Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год (1898)/Глава 4

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год : Воспоминания сержанта Бургоня
автор Адриен-Жан-Батист Франсуа Бургонь (1786—1867), пер. Л. Г.
Оригинал: фр. Mémoires du sergent Bourgogne. — См. Оглавление. Источник: Бургонь. Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год. — С.-Петербург: Издание А. С. Суворина. — 1898.

ГЛАВА IV
Катастрофа. — Семейная драма. — Маршал Мортье. — 27 градусов мороза. — Прибытие в Смоленск. — Вертеп.

Выйдя из лесу и приближаясь к Гаре, жалкой деревушке в несколько домов, я увидал невдалеке один из таких почтовых дворов, о которых я говорил. Я указал на него одному сержанту роты, эльзасцу Матеру, и предложил ему провести там ночь, если только нам удастся добраться туда первыми, чтобы достать места. Мы пустились бегом, но когда достигли дома, он был так переполнен высшими офицерами, солдатами и лошадьми, что нам не было возможности достать местечка — говорят, там скопилось до 800 человек.

Пока мы бродили кругом, надеясь как-нибудь пробраться в здание, императорская колонна и наш полк прошли вперед. Тогда мы решили провести ночь под брюхами у лошадей, привязанных у дверей. Несколько раз солдаты, расположившиеся кругом на бивуаках, порывались разнести дом, чтобы из досок соорудить костры и устроить себе убежища и чтобы добыть соломы, сваленной в помещении, вроде чердака. Там было также большое количество сухих и смолистых сосновых дров.

Часть соломы была употреблена для постелей теми, кто успел пробраться в здание, и хотя они были скучены один на другом, однако, развели маленькие огни, чтобы погреться и сварить конины. Не только они не позволяли разрушать своего жилья, но даже пригрозили стрелять из ружей в тех, кто попытается отрывать доски. Солдаты, влезшие на крышу, чтобы растащить ее, принуждены были слезть, чтобы не быть убитыми.

Было часов 11 ночи. Часть несчастных заснула; другие грелись, прикурнув вокруг огней. Вдруг раздался глухой шум: загорелось в двух местах сарая — посредине и в одном конце, в противоположной стороне от той двери, под которой мы улеглись. Когда хотели отворить двери, то лошади, привязанные внутри, испуганные пламенем, задыхаясь от дыма, взвились на дыбы, так что люди, несмотря на все свои усилия, не могли найти выхода с этой стороны. Тогда они бросились к другим дверям, но и там невозможно было пробраться сквозь пламя и дым.

Суматоха была страшная; те, что находились в другой стороне сарая и имели огонь только с одного боку, ринулись массами к дверям, у которых мы спали, с наружной стороны и, таким образом, еще более препятствовали отворить их. Боясь, чтобы не вторглись к ним, они с вечера крепко заперли двери при помощи деревянной перекладины, положенной поперек. В две минуты всё было объято пламенем; пожар, начавшийся с соломы, где спали люди, быстро сообщился сухим доскам над их головами. Некоторые люди, спавшие, как и мы, у дверей, пытались открыть их, но бесполезно: они открывались внутрь. Тогда мы увидели картину, которую трудно описать. Со всех сторон слышался страшный глухой рев; несчастные, поджариваемые живьем, испускали нечеловеческие вопли; они лезли друг на друга, чтобы пробраться до крыши; но воздух проник внутрь и пламя вспыхнуло еще сильнее, так что когда люди продирались наружу, полуобгорелые, с пылающими одеждами, без волос на головах, то пламя, вырывавшееся с неистовством и развеваемое ветром, опять повергало их вглубь бездны.

Раздавались крики бешенства, пламя переливалось волнами, несчастные судорожно боролись со смертью: сущая картина ада.

Со стороны той двери, где мы были, семь человек успели спастись, протискавшись через щель, где была оторвана доска. Первый был офицер нашего полка. У него обгорели руки, и платье оказалось всё изодранным. Остальные пострадали не менее: больше никого нельзя было спасти. Многие бросались вниз с крыши полусгоревшие и умоляли, чтобы их пристрелили. Что касается тех, которые появились потом у отверстия, откуда мы вытащили семерых, то их нельзя было вытащить, они лежали поперек, полузадохшиеся и полузадавленные другими насевшими на них людьми; пришлось оставить их сгореть вместе с остальными.

Увидав зарево, солдаты разных корпусов, расположившихся в окрестностях, погибавшие от холода вокруг своих полупотухших костров, сбежались не для того, чтобы подать помощь — было уже поздно, да и вообще нельзя было помочь беде — но для того, чтобы хотя погреться и изжарить кусок конины на острие штыка или сабли. Глядя на них, можно было подумать, что этот пожар — сущая благодать Божья, так как, по общераспространенному мнению, в сарае скучены были все богачи армии, все те, кто успел нажиться в Москве, захватив себе бриллианты, золото, серебро. Можно было видеть, как многие из этих зрителей, при всей своей слабости и беспомощности, рискуя быть точно также изжаренными, вытаскивали из-под развалин обгорелые трупы, обшаривали их, надеясь чем-нибудь поживиться. Другие говорили: «И поделом! Зачем они не хотели отдать крышу — этого бы и не случилось!» Третьи, наконец, протягивая руки к огню и как будто не желая знать, что сотни их товарищей, а может быть и родственников, согревают их своими трупами, приговаривали: «Славный огонь!» и притом поеживались уже не от холода, а от удовольствия.

Едва рассвело, как мы с товарищем пустились в путь, чтобы присоединиться к полку.

Мы шли молча, при морозе еще сильнее вчерашнего, шагая через мертвых и умирающих и размышляя обо всём только что виденном; вскоре мы нагнали двух солдат линейных полков, которые держали в руках каждый по куску конины и грызли его, говоря, что если ждать дольше, то мясо так закостенеет от мороза, что его нельзя будет укусить. Они уверяли нас, будто видели, как иностранные солдаты (хорваты), входящие в состав нашей армии, вытащили после пожара из-под развалин сарая изжарившийся человеческий труп, разрезали его на куски и ели. Я думаю, что подобное случалось не раз в течение этой бедственной кампании, хотя сам я, признаюсь, никогда этого не видал. Какой интерес имели эти полуживые люди рассказывать нам подобные вещи, если это не правда? Не время было заниматься сочинительством. После всего вынесенного, я тоже, если б не нашел конины, поневоле стал бы есть человеческое мясо — надо самому испытать терзания голода, чтобы войти в наше положение; а не нашлось бы человека, мы готовы были съесть хоть самого чёрта, будь он зажарен.

С самого выступления нашего из Москвы, каждый день виден был едущий следом за колонной гвардии изящный русский экипаж, запряженный четверкой; но вот уже два дня, как лошадей осталось всего пара — либо их убили, либо украли на убой, или они пали. В этом экипаже ехала дама, еще молодая, вероятно, вдова, с двумя барышнями — 15 и 17 лет. Это семейство, проживавшее в Москве и, как утверждали, бывшее французского происхождения, уступило настояниям одного офицера гвардии, обещавшего проводить их во Францию.

Быть может, этот офицер намеревался жениться на даме — он был человек уже пожилой. Словом, это интересное и несчастное семейство, как и мы, подвергалось суровому холоду, всем ужасам нужды, и на этих женщинах еще тяжелее должны были отзываться все лишения похода.

Едва занимался день, когда мы прибыли на место ночевки нашего полка; в армии уже началось общее движение; за последние два дня стало замечаться, что полки убывают на целую треть и что, вдобавок, часть людей, тащившихся с усилием, должны свалиться сегодня же; следом ехали, или вернее, едва ползли экипажи, которым наш полк должен был служить арьергардом. Вот там-то я опять увидал карету, в которой ехало несчастное московское семейство. Карета выехала из лесочка, направляясь к дороге; ее сопровождало несколько саперов и вышеупомянутый полковник, казавшийся сильно взволнованным. Выехав на дорогу, карета остановилась возле того места, где я стоял. Я услыхал стоны и громкий плач. Офицер отворил дверцу, вошел в карету, минуту спустя вынул оттуда труп и передал его двум пришедшим с ним саперам; это было тело одной из девиц, которая только что умерла. На ней было серое шелковое платье и салоп из той же материи, отороченный горностаевым мехом. Даже мертвая, она была всё еще хороша собой, но страшно худа. При всём нашем равнодушии к трагическим сценам, мы были глубоко потрясены; с своей стороны, я не мог удержаться от слез, в особенности увидав плачущего офицера.

В эту минуту, как уносили покойницу, уложив ее на зарядный ящик, я из любопытства заглянул в окно кареты: мать и другая дочь лежали друг у друга в объятиях. Мне показалось, что обе в обмороке. Вечером того же дня страдания их прекратились навсегда. Кажется, их похоронили всех вместе в яме, вырытой саперами неподалеку от Валютина. В заключение добавлю, что полковник, может быть, считая себя виновником этого несчастья, искал смерти в нескольких позднейших сражениях, при Красном и др. Несколько дней спустя по прибытии нашем в Эльбинген, он умер с горя.

Этот день — 27-е октября (8-е ноября) — был ужасен; мы пришли на позицию поздно, и так как на другой день должны были прибыть в Смоленск, то надежда найти там пищу и отдых (уверяли, что нас там расквартируют) побуждала людей, несмотря на суровый холод и на недостатки во всём, делать нечеловеческие усилия, чтобы не отставать, иначе им грозила гибель.

Прежде чем дойти до того места, где мы должны были расположиться на бивуаках, надо было переправиться через глубокий ров и взобраться на гору. Мы заметили, что несколько артиллеристов гвардии застряли в этом рву со своими орудиями, не имея сил подняться на гору. Лошади обессилели, люди были измучены. Их сопровождали канониры гвардии короля прусского, которые, как и мы, проделали всю кампанию — они состояли при нашей артиллерии в качестве контингента Пруссии. На этом самом месте, возле своих орудий, они расположились бивуаком и зажгли костры, устроившись на ночлег, в надежде, что можно будет на другой день продолжать путь. Наш полк, как и егеря, встал по правую сторону дороги — кажется, это было на высотах Валютина, где происходило сражение и где был убит храбрый генерал Гюден 7-го (19-го) августа этого же года.

Я был отряжен дежурным к маршалу Мортье; жилищем ему служила рига без крыши. Однако ему устроили кое-как убежище, чтобы защитить его, насколько возможно, от снега и мороза. Наш полковник и полковой адъютант поместились там же. Оторвали несколько деревянных досок от забора и развели для маршала костер, вокруг которого все мы уселись. Только что мы успели расположиться и занялись жареньем конины, как появился какой-то субъект, с головой, укутанной платком, с руками, перевязанными тряпками, и в обгорелой одежде. Подойдя к костру, он завопил: «Ах, полковник, какое со мной несчастье! Как я страдаю!» Полковник, обернувшись, спросил его — кто он такой, откуда явился и что с ним? «Ах, полковник», отвечал тот, — «я всего лишился и вдобавок весь обгорел!» — Полковник, узнав его, сказал: — «Ну, и поделом! надо было оставаться в полку; сколько дней вы пропадали! что вы делали, когда ваш долг был показывать пример и, как все мы, оставаться на посту? — Слышите, сударь?» Но бедняга ничего не слышал; не время было читать ему нотации. Это и был тот самый офицер, которого мы спасли прошлой ночью, вытащив его из горевшего сарая; говорили, что у него было накоплено много ценных вещей и золота, взятых им в Москве по праву победителя. Но теперь всё погибло: его лошадь и чемодан сгорели. Маршал с полковником, как и все присутствующие, заговорили о катастрофе в сарае. Рассказывали, что многие начальствующие офицеры заперлись там со своими денщиками и погибли; так как я был очевидцем этого бедствия, то ко мне обращались за сведениями; офицер, которого мы спасли, ничего не мог сообщить в своем расстройстве.

Было часов около девяти; ночь стояла необыкновенно темная, и уже многие из нашего кружка, как и остальные части злополучной армии, расположившиеся в этой местности, стали забываться тяжелым, беспокойным сном, вследствие утомления и голода, у огня, который ежеминутно угасал, как и жизнь окружавших его людей; мы размышляли о завтрашнем дне, о прибытии в Смоленск, где, как нам обещали, должны окончиться наши мучения — ведь там мы найдем продовольствие и квартиры.

Я кончил свой жалкий ужин, состоявший из кусочка печенки от лошади, убитой нашими саперами, а вместо питья проглотил пригоршню снега. Маршал также съел печенки, зажаренной для него денщиком, но только он ел ее с куском сухаря и запил каплей водки; ужин, как видите, не особенно изысканный для маршала Франции, но и то было еще недурно при нашем злосчастном положении.

После ужина он вдруг спросил у часового, стоявшего опершись на ружье, у дверей риги, зачем он тут? Солдат отвечал, что он стоит на часах. — Для кого и для чего? возразил маршал, — ведь всё равно, это не помешает холоду и нужде вторгнуться сюда и терзать нас! Ступай лучше, займи место у огня! — Немного погодя, он попросил у денщика чего-нибудь подложить себе под голову; ему подали чемодан, он завернулся в плащ и улегся.

Я собирался сделать то же самое, растянувшись на своей медвежьей шкуре, как вдруг нас переполошил какой-то странный шум; оказывается, северный ветер забушевал по лесу, подымая снежную метель при 27-ми градусном морозе, так что людям невозможно было оставаться на местах. С криками они бегали по равнине, стараясь попасть туда, где виднелись огни, и этим облегчить свое положение; но их обволакивал снежный вихрь, и они не могли двигаться, или если всё-таки порывались бежать, то спотыкались и падали, чтобы уже больше не подыматься. Несколько сот человек погибли таким образом; но много тысяч людей умерли оставаясь на месте, так как не надеялись ни на что лучшее. Что до нас касается, то нам посчастливилось в том смысле, что одна сторона риги была защищена от ветра; многие пришли, чтобы приютиться у нас и таким образом избегнуть смерти.

Кстати расскажу по этому поводу об одном поступке самоотвержения, совершенном в эту бедственную ночь, когда все самые страшные стихии ада, казалось, разъярились против нас.

В состав нашей армии входил принц Эмилий Гессен-Кассельский со своим контингентом войск, который он поставлял Франции. Его маленький корпус состоял из нескольких полков кавалерии и пехоты. Как и мы, он расположился на бивуаках, по правую сторону дороги, с остатками своих несчастных солдат, число которых сократилось до пяти или шести сот человек; в числе их находились приблизительно до полутораста драгун, но уже пеших, так как их лошади или пали, или были съедены. Эти храбрые воины, изнемогая от холода и не имея сил оставаться на месте в такую метель и непогоду, решили принести себя в жертву, чтобы спасти своего молодого принца, юношу лет двадцати, не больше, поставив его по середине, чтобы защитить от ветра и холода. Закутанные в свои длинные белые плащи, они всю ночь простояли на ногах, тесно прижимаясь друг к другу; на другое утро три четверти этих людей были мертвы и занесены снегом; та же участь постигла почти десять тысяч человек из разных корпусов.

Днем, выбираясь на дорогу, мы принуждены были вместе с маршалом спуститься ко рву, где накануне артиллерия расположилась бивуаком; теперь там уже никого не осталось в живых; люди, лошади — всё это лежало зарытое в снегу — солдаты вокруг бивуачных огней, лошади, еще впряженные в орудия, которые так и пришлось бросить. Почти всегда случалось, что после метели и лютого мороза, навеянного северным ветром, погода смягчалась; казалось, природа, устав бичевать, хотела немного отдохнуть, чтобы потом разить с новой силой.

Но вот всё, что еще дышало, опять выступило в путь. Справа и слева от дороги полуживые люди выползали из-под своих жалких убежищ, устроенных из сосновых веток и занесенных снегом; другие появлялись из более отдаленных мест, из лесу, где приютились во время метели, и, еле волоча ноги, выбирались на дорогу. Мы остановились немного, чтобы подождать их. Тем временем я беседовал с несколькими приятелями о наших несчастьях и о невероятном количестве погибших жертв. Машинально мы окидывали взором арену бедствий. Местами виднелись еще ружья, установленные в козла; другие козлы лежали опрокинутыми, и некому было поднять их. Те, которые выбирались на дорогу со значками своих полков, присоединялись к другим и выступали в путь.

Когда собралось по возможности всё, что было на дороге, колонна двинулась; наш полк образовал арьергард, что в этот день было особенно трудно, в виду множества людей, которые не в состоянии были идти и которых мы принуждены были тащить под руки, чтобы спасти их и помочь им добраться до Смоленска.

Перед вступлением в город надо было пройти по небольшому лесу; там-то мы нагнали всю соединенную артиллерию. На лошадей жалко было смотреть; пушечные лафеты и зарядные ящики были нагружены солдатами, больными и еле живыми от холода. Я узнал, что один друг моего детства, родом из одной местности со мной, некто Фик, уже два дня находится в таком положении. Я осведомился о нём у гвардейских егерей того полка, где он служил, и мне сказали, что он недавно упал мертвый на дороге; в том месте дорога была узкая и углубленная, так что его тело нельзя было убрать с дороги, и по нём проехала вся артиллерия, как и по телам многих других, павших на том же месте.

Я продолжал идти по узкой тропинке, влево от пролегавшей дороги, по лесу. Тут ко мне присоединился один мой приятель, сержант одного полка со мной; вдруг мы увидали лежавшего поперек тропинки канонира гвардии, загородившего нам дорогу. Возле него копошился другой канонир. Оказалось, что он сдирал с него одежду; мы заметили однако, что лежавший солдат еще жив — по временам он шевелил ногами и ударял по земле сжатыми кулаками.

Мой товарищ, возмущенный не менее меня самого, ни слова не говоря, изо всех сил ударил прикладом ружья негодяя по спине, и он обернулся. Но мы не дали ему времени заговорить и резко стали укорять его за его варварский поступок. Он возражал, что если солдат еще не умер, то скоро умрет, что когда его оттащили в сторону от дороги, чтобы он не был раздавлен артиллерией, то он не подавал никаких признаков жизни. Наконец, это его однокашник, следовательно, лучше, чтобы он сам воспользовался его одеждами, чем кто-нибудь другой.

Рассказанное мною часто случалось с несчастными солдатами, у которых подозревали припрятанные деньги; когда они падали, то их товарищи, вместо того, чтобы помочь им подняться, пользовались этим, чтобы ограбить их, как этот канонир.

Мне не следовало бы из уважения к роду человеческому описывать такие возмутительные сцены, но я поставил себе долгом передать всё, что я видел. Да я и не могу поступить иначе; всё это удручает меня, и мне кажется, что если я изложу всё на бумаге, то эти воспоминания перестанут меня мучить. Надо прибавить, впрочем, что хотя во время этой бедственной кампании было совершено много жестокостей, зато попадалось и не мало поступков человеколюбия, делающих нам честь — не раз случалось мне видеть, как солдаты в продолжение нескольких дней тащили на плечах раненых офицеров.

Перед выходом из лесу мы встретили около сотни уланов, на сытых конях и заново экипированных: они ехали из Смоленска, где всё время стояли — их послали нам в арьергард. Они ужаснулись, увидев нас такими жалкими, а мы, с своей стороны, были поражены их блестящим видом. Многие солдаты бежали за ними, как нищие, вымаливая кусок хлеба или сухаря.

Выйдя из лесу, мы сделали привал, поджидая тех, которые вели больных. Нельзя себе представить более тяжелого зрелища; что бы ни говорили этим несчастным про ожидаемые блага — пищу и квартиру, они как будто ничего не слышали; подобно автоматам, они двигались, когда их вели, и останавливались, чуть их оставляли. Наиболее сильные несли по очереди оружие и ранцы; многие из этих несчастных, кроме того, что почти потеряли рассудок и силы, лишились также от морозу пальцев на руках и ногах.

И вот мы опять увидели Днепр, но уже по левую руку, а на другом берегу — тысячи войск, переправившихся через реку по льду; там были части всех корпусов, пехота и кавалерия; завидев вдали малейшее селение, они бросались туда со всех ног, надеясь найти там пищу и кровлю. Промаршировав с большим трудом еще с час, мы к вечеру прибыли, полумертвые, изнемогающие от усталости, на берега рокового Днепра, переправились через него и очутились под стенами города.

У ворот и под валами давно уже скопились тысячи солдат всех корпусов и всех национальностей, входящих в состав нашей армии, ожидая, чтобы их впустили. Сперва им этого не разрешали, боясь, чтобы все эти люди, нахлынувшие в беспорядке и умирающие с голода, не набросились на магазины и растащили то немногое, что в них еще оставалось; рассчитывали потом по возможности в порядке распределить между ними провиант. Много сотен людей уже умерли, стоя тут, или были при последнем издыхании.

Когда мы подошли к стенам вместе с другими гвардейскими корпусами, двигаясь в наилучшем, по возможности, порядке и приняв все предосторожности, чтобы забрать с собой всех наших больных и раненых, нам отворили ворота, и мы вступили в город. Большинство войск сейчас же рассыпалось во все стороны в беспорядке, чтобы искать себе приюта под кровлей на ночлег и съесть небольшое количество обещанного продовольствия; действительно, его потом роздали понемногу.

Чтобы восстановить мало-мальски порядок, было объявлено, что в одинчку солдаты ничего не получат. С этой минуты наиболее сильные соединялись по нумерам полка и выбирали из своей среды начальника, который мог бы служить им представителем, потому что некоторых полков вовсе не существовало. А мы, императорская гвардия, прошли по городу, но с трудом, так как были страшно изнурены и должны были взбираться по крутому подъему, тянувшемуся от Днепра до других ворот; вследствие обледенелости этого склона, ежеминутно наиболее слабые падали; приходилось помогать им подыматься и нести тех, кто уже не мог ходить.

Таким-то образом прошли мы в предместье, погоревшее еще при бомбардировке города 3-го (15-го) августа. Там мы заняли позиции и расположились, как могли, в развалинах домов, еще не совсем истребленных пожаром. Мы устроили по возможности удобнее своих больных и раненых, то есть тех, у кого хватило мужества и сил добраться до места — многих мы оставили в деревянном бараке при входе в город. Эти последние были настолько больны, что не имели бы сил дотащиться туда, где остановились мы. В числе тяжело больных был один мой приятель, почти умирающий, которого мы притащили в город, надеясь, что там найдется госпиталь, где бы можно полечить его; дело в том, что до сих пор наше мужество главным образом поддерживалось постоянной надеждой, что мы остановимся в этом городе надолго и дождемся весны — но вышло совсем иначе. Впрочем, это вряд ли было бы возможно, потому что часть деревень была сожжена и разорена, а город, где мы находились, существовал, так сказать, только по имени. Виднелись еще только стены домов, выстроенных из камня; все же деревянные постройки, из которых большей частью и состоял город, исчезли; словом, город представлял какой-то жалкий остов.

Если кто отваживался ходить по улицам в потемках, то попадал в капканы: на местах, где прежде стояли деревянные дома и где не видно было никаких следов построек, теперь встречались глубокие подвалы, прикрытые снегом. Солдат, имевший несчастье попасть туда, исчезал под снегом и уже не мог выбраться. Многие погибли таким образом; на следующий день другие их вытаскивали, но не для того, чтобы предать их земле, а чтобы стащить с них платье, или вообще поживиться тем, что можно было найти на них. То же самое случалось с солдатами, погибавшими в походе или на остановках: живые делили между собой одежды мертвых, потом в свою очередь погибали несколько часов спустя и подвергались той же участи.

Через час по прибытии в Смоленск, нам роздано было по небольшому пайку муки, равному одной унции сухарей, но и это было больше, чем можно было надеяться. У кого были котлы, тот варил кашу, другие пекли лепешки в золе и съедали их полусырыми; жадность, с какой они набрасывались на еду, чуть не погубила их, многие серьезно заболели и чуть не умерли. Что меня касается, то я не ел супа с 20-го октября (1-го ноября), и хотя каша из ржаной муки была густа, как грязь, мне посчастливилось не заболеть; мой желудок всё еще был в исправности.

После нашего прибытия несколько солдат полка, уже больные, но имевшие, однако, мужество дотащиться до места нашей стоянки, умерли, а так как им предоставлены были лучшие места в скверных лачужках, отведенных нам под постой, то мы поспешили удалить покойников и занять их места.

Отдохнув, и несмотря на холод и падавший снег, я собрался разыскивать одного из моих друзей, с которым я был так близок, что между нами никогда не было счетов — наши кошельки и имущество всегда были общими. Звали его Гранжье. Вот уже семь лет, как мы с ним жили врозь. Я не видался с ним от самой Вязьмы, откуда он выступил вперед с отрядом, эскортируя зарядный ящик с багажом маршала Бессьера. Меня уверили, что он прибыл два дня тому назад и находится на квартирах в предместьи. Желание увидеться с ним, надежда разделить с ним продовольствие, каким он мог запастись раньше нашего прибытия, а также и его помещение, заставили меня решиться немедленно приняться за розыски.

Захватив с собой ранец и оружие и никому не сказав ни слова, я пошел назад по той же дороге, по которой мы пришли; несколько раз я падал на скользком крутом спуске, по которому мы подымались, прибыв в город и наконец достиг ворот, через которые мы вошли в Смоленск.

У ворот я остановился взглянуть, как поживают люди, оставленные нами в бараке и состоявшие из баденских солдат, часть которых образовала гарнизон. Каково же было мое удивление! Один из наших товарищей, которого мы оставили вместе с другими больными, пока мы не придем за ними, стоял передо мной у дверей барака совсем раздетый в одних только панталонах — с него сняли всё, даже обувь.

Баденские солдаты сказали мне, что солдаты полка, пришедшие сюда за своими товарищами, застали его без признаков жизни; тогда они обобрали его и затем, забрав с собой двух больных, вместе с ними обошли кругом вала, рассчитывая найти дорогу получше.

Покуда я находился в бараке, туда прибыло еще несколько несчастных солдат из разных полков; они тащились с трудом, опираясь на свое оружие. Другие, стоявшие на противоположном берегу Днепра, не разобрав, что у них под ногами, или обманутые огнями, падали в снег, кричали, плакали, умоляя о помощи.

Но некоторые солдаты, бывшие там, здоровые, оказались немцами и ничего не понимали, или не хотели понять. К счастью, молодой офицер, командовавший постом, говорил по-французски. Я попросил его, во имя человеколюбия, послать помощь людям по ту сторону моста. Он ответил, что со времени своего прибытия половина его отряда только этим и занимается и что теперь у него в распоряжении почти нет людей. Его караульный пост переполнен больными и ранеными до такой степени, что не хватает места.

Однако, по моим настояниям, он послал еще троих людей и скоро они вернулись, ведя под руки старого конного егеря гвардии. Они рассказывали нам, что оставили еще многих, которых надо было бы нести на руках, но не имея на это возможности, они уложили их возле большого костра, на время, пока можно будет пойти за ними. У старого егеря, по его словам, были отморожены все пальцы на ногах. Он завернул ноги в клочки бараньей шкуры. Борода и усы у него были в ледяных сосульках. Его подвели к огню и усадили. Тогда он принялся бранить русских, русского императора, самую Россию и «русского Бога». Потом он спросил у меня, была ли сделана раздача водки. Я отвечал, что до сих пор я о такой раздаче не слыхал, и что её не предвидится. «В таком случае, промолвил он, остается только умереть!»

Молодой немецкий офицер не мог выдержать, видя страдания старого воина; подняв плащ, он вытащил из кармана флягу с водкой и подал старику. «Спасибо, сказал тот: — вы спасаете меня от смерти; если представится случай пожертвовать за вас жизнью, можете быть уверены, что я не поколеблюсь ни на минуту! Да что говорить, — запомните имя Роланда, конного егеря старой императорской гвардии, ныне пешего или вернее безногого. Три дня тому назад я принужден был расстаться со своей лошадью; чтобы избавить ее от дальнейших страданий, я пустил ей пулю в лоб. Потом я отрезал у неё кусок мяса от задней ноги и теперь собираюсь закусить».

Сказав это, он вынул из ранца кусок конины и подал ее офицеру, давшему ему водки, а потом и мне. Офицер дал ему еще хлебнуть из фляги и просил его оставить ее у себя. Старый егерь уж и не знал, чем выразить ему свою признательность.

Он твердил, чтобы тот, как в гарнизоне, так и в походе помнил о нём, и в заключение сказал: «Добрые малые никогда не погибнут!» Но сейчас же спохватился, сообразив, что сказал ужасную глупость: «Ведь тысячи людей, что погибли за эти три дня, были не хуже меня, сказал он: — вот я побывал в Египте и, верьте слову, видал виды; а всё-таки сравнения нет с нынешним. Надо надеяться, что теперь уже скоро конец нашим мучениям; говорят, нас расквартируют до весны, а там мы, надеюсь, отомстим за себя!»

Бедный старик, которому два-три глотка водки вернули дар слова, не подозревал, что мы еще только в начале наших бедствий!

Было часов одиннадцать; однако, я не потерял надежду отыскать Гранжье, хотя бы ночью. Я просил офицера на посту указать мне, где живет маршал Бессьер, но или он неверно мне указал, или я не понял его хорошенько, но только я сбился с дороги и очутился где-то, имея по правую руку вал, под которым протекал Днепр; налево лежало пустое пространство, где была прежде улица, тянувшаяся под валом, и где все дома были сожжены и разрушены бомбардировкой. Там и сям виднелись, не смотря на темноту, кое-какие развалины, выступавшие точно тени из глубокого снега.

Дорога, по которой я шел, была из рук вон плоха; я так сильно утомился, пройдя по ней немного, что пожалел, зачем отважился идти туда один. Я уже собирался повернуть назад и отложить дозавтра свои поиски за Гранжье, как вдруг услышал шаги и, обернувшись, увидал позади себя какого-то субъекта, как потом оказалось, баденского солдата: он нес на плечах бочонок, вероятно, с водкой, по моим догадкам. Я окликнул его — он не отвечал; я хотел пойти за ним следом — он ускорил шаг; я — за ним. Он стал спускаться по довольно крутому склону; я хотел сделать то же, но мои ноги оказались не такими устойчивыми; я упал и, скатившись сверху до низу, в одно время с ним угодил в дверь подвала, которая отворилась под напором моего тела, так что я очутился внутри раньше солдата.

Не успел я очнуться и узнать, где нахожусь, как меня вывели из моего оторопелого состояния крики на разных языках: кричала целая ватага каких-то людей, валявшихся на соломе вокруг огня; тут были французы, немцы, итальянцы, известные у нас за отъявленных грабителей и воров; в походе они постоянно шли кучкой, впереди армии, боясь встретить неприятеля и сражаться, всегда поспевали первые в жилища, попадающиеся на дороге, и устраивались бивуаками отдельно от других. Когда армия, страшно утомленная, приходила на место стоянки, они выходили из своих укромных тайников, бродили вокруг бивуаков, забирали себе лошадей и чемоданы офицеров и выступали в путь спозаранку, за несколько часов до всей колонны — и это повторялось изо дня в день. Словом, это была одна из тех шаек, которые образовались с первых же дней, когда начались сильные морозы, погубившие нас. Впоследствие эти шайки еще размножились.

Ошеломленный своим падением, я не успел подняться, как из глубины подвала вышел какой-то человек и зажег пучок соломы, чтобы разглядеть меня: в потемках, по моему костюму, а в особенности благодаря медвежьей шкуре, нельзя было разобрать, к какому полку я принадлежу. Но заметив императорский орел на моем кивере, он воскликнул дерзко: «Ага! императорская гвардия! Вон его!» Другие подхватили: «Вон, выгнать его, вон!» Оглушенный, но не испуганный их криками, я поднялся и попросил их, если уж благодаря случайности, или вернее счастью, я попал к ним, оставить меня по крайней мере хоть до утра — тогда я удалюсь. Но человек, закричавший первый, по-видимому, начальник, так как имел на боку полу-эспадрон, который он кичливо выставлял на показ, повторил еще раз, что меня надо выгнать; остальные завопили хором: «Вон! вон!» Один немец подошел ко мне и хотел было схватить меня, но я так толкнул его в грудь, что он отлетел на людей, лежавших вокруг костра; я взялся за рукоятку сабли — ружье мое осталось у входа, когда я покатился с горки. Человек с полу-эспадроном зааплодировал моей расправе с немцем, собиравшимся вытолкать меня, и сказал ему, что не подобает немчуре, кочану капусты, налагать руки на француза.

Увидав, что человек с полу-эспадроном взял мою сторону, я объявил, что решил остаться здесь до утра и что скорее готов дать себя убить, чем замерзнуть на дороге. Какая-то женщина — их было там две — хотела вступиться за меня, но ей приказали молчать, и это приказание сопровождалось бранью и грязными ругательствами; тогда начальник опять приказал мне убраться, говоря, что я должен его избавить от неприятности выводить меня; конечно, если он вмешается, то это будет живо исполнено, и он пошлет меня ночевать к моему полку. Я спросил его, почему же он сам с товарищами не находится со своими полками? Он отвечал, что это не мое дело, он не обязан отдавать мне отчета, он у себя дома, а я не могу ночевать у них, потому что стесняю их, так как они должны отправиться в город по делам и воспользоваться беспорядком и отсутствием надзора за обозом, чтобы поживиться добычей. Я просил, как милости, позволения остаться еще немного, чтобы погреться и поправить обувь, потом я уйду. Человек с полу-эспадроном изъявил согласие с условием, что я удалюсь через полчаса. Он поручил барабанщику, по-видимому, своему адъютанту, привести этот приказ в исполнение.

Желая воспользоваться немногим остававшимся у меня временем, я осведомился, не может ли кто продать мне немного продовольствия, а в особенности водки. «Кабы у нас что было, отвечали мне, мы оставили бы себе!»

Между тем бочонок, который тащил баденский солдат, вероятно был с водкой; я слышал, как солдат говорил на своем наречии, что он отнял его у полковой маркитантки, спрятавшей бочонок, когда армия прибыла в город. Из его слов я понял, что этот солдат здесь внове; он был из гарнизона и только со вчерашнего дня пристал к этим людям, решившись, подобно им, вести партизанскую войну, гоняясь за добычей.

Барабанщик, на которого возложено было поручение вывести меня, о чём-то таинствонно совещался с другими; наконец он спросил, нет ли у меня золота, чтобы его обменять на пятифранковики, купить водки. «Нет, отвечал я, но у меня есть пяти-франковые монеты.» Женщина, стоявшая возле меня, та самая, что хотела принять меня под свою защиту, вдруг нагнулась, делая вид, будто что-то ищет на полу возле двери. Потом, приблизившись ко мне, она шепнула незаметно для других: «Уходите отсюда поскорее, поверьте, они вас убьют! Я с ними от самой Вязьмы и против своей воли. Приходите сюда завтра утром с товарищами и спасите меня!» Я спросил, кто та другая женщина; она объяснила, что это еврейка. Я собирался задать ей еще другие вопросы, но ей крикнули из дальнего угла подвала, чтобы она замолчала, и спросили, что такое она мне рассказывает? Она отвечала, что растолковывает мне, где достать водки — у жида на Новом рынке. «Молчи, болтунья!» опять закричали на нее. Она умолкла и забилась в угол подвала.

Из советов, данных мне этой женщиной, я убедился, что не ошибся в своих догадках; действительно, я попал в настоящий разбойничий притон. Поэтому я не стал ждать, чтобы мне велели удалиться; я встал и, делая вид, будто ищу местечка, где бы улечься, приблизился к двери, открыл ее и вышел. Меня стали звать назад, говоря, что я могу остаться до утра и выспаться. Но не отвечая им ни слова, я поднял свое ружье, валявшееся у дверей, и стал искать выхода, но не мог найти. Тогда, опасаясь, чтобы мне долго не пришлось оставаться в этом положении, я собирался постучаться в дверь подвала, чтобы мне указали дорогу; вдруг оттуда вышел баденский солдат, вероятно, посмотреть, не пора ли пуститься в экскурсию за добычей. Я попросил его объяснить мне, как пробраться в предместье. Он знаком велел мне идти за ним следом, и, пройдя мимо нескольких развалившихся домов, стал подыматься по каким-то лестницам. Я шел за ним; когда мы вышли на вал и на дорогу, он начал кружить, под предлогом направить меня куда надо, но я понял, что это делается для того, чтобы я потерял следы подвала. А между тем я, напротив, хотел его запомнить, вернуться на другое утро с несколькими людьми и освободить женщину, просившую у меня помощи, а также разузнать, откуда у этих молодцов взялись чемоданы, которые я заметил в глубине проклятого подвала.