Письмо к редактору "С.-Петербургских ведомостей" (Тургенев)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Письмо к редактору «С.-Петербургских ведомостей»
автор Иван Сергеевич Тургенев
Источник: Тургенев И. С. Собрание сочинений. В 12-ти томах. — М.: «Художественная литература», 1976—1979. Т. 12


М. г., я не разделяю мнения, которое, как Вам известно, в большом ходу между художнической и литературной братьей, между артистами вообще, — мнения, что критика — бесполезное дело и что гг. критики злобствуют вследствие собственного бессилия; я, напротив, полагаю, что особенно у нас, в России, критике предстояла и предстоит великая и важная задача, которую она не раз уже разрешала блестящим образом в лице Белинского, Добролюбова и некоторых других и которая не потеряет своего первостепенного значения до тех пор, пока будут необходимы у нас педагогические отношения сознательно мыслящих умов к остальной массе общества. При подобном воззрении на критику мне тем больнее видеть это могущественное орудие в руках неискусных и недобросовестных — и вот причина, побудившая меня обратиться к Вам с настоящим письмом.

Нечего и говорить, что речь идет не обо мне. Никто в своем деле не судья; да и в конце концов мне на критику слишком жаловаться нечего. Правда, в последнее время я сам себе напоминал те турецкие головы, о которые посетители народных гуляний пробуют свои силы ударом кулака: не было ни одного начинавшего критика, который не попытал бы надо мною своего размаха… И то не был «размах без удара», по выражению Белинского; напротив, иной бил очень ловко и метко[1]. Но, повторяю, речь не обо мне. Я хочу сказать несколько слов о статье, появившейся в сентябрьской книжке «Отечественных записок» и посвященной разбору сочинений Я. П. Полонского, правильнее говоря — первых двух томов нового издания его сочинений.

Статья эта попалась мне в руки в то самое время, когда я оканчивал чтение появившихся в покойной «Литературной библиотеке» «Признаний Сергея Чалыгина». Публика наша, кажется, не обратила никакого внимания на это замечательное произведение Полонского. Недостаток ли симпатии к журналу, в котором оно появилось, недоверие ли ко всякому стихотворцу, пишущему прозой, причиною этого равнодушия — не знаю; но знаю несомненно, что оно незаслуженное и что нашей публике не часто предстоит читать вещи, более достойные ее внимания. «Признания» эти, которых вышла только первая часть, принадлежат к роду литературы, довольно тщательно возделанному у нас в последнее время, а именно — к «воспоминаниям детства». Уступая известным «Воспоминаниям» графа Л. Н. Толстого в изящной отделке деталей, в тонкости психологического анализа, «Признания Чалыгина» едва ли не превосходят их правдивой наивностью и верностью тона — и во всяком случае достойны занять место непосредственно вслед за ними. Интерес рассказа не ослабевает ни на минуту; выведенные личности очерчены немногими, но сильными штрихами (особенно хорош декабрист, друг матери Чалыгина), и самый колорит эпохи (действие происходит около двадцатых годов текущего столетия) схвачен и передан живо и точно. Вполне удалось автору описание известного наводнения 1824 года так, как оно отразилось в семейной жизни: читатель присутствует при внезапном вторжении великого общественного бедствия в замкнутый круг частного быта; каждая подробность дышит правдой. Выражения счастливые, картинные попадаются на каждой странице и с избытком выкупают некоторый излишек вводных рассуждений — единственный и, в сущности, маловажный недостаток произведения г. Полонского. Впрочем, он уже до «Признаний Чалыгина» показал, что умеет так же хорошо писать прозой, как и стихами. Стоит вспомнить его «Тифлисские сакли», его «Груню» и т. п. Нельзя не пожелать, чтоб он довел до конца эти интересные «Признания».

Г-н критик «Отечественных записок», автор вышеупомянутой статьи в сентябрьском No, совершенно противуположного мнения о таланте г, Полонского. Он находит в его сочинениях одну «бесконечную канитель слов, связь между которыми обусловливается лишь знаками препинания, бессодержательное сотрясение воздуха, несносную пугливость мысли, не могущей вызвать ни одного определенного образа, формулировать ни одного ясного понятия; туманную расплывчивость выражения, заставляющую в каждом слове предполагать какую-то неприятную загадку»[2], и все это потому, что г. Полонский, по понятию критика, не что иное, как писатель безо всякой оригинальности, безличный, второстепенный писатель-эклектик.

Не могу не протестовать против подобного приговора; не могу не заявить, что критик, его произнесший, тем самым наглядно показал, что лишен главного качества всякого критика, лишен чутья — понимать, лишен умения проникнуть в чужую личность, в ее особенность и значение. Оставляю в стороне все эти «канители», «сотрясения воздуха» — все эти «жестокие» слова, пущенные в ход для уснащивания речи; но самое определение Полонского как писателя несамобытного, эклектика неверно в высшей степени. Если про кого должно сказать, что он не эклектик, не поет с чужого голоса, что он, по выражению А. де Мюссé, пьет хотя из маленького, но из своего стакана[3], так это именно про Полонского. Худо ли, хорошо ли он поет, но поет уж точно по-своему. Да и скажите, прошу вас, кому подражал Полонский в своем «Кузнечике-музыканте», этой прелестной, исполненной грациозного юмора идиллии, которая переживет и уже пережила многое множество современных ей произведений, выступивших в свет с гораздо большими претензиями? Г-н критик не признает оригинальности в Полонском; но стоит обладать некоторою лишь тонкостью слуха, чтоб тотчас признать его стих, его манеру. Стихотворение, которое г. критик — не без коварного умысла (постыдная, в нашей журналистике часто употребляемая уловка) — приводит, как одно из лучших и над которым он потом глумится, вовсе не может служить примером того, чем собственно отличается поэзия Полонского. В этом стихотворении выражается скорее слабая сторона его таланта, а именно: его несколько наивное подчинение тому, что называется высшими философскими взглядами, последним словом общечеловеческого прогресса и т. п.. Искреннее уважение, даже удивление, которым он проникается перед лицом этих «вопросов», внушают ему стихотворения, то торжествующие, то печальные, в которых благонамеренность и чистота убеждения не всегда сопровождается глубиною мысли, силой и блеском выражения. Не в подобных произведениях следует искать настоящего Полонского; зато там, где он говорит о действительно пережитых им ощущениях и чувствах, там, где он рисует образы, навеянные ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразной, часто до странности смелой фантазией (укажу, например, на стихотворение «Тишь и мрак»), — там он если не всякий раз заявляет себя мастером, то уже наверное всякий раз привлекает симпатию читателя, возбуждает его внимание, а иногда, в счастливые минуты, достигает полной красоты, трогает и потрясает сердце. Талант его представляет особенную, ему лишь одному свойственную, смесь простодушной грации, свободной образности языка, на котором еще лежит отблеск пушкинского изящества, и какой-то иногда неловкой, но всегда любезной честности и правдивости впечатлений. Временами, и как бы бессознательно для него самого, он изумляет прозорливостью поэтического взгляда… (см. стихотворение: «Жалобы музы» в «Оттисках»). Древний мир также не чужд его духу; некоторые его «античные» стихотворения прекрасны (например, «Асназия», «Наяды»).

Позволю себе привести в подтверждение слов моих стихотворение «Чайка». Я не много знаю стихотворений на русском языке, которые по теплоте чувств, по унылой гармонии тона стояли бы выше этой «Чайки». Весь Полонский высказался в нем.

ЧАЙКА[править]

            Поднял корабль паруса;
      В море спешит он, родной покидая залив...
Буря его догнала — и швырнула на каменный риф.
            Бьется он грудью об грудь
      Скал, опрокинутых вечным прибоем морским...
А белогрудая чайка летает и стонет над ним,
            С бурей обломки его
      Вдаль унеслись; чайка села на волны - и вот,
Тихо волна покачав ее, новой волне отдает.
            Вон отделились опять
      Крылья от скачущей пены - и ветра быстрей
Мчится она, упадая в объятья вечерних теней.
            Счастье мое, ты - корабль.
      Море житейское бьет в тебя бурной волной.
Если погибнешь ты, буду, как чайка, стонать над тобой.
            Буря обломки твои
      Пусть унесет! Но пока будет пена блестеть,
Дам я волнам покачать себя, прежде чем в ночь улететь.

Всякий, даже поверхностный читатель легко заметит струю тайной грусти, разлитую во всех произведениях Полонского; она свойственна многим русским, но у нашего поэта она имеет особое значение. В ней чувствуется некоторое недоверие к себе, к своим силам, к жизни вообще; в ней слышится отзвучие горьких опытов, тяжелых воспоминаний… Относительная холодность публики — особенно нынешней — к его литературной деятельности, вероятно, также прибавила каплю своей полыни… И вот после свыше двадцатипятилетней, честно пройденной карьеры является критика, которая развязно и самоуверенно, словно это само собою разумеется, крутит, вертит, решает — и не подозревая даже, в своем самодовольстве, насколько ложно и не в ту сторону, не по следу она сама выступает и движется, произносит свой ничем не оправданный суд! Г-ну Полонскому, конечно, нечего вмешиваться в эти дрязги; но да извинит меня его скромность, если я решаюсь печатно вступиться за него, если я беру на себя смелость замолвить за него слово! Я позволяю себе сказать публике, что, в противность ее почти всегда верному инстинкту, на этот раз она неправа и что деятельность такого поэта, как Полонский, заслуживает большего сочувствия; я позволяю себе обратить ее внимание на то, что трудно писателю, как бы сильно ни было нем чувство собственного призвания, трудно ему не усомниться в нем, когда его произведения встречаются одним лишь глухим молчанием или гаерскими завываниями, свистом и кривляньями наших псевдосатириков! Что же касается до критика «Отечественных записок», то ограничусь тем, что выражу ему одно мое убеждение, над которым он, вероятно, вдоволь посмеется. Нет никакого сомнения, что в его глазах патрон его, г. Некрасов, неизмеримо выше Полонского, что даже странно сопоставлять эти два имени; а я убежден, что любители русской словесности будут еще перечитывать лучшие стихотворения Полонского, когда самое имя г. Некрасова покроется забвением. Почему же это? А просто потому, что в деле поэзии живуча только одна поэзия и что в белыми нитками сшитых, всякими пряностями приправленных, мучительно высиженных измышлениях «скорбной» музы г. Некрасова — ее-то, поэзии-то, и нет на грош, как нет ее, например, в стихотворениях всеми уважаемого и почтенного А. С. Хомякова, с которым, спешу прибавить, г. Некрасов не имеет ничего общего.

Dixi et animam meam salvavi.

В надежде, что Вы не откажетесь поместить настоявшее письмо в уважаемой Вашей газете, прошу Вас, м. г., принять уверение в совершенном моем уважении и преданности.

Ив. Тургенев

P. S. Позвольте, кстати, воспользоваться гласностью «СПб. ведомостей», чтоб исправить опечатку, вкравшуюся в новое издание моих сочинений. На первой странице первого тома началом моей литературной карьеры дважды — вместо 1843 года — обозначен 1849 год. Впрочем, читатели, вероятно, сами догадаются исправить эту опечатку, так как я упоминаю о двадцатипятилетнем моем писательстве.


Примечания[править]

  1. Именно теперь, по поводу моих «Литературных воспоминаний», кажется, снова поднимается знатная травля… На здоровье, господа! (Примеч. И. С. Тургенева.)
  2. См. «Отеч<ественные> зап<иски>» за сентябрь 1869 г.- «Новые книги», стр. 47. (Примеч. И. С. Тургенева.)
  3. «Mon verre n’est pas grand, mais je bois dans mon verre». (Примеч. И. С. Тургенева.)