургского генерал-губернатора графа Эссена. Сколько времени он прослужил у Зссена, установить пока тоже не удалось. С 1855 по 1857 г. Алексей Константинович занимал место окружного начальника государственных имуществ и жил в Лыскове. Желание получить повышение — место не помощника, а начальника — заставляет его непрестанно надоедать сыну, уже переехавшему в Петербург, о том, чтобы он хлопотал об этом деле через Улыбышева, графа Шереметева, кн. Трубецкого, Померанцева и др. В 1857 г. ревизия окружного управления государственных имуществ обнаружила накопление недоимок и явилась причиной выхода А. К. в отставку. Отсюда — новые бесконечные просьбы к сыну в 1858—1859 гг., уже из Нижнего: хлопотать через Новосельского, Кологривова, Анненкова и Собольщикова. Эти просьбы продолжались и позднее. Хотя через Новосельского А. К. и был назначен агентом в нижегородскую контору общества «Кавказ и Меркурий», но стал опять хлопотать о казенном месте, для того, чтобы получить пенсию при уходе со службы. В 1862 г. А. К. был назначен ассесором казенной палаты в Ярославле, а в 1867 г. в уездное казначейство в Казани. В этом городе он и умер в 1869 г.

К тягостной для Милня Алексеевича обязанности хлопотать в Петербурге о месте для отца, как видно, прибавилась для него еще и сознательно взятая на себя (по чувству долга) необходимость поддерживать сношения с «губернаторскими дамами», помогшими поместить его сестру в институт, и необходимость из благодарности играть у директрисы этого института. — А уже из этого письма, и особенно из письма № 25 от 19 августа 1858 г., видно, насколько молодому художнику было нестерпимо в этом мире дореформенных гоголевских чиновников, среди этих взяточников, хапуг и казнокрадов, не останавливавшихся даже перед преступлением ради наживы.

Губернатором в Нижнем тогда был Н. А. Муравьев и «губернаторскими дамами» Балакирев, очевидно, называет его жену и дочерей. Эта семья, впрочем, по своей порядочности, по своему умственному и нравственному уровню стояла гораздо выше остального нижегородского чиновничества.

Вестфаль был музыкантом в оркестре Большого театра и занимался кроме того перепиской нот.

Александр Дмитриевич Улыбышев (1794—1858), богатый нижегородский помещик, в молодости — один из членов кружка «Зеленой лампы», а позднее известный музыкальный писатель, биограф Моцарта, первый открывший талант Балакирева, его друг и покровитель. У него был свой оркестр и большая музыкальная библиотека, и Балакирев, живя еще в Нижнем, мог изучить произведения всех великих композиторов Запада, а также и Глинку, а кроме того практически изучить инструментовку и дирижирование, управляя оркестром Улыбышева. Этот последний в 1850 г. увез Балакирева в Петербург и познакомил его с Глинкой.

«Бурлак спел… чем меня очень удивил», т. е. тем, что спел как бы музыкальную фразу из «Жизни за царя»: «После битвы молодецкой».

«Комитет об улучшении быта крестьян» — это был комитет" учрежденный в эпоху, предшествовавшую «освобождению крестьян» 1861 г.

22.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой, в собственные руки.

[Нижний Новгород, 25 июля 1858 г.] Милый Додо!

Посланьице Ваше я получил и много порадовался; оно несколько рассеяло мое мрачное настроение духа. — Что Вам сказать об себе. — Я бедствую: весьма редко выдаются дни, в которые мне приятно. — Вильде уже перестал быть директором театра, и потому мое дирижирование сделалось крайне затруднительно, еще более потому, что театр в настоящее время переведен на ярмарку, где идут каждый день представления, [следовательно] музыкантам совершенно некогда: утром они на репетиции, вечером на представлении. — Король Лир теперь молчит. Начал было последний антракт, и только недостает несколько тактов к его окончанию. Но едва ли что-нибудь еще напишется в продолжение лета. Я даже и не думаю совсем об музыке; голова так набита разными мелочными гадостями, что как-то странно сделается, когда вспомнишь, что есть на свете Шумана Квинтет, Шекспир и др. — Писать в Нижнем при такой обстановке нельзя; впрочем, попытаюсь, что будет. — Во всяком случае к сентябрю кончить нельзя. Я всегда долго соображаю. — Вспомните, что русскую увертюру я соображал и начал писать в ноябре 57 года, а кончил в июне. Ее писать, конечно, несравненно легче, чем музыку к Лиру, ибо я был там подчинен только себе, а тут надобно подчиниться Шекспиру и притом выполнить задачу трудную. — Чем дольше пропишу, тем лучше будет, а если дирекция не примет мою музыку, так беда не велика; когда напишу, так исполним в Университете, раза 2, с меня и довольно. Одну же увертюру писать ни за что не буду, хоть бы мне премудрая дирекция посулила за это деньги. Надобно Вам сказать, что последним антрактом я очень доволен и теперь уже вижу, что если мне удастся написать хорошо все антракты, то увертюра легко может выйти отличной. Это необыкновенно облегчает. — В настоящее же время они могут пользоваться музыкой Берлиоза, а не то так сам Кажинский сочинит; для бардельного кабачка Александрийского театра такая музыка была бы приличнее, чем моя. Публика университетских концертов не пользуется моим уважением, тем паче Александрии. — Благодарю Вас за английские песни и темы, над ними буду крепко думать. Покуда если бы Вы мне сообщили, где именно шут должен петь, и в каких местах была музыка при самом Шекспире.

Насчет статуи Глинки Вам скажу, что лучше бы было это торжество отложить до празднования 25-летнего юбилея Жизни за царя, которой в ноябре (27) наступит 23-й год, также как и мне в декабре; я ведь с ней ровесник, оба мы родились в 1836 году, она только одним месяцем старше меня и почище. Что же касается до музыки в честь Глинки, то это еще труднее музыки к Лиру. — Может удастся мне сделать во честь его симфонию с хором, на манер Lobgesang и 9-й симф[онии], куда войти должны и некоторые темы Глинки, как, напр.: «Туда завел я Вас, куда и серый волк не забегал». Впрочем до этого еще далеко. Скоро и по заказу я сделать ничего не могу. В срок моя натура ничего не производит. Мне нужна совершенная свобода и отсутствие всяких забот, чтобы писать путно. На будущее лето я так и устрою себя. Улыбышевы хотят меня надуть. Я вчера был целый день расстроен от рассказов, какие ужасы и подлости происходят у них. На вытребование денег я даю доверенность моему отцу, который с ними не будет церемониться. — Пожалуйста, попилите Собольщикова, чтобы он хлопотал об моем отце; неужели и тут неудача? Тогда мне хоть в Волгу броситься. — Спросите его, получил ли он мое письмо.

Если увидите Кюи, то извините меня перед ним: я ему до сих пор ни одной строки не писал. Пишите ко мне чаще. Ваши письма приятно гладят меня. Попросите также Митю что-нибудь приписать мне. (Судя по Вашим известиям, в настоящее время ему некогда будет мне написать письмо: верно укладывает и отправляет в Швейцарию Цукунфтистку.) Еще одна просьба. Письма мои могут читать: Вы, Митя, Гусачок, Мусоргский, конечно Кюи, и более никто, а Мейеру только некоторые можете давать. Более никому не давайте, даже лучше бы и Мейеру не давать. Целую Вас в губки, равно и Митю.

Ваш
М. Балакирев.

Нижний Новгород. 25 июля 1858 г.

P. S. Я так хандрю, что решительно не мог писать к Людмиле Ив., а то боюсь и на нее нагнать хандру.

Чуть не забыл Вам ответить на Ваши вопросы: ноты, названные Вами, кажется, у меня. Я еще не разбирал своих нот. Вы спрашиваете, случайно или неслучайно у Шумана весь квинтет на гаммах? — Конечно случайно, если только все части писаны без перерыву, к ряду. — Композитор, если пишет несколько вещей к ряду, то всегда между ними будет что-нибудь одно общее, именно те обороты, которые в то время преследовали голову сочинителя; так Шуману в то время нравились и не давали спокою обороты на гаммах, вследствие чего все и вышло так, как Вы описываете. Это я уже наверно знаю, как сам сочинитель. Насчет же программы скажу Вам, что, конечно, можно прибрать к квинтету программу; всякое хорошее произведение музыкальное носит в себе программу (особенно у новых сочинителей), об которой автор даже и не думает. Иначе он бы объявил об ней в своих записках, или бы сказал близким к нему людям, как то и было с Es-duf’ной его симфонией.

Я теперь рассматриваю партитуры 3-х Гайдновских симфоний и тоже вижу, что, напр., Es-dur’най заключает в себе программу, — и кроме того по красоте и величию может стать выше 1-й и 2-й симф. Бетховена. Рассмотрите ее внимательно, она № 2 по изданию Брейткопфа, и обратите внимание на интроду[кцию] до 1-го Allegro и финал. Andante плохо, Scherzo недурно.

Поклонитесь Гусаковскому и скажите ему, чтобы к моему приезду его соната была бы непременно окончена, и намекните ему слегка, что мне было бы очень приятно, если бы он ее мне посвятил (она кажется никому еще не посвящена).

Пишите, пишите, не забудьте попилить Собольщикова.

Замечания Ваши об квинтете Шумана очень интересны и дельны. Пожалуйста не давайте читать этого письма Мите, я боюсь, что он рассердится за последнюю страницу.

К словам «Милый Додо» В. В. Стасов приписал на автографе письма «Так меня звала Оля Шестакова, племянница Глинки».

В этом письме опять ополоски тех же мелких хлопот и дел, которыми был угнетаем молодой композитор в Нижнем-Новгороде и которые мешали ему спокойно предаваться своему собственному важному делу — искусству. А между тем из дальнейших строк того же письма видно, что Балакирев тогда отдавал себе отчет в том, при каких исключительных условиях он, по натуре своей, только и может писать; отсутствие этих условий втечение почти всей его жизни, кроме самых последних лет, объясняет, почему этот громадный талант создал так мало и столько лет был лишен отрады спокойно и свободно творить.

«Могут пользоваться музыкой Берлиоза» — под «музыкой Берлиоза», которой дирекция театров может воспользоваться при постановке «Лира», если бы музыка Балакирева еще не была готова, надо полагать, Балакирев подразумевал увертюру Берлиоза «Король Лир», сочиненную последним во время его пребывания в Риме, куда он был послан как окончивший консерваторию с 1-й наградой (prix de Rome).

Об «Увертюре на 3 русские песни» Балакирев тут говорит, что она «начата в ноябре 1857 г., а кончена в июне», но она была начата еще раньше — 19 сентября 18 5 7 г., как гласит надпись на подлинной рукописи партитуры (см. комм. к п. № 18).

Виктор КажинскиЙ был тогда дирижером оркестра, существовавшего при Александрийском театре и впоследствии упраздненного.

«Lоbgеsanui» ? — симфония-кантата Мендельсона, opus 52.

Симфониюв честь Глинки — на манер Lobgesang или 9-й симфонии, т. е. с хором, Балакирев не написал, но в своей кантате 1906 г. действительно воспользовался темами Глинки, о которых говорит уже в этом письме 1858 г.

«Улыбышевы хотят меня надуть»: А. Д. Улыбышев, беспокоясь о судьбе любимого им молодого композитора, позаботился о нем и в своем завещании. Еще 7 февраля 1858 г., вскоре после смерти своего старого друга, Балакирев писал своему отцу из Петербурга: «На-днях я получил письмо от Садокова» [Константин Иванович Садоков был женат на другой дочери А. Д. Улыбышева, Наталье Александровне] с извещением, что покойный Александр Дмитриевич отказал мне всю нотную библиотеку, 2 скрипки и 1010 рублей серебром (чего я не ожидал), которые должны быть выплачены мне сполна втечение трех лет со дня его кончины его наследниками. Вместе с тем Садоков пишет, что до окончания раздела Варвары Александровны [вдовы Улыбышева] с сыном, он еще не может сказать, кто мне будет выплачивать деньги, а к приему движимости могу приступить тотчас же…" Движимость была довольно быстро получена Алексеем Константиновичем Балакиревым и переслана сыну в Петербург, а с деньгами вышла задержка. Повидимому Милий Алексеевич хотел получить всю сумму сполна и как можно скорее, так как и он сам и его отец в то время находились в стесненном материальном положении; наследники же, среди которых не последнюю роль играл сам Садоков, чинили ему в этом препятствия.

Следует всем тем, кто с чужих слов или по собственному недоброжелательству и прежде, да и теперь, толкует о том, что члены «могучей кучки» с Балакиревым возводили невежество в принцип, не хотели ничего знать и не признавали ничего из классической музыкальной литературы, запомнить этот отзыв Балакирева о симфонии Гайдна и то постоянное пристальное изучение произведений великих композиторов прошлого, которое составляло тогда предмет бесед Стасова с Балакиревым, и письменных, и устных за фортепиано, при рассматривании и проигрывании вещей Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта, Гайдна и Берлиоза.

Василий Иванович Собольщиков, архитектор, приятель и в то же время начальник Стасова по отделению искусств в Публичной библиотеке. Поэтому и его квартиру Стасов всегда называет «начальнические комнаты»

23.[править]

На конверте:

В Нижний Новгород

Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде

На Большой Покровке, дом Кемарского.

Для передачи М. А. Балакиреву.

С. П. Б. Понед. 28 Июля
1858.

Любезный Милий, я не успел отвечать Вам на последние два письма Ваши, потому что почти всю неделю был в Парголове, а остальное время работал в заведении. — Вас. Ив. не надо было понукать: он и сам, по получении Вашего письма к нему, сию же секунду пустился в работку, т. е. отправился к своим друзьям в мин. внутр. дел, и старался крепко. Он мне рассказал слово в слово свой ответ к Вам, и потому мне нечего больше о нем распространяться: мне конечно очень, жаль, что это дело не устроилось сейчас-же, но тем не менее, оно кажется не расстроилось окончательно; Вам и Вашему отцу надобно будет подождать немного (кто у нас не ждет в России? кажется все ждут, кроме protégés Мины Ивановны); по наставлению и указанию Вас. Ив. Ваш отец должен послать просьбу в мин. внутр. дел о доставлении ему одной из вакансий, которые откроются, а Вы должны уведомить о посылке этой просьбы Вас. Ив., и здесь уже будет наблюдение, чтоб это дело поскорее устроилось к лучшему. К величайшему Вашему удивлению, я скажу вам новость, которой Вы бы никак себе не вообразили: сегодня утром я уезжаю с Иваном (т. е. Горностаевым) в Новгород на несколько дней, т. е. дня на 4 или 5, по некоему делу, которое если удастся, то Вы об нем узнаете. — Что то Вы поделываете? Идет ли музыка вообще и Лир в особенности. Я твердо надеюсь, что по возвращении из Новгорода я найду от Вас письмо, в котором будет рассказана вся эта история в лучшем виде, т. е., что Вы дадите мне ответы на все те допросные пункты, о которых я спрашивал Вас в первом своем письме. Что касается до меня, то я так занят, что никогда даже не подхожу к фортепиано. Играли мы только раза два квинтет Шумана, и тем все и кончилось, об остальном даже никогда и помину нет. Как я вспомню прежние времена — какая разница! Не проходило ни одного дня, чтобы я не посидел несколько часов за какой-нибудь партитурой или не играл в 4 руки. А теперь — что дальше, то хуже. И работа служебная, и бабы, и всякая другая всячина делают постоянный заговор против музыки. Мне кажется, еслиб я не читал вечером, ложась спать, и утром, просыпаясь, мне не пришлось бы даже узнать ни одной новой книги. Впрочем, мне случается даже и теперь слышать музыку, но какую — еслиб Вы знали. Этого поганого Верди, которого слушаешь поневоле всякий раз, как обедаешь у Балабина. А это последнее обстоятельство случается довольно часто, потому что иной раз я остаюсь весь день в библиотеке, и только для коротенького антракта схожу поесть что-нибудь у Балабина. Тут, еще только входишь в прихожую, как уже издали слышишь машинную музыку органа, точно из живота чревовещателя; и вечно для встречи откалывает этот орган ненавистное Miserere, от которого, я думаю, и через 50 лет никто у нас не отступится. Спрашивается, что тут ждать для музыки, когда даже многие, толкующие о Бетховене, чуть не плачут от радости, когда услышат вердиевские мерзости. Да, вот кстати Вам одна новость, которая, конечно, крепко обрадует Вас: приехал сюда — кто бы Вы думали? — Марья Павловна!!!! По приезде она немедленно пожаловала ко мне в Библиотеку; я для разговора прохаживался с нею под аркадами Гостинного двора, и тут она мне сказала, что поссорилась и с сыном своим и приехала сюда, потому что ей чорт знает как скучно в Одессе и Симферополе, никого ей там нет по душе, и потому она надеется здесь на больше счастья и удовольствия. Кто знает, она, быть может, и Вас имеет немного в виду — для нынешней зимы. Как Вы думаете? Я еще у ней не был, но нечего делать, после Новгорода схожу когда-нибудь. Она уже носит очки (говорит, что глаза болят), что, впрочем, не придает ей красоты. Посмотрим, как-то она нынешнею зимою будет ворочать Александра Николаевича: — это будет любопытно, особливо при такой надутости, с которою он воротится сюда после присяги Листу и другим молодцам. Однако, так или сяк я Марью Павловну знаю уже 10 лет. Как время скоро идет! Как все переменяется, как почти все теперь совсем другое, чем раньше. Посмотрим, какие-то мы с Вами будем через 10 лет; какие тогда будут разницы против нынешнего, и будут ли еще тогда у нас посылаться письма от одного к другому? Покуда прощайте. Уезжаю сейчас.

Ваш В. С.

Под словами «мое заведение» Стасов подразумевает тут не дом Мелихова, а Публичную библиотеку.

Мина Ивановна была тогда известная всему Петербургу интимная приятельница министра двора графа Адлерберга, к протекции которой прибегали весьма многие; им одним, по словам Стасова, «не приходилось ждать».

В 1858 и 1859 гг. Стасов с И. И. Горностаевым предприняли несколько поездок в Новгород и Псков с целью хорошенько изучить древнюю русскую архитектуру, именно архитектуру «новгородского стиля», как рассказывал Стасов в своей «Автобиографии» (см. нашу книгу «Владимир Стасов», Ленинград, «Мысль», 1926, стр. 640—641): «Летом 1858 и 1859 года мы с ним вместе путешествовали по Новгородской и Псковской губерниям, изучая, вымеривая длинным шестом и веревками, влезая на кровли и купола, и потом записывали и зарисовывали древние русские церкви в городах и деревенских захолустьях. Мы затеяли тогда написать историю древней русской архитектуры и начали с Новгородско-Псковской области, как самой нам доступной по близости от Петербурга».

Результатом этих поездок должна была быть целая монография, которую собирались написать оба друга, но этот план они не осуществили; однако для Горностаева эти работы послужили материалом для его курса в Академии художеств, а Стасов напечатал в «Известиях Археологического общества» и «Записках Славяно-русск. отд. Общества» ряд статей и очерков.

«Играли мы только раза два квинтет Шумана», т. е. В. В. и Д. В. Стасовы играли в 4 руки квинтет Шумана (opus 44, соч. в 1842 г.).

Трактир Балабина находился против Публичной библиотеки, и в нем, как во всех московских и петербургских больших трактирах того времени, играла так называемая «машина» и нечто вроде громадной шарманки, или заводной орган, исполнявший разные музыкальные пьесы.

Джузеппе Верди (1813—19"1), знаменитый итальянский композитор, автор «Трубадура», «Риголетто», «Травиаты», «Аиды», «Отелло», а также «Реквиема». «Misereie», которое часто исполнялось тогда и столь ненавистно было Стасову, это — номер из оперы «Трубадур».

Мария Павловна Анастасьева, рожденная Мавромихали, многолетняя приятельница А. Н. Серова, оказавшая большое влияние на его музыкальную карьеру, так как, будучи от природы одаренной большой художественной чуткостью, большим умом, энергией и притом будучи особой, очень темпераментной, она сумела не только разделять все вкусы, стремления и идеи Серова, но заставить его не разбрасываться, а сосредоточиться на выполнении своих композиторских задач и довести их до конца. Как женщина с большой силой воли и характера, она, что называется, «держала в руках» слабовольного Серова, а потому годы его постоянного общения с нею должны рассматриваться как весьма счастливые для его творческой истории. Познакомилась она с ним в Симферополе, во время его службы там; сама была уроженка Крыма, полугречанка, полурусская.

24.[править]

На конверте: 18 Августа 1858.

Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде.

В Нижнем Новгороде на Покровке, дом Кемарского

Для передачи М. А. Балакиреву.

С. П. В., понед. 11 Авг. 08.

Любезный Милий, вчера в Парголове Людмила дала мне читать Ваше письмо к ней, и я так испугался Вашей брани на нас за неписание, что поскорей принимаюсь строчить письмо.

Вы видите, как я опасаюсь Вашей ярости: взял даже целый огромнейший лист бумаги и намерен наполнить его весь, чтоб только Вы не изволили гневаться. Как я Вам докладывал в последнем своем письме, я с Иваном Горностаевым ездил в Новгород; эта история продолжалась целую неделю и совершилась с таким блистательным успехом, что я давно не запомню такого хорошего времячка. Ездили мы не для прохлаждения, а для некоего довольно серьезного дельца, которое (надеюсь) принесет и честь и деньги — полагаю, чтр и то и другое недурно. Такими манерами в Новгороде мы были крепко заняты, — а Вы знаете, что лучше серьезного и дельного занятия, по вкусу, для меня ничего нет; в антрактах между работами, т. е. утром и вечером в постели, за обедом и во время путешествий, у нас не было конца смехам, так мы были не-недовольны собой, и, значит, очень веселы. Всего этого и Вам желаю. Воротились мы на прошлой неделе, и я крепко надеялся, что найду дома письмо от Вас, но его не оказалось, оно пришло уже несколько позже. Нужды нет, все-таки я Вам за него очень благодарен, оно мило, добро, любезно и привлекательно, как Вы сами (каждое письмо есть портрет), и потому я очень-очень виноват перед Вами, что не тотчас же отвечал Вам на него. Скоро после его получения я видел Гусачка, который в ответ на Ваши слова, до него касавшиеся в Вашем письме, сказал мне то, что я уже давно и так знал, а именно, что сонате его недостает самой малости, чтобы быть совершенно доконченною, а во-вторых, что она уже давным-давно посвящена Вам, по крайней мере в его мысли. Гусачек мне уже несколько раз говорил про это, и я подозреваю даже, что не говорил ли он этого намерения и Вам самим лично? Гусачка этого я видаю от времени до времени, особенно потому, что ему хочется выхлопотать некий пенсион для своей матушки, в котором ей отказывает Комитет Раненых, и я передал ее просьбу одному моему доброму приятелю в комиссию прошений. Дело трудное, но, если только окажется возможность, мне обещают его привести к надлежащему знаменателю, и такими манерами господин Селиверстыч иной раз появляется ко мне в Библиотеку, чтобы узнать, в каком положении оное дело. При том случае он немало бедствует, потому что солнце до сих пор продолжает закатывать у нас жару точно такую же, как в Ваше время, и Гусакевич жестоко преет в узеньком гимназическом мундирчике, от которого (я надеюсь) мы с Вами, слава богу, на веки избавлены. Да, теперь меня навряд вгонят в какой-нибудь мундир. Что касается до нашего Казимира Демикатоновича, по выражению древнего Мейера, то он нынче утром воротился в город Петербург и доставил мне неизреченное удовольствие, появившись в Мелиховском заведении прямо с железной дороги. Собственно говоря, мне было некогда, однако же я остался нарочно для него, и мы потолковали с 1/2 часа. Больше прочего было говорено о Вас. Я дал ему домой Ваши письма (кроме последнего), так как ему не до писем было и он бежал к своей Матильде (не помню ее настоящего имени)! В коротких словах я ему рассказал все новейшие музыкальные дела. Некоторых из них Вы не знаете, и потому я лучше сообщу их Вам сейчас-же: Ал. Ник. пишет письма (к матери) и статьи печатные (в Музык. Вестник), надписывая их: «из комнат Листа», и рассказывает в них, как Лист с ним любезен и мил, как без малого целый день они толкуют обо всем на свете (я представляю себе, какое тут происходит прикидывание); длинно рассказывать, какие певцы на дрезденской сцене, как их зовут, кто из них тенор, кто баритон, кто сопрано; кто большого роста, кто маленького, кто белокурый, кто темный — точно будто это кому-нибудь нужно и интересно. Рассказывает, что в Дрездене Голицын давал концерт русский, в своем отеле, где пели «херувимские», «достойны» и прочие пакости Бортнянского, а в конце исполняли польский и трио из Ж. за царя. Немцы были в большом восторге от «достойной» какой-то и от «трио», что Вам показывает, какой это народ был (по французской пословице: «и папа и мама — все хороши»). Ал. Ник. прислал даже сюда огромную желтую афишу, на которой устричными буквами напечатано в самом верху, что концерт дает «Каммергер Императорского Российского Двора Князь» и проч. — Лист, повидимому в большом восторге от Ал. Ник., и, по словам его, «ожидает от него чего-то особенного»; ожидает скоро-ли он перестанет быть фельетонистом и выполнит свои обещания". Листу не понравились его 8-ручные арранжировки, но зато крепко понравились 4-ручные, на 2 ф. п., и, указав некоторые незначительные исправления, он хлопочет о их напечатании. Еще не мало рассказывает Ал. Ник., как Лист рекомендует его то такому придворному, то такому министру, обещает представить то великой княгине, то вел. герцогу и прочему немецкому. Вот одно известие; про Цукунфтистку ничего ровно не знаю, ибо все лето ее не вижу и ничего про нее не слышу, даже давно не видал ее матери. Между тем сюда пришла любопытная статья одной венской музык. газеты. Еще в прошлом году Энгельгардт разослал по разным газетам по экземпляру своего издания романсов Глинки и при этом коротенькие известия о Глинке. Некоторые газеты выбранили Глинку, говоря, что он плохо и подло сочинял, другие (напр., еще недавно, по поводу появления Камаринской в 4 руки, в Берлине) довольно хвалили Гл., но сравнивали его то с тем, то с другим каким-то вовсе неизвестным немецким музикусом, третьи, наконец, очень хвалили. К последнему разряду принадлежит и статья венской газеты, в похвалах нет ничего особенно-важного, и потому я пропускаю Вам эти общие места. Но тут вышла прелюбопытная штука, которая, конечно, Вас позабавит. Не знаю, Энгельгардт ли забавно написал свою статейку, или немцы ее изуродовали, но только коротенькая биография Глинки начинается так: «Гл. родился… в 1804 году. Несколько лет спустя, он поехал в Германию и Италию для усовершенствования в музыке» и проч. Как Вам это нравится? Гл. поехал в чужие края через несколько лет после своего рождения. Ведь это просто прелесть. После этого статья продолжается точно также: "несколько лет потом (без всяких чисел) он сочинил оперу «Ж. з. ц». и проч. — "несколько лет спустя, он сочинил другую оперу «Руслан и Людмила» на текст Пушкина и проч. (будто немцы знают Пушкина, и будто им интересно знать, кто сочинил поэму!!!). Потом сказано, что Глинка сочинил на своем веку: 2 оперы, Холмского, тарантеллу, квартет (Энгельгардт вечно сует вперед и квартет и тарантеллу, любя их, конечно, гораздо более, чем всего антипатичного ему Холмского), и т. д. Сказано также, что Гл. сочинил около 70 романсов, несколько инструментальных пиес (даже не сказано, что это Камаринская, Хота и Исп[анская] ночь, что впрочем было бы полезнее поминания без нужды Пушкина) и т. д. и т. д. Про изданные 17 романсов сказано, что все они так превосходны, что не знаешь, которому отдать первенство, и что их можно рекомендовать каждому певцу и певице, потому что посредством их они могут заслужить не менее аплодисментов, как посредством самых любимых итальянских арий. Я Вам не щажу все эти подробности, потому что, будь Вы здесь, я, конечно, непременно рассказал бы их Вам при первой встрече, — а письмо есть тот же разговор. — Ал. Ник. пишет, что статья его на Фетиса (про Глинку) напечатана наконец и произвела большой эффект. Так же он говорит, что знакомит Листа с Глинкой, и что Лист, как и многие другие немцы, жалуются, что они до сих пор даже ничего не знали про напечатание с немецким текстом оперы «Жизнь за царя» и «Руслана», а также про издание 17 романсов с французским, итальянским и немецким текстом. Уверяет еще, что нынешней зимой будут стараться дать в Веймаре, Берлине или где можно — Глинкинские оперы вполне или по частям. Но я плохо верю всем этим обещаниям и рассказам — я их столько слышал от Ал. Ник за 20 лет знакомства, и так мало видел исполнения. Говорить и делать — такие две разные вещи!! Про монумент Глинки у нас все затихло: верно, это была фальшивая новость. Про нынешнего «наследника» Глинки — про Даргомыжского, ничего не могу сказать Вам: я почти его не вижу, а когда вижу, то очень мало времени. Он, точно для какого-то особенного хвастовства или кокетства, всегда говорит, когда с ним начнешь говорить, что «я дескать теперь много пишу, только не музыки, а — деловых бумаг».. Бог его знает, врет он или правду говорит. От Кюи я ничего другого не добился, кроме того, что в один месяц он написал 14 писем, из которых 7 к Матильде; таким манером, я заключаю, что во все время своей экспедиции он ничего другого не делал как писал и читал письма. О любовь! О Матильда! Чего ожидать тут, если 23-х лет этот джентельмен и взаправду женится. Тогда придется с ним распроститься до самых тех пор, пока он с этой Митильдой поссорится и разойдется, чего разумеется не может не случиться. Если я лягу спать в 11, 12 часов ночи или позже, то, конечно, я отлично просплю до самого утра; но чего тут ждать, если я завалюсь в б часов вечера? Есть ли возможность проспать без просыпу до 8 или 9 ч. утра? Конечно, нет и я не в указанное время ночи проснусь и проворочаюсь с боку на бок, с престрашнейшей тоской и скукой, посылая себя ко всем чертям. То же самое и со слишком ранней женитьбой, по моему разумению. Надобно жениться, когда уже поработал, пожил и немного устал, точно так же, как и спать надо ложиться после целого дня работы и занятий. Иначе сон не в сон и женитьба не в женитьбу. Только, что в самом непродолжительном времени тебе надоест жена, и сам ей надоешь страшнейшим манером, а делать уже нечего и помогать своей собственной глупости — нечем.

Впрочем, я думаю, что напрасно ораторствую: Кюи, разумеется, меня не послушается, а мы с Вами навряд ли женимся. Итак, я мог бы избавить Вас от всей рацеи, но так как она уже написана, то нечего делать, пусть она так и остается. Ну теперь про Вас. Вероятно, Вы уже раньше этого моего письма получили письмо Вас. Ив. Собольщ. с ответом на просьбу Вашего батюшки, посланную в министерство. Итак, я полагаю, что теперь Вы будете поспокойнее, перестанете заниматься этим делом и займетесь своими собственными. Если не удалась история с оркестром и репетициями, то я всетаки надеюсь, что тем не менее Вы действуете и руками и ногами по музыкальным делам. Либо Вы играете в концертах, либо у знакомых, либо сочиняете. Скверное будет дело, если Вам не удастся посочинить до осени. Воротитесь Вы сюда, опять пойдут Вас таскать туда и сюда, будет здесь Рубинштейн, с которым Вам придется быть в столкновениях того или другого рода, и я полагаю, что у Вас не будет ни времени, ни того спокойствия, которое нужно для сочинения. Наш Петра был на днях у нас и рассказывал, что «изучает музыку» по Марксу и намерен сочинять много и хорошо. Это должно Вас, конечно, не мало порадовать. Никаких других любопытных сведений я не успел из него вытянуть, потому что он все куда-то торопится, все ему некогда, все его ждут где-то, и проч. и проч. Зубами щелкает, свищет и прихлопывает точь в точь, как при Вас. Людмила (которая между прочим очень недовольна Петром, потому что он очень плохо ведет ее дела и даже редко появляется к ней, тогда как всякий ходатай по делам должен ходить, бегать, писать и т. д.) получила Ваше к ней письмо, была ему необыкновенно рада, но все-таки навряд-ли соберется Вам отвечать, потому что попрежнему погружена в свои «бедствия», ничего другого, кажется, не видит, не слышит и не хочет знать; да притом же, по ее собственным словам, о чем ей писать к Вам? Однако пора кончить; вот уже которое письмо я Вам посылаю, а Вы мало и редко мне пишете. Впрочем, я ожидаю на днях получить от Вас весточку, а в ожидании оной кланяюсь Вам и жму Вашу руку. Прощайте, до свиданья.

В. С.

О цели поездки в Новгород с И. И. Горностаевым см. комм. к п. № 23.

Гусачек или Гусакевич — А. С. Гуссаковский.

Казимиром Демикотоновичем называл Цезаря Антоновича Кюи А. В. Мейер — очевидно эта игра слов произошла так: от польского происхождения Кюи получилось имя «Казимир», а гак как «казимир» есть название и материи, то к этому имени, по созвучию с «Антоновичем», прибавилось и отчество по имени другой материи — «демикотон».

Матильда — Мальвина Рафаиловна Бамберг, невеста, а впоследствии супруга Ц. А. Кюи.

«О, любовь, о Матильда!» — словами «О, Матильда!» начинается известная ария в «Вильгельме Телле» Россини, поэтому, забыв имя невесты Цезаря Антоновича, Стасов, говоря о том, что молодой музыкант ни о чем не думает, кроме своей любви, и припомнил невольно начальные слова любовной арии.

«Музыкальный и театральный вестник» издавался Стелловским (при разных редакторах) с 1856 по 1860 г. Эгот журнал прекратился в этом году на № 34. А. Н. Серов был его постоянным сотрудником, помещая в нем свои критические статьи и рецензии.

«Мать цукунфтистки», т. е. мать Серова и Софьи Ник. Дютур, Анна Карловна Серова, рожденная Таблиц; друзья ее сына, В. В., и Д. В. Стасовы, несмотря на разницу лет, были с нею в самых дружеских отношениях и постоянной переписке и даже после разрыва с А. Н. Серовым сохранили к ней отношение, полное глубокого уважения и преданности. (См. также письмо Стасова от 12 декабря 1863 г. № 129.)

Князь Юрий Ник. Голицын (1823—1872) — дилетант-музыкавт, организатор хоровых русских концертов в Западной Европе.

«И папа и мама — все хороши» — французская поговорка, употребляется обыкновенно в смысле безразличного обозрения чего угодно.

Франц Лист — гениальный пианист, композитор (1811—1886), горячий пропагандист музыки Бетховена, Шумана, Вагнера и многих русских композиторов. Серов очень ошибался, утверждая, что он, Серов, «познакомил» или «знакомил» Листа с Глинкой, ибо из «Записок» Глинки известно, что в первый же приезд Листа в Петербург в 1842 г. Лист познакомился с Глинкой лично и бывал «вместе с ним» у Вьельгорского и Одоевского, однажды "сыграл à livre ouvert с собственноручной, никому еще не известной партитуры Глинки ряд NoNo из «Руслана», «сохранив все ноты к общему нашему удивлению». Через год он "слышал Руслана и верно чувствовал все замечательные места, успокаивая Глинку насчет успеха оперы, говоря, что если она выдержала в один сезон 32 представления, то это должно почитаться успехом не только для Петербурга, но и для Парижа и т. д. и т. д. В те же годы Лисг уже импровизировал на тему «Марша Черномора», некоторую впоследствии написал свою знаменитую фортепианную фантазию. А когда они с Глинкой «встречались в обществе, это случалось нередко, то всегда просил его [Глинку] спеть один или два из его романсов; больше других нравилось ему „В крови горит огонь желанья“. Он же в свою очередь исполнял для Глинки что-нибудь Chopin или модного Бетховена» (см. «Записки» Глинки, период IX и X).

«Аранжировки» Серова, т. е. переложение для фортепиано в 4 руки или для двух фортепияно в 4 и 8 рук оперных отрывков из «Дон-Жуана», «Волшебной флейты», «Жизни за царя», «Руслана», а также «Xолмского», 9-й симфонии и 2-й мессы Бетховена, были сделаны Серовым между 1851 и 1856 гг., главным образом для исполнения на интимных вечерах у Глинки. Об этих переложениях Стасов рассказал печатно в своем предисловии к Письмам Серова в «Русской старине» 1875 г., в вышеупомянутых уже «Воспоминаниях гостя Библиотеки» (см. также Письма Глинки, под редакцией Финдейзена, Петербург, 1908, и нашу книгу «Владимир Стасов», Лгр., 1926, стр. 230—232).

«Статья Серова на Фетиса», т. е. статья Серова против известного теоретика и историка музыки Фетиса была напечатана в «Муз. и театр, вестнике» 1858 г., № 2, под заглавием «Фетис о Глинке», а вторая — на перевод первой по-французски в «Le Monde» 1858 г., № 187, под заглавием «M. Fetis et Michel Glinka Réponse d’un russe à M. Fetis».

«Венская музыкальная газета», в которой была напечатана статья о Глинке, очевидно заимствовала свои сведения из предисловия Энгельгардта или коротенькой заметки, приложенной к изданным им 17 романсам Глинки.

Об отрицательном отношении Стасова не только к ранней, но и вообще к женитьбе художников можно прочесть и в письмах Мусоргского, особенно комм. к пп. №№ 123 и 170 и в неизданных письмах к родным и в переписке его с Тургеневым (по поводу Антокольского). Мусоргский и Балакирев разделяли это его мнение, хотя и очень дружески относились к женам многих из своих общих друзей — художников.

«Бедствия» Л. И. Шестаковой происходили от причин чисто романического свойства. В 1858 г. предметом особого раздражения ее являлась певица-любительница Александра Ивановна Гире, прекрасно исполнявшая романсы Глинки. (См. напр. «Воспоминания» Фета о вечере у ней, а также нашу статью «Неизданная записка Тургенева» в юбилейном «Сборнике в честь А. Ф. Кони», где между прочим нами рассказывается о тех музыкальных интимных вечерах у этой певицы, на которых бывали у нее Тургенев и Островский, и о той дружбе, которая существовала между А. И. Гире и Д. В. Стасовым, постоянно аккомпанировавшим и игравшим у нее вместе с А. Н. Маркевичем — виолончелистом.)

25.[править]

На конверте:

В С. Петербург.

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову

На Моховой, д. Мелиховой.

[19 августа 1858.

Нижний.]

Драгоценнейший Рамеа!

Письмо Ваше от 11-го августа я получил и спешу Вам ответить на него. — Я уже, признаюсь, начинал сердиться на Вас и в письме к Дмитрию поместил огромную статью против Вашей книжки об Глинке (от которой, впрочем, не отказываюсь). Спасибо Вам за Ваши известия, они очень забавны и несмотря на мое Байроновское расположение духа вызвали на лице моем улыбку. — Мне скверно, как только может быть человеку, а почему, сейчас расскажу Вам в кратких словах: отец мой без места и, совершенно не надеясь, чтобы из хлопот Собольщикова что-нибудь могло выйдти, просит меня хлопотать у губернаторских дам об доставлении ему какого-нибудь места, хоть станового, ибо ему скоро будет нечем жить. — Хлопоты же Собольщикова, если и будут иметь хороший результат, то этого надобно дожидаться очень, очень долго. Едва-ли подденут они какого-нибудь губернатора. Разве новичка какого-нибудь, а то у всякого губернатора есть всегда свои чиновники в виду. Притом, прошу Вас, спросите Собольщикова, что делается с просьбой моего отца, которая давно послана, и об которой ни слуху, ни духу. — Лира писать было невозможно, и потому я, не будучи в состоянии жить в Нижнем, чтобы что-нибудь делать, начал печь романсы и спек уже 3 штуки, из коих последний Рыцарь заслуживает, по моему мнению, и Вашего внимания; но и эта фабрика прекратилась, ибо меня постигло еще новое бедствие неожиданное и едва ли не самое скверное: жена Вильде, у коего я живу, давно уже косилась на меня, чего я прежде, к моему удивлению, не замечал, и наконец вчера придралась к пустякам, и между нами вышла совершенная размолвка. Сам Вильде столь деликатен или лучше сказать слаб и нерешителен, что не знает, к какой стороне пристать, и ограничился тем, что стал со мной несколько холоднее. — Теперь спрашивается, что мне делать? Я знаю, что Вы мне скажете: Нужно съехать от них. Я это и сам знаю, но чтобы съехать, надобно это сделать известным моему отцу, который крайне огорчится этим, ибо Вильде может мне много помочь в моих хлопотах у губернаторских дам и даже начал уже хлопотать для моего отца место управляющего над имением князя Гагарина с жалованием 100 р. в месяц. — Отец же мой еще малодушнее меня, и эта весть убьет его окончательно.

Концерт дать здесь я тоже не могу, ибо, во 1-х, без хлопот Вильде ничего из этого не выйдет, а во 2-х, Нижегородское общество злится на меня за то, что я ни к кому не хожу, а только купаюсь; а ходить к ним — это тоже в своем роде пытка: представьте себе, что между ними нет ни одного честного человека, все страшные каторжники, составившие из ничего себе огромное состояние посредством взяток. Один из них (это мне достоверно известно) добыл себе 20 тысяч тем, что подвел под кнут невинного человека. — Они даже и мало скрывают это, и называют людей честных злонамеренными и вредными для благосостояния государства. Мне видеть их и то уж тошнит, а дружески с ними беседовать и проводить обеды и вечера я пробовал и после этого страдал. Еще попробую, нечего делать, только вероятно кончится тем, что я опять засяду дома и никуда не пойду.

Теперь в Нижний приехал царь, и потому губернаторским дамам теперь не до меня, а по отъезде его, т. е. 21-го числа, я нагряну на них, возьму с них слово дать место моему отцу. (Хорошо коль дадут слово) и немедленно еду в Питер, на что и прошу Вас прислать мне 50 р. серебром, которые Вы попросите у Мити.

Если бы Вы побыли на моем месте, то Вы удивлялись бы, отчего я жив и как будто здоров. — Впрочем в характере моем сделалась значительная перемена. Я стал зол, желчен, подозрителен.

Насчет денег Улыбышевских я еще ничего не могу сказать… На хлопоты по этому делу я дал доверенность моему отцу. Недавно мне открыли необыкновенно подлые интриги и всякого рода мерзости, предпринимаемые Улыбышевыми, чтобы надуть, что впрочем не мешает им меня ласкать и говорить что 1-я обязанность для них это уплатить мне долг в уважение памяти покойного А. Д. — Вот как я поживаю здесь, не так как Вы, разъезжаете все с Иваном, да еще смеетесь.

Ожидаю от Вас наискорейшего ответа и совета. Впрочем не думаю, чтобы можно было дать какой-нибудь хороший совет в этом случае. Впрочем, для спокойствия моего отца, я не буду ему ни об чем говорить, и буду жить у Вильде, покуда это будет возможно.

Не забудьте прислать деньги.

Ваш
Нижний.

19 августа 1858 г. М.Балакирев.

Буду я помнить Нижний.

От Мусоргского получил письмо, на которое ему скоро отвечу, а между тем Вы поблагодарите его от меня, за память. Он славный малый.

Надеюсь, что Вы не будете это письмо давать кому-нибудь читать и трубить об нем по Петербургу.

Никому ни давайте читать. Если спросят об чем я пишу, можете сказать, что я скучаю и хочу поскорее в Петербург.

«Ваша книжка о Глинке» — т. е. собрание оттисков из «Русского вестника», где Стасовым в 1857 г. в №№ X—XII была напечатана статья «Михаил Иванович Глинка» — являющаяся до сих пор не только первой, но и единственной полной биографией великого композитора. Письма Балакирева к Д. В. Стасову об этой биографии Глинки, написанной Владимиром Стасовым, найти не удалось.

«Рыцарь» — один из тех 12 романсов, которые в следующем, 1859 году, вышли у Деноткина (см. комм. к пи. № 8 и № 19).

«От Мусоргского я получил письмо». Это письмо от 13 августа 1858 г. напечатано ныне под № 8 в «Письмах Мусоргского» под редакцией А. Н. Римского-Корсакова (Госиздат).

26.[править]

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову

На Моховой, в доме Мелиховой

для передачи Л. И. Шестаковой.

[19 августа 1858.) Motto.

И рече дикобраз:

Аз есмь многогрешный и злополучный дикобраз

Одолевает леность плоть мою,

И тупоумие смущает дух мой.

(Из «Божественной Комедии» Данте, перевод покойного А. Д. Улыбышева).

Милостивейшая Государыня!
Мать кормилица наша
Людмила Ивановна!

Дерзаю аз многогрешный в цидулке сей возвеличить Вас и многолюбезное моему сердцу чадо Ваше раб божию Ольгу и прорещи тако:

Возрадуйтеся и возвеселитеся до скончания века.

Раб божий Рамеа сообщил мне, что Вы предаетесь некоему бедствию, что раб божий Милий неодобряет и советует более предаваться веселию велию, а не анализировать души человеческие. У нас, рабов божиих Нижегородцев, идет теперь суматоха. — Вчера приехал, как вы думаете, кто? Ник. Ал., Бороздин, Петра — Вы скажете, — ан нет! приехал сам государь и самодержец ортодоксико-татарской земли. В настоящее время все улицы полны народом, откуда он вырос, понять не могу, а его такое количество, что становится тесно на улицах. Экипажу царскому не дали бы проехать, если бы благодетельное правительство не приняло надлежащие благоразумные меры и не отрядило бы мудрых казаков, коим повелено было, аки мудрым матерям, унимать канчуками изъявление верноподданнических чувств милых детей. — Вчера была иллюминация, какой еще не бывало в Нижнем, а именно, кроме плошек, — горели шкалики, вензеля: а колонны у дома Дворянского собрания были иллюминованы винтообразно. — Купцы выставляли различные транспаранты с разными надписями, в числе коих 2 обратили на себя мое внимание: 1-я: Боже царя храни, 2-я: Не уснет, но бдит и спасет Израиля.

Что еще бы Вам сообщить веселенького, разве то, что, по моим расчетам, через 2 недели я буду в Петербурге, ибо вместе с сим письмом я пишу к Рамее и прошу его выслать мне деньги на проезд.

Итак, до скорого свидания.

Ваш преданный

Ваш преданный

М. В. ff

19-е Август 1858 г.

Нижний Нов.

Александр Дмитриевич Улыбышев переводил очень много поэтических, как эпических, так и драматических произведений, в том числе и «Божественную комедию» Данте, но переводов этих не печатал.

В виде шутки письмо подписано по-французски: M. B[alakire]ff.

Нельзя не отметить в этом письме крайне не «верноподданническое» настроение Балакирева в те годы.

27[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

[20 августа 1858.] Да прочтет прежде всего.

Письмо сие милый Бах, посылаю к Вам с моим Казанским другом, Петром Дмитриевичем Боборыкиным. С ним я преприятно жил в Казани, и вообще время проведенное с ним принадлежит к самым приятным (для меня) Казанским воспоминаниям. Желаю, чтобы и Вы его полюбили так же, как и я. Он этого вполне достоин, потому что у него славная, неиспорченная натура, многообещающая.

М. Балакирев.

20 августа

[1858.]

Об бедствиях моих ему — ни слова. Я с Вами все-таки ближе всех.

Петр Дмитриевич Боборыкин (1836—1921), нижегородец, как и Балакирев, и его ровесник, учился в одной с ним гимназии, а потом вместе с ним и в Казанском университете. В его «Воспоминаниях» есть несколько интересных страниц об этой их совместной жизни в Казани. Кроме того Боборыкин вывел Балакирева под именем Валериана Горшкова (балакирь — горшок на каком-то из местных наречий) в своем первом романе «В путь-дорогу». Вследствие этого сам Балакирев впоследствии подписывал псевдонимом Валериана Горшкова некоторые свои статьи. Молодые друзья лишь в начале своего пребывания в Петербурге виделись довольно часто, потом все реже, потом Боборыкин уехал в Дерптскии университет, потом жизнь повела их по разным дорогам, и они многие годы совсем не виделись. Встретились они вновь в 1899 г., в доме у П. С. Стасовой, где Балакирев устроил в день рождения Шопена 22/10 февраля и в память 50-летия со дня его смерти (1849) Шопеновский вечер, т. е. весь вечер играл перед многочисленной аудиторией произведения «Фридерика Шопена», как он написал на афише по польскому начертанию этого имени. Встретились два старые приятеля — Балакирев и Боборыкин — очень сердечно, на «ты», крепко обнялись и в антрактах беседовали о былом молодом времени.

28.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

[Четверг, 16 октября 185S.] Драгоценнейший Бахинька!

Начиная с понед[ельника] я хвораю, так, что должен был прибегнуть к помощи достославного Виноградова. Ныньче он мне позволил выехать только на урок, и потом опять надо сидеть дома. Скучно для меня так долго не видать Вашей милейшей физиономии, и потому я прошу Вас без всяких отговорок явиться сегодня вечером ко мне непременно; несмотря ни на какую погоду. — Вот если бы у меня было фотографическое изображение Вашего лица (взято из фразы Петры: каково лице), то я конечно не предъявил бы таких свирепых требований. —

Кстати у меня был вчера Петра и я кое-что Вам расскажу.

Придите же непременно

О мой Рамеа!
М. Балакирев.

Четверг 16 окт.

1858

Виноградов — это был, по всей вероятности, доктор Николай Андреевич (1811—1886).

«Если бы у меня было фотографическое изображение Вашего лица… я бы не предъявлял таких свирепых требований» — т. е., чтобы Стасов, несмотря ни на какую погоду, пришел к Балакиреву, чтобы поддержать его бодрость среди охватившей его от болезни скуки и хандры. Несколько позднее (см. ниже письмо № 65 от 10 февраля 1861 г.) Балакирев пишет, уже имея перед собою портрет Стасова: «Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь лучше писать». Очень интересно сопоставить эти два письма с письмом Мусоргского к Стасову же от 19 октября 1875 г, где он пишет (получив фотографию с портрета, написанного со Стасова Репиным): «Ваш энергичный и вдаль смотрящий лик учрежден над моим рабочим столом и подталкивает меня на всякие хорошие дела. Великое Вам спасибо, дорогой мой. Я часто взглядываю на Вас: весь собравшись Вы вдаль смотрите, что-то впереди чуете; силой и знанием правоты врезалась всякая морщинка — молодец Илья Репин! Великое Вам спасибо. Вот эти-то хорошие живые вдаль да впереди и подталкивают меня»….

29.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

Четверг [16 окт. 1858]

Милий, Вы никак, ни за какие пряники на свете не воображаете получить того ответа на свою записку, который теперь от меня получите. И так узнайте: я болен (!!!), и поэтому сам теперь сижу дома, не выхожу, не знаю даже, выйду-ли даже завтра со двора. Третьего дня, во вторник, мы были все у Алексея Кларка на именинах его жены. После обеда (быть может, под влиянием двух рюмок шампанского или чорт знает чего другого — скорее последнее, — мне была приятна в ту минуту одна вещь, а Вы знаете от всякого удовольствия человек делается немного сумасшедшим) — и так, после обеда мне вдруг взошла в голову такая глупость, какой свет не производил. Я вздумал попробовать прежней силы, схватил и поднял на руки Алексея Кларка, который, Вы припомните, чуть не головой выше меня и плечист в меру. Ничего, прошло. Тогда мне вздумалось продолжить ту же глупость и перед женским полом, который был в другой комнате; я снова поднял Алексея на руки и перенес его из одной комнаты в другую. Но, когда я его опустил на пол, я услыхал, что у меня внутри живота точно что-то упало и лопнуло, и с тех пор я не перестаю болеть. Был я вчера утром в Библиотеке, но принужден воротиться домой и лечь, тоже лежал почти весь вечер, несмотря на то, что было много гостей (по случаю именин Маргариты), и вставал только, чтобы играть в 8 рук. — Был у нас, между прочим, министр народного просвещения в России. Был также и Петра, но рано ушел к которой-то из невест, вероятно к какой-нибудь княгине, графине или герцогине. Я же между тем наказан за свое дурачество тем, что и сегодня лежу на спине — этим только манером мне лучше. И так до свидания. — Как мы Вас посылали в понед[ельник] ко всем чертям за то, что надули нас и не были после Фицтума у Драгомиски. Что за скука, что за тоска, что за отвращение! II Какой у него набор скотов, всякого музыкального сора петербургского, всякой швали полу-инвалидной!! А сам хозяин-иезуит? Этакая шельма, ему мало, что теперь он безнаказанно может унижать «Жизнь за царя», точно будто это какая-то окончательная дрянь (мы сами виноваты, мы сами на то ему дали право. Впредь он от меня услышит одни только беспредельные похвалы «Жизни за царя», — себе в наказание) — ему мало это право, он еще разными траншеями и подземными ходами подкапывается под «Руслана», что дескать, это только «хорошо со стороны идеальности, но есть что-то еще другое — правда (т. е. он сам и его опера)» — и это гораздо выше всего остального. Этому молодцу и подлецу надо раз задать порядочный трезвон, публичный и громкий, — чтоб он знал свое место, а главное прекратил с нами свои анафемские подземные траншеи. Прощайте покуда.

Иду опять лечь.

В. С.

Алексей Матвеевич Кларк — старший брат невестки В. В. Стасова, Маргариты Матвеевны Стасовой, рожденной Кларк, жены Николая Васильевича Стасова. Именины жены Алексея Матвеевича, Прасковьи Андреевны (?) приходились на 14 октября, а именины Маргариты Матвеевны на 15-е, что дает возможность датировать письмо 16-м октября.

«Министром народного просвещения в России» А. В. Мейер прозвал профессора Платона Васильевича Павлова, приятеля всех братьев Стасовых и их сестры Надежды Васильевны, известного историка, профессора статистики и политической экономии и общественного деятеля. Он был основателем первых «воскресных школ» в России (закрытых правительством в 1862 г. за «неблагонадежность»). В том же 1862 г. за свою речь о «Тысячелетии России», которую Павлов заключил словами: «Россия стоит теперь над бездной, в которую мы повергнемся, если не обратимся к последнему средству спасения — к сближению с народом. Имеющие уши да слышат», — он был выслан в Вятку. Лишь в последние годы своей жизни он вернулся к профессорской деятельности и был первым, читавшим в Киевском университете курс истории искусства в связи с историей культуры.

О Фицтуме фон Экштедт, устроителе «университетских концертов» см. выше комм. к п. № 20.

«Драгомиски» — называл А. С. Даргомыжского тот же Мейер, коверкая польскую фамилию на французский манер.

О том, какого невысокого полета, особенно в смысле музыкальности, было общество, собиравшееся у Даргомыжского в 50-х и в начале 60-х годов, не раз было говорено в печати. Состав этих собраний резко изменился к концу 60-х годов, когда вокруг Даргомыжского сплотились настоящие музыканты с серьезными требованиями от искусства — члены балакиревского кружка.

О неискреннем и завистливом характере отношений Даргомыжского к Глинке тоже не раз указывалось. Но очень интересно отметить в конце письма то, что Стасов, впоследствии так высоко ставивший провозглашенный Даргомыжским лозунг «правды в искусстве», тут с негодованием говорит о неодобрительных отзывах Даргомыжского не только о «Жизни за царя», но и о «Руслане», где есть одна только сторона «идеальности», а у него, Д-го, будет одна «правда» — и Стасов порицает себя и своих друзей за то, что они своими критическими замечаниями о музыке «Жизни за царя», т. е. высказывавшимися ими мнениями о том, что «Ж. з. ц.» — опера замечательная, но что в ней много еще итальянизмов, «дали право» Даргомыжскому так «унижать» эту оперу. Возмущенное чувство и обида за обожаемого им Глинку заставляет Стасова пообещать, что Даргомыжский, себе в наказание, услышит от него впредь лишь безмерные похвалы «Жизни за царя».

30.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменсакого.

[11 ноября 1858 г., вторник.]

Милий, у Людмилы Ивановны на завтра для Руслана № 9 в бельэтаже, и она нас обоих ждет. Кто из нас раньше будет на месте? Завтра-же я расскажу Вам, какого таланта мы видели вчера в роли Отелло. Он Негр, у него конечно много недостатков, но талант огромный и конечно я на своем веку не увижу лучшего Отелло. Советую Вам не пропускать его, чтобы иметь понятие о Шекспире.

Ваш
В. С.

Вторник утро.

Этот вторник был вторник 11 ноября 1858 г., так как в первый раз по возобновлении «Русла н» шел 12 ноября в среду, а знаменитый трагик-негр, Аир Ольридж, гастролировавший тогда в Петербурге и игравший по-английски с немецкой труппой Михайловского театра в Мариинском театре (тогда театре-цирке), выступал в роли Отелло в понедельник 10 ноября.

31.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

18 ноября/Вторник. (1858)

Милий, у Людмилы Иван, на завтра ложа № 11. При этом случае, скажу Вам, что сегодня утром с жадностью пробегая новое сочинение Маркса о Бетховене, я имел удовольствие найти, что еще в одном предмете встретился с ним во мнении: как я всегда думал, он считает, что последняя часть III Симфонии выражает толпу народа, народный праздник, где разнообразные группы сменяют одна другую: то простой народ, то военные идут, то женщины, то дети — и все это на фоне какого-то сельского ландшафта.

Мне кажется, именно такое не-военное, не-героическое, обще народное, так сказать гражданское окончание необходимо было этой симфонии, начавшейся ужасами и криками войны. Маркс в особенности указывает на крик сражения:

как на одну из удивительнейших вещей, между тем как Улыбышев всего больше этим скандализировался. Сверх того Улыбышев находит тут какое-то неправильное разрешение, Маркс же находит его самым естественным, шаг за шагом, а именно:

Но вот что кроме того: Маркс считает чисто игрой Бетховенского каприза, чисто музыкальною вариациею, и больше ничего следующие места:

Но не следует-ли скорее принять их за выражение суетни и грациозной болтовни женщин в толпе (№ 1) и шаловливость детей, шныряющих в толпе № 2). — Прощайте. Конногвардейцы утвердили вчера вечером программу квартетных концертов.

В. С.

Ложа у Л. И. Шестаковой, куда приглашал Стасов Балакирева «на завтра», 19 ноября 1858 г., была опять на представление «Руслана», шедшего во 2-й раз по возобновлении в среду 19 ноября 1858 г.

3-я, так наз. «героическая)) симфония Бетховена, Es-dur (opus 55) первоначально должна была быть посвящена Наполеону I, первому консулу и вождю республиканских войск Франции, но дальнейшие деяния его и события разочаровали Бетховена, и он разорвал заглавный лист с своим первоначальным посвящением и впоследствии посвятил симфонию князю Лобковицу. В последней ее части действительно можно найти картину народного, не-военного, праздника. Написана она Бетховеном в 1802—1804 гг. Проф. Адольф Бернгард Маркс, известный немецкий теоретик и историк музыки (1799—1866) разбирает эту симфонию в своем сочинении „Ludvlg von Beethoven. Sein Leben und Schaffen“, где эти нотные примеры приведены в I томе на стр. 306 и 301 (1 изд. 1859 г.). Улыбышев же говорит о ней в своей книге cBeethoven, ses critiques et ses glossateurs». Как известно, Улыбышев не сочувствовал гениальному новаторству Бетховена и всегда ставил его ниже Моцарта, что вызвало со стороны Серова статьи против него (были напечатаны в «Музыкальном и театральном вестнике» 1852 г. №№ 6, 7 и 8 и перепечатаны в Собрании сочинений Серова в II томе под заглавием: «Письмо к Улыбышеву по случаю толков о Моцарте и Бетховене».

«Конногвардейцы утвердили вчера программу квартетных концертов» — Дм. Вас. Стасов по поводу этих концертов написал нам следующее: «Я был приятелем с В. А. Кологривовым, постоянно у него бывал, и он у меня; у него часто собиралось много музыкантов (ф-пьянисты и инструменталисты оперные); жена его была прекрасная пьянистка. Бывали постоянно Рубинштейн, Пиккель, К. Альбрехт (2-я скр.) Вейкман (альт), Дробит (виолончель, учитель А. Н. Серова), К. Шуберт, Зейферт (оба виолончелисты), Леви, Кросс, etc; играли квартеты; Рубинштейн всегда бывал. В это же время был и др. музыкальный кружок: отец Луи Маурер, капельмейстер Михайловского оркестра (тогда у него был свой оркестр, как и у Александрийского, где был капельмейстером Кажинский), и его сыновья; один Всеволод, другого имени не помню. Мауреры давали цикл квартетов (ев зале Благородного собрания») — точно так же и Леви (в зале Бенардаки); стали давать цикл квартетов: Пиккель, Вей кман, Альбрехт и К. Шуберт, — очень посещаемый. И вот несколько конногвардейцев, из коих мне был хорошо знаком Алекс. Федор. Миркович, обратились ко мне, как близкому человеку и хорошему знакомому с музыкантами, устроить цикл квартетных вечеров; они заранее гарантировали квартетистам известную плату за 4 или 6 вечеров. Квартет состоялся в зале Петропавловской церкви (уг. Невского и Конюшенной) по подписке, с заранее объявленной и отчасти мною составленной, по соглашению с музыкантами, программой. Музыканты были указанные выше мною. А четверо офицеров конной гвардии были: А. Ф. Миркович, Ал-р Алексеевич Киреев, Кавелин и Михалков".

32.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[Четверг] (26 Февр. 1859) Дорогой Бахинька!

Я нездоров и очень желал бы, чтобы Вы пришли сегодня вечером усладить мою скуку. —

У меня имеется квартет Ф. Шуберта (в 4 руки) и еще кое-что его же, чрезвычайно хорошее, чего Вы кажется не знаете. —

Приходите. Мне Вас будет очень приятно видеть.

Ваш
М. Балакирев.

Четверг.

«Квартет Ф. Шуберта в 4 руки и еще что-то его же чрезвычайно хорошее, чего Вы, кажется, не знаете» — о постоянном желании узнавать неизвестные еще им произведения великих мастеров музыки и о постоянном разбирании этих произведений Балакиревым, Стасовым и всем маленьким кружком, группировавшимся вокруг М. А., уже сказано в комм. к п. № 22.

«Мне будет очень приятно Вас видеть» — фраза, часто говорившаяся и писавшаяся Л. И. Шестаковой в ее записках к друзьям.

33.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

[1859 г. Вторник.] Милый Милий!

Я воображал видеть Вас вчера в концерте, и очень сожалею, что этого не случилось. Мне нужно и хотелось передать Вам одно приятное-приятное для меня дело. В воскресенье я показывал «Лира» одному музыканту, — само собой разумеется, что он был в восторге. Все ему было там чудесно: и темы, и работа, и инструментовка, и форма, и гармонические изобретения. Но не в том дело — я думаю, уже все Вам давно говорят это. Но было бог знает как приятно вот что: и он тоже повторил то, что я намеднись говорил: а именно, что Вам больше не у кого и нечему учиться… "Если бы он пришел к Марксу, то Маркс поклонился бы ему низенько и сказал бы: «Мне нечему Вас учить, Вы уже все прошли». —

Скоро ли все заговорят о Вас и остальные мои слова и надежды?

В. С.

Вторник [1859.]

То, что не названный по имени музыкант высказал о совершенно самостоятельно приобретенном Балакиревым пристальной работой над классиками глубоком знании и форм, и гармонии, и инструментовки — это самое высказывал неоднократно Лист, напр. Бородину, по поводу его 2-й симфонии, и всем его сотоварищам, членам так наз. «могучей кучки», напр. по поводу «Парафраз», т. е. ряда пьес, в шутку написанных ими на тему так наз. «собачьего вальса». Лист писал им в своем письме: «В форме шутки (sous forme plaisante), вы создали произведение с серьезным значением. Ваши „Парафразы“ восхищают меня: ничего нет остроумнее ваших 24 варьяций и 14 маленьких пьесок на тему (thème favori obligé) — [приведена тема так наз. собачьего вальса]. Вот, наконец, превосходное сжатое руководство (compendium) науки музыкальной, гармонии, контрапункта, ритмов, фугованного стиля и того, что по-немецки называется „Formlehre“ (наука форм). Я охотно предложу профессорам композиции всех консерваторий Европы и Америки взять ваши „Парафразы“ за практическое руководство при их преподавании».

Но разные малознающие критики и рецензенты и прежде и теперь постоянно охотно распространяются о «невежстве» и «незнании» Балакирева и о дилетантизме в произведениях его и других его товарищей.

34.[править]

На обороте: Mилию.

Милий, какая досада, что я Вас не застал! Вчера меня дома не было, и оттого я уже поздно вечером получил Вашу записку. Но у меня и так было назначено увидаться с Вами завтра, т. е. в пятницу, и напомнить Вам, как мы провели вместе эту самую пятницу в прошлом году. Право мне предосадно, что Вас не увидел сегодня. Я Вам принес калач и свой старый долг Лира, но еще третью вещь: только что вышедший первый том Белинского, из которого мне так хотелось первому прочитать Вам кое-что. Все молодое русское поколение воспитано Белинским, оттого я захотел, чтоб Вы узнали его чудесную, прямую, светлую и сильную натуру. Я его очень люблю. Авось мы с Вами на нем не разойдемся. Мне это последнее время было довольно хорошего, и тем жальче, что мне не удалось прибавить к этому хорошему часок, проведенный с Вами.

В. С.

I том 1-го издания сочинений Белинского вышел в 1859 г., а спустя немного времени в этом же году и II том. Виссарион Григорьевич Белинский — знаменитый русский критик (р. 1810, ум. 1848). Стасов в своей «Автобиографии», и в письмах, и в разных своих статьях называл Белинского воспитателем и своим и всего своего поколения, в смысле безусловного освобождения от всяких предрассудков, предвзятых понятий и смелого критического отношения к явлениям жизни, литературы и искусства, и в тех же отрывках «Автобиографии» говорит о том, что в «годы учения» никто не оказал на него такого «громадного влияния, как Белинскнй, Генрих Гейне (особенно своим „Салоном“ и рядом писем из Франции) и Дидро».

Трудно решить о какой «пятнице» идет речь и почему в этот день Стасов принес Балакиреву подарки — книжку Белинского, калач, который Балакирев особенно любил всю свою жизнь, и, наконец, «Лир», т. е. экземпляр шекспировской трагедии.

Написано это письмо красным карандашом — вероятно, на столе в передней Балакирева, которого Стасов не застал дома.

35.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

[Среда 8 апр. 1859] Драгоценный Бахинька!

Будьте милый, придите нынче вечером ко мне, пораньше. Я болен и душевно и телесно, авось Вы будете моим медным змием, я же чувствую какую-то особенную внутреннюю потребность Вас видеть.

Ваш Милий.

Среда.

«Будьте моим медным змием» т. е. «спасителем в бедствии», подобно тому библейскому «медному змию», который по преданию спасал от смерти, грозившей от укуса ядовитых змей.

«Я чувствую какую-то особенную потребность Вас видеть».. Мы уже указали и в предисловии и в комментарии к п. № 13 и говорили в нашей книге «Владимир Стасов» про ту горячую дружескую привязанность, которая тогда связывала М. А. и В. В., о том, как при всякой невзгоде, заболевании, неудаче или, наоборот, в радостные моменты оба они стремились поскорее увидеться, поговорить, искали друг у друга поддержки (особенно Балакирев), и наконец мы указали на постоянно встречающиеся в их письмах выражения и фразы вроде приведенной.

36.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[5 мая 1859.] рагоценнейший Бахинька!

Еще раз напоминаю Вам о четверге, будьте дома. — В последний раз, как мы прогуливались с Вами по Невскому, Вы оставили меня под таким приятным впечатлением, что я был близок к тому, чтобы не сдержать свои слова и в воскресенье дернуть к Вам вместо Толстых. Впрочем у Толстых было довольно весело. — Потомок и предок будущих польских королей играл ту знаменитую фантазию, которую я разбирал у Нат. Ив. — что за фантазия, — просто умора! — Там я сошелся с известным халдейским поэтом Шавченкой, который коснулся сразу таких струн моего сердца (если только оно у меня обретается), что сделался мне чрезвычайно приятен, до такой степени, что я даже стал подумывать об том, что не прочесть ли мне его вирши? — Кстати, теперь я читаю историю Богдана Хмельницкого Костомарова. Как хорошо написано. — Как приятно мне читать это, просто наслаждение. Я верно кровожаден и варвар в душе, потому что история казней, которым предавали казаки ясновельможную нацию, оканчивающуюся на ski, радовала мое сердце столько-же, сколько печально действует на меня перечень ужаснейших пыток и притеснений, коим подвергались казаки. — Все это время мне ужасно хотелось бы повидаться с Вами, ибо я еще хочу поговорить с Вами об Караванной улице, и еще много другого, чего в раз и не сообразишь, и не припомнишь. — Вы мне так в последний раз были приятны, что я не мог дождаться четверга, чтобы не написать Вам несколько строк, в коих конечно ничего нет, а все-таки как-то приятно, ибо представляю себе Ваше дикое лицо, нелепый нрав и как бы беседую с Вами.

Ваш М. Б.

Вторник.

Что то летом постигнет мя?

Толстые — это тогдашний президент Академии художеств, известный скульптор и медальер, граф Федор Петрович Толстой и его семья, состоявшая из жены и трех дочерей, из которых Мария Федоровна вышла за скульптора Каменского, а Екатерина Федоровна, вышедшая впоследствии за профессора-окулиста Юнге, оставила «Воспоминания» {(1843—1850) изд. «Сфинкс», Спб].

«Потомок и предок будущих польских королей» — к этим словам на подлиннике рукою В. В. Стасова приписано Антон Контский". Антон Кентский (1816—1890), известный пианист, написал бывшую тогда в большой моде среди малопросвещенных любителей музыки фантазию «Le réveil du lion» («Пробуждение льва»), каковую все петербургские барышни 50—70-х годов прошлого века считали своим долгом отбарабанивать на фортепиано.

«Шавченкой», т. е. Тарасом Григорьевичем Шевченкой, как произносил эту фамилию все тот же Н. А. Бороздин. Т. Г. Шевченко, знаменитый украинский поэт (1814—1861), автор «Кобзаря». В 1858 г. Шевченко как раз вернулся в Петербург после окончания его ссылки в качестве рядового в Оренбурге.

«Богдан Хмельницкий» Костомарова был напечатан в соч. Костомарова «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей», отд. II, вып. 5, СПб., 1874.

Н. И. Костомаров, русский историк и писатель (1817—1885). Повидимому, на Караванной жили тогда Анна Федоровна и Павел Михайлович Ковалевские, и кажется, что Балакирев одно время очень увлекался этой молодой женщиной, прекрасной пианисткой. Павел Мих. Ковалевский, поэт, художественный критик и автор ряда талантливых путевых заметок и воспоминаний (1823—1907). О его романе «Итоги жизни» см. выше комм. к п. № 6 и ниже к п. № 50.

37.[править]

На конверте:

Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[Пятница, 17 июля 1859.]

Я опять нездоров и все время дома. Пожалуйста придите сегодня вечером пораньше, да принесите 8-й и 6-й томы «Истории» Соловьева. 7-й и 9-й по просьбе Ник. Вас. возвращаю. — Непременно приходите, мне страшная тоска, хоть сейчас в канаву.

М. Балакирев.

Пятница 17 Июля 59.

Первое издание «Истории» Соловьева выходило между 1851 и 1858 гг. по 1 тому в год, а с 1854 г. уже начали переиздавать: 2-й том в 1854 г., 3-й — в 1857 г. Николаи Васильевич Стасог., старший брат В. В. (1818—1879), был военный, служил в конной артиллерии, а потом был бау-адъютантом в Зимнем дворце, т. е. заведывал всеми перестройками и ремонтом дворца, унаследовав от отца, архитектора, способности и любовь к зодчеству. Как и все братья Стасовы, он очень много читал, особенно по естественной истории, был членом Вольно-экономического общества, а дома, в часы досуга, любил заниматься устройством аквариумов, террариумов, наблюдением над превращением гусениц, над шелковичными червями и т. д.

38.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

[17 июля 1859.]

Любезный Милий, я никакими судьбами не попаду к Вам сегодня, или точнее сказать я не должен выходить. При этой препроклятой штуке, которая теперь со мной случилась — Вы знаете — я должен непременно хоть по вечерам не трогаться с места и лежать горизонтально, не двигаясь. Особливо мне всего хуже бывает от лестниц, а их Вы знаете и у нас и в Библиотеке — низенькие-ли они. Я вам скажу, что моя болезнь напала на меня так не кстати, как Вы не можете себе вообразить. Чорт знает, как она мне мешает в тысяче вещах. Право я скверно бы сделал, еслиб вечером еще делал движение. — Если Вам будет не особенно трудно, лучше попадите к нам. Завтра утром уезжаем в Парголово, а Вы между тем промнетесь немножко, рассеете и себя и меня. Помните, что Вы еще должны мне Сонату Шумана за мои именины.

Ваш В. С.

Это письмо, как видно из содержания его, написано в тот же лень, как и предыдущее письмо Балакирева, и это подтверждается последними словами письма о том, что Балакирев должен еще [сыграть] сонату Шумана за именины Стасова, бывшие за день перед тем, 15 июля.

«Мы завтра утром уезжаем в Парголово» — т. е. в субботу. — Семья Стасовых в те годы жила летом в Парголове, а братья Стасовы, Николай, Александр, Владимир и Дмитрий, ездили туда каждую субботу и оставались до понедельника. Сообщение с городом тогда было лишь на лошадях, причем из Парголова приходилось иногда ездить на телегах, туда же — в карете, так как дилижанс доходил лишь до 1-го Парголова и ходил редко.

Робертом Шуманом написаны три сонаты: A-moll, g-moll и f-moll. Неизвестно, о которой Стасов напоминает Балакиреву в этом письме.

39.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

29 Июля 59.

Любезный Милий, я уезжаю завтра утром в 8 часов, ворочусь либо в будущую середу, либо в предбудущий четверг. Если на будущей неделе будете в наших краях, наведайтесь в Мелиховское заведение. Если же Вам будет некогда или нельзя, то — до свиданья на той неделе. Пете напишу уже из Пскова. Чем-то Вы меня порадуете при моем возвращении? Все прочее хорошо, но я, как бульдог, держусь зубами за Шумановскую Сонату, которую Вы мне должны еще с 15 Июля. И так, на будущей или предбудущей неделе сделаемте у нас заседание — в зале, в подштанниках.

Вышел на днях 2-й том Белинского. — Считайте его за мною.

Ваш В. С.

Не пришлете ли Вы к пятнице или субботе нотную бумагу для Гусикевского в Мелиховское заведение: наши поедут, то отвезли бы.

О поездках с научной целью Стасова и Горностаева и 1858 и 1859 гг. в Новгород и Псков и о явившихся ее результатом напечатанных работах Стасова см. комм. к. п. № 23.

«Пете напишу», т. е. Бороздину.

А. С. Гуссаковский жил летом в Парголове у Стасовых, поэтому нотную бумагу «наши», т. е. братья Стасовы (Н. В., А. В., Д. В.) и «отвезли бы ему», отправляясь из города на дачу (ср. комм. к. п. jN? 38).

40.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

27 Ав. четверг,
утро.

Любезный Милий, я несколько часов тому назад воротился из Новгорода (а именно вчера вечером) и тороплюсь поскорей написать Вам по двум делам, которые оба меня очень интересуют.

Во-первых: в одном из писем от Мити, которые пришли в мое отсутствие, он пишет между прочим: "Всякий раз, в последних своих письмах, я позабывал написать курьезную штуку. Скоро по приезде в Лондон, я прочел водной английской газете следующую вещь по случаю концерта Рубинштейна (следует английский текст, который я Вам перевожу здесь, Mилий): «Рубинштейн — величайший пьянист, какой только посещал Англию после Листа и Тальберга, он достойный представитель той страны, которая со всяким днем приобретает все более и более значения в музыкальном отношении и которая считает в числе своих исполнителей: Балакирева, другого пиа>-ниста очень высокого достоинства и почти европейской репутации, и скрипачей Венявских, братьев Мауреров, Львова и других»… Митя продолжает потом: «Кто это написал, было бы любопытно знать, но в Англии на это почти нет никакого способа, тем более мне».

Во-вторых, Милий, у меня до Вас есть просьба: я Вас не увижу эти дни в Петербурге, потому что сегодня весь день должен быть не дома, а завтра, вероятно, мы уедем в Парголово, в последний раз, так как на будущей неделе наши переезжают в город. В воскресенье Александров день — нельзя-ли Вам в субботу или в воскресенье попасть к нам туда? Я бы Вас звал ехать с нами уже с завтрашнего, но, конечно, Вам и нельзя и некогда. Вы знаете, я люблю Парголово без памяти. Тут я бы простился с ним, мы бы вместе обежали его в последний раз, взглянули на все, что там есть чудесного, и — были бы вместе несколько хороших часов (я надеюсь хороших, покуда еще не поссорились окончательно); если же Вам уже никак нельзя, или Вы просто не захотите, присылайте мне Гусакевича, которого я привык считать маленьким Вашим эхом, и из которого я начинаю уже ожидать даже и хорошего человека, как Вы.

Мне так бы хотелось, чтоб последний мой день в Парголове мог выйти совсем хорошим — как, напр., день рождения моей Сони, или, помните, тот вечер в одну субботу, когда мы вместе ушли от Нат. Ив. и долго бродили по Невскому. В Новгороде я еще раз узнал, что для меня (а может быть и для всех то-же самое) одно только и есть настоящее счастье — работать, т. е. делать то, к чему тянет и к чему способен. Улицы ли мостить, или создавать Гамлета, все равно, смотря по тому, кто мы сами — червяк или Шекспир--но работать, делать, что можешь — вот что одно я признаю на свете. И так, авось увидимся (если дождя не будет).

Ваш
В. С.

О цели поездки в Новгород и Псков см. выше комм. к п. п. No № 23 и 39.

Д. В. Стасов летом 1859 г. сделал большое путешествие по Европе. Из Петербурга он выехал на пароходе вместе с Кавелиным, Катковым, Расселли и др.; в Дрездене был одновременно с М. А. Марко-Вовчок и М. П. Анастасьевой; в Лондоне — вместе с семьей В. А. Соллогуба, Антоном Рубинштейном и Веяявским; познакомился с Герценом и Огаревым (у которых встречался с Н. Г. Чернышевским) и познакомился и очень подружился с Кларой Шуман (см. «Временник Пушкинского дома на 1923 г.» и «Музыкальную летопись» № 3 — «Клара Шуман в России»).

В присланной Д. В. Стасовым в письме к брату выдержке из статьи английской газеты очень интересно отметить, что английский автор ставит имена Балакирева и Рубинштейна как имена почти равноценных русских пианистов. По этому поводу следует указать, что в 50-х годах Балакирев как пианист заставил говорить о себе столько же, как Рубинштейн, и мог рассчитывать сделать подобную же блестящую карьеру виртуоза, но затем главное внимание обратил на дирижирование, и когда в 1870 г. сделал попытку вернуться к концертированию в качестве пианиста (в Нижнем-Новгороде), то не имел прежнего успеха, и это заставило его на многие годы отказаться от публичных выступлений. Лишь в 1890 г. он вновь дал два концерта — оба с благотворительною целью. Полагаем, что удар самолюбию и недовольство собой в связи с материальными невзгодами сыграли не малую роль в том нравственном переломе, который совершился с Балакиревым в начале 70-х годов, заставив его на несколько лет замкнуться от общения с прежними друзьями, а позднее и совершенно отдалиться от некоторых из них.

«В воскресенье — Александров день» — 30 августа был день именин Ал. Вас. Стасова.

Очень курьезно отметить, что Стасов, всегда утверждавший, что «так называемые красоты природы для неге не существуют», на самом деле умел находить прелесть даже в живописных уголках Парголова и Ораниенбаума и очень хотел, чтобы и друг его М. А. оценил их. В позднейшие годы, все так же утверждая, что «красоты природы не для него», он безмерно восхищался величественными видами швейцарских и тирольских гор и в одном из своих писем к Н.Финдейзену (26 июля 1893 г. из Интерлакена) необыкновенно ярко и образно передал это свое восхищение перед Юнгфрау и окружающими ее горами: «А во-вторых скажу, что я Швейцарию давно знаю и сколько времени знаю, столько времени люблю, но никогда еще не бывал в Интерлакене, все не случалось, не туда лежала дорога, но вот наконец попал — и плаваю в беспредельном восторге, когда-нибудь он у меня выразится. У меня и в меня ведь все так крепко западает, как целая сотня гвоздей, вколоченных громадным молотком со всего размаха. Мне часто приходит в голову это великолепное, чудное, беспредельно поэтическое выражение псалма которого-то: „Стрелы твоя унзоша во мне“. Я бы мог эти самые слова сказать, повернувшись лицом к Юнгфрау, горе, которая у меня целый день пред глазами и точно какая-то чудная нарядная бальная красавица в белом шелковом платье „муаре“, с широко распущенным по полу подолом, а другие красивые товарки, только уже не белые, а в зеленых атласных и черных кружевных платьях, только сами пониже ростом и поменее красивые. Те стоят и глядят, как она сияет и блещет. Вот какие стрелы вонзились тут в меня гвоздями и винтами прямо в сердце и засели глубоко на веки…»

О работе, об активном деяний и творчестве — как об единственном настоящем счастья для человека — см. то, что говорит Стасов в п. № 10, а также комм. к этому письму.

41.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[Понедельник, 7 сентября 1859.]

Жду Вас к себе в Среду вечером. У меня будет Петр и Мусорские. Будет недурно (надобно полагать). Да не забудьте Ваше обещание нарисовать заглавие для Камаринской. Скоро надобно будет его делать. Я уж корректуры возвратил.

Ваш М. Балакирев.

Если Вам, по свойственной Вам дикости и нелепости нрава Вашего, нельзя будет в среду, то дайте знать и сами назначьте день, только не в субботу.

Понед. 7 Сент. (1859.)

Что l’ami du compositeur?

В те голы, да и позднее, члены балакиревского кружка (и, как указано выше, в особенности М. А. В. и В. В. С.), нередко собирались для того, чтобы вместе читать новые литературные произведения, проигрывать новые или любимые вещи, показывая друг другу свои сочинения — и ни о каких ужинах, выпивках, игре в карты некогда и речи не было. Угощение бывало самое скромное, вроде сандвичей и фруктов к чаю.

«У меня будут Петр и Мусоргские» — т. е. Ник. Алек. Бороздин и братья Модест и Филарет (он же Евгений) Петровичи Мусоргские.

На оригинале письма рукою В. В. Стасова приписано: «Заглавный лист для Камаринской по моей просьбе нарисовал Алексей Максимович Горностаев».

Алексей Максимович Горностаев (1808—1862), академик Академии художеств, известный архитектор, дядя Ивана Ивановича Горностаева и Натальи Ив. Собольщиковой. Стасов высоко ценил его, как художника, ранее других обратившегося к старинному русскому стилю зодчества, и после его смерти посвятил ему очерк, напечатанным в 1889 г. в «Вестнике изящных искусств» (под редакцией А. И. Сомова, выходившем с 18S3 по 889 г.).

«L’ami du соmроsiteur», т. е. друг композитора — этим именем подписался В. П. Энггльгардт на изданных им за границей произведениях Глинки, что дало повод Балакиреву и другим членам его кружка постоянно подтрунивать над этим эпитетом и не раз острить на этот счет (см. ниже письма от 4 и 7 мая 1864 г. и изданные под ред. А. Н. Римского-Корсакова «Письма Мусоргского», особенно №№ 47).

42.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[Среда. Сентябрь 1859 г.] Милейший Бахинька.

С нетерпением жду завтрашнего дня и напоминаю Вам об нем. Не забудьте же, смотрите. Я Вас жду. Не знаю, что-то будет.

Ваш М. Балакирев.

Среда,

(Сент. 1859).

Это письмо, помеченное лишь средой (к чему Стасовым приписано было «сент. 59»), очевидно, было написано в ту самую среду, на которую Балакирев звал к себе Стасова в предыдущем письме от 7 сентября 1859 г., т. е. среда 9 сентября.

Слова «Приди ко мне» и 2 такта музыки — из романса Балакирева, начинавшегося этими словами (на текст Кольцова). Это — один из 12 романсов, изданных Деноткиным в 1859 г. (см. комм. к п. № 8).

43.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[Среда, 9 сентября 1859 г.]

Милейший Милий, к величайшему удивлению Вашему и моему, сегодня утром оказалось, что я — болен!!!! Был доктор, объявил, что у меня простужена голова, есть также лихорадка etc., и велел, для начала, просидеть два дня дома. Что потом будет, то неизвестно, но верно то, что сегодня никоими манерами не могу попасть в Вам. Итак, на меня не сердитесь, я не виноват.

Ваш В. С.

Среда.

Мы уже указали выше, что и Балакирев и Стасов были крайне мнительны, будучи от природы чрезвычайно здоровыми людьми, и потому о какой-нибудь простуде, головной боли, даже насморке писали чуть не в трагическом тоне, как и тут: «я болен» и четыре восклицательных знака!!!! — а всего только простуда головы.

44.[править]

На обороте письма:

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[Воскресенье, 28 сентября 1859 г.] Милейший Бахинька!

Жду Вас к себе в среду, приходите пораньше, у меня будет вся наша работающая компания, т. е. Мусорский и Гуссаковский, может быть и Крылов придет.

Ваш М. Балакирев.

Воскр.

(28 сентября 1859).

«Вся наша работающая компания» — т. е. молодые композиторы, наиболее близкие тогда к Балакиреву, от которых он ожидал многого в будущем, а также Владимир Александрович Крылов известный впоследствии под псевдонимом Александрова, драматург, зять Сергея Петровича Боткина (женатого первым браком на его сестре). Крылов был преподавателем в пансионе, которым тогда заведывали Кюи и его жена; в те годы он, Крылов, нередко переводил стихами и прозой тексты для вокальных произведений, исполнявшихся в концертах, а также писал сценарии и либретто для членов балакиревского кружка; так, повидимому, он был одним из либреттистов для предполагавшейся оперы Балакирева «Жар-птица», но последним не написанной. Крылов написал и для Кюи либретто для его оперы «Сын мандарина».

45.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Мелиховой.

Суббота. [17 октября 1859.]

Любезный Милий, если Вам свободно, приходите завтра к нам, и это именно по следующим причинам: 1) я наконец получил заглавный лист для Камаринской; это такая прелесть, что я просто в восхищении. Но так как листок этот мне нравится, то, вероятно, Вам наверное не понравится, к чему я и приготовляюсь. 2) У нас хотел быть завтра Григорович, и мне было бы приятно, если б Вы немножко посмеялись вместе с нами на разные веселые каррикатуры. Мне так давно уже не случалось смеяться вместе. До свиданья.

Ваш В. Стасов.

17 октября 1859.

Заглавный лист для «Камаринской», изданной Стелловским в 1859 г., нарисован был акварелью А. М. Горностаевым, как было указано выше (комм. к. п. № 41.)

Дмитрий Васильевич Григорович (1822—1899) писатель, автор «Антона Горемыки», «Рыбаков», основатель музея «Общества поощрения художеств», был одарен необыкновенным даром рассказчика и передавал разные наблюдавшиеся им сцены из жизни всевозможных кругов общества, а часто рассказывал и вещи, никогда не бывшие в действительности, но представлял в лицах и подражал голосам и манере говорить друзей и недругов так, что втечение целых вечеров заставлял себя слушать и часто хохотать до упаду. В детстве и юности мы не раз бывали этому свидетелями, когда он бывал в доме у В. В. и Д. В. Стасовых.

46.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[23 октября 1859.] Любезный Милий!

Посылаю Вам заглавие Камаринской, все еще без балалаек. Покажите поскорее Стелловскому и решайте дело так или сяк. Только никоим образом не оставляйте у него рисунка.

До свиданья.
В. С.

23. окт. 59.

По указанию и желанию, высказанному Балакиревым, А. М. Горностаев нарисовал на заглавном листе «Камаринской» балалайки, как инструменты, звук которых слышится в инструментовке этой глинкинской увертюры.

47.[править]

На обороте письма:

Владимиру Васильевичу Стасову. На Моховой, в доме Мелиховой.

[Суббота. 7 ноября 1859.] Милый Бахинька!

Я нездоров, у меня что-то такое в горле, в роде воспаления, я сижу дома и имею непреодолимое желание поговорить с Вами.

Приходите завтра вечером ко мне, или лучше приходите тот-час-же после Вашего обеда. Говорить будет об чем. В пятницу я был на вечере у Кологривова, а сегодня утром была 1-я проба увертюры Лира. — В это немногое время произошло столько курьезного, чего и по годам не дождешься. Да и кроме всего этого, мне просто хочется Вас видеть, как беременные женщины хотят неспелых яблок. — Несмотря на воскресный день, дайте взглянуть на Ваше дикое лицо, тем более, что дома Вы совершенно лишний в этот день, болтовня об акциях и эмансипации Вас не интересует, как и меня же, разве длинный чай? Да и до этого Вы не охотник. — Приходите, а то мне будет очень грустно, скучно, жалко, но несмешно.

Ваш М. Б.

Суббота, 7-е ноября (1859).

Кстати принесли бы мне что-нибудь прочесть или последнюю книжку Русского Вестника или нот каких новых. —

«1-я проба Лира» — т. е. первая репетиция «Лира», исполненного в университетском концерте.

По воскресениям у братьев Стасовых, как и при жизни их отца, собирались родные и знакомые, одни к обеду, другие вечером, иногда очень многочисленные, и тут можно было и в те времена и впоследствии встретить целый ряд выдающихся людей на всех поприщах искусства, литературы и науки — друзей каждого из 4-х братьев и сестры их Надежды Васильевны. Тут бывали Костомаров, Платон Вас. Павлов, Кавелин, К. К. Арссньев, Борис Утин, Антон Рубинштейн, братья Ламанские — Порфирнй, Владимир и Евгений, Д. В. Григорович, В. П. Гаевский, Штакеншнейдеры, Серов, Венявский, Гункс, Горностаевы, Никольский, Шестакова, Ольхины и т. д. и т. д.

Насмешливые слова о «разговорах об акциях и эмансипации» относятся до актуальных тогда тем, составлявших предмет бесед Александра Вас. Стасова, очень интересовавшегося возникавшими в 50-х и 60-х годах многочисленными акционерными обществами — пароходными, железнодорожными, кредитными, Надежды Васильевны — о женском вопросе или женской «эмансипации» и Дм. Вас. и его друзей — о подготовлявшихся реформах — освобождении крестьян и реформе судебной.

«Приходите, а то мне будет скучно, грустно, жалко, а не смешно» — как бы перефраза слов Лермонтовского стихотворения:

«Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно».

48.[править]

На конверте:

Владимиру Васильевичу Стасову

На Моховой, в доме Мелиховой.

[Воскресенье, 8 ноября 1859.] Дорогой Бахинька!

Вы или не получили моей записки, или Вам действительно нельзя было придти сегодня, о чем очень грущу. — Приходите во вторник вечером, только пораньше, я не приглашаю вас в понед., ибо в этот день у меня будут Гуссаковский со своими сожителями, и мне не дадут вволю наговориться с Вами и налюбоваться на Вашу нелепую фигуру. — Пожалуйста приходите во вторник непременно. — Если бы Вы знали, как мне хочется Вас видеть, то наверное пришли бы.

Больше писать не могу, ибо голова смерть как болит, да и притом того гляди, что впадешь в сентиментальность.

Ваш Милий.

Воскр. 8 ноября [1859].

Балакирев постоянно употребляет как бы ласкательно прилагательное «нелепый», говори то «о нелепом нраве», то о «нелепой фигуре» Стасова; последнее тем более выходит забавно, что Стасов и всегда был очень видный и статный, а в 50-х годах (как напр. во время своего пребывания в Италии) многими назывался красавцем или «стройным красавцем».

49.[править]

Суббота, 14 ноября 1859 г.

Сегодняшняя прогулка наша окончательно решила участь моего «Лира». — Увертюра эта никому не может быть посвящена, кроме Вас. Ко мне эта мысль и раньте приходила, да я все боялся, что эта увертюра Вам не понравится. В настоящее время я в каком-то странном расположении, которое испытываю в 1-й раз в жизни. Вы Вашими речами произвели на меня такое же действие, как моя увертюра на Вас. Всю дорогу я ехал в каком-то волнении, внутри было сильнейшее беспокойство, нервы окончательно слабели, к груди что-то подступало, и я чуть-чуть не разревелся. — Причина всего этого была, конечно, не моя музыка, и не та мысль, что в настоящее время я 1-й музыкант в Европе (Признаюсь, быть первым между Листом и Антонами: Контским и Рубинштейном не льстит моему самолюбию) — и не то, что мне монумент поставят, как Вы обещаете, — причина же по моему заключается в том, что между всеми этими вещами Вы как-то незаметно и неуловимо выказали свою чудную художественную натуру, к которой так меня окончательно приковали, что теперь и топорами не отрубишь. —

Ваш Милий Балакирев.

При сем прилагаю Вам 4-х ручную арранжировку, чтобы Вы могли сыграть ее перед концертом с Дмитрием.

В комм. к п. № 20 нами приведен заглавный лист увертюры к «Лиру» с посвящением В. В. Стасову.

Четырехручное переложение увертюры к «Лиру» напечатано было лишь в последний период жизни Балакирева Циммерманом. Очевидно, что для того, чтобы В. В. и Д. В. Стасовы сыграли ее перед концертом, где эта увертюра шла в первый раз, Балакирев послал ее в рукописи.

50.[править]

На конверте:

Его благородию Мнлию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

18 дек. Пятн. Милый Милий.

Посылаю Вам несколько древних франц. мелодий, IX, X и XIII веков — если эти не годятся, то я сыщу еще другие. Заметьте, что из них: № 1 есть песнь про одно сражение; № 3 песнь на смерть Карла Великого; № 4 — Жалоба на смерть абата Гуго; № 5 — Песня некоего (довольно знаменитого в то время ученого и богослова) Годескалька; № 6 — застольная песнь; № 7 — танец. Из этого Вы увидите, что я старался набрать Вам образчики разных родов. — Сыскал я Вам также «Сокола князя Ярослава», и не посылаю эту книжку здесь только затем, чтоб она не пропала на почте. Если хотите, наведайтесь за нею, она Вас будет ждать в Моховой, но навряд-ли Вам пригодится, потому что кроме глупостей и пошлостей там ничего нет. Впрочем, бог вас знает, может быть, и пригодится. Я воображал, что вчера заглянете ко мне, и потому заготовил Вам все это, но Вы состряпали дело иначе. Я-же не могу сам попасть в это время в начальнические комнатки, потому что теперь чорт знает на кого похож, бедствую, как самая последняя анафема, и меньше, чем когда-нибудь, гожусь на что бы то ни было. Я все эти дни был занят одним только, единственно интересным для меня вопросом: скоро ли наконец чорт возьмет меня, скоро ли будет конец этому ученью? Помните один наш разговор у Нат. Ив., года два тому назад, в Январе, покуда все там танцовали? Вы, кажется, тогда с удивлением думали: с чего это этот молодец бесится? С жиру, что ли? — Однако это дело иначе, и я только радуюсь за Вас, что Вам никогда не придется попробовать той болезни, которая меня грызет и от которой не лечатся.

В. С.

Древние французские мелодии:

Все эти семь древних французских мелодий, очевидно, взяты были Стасовым из соч. Э. Кусмакера (Е. de Coesmaker, t Histoire de l’harmonie du Moyen age"), где они разбираются в III главе, и приведены полностью в виде facsimile во 2-й части, а в переводе на современную нотацию в 3-й части, стр. IV, V, X, XXV.

«Сокол князя Ярослава» — пьеса кн. А. А. Шаховского; полное чрезвычайно курьезное заглавие которой таково:

Сокол князя Ярослава Тверскаго
или
Суженый на белом коне
Русская быль
в четырех действиях с песнями, хором, воинскими потехами, танцами, музыкой,
играми, борьбой и большим спектаклем, музыка соч. г. Кавосом.
Соч. князя А. А. Шаховского.

1-е представление этой пьесы состоялось 18 октября 1823 года.

«В начальнические комнатки» — см. комм. к п. п. №№ 9 и 22 — т. е. в квартиру тогдашнего непосредственного начальника Стасова по Публичной библиотеке — Вас. Ив. Собольщикова.

«Бедствую как самая последняя анафема» — эти и дальнейшие слова в конце письма относятся к переживаемой тогда Стасовым бурной страсти к одной из знакомых дам, не отвечавшей ему взаимностью.

51.[править]

На конверте:

Его высокородию Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, в доме Мелиховой.

[23 декабря 1859.] Милейшее существо!

Не видя Вас, всегда хочешь сказать Вам много, видя — забываешь, и потому пользуюсь случаем, чтобы сообщить Вам, что давеча я хотел еще раз Вам сказать, что мне будет крайне обидно, больно, если Вы не подпишете своего имени под статьей об моем «Лире», и что за странное упрямство? Для Вас все равно как ни подписываться; было много уже статей под Вашим именем, неужели Вас так трудно еще одну лишнюю подписать полным именем? Для меня же совсем не все равно. Повторяю Вам, что неисполнением этого моего желания Вы меня много огорчите. — Пришлите с посланным увертюру Лира в 4 руки — на один вечер.

Ваш Милий.

23 декабря (1859.)

52.[править]

На конверте:

Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским м., д. Каменецкого.

[9 янв. 1860 г.] Суббота утро.

Какая досада, Милий, что Вы были вчера без меня! Если б я знал конечно, остался бы дома. Это тем более досадно, что все эти дни я воображал увидеть Вас в библиотеке и передать листик с Бетховенскими темами, которые я наконец-таки откопал. Вы здесь найдете, при этой записке: 1) Темы для увертюры на имя Bach, 2) темы для X симфонии. Он сочинял эти две вещи в самые последние дни своей жизни, и темы набросаны смешанно в записных его тетрадях. Я списал как есть, со всеми описками в ключах (в Увертюре).

Но вот другое еще дело: сейчас был у нас Кавелин и объявил, что Митю выбрали членом их общества помощи бедным литераторам, в особенности с целью устроить им концерт. Это будет в посту. У меня сейчас мелькнуло в голове: «Лир» на весь Петербург!!

Что, кабы Вы к посту успели кончить все антракты? Нельзя-ли? Вот бы славно! Теперь же, кажется, Вас снова потянуло в сочинение. Ведь дело осталось теперь только за двумя антрактами.

А случай был бы великолепный. Это будет, конечно, такой концерт, на который сбежится весь Петербург. Пусть они Вас тут разом все и узнают.

В. С.

Бог знает, буду я у Кушелева. Кажется нет, потому что Половцева не видал.

  • Пример этот печатаем по первому изданию писем (1917).

Константин Дмитриевич Кавелин (1818—1885), известный писатель-публицист и историк, профессор Петербургского университета. С ним Д. В. Стасов был очень дружен в 50-х годах вплоть до своего ареста в 1861 г., когда эта дружба несколько поколебалась благодаря странному или, вернее, трусливому поведению Кавелина; впоследствии дружеские эти отношения восстановились, но уже несколько изменились. В 1860 г. Кавелин был членом Комитета «Литературного фонда», за год перед тем только что основанного А. В. Дружининым. Д. В. Стасов действительно мог быть полезен этому обществу (не говоря уже о том, что записался в его члены просто потому, что сам много писал тогда в юридических и экономических журналах: «ЖМЮ», «Экономисте» Вернадского, «Морском сборнике», «Экономическом вестнике» и т. д. и был близок с целым рядом писателей и литераторов) по своему постоянному участию в устройстве концертов и со Львовым, и с Фитцтумом, по своей близости и с Кологривовым, и с Рубинштейном, и с квартетистами, и, наконец, в качестве одного из директоров в РМО, для которого весною 1859 г. написал устав, утвержденный во время его поездки за границу летом этого года (о чем Матвей Виельгорский и поспешил ему сообщить, как о том в свою очередь написал ему за границу В. В. Стасов).

Концерт в пользу «Литературного фонда» с «Лиром на весь Петербург» действительно состоялся, но не в 1860 г., а в 1864, по случаю юбилея Шекспира; афиша его сохранилась в архиве Д. В. Стасова. Мы ее приводим ниже (см. п. № 154).

Граф Григорий Андреевич Кушелев-Безбородко (1832—1870), писатель и покровитель мнегих русских писателей (помог Костомарову издать «Памятники древней русской литературы»; издал стихотворения Майкова, повести Полонского, сочинения Мея и т. д.).

Александр Александрович Половцев, товарищ Д. В. Стасова по Училищу правоведения, впоследствии председатель Русского исторического общества.

«Листик с бетховенскими темами, который наконец-таки откопал» — эти темы Стасов нашел в уже цитированной выше книге А. Б. Маркса: «Ludwig van Beethoven. Sein Leben und Schaffen», где о 10-й симфонии и набросках для увертюры на В--А--С--H говорится во II томе, стр. 260—290 (изд. 1859 г.), а нотные примеры эти приведены на стр. 239—290.

53.[править]

На обороте письма:

Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой в доме Мелиховой.

[Среда, 13 января 1860.]

Без Вас мне не хотелось играть у Кушелева квартет Шумана, и потому я разными манерами отлынул от этого и отложил до будущего воскресенья, в которое Вы непременно должны быть, а то для кого-же будет играться бесподобное произведение Шумана? — Уведомьте насчет пятницы. — Почему Вы не пришли в последний концерт? Scherzo Мусоргского очень хороню вышло.

Ваш Милий.

Среда

(13 янв. 1860 г.)

Вероятно, речь идет о квартете Шумана a-moll, который в этом (1860) году исполнялся в квартетном вечере РМО 25 января, и потому очень возможно, что квартетисты, в виде репетиции, играли его у Кушелева.

Scherzo Мусоргского B-dur исполнялось по инициативе Д. В. Стасова, в 7-м концерте РМО первого же сезона этих концертов (1859—1860) 11 января 1860 г. (см. «Музыкальные воспоминания» Д. В. Стасова в tPycc. муз. газете" 1909 г.; «Д. В. Стасов и музыка»; «Музыка и революция», 1928 г., № I; «Письма Мусоргского», под редакцией А. Н. Риме ко го-Корсакова (Госиздат, 1930, № 24).

54.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[14 января 1860. Четверг.]

Милий, я получил вчера вечером Вашу записку в то время, когда собирался сам Вам писать; но было уже поздно, потому что мы тогда воротились от Собольщиковых, с рождения Вас. Ив. — Итак, Гришка Вас ждет к себе завтра, в пятницу, часам к четырем. Но только знайте, что Вам придется плохо, потому что, во-первых, у Вас потребуют увертюру Лира, а потом еще я и сам собираюсь приставать к Вам, чтобы Вы сыграли то и сё: это и мне нужно, а тоже мне хочется, чтобы напечаталось у Гришки внутри, так что когда она будет уже большая, то могла бы рассказывать своим детям: «когда я была еще маленькая, он к нам изредка ездил и играл у нас вот что и вот что, я с тех пор и знаю эти вещи». Поверьте, это не пустые затеи. Я по себе знаю, как крепко напечатывается то, что слышишь в эти годы; я мог бы сейчас рассказать то, что меня особенно поразило, когда мне было лет 8—9, и что я тогда слышал и видел особенного. Многое из молодых лет остается на нас самою крупною печатью навсегда.

А все-таки, нельзя ли Лиру кончиться к посту? Что касается до воскресенья, то я право не знаю. Вы видели, как мне и в прошлый раз хотелось попасть к Кушелеву для шумановского квартета и Вас; но с тех пор ничего не переменилось, т. е. мне хочется столько же, и столько же нельзя. Я все-таки не видел этого прихвостня Половцева, а без интродукции, кажется, неловко начать эту променаду. Впрочем, посмотрим. — Но вот еще беда: именно в нынешнее воскресенье рождение Нат. Ив., я должен там обедать, и если я вздумаю уйти, — меня заедят. Но так или сяк, завтра потолкуем.

В. С.

Четверг.

14 Января 60 — на конверте рукой В. В. С.

Это письмо — ответ на предыдущее, как видно из его содержания.

«Гришка» — маленькая дочь В. В. Стасова, Соня, после какой-то детской болезни обстриженная под гребенку, как мальчик. Балакирев написал тогда для маленькой этой девочки, которая — очевидно, под влиянием отца — очень восхищалась «Лиром», несколько строк из музыки к Лиру и подарил ей. Этот автограф ныне хранится в «Стасовском архиве» Пушкинского дома.

О Половцеве — см. комм. к п. № 02.

55.[править]

На обороте письма:

Милию Алексеичу Балакиреву.

[1860.]

Я был, Милий, сегодня утром с Вас. Ив. Соболь, у Кушелева, как Вы того требовали. — Что ж вышло? — Что прав я, а не Вы. Он меня принял до крайности холодно, почти невнимательно (до чего, впрочем, мне дела нет), и об зове на воскресенье и помину не было. Я по крайней мере рассмотрел его картины, но уж, конечно, не пойду туда в воскресенье, разве что он прислал бы приглашение, чего, кажется, ожидать никак нельзя. Итак, вот видите ли: у меня в самом деле есть тайный инстинкт, который подсказывает мне, куда мне идти следует или нет. Поверьте, что, когда нам пора придет расходиться с Нами, я это услышу за сто верст прежде главной минуты, и ждать не заставлю. Итак, мне придется слышать квинтет Шумана не в великолепных барских комнатах, а либо у нас, либо в начальничьих комнатках — решайте сами, где хотите.

До свиданья.
В. С.

Серов прислал еще одно подловатое письмо, в котором меня собственно не трогает, но явно имеет намерение выругать Митю. — Я ему отвечал. Фу, какой подлец!.. Что еще дальше из него будет? Как подумаешь, что всей этой подлости и гадости первая причина — Софья Ник., и что без нее все могло бы быть иначе, и даже для Ал. Ник. надолго отдалилось бы время быть окончательным негодяем.

Впрочем, мне теперь еще не совсем скверно, а когда будет очень, то пойду лечиться — к Вам.

Как видно, Балакирев советовал Стасову сделать Кушелеву предварительный визит, вероятно, под предлогом осмотра его картинной галереи (впоследствии перешедшей в Академию художеств), или чего-либо подобного.

«Поверьте, что, когда нам пора придет расходиться с Вами, я это услышу за сто верст прежде главной минуты, и ждать не заставлю». — Интересно, что через 4U почти лет Стасов в неизданных письмах к брату говорил о том, что всегда заранее почует, если с кем-нибудь из друзей ему придется разойтись, или если человек этот сам изменится к худшему:

«У меня кажется какой-то анафемский нюх есть за 20 верст, — как у ворона на падаль — на порчу человека, прежде мне сколько-нибудь близкого и дорогого. Я эту порчу никогда не пропускал носом, вечно испытывал ее из очень далека, когда начиналось едва-едва первое пятнышко гнилости, и потом через несколько времени, мои мрачные нанюхиванья оказывались правдой, и человек оказывался подгнивающим и разлагающимся. Возврата никогда не оыло…»

Это он писал как-раз по поводу Балакирева, Серова и других. А в эти ранние годы — и в п. № 9 и в №№ 20 и 23, — как и в этом письме — 1894 г., слышится горькое сетование на «измену» и «изменение» Серова, напр. на то, что «Серов прислал подловатое письмо, в котором имел намерение выругать Митю» (это должно было быть возмездием Д. В. Стасову, как указано выше, за то, что его, Серова, не выбрали ни вице-президентом, ни членом комитета РМО. См. комм. к пп. №№ 9 и 20 о том, какую роль во всех этих печальных событиях между Стасовым и Серовым играло его чрезмерное честолюбие и самолюбие, а также влияние его сестры С. Н. Дютур).

В «начальнических комнатках», т. е. в маленькой казенной квартире начальника В. В. Стасова по Библиотеке, В. И. Собольщикова, часто собирались для игры в 4 и 8 рук, сначала В. В. и Д. В. Стасовы и А. Н. Серов (четвертым пианистом была сама хозяйка Нат. Ив. Собольщикова), а потом — и Балакирев, Кюи и Гуссаковский (см. комм. к пп. №№ 9, 22, 50).

56.[править]

Его высокоблагородию М. А. Балакиреву.

В Нижний-Новгород, в конце Большой Покровки, в доме купчихи Латышевой.

Ораниенбаум, 12 Июня 60.

Наконец я Вам пишу, Милий, так поздно — так поздно после Вашего милого, хорошего письма, что Вы, я думаю, даже и бранить-то меня больше не хотите. Впрочем, главный виноватый Ваш любезный Стелловский. Начать с того, что его никогда нельзя поймать в магазине: уж бог его знает, как он и что он, только его нет там, да и только. Неужели у него так ведется дело круглый год, даже и зимой? Впрочем, не о том теперь речь, а вот о чем: Камаринская по сих пор (разумеется) не выходила, и бог знает еще, когда выйдет: отчего — это просто секрет. Прошу покорно, после этого, поручить такому молодцу печатание «Руслана». Если он не может расправиться вот уже второй год с маленькой партитуркой Камаринской, вообразите себе, как он покажет себя расторопным и практичным с огромными, страшными пятью томами! И еще вспомните, что Камаринская давным давно уже готова, оставалось только выпускать в свет. Нет, он просто тряпка, и с ним дела иметь не должно порядочному человеку. Кроме глупости, ожидать тут нечего. Во-вторых, никакого концерта скрипичного партитурой не выходило и не присылалось сюда — кроме последнего Вьетановского, действительно полученного здесь недавно у Бютнера, и я подозреваю, что тот, кто Вам говорил про Мендельсочовский, просто перепутал. — К Софьи Ивановне я тотчас-же послал по получении Вашего письма, ответ ее прилагаю здесь. Мне, конечно, очень жаль, что он немного запоздает, но по крайней мере крепко радуюсь, что Вам не будет послано от меня того гадкого известия, которое Вы себе вообразили. Она преживехонька, прездоровехонька, и я уверен, что точно так же, как Вы теперь ошиблись, так будете ошибаться и всегда вперед, т. е. что никогда Вам не придется чем-нибудь дорогим или приятным расплачиваться (как Вы уверяете) за то хорошее, что Вам должно приходиться. И с какой стати? С чего это вы берете? Покажите хоть один пример! — Нет, напротив того, я совершенно убежден, что все должно и будет Вам удаваться. Вы крепко идете теперь в гору, а счастье в самом деле точь в точь баба какая-нибудь — так туда и лезет, где сила. Пословица говорит: дуракам счастье; я с нею решительно не согласен (как и с большею частью пословиц: их называют «мудростью народов» — по-моему, они почти все фальшивые или, по крайней мере, очень не верны): у дураков никогда я не видел никакого другого счастья, кроме дурацкого же, о котором не стоит и минуту задумываться. Точно так и с сильными и слабыми духом: счастье идет только к тому, кто сам его себе устроит и вытянет из воздуха; но зато оно крепко и долго, как ни у кого другого не бывает. Я нисколько не сомневаюсь, что так всегда будет и с Вами. Посмотрите, как все само к Вам полезет, как все само будет к Вам липнуть. Но станемте продолжать о наших делах. Вы, конечно, спросите сейчас-же: ну что Гуссикевич? Вообразите себе, что с Вашего отъезда я видел его всего — 2 раза у нас и один раз, мимоездом, на улице. Он уже не поехал на кондиции; его дама эта надула, уехала, ни слова не сказавши, так что он решительно сел на мель. Это все мы узнали, когда он попал к нам в первый раз. Он говорил, что ему просто нечем жить; мы, разумеется, сейчас-же звали его к нам на дачу, хоть на все лето; он как-то и почему-то (я уже не знаю) не хотел, или не решался; впрочем, говорил, что приедет, хоть на несколько времени, что это тем более ему удобно, что он теперь намерен жить на море, на судне у Захарьина в Кронштадте, и что следовательно ему из Кронштадта в Ораниенбаум, как рукой подать. Однако же всего этого не случилось, и мы очень долго не имели о нем никакого известия. Раз только мы с Бонжуром, едучи на пароход «Петергофский», встретили его на дрожках с какой-то дамой — кажется, с Захарьиной, — должно быть, приезжали они на минуту из Кронштадта. Наконец вчера (17-го Июня) пришел он вдруг ко мне в библиотеку прощаться, что он завтра, т. е. 19-го (воскр.), уезжает к Захарьиным в деревню, в Тулу; я его было стал уговаривать, чтобы он написал Вам хоть несколько строк: он со всегдашнею своею живостью и удобоподвижностью ртутною, выхватил из кармана клочек бумаги и карандаш, принялся писать, но через минуту карандаш бросил, бумагу разорвал, и объявил, что теперь у него не то в голове, что ему и некогда, и охоты нет, принялся по-всегдашнему торопиться и наконец удрал, уверяя, что напишет Вам из деревни.

Ну что будет, скажите, пожалуйста, если эта ртуть в з…. никогда не пройдет у него? Ведь он тогда решительно так и останется недопеченым, каким мы его видим, всегда и во всем. Спрашивал я его, делает-ли он что нибудь по музыке, — говорит, что мало, что некогда, — а отчего некогда, я так и не добился. Впрочем, говорит, и что теперь главное подумывает делать песнь Маргариты (на которую однако-же мало надеется) и — «кухню у ведьмы» — ведь эк его куда все тянет!! Несмотря на все свои неподелки, он совершенно спокоен и весел, и нисколько не унывает, кажется. Еще бы, в 18 или 19 лет! Впрочем, хотя я и вдвое его старше, а тоже ничего не унываю и не падаю духом, а признаться, было бы от чего. Я, разумеется, говорю Вам теперь только про свои денежные дела; нынешним летом меня вдруг таким манером приперло со всех сторон, что просто пришло узлом в гузно. Чорт знает, со всех сторон налезли народы, подай — и непременно, а мне между тем не приходят те деньги, которые должны придти, да и только. Хоть тресни. Признаться, я иной раз крепко бедствовал, и это, кажется, всего крепче вылилось на мое настоящее письмо к Вам: вот сколько времени не мог собраться писать к Вам, а раз начавши, не мог кончить его. Иной раз (и это довольно часто) просто ни к чему охоты нет и немножко руки опускаются, особливо как подумаешь, что будет дальше, как Гришутка вырастет совсем. Тут уже не одни деньги, а многое другое еще встанет поперек горла, так что потом не найдешь себе места. Однако-же вообще говоря, взять в общей сложности дни, — я ничего, особенно, когда что-нибудь работаешь, — мое настоящее и, кажется, единственное лекарство. — Теперь еще вот о ком: Петра. Ну, этого так мы и совсем не видим, уже очень давно, и не имеем о нем ровно никакого понятия. Только на прошлой неделе встретили — едет на дрожках, пальтишко развешено за плечами, вроде гусарского ментика — «они очень торопились», и только успели нам закричать, что едут — в тюрьму. Вот решительно все, что мне известно об этом экземпляре. — Последние новости здешние вот еще какие: 30-го Авг. открывают цирк, знаете чем? — «Жизнью за царя», а в свой бенефис, осенью, Булахов берет «Руслана». Знаете что? В прошлом году, около этого же времени я Вам писал в Нижний Новгород про Руслана и письмо пропало. Уж не должно-ли и нынешнее письмо пропасть, потому что я опять-таки пишу Вам про Руслана-же? В самом деле, бог знает, где Вы теперь? Может быть, давно уже выехали из Нижняго, и тогда письмо мое наверное не дойдет до Вас. А я хотел бы, признаться, узнать, как у Вас дела идут с Новосельским. Теперь он в самом деле прекрепко нуждаемся в ком-нибудь, кто-бы ему, как Саулу, заговорил бы и усыпил бы музыкой то, что у него внутри делается. Не знаю, рассказал-ли или расскажет ли он Вам подлую историю своей жены, которая случилась скоро после Вашего отъезда — но только одно Вам могу сказать наверное: Новосельский поступил в первую же минуту и действовал потом так благородно, так благородно, как никто лучше не поступил бы из всех, кого мы только с Вами знаем, и его невозможно не уважать, как отличнейшего человека. Этот же мерзавец Гаспер до того был низок, подл, что невозможно себе представить даже и тем, кто прежде знал и подозревал его во всем мерзком, как мы с Вами. Представьте себе, эта негодная баба теперь всякий день по вечерам бывает пьяна с ним и, конечно не подозревает, что он останется с нею только до тех пор, пока вытянет у ней все ее деньги. А мне ее жалко: она, право, славная (по наружности) баба и мне всегда крепко нравилась. Теперь, когда он ее оберет, она наверное сделается либо окончательной…, либо пьяницей, либо — пожалуй — и то и другое вместе. А как Вы думаете — этот негодяй, этот подлец, любезный бывший мой товарищ, ведь он преспокойно и безнаказанно проживет до скончания своего века и умрет у себя в постели, а не на виселице, несмотря на все преступления, которые теперь наделал. Что именно — я когда-нибудь расскажу Вам после: но, само собою разумеется, Вы не должны покуда ни с кем обо всем этом говорить. Итак, Вам выпало нынче на долю — быть помощью, успокоителем одному человеку, в самом деле хорошему, на которого стряслась такая беда и скверность. При вашей всегдашней симпатичности (помните, это самое первое и самое главное качество вообще славянской и, кажется, в особенности русской натуры). Вам, конечно, это будет не трудно, а добра сделаете много. Наверное потом не раскаетесь, особливо, когда узнаете, как хорошо, благородно и по-джентельменски Новосельский поступил с обоими преступниками своими. — Помните-ли, Вы и нынешней и прошлой зимой иной раз поминали у нас о некоем Табаровском, полячке-студенте, который в качестве белокурого нравился между прочим довольно крепко и Софье Ник.? Эти Табаровские — старые знакомые Серовых. Если помните, то, конечно, помните и то, что этот студентишка, не кончивши курса, отправился в Бельгию, в консерваторию к Фетису, чтобы там довести до последнего совершенства свою скрипичную игру. Пробыл там года два, кажется, — разумеется, на казенный счет (его дядя чем-то служил в придворной конторе), писал скрипичные концерты, которые посвящал государыне и проч. и проч. Нынче этот молодец здесь — кажется, с зимы еще. Что же? Наш Алекс. Ник. Серов, говорят, с ума от него сходит, объявил его в своем захолустном журнале — великим музыкантом, с таким, кажется прибавлением, что его сочинения для скрипки делают чуть ли не переворот в музыке, и даже! — имеют еще более значения, чем последние сочинения Ал. Феод, генерала Львова, как известно, им расхваленные, — мне кажется, еще в Ваше время. Сверх всего этого, Ал. Ник. аккомпанировал ему на ф-п. в его концерте (публичном) весною, но, сказывают, очень скверно. Это меня удивляет, потому-что проаккомпанировать он всегда был мастер. Здесь собираются издавать какой-то художественный журнал: от него я отказался, не надеясь на будущего редактора — какой-то несчастный Герике, немчура, который ровно ничего ни в чем не понимает, а желает затеять какую-бы то ни было спекуляцию: мне кажется, если б этот журнал у нас не пошел, он тотчас-же заместо его заведет карточную фабрику, а не то накупит лошадей и пустит их в извоз — ему все равно, и потом, мне еще очень подозрителен такой журнал, который хочет писать и о живописи, и скульптуре, и архитектуре, и музыке, и театральном искусстве и о многом еще другом. Оттого я и отказался. Священное писание почти всегда и во всем врет, как не надо хуже, однако-же там есть время от времени кое-какие хорошие фразы, наприм. эта фраза, так славно идущая к нынешнему моему делу: «Блажен муж, иже не иде на совет (т. е. собрание) нечестивых». Я между прочим особенно уважаю Вас за то, что из всех, кого я знаю, Вы едва-ли ни всех больше держитесь и зубами, и руками, и ногами за это правило. Кто постоянно на стороже за собой самим, за другими, за всем, что и как делается, кто хочет во все вглядеться, рассмотреть и разобрать — тут много толку есть, наверное. Но Ал. Никол., с тех пор как родился, еще ни от кого и ни от чего не отказывался, еще ничего и никого сразу не нашел, ничего и никого сразу от себя не оттолкнул — и это понятно, почему: ему ровно ни до кого и ни до чего нет дела, и потому ему все безразлично хорошо, он все одинаково сносит, до поры до времени, покуда можно также безразлично забывать. Скажите ему: «пойдем в гости». — «Пойдем в гости», отвечает он. — «Останемся дома» — «Останемся дома». — Станем играть в 4 руки — «Пожалуй, станем играть». — Ненужно играть, давай спать. — «Пожалуй, ляжем спать» — «Вот он чудесный человек. — „В самом деле чудесный человек“, — „Нет — негодяй, чорт с ним“. — „Чорт с ним“. Точно так и с музыкой: мне всегда хотелось отдать себе отчет в том или другом сочинении, и он следовал, как перчатка на руке, за всеми моими волнованиями, за всеми моими изгибами. Сколько было так даже с одним Глинкой. И вот про этого-то Глинку, насчет которого у него, кажется, не было своего мнения ни одного дня и ни одного часа, он собирается написать в гадкий художественный журнал (от которого ему и в голову не пришло бы отказаться) — воспоминание о Глинке. Говорит, что он совершенно готов представить эти свои воспоминания в какой угодно форме — рассказа, сцен, пожалуй хоть повести (это собственные слова). Мне кажется, Вы на меня не станете пенять за все подробности „из нашего Петербургского домашнего быта“, которые я Вам здесь пишу: ведь если бы Вы были здесь, я непременно говорил бы с Вами про все это же. Неужели же не говорить, потому что много верст между нами?

Чтобы кончить, вот про что я Вам здесь скажу: помните статью Соловьева о религиях славян, про которую мы с Вами толковали в самые последние дни перед Вашим отъездом? Что ж оказалось? Эти удивительные мысли, от которых мы были с Вами в таком восторге» — вовсе не его. Одни из них уже раньше были у Карамзина (что у славян восточных, т. е. наших русских, не было ни храмов, ни жрецов). Карамзину никогда нельзя перестать удивляться, как он столько понял и сделал один сам собой, почти без всяких предшественников, без всяких приготовлений; и главное, как это он так вдруг знатно шагнул к серьезной, дельной, отличной истории, которая далеко опережала тогдашнее его время и современников, и шагнул от чего-же — от дурацкой, сентиментальной французско-немецкой литературы своих молодых годов. Если он был не гений, то, по крайней мере, во всяком случае сильнейший талант, — не Костомарову чета! Итак, вот одни из этих главных мыслей Соловьев нашел у Карамзина, а другие — знаете-ли у кого? — У Кавелина. У Кавелина в самом деле не понапрасну та огромная репутация, которук: мы с Вами не видели на нашем веку. Нынче он все делает пустяки, ударился в ученые и профессора, когда это пристало ему, как корове седло, и бог знает, выберется ли он когда-нибудь на торную дорогу — его дело быть критиком и публицистом. И вот таким-то и был лет 10—12 тому назад, когда составилась та его репутация, которою он теперь праздно живет. Вообразите себе, что в 1848 году он написал такую вещь — Критику на «Быт русского народа», одного какого-то Терещенки, от которой я намеднись так ахнул, как редко на своем веку Вы тоже ничего подобного не знаете. Нам надо прочитать это с Вами вместе. Русский народ, весь его внутренний быт, его, так сказать, анатомия составная, его кости и мясо разобраны, прощупаны до корней, так что читаешь всю эту мастерскую, талантливую анатомию с восторгом, с увлечением, с жаром, и вместе все время так и тянет поклониться автору в пояс. На такой анатомии сам растешь и крепнешь — надеюсь, что в этом Вы со мной не заспорите и даже теперь, издалека, поверите мне вперед: помните, как едва-ли не всегда оправдывалось и для Вас то, что я крепко Вам хвалил, как такие вещи, которые должны составлять нам с Вами настоящую, самую настоящую пищу? — Что делает Лир, что делает концерт? Хотел бы я знать, откуда-то Вы мне напишете? Мне очень редко удается делать немножко музыки; но когда случалось, не знаю почему, я всего чаще играл для себя вместе с Requiem’ом из Манфреда — «Веди меня, о ночь» и среднее славное место из «Селима». Как я все это люблю. Вы тоже — мне кажется.

В. С.

Предсказание Стасова насчет того, что ничего нельзя ожидать хорошего, если поручить Стелловскому печатание пятитомных партитур «Руслана» — издателю, который «второй год не может расправиться с маленькой партитурной „Камаринской“, — вполне оправдалось, и после заключения в U61 г. договора между Шестаковой и Стелловским этот последний втечение целых 5 лет вовсе даже и не приступал к печатанию партитур опер Глинки (см. комм. к п. № 1), что и повлекло за собою процесс Шестаковой против него.

Софья Ивановна Эдиэт, хозяйка квартиры в доме Иванова на Вознесенском проспекте, где жил Балакирев. По своей мнительности и нервности, Балакирев, всякий раз как уезжал из Петербурга и долго не получал известий от своих хозяев, или Стасова или Шестаковой, тотчас же впадал в преувеличенные опасения за их здоровье, воображал иногда, что они уже умерли, и только от него друзья это скрывают и т. п. (см. напр. ниже, п. № 81, 86, 87 и 89), а также предавался всевозможным суеверным страхам, вроде того, что потеря палки (см. № 19) принесет ему несчастье, или что всякий успех или счастливое событие в его жизни повлечет за собою расплату в виде горя или какого-нибудь несчастья.

Вас. Вас. Захарьин, нижегородец, как и Балакирев, большой его приятель; он служил во флоте и жил в Кронштадте, а затем был секретарем Новосельского по обществу „Кавказ и Меркурий“. Ему посвящен романс Балакирева „Сон“ (на слова Гейне), а жене его, Авдотье Петровне, — „Песнь золотой рыбки“ та слова Лермонтова).

Бонжур было прозвище Алекс. Вас. Стасова, которого Глинка, кроме того, называл „Саша-красавец“.

Лето 1860 и 1861 г. Стасовы жили в Ораниенбауме, куда тогда ездили из Петербурга на пароходе или в экипаже, так как железной дороги еще не было.

Предсказания Стасова, что „Гусикевич“, т. е. Гуссаковский, останется „недопеченым“), если в нем сознательная сила воли не восторжествует над излишнею нервностью и подвижностью натуры, поддающейся всякому впечатлению, к сожалению, оправдались: Гуссаковский остался „недопеченым“.

„30 августа открывается цир к“… „Жизнью за царя“, т. е. что первым спектаклем в перестроенном из цирка Мариинском театре будет „Жизнь за царя“.

Н. А. Новоссльский (см. комм. к п. № 6). Интересные подробности о нем и кружке, его окружавшем, можно найти (под прозрачными псевдонимами) и автобиографическом романе Павла Михайловича Ковалевского „Итоги жизни“, где кроме его самого (Ковалевского) и будущей жены его Анны Федоровны выведены Плещеев, Достоевский, Петрашевский, Евграф Петрович Ковалевский, Л. И. Беленицына, М. В. Вердеревская-Шиловская и т. д.

Станислав Осипович Табаровский окончил курс Брюссельской консерватории по классу скрипки у Леонара. Вернувшись в Россию, он одно время был председателем Кронштадтского отделения РМО. Из произведений С. О. Тэбаровского хор „Ангел“ для мужских и женских голосов с оркестром, премированный на конкурсе 1876 г., исполнялся в концерте РМО 7 января 1878 г. С семейством Хабаровских была очень дружна семья Серовых; о знакомстве с ним упоминает Глинка в своих „Записках“ под 1842 г. (см. Записки Глинки», период 9, стр. 267).

Тот художественный журнал, который стал издавать Герике, назывался «Искусства» (во множеств, числе), и в нем действительно появились в №№ 1—5 (1860 г.), «Воспоминания» Серова о Глинке.

Следует отметить верную оценку натур Балакирева и Серова, сделанную в нескольких строках Стасовым: один всю жизнь отличался строгой разборчивостью в людях и в произведениях искусства и своей непоколебимостью убеждений, — другой, при всей художественной одаренности своей, постоянно впадал в ошибки при оценке произведений, хвалил завтра то, что сегодня отрицал (напр. Верди) и, наоборот (Глинка), «никогда не умел сказать нет, ни от чего не отказывался».

Ник. Михайлович Карамзин — русский писатель и историк (1766—1826), автор «Писем русского путешественника», «Бедной Лизы» и «Истории Государства Российского».

С. М. Соловьев — см. комм. к п. № 37.

Статья К. Д. Кавелина, о которой упоминает Стасов, была напечатана в 1848 г. в №№ 9—12 «Современника» и перепечатана во II томе Собр. соч. Кавелина

Requiem из музыки Шумана к «Манфреду» Байрона был написан Шуманом в 1848 г., впервые исполнялся в Веймаре в 1852 г.

«Веди меня, о ночь» и «Песнь Селима» — романсы Балакирева (см. комм. к п. № 8), первый на слова Кольцова, второй — Лермонтова.

«Помните, как едва ли не всегда оправдывалось и для Вас то, что я крепко Вам хвалил, как такие вещи, которые составляют для нас с Вами настоящую, самую настоящую пищу»: ср. с тем, что говорится об этом в нашей, книге — «Владимир Стасов» (Ленинград, «Мысль», 1926).

К этому письму было приложено письмо С. И. Эдиет.

57[править]

СПБ. 18 июля 1860 года.

Накануне моих имянин, т. е. 14 Июля, вдруг я увидал на своем столике письмо с вашим почерком, Милий. Как я обрадовался! Однако же вышло потом скверно — оказалось, что письмо совсем не ко мне. Мне ужасно было досадно, и даже — немножко грустновато, что вы не вздумали написать мне ни строчки с самого Мая.

Лизаветы Клементьевненого письма вашего я вовсе не знаю, нынче наведу справки. По крайней мере, я рад был, что немножко вспомнили вы меня в письме к Людмиле. Да, может быть, мы еще встретимся с вами в Нижнем, — как бы я этого хотел, мы твердо намерены с Ив. Ив. ехать в Августе, но, разумеется, так как дело стало за порохом, то сами еще не знаем, случится ли это впервой или второй половине Августа. — Но я все не то вам говорю; знаете-ли какая главная причина моего нынешнего письма; знаете ли, что мне всего главнее сказать вам? Вы и подозревать не можете. Слушайте, Милий; я 5-го Июля, во вторник, часу в 4-м дня, совсем тонул, у меня уже не было больше голоса, у меня уже сделался в голове удар, я уже начинал терять память, я только видел кругом себя, бог знает какими глазами, что-то такое бесконечное, черную какую-то пропасть со всех сторон; я уже не мог давным давно кричать, только еще левая рука на вершок высовывалась из воды; я думал высунутыми пальцами хоть показать место, где я, если только меня станут, вытаскивать и в то время я решился: если еще одно, последнее усилие и то не поможет, я сейчас же вот сложу руки и пойду ко дну. Но как сейчас помню, что я ни делал, что ни думал, как ни ослабевала голова и память, сильнее всего остального оставалась еще внутри мысль, которая так и долбила: «Неужто я в самом деле вот сейчас утону? Бьлъ не может!» И вообразите: чудеснейший день, солнце на небе, вода озера самая тихая, спокойная, с едва-едва проступавшими рябинками, кругом купаются, шалят и шумят ребятишки, и в нескольких саженях от меня плавает на спине Ив. Ив. Горностаев, который именно оттого, что плавает на спине и еще ко мне затылком, не видит и не слышит ничего, что со мною делается. Однако же он наконец услыхал крики мальчиков: «тонет, тонет!» или, точнее увидел, что они ему машут с берега самыми необыкновенными жестами, оборотился, стал смотреть, искать меня и, наконец, после нескольких усилий, во время которых я пассивно утягивал его ко дну — вытащил-таки меня на такое место, где не было уже глубоко, но у меня руки и ноги и там не держали, я почти был без чувств, и потому я и тут даже повалился бы в воду и захлебнулся, еслиб наконец меня не выволокли под руки до самого почти берега. Тут я уже очубствовался, откуда взялась сила, и я просто выскочил на берег, принялся бегать взад и вперед; все кругом стоят, кто на берегу, кто в воде — и все молчат. Наконец я совсем пришел в себя; вдруг у меня мелькнуло в голове: «что это я бегаю, зачем это?» Я остановился тогда и с тех пор уже сделался настоящим самим собою. Но от бывшего небольшого удара под водою я весь тот день носил в голове точно камень, много лежал, потом спал, и только уже к следующему дню я поправился. Ну, скажите, Милий, воображали ли Вы себе такие дела? — Из новостей скажу Вам только, что теперь я почти каждую неделю вижу Петру, но обыкновенно только на пароходе. Он ездит всякую неделю к некоему Струбинскому, своему приятелю, и, как приедет в Ораниенбаум, так и пропадет там на все время. В одно из последних путешествий наших вместе, Петра просидел все 1 1/2 часа — знаете с кем? — с Серовым, и тут услыхал от него много курьезного. Меня Серов не переставал ругать, как только мог, и объявил, что намерен напечатать про меня такую статейку, которая просто сотрет меня с лица земли. Про вас же сказал, что он с вами покончил и больше никогда не напишет про вас ни строчки. Что он в последний раз поступил с вами, как с братом (по случаю романсов), но вы этого не оценили, не хотели взять руку помощи и дружбы, которую он протягивал вам, и теперь уже он окончательно от вас отступается. Что вообще вы — «дурной господин», и т. д. Можно ожидать, что от таких неприязненных объявлений Серов скоро перейдет и к нападениям, потому что на днях приехала из-за границы Софья Николаевна и, конечно, употребит все возможное, чтоб взболтать эту несчастную жалкую куклу и выпустить на кого только можно. Так или сяк, но я думаю, последнее мое известие вам будет приятно, потому что таким образом вы избавлены от Серовских хвалебных или ругательных статей на ваши сочинения (кажется, первого разряда вы особенно боялись и не хотели). Но что же в самом деле ваши сочинения теперь? Неужели взаправду вы все-таки еще не можете еще ничего делать? Это довольно скверно. А каких чудес я ожидал к вашему возвращению! Но ведь дело не уйдет: человеку всего только 22 года!!! — Стелловский, само собою разумеется, и не думает издавать Камаринскую. Говорят мне, в ответ на мои приставанья, что «не готов еще заглавный лист, — его рисуют». Каков молодец! а?! Мне хотелось вклеить в нынешнее письмецо мое выписку из книги одного гениального человека, которого вы еще не знаете, но места больше нет, да притом же мы успеем наговориться о нем после вашего возвращения. Это Землеведение Азии Риттера (в прекрасном переводе Семенова). Господин этот столько же гениален, как Гумбольдт, написал в своей книге столько же великие и глубокие вещи, как и тот. Делается какой-то восторг в голове, когда прочитаешь иную страшно-широкую страницу его. Но мы успеем еще поговорить об этом человечке. Право, он столько-же грандиозен, как Глинка в интродукции Руслана. Вот увидите. Неужто же вы мне ничего больше не напишете? А все-таки где бы вы, по каким бы местам теперь ни ездили и ни ходили, мне все-таки до бесконечности жаль, что вы не видите Ораниенбаума. Что за места — просто прелесть! Сколько видов на море — вот этого у вас так нет. Вы бы, может быть, долго не сдавались, как с Парголовым, а все-таки под конец сдались бы. Знаете-ли: как бы ни было, а крепко люблю я тех, кто туго и как можно позже сдается.

В. С.

Пожалуйста, достаньте себе где-нибудь СПБ Ведомости 29 Июня, № 142, и прочитайте там статью: «Костомаров как филолог», которая наделала здесь много шуму. — Костомаров после того и нос повесил, так его там обработали. Автор ее (это вам по секрету) некто Беркгольц, один из отличнейших и солиднейших людей нашей Библиотеки; переводил же с немецкого по его просьбе — я, при чем подсыпал туда 1/2 пуда перцу. Но, говорят, какие-то дрянные народы опять ободрили Костомарова, он опять захотел в моду влезть и приготовил, говорят, какой-то презрительный ответ. А мы его опять примем в штыки. Ему бы уж лучше молчать. — Если вы записали хоть несколько колокольных звонов, перешлите, пожалуйста. Мне теперь пора бы в печать журнал. Продолжение — можно и после.

Лизавета Клементьевна — Е. К. Сербина, мать дочери В. В. Стасосова (см. комм. к п. № 18).

Статья Серова «Песни и романсы Балакирева» была напечатана в «Музыкальном и театральном вестнике» 1859 г., № 43.

Ив. Ив. — т. е. Иван Иванович Горностаев — см. выше комм. к п. № 20.

О влиянии Софьи Николаевны Дютур на ее брата А. Н. Серова уже указано выше (см. комм. к пп. №№ 9, 29 и 55).

О том, как Стасов любил и ценил тех, кто «не сдавался», кто твердо отстаивал свое мнение или защищал свои убеждения, тоже говорится в нашей книге по поводу споров Стасова с Н. Н. Ге (см. «Владимир Стасов», стр. 477—481).

Н. И. Костомаров — историк (см. комм. к п. № 36).

«Землеведение Азии» (Die Erdkunde Asiens) Карла Риттера в переводе П. П. Семенова (впоследствии Семенова-Тянь-Шанского) вышло в 1856.

58.[править]

На конверте:

Его высокоблагородию Алексею Константиновичу Балакиреву.

В Нижний Новгород на большой Покровской улице, дом купчихи Латышевой.

Для пересылки Милию Алексеевичу Балакиреву (весьма нужное).

20 июля 1860 года

Только вчера отправил вам письмо, Милий, и снова принимаюсь за новое. Дело в том, что я наконец добыл письмо, написанное Вами к Лизавете Клементьевне, и, следовательно, сейчас-же справился у доктора Реймера. Бог знает, не многое ли уже и так у Вас переменилось без новых его инструкций — дай бог — но на всякий случай вот Вам все его слова точь в точь:

1) Он никак не полагает, чтоб у Вас теперь было или начиналось размягчение мозга, как Вам сказал Ваш знакомый; к этому прибавляет, что даже и та болезнь, которая у Вас есть, очень излечима, но только переезды для этого не совсем-то удобны. Необходимо было-бы сидеть на одном месте и правильно и постоянно лечиться. Таким образом он ждет Вас к концу августа или началу сентября и ручается, что вылечит Вас. Так как я его знаю около 30 лет и видел сто опытов его дельности и солидности по ста разным болезням, то верю ему, тем более, что всегда видел, как его уважали и всегда соглашались с ним такие таланты, как Пирогов и Неммерт. — Опять повторяю, он у Вас никакой опасности покуда не замечает и обещается вылечить. Не находит также необходимости Вам ехать за границу.

2) Что касается до боли в животе, ниже пупа, то это боль случайная, не находящаяся в связи с настоящею Вашею болезнью. Мудрено сказать, что это именно, за несколько сот или тысяч верст, — это должен определить хороший местный доктор, который бы осмотрел и освидетельствовал Вас, — но все-таки Реймер полагает, что это, вероятно, небольшое воспаление, против которого следовало немедленно употребить 20—30 пиявок, а также припарки из льняного семени.

3) Главная-же болезнь у Вас — в спине, что он и определил сразу. Вы вначале этого не чувствовали, но теперь стали чувствовать, и этим оправдались слова Реймера, с первого же раза сказавшего это. Он не сомневается, что средства, которыми он начал Вас лечить и которыми думает продолжать, непременно помогут Вам. А именно сначала курс Мариенбадской воды, а потом обвязыванье живота и поясницы ежедневно два раза мокрым полотенцем, а сверх того — всякую неделю поставлением 10 пиявок вдоль всего спинного хребта. (Полотенца не употреблять в тот день, когда ставят пиявки, а также и следующий день.)

4) Купаться при нынешней боли в животе — нельзя, но если бы она прошла совершенно, то можно через недели две после воды Мариенбадской. Вы напрасно думали, что вода в кувшинах могла слишком много испариться (впрочем, на счет купанья теперь инструкция, вероятно, уже запоздала).

5) Голова ваша освободится и не будет замешиваться, когда Вы станете еженедельно ставить 10 пиявок вдоль хребта спинного и употреблять примочки полотенец на живот.

Вообще, он полагает, что вся болезнь Ваша, если происходит не от излишнего… (в чем я его разуверял, так как, по Вашим словам, Вы никогда не были особенным охотником до баб), то от какого-нибудь застарелого ушиба; иногда такие ушибы совершенно забываются их обладателями, и потом вдруг начинают оказывать свои страшные претензии, открывают свои баттареи болезни и преследования — через 15—20 лет. Мне помнится, Вы раз говорили мне (когда мы шли по набережной Фонтанки вечером от Митрофания, если не ошибаюсь), что действительно Вы крепко были ушиблены в глубокой юности.

Итак, Милий, ничего у Вас покуда нет особенно дурного, особенно опасного. Ворочайтесь сюда, набравшись в путешествии всего хорошего в свою хорошую голову, которую я так люблю, — ворочайтесь, и Вас здесь починят, не так, как чинят старую клячу, беззубую, на которую начинают уже издали поглядывать татары, которые скоро стянут шкуру с ее несчастных осунувшихся костей, а как чинят молодого, нетерпеливого, полного огня и жизни, чудесного арабского жеребца самой благородной крови, который на минутку испортил свою тысячную ногу, запнувшись о какой-нибудь осколок булыжника по дороге, но который вот сейчас же понесется, чудесно и бесподобно, с развевающимся хвостом и гривой, с пышащими огнем ноздрями, и все только ахнут, глядя на него. — Я уж давно ахнул при виде Вас, — скоро-ли и все тоже?

Вот чего я жду поскорее.

Прощайте. Поправляйтесь немножко, чтоб воротиться сюда и поправиться совсем.

Ваш В. С.

В августе Петра уезжает товарищем председателя в какую-то губернию, куда именно — не знаю покуда.

Лизавета Клем. написала Вам странички две благодарности самой искренней за Ваше милое, доброе письмо, но чорт знает куда ее листик запропастился, не могу найти, и потому пошлю на днях, только что отыщу его. Гришка мой Вам кланяется и благодарит: я одного только желаю, чтоб Вы когда-нибудь были нужны и приятны ему, как его отцу.

Доктор Карл Данилович Реймер (1801—1871) был домашним врачом Стасовых, начиная с 1846 г., когда лечил заболевшую нервным расстройством Над. Вас. Стасову (см. книгу «Надежда Васильевна Стасова», Петербург, 1899. Первоначально была напечатана в «Книжках недели» под заглавием «Воспоминания о моей сестре» в 1896 г.).

Н. Ив. Пирогов, знаменитый хирург, общественный деятель, писатель (1810—1881).

Егор Егорович Бергхольц (или Беркгольц) занимал в Публичной библиотеке нештатную должность и в то же время был библиотекарем в. кн. Елены Павловны (род. в 1822 г., умер в Меране в 1883 г.), большой приятель Стасова.

59.[править]

В Нижний Новгород.

Милию Алексеевичу Балакиреву.

На Большой Покровской улице, дом купчихи Латышевой.

С. Пб, 20 Ав. 60.
Пишу Вам, воротившись из Пскова. От этого путешествия я так долго и не отвечал Вам. Вы спрашиваете Митю, получил ли я Ваш Ночной смотр? Получил, получил, уж давно получил, уже давно был в восторге от этого чудесного подарка. Но, я думаю, Вы и сами знаете, что мне в тысячу раз важнее подарка, дороже Ваше намерение сделать мне что-то приятное. Право, никто на cßeie больше меня не может быть благодарнее за что бы то ни было, что мне хотят сделать хорошего. Это заставляет выходить на свет все, что во мне только есть доброго и мягкого (а, кажется, я не могу жаловаться, чтоб у меня было его слишком в изобилии). Итак, благодарствуйте за все. Мне теперь только бы хотелось всего более, чтоб уже и нынешней зимой Петров пропел этот романс в публике — хоть в свой бенефис. Правда, соседство будет не совсем приятное: Петров дает в свой бенефис знаете что? — Роберта!! Но так или сяк, где бы мне ни пришлось услышать Hочной смотр, я больше всего теперь жду там тех таинственных мистических тактов, где разверзается гроб, вдруг настает какая-то волшебная атмосфера, и выходит сам Наполеон. Глинка бог знает какой мастер на эту волшебную атмосферу, которая вдруг Вас охватит. И всего только каких-нибудь 3—4 такта. Вспомните, по самой середине увертюры «Руслана», в дуэте Фарлафа и Наины — да мало ли где еще! Я знаю еще одного человека, который, кажется, тоже наделает когда-нибудь таких-же чудес. Мне показалось в нынешней Вашей партитуре, что крепкий расчет у Вас был, чтобы оркестр передал это глинкинское волшебство — удивительно, особливо в моем любимом самом месте. Еще и еще я благодарю последний раз за славный подарок (хотя я получил его порядочно поздно, уже в августе). Вообразите, какая странность: не я, а Вас. Ив. Соболыд. первый угадал, что эта посылка именно от вас. Принесли мне повестку с почты. Вертел я, вертел я ее с руках во все стороны и посылал себя ко всем чертям (перевод с французского: je me suis donné à tous les diables), чтобы понять, откуда мне сие. Кто это и что мне посылает? Просто ума не мог приложить. Уж я даже начинал подумывать, что это сама ее превосходительство генеральша выдумала прислать мне что-нибудь из Крыма или Греции. Несу эту повестку Вас. Ив. для приложения казенной печати. Он только увидел: «о, да это Балакирев», говорит, «шлет Вам ноты». Я спорил, что не может быть. Вот Вам и тайные инстинкты, вот Вам и тайный голос в пользу тех, к кому близок! Что-ж! Может быть, это пророчество, означающее только, что однажды Вы к Собольщикову будете в тысячу раз ближе, чем ко мне. Не смейтесь над моими строками. Я столько на своем веку потерял чудесного, что немудрено было бы наконец потерять и вас — последнего. Впрочем, скверно, что я вдруг сделал модуляцию в этот тон — это только мой сплин, моя вечная болезнь страха и недоверчивость к себе и другим, которая меня грызет еще с тех пор, как я был мальчиком. Теперь уже не переменишься, значит по неволе иной раз нехотя доедешь других. — Дай-ка брошу Вам лучше несколько новостей, наверное интересных. Камаринская наконец вышла и на днях думаю послать Вам экземпляры. Потом — 1-го сентября открытие нового театра, идет Ж. за царя, говорят — великолепно поставленная; и для нее и для «Руслана» все декорации писаны в Берлине, каким-то очень хорошим декоратёром, здешние не могли справиться со всеми своими работами. Но я очень боюсь, что декорации будут хоть и великолепные, да вовсе не русские, значит скверные. «Руслан» — в бенефис Булдхова. Леониха живет в Ораниенбауме, как и мы; несколько раз бывала у «Матильды», пела хорошие вещи, и, разумеется, мы всячески шпиговали ее, чтоб она хлопотала о том, чтоб поменьше выпускали из Руслана. Кажется, она твердо решилась петь романс Des-dur весь. Что если бы удалось еще интродукцию всю, квартет после явления Финна — весь, вот бы тогда торжество! Ах, как я без памяти люблю этот квартет! Что за божество! Ну-тка, а Вы, есть-ли у Вас в натуре эта жилка к такой же религиозной музыке нашего времени? Если есть, то, конечно, подождем не долго. Скажите, в самом деле, разве этот квартет не религиозная музыка? Тут и робкая просьба от судьбы, и горячее ожидание в будущем, и что-то успокоительное теперешней минуты, ласкающее — что же еще нынче возможно в религии? Знаете-ли что: мне всегда казалось, что именно эта сторона страстного пожелания, ожидание чего-то божественного, какого-то нисшествия и есть уже в романсе «Приди ко мне». — Но когда же наконец услышим мы Руслана совсем? Или, действительно на веки веков это будет "мно-го-стра-да-тель-ная (произносите, как M-lle Раден). Ну, теперь дальше. Заставлял я Леониху пробовать Ваш романс «Исступление», потому что очень люблю его. Но ее не заставишь никак декламировать его, а не петь нараспев, потом еще тянет его немилосердно, а так как у ней пение такое же грузное, как и ее купеческое тело, то можете вообразить, как легко с нею ладить. Романс ей нравится (по крайней мере говорит так), только сильно протестует, зачем последние две ноты

так отрывочны, между тем как все предыдущее есть «плавное пение». Я разное толковал ей, — не понимает. Петра, который тут-же бывал при этих всех делах и даже ораторствовал, велит кланяться Вам, но Вы, кажется, теперь бог знает сколько времени не увидите его. В первой половине сентября непременно уедет в Житомир. С ним я не мало смеялся нынешним летом. Это, кажется, дело скверное, что Вы будете лишены его. Но неужели правда, что до декабря Вас здесь не будет? Впрочем, чтож! Может быть это в самом деле Вам в пользу. Я бы именно желал, чтобы Новос[ельский] так крепко привязался к Вам, чтобы потом не мог никогда и подумать перестать заботиться о Вашей участи. Пусть тогда все уладится, пусть тогда Вам развяжутся руки.

Прощайте, Милий, старайтесь меня не забывать. Ваши письма я много раз перечитываю. У меня теперь так мало хорошего осталось, так постоянно мне скверно, так все у меня не идет.

В. С.

О Нижнем Новгороде нам с Иваном нельзя и думать. Решительно денег нет, а их на путешествие надобно бы много. А тут еще Гриша отправляется в пансион, и сто других разных дел — куда тут путешествие! — Ни о Мусоргском, ни о Гусакевиче не имею ни малейшего понятия.

Вы мне говорите, что нашли русскую минорную гамму

Но это наводит меня вот на какие соображения. Ведь эта гамма есть ничто иное, как диатоническая минорная гамма древних церковных тонов, начинающаяся с d, a именно

Это заставляет предполагать (в чем, впрочем, невозможно и сомневаться apriori), что как в церковной, так и в народной музыке у нас должны быть и все прочие 6 (или 7, с повторением 1-го) диатонических тонов или гамм, а именно:

Разумеется, каждая из этих гамм может встретиться перенесенною на совсем другие ступени нашей музыкальной лестницы, что, впрочем, не делает никакой разницы в сущности. Так, наприм., Вы встретили гамму d перенесенною на а и т. д. Желаю Вам от всей души узнать прямо на практике, прямо на деле, а не из учебников, всю систему русской музыки, церковной и народной, точно так, как Вы до сих пор узнали без учебников один из ее членов — одну из ее гамм. Такое узнавание вернее и прочнее, чем то, которое Вы получили бы из книги Маркса или чьей-бы то ни было. Представьте-же себе, — если это дело окончательно дастся Вам в руки в нынешнюю поездку, — представьте себе, с каким новым оружием Вы сюда воротитесь. Вместо двух гамм, которыми владеет новая музыка, C-dur и A-moll (все остальные суть только повторения), вдруг у Вас их будет в руках — целых восемь!! Какой новый источник для мелодий и гармоний! Напишите, пожалуйста, что Вы обо всем этом думаете.

В. С.

«Ночной смотр» Глинки на слова Жуковского был инструментован Балакиревым.

Осип Афанасьевич Петров (1807—1878), оперный певец, бас, первый создатель ролей Сусанина и Руслана (а затем Фарлэфа) н операх Глинки. «Роберт Дьявол», опера Мейербера, поставлена была первый раз в Париже в 1833 г.; в Петербурге в 1834 г. Петров исполнял в ней роль Бертрама — злодея-искусителя, нечто вроде воплощения сатаны.

«Таинственные такты по самой середине увертюры „Руслана“ — это, очевидно, такты 113—171, где на педали валторны струнные берут аккорды пиццикато.

„Романс Des--dur“, т. е. чудесный романс Ратмира — Юна мне жизнь, она мне радость» — из 1 картины V акта «Руслана», был выпущен при постановке «Руслана». При позднейших возобновлениях «Руслана» всегда исполнялся с громадным успехом всеми контральтами и меццосопранами Млриинского театра (Лавровской, Крутиковой, Бичуриной, Долиной, Славиной, Збруевой). Теперешние читатели, вероятно, не знают, что восстановление многих часто гениальнейших NoNo «Руслана»: финала Интродукции со 2-й песнею Баяна (посвященной памяти Пушкина); антракта, трио и квартета III акта; хора «Погибнет» в IV и романса Ратмира в V — является результатом многолетней, убежденной, настойчивой и страстной проповеди в печати именно Стасова — «русланиста», как звали его недруги с Серовым во главе II целый ряд поколений поклонников Глинки мог слышать эти гениальные части «Руслана» в совершеннейшем исполнении, особенно при дирижере Мариинского театра Э. Ф. Направнике. Теперь опять — пропускаются и романс Ратмира и почти все трио III акта, так что Руслан вовсе не успевает «поддаться очарованию волшебных дел Наины», как следует по авторской ремарке, а едва только прийти на сиену, как является Финн и возглашает: «О витязи, коварная Наина успела Вас обманом обольстить, и вы могли в постыдной неге высокий подвиг позабыть». А самый квартет — эта поистине изумительная по красоте музыка — исполняется в каком-то курьерски-быстром темпе («акт, мол, слишком затягивается»). Зато повторяются по 2 и по 3 раза da capo танцы III акта, — самый слабый No из всего «Руслана», про которые сам Глинка пишет: «Таким образом (т. е. по настоянию балетмейстера Титюса) в танцы 3-го действия я должен был ввести несколько пошлых фраз, чтобы легче было танцовать enlevé»…

«M-lle Раден» — Эдита Федоровна Раден, фрейлина в. к. Елены Павловны и помощница ее по разным благотворительным учреждениям. «Много-стра-да-тельная» вместо «многострадальная». «Многострадальная опер а» было заглавие статьи Стасова о «Руслане», переделанное Катковым, вместо ее первоначального заглавия «Мученица нашего времени», при наиеча-тании этой статьи в «Русском вестнике» 1859 г. Этою статьею и открылся ряд статей Стасова за «Руслана» и Глинку (если не считать первого некролога Глинки и биографии, напечатанной там же в 1857 г.).

«Исступление» — романс Балакирева на слова Кольцова: «Духи неба, дайте мне крылья сокола быстрей».

«Петра», т. е Бороздин, служил с конца 1860 по 1864 г. товарищем председателя сначала Вологодской, потом Волынской уголовной и, наконец, Волынской гражданской палаты.

Замечание Стасова о «7 и 8 диатонических гаммах», следовательно и о 7 и 8 ладах, основанных на каждой ступени их в древней церковной и народной музыке, а отсюда опять-таки о необычайных новых возможностях для музыки в будущем, как в мелодии, так и в гармонии — это замечание следует так же отметить, как предвосхитившее на много лет музыкальные понятия наших дней, а для своего времени чрезвычайно смелое. В те же годы Стасов много занимался церковной древней музыкой, собрал очень ценную большую коллекцию, и все свои материалы потом передал Д. В. Разумовскому, что тот и отметил в своей книге «Церковное пение в России», Москва, 1867 (см. также письмо Разумовского к Стасову в «Р. муз. газ.» 1895 г.). А занимаясь тщательным изучением книги А Б. Маркса, Стасов свои общие взгляды на роль «церковных тонов» в современной музыке изложил в статье своей «О некоторых формах нынешней музыки», напечатанной в виде «Письма к Францу Листу в Веймаре и профессору Адольфу Бернгарду Марксу в Берлине» по-немецки в X—IX томе «Neue Zeitschrift für Musik, 1858, №№ 1, 2, 3, 4.

60.[править]

Милию Алексеевичу Балакиреву

На Вознесенской, близ Питейной конторы, дом Иванова, квартира № 14.

15 ноября 1860.

Милий, Людмила поручает звать Вас и Петра на четверг, обедать. Пожалуйста передайте это и Петру, адреса его не знаю. Я был бы очень рал. еслиб Аполлонтий тоже попал в четверг в нашу компанию: если он будет согласен, приведите его просто с собой -Людмила должна быть благодарна, что к ней водят хороших народов. Если же Вы думаете, что надо ее предварить, напишите мне — и я схожу наперед ей это объявить. Мусоргский прислал вчера просить партитуру Лировских антрактов: меня не было дома, а теперь послать все еще не могу, потому что Константин у него еще не бывал, а я не знаю, в чьем доме живет Модест. Напишите, пожалуйста, теперь же, а если дело терпит, то отложим до четверга.

Ваш
В. С.

15 ноября 60 г.

Забыл я намеднись просить Вас об одном очень важном деле: когда ходите по улицам, пожалуйста, замечайте и записывайте крики разносчиков. Сколько я замечал, они тоже очень древние и наверное принадлежат к той же системе церковных тонов, как народные наши песни, церковная музыка одним словом, как все, что только поется и пелось в России.

„Аполлонтий“ — Аполлон Селиверстович Гуссаковский.

Константин — слуга в доме Стасовых — Константин Иванович Воронин, молочный брат Д. В. Стасова, сын старых слуг отца Стасовых, выросший в их доме и потом живший у них со всей своей семьей до самой смерти.

Мнение Стасова о том, что надо изучать крики разносчиков тоже предвосхитило тот интерес к этим своеобразным музыкальным фразам, которые так привлекали многих композиторов, записывавших их и даже включавших их в качестве тем в свои произведения.

61.[править]

На конверте:

Владимиру Васильевичу Стасову.

На Моховой, дом Мелиховой.

Понед. 16 янв. 1861

Милейший Бах, вчера мне не удалось напомнить Вам об статейке по поводу Симфонии Аполлонтия. Пожалуйста, напишите и, если можно, поскорее. Ему это будет очень приятно и много придаст ему силы для будущих трудов; это его поощрит. — Только в этой статейке Вы не вздумайте распространяться обо мне, как об его руководителе. Пожалуй, можно только вскользь сказать, и помните, чтобы главное было об Аполлонтие. Я все думаю, что Вы слишком пристрастны к моей музыке и в этом случае боюсь, чтобы пристрастие Ваше не помешало бы Вам написать об Аполлонтии так, как бы я желал. — Сегодня видел чрезвычайно приятный сон: будто-бы я познакомился с Шуманом. — Он представился мне очень приятным, физиономии его не помню. Первое я спросил его, говорит ли он по французски; он утвердительно и с приятностью кивнул головою; я начал ему воспевать гимны и говорил ему по франц. что-то в роде след.: „Vous voyez devant vous un musicien russe qui est votre grand adorateur“. Он мне что-то ответил оч[ень] приятное. Потом я его все хотел расспросить подробнее об форме финала его C-dur’ной симфонии. Но он улетучился. Потом я его опять где-то поймал; он мне дал на память свою визитную карточку, только очень измятую; мне хотелось получить автограф его, но опять как-то не удалось. Я опять вспомнил, что надо его расспросить об финале C-dur’ной симфонии, но он, к сожалению, исчез, и я проснулся. Редко видел я такой приятный сон. Вам, как здоровому человеку, конечно, будет это все смешно. Но если бы Ваши нервы были бы так встревожены во сне, так что и на яву чувствовался бы остаток прошедшего удовольствия, так Вы не посмеялись бы над моим сном.

Ваш М. Балакирев.

Не замечаете ли Вы, что последнее время я уж чересчур много пишу к Вам? У меня иногда является страх, что я Вам надоедаю.

Статьи о симфонии Гуссаковского Стасов не написал (см. п. № 63).

Финал C-dur’ной (2-й) симфонии Шумана, о котором Балакирев думал даже и во сне, — что чрезвычайно показательно для его психического облика, для постоянной работы его мысли в определенном направлении и для его всегдашнего стремления отдать себе сознательный отчет в музыкальных впечатлениях от любимых им произведений, — Финал этой симфонии Шумана действительно отступает совершенно от общепринятой классической формы, не говоря уже о том, что вообще в нем не соблюдена форма рондо или сонаты и что в самом начале две темы чередуются совсем необычно, но затем является 3-я тема, приобретающая совершенно самодовлеющее значение, а в конце возвращение ее уже является лишь для своего рола коды.

62.[править]

Mилию Алексеевичу Балакиреву.

На Вознесенской, против винной конторы, дом Иванова.

[Среда, 18 января 1861.]

Милий, не будьте завтра у нас, я совсем зарапортовался и забыл, что в четверг вечером мне нельзя быть дома. А между тем, мне особенно надобно, чтобы Вы были у нас в пятницу: идольское рождение, а как Вы ни говорите, он Вас крепко и любит и уважает. Доставьте-же ему маленькое удовольствие. Будете?

Ваш
В. С.

Среда 18 января [1861]

„Идольское рождение“, т. е. лень рождения Д. В. Стасова, прозванного „идолом“ за пристрастие к нему нескольких знакомых дам (см. комм. к п. № 20) — 20 января — приходилось в 1861 г. на пятницу.

63.[править]

Да конверте:

Адрес тот же, как на предыдущем письме.

Четверг утро. [26 янв. 1861.]

Милий, я буду отвечать сегодня на вчерашнее Ваше письмо все только: „нет-нет-нет“. Что делать» мне очень хотелось бы противное, но поправить нечем. Не моя тут вина. Еще во Вторник я видел в Библиотеке Ламанского и объявил ему, что Понедельник мне очень неудобен, потому — что опять приходится быть у Собольщиковых (самого Вас. Ив. именины); мне довольно неловко уйти оттуда, тем более, что кончим обедать поздно. Но Вы на это не смотрите: все-таки будьте там с Аполлонтием, проведите отличнейший вечер — если можете; я же постараюсь быть, как только время позволит; если уже никак нельзя будет, то пусть так дело и останется до другого раза: ведь не в последний раз нам придется собираться у Ламанских, даже и нынешней зимой. Скверно было-бы. если б из-за меня еще дольше откладывали сходку (по университетскому выражению) таких хороших народов. — В Пятницу мы, должно быть, не встретимся у Лиз. Клем.: к моему величайшему удивлению, «Русла н» стоит-таки на афише, несмотря на то, что несколько дней тому назад при Вас-же Петров рассказывал, что у них не было еще ни одной репетиции. Впрочем, Вы, конечно, заметили, что Ратмира поет не Леониха, а Латышова. Вот бы хорошее дело Вы сделали, еслиб сходили скорее к Лядову и заставили его крестом или пестом — играть в театре антракт 3-го акта, убедив его хоть тем, что играли же наконец эту вещь в Рубинштейнских концертах, и не нашли-же ведь столько трудного, как прежде воображали. Но если бояться особенного труда, то когда-же кончится это дурачество, что будут выкидывать из оперы такую важную статью? Если уже поздно для первого представления, то убедите его хоть для следующих. Но, так или сяк, по случаю «Руслана» мы в пятницу вместе не будем. Я-же все-таки обедаю и провожу вечер у любезного Гриши-черкешенки, так что, конечно, не придется мне попасть в этот раз в «Руслана». Как мне досадно было, что в Понедельник Вы не были в Giuditta! Верно, Вы забыли, что собирались. Нас позвала в ложу Людмила (это она сделала контр-визит, так как недавно мы ее брали в свою ложу на Ристори). Нас было всего шестеро, а так как ложи огромные, Вы бы преспокойно и преудобно могли бы сидеть тут с нами. Такая досада, что все выходят такие неподелки, все так не клеится, что должно бы клеиться. Теперь во всю жизнь не увидите Джудитты и ничего ей подобного, — а чем этому помочь? Хорошо еще, еслиб этот единственный раз засел в Вас покрепче, а то я боюсь, что у Нас, пожалуй, останется воспоминание об одной только сцене — с Олоферном. Правда, она лучшая, но не все-же в ней заключается, и жаль будет, прекрепко жаль, если все остальное выскользнет у Вас из памяти. — Итак, вот уже Вам два нет от меня: Лам[анский] и Лиз[авета Kл[ементьевна]. Третий будет Вам еще неприятнее. Но сердитесь на меня или нет, а я, кажется, не переменю третьего своего отрицанья, — не переменю, потому что твердо убежден, что иначе не должно быть. Сначала я колебался, даже довольно долго, как быть? Теперь же совсем решился, и для меня это дело конченное. Это я говорю Вам про статейку об Аполлонтии. Ее не должно быть. Для кого она? Публике ее не нужно, ее даже никто не заметит, а кто и заметит, то на другой день забудет, потому что она не поддержится, не подкрепится никаким фактом, т. е. никаким концертом, никаким выполнением и прослушиваньем. Значит, для публики мое извещение было-бы все равно, что вот-де в таком то городе живет Бобчинский. Для самого-же Аполлонтия она еще меньше должна быть написана. Он столько еще прочтет про себя в печати, когда у него будет сделано больше и гораздо важнейшего, что теперь нечего беспокоиться о ничтожной печатной конфетке. По моему убеждению, он теперь должен быть счастлив, чтоб Вы одни его одобрили, и больше никто. Вы ему должны быть лучшая награда. Надо, чтоб о прочем он и не думал. А потом еще, мне противна пошлая роль расхваливающего приятеля, готового писать по заказу или по просьбе. Знаете-ли что, мне кажется даже, что хотя все, что я говорю тут, будет против первоначальных Ваших мыслей, но Вы со мной согласитесь. А, признаться, мне это было бы до крайности приятно.

В заключение скажу Вам, что вчера вечером я еще раз убедился в том, до какой степени я не годен для того, чтоб быть в гостях. Был я вчера у кн. Гагарина (вице-презид. Академии), там было много народу. Смотрели мы разные фотографии (огромные, отличные, интересные), толковали мы-было много разных профессоров, а все-таки поехал я домой, точно будто я сделал какую-то гадость, так скверно, противно и мерзко было внутри. Право, мне кажется, мне не было бы сквернее, еслиб я поймал себя в . . . . Что за пакость эти вечера, где все подлы, все врут и притворяются от первой ноты до последней, где никому нет ни малейшего дела до всех остальных, где, еслиб можно, так каждый так бы и плюнул на всех прочих, и однакоже говорят один с другим так мило, так ласково, с таким вниманием и душевностью. Меня еще больше бесило то, что я принужден был смотреть и слушать, как эта скотина Леви ломался, представлял маленького великого человека и играл всякого рода свое свинство, которым приводил в восхищенье почтеннейшее общество. Вообразите, что я наконец отдохнул — знаете на ком? на Микешине, — он все-таки умнее и лучше остальных, каков ни есть. Вот что значит молодость и нынешнее, наше поколение. А то, все эти остальные, это просто ужас, мертвечина, от которой так и ложатся пуды льда и всякой противности. Был тут и Григорович, внутренно всех презирающий, и однакоже тут-же расстилавшийся, — особенно перед дамами. Фу, какой противный!

До свиданья
В. С.

Ламанский — в данном случае из 4 братьев Ламанских (Порфирия, Сергея, Втадимира и Евгения), с которыми были близки и Стасов и Балакирев, надо подразумевать Владимира Ивановича (1833—1914 г.), профессора СПб. университета, слависта, впоследствии академика.

Антракт к 3-му акту «Руслана» исполнялся, по настоянию Д. В. Стасова, в 1-й раз в 6-м концерте РМО сезона 1860—61 г. — 21 января J 861 г., равно как и романс Ратмирa Des-dur (пела Н. Г. Зубинская).

«Giudillа», т. е. Юдифь, трагедия Джакометти, в которой главную роль играла гастролировавшая тогда в Петербурге знаменитая итальянская трагическая артистка Аделаида Ристори (1821—1906). Эта трагедия и игра в ней великой артистки, повидимому, возбудили в А. Н. Серове желание написать оперу на этот же сюжет, что и привело его к созданию его первой оперы.

Князь Григорий Григорьевич Гагарин (1810—1893), живописец, архитектор, археолог и историк искусств, был вице-президентом Академии художеств.

Карл Леви (1823—1883), пианист и салонный композитор.

Дмитрий Васильевич Григорович, писатель. Очевидно, в этот вечор Стасов был не в духе, потому что неодобрительно отзывался даже о тех самых рассказах, о которых так сочувственно говорил в своем письме от 17 октября 1859 г. (№ 45). Впрочем, надо сказать, что Стасов все-таки верно подметил и характеризовал всегдашнюю манеру Григоровича — несколько льстивую по адресу всякого своего собеседника и уменье ко всем подлаживаться.

Мих. Осипович Микешин (1836—1896), скульптор, автор памятников Тысячелетию России, Екатерине II и др. Стасов, так сочувственно о нем тут отзывающийся, как о представителе молодого поколения, впоследствии не высоко ценил его как художника и о его памятниках отзывался и устно и в печати довольно презрительно (напр., в статьях о памятнике Тысячелетию России в «Русск. вестн.», 1^59 и 1860 гг.).

64.[править]

На обороте письма:

Владимиру Васильевичу Стасову.

29 Янв. 1861

Милый Бах! Очень сожалею, что Вы даром вчера прокатились в Питейные страны; я принимал все меры, чтобы предупредить это, но было уже поздно. — Сегодня я не могу быть у Вас, ибо буду в ложе Людм. Ив. слушать избитую Лядовым оперу «Руслан», и Вам советую тоже придти в № 15 бель-этажа с левой стороны.

Ваш Милий Б.

В «Питейные страны», т. е. к Балакиреву, жившему с осени 1860 по осень 1861 г. на Вознесенском проспекте между Садовой и Фонтанкой «против Питейной конторы», т. с. против Управления питейными или акцизными сборами, в ломе № 14 (ср. адреса писем к нему от 15 ноября 1860 и 18 января 1861 г.).

«Избитую Лядовым опер у», т. с. что тогдашний дирижер русской оперы Конст. Ник. Лядов (1820—1868) очень небрежно и нехудожественно дирижировал «Русланом».

65.[править]

[10 февраля 1851.]

Пожалуйста, уведомьте меня, когда назначен концерт в Му-зык. Общ.; говорят, скоро, и якобы C-dur’ная симфония Шумана там пойдет. Прошу Вас уведомить меня об этом, потому что не надеюсь с Вами скоро увидаться; по воскресеньям мне у Вас по большей части скучно (кроме последнего), потому чересчур много народов и мне не дают решительно Вами пользоваться. — Теперь же мне и в другой день нельзя придти, потому что очень занимаюсь Шествием Лира, которое подвигается уже на бумаге. Я оттуда наигрывал кое-что Аполлонтию; он пришел в восторг, и объявил, что это будет сильнее Увертюры и Антрактов. — Не знаю, что будет, только я приложу все меры, чтобы Вас пронять. Так до-свиданья. Покуда не кончу Шествия, ни ногой из дому.

Ваш М. Балакирев.

10 февраля 1861. Питер.

Как я буду рад, когда удастся мне окончить последнюю вещь для Лира. Тогда баста! Лир сделан, и можно будет приняться за концерт.

Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь лучше писать. — Там немножко и Вы будете: я всегда находил в Вас большое родство с Лиром. У Вас такая же прямая, высокая и дикая (девственная) натура.

«Шествие» из музыкальных NoNo к Лиру — музыка, сопровождающая торжественное шествие придворных и дам, а затем и самого Лира в первом действии трагедии, после слов Глостера: «Король идет».

«Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь писать лучше» — мы уже указали в комм. к п. № 28, что невольно при чтении этих слов напрашивается сравнение с письмом Мусоргского от 19 октября 1875 г.

Концерт РМО, в котором исполнялась C-dur’ная симфония (2-я) Шумана, состоялся 18 февраля 1861 г. (8-й концерт этого сезона).

66.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

Нa Вознесенской, против Винной конторы, дом Иванова.

Понедельник 13-го февраля 1861 г.

Вчера вечером Аполлонтий заходил к нам, по дороге к Реймеру, и, конечно, я заставил его играть, что он запомнил из entrat’ы Лира. Чудесно!!! Когда-то я все услышу? Жаль только, если для нутра пьесы только и будет, что эта entrata. Верно, у Вас внутри сидит еще много материала про Лира: что, кабы из остаточков, обрезочков скроить еще какую-нибудь шапочку или жилеточку, куда-нибудь внутри драмы? Жаль, тысячу раз жаль будет, если Вы теперь так-таки лавочку и закроете. — Теперь станемте толковать про другие дела. Антон, правда, в Москве, но возвращается завтра, и таким образом будет дирижировать в субботу Шумановскую 2-ю симфонию. Далее: нельзя ли Вам написать сейчас же Мусоргскому письмецо, чтоб он немедленно отправлялся к Марье, становился перед ней на колена, плакал, рвал на себе волосы, . . . . . делал, что ему угодно, только заставил бы ее крестом или пестом призвать Лядова и принудить его давать третий антракт Руслана. Кажется, это единственное средство наладить наконец дело — пора наконец, когда-же оно придет в порядок? Левониха выздоровела, на этой или будущей неделе снова примутся трепать Руслана в борделеобразном Мариинском театре (я его так называю потому, что его выстроили чорт знает на какие сотни тысяч в том подлом архитектурном стиле, в котором строили в прошлом веке, во Франции, спальни и дворцы всяких королевских любовниц). То-то было бы торжество, еслиб вдруг наконец Лядов в театре принужден был давать даже и 3-й антракт! Я видел вчера Людмилу, и она зовет нас обоих к себе в ложу на первое же представление Руслана с Левонихой. Признаюсь, это мне довольно крепко претит, в виде нахлебника ходить по чужим даровым ложам, — однако же на этот раз я это еще сделаю. Потом еще, Людмила дала мне написанный Вами контракт для Стелловского, об издании Руслана, Холмского и Жизни за царя. Я нахожу, что этот проект не совсем достаточен и не совсем удовлетворителен. Подожду, чтобы Ваши родины кончились, чтоб Вы совсем опростались, и тогда станемте толковать, как-бы этот контракт состряпать поосновательнее. — Теперь принимаюсь за дело, которое все эти дни меня до бесконечности интересовало, и из-за которого я взял большой лист бумаги, чтобы писать Вам нынче. Не так-то давно Вас крепко соблазнила морская симфония Антона, и из недавнего разговора с Вами я увидал, что сюжет этот не на одну только минуту согрел и распалил Вас, а в самом деле крепко засел внутри, как гвоздь. Мне кажется, что Лиром и еще двумя-тремя вещами Вы навсегда распрощаетесь с общей европейской музыкой и скоро уже перейдете окончательно к тому делу, для которого родились на свет: музыка русская, новая, великая, неслыханная, невиданная, еще новее по формам (а главное по содержанию), чем та, которую у нас затеял ко всеобщему скандалу Глинка. Если так, то и гвоздь, который у Вас засел от Рубинштейна, должен поворотить однажды в русскую водную мифологию. Представьте себе мою радость, я на-днях по нечаянности напал на русский сюжет, со всеми подробностями, которых Вам нужно. Это сказка в стихах, едва-ли не единственная в своем роде, про Новгородского гостя (купца) Садко. Я не говорю, чтоб Вам нужно было непременно сделать эту самую сказку в виде симфонии — такая глупость мне вовсе не приходила в голову, — но утверждаю и знаю наверное, что если когда-нибудь Вам пришлось бы делать ту симфонию, про которую Вы мне рассказывали, моя сказка дает Вам туда превосходнейшие подробности. Слушайте, в чем: Едет на корабле Садко, с огромными сокровищами, нагруженными на других 30 кораблях — целый русский флот, с русскими новгородскими язычниками. Все корабли «что соколы летят», вдруг корабль самого Садко стал посреди моря, как вкопанный. Тогда велел Садко своим людям писать жеребья и метать в море, чей потонет — тот и есть вина гнева богов, того человека и спихнуть в море. Садко написал свой жребий на пуху, — и он вдруг тонет, прочие все всплыли. Велел он потом опять метать в море жеребья, — чей всплывет, тот и покажет виноватого. Метнули жребий — всплыл жребий Садкин, даром он был булатный. Тогда понял Садко, что ему быть брошену в море:

«Я Сад-Садко, знаю-ведаю,

Бегаю по морю 12 лет,

Тому царю заморскому

Не платил я дани-пошлины

И в то сине море Хвалынское

Хлеба с солью не опускивал —

По меня смерть пришла».

Он одевается в богатое платье, берет гусли звончатые (видите-ли, каков музыкальный характер нашего племени: воины идут на войну — с гуслями, купцы идут на смерть с гуслями, — так было прежде, так продолжается и до сих пор, перед нашими глазами: сваи вколачивают с песнью; якорь тянут с песнью, солдаты на штурм идут с песнью; мне кажется, если у нас будет революция и будут людей вешать или четвертовать — они и тогда будут петь). Но дальше: Ушли разом из виду все корабли, самого Садку понесло к берегу, к острову:

"Пошел Садко подле синя моря.

Нашел он избу великую,

А избу великую во все дерево,

Нашел он двери — и в избу пошел.

И лежит на лавке царь морской:

«А и гой еси ты, богатый гость!

А что душа радела (т. е. чего душа желала), того бог мне дал,

И ждал Садку 12 лет,

А ныне Садко головой пришел:

Поиграй, Садко, в гусли ты звончаты».

И стал Садко царя тешити:

Заиграл Садко в гусли звончаты:

А и царь морской зачал скакать, зачал плясать

И того Садку, гостя богатого,

Напоил питьями разными.

И развалился Садко, и пьян он стал,

И уснул Садко купец, богатый гость;

А во сне пришел святитель Николай к нему,

Говорит ему таковы речи:

«Гой, еси ты, Садко купец, богатый гость!

А рви ты свои струны золоты,

И бросай ты гусли звончаты,

Расплясался у тебя царь Морской:

А сине море всколебалося,

А и быстры реки разливалися,

Топят много бусы-корабли,

Топят души напрасные

Того народу православного».

А и тут Садко купец, богатый гость,

Изорвал он струны златы,

И бросает гусли звончаты;

Перестал царь морской скакать и плясать:

Утихло море синее.

Утихли реки быстрые…

В конце сказки Садко женится на одной из 30 дочерей морского царя, просыпается в Новгороде, и корабли его возвращаются, перед его глазами, по Волхову. Я пропустил множество подробностей и удержал одно только главное содержание, которое, надеюсь, крепко понравится вам. Помните-ли, я нападал на «песнь матроса», эту казенщину, это общее место, которое сует к себе в музыку всякий пошляк. Эти «песни какого-то матроса, пастуха, земледельца» и т. д. у Фелисьен Давида, у Вагнера, у Гайдна и т. д. — просто нестерпимые пошлости. То-ли дело (для Andante) Садко, играющий на золотых гуслях в избе у Морского царя и распаляющий его до бешеной бури! Ведь это был-бы pendant к Орфею Глука, только с совершенно другим сюжетом и — в русском складе. Кто хочет приниматься за русское искусство, за русскую древнюю жизнь, должен прежде всего выкинуть из головы желание отыскать у нас что-нибудь похожее на греческий Олимп, на греческие божества, Нептунов и т. д. У нас все другое, совершенно другой склад, другая обстановка, другие лица, другой фон, другой пейзаж. Нептун — и изба! Нептун — и пляска морского царя! Нептун — охотник до гусляной музыки! Как все это не похоже на греческие нравы, как все это противоречит привычкам и вкусам европейской публики, значит и нашей, обезьянской! А между тем, какие новые, свежие, колоритные, сочные темы. Какие картины русской природы на острову у морского царя, какие темы древнего язычества, древнего богослужения, древней нашей жизни сначала на корабле, а потом на свадебном пиру, составленном из людей и из божеств. И наконец, в самом заключении — картинка древнего Новгорода с Волховом, — все это, кажется, — мы чудесные! — Но, в заключение, скажу Вам еще мое убеждение еще раз: не знаю, кто это сделает, Вы ли, или кто другой (жаль, если не наша русская школа!), симфония должна перестать быть составленною из 4 частей, как се выдумали 100 лет назад Гайдн и Моцарт Что за 4 части? Пришло им время сойти со сцены, точно так, как и симметрическому, параллельному устройству внутри каждой из них. Прогнали со света школьную форму од, речей, изложения, хрий и т. д. Должно прогнать 1-ю и 2-ю тему, Durchführung или Mittelsatz и прочую схоластику. Будущая форма музыки, то бесформие, которое уже во всей 2-й Мессе.

В. С.

Entrata Лира (она же Шествие), т. е. написанная Балакиревым музыка, сопровождающая выход Лира на сцену в I акте шекспировской трагедии.

«Антон в Москве, но вернется дирижировать 2-й симфонией Шумана», т. е. что Антон Григорьевич Рубинштейн вернется из Москвы и т. д.

«Марья» — это в данном случае Марья Васильевна Шиловскаи, певица-любительница. К. Н. Лядов нередко дирижировал в ее подмосковном имении домашними оперными представлениями, в которых главную роль.играла сама хозяйка; благодаря этому К. Н. Лядов был с нею в дружеских отношениях, и она могла повлиять на него в вопросе об исполнении пропускавшегося прежде антракта перед 3-м действием «Руслана» «То-то было б торжество, если бы Лядов в театре принужден был дать и 3-й антракт Руслана», говорит Стасов, так как до тех пор этот антракт исполнен был всего единственный раз в концерте РМО (см. комм. к п. No G3). Мусоргский же этим летом 1861 г. как раз гостил у М. В. Шиловской в Глебове, и Балакирев видимо опасался, как бы он не попался в сети очаровательной хозяйки (см. письма Мусоргского и особенно №№ 13, 28, 29 и комм. к ним).

«1-е представление» «Руслана» с «Левонихой» — т. е. что при возобновлении «Руслана» в этом сезоне Леонова будет петь роль Ратмира.

"Контракт со Стелловским, написанный Вами об издании «Руслана», «Xолмского» и «Жизни за царя» — это был первый проект того договора Шестаковой со Стелловским, о котором мы говорили в комм. к. п. № 1 и который подписан был лишь в октябре 1861 г.

«Морская симфония Антона» — т. е. C-dur’ная симфония «Океан» (ор. 42) Антона Григорьевича Рубинштейна. Написана она была в 1854 г. (впервой редакции), а исполнялась в 1-й раз в концерте в Большом театре в Петербурге 11 марта 1859 г.

Во второй половине этого письма останавливает внимание первое зарождение в мысли Стасова той программы музыкального произведения на сюжет «Садко» для «русской симфонии», которую он предлагает Балакиреву, но на которую позднее Римский-Корсаков написал свою увертюру (или симфоническую поэму), а многие подробности которой: новгородский старинный быт, «картина древнего Новгорода», Волхов, «свадебный пир с людьми и божествами», жену Садко и т. д. "Стасов еще позднее «внушил» Корсакову, когда тот писал на тот же сюжет свою «оперу-былину» (см. «Предисловие» к «Письмам Римского-Корсакова и В. В. Стасова» и самые эти письма, «Русская мысль», 1910 г.).

Затем надо отметить предсказание, что Балакирев будет основателем новой русской музыкальной школы, родоначальником которой «ко всеобщему скандалу», т. е. вопреки мнению всех рутинеров, явился Глинка.

Наконец, — и это, может быть, самое интересное, — предсказание Стасова о том, как музыка в будущем, совершенно так же как литература, которая освободилась от всяких «хрий, од, речей и изложений», освободится от уз прописных форм и станет «бесформенной», — вполне свободной.

67.[править]

На конверте:

Владимиру Васильевичу Стасову. На Моховой, в доме Мелиховой.

Вторник, 14 Февраля. 12-го половина (ночь). 1861.

Сейчас кончил я Шествие. Остается только оркестровать. Это уж легко. Как я рад, Вы не поверите. Теперь уж баста с Лиром возиться. Вы говорите, чтобы еще что-нибудь туда сделать, да уж нечего, и наконец все, что было у меня в голове для Лира, все истратилось на Шествие. Как я рад, что его кончил, и вместе с тем жаль, что уж об Лире не придется больше думать. (Из странных противоречий я устроен.) У меня голова как-то ослабела, мозг горит, ноги холодны, как лед, какая-то нервичная дрожь овладела мной. Вчера я думал до такой степени (сочинял Шествие), что был момент, что мне показалось, что я схожу с ума. — Если увидите Реймера, треплите его за бока, чтобы поосновательнее меня лечил, а то я начинаю в самом деле бояться, как бы не пришлось мне не написать ни Саула, ни Русскую Симфонию.

Я к нему, впрочем, на-днях пойду, а Вы хорошо сделаете, если его потреплете.

Ваш М. Балакирев.

«Шествие» из «Лира» — см. комм. к предыдущему письму. Доктор К. Д. Реймер — см. комм. к п. № 58.

68.[править]

На обороте письма:

Обычный адрес.

16 Февраля 1861 г.

Милейшее существо! Приходите, пожалуйста, ко мне сегодня, в Четверг, вечером. Я буду дома; у меня будет только Аполлонтий с Мустафой и с тем молодым человеком, который при Вас был у них. Да еще будет Мусоргский, с которым мне хочется Вам сыграть Шествие, которое я считаю выше антрактов, но не выше Увертюры, как находит Аполлонтий, что мне сказал и Кюи. — Пожалуйста приходите, очень, очень Вас прошу. — Как пообедаете, так и отправляйтесь ко мне. Это и выйдет в 6 часов. —

Ваш М. Балакирев.

«Аполлонтий», т. е. Аполлон С. Гуссаковскнй.

«Мустафа» — Александр Петрович Арссньев, с которым Балакирев был очень близок в те годы. На его слова написан романс Балакирева "Баркаролла, а ему посвящен романс «Еврейская мелодия» (на слова Байрона «Душа моя мрачна»).

Письма Балакирева к нему были напечатаны в «Русской муз. газете», № 41 1910 г.

69.[править]

На обороте письма:

Обычный адрес.

19-го Февраля (1861 г.) 12-й час ночи.

Не сердитесь, Бахинька, что я не был у Вас сегодня вечером. — Мне нельзя было. Давали Жизнь за царя, которую я еще не видал с новыми декорациями, и если бы не пошел, то, вероятно и не увидал быдо конца Апреля. Колоколами я недоволен, прежде были лучше. — С каждым годом сюжет делается несовременнее и противнее.

Не забудьте, завтра мы у Ламанских. Там будет Мусоргский, и мы будем играть Шествие из Лира.

Ваш М. Балакирев.

Очень интересно отметить то радикальное направление Балакирева в те годы, которое заставило его говорить, что «сюжет „Ж. з. ц.“ с каждым годом делается несовременнее и противнее». См. также то, что говорится по этому по воду в письмах №№ 69, 79.

О братьях Ламанских: профессоре Владимире Ивановиче, Евгении Ивановиче, впоследствии известном финансисте, и Порфирии Ивановиче см. выше комм. к. п. № 63.

70.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

На Вознесенской, против Винной Конторы, дом Иванова.

1 Марта.

Жду Вас, Милий, с Аполлонтием в Пятницу у Лиз. Клем. Не писал я Вам до сих пор, потому что все ждал отдельных оттисков своей статьи о Рубинштейне. Нет, не несут, канальи. Кажется, их вовсе и не будет. Видно, просто забыли, что они обещали, и не отпечатали их. Не мог тоже я достать в Библиотеке и ЛЬ Северной Пчелы, — кто-то его затаскал бог знает куда. Однако обещали достать его на Пятницу. Тем лучше, тогда я сам прочитаю Вам статью. — Но Вы просто не поняли, на что я писал эту статью, если советуете мне не посылать ее никуда и раздать знакомым. Что Вы, Христос с Вами? Разве это какое-нибудь художественное произведение, которое должно сделать удовольствие тому или другому человеку между моими знакомыми-* Или, может быть, Вы думаете, что я писал для того, чтоб критически доказать, что «Антон» нелеп и не умеет писать статей. Действительно, тогда мне не приходилось бы раздавать свою статью тем, кто принадлежит к Антонову полку. Но дело совсем не состоит ни в том, ни в другом. Меня вовсе не интересует, хорошо или нет пишет Рубинштейн, и для того, чтоб доказывать его нелепости, я не взял бы на себя труда даже помакнуть перо в чернильницу. — Нет, дело в том, что Антон затевает, из ревности к России и из тупоумия, такую штуку, которая, по моему разумению, должна отозваться страшным вредом. Мне хочется — если только есть еще какая-нибудь возможность — помешать этому, или хоть заставить призадуматься тех, которые прилежными муравьями хлопочут и стараются потащить бревно, которое указала рука гениального маэстра. Мне надо, чтобы весь этот дурацкий рубинштейновский полк Одоевских, Елен Павловн и т. д. по крайней мере хоть знал, в чем дело. Я думаю, они газет не читают, и даже ничего не слышат про них ни от кого. Значит, я должен им послать по оттиску статьи — если только мне их дадут.

В. С.

Ну, кончено с Румянцовским Музеем. Его везут в Москву, есть уже и Высочайшее повеление!!! Что тут станешь делать?! Нет такой подлости, нет такой мерзости, которую бы не выдумали и не выполнили у нас. Тут хоть об стену разбей себе лоб, ничего не сделаешь. Остается мне еще одно: плюнуть на все и послать подробную статью. Но тогда — прощайте, потому-что в первый-же день все высшее начальство узнает, что писал Герцену — я, и в Петербурге не оставят.

«Лизавета Клементьевна» — Е. К. Сербина; см. комм. к. п. № 57.

Статья Стасова «против Рубинштейна» — это была его статья «Консерватории в России», напечатанная в (Северной пчеле" 1861 г., № 45. В вопросе о пользе и необходимости завести в России консерватории — высшие музыкальные училища, дающие теоретическое и техническое профессиональное музыкальное образование молодежи — В. В. Стасов расходился со своим братом, Д. В., который вместе с Рубинштейном хлопотал об основании консерватории и написал для нее первый ее устав (см. выше комм. к п. № 20).

Об истории перенесения Румянцовского музея в Москву из дома Румянцова, завещанного им Петербургу «На пользу благого просвещения», перенесения, совершенного против определенно выраженной воли жертвователя, — Стасов рассказал впоследствии на страницах «Русской старины» (1881). А во время возникновения самого проекта перенести эту собственность Петербурга в Москву Стасов вел деятельную агитацию против этого начинания своего собственного прямого начальства барона M. A Корфа (бывшего одновременно и директором ПБ и директором Румялцовского музея на Галерной) По инициативе Стасова целая группа ученых — в числе их В. И. Ламанский, И. И. Срезневский, В. Г. Солнцев, Востоков и др. — поместили в газетах печатный протест. Однако после рассмотрения этого вопроса в Государственном совете (куда Стасов тоже подавал записку о незаконности этого дела) последовало «высочайшее» повеление о перенесении музея в Москву, а Стасов чуть было не разошелся с Корфом, до тех пор очень к нему благоволившим. Вскоре однако хорошие отношения между ними опять восстановились, хотя Стасов высказал своему начальнику с полной откровенностью свое мнение обо всем этом деле (см. Собр. соч. Стасова, т. III, стр. 1887: «Румянцовский музей, история его перевода из Петербурга в Москву в 1860—61 годы»).

71.[править]

На обороте письма:

Обычный адрес.

6 Марта 1861 г.

Дело наше, кажется, идет на лад. Я теперь сижу у Аполлонтия и толкую с его товарищами. Они придумали хорошую вещь. Сходка будет объявлена не от одного Аполлонтия, а от нескольких лиц. — Студенты мне говорят, что Воскобойников имеет сильное влияние на большой круг студентов; кажется, Вы с ним хороши. Если да, то будет очень хорошо, если Вы с ним об этом поговорите.

Ваш М. Балакирев.

На оригинале письма рукою Стасова приписано карандашом: «Сходка Университетская для протеста против переноса Румянцовского музея» (см. комм. к предыдущему письму).

72.[править]

На конверте:

обычный адрес.

Воскресенье, 12 Марта [1861 г.]

Вот, Милий, стихи Майкова. Что-то Вы про них скажете? Очень будет жаль, если они Вам не пригодятся. Живописных элементов в них много: какое разнообразие — и колдунья, и невеста, и грек, и турки, и суда, идущие вдали по морю, и птицы кровожадные. Что же касается до приведения чужих слов, то их, во-первых, очень не много, всего одна умирающая прерывистая фраза, а во-вторых, мало-ли где в музыке случаются рассказы за других. В балладе Финна и в Голове гораздо их больше. Но дело все-таки не в доказательствах и не в примерах, а только в том, годится вам этот сюжет или нет. Если да, я буду очень рад. Конечно, жаль, что гречанка ни слова не говорит в конце, нет от нее ни звука, ни движения — но, быть может, для музыки именно-то всего и свойственнее выразить в двух местах (во 2-й строфе, и в конце романса) ее оцепенение, ее омертвение. Кажется, ни одно другое искусство к этому не способно столько, сколько музыка. Тут слов Гречанки этой не нужно.

В. С.

На обороте:

P. S. Однако-же в чьем-же концерте в нынешнем посту споют Ваше «В 12 часов по ночам»? Пожалуйста, не позабудьте. Время идет, потом будет поздно. Я не знаю, будет концерт Петрова, или нет? Или нельзя-ли к Дючю?

ГАДАНИЕ.

Египтянка, как царица,

Вся в червонцах, в жемчугах,

Сыплет зелье на жаровню,

С заклинаньем на устах.

Перед ней, бела как мрамор,

Дева юная стоит…

Египтянка побледнела,

Смотрит в тьму и говорит:

"Вижу дикое поморье:

"Слышу стук мечей стальных;

"Бьется юноша красавец,

"Бьется против семерых.

"Он упал, они бежали…

"К синю морю он ползет…

"Мимо идут бригантины,

"Он им машет и зовет:

"Передайте Казандони,

«Что идет Вели-паша»…

"Идут мимо бригантины,

"Не внимая, не спеша…

"Он исходит алой кровью,

"Холодеет… лишь один

"Томный взор следит за бегом

"Уходящих бригантин…

"А над ним уж реют чайки

"Все-то ниже и смелей

"И не сводит взгляда ворон

"С потухающих очей.

А. Майков.

Переписанное Стасовым на обороте письма стихотворение Майкова очевидно предлагалось Балакиреву как текст для баллады или романса.

«Ваше „В 12 часов по ночам“, т. е. инструментованный Балакиревым „Ночной смотр“ Глинки.

„К Дючю“, т. е. к О. И. Дютшу, композитору и дирижеру, автору оперы „Кроатка“, дирижировавшему в те годы иногда концертами, дававшимися в Большом театре, где Дютш состоял с 1852 г. „вторым капельмейстером, хормейстером и органистом“ итальянской оперы.

73.[править]

На конверте:

Обычный адрес.

[21 марта 1861 г.]

Милий, нынче всякий раз, что меня что-нибудь поразит, затронет до самой глубины, я прежде всего подумаю — об Вас. Теперь это сделалось у меня какою-то необходимостью, потребностью, — я всякий раз непременно должен тотчас же выполнить свою жажду. Было время, когда я весь жил порывами, из них состоял, теперь не то уж время, все прошло, и я уже самый счастливый человек, когда во мне является — хоть бог знает как редко — что-нибудь похожее на меня прежнего. Как я Вам благодарен! Мне кажется, еслиб не Вы теперь были у меня, у меня бы не было и нынешних редких минут настоящей жизни. Вот и теперь, мне понадобилось сейчас же писать Вам, потому что сейчас только убедился в одном — у нас одним настоящим человеком больше!!. И кто же, — человек, на которого мы до сих пор смотрели с недоверием, чуть не с насмешкой, — это тот молодой поп, Вадим Кельсиев, который теперь в Лондоне у Герцена. Да, видно не даром полюбил его со страстью Герцен. Видно, не могут любить ничтожества те люди, у которых внутри настоящее божество-талант! Все мы подсмеивались над Вадимом, когда он (в прошлом году, кажется) напечатал свой несчастный перевод первых книг библии. Все сказали: пустой, ничтожный человек. И что за претензия ребяческая браться за громадное дело, с которым не в состоянии совладать. Но для меня сегодня утром все перевернулось. Вадим один из самых значительных людей русских теперешнего времени. Я хочу только, чтоб поскорее прочитать Вам те 40 страниц, которые он напечатал заместо предисловия перед „Сборником о раскольниках“. Там нет ни герценского пламенного таланта, ни какой обольстительности художественной формы. Все просто и спокойно. Но и в простой спокойной форме может лежать сила мысли, которая увлечет всякого, кто способен чувствовать всю эту мысль. Для меня в этой статье Вадим точно рудокоп, который вдруг разворотил золотую жилу из-под целых гор грязи, навоза и всякой наносной дряни. Вообразите себе новый, совершенно новый взгляд на русскую натуру, значит и на русскую историю, ответы на многое, чего мы с Вами добиваемся, об чем много раз думали и говорили. И при обозрении старой русской истории опять, еще раз выплыл светлым, лучшим куском России — наш любезный Новгород, который мы с Вами инстинктивно так давно любим и к которому нет (и, кажется, никогда не будет) симпатии у Ламанского. Там мы находим опять-таки, и с новой точки зрения, все, что было самого умного, талантливого, душевного, стремящегося вперед, своеобразного в древней России, точно так, как в проклятой царской Москве — все, что было самого нелепого, ограниченного тупого, болотного и деспотического. Какое это сумашествие лежит на нашей истории и наших историках, что они не покажут всей бездонной пропасти, которая лежит между свежим, молодым, полуязыческим, вольным, необузданным до дикости юношею Новгородом и дрянною расползающеюся старухою Москвою, беззубою, бездарною, раболепною холопкой и ханжею!!! Я не могу рассказать Вам теперь все, что есть чудесного, бесподобного в 40 страницах Вадима, но я тысячу раз уже видел, что что меня сильно — сильно поразит, то выйдет и для Вас великим и великолепным, — оттого я убежден, что и для Вас будут значительны, как бог знает что, те минуты, когда в Вас перельются с печатных страниц новые, светлые мысли Вадима, — но покуда вот Вам несколько полных, важнейших выводов, взятых мною из разных мест кельсиевого предисловия: Сочиненья раскольников не служат ни к чести их ума и учености, ни к чести их нравственности. И, несмотря на все это, мы не можем не согласиться в справедливости и разумности того, что они требуют. Мы видим в самом существовании раскола великий залог будущего развития России»…-- «В расколе заключаются необыкновенно чистые политические начала. Эти начала запутаны и затерты в догматах, высказаны неясно, не бросаются в глаза, но все-таки раскол держится их и надеется рано или поздно осуществить. В русском народе ни одно начало не высказалось точно — катехизисами, символами веры — у нас всегда были безотчетные стремления, которых мы не умели высказать, но за которые умели страдать»… «В расколе наш народ является с совершенно новой стороны, до сих пор мало кому известной и оставшейся в незаслуженном презрении».

Но не думайте, что все 40 страниц у Вадима — посвящены философии истории, широкому историческому взгляду на прежнюю и на будущую Россию. В предисловии своем мало ли он о чем должен был говорить; то, что меня поразило, что и вас поразит, не больше, как несколько десятков строк, и если бы выбрать и поставить все вместе, вышло бы, может, в его страницы 1 1/2. Чтож! Я надеюсь, что от этого Ваше ожидание не охладеет (я так боюсь уже наперед, что хотел бы застраховать вас от какого бы то ни было неудовлетворения). Не сами ли вы знаете, как немного самого сильного, самого главного, самого поразительного в каждом сочинении? Остальное — все равно, что листья, сучки и ветки кругом цветка, — ноги, руки, плечи и шея под головой. Но как сильно, как великолепно это немногое! Какой свет настает в голове после этих строк, как иначе смотришь и на всю прежнюю массу народа нашего, которая лежит какою-то темною, непроницаемою громадою в наших русских историях; здесь мы в первый раз узнаем, что «раскол заявил при самом рождении своем, что и правительство и церковь должны быть народны», и то и другое у нас до последней ниточки не народны: как в языческое, так и в христианское время настоящая Россия по духу и натуре была — демократическая, вечно распадавшаяся на миллионы частей, семейств и уголков, и Феофилакт Тверской, один из попов елизаветинского времени, думал сказать насмешку над расколом, а вместо того нарисовал вернейший портрет не только раскола, но и сущности русского религиозного духа, этими словами: «у раскольников что мужик — то вера, что баба — то устав». Да, именно распадение на свои особенные кружки — сущность русских религиозных потребностей, и как нашему народу противно подчинение одному деспотическому началу в деле верования, так в политическом деле ему совершенно антипатично одно общее монархическое начало. Никто быть может не сделал такого бесчестия нашему народу, как Глинка, выставив, посредством гениальной музыки на вечные времена русским героем подлого холопа Сусанина, верного как собака, ограниченного, как сова, или глухой тетерев, и жертвующего собою для спасения мальчишки, которого не за что любить, которого спасать вовсе не следовало, и которого он даже кажется и в глаза не видывал. Это — ипотеоза русской скотины московского типа и московской эпохи. Что, еслиб можно было собрать коренных, лучших раскольников — они бы наплевали на такой сюжет! А ведь будет время, когда вся Россия сделается тем, чего хотели когда-то одни лучшие. Тогда и музыкальное понимание поднимется уже: с жадностью прильнет тогда Россия к Глинке, и — отшатнется от произведения, во время создания которого в талантливую натуру друзья и сонетчики-негодяи николаевского времени — прилили свой подлый яд. «Жизнь за царя» — точно опера с танкером, который ее грызет, и грозит носу и горлу ее смертью.

Но не об этом речь теперь: Вадим меня согрел сегодня точно жарким солнечным светом. Жду дня, когда и Вас обожжет горячий луч его светлей, могучей мысли.

В. С.

Ср. начало этого письма с тем, что говорится в ком. к п. № 69.

«Вадим Кельсиев» — это писавший под псевдонимом Вадима Василий Иванович Кельснев (1835—1872), революционер и эмигрант (с 1859 г.), близкий к Герцену и живший с 1859 по 1862 г. в Лондоне. Он перевел библию, и часть этого перевода была издана Трюбнером. В 1860—1862 гг. Кельсиев издал «Собрание распоряжении правительства о расколе» (очевидно о предисловии к этому изданию Стасов и говорит в письме). После этого Кельсиев ездил в Австрию, славянские земли и Константинополь дли сношения с зарубежными раскольниками и «противоправительственными элементами», желая связать одних с другими, пробирался дважды в Россию с паспортом турецкого подданного, но в конце копцов жизнь эмигранта ему стала тяжела, он добровольно вернулся в Россию и отдался в руки властей (он был объявлен изгнанником и заочно осужден сенатом еще в 1859 г.); арестованный, он написал в III отделении «Исповедь», и, получив полное прощение, последние 5 лет жизни прожил в России.

Феофилакт, архиепископ тверской и кашинский (1670—1741), человек для своего времени очень образованный, автор многих трудов по богословским и общественным вопросам, человек старого закала и противник Феофана Прокоповича, жестоко за это пострадавший, не раз вызывавшийся в Тайный приказ и лишь незадолго до смерти, при Елизавете Петровне, освобожденный от заключения в Выборгской крепости.

74.[править]

На конверте.

Обычный адрес.

22 марта 1861 года. Среда.

Письмо Ваше я получил и сильно заинтересован сочинением Кельсиева, нетерпение мое так велико, что я Вас прошу придти завтра вечером (т. е. в четверг) ко мне с этой книжкой и почитать. Завтра я ставлю себе пиявки и буду весь день дома. — До субботы откладывать слишком долго, до этого времени я от нетерпения, пожалуй, и захвораю. Пожалуйста, придите. У меня никого не будет.

Те малые строки, которые Вы выписали из Кельсиева, необыкновенно верны, умны, метки; способностью страдать за неясно-понимаемые идеи и неуменьем их выказывать обладаю также и я. — Но что это за несчастный народ, непонимающий, чего ему надо, и умеющий только страдать. Он похож на больного 3-месячного ребенка, который только канючит от боли, но не может ни сказать, что у него болит, ни рукою показать на больное место. Несчастный пассивный народ, едва ли заслуживающий симпатии от европейца. Будь Грубинштейн умен, он презирал бы Россию больше, чем теперь презирает, и имел бы на то право. Любить ее можем только мы в силу того закона, по которому овцы любят баранов, а не медведей.

По случаю Кельсиева мне пришел на память наш последний разговор об Вас самих. Неужели Вам не будет совестно и стыдно ничего не сделать, имея столько данных для того, чтобы сделать много хорошего. — Мне кажется, что если бы Вы написали об русском художестве, то это сочинение по многим уже мне известным данным ничуть не уступило бы Кельсиеву, и, может, было бы и еще сильнее. — И неужели Вы остановитесь только затем, что не обладаете, щеголеватостью изложения. Это даже смешно и походит на претензию Фридриха Великого быть великим флейтистом. — Там, где на первом плане дело великой важности, как, например, у Кельсиева, Соловьева, там изложение не составляет особенной важности. Великий стыд Вам будет, если Вы в самом деле решитесь упорно ничего не делать и праздно влачить дни; я очень люблю евангельскую притчу об талантах, а она здесь очень кстати. Вспомните, как у нас еще мало сделано, как Россия нуждается в хороших вещах, если бы Вы были немец, то Вам скорее бы можно простить Ваше бездействие, потому там много и без того было полезных людей, а то наша несчастная Русь и без того так бедна, вся в лохмотьях, и у ней-то Вы хотите отнять и то хорошее, что она могла бы иметь от Вас, и которое было бы для нее так важно, так дорого.

Вчера я увидал, что в критических статьях я совершенная дама. — Случайно я прочел ту статью (в Петерб. Вед.) против «Века» и Вейнберга, которую Вы мне читали, и которую я так холодно прослушал. Вчера она мне очень, очень понравилась: у нас мало таких полемических статей без брани, а с делом, там есть что-то общее с Вашей статьей против консерваторий, что мне очень по душе. — Мне было вчера очень неприятно, что такая отличная статья мне не понравилась с первого разу, — а со второго. Это — что-то дамское. Чуть было не забыл сделать Вам одно возражение на одну из фраз Ваших. Вы говорите, что Сусанин не должен был спасать Михаила. — Нет, его надо было спасти, лучше московское царство, чем польское иго. Теперь нам очень труден выход к настоящей жизни, пригодной русским, особенно при нашем незнании, чего нам нужно, при нашей неспособности к протесту и при способности только к страданию; а тогда если бы нас поляки покорили, нам бы был вечный капут, все обратилось бы в католичество, заговорило бы по-польски, и тогда прощай Русь, она бы никогда не воскресла б больше.

Михаил был идиот, но лучше что-нибудь, чем ничего, факт его воцарения показывает нам, что Москва умела запакостить в народе нашем одну из очень важных сторон. Народ наш очень испакощен, те только стороны его остались нетронутыми, коими он не соприкасался в жизни государственной или политической вообще, как-то: искусство. Темные какие-то идеи об чем-то, перемешанные с полуидиотской чепухой, остались только у раскольников. — Досадно, зло берет и жалко вместе с тем, как начнешь думать об русском народе, а тут еще люди, могущие принести громадную пользу этому несчастному народу, могущие ему изъяснить с разных сторон, что такое он, т. е. народ, и что такое ему нужно, не хотят этого сделать, обрекают себя на бездействие оттого, что не могут писать на манер французских фельетонов. — Это даже возмущает меня, и в эту минуту я на Вас злюсь.

Пожалуйста, придите ко мне завтра вечером с книжкой Кельсиева. — Я Вас жду и буду один; если Вы не придете, то мне будет очень неприятно дожидаться субботы.

Ваш М. Балакирев.

«Грубинштейном», «Дубинштейном» и «Тупинштейном» называли Антона Григорьевича Рубинштейна Балакирев и Мусоргский, из-за обиды и негодования на Глинку, после статьи Рубинштейна, напечатанной по немецки, где Рубинштейн, действительно, с презрением отзывался о русской музыке и про «Руслана» сказал, что эта опера «провалилась» (ist gescheitert).

Интересно отметить, что Балакирев, при совершенно отрицательно-критическом отношении тогдашнем к русскому народу, считал, что лишь одно искусство осталось у него неиспорченным властью, правительством, самостоятельно, а потому прекрасно, и нуждается в хорошем истолковании; эту роль он советовал своему другу взять на себя, не боясь несовершенства своего технического, т. е. неудачной формы. Балакирев воображал тогда, что причина пессимистического отношения Стасова к собственным писаньям, а отсюда и колебания его перед окончательным выступлением в роли критика искусства — происходят только оттого, что он недоволен формой своих писаний, «штилем», отсутствие которого у него постоянно порицал и его друг Горностаев. Эту причину Стасов с горячностью опровергает в следующем письме. А позднейшие историки литературы, а также наши крупнейшие писатели впоследствии не pas высказывали, что именно у Стасова есть свой стиль, т. е. тот характерный признак, который делает настоящего писателя.

Та статья из «СПб. Ведомостей») против «Века» и Вейнберга, которую Стасов читал Балакиреву — это была статья Мих. Иллар. Михайлова «Безобразный поступок Века», а поводом к ее написанию послужило следующее происшествие. В одном из февральских NoNo «СПб. Ведомостей» (издававшихся тогда Краевским)" была напечатана корреспонденция из Перми, довольно-таки глупая, в которой в самом пошлом восторженном тоне рассказывалось, как некая «статская советница» Толмачева, дама весьма красивая, но, повидимому, весьма развязная и с довольно странными манерами, читала на музыкально-литературном вечере 21 ноября 1860 г. «Египетские ночи» Пушкина. П. Ис. Вейнберг (издававший тогда «Век» вместе с Дружининым, К. Д. Кавелиным и В. П. Безобразоьым) высмеял эту корреспонденцию в фельетоне «Века») 22 февраля 1861 г. Этот фельетон (сначала встреченный очень сочувственно Некрасовым, Дружининым и другими весьма передовыми людьми) возбудил негодование М. Ил. Михайлова, усмотревшего в нем «клевету на женщину») и несочувствие женскому вопросу и написавшего громовое письмо в редакцию «СПб. Вед.», в котором самым грубым образом обвинял Вейнберга (подписавшего свой фельетон псевдонимом Камня Виногорова), хотя Вейнберг высмеивал главным образом не саму Толмачеву, а корреспондента. Краевский, для которого «Век» с его 5000 подписчиков был нежелательным конкурентом, обрадовался этому случаю дискредитировать соперника и, озаглавив письмо Михайлова «Безобразный поступок Века», постарался раздуть этот эпизод, тем более, что фельетон Вейнберга был не совсем удачно средактирован. Как это часто случалось в России, из-за неверно понятых нескольких слов поднялась целая буря негодования, посыпались письма в редакцию, «протесты», целый ряд глупейших выходок со стороны разных читателей н писателей. Co-редакторы Вейнберга струсили, так как момент был тогда весьма острый, и идти против «общественного мнения» не посмели; они не поддержали своего коллегу, и в результате «Век» на следующий год лишился своих подписчиков и должен был перейти в руки другой компании редакторов-издателей, более подходивших к тогдашним требованиям момента, якобы купивших, а в сущности даром получивших от Вейнберга газету, а сам Вейнберг втечение многих лет еще должен был выплачивать долг по изданию «Века». История эта вскоре забылась, Михайлов впоследствии говорил, что он «погорячился», но инцидент этот так и остался в истории русской журналистики и общественности под именем «Безобразный поступок Века».

Отголосок этой истории слышится и в одном из дальнейших писем Балакирева (см. ниже п. № 83), который, как видно, в момент чтения «Безобразного поступка», отнесся очень трезво и холодно к этому эпизоду, но потом упрекал себя за эту холодность, а далее даже и совсем поддался той шумихе, которая поднялась со всех сторон, и принял ее за заслуживающую полного доверия и сочувствия, почему и счел долгом осудить свое «непонимание» в атом письме к Стасову и назвать это непонимание «чем-то дамским».

75.[править]

На конверте:

Обычный адрес.

Четверг, 23 Марта [1861 г.]

Милий, несмотря на Ваше милое письмо, я все-таки к Вам не приду сегодня. Я просто болен, у меня голова трещит и так кружится, что я думал, что пролежу сегодня весь день в постели. Притащился в Б-ку уже через силу, и только потому, что очень нужно было. Значит, мне сегодня совсем не до разговора, не до чтения и не до Кельсиева. Чорт знает, что такое это со мной сделалось, простудился, что ли. Буду ужо все лежать и спать, авось пройдет.

Мне было очень приятно видеть, что Вы немножко подумываете о том, что у меня могло-бы выйти что-нибудь порядочное, но Вы крепко ошиблись насчет побудительных причин, которые отнимают у меня просто руки. У Вас, видно, проскользнуло мимо ушей то, что мне случилось говорить Вам по этому поводу. — Я был-бы ничтожнейший и пустейший человек, еслиб меня останавливали от писания такие дрянные побуждения, как уверенность в том, что я не могу ловко и блестяще писать. Мне это вовсе неинтересно. Столько же мало меня интересовало бы то, что я мало имел бы успеха в публике. Пора уже знать мне, что не было еще ни одного в самом деле порядочного, дельного, прекрасного или высокого создания, которое понравилось бы публике.

По какому-то трагическому закону истории ей нравится всегда либо то, что фальшивого в сущности и блестяще по внешности, либо то, что ничтожно. Публика в этом случае все равно, что все женщины: женщинам, по природной их бестолковости, никогда не нравится ни ум, ни серьезность, ни дело, ни правда. Оне влюбляются без памяти в одну только самую что ни на есть дрянь. Следовательно, я никогда не рассчитывал на успех в публике.

Но моя беда вся в том, что я слишком хорошо чувствую, как несчастно, а главное не полно я рожден, и как у меня не достает слишком многого, чтоб сделать чтобы то ни было хорошее. Не аплодисменты публики, не блеск внешности мне нужны, — мне нужно быть довольным тем, что я делаю. А этого-то и нет, да, кажется, и никогда не будет. Никогда не выходит то, чего хочешь. Садишься писать, кажется полный как волкан, готовый брызнуть, как целый арсенал, наполненный всем на свете и что-же — при первом соприкосновении с бумагой начинает выходить совсем не то. Не половина, не три четверти, а все, чуть не до последней капли, пропадает. Ничто не кончено, ничто не доделано до конца, все только начато, едва выговорено, везде скачки, чуть не без связи. И никто лучше меня не чувствует этого, в первую же минуту, когда я прочитаю то, что написал. Что-же, коли и материалу довольно, да он утекает из рук или в руках моих переворачивается вверх ногами! И потому я давно уже хотел сделать то, что сделаю сейчас: просить Вас, чтоб по кр. мере Вы никогда не разбивали того, что мне случилось или случится писать. Вы ничего нового мне не скажете о том, что у меня сделано не так, но только больнее всех остальных сделаете мне.

В. С.

В этом письме две вещи останавливают наше внимание. Во-первых, мысль, составляющая основу книги Стасова «Разгром», над которой он работал почти 40 лет и которую считал главным делом всей своей жизни, но так и не кончил. Идея эта, что публика во все времена не умела ценить художественные и литературные произведения по достоинству и всегда восхищалась главным образом мишурным блеском исполнения или внешней красивостью и тем сбивала с истинной дороги и многих творцов. Книга «Разгром» и должна была разделяться на части: художники, публика, критика.

Во-вторых, обращает внимание недовольство Стасова своими писаниями. Это недовольство и самокритика грызли его всю жизнь, до самых последних лег жизни, и хотя он казался всегда самоуверенным и самодовольным, но постоянно испытывал это недовольство и сравнивал себя, в ущерб себе, с «настоящими писателями» (Л. Толстой, Гончаров, Лесков и др. именно таким его и считали). Часто ему приходила в голову мысль — бросить писать и если он этого не делал, то потому, что, считая себя обязанным, при всем несовершенстве формы, говорить людям то, что мог им сказать по существу дела, во имя правды, зная то, чего другие иногда не знали. В этом отношении очень интересно его письмо 1853 г., написанное после выхода в свет его «биографии Глинки» (см. нашу книгу «Владимир Стасов», стр. 658).

76.[править]

На обороте письма:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

Суббота 1861 г.

Милий, как я думал, так и случилось: мне нельзя будет потеть к Вам завтра утром. Я должен кончать одну спешную работу для Корфа, а потом в 11 ч. придут двое народов тоже по делу. Итак, чай и Гомера отложим до будущего Воскресенья.

В. С.

Вообразите, Серов прислал мне вчера самое дружелюбное письмо, где даже пишет мне везде «ты». Это по той выставке, где мы были экспертами. Хочет меня втянуть в некий протест и разные печатные нахальства, но, кажется, я навряд уловлюсь на эти штуки. Подробности расскажу при свиданьи.

«Спешная работа для Корфа», которую Стасов должен был кончить к сроку, было, вероятно, то историческое исследование — «Брауншвейгское семейство» (т. е. история Иоанна Антоновича и вся трагическая эпопея его семьи), написанная Стасовым специально для Александра II, равно как раньше он для него же написал по поручению Корфа с Историю первых 20 лет жизни Николая II (от рождения до женитьбы, 1797—1817).

Экспертами Стасов и Серов были на мануфактурной выставке по отделу музыкальных инструментов. Письмо Серова, о котором упоминает Стасов, сохранилось в его архиве.

77.[править]

Суббота.

[1 апреля 1861 г.]

Милий, вы прочитаете сейчас очень смешную вещь, но нечего делать, я принужден вас просить: не приходите сегодня ко мне.

Вообразите, нынче уже 1-ое число, сегодня я должен был уже представить свой отчет Академии Наук, а он еще не кончен. Я весь день буду его кончать сегодня и завтра, во весь дух, чтоб хоть в понедельник или вторник представить. Все эти дни мне страшным образом мешали, точно нарочно приходили то те, то другие народы, а потом долго задерживали в библиотеке.

Мне-бы очень хотелось поспеть завтра вечером в концерт дирекции для Wellingtons Sie, но кажется не удастся. Жаль! До свидания, когда хотите.

В. С.

Тот «отчет», который Стасов должен был к 1-му числу сдать Академии наук — это было порученное ему Академией рассмотрение представленного на соискание Демидовских премии сочинения арх. Макария «Археологическое описание церковных древностей в Новгороде и его окрестностях» (см. Отчет о XXX присуждении Демидовских премий).

«Концерт дирекции», где должна была исполняться увертюра (или «военная симфония») Бетховена «Wellingtons Sieg» (или «Schlacht bei Vittoria») — был концерт, дававшийся дирекцией театров 2 апреля 1861 г., что дает нам возможность датировать это письмо — 1-м апреля 1861 г.

78.[править]

8 Апреля 1861 года.

Я давеча был в таможне и получил наконец «Roméo et Juliette» Берлиоза. Теперь с жадностью смотрю на эту штуку. — «La reine Mab» — прелесть. Scherzo из Sommernachtstraum — просто каррикатура на Маб. — Кажется, что остальные NoNo тоже писаны только для Scherzo, чтобы не пускать его одного в печать.

Я так доволен, что не могу утерпеть, чтобы не написать к Вам.

Ваш М. Балакирев.

«Roméo et Jullette», наконец полученная из таможни", — была выписанная Балакиревым из Парижа партитура симфонии Берлиоза («Ромео и Джульетта»), «La reine Mab» — «Царица Маб» — знаменитое скерцо из этой симфонии, остающееся и поныне неподражаемым по красоте и своеобразию инструментовки и по фантастичности содержания образцом симфонической музыки.

79.[править]

8 мая 1861 года.

Пожалуйста, пришлите мне адрес Людмилы. — Нельзя ли на неделе собраться вместе к Грише, я уж давно там не был? Хорошо, кабы в Пятницу.

Ваш М. Балакирев.

Как здоровье Ваше? Мое очень плохо; что-то как будто-бы разразится надо мной, хорошо еще, если с ума не сойду.

«Гриша» — маленькая дочь Стасова, Софья (см. комм. к п. Л? 54).

Выше нами уже было указано на постоянные болезненные страхи и ожидания Балакиревым в будущем какой-то беды или несчастья, когда в настоящем все было хорошо (см. комм. к п. № 56 и ниже письмо № 86 и комм. к нему).

80.[править]

На обороте письма:

Обычный адрес.

9 мая 1861 года.

На Ваши розовые чернила, Милий, отвечаю Вам фиолетовыми.

Адрес Медеи: на 2-й линии, на углу Малого проспекта, дом Вильгельма. — Что касается до меня, то я очень бедствую: в добавок к прежней болезни, я еще простудился, — кажется в Субботу, и, должно быть, во время глупой Демидовской езды. У мен" в голове камни; я второй день все только лежу и сплю или дремлю, об еде почти не вспоминаю. Вчера я был просто в. восторге, что, кроме Мейера и Лопатина, никого у нас не было (особливо, что не было малороссофила — он бы просто меня до смерти доехал), и даже теперь спасаюсь молчанием, ничего неделаньем и сном. Так что даже и Вас не зову все эти дни. До свиданья.

В. С.

(Переверните).

Понедельник.

Я услыхал намеднись любопытную вещь, которую забыл Вам сказать в Субботу: некий барич Столыпин (наказной атаман Уральск, войска и однако-же добрый малый), только что воротившийся из Парижа, рассказывал мне, что видел у Дона-Педро какие-то листики, писанные Глинкой в 1845 году, как записки о тогдашнем его пребывании за границей, а еще разные письма разных синьоров к Глинке, от того же времени, в том числе письмо или письма Берлиоза, который говорит Глинке о его сочинениях, которые слышал. Я заставлю Людмилу писать к Дону-Педро и вытребовать от него оригиналы или копии.

Предыдущее письмо Балакирева было написано розовыми чернилами.

«Адрес Медеи» — см. вопрос Балакирева в этом предыдущем письме. Медея — героиня греческой мифологической истории, волшебница, помогшая Язону и аргонавтам добыть «золотое руно», затем вышедшая замуж за Язона и уехавшая с ним из Колхиды в Грецию. Когда Язон после многих лет счастливого супружества изменил ей, она из ревности убила собственных детей и отравила соперницу свою Креузу. Обыкновенно ее имя упоминается как синоним ревнивой женщины.

«Демидовской езды». С 1851 по 1854 год В. В. Стасов прожил в Италии в качестве личного секретаря Анатолия Демидова — Сан-Донато и сохранил с ним и впоследствии очень хорошие отношения, так что, когда Демидов приезжал в Россию, то всегда вызывал к себе Стасова, советовался с ним о разных вещах художественного и археологического порядка и ездил с ним в разные загородные места или в разные учреждения Петербурга.

А. В. Мейер — см. выше комм. к п. № 20.

Ипполит Пафнутьевич Лопатин — правовед 5-го выпуска, приятель. А. Н. Серова и Стасовых, хороший скрипач.

«Малороссофил» — Н. И. Костомаров.

«Наказный атаман Уральского войска Столыпин» — Аркадий Дмитриевич Столыпин (1822—1899) участник Севастопольской обороны, а в это время генерал-майор и наказный атаман Уральского казачьего войска, впоследствии генерал от-инфантерии, отец министра Столыпина.

В Севастополе он очень подружился с Л. Н. Толстым, в дневнике которого не раз упоминается его имя и указывается даже, что Столыпин увлек его на ночную вылазку 10 — 11 марта 1855 г. Столыпин намечался одним из ближайших участников задуманного Толстым в 1854 г., по не разрешенного Николаем I, народного военного журнала. После запрещения журнала Толстой послал в «Современник» сделанное Столыпиным описание той ночной вылазки в Севастополе, в которой он участвовал вместе с Толстым. Это описание было напечатано в № 7 «Современника» за 1855 г. Возможно, что Толстой встречался со Столыпиным после выхода из военной службы в Москве или Петербурге (см. Труды Толстовского музея: «Лев Николаевич Толстой», Госиздат, 1919, «Переписка Л. Н. Толстого с П. А. Столыпиным с комментариями H. H. Гусева», стр. 82).

«Дон-Педро» — Дон-Педро Фернандец, испанец, многолетний спутник в путешествиях, «управляющий делами» и «нянька» М. И. Глинки. Расставшись с последним в 1855 году, увез повидимому с собою не мало рукописей Глинки (о многих Глинка сообщает, что Дон-Педро их «сжег») — чем и объясняется, что впоследствии по временам стали появляться в Париже у продавцов автографов то те, то другие неизданные рукописи Глинки. Письма к Глинке, о которых говорит Стасов со слов Столыпина, насколько нам известно, не нашлись.

81.[править]

На конверте надпись:

Владимиру Васильевичу Стасову.

Моховая, д. Мелиховой.

Понедельник [23 мая 1861 г.].

Спешу Вам сообщить приятное известие: Аполлонтий отыскал самое отличное место: он будет учить 2-х мальчиков и за это получит, кроме полного содержания, 40 руб. в месяц. Я еду в Четверг и подбил еще ехать с собой Мустафу, который останется в Ярославле у Бороздина. — Мне очень весело, приятно от мысли, что увижу скоро эти все дивные места, от которых так сильно бьется мое сердце. Был давеча у А.; она опять меня немножко наэлектризовала, так что и теперь еще немножко отдается давешнее. Все как-то идет хорошо, видно не перед добром. — Боюсь получить известие или об смерти отца, или, пожалуй, в Нижнем получу известие об смерти Софьи Ивановны, а чего доброго, пожалуй, и Вас не станет; это было-бы ужасно для меня, это главный пункт, который будет мучить меня во все пребывание моего вне Петербурга. Вы так нелепо упрямы, что не хотите надлежащим манером лечиться, все кобенитесь, точно Гуссаковский, и не имеете настолько любви ни к Грише ни ко мне, чтобы для нас беречь свою жизнь. — Вы же знаете, что мы оба Вас бесконечно любим и что потеря Вас будет для нас чересчур тяжка.

В среду утром я зайду к Вам проститься.

Ваш М. Балакирев.

Стелловский очень просит перед моим отъездом составить условие с Людмилой. Не приготовите-ли его к утру Среды?

«Аполлонтий» — Аполлон Селиверстович Гуссаковский.

«Мустафа» — Александр Петрович Арсеньев (см. выше комм. к п. № 68}.

Каким образом Н. А. Бороздин в этом году очутился в Ярославле, непонятно, так как по служебным памяткам он с 1860 по 1864 г. служил уже в Житомире в Волынской судебной палате.

«А.» — т. е. Анна Федоровна Ковалевская (см. комм. к п. № 36).

Обычные для Балакирева страхи за близких людей, боязнь за их здоровье, ожиданье их смерти, какого-нибудь несчастья — все это следствие его болезненного нервного состояния тех лет, о котором указано несколько раз выше и будет указано ниже (см. комм. к п. №№ 56, 86, и 87).

Софья Ивановна — хозяйка квартиры Балакирева, С. И. Эдиэт (см. выше п. № 56).

Условие или договор Стелловского и Шестаковой о печатании партитур Глинки (см. выше комм. к п. № 1).

82.[править]

На конверте:

Обычный адрес.

Четверг 25 мая [1861 г.]

Прощайте, милейший Бах! Когда Вы получите эту записку, меня уже не будет в Питере. — Еще раз прошу Вас почаще писать ко мне, а то я, при своей мнительности, усиленной болезнью, буду шибко бедствовать, и Вашим молчанием будет очень задерживаться мое выздоровление. — Берегите себя и не кобеньтесь. Ваша болезнь — единственная отрава моего приятного путешествия. Целую Вас крепко.

Ваш. М. Балакирев.

Я сказал Стелловскому, чтоб он зашел к Вам в библиотеку переговорить об условии печатанья партитур Глинки.

Балакирев, как видно, сам сознавал свою мнительность и заранее предсказывал, что при неполучении писем будет бедствовать и что это даже «будет задерживать его выздоровление».

«Условие со Стелловским» (см. комм. к предыдущему письму) было подписано осенью 1861 г.

83.[править]

На конверте:

В С. Петербург — и обычный адрес.

Нижний-Новгород, 3 июнь 1861 г.

Впечатлений так много, что не знаю, с чего начать. — Третьего дня я прибыл в Нижний, вчера начал минеральные воды. — На пути своем я остановился на 2 дня в милом Ярославле. Не стану Вам описывать дорогу до Ярославля, это было бы повторением моего 1-го прошлогоднего письма из Нижнего. Я все ахал и охал от удовольствия; особенно мне понравились в этот раз берега Волги между Романовым и Ярославлем. — В Ярославле я остановился у Бороздина, который Сыл мне чрезмерно рад. — Познакомился с Христиановичем. Он очень хороший человек и весьма порядочный музыкант. В Ярославле такая личность просто находка, которой общество должно дорожить; и не будь его, не было-бы никакой музыки в Ярославле. Христианович завел там музыкальную школу, учит даром очень многих и нашел многих весьма способных и много обещающих по части музыки. Мне было весьма приятно, что во взгляде своем насчет Консерватории он совершенно сходился с нами и потому не хочет входить в сношение с Петерб. Музык. Обществом. — Ярославское общество его, конечно, балует. Он имеет все данные, чтобы иметь в обществе успех, т. е. остроумен, несколько третирует барынь и не совсем их уважает, да, правда, и не за что их уважать; одним словом — это маленький Рубинштейн Ярославля, отличающийся от настоящего несравненно большим умом и образованием. Ему очень нравятся мои увертюры, которые я с ним играл в 4 руки, особенно Лир — ему понравился сразу, и он тут же просил меня написать ему в альбом тему из Лира. — Бороздин меня пригласил на другой день на вечер к вице-губернатору, где меня заставляли играть и Шопена, и Ласковского, и много-много разных дамских вещей. Все общество было в ужасном восторге, даже до противности. Дамы были так наэлектризованы сонатой (F-moll apassionata) Бетховена, которую я весьма порядочно им сыграл, что за ужином, когда я протянул руку, чтобы достать котлеты, все они бросились подавать мне блюдо и накладывать, точь-в-точь, как Петербургские] барыни с Рубинштейном. — Мне это было очень противно, чему я и обрадовался зело: значит, у меня нет скверной жилки нахальности. — Христианович требовал непременно, чтобы еще раз были сыграны мои увертюры, и заставлял все общество восхищаться ими, несмотря на то, что никто там ничего не нашел, кроме Бороздина, которому Лир так понравился, что он все наизусть оттуда напевает и кое-что наигрывает. На прощанье Христианович мне сказал: «Я думал, что Вы так — просто хороший музыкант, а Вы совершеннейший маэстро».

Вице-губернатор вкупе с дамами начали размышлять об том, как бы устроить так, чтобы я каждое лето приезжал в Ярославль, и не на 2 дня, а на целое лето. Тут Бороздин пустил в ход, что отец мой ищет место советника, и что если бы он получил это место в Ярославле, то и я ежегодно бывал бы там летом. Общество за это ухватилось, и, кажется, из этого что-нибудь да выйдет хорошее. На возвратном пути я туда опять заеду дня на 4.

Дорогой я все читал последний том Соловьева, оканчивающийся возмущением Соловецкого монастыря против нововведений Никона. — Что за громадная личность была этот Никон! — В этом же томе говорится и об Стеньке Разине. Соловьевский взгляд мне больше кажется правдивым, чем Костомарова, хотя последний гораздо эффектнее действует на студентов и дам. Соловьев не делает его поборником свободы, напротив — Стенька принялся за освобождение крестьян впоследствии, видя, что своим грабительством персидских городу и двукратным обманом навлек на себя гнев Московского правительства, с которым примириться было очень трудно, особенно после того, как раз ему все простили, и он опять надул. Желая иметь себе поддержку против правительства, он начал освобождение крестьян, нисколько не сочувствуя свободе. Русский народ показал тут себя вполне: исподтишка помогали Стеньке, а когда дело стало перевертываться на другую сторону, то россияне стали плакать, клепать на нечистого, впутавшего их в сей грех, и усердно приносили покаяние. Не правда-ли, что у Костомарова все это гораздо эффектнее? Сам Стенька стоит в плаще, так таинственно смотрит, просто герой романа — Гарибальди. На пароходе я ехал с молодым человеком Коньяром, бывшим Пермским вице-губернатором. Он очень хорошо знает Толмачеву и в восторге от нее. По его словам, это совершенная женщина и даже верная жена и чудесная мать. Он очень удивляется, что вместе с Толмачевой не разбранили его жену, которая на этом же вечере читала что-то из Демона очень страстное и, следовательно, по мнению Вейнберга, очень непристойное.

Прибывши в Нижний я подвергся осмотру откупных, которые чуть-чуть не отняли у меня ящик с водами. Публика подвергается от них страшным грубостям. Время я надеюсь провести в Нижнем порядочно; здесь теперь Ковалевские, у которых я каждый день (получил от нее 2 карточки). Сегодня же ждут Вашего брата из Рыбинска. К ярмарке будет Порфирий Ламанский и Новосельский. Здесь я провожу время с Улыбышевыми сыновьями, какие они молодцы, год от году они делаются все лучше. Что Вы, как живете? Пьете ли воды? Пожалуйста, чаще пишите ко мне. — Пошлите по городской почте мой поклон Софье Ив. и осведомьтесь о ее здоровье.

Ваш М. Балакирев.

P. S. Поклонитесь Грише. — Кажется, скоро будет ее рожденье, поздравьте ее за меня.

Спросите К. Д. и немедленно передайте мне его ответ. По вечерам я вместо чаю пью след.: кладу в стакан горячей воды чайную ложку малинового сиропу. Хорошо ли я делаю? Может быть, это и нехорошо, хоть в книжке об мин. водах совсем не запрещено сахарное варенье. — Меня не слабит от вод, почему я принужден каждый день принимать с каждым стаканом минер, воды чайную ложку карлсбадской соли. От кофе (хотя я пью очень жидкий) у меня начинает болеть голова и сморкаюсь кровью, угри на лбу не только не проходят, а еще увеличиваются.

Не худо мне было-бы принимать что-нибудь крово-чистительное.

Пожалуйста, поскорее известите меня, что на это скажет К. Д.

Письма 1860 г. с описанием дороги «до Ярославля» нет среди сохранившихся писем Балакирева.

О пребывании H. A Бороздина в Ярославле тоже нет указаний (см. комм к предыдущему письму).

Николай Филиппович Христианович, правовед. IX выпуска, хороший пианист, очень образованный музыкант, автор книги о Шумане и композитор. Его «Пляску Тамары» из музыки к «Демону» давали в одном из концертов Бесплатной школы.

Насчет службы отца Балакирева в Ярославле см. комм. к п. № 21.

Джузеппе Гарибальд и — итальянский патриот, герой освобождения Италии от австрийского владычества (1807— i882).

Модест Маврикиевич Коньяр — пермский вице-губернатор. Толмачева --прочитавшая на литературно-музыкальном нечере 21 ноября 1860 года в Перми «Египетские ночи» Пушкина (см. комм. к п. № 74).

Ковалевские — Павел Михайлович и Анна Федоровна. О чувствах Балакирева к этой даме см. выше комм. к п. № 66.

Александр Васильевич Стасов в то время был уже директором Общества «Кавказ и Меркурий», и потому его и ждали из Рыбинска в Ннжний-Новгород, где находилась главная контора общества.

Порфирий Иванович Ламанский (1824—1875) — старший из братьев Ламанских.

О Новосельском см. комм. к п. п. №№ 6 и 56.

Об одном из сыновей Улыбышева нам известно, что он предавался кутежам и окончил жизнь настоящим алкоголиком, о другом сыне нам ничего не известно, но слова Балакирева, «какие они молодцы, год от году делаются все лучше» надо поводимому понимать в ироническом смысле.

«К. Д.» — доктор Карл Данилович Реймер (см. комм. к п. п. №№ 58).

«Гриша» — дочь Стасова, Софья (см. комм. к п. № 54).

84.[править]

На конверте:

Владимиру Васильевичу Стасову.

В Публичной Библиотеке.

Нижний Новгород, 20 Июня 1861 г.

Что значит, что Вы так долго мне не отвечаете на мое письмо? уж не больны ли Вы до той степени, что не можете даже отвечать мне? Брат Ваш Бонжур тоже говорит, что не имеет от Вас никаких известий. Все это меня очень тревожит. — Ежели же Вы здоровы и не отвечали мне от лени, то это Вам непростительно. — Письмо это посылаю к вам с Боборыкиным, с которым я проводил время оч. приятно. — Проездом здесь были Ковалевские, прожили дня 3, и мы вместе гуляли по Нижнему, который приводил их в восторг. Мы все подтрунивали над Бонжуром, скучавшим по отсутствию здесь гранитных набережных и проспектов. Анна Фед. мне подарила 2 карточки, которые узрите в Петербурге, — Леченье мое идет еще хуже прошлогоднего, облегчения никакого нет, и притом лето здесь предождливое. — Я все время в самом Байроновском настроении, ничего меня не занимает, как-то притупел ко всему. Читать мне скучно, музыка — еще скучнее. Странно, что именно в музыке я дошел до такого притупленья, что мне решительно все равно, станут ли мне играть из 2-й мессы Бетховена или сыграют что-нибудь из Итальянщины. Притом при музыке у меня делается ужасная ажитация во всем теле, так что я уже окончательно не притрагиваюсь к клавишам, да и охоты нет. Меланхолия окончательно поработила меня, довела меня даже до того, что я перестал бояться смерти, а с нетерпением ее жду, как избавительницу от> невыносимой жизни, — отвратителен должен быть процесс самого умиранья, потому и хочется, чтобы это поскорее прошло и наступило бы наконец вечное самозабвенье. — Прежде мне как-то не хотелось умирать: мне все казалось, что я много сделаю оч[ень] хорошего по части музыки; теперь все это мне представляется какими-то забавными пустяками. — У меня еще родилось очень странное желание, Вы его назовете диким: мне бы хотелось сжечь перед смертью все мои сочинения. Люди не стоят того, чтобы их забавлять своими сочинениями, — Совершивши такой Омаровский подвиг, мне приятно было бы умереть, и следов не оставивши своего нелепого существования. — Вы счастливец, Вас многое и очень многое занимает. У Вас еще радостно бьется сердце при открытии, что Еруслан Лазарич есть Рустем. — Кстати скажу Вам то, чего не успел передать Вам в Питере: — Не слишком вдавайтесь в археологические изыскания; Вы очень повредите себе, если будете много сидеть на разных Бовах Королевичах, на полотенцах и вообще если погрузитесь исключительно в православную художественность. — Это все сухая работа, суживающая мозг и сушит эстетическое чувство. Это я знаю по себе, и потому более русскими песнями положил не заниматься. — Самым пригодным для Вас делом все-таки будет музыкальная критика. В этой области Вы были бы Белинским, — и занятие не сухое, а напротив живое, современное, а там, в изысканиях Рустемов и полотенец, нужно из человека сделаться копающейся немецкой машиной. И неужели Вы думаете, что как только Вы покажете публике, что такое русская архитектура, так и начнут все строить в русском вкусе? — Русская архитектура — вещь прошедшая, а что прошло, то не возвратимо. Мы не те русские, которые строили Софийский и Псковский соборы; мы другие люди, у нас и вкус, и чувство — все другое, — что было пригодно тогда, то негодно и неприменимо к нам. — Археологическое поприще имеет только одну выгоду для Вас: на этом пути Вы заслужите всеобщее уважение. — Профессора будут кланяться Вам и удивляться Вашим открытиям, а на поприще музыкальной критики Вам предстояли бы одни только оскорбления, как и вообще на всех поприщах им подвергаются хорошие люди, особенно по делам настоящим. — Пожалуйста, пишите же мне. Ведь Вы единственный человек, с которым я говорю так наголо; если мне не переписываться с Вами, то придется окончательно сделаться молчальником и не говорить ни слова об самом себе.

Ваш М. Балакирев.

Что Гуссаковский? Если видаете его, то скажите ему, что я очень удивляюсь, что и он ко мне не пишет. —

«Брат Ваш Бонжур» — Александр Васильевич Стасов (1819—1904), см. комм. к п. № 59. А. В. Стасов был столичным жителем, любил жизнь больших столиц--Парижа, Рима, Петербурга — с их оживленным уличным движением и благоустройством, в молодости ежедневно гулял по Невскому и Морской, в течениe многих лет ежедневно прочитывал «Journal des Debats», «Temps» и «Figaro», в кафе Вольфа у б. Полицейского моста (где потом был ресторан Лейнера) и терпеть не мог ни дачной, ни деревенской жизни.

Ковалевские — П. М. и А. Ф., см. выше.

Выражения Балакирева о том, что у Стасова «радостно бьется сердце при открытии, что „Еруслан Лазаревич — это Руслан“, о „полотенцах“, „Рустеме“, „старинной русской архитектуре“, все это относится до тогдашних больших работ Стасова, уже писавшихся иль подготовлявшихся: „О происхождении русских былин“ (1863 г.), где он доказывал генетическую связь наших былин со сказаниями восточных народов); „Русский орнамент“ (изд. 1870 г.}, для которого обследовал и собрал громадную коллекцию полотенец, принесенную затем в дар музею Географического общества, и т. д. и т. д.

Нападая на Стасова за эти занятия „Рустемами и полотенцами“, археологией вообще, Балакирев предсказывал Стасову, что самое подходящее для него дело музыкальная критика, — „в этой области Вы были бы Белинским“.

Впоследствии С. А. Венгеров и другие историки литературы называли Стасова „Белинским русской художественной критики“ и таким образом, хотя и отрицая значение занятии всеми другими искусствами и археологией, Балакирев, может быть, по естественному пристрастию к своему искусству — музыке, предсказал роль Стасова в истории русской художественной критики. Но в дальнейших своих предсказаниях он ошибся, так как за свои смелые догадки в работах по древней русской литературе и в археологических изысканиях Стасов наряду с уважением „профессоров“ подвергался жестоким нападкам и глумлению совершенно так же, как за свои музыкально-критические статьи.

„Вы единственный человек, с кем я говорю так наголо“, т. е. с полною откровенностью и непринужденностью, как с истинным другом.

Первая часть этого письма поражает своим действительно байроновским пессимистическим и глубоко разочарованным настроением.

85.[править]

На конверте:

Милию Алексеевичу Балакиреву.

В Нижний Новгород; в контору Общества „Кавказ и Меркурий“.

Спб. 29 Июня 1861 года.

Вы до бесконечности удивитесь, Милий, когда узнаете самую главную причину, отчего я вам до сих пор не писал. Я просто не знал Вашего адреса: Людмила тоже позабыла, Гусикевич сначала сказал, что знает, потом вышло, что и он забыл, обещал у себя поискать и прислать — само собой разумеется, ничего не исполнил, и я таким манером по сих пор сидел и у моря ждал погоды. Помню я только, что улица, где Вы живете, зовется по какому-то ортодокскому празднику, но какая-такая она именно: Преображенская, Вознесенская, Воскресенская, Покровская, Троицкая или иная — не знаю; дом Ваш — какой-то купчихи (вероятно толстой и вонючей, нарумяненной и с вывалившимися черными зубами) — но этих признаков для почты еще мало, и потому я не мог тронуться с места. — Гусикевич говорит, что не пишет к Вам тоже потому, что не знает адреса. Меня наконец уже выручил Бонжур, сказав, что письмо наверное попадет к Вам в руки, если адресовать в их контору: я это делаю; бог знает, выйдет-ли толк, но Вы поскорее уведомьте, если выйдет. С Боборыкиным я не успел и двух слов сказать про Вас: он мне отдал Ваше письмо на улице, повстречавшись со мной по нечаянности, когда я шел домой, утром, из Летнего сала, с кувшинами, привешанными к пальцу на веревочке; он соскочил с дрожек, сунул письмо Ваше в руку, быстро проговорил кое-что и был таков, обещая, что мы еще увидимся. Но этого не случилось покуда — что касается до моих сообщений, то, конечно, важнейшие были бы по медицинскому департаменту; но выходит, что Вы ничего не потеряли от такого долгого неполучения моих писем. Если бы я мог отвечать Вам даже тотчас после Вашего первого письма, все-таки Вы не извлекли бы из него ничего нового для себя. Карла говорит, что если угрей у Вас на лбу не меньше прежнего, а больше, то это ничего и даже гораздо лучше — очень полезно для Вас. Если голове дурно, то кофе тут невинен. Что Вы пили вместо чая воду с вареньем или сиропом — дурного нет. Купаться Вам (как и мне) можно и очень полезно, но начинать дней через 10—12 после последнего кувшина. Наконец, что касается до общего хода болезни, то это надо самому видеть — за сотни верст нельзя командовать ни над войском, ни над болезнью. И потому продолжение леченья — по Вашем возвращении. Вы просили чистительного — Карла говорит, „не нужно“, потому что Вам (как и мне) и самая Мариенбадская вода дана не для слабленья, а для оттягивания крови от головы и приведения ее в порядок, в правильное обращение. Из всего этого Вы видите, что пиши я Вам гораздо раньше теперешнего, Вы положительно ничего не выиграли бы. В других отношениях выиграли бы, — можете судить по остальному сегодняшнему письму. Из него Вы увидите, что все это время я был в очень скверном духе, следовательно, ничего порядочного не мог бы написать Вам. — Завтра кончается мой водяной курс. Выпил я всего 45 бутылок; пил по 3, потом по 4, по 5 и даже (раза два) по б стаканов. Слабило меня не очень-то, скорей мало, чем много, так что даже действие началось едва-едва после первых 10-11 дней. Не знаю, так-ли было и с вами. Голова у меня теперь не болит, но не могу сказать, чтоб я вылечился: раза 2-3 я чувствовал что-то такое не в порядке, кое-что в роде того, что у меня бывало за день или за два до припадков. Теперь ясно, что у меня ничего не будет-лето, отличная погода (кроме редких дождей), много нюхаю хорошего воздуха и отличной зелени, поминутно на улице, или в здешнем парке, или на море: понятно, что посреди всего этого будешь здоров и исправен. Но спрашивается, что будет зимой? И немножко подозреваю, что может повториться прежнее. Впрочем нечего (да и не стоит) отгадывать, — увидим. Жаль только, если я понапрасну столько времени ни с того ни с сего мешал себе есть ботвиньи, окрошки, творог, ватрушки, ягоды и проч. — все, что именно особенно люблю. — Я до сих пор не знаю, и не у кого справиться: когда именно Вы отсюда уехали — в четверг ли, как было назначено, или позже. Я спрашивал Гусикевича; он сказал: кажется, в четверг, а впрочем — не знаю. Тут мало извлечешь, согласитесь сами. Спрашиваю же я Вас об этом потому, что в тот четверг я было приехал провожать Вас на жел. дорогу, остался до последней минуты отхода машины, т. е. вплоть до самых 12 часов, перещупал глазами все лица снаружи и внутри вагонов — а вас не видал, и не видел тоже ни одного человека, который бы сказал мне что-нибудь про Вас. Мне хотелось Вас видеть в тот день, потому что накануне мало удалось говорить с Вами, а потом еще мне хотелось дать Вам несколько оттисков „правил“ Шумана и моей статьи о консерваториях — для Христиановича и других народов, кому они могли бы пригодиться из нынешнего Вашего путешествия; жаль, что не удалось. Гусикевича видел я до сих пор всего раз; он сам пришел, посидел целый вечер, был очень мил, вовсе не свиреп, никаких дикостей особенных не отпускал и столько доволен нынешними своими делами, что даже перестал был похож на малайца; вообразите, у него лицо нынче вовсе не желтозеленое, а европейское — белое. Музыки — никакой. Видно, уже теперь такая полоса пришла на музыкантов, чтоб музыкой не заниматься. Вот зато Серов, совсем другая статья: он именно теперь-то и почувствовал особенную похоть к музыке. Не знаю, оттого-ли, что его сажали под арест и что его там офицеры поили шампанским, или от чего другого, только он кончил свою оперу Giuditta; он сам на-днях это рассказывал Майкову (Майкову с „гнилой улыбкой“, как говорит Григорович), и теперь кончает только „Ассирийские танцы“. Вы, может быть, помните некоего Виктора Гаевского, который, хоть редко, но все-таки, кажется, бывал у нас в одно время с вами. Он живет в Павловске и на днях привез оттуда известие, что Штраус в ужаснейшем восторге от какого-то антракта этой самой оперы, который ему привез в Павловск Серов, и будет играть его у себя в самом непродолжительном времени. К величайшему, кажется, горю Серова, не произошло у нас никакого скверного столкновения по случаю нашего экспертства на мануфактурной] выставке. Он всеми силами натягивал, как бы устроить скандал и „драку“ петушиную, — не вышло. Об этих пошлостях не стоит расписывать здесь — много возьмет времени и бумаги; если хотите, расскажу Вам, когда увидимся. Не знаю, дадут-ли нам какую-нибудь подачку за наше экспертство, а не мешало-бы. Если дадут медаль, то я ее спущу за деньги уж за один раз с тою, которую мне недавно прислали из Академии за ту рецензию, которую, помните-ли, я однажды оканчивал во весь дух при вас. Та медаль (большая золотая) по уставу в 12 червонных, следовательно произведет 35—36 р. сер., авось и мануфактурная что-нибудь составит, — таким манером я по крайней мере расплачусь за дачу Софьину. Когда же Вам отдам — один черт знает. Ведь вот предчувствовал же я, что дело будет скверное, лучше бы мне не брать (да — не брать, это опять легко сказать, неужели наш Карла так бы и оставался по сю пору без денег?) Я знаю, что Вы меня выругаете даже за одно упоминание о деньгах, которые я Вам должен, — однако же все-таки дело скверное, что я и сам не знаю, когда Вам их отдам, потому что у меня теперь вдруг случился такой поворот, которого мы с Вами никоими судьбами не предвидели. Вообразите себе, что Корф принялся вдруг теснить меня, приставать ко мне самым чиновничьим канцелярским манером. Понимаете, вследствие чего? Догадаться не мудрено. Знавши, что меня пригласили на мануфактурную выставку экспертом, он вдруг принялся ловить мое „отсутствие“, между тем как я все-таки бывал всякий день, хотя и позже; прислал мне раза два сказать через Собольщ., с весьма большими строгостями, что я ничего не делаю ни по нашей дурацкой комиссии материалов, ни по Библиотеке (значит, что просто я лишний и даром деньги беру). При этом стал меня обегать, отвертываться от меня, не замечать моего присутствия в комнате, и либо ни слова не говорит со мной, или бросит мне 2—3 слова по-начальнически, нехотя. Согласитесь, что если он будет так продолжать еще несколько времени, это будет предвестником моего исключения, под тем или другим предлогом. Если ничто не переменится до осени (летом он, впрочем, не ездит в Б-ку), мы с Вами можем быть уверены, что с Сент. или Окт. я буду выжит вон. О странной и двусмысленной роли Вас. Ив. не хочу писать — расскажу на словах. Я было вначале думал написать письмо — но что за оправдания, когда он сам не хуже моего знает, что и в Б-ку я хожу не только не меньше никого, а больше, потому что люблю там быть, мне тошно, когда я там не побываю, и навряд-ли есть много дней в году (разве дача и т. п.), когда я не загляну туда; знает, что до сих пор я все делал, что мне ни поручал он, да вдобавок делал для Б-ки и предлагал, чего никто от меня не требовал — следовательно, что за оправдания! Французы говорят: qui s’excuse — s’accuse»: я думаю, что это правда. Потому я ни слова не хочу ни говорить, ни писать, посмотрим, что дальше будет; но много есть вероятия, что меня выживут из службы. Что тогда делать, что выдумать? Деваться некуда, никуда никто не возьмет, а между тем перерыва в деньгах не может быть не только на один месяц, но на одну неделю. Вы знаете, что собственно для себя у меня остается несколько рублей. Вдобавок к прочим тревогам прибавилось недавно то, что моя баба опять выкинула. Она гуляла со мною раз утром по Летнему саду, она меня провожала всякое утро, чтоб не скучно мне было одному на этих глупых прямолинейных, казенных дорожках; идем мы недели 2 тому назад, довольно рано, было часов 8, — кто бы мог что-нибудь предвидеть? Вдруг пушечные залпы на Царицыном лугу, т. е. в двух шагах от нас. Даже и я вздрогнул. Через полчаса моя бедная баба выкинула. Это, изволите видеть, е. в. изволили делать смотр кадетам. Чорт знает, что такое! В городе, в самой средине — стрельба!!. Кто это потерпит в Европе?! Ведь это просто ни на что не похоже, Лень что-ли поехать со своими кадетами куда нибудь за город, на Волково поле или куда угодно. Ведь это ужасно скверно и глупо, согласитесь. Представьте, сколько до сих пор при «блаженной памяти» да и теперь было несчастных случаев, вероятно и смертей, о которых никто не слышит и не знает. По счастью, у меня дело прошло довольно хорошо, и теперь все уже пришло в прежний порядок, но ведь каждый выкидыш до корней потрясает организм и рано или поздно обозначится тот след, который он напечатал на человеке. Все это вместе мало меня располагало и располагает к веселостям, и признаюсь, кроме даже незнания адреса, мне мало хотелось писать — даже и к Вам. Из знакомых я видел немногих; Жемчужн.[иков] (который здесь живет) порядочно несносен, когда примешь его большую порцию, жена его — лакрица самая приторная, кисло-сладкая; с ребятами их мне тошно быть в одной комнате; всего больше надоедает мне то, что Жемчужн[иков] постоянно держит голос свой в какой-то минорной интонации, и спроси его хоть самую простую вещь, он отвечает: «да» или «нет» таким голосом, точно кого-нибудь похоронил сию секунду. Ведь это просто несносно!! Ламанского я мало видел, и притом, как я его ни люблю, какой ни славный он в самом деле человек, в нем славянофильство самое московское преобладает, и на него наткнешься непременно после 10 минут всякого серьезного разбора. — Кстати, скажу Вам мимоходом, что недавно я заметил в балладе Финна следующую форму:

Пишу в D-dur по фортепианной арранжировке.

Из чего я вывожу две вещи: 1) что Глинка слишком часто и без нужды употреблял гармонию с хроматическими ходами

это своего рода рутина (а их именно и советует всего больше Керубини): 2) что и здесь, как в «Славься»,

вовсе не по надобности, а по какому-то школьному правилу, т. е. по рутине-же, употреблен непременно минорный аккорд вслед за мажорным (А: D-дур, D-моль; В: G-dur, G-моль). Разве не лучше было бы, не естественно, не проще, не здоровее — повторить два раза мажорный аккорд:

А то тут является какая-то ненужная и неуместная изнеженность, рассиропленность. Что Вы скажете? Мне кажется, Вы со мной согласитесь. — Жаль, что такие пятнышки (хотя и маленькие) есть на таких двух вещах, как баллада и особенно «Славься». И одну веснушку жаль встретить на лине красавицы. Вообще много других примеров можно набрать, которые доказывают, что напрасно Глинка ездил (в первый раз) за границу, и еще более —