Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год (1898)/Глава 5

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год : Воспоминания сержанта Бургоня
автор Адриен-Жан-Батист Франсуа Бургонь (1786—1867), пер. Л. Г.
Оригинал: фр. Mémoires du sergent Bourgogne. — См. Оглавление. Источник: Бургонь. Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год. — С.-Петербург: Издание А. С. Суворина. — 1898.

ГЛАВА V
Тревожная ночь. — Я нахожу друзей. — Выступление из Смоленска. — Необходимая поправка. — Сражение под Красным. — Драгун Меле.

Мой проводник незаметно скрылся, и я очутился совсем потерянным. Вот тогда-то я пожалел, что покинул свой полк. Между тем надо было на что-нибудь решиться, и так как снег перестал идти незадолго перед моим спуском в подвал, то я стал смотреть, не увижу ли я следов своих ног. Кстати я вспомнил, что вал должен был всё время оставаться у меня по правую руку. Пройдя некоторое расстояние, я узнал то место, где встретился с баденцем, но чтобы вернее в этом убедиться и узнать место, когда рассветет, я сделал ружейным прикладом два глубоких креста в снегу и продолжил путь.

Было часов двенадцать ночи; я провел в подвале около часу и за это время мороз значительно усилился. Правда, по левой стороне я видел огни, но не осмеливался направиться туда, боясь погибнуть, попав в одну из ям, скрытых под снегом. Я продолжал пробираться всё ощупью и опустив голову, разглядывая почву под ногами. С некоторых пор я стал замечать, что дорога идет под гору, и еще немного подальше увидал, что она загромождена лафетами пушек, которые, вероятно, собирались установить на крепостном валу. Спустившись вниз, я никак не мог разобрать направления — такая была темнота, и принужден был усесться на лафет отдохнуть, а также сообразить, куда мне держать путь.

В этом печальном положении, сидя с ружьем между ног и подперев голову руками, и в ту минуту, когда я на беду свою уже собирался заснуть навеки, я вдруг услыхал какие-то необычайные звуки. Я очнулся, встревоженный при мысли об опасности, которой подвергался, отдаваясь дремоте. Затем я насторожил всё свое внимание, стараясь уловить, откуда несутся звуки, но уже ничего не мог слышать. Мне тогда показалось, что это был сон или предостережение неба, чтобы спасти меня. Тотчас же, собрав всё свое мужество, я опять побрел ощупью и принялся шагать через многочисленные препятствия, попадавшиеся на моем пути.

Наконец мне удалось, несколько раз рискуя поломать себе ноги, миновать всё, что мешало мне пройти, и я остановился на мгновение перевести дух, чтобы потом быть в состоянии взобраться на противоположный склон — как вдруг опять те же звуки заставили меня поднять голову. Да это была настоящая гармония! Торжественные звуки органа, еще отдаленные, произвели на меня в этот глухой час ночи и среди одиночества потрясающее впечатление. Я направился ускоренными шагами в ту сторону, откуда слышались звуки. В одну минуту я выбрался из впадины, где засел. Очутившись на верху, я сделал несколько шагов и остановился — и вовремя! Еще несколько шагов и всё было бы кончено! Я свалился бы вниз с вала, с высоты более пятидесяти футов, на берег Днепра, где я к счастью увидал бивуачный огонь, который и остановил меня.

Охваченный ужасом при сознании той опасности, какой подвергался, я отступил назад и опять стал прислушиваться, но уже ничего не услыхал. Тогда я двинулся в путь и повернул налево; тут мне удалось опять попасть на проложенную дорогу. Я продолжал подвигаться, но потихоньку, осторожно, подняв голову и насторожив уши, но так как уже ничего больше я не услышал, то в конце концов убедился, что это была не более, как игра моего расстроенного воображения — при том бедственном положении, в каком мы находились, ни нам, ни жителям, которых осталось очень мало, не могло придти в голову заниматься музыкой, да еще в такой час!

Подвигаясь вперед и размышляя, я почувствовал, что моя правая нога, начинавшая замерзать и сильно болеть, наткнулась на что-то твердое. Я вскрикнул от боли и врастяжку упал на труп, лицом прямо на его лицо. С трудом приподнялся я. Несмотря на темноту, я успел рассмотреть, что это драгун — у него всё еще была на голове каска на ремне, а на плечах плащ, на который он упал, вероятно, не так давно.

Мой крик был услышан кем-то с правой стороны, и этот человек, в свою очередь, крикнул мне, что он давно уже поджидает меня. Удивленный и обрадованный, найдя живого человека там, где я считал себя одиноким, я двинулся в ту сторону, откуда раздался голос. Чем ближе я подходил, тем больше убеждался, что голос знакомый. Наконец я отозвался: «Это ты, Белок?» «Да!» отвечал тот. Мы узнали друг друга, и он не менее меня удивился этой встрече, в такой час, в этом печальном месте, причем он также, как я, не имел понятия, где он находится. Сперва он было принял меня за капрала, который был послан за людьми рабочей команды для переноски больных его роты, оставленных у ворот города, и который потом с несколькими людьми, взятыми для поддержки и переноски этих больных, пошел через вал, чтобы избегнуть подъема по обледенелому скату. Но дотащившись туда, они оказались чересчур слабыми, чтобы держаться на ногах, а так как люди рабочей команды не могли нести их, то они упали на том месте, где я их видел. Первый, кого он послал в лагерь, не вернулся, так что он послал еще двоих, одного за другим, и очутился один. Это и были как раз те люди, которых мы оставили по прибытии нашем в бараке, где я потом нашел одного из них уже мертвым.

Я рассказал Белоку (сержант-велит, как и я) каким образом я заблудился; рассказал о своем приключении в подвале, но не решился рассказать о слышанной мною музыке, боясь, что он сочтет меня больным. Белок попросил меня остаться с ним. Таково и было мое намерение. Немного погодя он осведомился, отчего я закричал. Я рассказал ему, что упал на труп драгуна, прямо лицом на его лицо. «Ты струсил, бедный мой дружище?» — Нет, но очень больно ушибся. — «Ну и слава Богу, что ушибся, иначе ты не закричал бы и прошел бы мимо, так что я не заметил бы тебя».

Разговаривая, мы шагали взад и вперед, чтобы согреться, в ожидании того, когда придут люди, чтобы перенести больных, которые лежа в ряд на овчине, прикрытые шинелью и мундиром, снятыми с человека в бараке, не обнаруживали почти никаких признаков жизни. «Боюсь, заметил Белок — что нам не придется и переносить их». Действительно, по временам слышно было, что они вздыхают или собираются говорить, но их речи были несвязны, как у умирающих.

В то время как возле нас слышалось предсмертное хрипение, снова возобновилась воздушная музыка, которую я принимал за плод моей фантазии, но на этот раз уже гораздо ближе. Я сообщил об этом Белоку и рассказал кстати, что было со мной в первый и во второй раз, когда я услыхал эти гармоничные звуки. Тогда и он передал мне, что с тех пор, как здесь остановился, он несколько раз, через некоторые промежутки времени, также слышал эту музыку и не понимал, откуда она берется: если это люди так забавляются, то в них, наверное, чёрт сидит. Потом, подойдя ко мне вплотную, он прибавил вполголоса, чтобы не услыхали двое людей, умиравших возле: «Милый друг, эти звуки, которые мы слышим, похожи на музыку смерти! Всё окружающее нас умирает и у меня такое предчувствие, что через несколько дней и я буду мертв! Да будет воля Господня! Но раньше, чем умрешь, чересчур исстрадаешься! Взгляни на этих несчастных!» Он указал на двоих людей, лежавших в снегу. На это я ничего не ответил, но мысленно я вполне соглашался с ним.

Он замолк, и мы всё слушали, не говоря ни слова по временам слышалось затрудненное дыхание одного из умирающих. Но вот Белок опять прервал молчание: «А между тем звуки, которые мы слышим, по-видимому несутся сверху». Мы снова принялись внимательно слушать. В самом деле музыка раздавалась откуда-то над нашими головами. Внезапно шум прекратился; тогда вокруг воцарилось жуткое безмолвие. Вдруг оно было нарушено жалобным криком, — то был последний вздох одного из больных, которых мы сторожили.

В ту же минуту раздаются шаги: это капрал с восьмью людьми пришли забрать двоих умирающих. Но так как остался в живых только один, то его живо унесли, прикрыв одеждой других.

Было уже больше часу ночи; мороз полегчал, по крайней мере не было уже такого резкого ветра; я так утомился, что не был в силах идти; вдобавок меня одолевала дремота: дорогой Белок несколько раз замечал, что я останавливался и засыпал стоя.

Он дал мне некоторые указания, как найти Гранжье, так как люди из его роты, эскортировавшие единственный фургон, остававшийся у маршала, ходили проведать своих товарищей и указали фургон, стоявший у дверей дома, где поместился маршал. Прибыв к тому пункту, откуда мы спускались со склона вала, чтобы направиться к лагерю, где стоял полк, я отделился от погребального шествия и решился следовать другому пути, который мне указали, надеясь в скорости достигнуть цели своих поисков.

Не прошло минуты, как я шел один — вдруг опять раздалась проклятая музыка. Я остановился, поднял голову, чтобы лучше слышать, и увидал какой-то свет перед собою. Я направился на светлую точку, но дорога шла спускаясь и свет исчез. Я всё-таки продолжаю идти, но через несколько шагов, наткнувшись на стену, я принужден вернуться вспять; поворачиваю вправо, влево и наконец попадаю в какую-то улицу среди развалин домов. Иду дальше, всё руководимый звуками музыки. Достигнув конца улицы, я вижу освещенное здание — оттуда и несутся величавые звуки. Направляюсь прямо туда, и повернув несколько раз, упираюсь в стенку, служившую оградой для здания, которое оказывается церковью.

Не желая утомляться еще более, розыскивая вход, я решаюсь перелезть через стену и чтобы удостовериться, что она не высока, ощупываю по ту сторону ружьем. Убедившись, что вышина не больше трех-четырех футов, я влезаю на стенку и спрыгиваю вниз. Мои ноги натыкаются на что-то и я падаю на колени; я подымаюсь кое-как и сделав еще несколько шагов замечаю, что почва неровная. Чтобы не споткнуться, опираюсь на ружье. Вскоре я убеждаюсь, что нахожусь среди более двухсот трупов, еле прикрытых снегом. В то время, как я подвигаюсь, опираясь на ружье, а ноги мои застрявают и спотыкаются между рук и ног трупов, уложенных по-видимому симетрично, раздаются заунывные песнопения. Мне представляется, что это похоронная служба, и я вспоминаю слова Белока; обливаясь холодным потом, я почти теряю сознание, и уже не понимаю, что делаю, куда иду. Не знаю, каким образом я очутился прислоненным к наружной стене церкви. Очнувшись немного, несмотря на чертовский содом, неумолкавший вокруг меня, я пробираюсь дальше и встречаю дверь, откуда валит густой дым. Вхожу и попадаю в толпу каких-то субъектов, которые кажутся мне привидениями, до того они окутаны дымом. Незнакомцы продолжают петь и играть на органе. Вдруг взвивается высокое пламя, дым рассевается. Я стараюсь разглядеть, кто меня окружает и куда я попал. Один из певцов подходит ко мне и восклицает: «Да это наш сержант!» Он узнал меня по моей медвежьей шкуре, а я в свою очередь узнаю солдата моей роты. Можете судить о моем удивлении при виде их веселья! Я собирался засыпать их вопросами, но тут один из них поднес мне водки в серебряном сосуде. Тогда я угадываю, откуда происходит их веселость: все они были в подпитии.

Один из них, наименее пьяный, рассказал мне, что по прибытии в Смоленск они были назначены в рабочую команду и что проходя по кварталу, где еще сохранилось несколько домов, они увидали двух людей, выходивших из подвала с фонарем, — эти люди оказались евреями; тотчас же солдаты сговорились вернуться туда для осмотра, после раздачи продовольствия, чтобы поискать, не найдется ли там чего съестного, и затем переночевать в этой церкви замеченной ими ранее. Вернувшись, они действительно нашли в подвале бочонок водки, мешок рису и немного сухарей, а также два плаща или шубы на меху и две шапки, между прочим шапку раввина. Так как они всё это нацепили на себя, то я войдя и принял их за то, чем они вовсе не были в действительности. С ними было несколько полковых музыкантов; те, подвыпив, принялись играть на органе; этим и объяснялись те гармоничные звуки, которые так заинтересовали меня.

Солдаты дали мне рису, несколько кусочков сухарей и раввинскую шапку, отороченную великолепным мехом чернобурой лисицы. Я тщательно спрятал рис, как драгоценность, в мой ранец. Что касается шапки, то я надел ее себе на голову и желая отдохнуть, примостился на доске у костра. Едва успел я положить голову на ранец, как вдруг раздались крики и руготня у дверей. Мы отправились посмотреть, в чём дело. Шестеро человек вели телегу, запряженную клячей и нагруженную несколькими трупами, которые они собирались свалить за церковь в придачу к тем, что уже лежали там и на которые я спотыкался — земля слишком заледенела, чтобы можно было рыть ямы, а на морозе трупы временно сохранялись от гниения. Люди сказали нам, что если так будет продолжаться, то скоро некуда будет девать мертвые тела: все церкви переполнены больными, за которыми некому ухаживать; осталась свободной только одна эта церковь, где мы находимся. Вокруг неё вот уже несколько дней сваливают трупы; с тех пор как показалась голова колонны великой армии, не успевают таскать людей, которые умирали немедленно, как только прибывали. После этих объяснений я опять улегся у костра; санитары попросили позволения провести здесь остаток ночи, чтобы на рассвете прибрать привезенные трупы. Они распрягли свою лошадь и ввели ее в церковь.

Я проспал кое-как остаток ночи, хотя часто просыпался, беспокоимый паразитами. С тех пор, как они напали на меня, никогда еще я не страдал от них так сильно, как теперь. Это и понятно: на морозе они не тревожили меня, а тут, в тепле, они пользовались случаем, чтобы кусать меня.

Еще не рассвело, когда я услыхал крики одного несчастного музыканта, сломавшего себе ногу, сходя с лестницы, ведущей на хоры, где он ночевал у органа. Те, что оставались внизу, сняли часть ступеней на топливо, так что несчастный, спускаясь вниз, свалился и расшибся до того, что не скоро будет в состоянии ходить. Вряд ли он и вернулся на родину.

Когда я проснулся, все почти солдаты занимались тем, что жарили мясо на остриях сабель. В ожидании супа, я спросил их, откуда они добыли мяса, и не было ли раздачи продовольствия. Они отвечали отрицательно, объяснив, что это мясо лошади, на которой привезли трупы и которую они убили, покуда санитары спали. И хорошо сделали — надо же как-нибудь жить!

Час спустя, когда добрая четверть лошади была уже уничтожена, один из могильщиков уведомил о том своих товарищей; те накинулись на нас с бранью и грозили обратиться с жалобой к главному смотрителю госпиталей. Мы продолжали есть, жалея только, что лошадь такая тощая и что нам попалась одна, а не целых полдюжины лошадей для раздачи всему полку. Санитары ушли с угрозами и в отместку свалили все семь трупов с телеги прямо у входа, так что мы не могли ни выйти, ни войти, не наступая на них.

Эти больничные служители, не участвовавшие в кампании и не испытавшие никаких лишений, не знали, что мы уже несколько дней питаемся мясом тех лошадей, какие попадутся нам под руку.

Было 7 часов, когда я собрался вернуться на место стоянки нашего полка. Я предупредил солдат — их было 14 человек — что надо собраться и явиться вместе и в порядке. Предварительно мы поели вкусного рисового супа, сваренного на конине; затем они взвалили себе на спины ранцы с шубами, взятыми у евреев, и мы вышли из церкви, уже начинавшей наполняться новыми пришлецами, разными несчастными, проведшими ночь как попало, и многими другими, покинувшими свои полки, надеясь найти пристанище поудобнее. Голод заставлял их скитаться по углам. Входя, они не обращали внимания на трупы, заграждавшие дорогу, и шагали через них, как через деревянные колоды — правда, они были так же тверды.

По пути я предложил своим товарищам-солдатам, которым рассказал свое приключение в подвале, завернуть туда для осмотра. Мое предложение было принято. Дорогу мы отыскали без труда — первым указателем послужил нам человек, которого Белок оставил на дороге мертвым, а далее драгун, на которого я споткнулся и который лежал там по прежнему, но уже без плаща и без обуви. Пройдя через овраг, где находились пушечные лафеты и где я чуть не заснул, мы добрались до того места, где я сделал метку в снегу. Сойдя со спуска менее стремительно, чем накануне, я подошел к двери, но она оказалась запертой. Мы постучались, ответа не последовало. Дверь выломали, но пташки упорхнули. Мы застали в подвале только одного человека, до того пьяного, что он не мог сказать ни слова. Я узнал в нём того самого немца, что хотел вытолкать меня вон. Он лежал завернутый в толстый овчинный тулуп, который один из музыкантов отнял у него, не взирая на его сопротивление. Мы нашли в подвале несколько чемоданов и сундуков; всё это было украдено за ночь, но опустошено, точно так же как и бочонок, принесенный баденским солдатом, и который, как мы дознались, содержал можжевеловую водку.

Прежде чем пуститься в дальнейший путь, я осмотрел местность и убедился, к своему удивлению, что за ночь я исходил много но почти не двинулся вперед, а только обошел кругом церкви.

Мы вернулись в лагерь. По дороге я встретил несколько солдат полка и присоединил их к тем, которые уже были со мной. Вскоре я заметил вдали унтер-офицера, в котором я тотчас же узнал по его белому ранцу того, кого искал, а именно Гранжье. Я расцеловался с ним, а он всё еще не узнавал кто я, до того я изменился. Оказывается, он тоже розыскивал меня; накануне, час спустя по прибытии полка, он был на месте его стоянки, ища меня, но никто не мог ему сообщить, где я нахожусь; если б я имел терпение подождать его, то он повел бы меня на свою квартиру, угостил бы вкусным супом и дал бы соломы для постели. Гранжье проводил меня до лагеря, куда я явился в порядке с 19-тью рядовыми. Немного погодя Гранжье знаком подозвал меня, открыл свой ранец, вытащил оттуда кусок вареной бычачьей говядины, припрятанной им нарочно для меня, и кусок хлеба.

Целых двадцать три дня я не едал такой пищи и теперь набросился на нее с жадностью. Потом Гранжье стал расспрашивать меня про одного земляка, об опасной болезни которого ему сообщили; я мог ответить ему только одно — что он прибыл в город, но так как его не видали в полку, то нам надо было пойти посмотреть у ворот города, откуда мы вступили. Там мы могли надеяться получить какие-нибудь сведения, так как многие солдаты, не будучи в силах подняться по обледеневшему скату вместе с полком, застряли у караулки баденца или где-нибудь поблизости. Туда-то мы и направились немедленно.

Пройдя небольшое расстояние, мы набрели опять на мертвого драгуна. На этот раз его раздели почти догола, вероятно желая удостовериться, нет ли на нём пояса с деньгами. Я указал Гранжье подвал, и мы подошли к воротам, где нас поразило количество сваленных там мертвых тел; возле поста баденца лежало четверо солдат гвардии, умерших за ночь и с которых караульный офицер не допустил снять одежду; он сказал нам, что у него на гауптвахте имеются еще двое, по-видимому тоже гвардейцы. Мы вошли туда; люди эти лежали в бессознательном состоянии; один был егерь, а другой, с лицом прикрытым платком, был из нашего полка. Гранжье открыл ему лицо и с удивлением узнал в нём того самого, кого искал. Мы поспешили, как умели, помочь ему; сняли с него саблю и лядунку, растегнули ему ворот и старались пропустить ему в рот несколько капель водки. Он открыл глаза, не узнавая нас, и минуту спустя скончался на моих руках. Мы открыли его ранец и нашли в нём часы и несколько мелких вещиц, которые Гранжье спрятал, с намерением послать их на память семье покойного, если ему, Гранжье, посчастливится вернуться во Францию — они были земляки. Что касается егеря, то мы устроили его как могли лучше и предоставили его злополучной судьбе. Что могли мы сделать?

Гранжье свел меня на свой пост; вскоре его сменили егеря; перед уходом мы не забыли сказать им чтобы они навестили своего товарища, которого мы только что оставили. Сержант немедленно послал за ним четверых людей; но вероятно он умер тотчас по прибытии; все находившиеся в его положении умирали немедленно, точно отравленные.

Мы вернулись к полку; весь день мы занимались приведением в порядок нашего оружия, грелись и беседовали. В течение дня мы убили несколько лошадей, которых приводили нам солдаты и поделили их между собой. Произведена была также раздача небольшого количества ржаной муки и крупы, на половину с соломой и мякиной.

На другой день, в четыре часа утра, нам велели взять оружие и выступить за четверть лье от города, где несмотря на лютый мороз, мы до самого рассвета оставались в боевом положении. В следующие дни повторялось то же самое, так как русская армия маневрировала по левую руку от нас.

Три дня мы уже находились в Смоленске, а еще не знали, останемся ли мы здесь надолго, или будем продолжать отступление. Оставаться нельзя — таков был общий говор; в таком случае уж лучше скорее двинуться дальше, чем проживать в этом городе, где нет даже домов, чтобы приютить нас, и вдобавок нечем кормиться.

На четвертый день, возвращаясь по обыкновению с утренней позиции, и недоходя до нашего бивуака, я увидал офицера линейного полка, лежавшего у костра; возле него было несколько солдат. Мы долго смотрели друг на друга, как люди, когда-то встречавшиеся и теперь старавшиеся признать друг друга под лохмотьями, в которые оба были одеты и сквозь грязь покрывавшую наши лица. Я останавливаюсь, он встает, подходит ко мне и говорит: «Я не ошибаюсь?» — Нет, отвечал я. Мы узнали друг друга и облобызались, даже не назвав себя по именам.

Это был Болье, мой однокашник и товарищ по нарам в велитах, когда мы стояли в Фонтенбло. Какую перемену мы нашли друг в друге! Какими показались друг другу несчастными! Я не видал его с Ваграмской битвы, когда он покинул гвардию, чтоб выйти в пехоту офицером, как и другие велиты. Я спросил, где его полк? Вместо ответа он указал мне на орла среди оружия в козлах. Их оставалось всего 33 человека; офицеров было только двое — он, да еще штабный лекарь. Другие все или были убиты в сражениях, или же большей частью погибли от лишений и холода; некоторые отстали и заблудились.

Он, Болье, был в чине капитана; он сообщил мне, что имеет приказ следовать за гвардией. Я остался с ним немного, и так как у него не было продовольствия, то я поделился с ним рисом, полученным мной от солдат, встреченных в церкви в ночь по прибытии. То было высшее доказательство дружбы, какое только можно было дать товарищу в подобном положении, когда даже за деньги ничего нельзя было достать.

2-го (14-го) ноября по утру, император выехал из Смоленска с полками гренадеров и егерей; немного спустя мы двинулись за ними, образуя арьергард и оставив позади армейские корпуса принца Евгения, Даву и Неё, значительно сократившиеся. Выйдя из города, мы прошли по Святому полю, так прозванному русскими. Немного подальше Корутни (маленькая деревушка) находится довольно глубокий и обрывистый ров; мы принуждены были остановиться, чтобы дать время артиллерии переправиться через него; я отыскал Гранжье и еще другого своего приятеля и предложил им перебраться тотчас же и зайти вперед, чтобы не мерзнуть понапрасну. Очутившись на другой стороне и снова остановившись, мы заметили троих солдат, скучившихся вокруг околевшей лошади: двое стояли на ногах и показались нам пьяными, так как шатались из стороны в сторону, третий — немец — лежал на лошади. Этот несчастный, умиравший с голода и не имевший сил отрезать себе кусок конины, старался прямо откусить от остова. Кончилось тем, что он умер оть холода и голода. У остальных двоих, оказавшихся гусарами, рты и руки были перепачканы в крови. Мы заговорили с ними, но не могли добиться никакого ответа: они уставились на нас, хохоча страшным бессмысленных смехом, потом, взявшись за руки, пошли и сели возле умершего товарища; тут, по всей вероятности, и они тоже вскоре успокоились вечным сном.

Мы всё шли по краю дороги, чтобы зайти на правый флангь колонны и здесь дождаться нашего полка у покинутого костра, если нам посчастливится найти таковой. Нам попался навстречу гусар, кажется 8-го полка, боровшийся со смертью — то и дело он спотыкался, падал и опять подымался. Несмотря на то, что у нас было мало средств для помощи, мы подошли помочь ему, но в эту минуту он упал окончательно, чтобы уже больше не вставать. Вот так-то, на каждом шагу, нам приходилось шагать через мертвых и умирающих.

Мы продолжали, хотя с большим трудом, идти по правой стороне дороги, чтобы обогнать обозы; вдруг мы увидали пехотного солдата, сидевшего под деревом над маленьким костром; он занимался растаиванием снега в котле, чтобы в этой воде сварить сердце и печень лошади, у которой он распорол брюхо. Он рассказал нам, что не мог отрезать мяса от остова, поэтому штыком своим проколол брюхо и вынул изнутри то, что ему понадобилось сварить.

Так как у нас было немного рису и крупы, то мы и предложили солдату, чтобы он одолжил нам свой котел сварить крупы, за это мы поделимся с ним. Он согласился с удовольствием. И вот из рису и крупы, наполовину перемешанной с соломой, мы состряпали суп, приправив его куском сахара, который нашелся у Гранжье в ранце — нам не хотелось солить его порохом, а соли у нас не водилось. Покуда варился наш суп, мы занялись жареньем на остриях сабель кусков лошадиной печенки и почек, которые показались нам очень вкусными. Когда рис на половину поспел, мы съели его и затем присоединились к полку, уже ушедшему вперед. В тот день император ночевал в Корутне, а мы немного позади в лесу.

На другой день мы выступили раненько, направляясь в Красное, но прежде чем войти в город, голова императорской колонны была остановлена двадцатью пятью тысячами русских, заграждавших путь. Первыми их заметили отдельные солдаты, шедшие впереди; они тотчас же повернули назад и примкнули к первым полкам гвардии, но многие из них, более смелые или более сильные, сомкнулись и встретились лицом к лицу с неприятелем. Несколько человек, беспечных или неразумных, очертя голову кинулись в неприятельские ряды.

Гренадеры и егеря гвардии сформировались тесными колоннами по дивизиям и бодро двинулись на массу русских войск; те, не дожидаясь их, отступили и очистили дорогу; зато они заняли позицию на высотах влево от дороги и сделали в нас несколько пушечных выстрелов. Заслышав пушки и находясь позади, мы ускорили шаг и подоспели в ту минуту, когда наши уже установили несколько орудий в батарею, чтобы отогнать неприятеля. Действительно, при первых же выстрелах русские скрылись за высотами, а мы продолжали путь.

Тут случился эпизод, которого я не могу пройти молчанием и о котором я не раз слыхал от других, но в различных версиях. Говорят, в ту минуту, когда завидели русских, первые полки гвардии сомкнулись, как и генеральный штаб, вокруг императора и таким образом шли вперед, точно перед ними и не было неприятеля, причем музыка играла мотив:

Où peut-on être mieux qu’au sein de sa famille?


(Где может быть лучше, чем на лоне своей семьи?)

Император будто бы прервал музыку и приказал играть:

«Veillons au salut de l’empire»


(Будем охранять безопасность империи!).

Действительно, это происходило, но совершенно иначе — и в самом Смоленске. Если не ошибаюсь, я об этом слыхал в самый день выступления нашего из города.

Принц Нефшательский, в то время бывший военным министром, видя, что император не отдает приказа к выступлению и что армия тревожится по этому поводу, в виду невозможности оставаться долее в таком печальном положении, собрал несколько музыкантов и приказал им играть под окнами дома, где жил император мотив:

«Где может быть лучше, чем на лоне семьи?»


Только что послышалась музыка, как император вышел на балкон и приказал играть:

«Будем охранят безопасность империи!»


что музыканты исполнили, как смогли, не взирая на свое жалкое состояние.

После того был отдан приказ к выступлению на завтрашнее утро. Как поверить тому, что несчастные музыканты — предположив даже, что они находились на правом фланге полка, чего уже в действительности не было с самого начала наших бедствий — были способны дуть в свои инструменты и перебирать клапаны пальцами, частью отмороженными? Но в Смоленске это представлялось более возможным, так как там было топливо и люди могли хоть отогреться.

Два часа спустя после стычки с русскими, в Красное прибыл император с первыми полками гвардии, нашим полком и фузелерами-егерями. Мы расположились бивуаками позади города; по прибытии, я был отряжен дежурным с 15-ю людьми к генералу Рогэ, стоявшему в городе, в плохенькой избушке, крытой соломой.

Я расположил свой пост в конюшне, считая себя счастливым, что могу провести ночь под кровлей и у огня, который мы сейчас же развели. Но на деле вышло иначе.

Пока мы стояли в Красном и его окрестностях, войско в 80,000 человек окружило нас: впереди, направо, налево, позади — всюду виднелись одни русские, очевидно, рассчитывавшие без труда одолеть нас. Но император хотел дать им почувствовать, что это не так легко, как они думают: правда, мы в жалком положении, умираем с голоду, однако, у нас осталось еще нечто, поддерживающее нас — честь и мужество. Император, наскучив преследованием всей этой орды, решил от неё избавиться.

Вечером, по прибытии, генерал Рогэ получил приказ перейти в наступление с частью гвардии, с полками фузелеров-егерей, гренадеров, волтижоров и стрелков. В 11 часов вечера послано было несколько отрядов, с целью произвести рекогносцировку и хорошенько удостовериться в положении неприятеля, занимавшего два селения, перед которыми он раскинулся лагерем — направление его позиций можно было узнать по огням. Очень вероятно, что неприятель кое о чём догадался, потому что, когда мы явились атаковать его, часть войска уже приготовилась встретить нас.

Было около часу утра, когда генерал пришел ко мне и сказал на своем гасконском наречии: «Сержант, вы оставите здесь капрала с четырьмя солдатами, чтобы сторожить мою квартиру и кое-какие пожитки; сейчас же нам предстоит дело».

Откровенно сказать, этот приказ не особенно обрадовал меня; не то, чтобы я трусил идти в сражение, но мне жаль было лишиться немногих минут отдыха, в котором я так нуждался.

Когда я прибыл в лагерь уже готовили оружие; все расположены были драться отчаянно; многие признавались, что жаждут конца своим страданиям, так как терпеть долее не в силах.

Около двух часов ночи началось движение; мы выступили тремя колоннами; фузелеры-гренадеры, в состав коих входил и я, и фузелеры-егеря образовали центр. Стрелки и волтижеры составляли правую и левую колонны. Мороз стоял такой же лютый, как и в предыдущие дни; мы пробирались с трудом, по колена в снегу. После получасового пути, мы очутились среди русских; часть их была под оружием — справа от нас тянулась на расстоянии каких-нибудь 80 шагов длинная линия пехоты и направляла в нас убийственный ружейный огонь. Их тяжелая кавалерия, состоявшая из кирасиров в белых мундирах с черными латами, находилась по левую руку от нас на таком же расстоянии; они ревели, как волки, подзадоривая друг друга, но не осмеливались подступать к нам, а их артиллерия, расположившись в центре, сыпала в нас картечью. Но это не остановило нашего движения; несмотря на их огонь и множество падавших людей, мы пошли на них в атаку и вступили в их лагерь, где произвели страшнейшую резню, орудуя штыками.

Те, что находились подальше, успели схватить оружие и придти на помощь первым. Тогда начался другого рода бой: они подожгли свой лагерь и оба селения. Мы дрались при свете пылающих пожаров. Правая и левая колонны обогнали нас и вступили в неприятельский лагерь с двух концов, а наша колонна в центре.

Я забыл упомянут, что в ту минуту, как мы пошли в атаку и голова нашей колонны врезалась в массу русских и привела их лагерь в расстройство, мы увидали лежавших распростертыми на снегу несколько сот русских, которых мы сперва приняли за мертвых или за тяжко раненых. Мы миновали их, но едва успели мы пройти немного вперед, как они вскочили, подняли оружие и стали стрелять в нас, так что мы принуждены были сделать полуоборот, чтобы защищаться. К несчастью для них, позади подоспел еще батальон, который шел в арьергарде и которого они не заметили. Тогда они попали между двух огней: в каких-нибудь пять минут их не осталось ни одного в живых: к этой военной хитрости русские часто прибегали, но тут она им совсем не удалась. Первым упал у нас, когда мы шли колонной, несчастный Белок — тот самый, который в Смоленске предсказал мне свою смерть. Он был сражен пулей в голову наповал. Он был всеми любим, и несмотря на равнодушие, с каким мы привыкли ко всему относиться, он возбудил сожаление решительно во всех товарищах.

Пройдя через русский лагерь и атаковав селение, мы заставили неприятеля побросать часть артиллерии в озеро, после чего большинство их пехоты засела в домах, часть которых была в огне. Там-то мы и дрались с ожесточением в рукопашную. Произошла страшная резня, мы рассыпались, и каждый сражался сам по себе. Я очутился возле нашего полковника, самого старого полковника Франции, проделавшего все кампании в Египет. В ту минуту его вел сапер, поддерживая его под руку; тут же находился полковой адъютант Рустан. Перед нами был род мызы, куда засели русские и где они были блокированы солдатами нашего полка. Единственным путем отступления был для них ход в обширный двор, но и тот был загражден барьером, через который они принуждены были перелезать.

Во время этого обособленного боя я заметил во дворе русского офицера на белом коне, который бил саблей плашмя своих солдат, порывавшихся бежать, перескакивая через барьер; в конце концов ему удалось овладеть проходом, но в ту минуту, как он собирался перескочить на ту сторону, лошадь его была ранена пулей и упала под ним, так что проход стал затруднительным. С этого момента бой стал еще отчаяннее. При свете пожара происходила сущая бойня. Русские, французы вперемежку, в снегу, дрались, как звери, и стреляли друг в друга чуть не в упор.

Я хотел броситься на русского офицера, который успел выкарабкаться из под лошади и при помощи двух солдат пытался спастись, перескочив через барьер; но какой-то русский солдат остановил меня, и направив в меня ружье почти в упор, выстрелил, но ружье дало осечку; если б оно выстрелило, мне был бы конец; чувствуя, что я не ранен, я отступил на несколько шагов от моего противника; тот, воображая, что я тяжело ранен, спокойно зарядил свое ружье. Адъютант Рустан, находившийся возле полковника и видевший опасность, которой я подвергался, бросился ко мне и схватив меня, сказал: «Мой бедный Бургонь, вы ранены?» — Нет, отвечал я. «Ну так не промахнитесь!» Такова была и моя мысль. Предположив, что ружье мое даст промах (что часто случалось из-за снега), я намеревался идти на противника со штыком. Однако я не дал ему времени снова зарядить ружье и пронизал его пулей. Смертельно раненый, он однако, упал не сразу; он отступил, шатаясь, глядя на меня угрожающими глазами, не выпуская оружия, и тогда уже повалился на лошадь офицера, лежавшую у самого барьера. Полковой адъютант, проходя мимо, нанес ему саблей рану в бок, и это доканало его. Между тем я вернулся к полковнику, которого застал изнемогающим от усталости и не в силах командовать. Возле него был один только сапер. Полковой адъютант пришел с окровавленной саблей, говоря, что для того, чтобы пробраться сквозь чащу к полковнику, он принужден был прочищать себе дорогу ударами сабли, и что он ранен штыком в бедро. В эту минуту сапер, поддерживавший полковника, был сражен пулей в грудь. Полковник, видя это, сказал ему: «Сапер, вы ранены?» — Да, полковник, отвечал тот, взял руку полковника и заставил его ощупать рану, вложив его палец в отверстие. «В таком случае уходите». Но сапер возразил, что у него еще остались силы, чтобы поддержать его, или умереть вместе с ним, или же умереть одному, если понадобится. «И в самом деле, куда он денется?» заметил адъютант. Бросится разве в толпу неприятелей? Мы не знаем, где мы находимся, и чтобы дать себе в этом отчет, придется ждать рассвета, продолжая сражаться».

Правда, при свете пожара мы совершенно утратили способность ориентироваться, полк сражался в нескольких пунктах и по взводам.

Русские, засевшие на мызе и блокированные нами, видя, что им угрожает опасность сгореть живьем, решили сдаться; один раненый унтер-офицер под градом пуль явился к нам с предложением о сдаче. Тогда полковой адъютант послал меня с приказанием прекратить огонь. «Прекратить огонь?» отвечал один раненый солдат нашего полка — «пусть прекращает кто хочет, а так как я ранен и, вероятно, погибну, то не перестану стрелять, пока у меня есть патроны!»

Действительно, раненый пулей, раздробившей ему бедро, и сидя в снегу, окрашенном его кровью, он не переставал стрелять и даже просил патронов у других.

Полковой адъютант, видя, что его приказание не исполняется, подошел сам, от лица полковника. Но наши солдаты, сражавшиеся отчаянно, ничего но слушали и продолжали свое. Русские, потеряв надежду на спасение и, вероятно, не имея более боевых припасов, чтобы защищаться, попытались массами выйти из здания, где они засели и где их уже начало поджаривать; но наши солдаты оттеснили их назад. Немного спустя, не имея больше сил терпеть, они сделали новую попытку, но едва успело несколько человек выскочить во двор, как всё здание рухнуло, и в нём погибло более сорока человек. Впрочем, тех, что успели выскочить, постигла участь не лучше.

После этого эпизода мы подобрали своих раненых и сомкнулись вокруг полковника, с оружием наготове дожидаясь утра. Всё время вокруг нас только и слышались ружейные выстрелы частей, сражавшихся в других пунктах; к этому примешивались крики раненых, стоны умирающих… Ужасное дело эти ночные сражения, когда часто случаются роковые ошибки и недоразумения.

В таком положении мы дожидались утра. Когда показался рассвет, мы могли осмотреться и судить о результате сражения: всё окружающее пространство было усеяно убитыми и ранеными.

Я узнал и того солдата, который чуть не убил меня: он еще не умер. Пуля пронзила ему бок, независимо от сабельной раны, нанесенной ему адъютантом. Я уложил его поудобнее, потому что белая лошадь русского офицера, возле которой он упал, сильно билась и могла повредить ему.

Внутренность домов селения, где мы находились — не знаю было это Кирково или Малерва — а также русский лагерь и окрестности были полны трупов, большей частью обгорелых. У нашего батальонного командира, Жиле, пулей раздробило бедро, и он умер от раны несколько дней спустя. Стрелки и волтижоры потерпели еще больший урон, чем мы. Утром я встретил капитана Дебонне, своего земляка, командовавшего ротой гвардейских волтижоров; он пришел осведомиться, не случилось ли чего со мною, и рассказал кстати, что он лишился целой трети своей роты, вдобавок своего подпоручика-велита и своего фельдфебеля, которые были убиты из первых.

Последствием этого кровопролитного боя было то, что русские отступили со своих позиций, однако не удалились, и мы остались на поле сражения весь день и всю ночь с 4 (16-го) на 5-е (17-е) ноября, находясь постоянно в движении. Ежеминутно, чтобы держать нас на чеку, нас заставляли браться за оружие; всё время мы были настороже, не имея возможности ни отдохнуть, ни даже погреться.

После одной из таких тревог, и в ту минуту, когда все мы, унтер-офицеры, собрались в кучку, толковали о наших делах и о сражении прошедшей ночи, вдруг полковой адъютант, Делэтр, человек самый злой и жестокий, какого мне случалось встречать на свете, делающий зло ради удовольствия вредить, подошел к нам, вмешался в наш разговор — и странное дело, стал выражать сожаление по поводу трагической смерти Белока, нашего товарища. «Бедный Белок», говорил он — «мне очень жаль, что я поступал с ним дурно!» Вдруг чей-то голос — я так никогда и не узнал чей — прошептал мне на ухо, но достаточно громко, чтобы его услыхало еще несколько человек: «Он скоро умрет!» Делэтр очевидно раскаивался во всём том зле, которое когда-либо причинял своим подчиненным, в особенности нам, унтер-офицерам. Не было ни единого человека в полку, который не пожелал бы, чтобы ему оторвало голову ядром, и он был известен не иначе, как под кличкой «Пьера-жестокого».

5 (17-го) ноября утром, как только рассвело, мы взялись за оружие и, сформировавшись в тесные колонны, подивизионно выступили с целью занять позиции на краю дороги, с противоположной стороны поля сражения, только что покинутого нами.

Прибыв, мы увидали часть русской армии перед собою на возвышенности, тылом к лесу. Тотчас же мы развернулись линией лицом к лицу с неприятелем. Наш левый фланг опирался на ров, пересекавший дорогу и к которому мы были обращены тылом; эта дорога, вдавленная, с высокими краями, могла защитить и укрыть от неприятельского огня всех находящихся на ней. Наш правый фланг состоял из фузелеров-егерей, и голова его находилась на расстоянии ружейного выстрела от города. Перед нами, шагах в 250, находился полк молодой гвардии, 1-й волтижорский, сформированный тесной колонной, по дивизиям, под командой полковника Люрона. Подальше впереди, направо, стояли старые гренадеры и егеря в том же порядке, то есть как остальная часть императорской гвардии, кавалерии и артиллерии, не участвовавших в ночном бое с 3 (15-го) на 4 (16-е) число. Всем командовал лично сам император, пеший. Он шел твердой поступью, как в дни больших парадов, и встал впереди среди поля сражения, перед неприятельскими батареями.

В ту минуту, как мы занимали позицию на краю дороги, чтобы выстроиться в боевом порядке и обратиться лицом к неприятелю, я шел с двумя своими друзьями, Гранжье и Лебуд, позади полкового адъютанта, Делэтра, и когда русские заметили нас, их артиллерия, отстоявшая от нас на пол-выстрела, пустила в нас первый залп. Первым пал полковой адъютант Делэтр; ядром ему перерезало обе ноги, как раз над коленями и высокими ботфортами. Он упал, не крикнув, даже не застонав. В эту минуту он шел пешком, ведя лошадь под уздцы и продев уздечку под правую руку. Когда он упал, мы остановились, потому что он загораживал собою узкую дорогу. Чтобы продолжать путь, надо было перешагнуть через его тело, и так как я шел сейчас позади его, то мне первому пришлось сделать это движение. Проходя, я взглянул на него: глаза его были открыты: он судорожно стучал зубами. Он узнал меня и назвал по имени. Я подошел, и он сказал голосом, достаточно громким, обращаясь ко мне и другим: «Друзья мои, прошу вас, возьмите мой пистолет из кабуры в седле и пустите мне пулю в лоб!» Но никто не решился оказать ему эту услугу — в подобном положении это была бы действительно услуга. Не отвечая ни слова, мы прошли дальше и продолжали путь и к счастью, потому что не успели мы сделать шести шагов, как второй залп, вероятно из той же батареи, уложил у нас еще троих — их немедленно унесли вместе с полковым адъютантом.

С самого рассвета стала видна русская армия, которая с трех сторон — спереди, слева и справа — с своей артиллерией, казалось, собиралась оцепить нас. В ту же минуту, почти вслед затем как был убит полковой адъютант, подошел император. Мы окончили свое передвижение: тогда начался бой.

Из своей артиллерии неприятель пускал в нас смертоносные залпы, которые ежеминутно посевали смерть в наших рядах. С своей стороны, чтобы отвечать им, мы имели всего несколько орудий и при каждом выстреле наносили им глубокие бреши; но часть наших орудий вскоре была сбита. Между тем наши солдаты встречали смерть стойко, не дрогнув. В этом плачевном положении мы пробыли до двух часов пополудни.

Во время сражения русские послали часть своей армии занять позицию на дороге за Красным, чтоб отрезать нам отступление, но император остановил их, отправив против них батальон старой гвардии.

Пока мы подвергались таким образом неприятельскому огню и наши силы убывали вследствие множества убитых, мы заметили позади и немного влево остатки армейского корпуса маршалу Даву среди тучи казаков, которые не осмеливались подойти к ним, но которых они спокойно истребляли по пути, направляясь в нашу сторону. Я заметил среди них, когда они находились позади нас на дороге, повозку маркитанта с его женой и детьми. В нее попало ядро, предназначенное собственно для нас: в ту же минуту раздались крики отчаяния, испускаемые женщиной и детьми, но мы не могли узнать — убит ли кто или ранен.

В то время, как проходили остатки корпуса маршала Даву, голландские гренадеры гвардии покинули важную позицию; русские немедленно заняли ее артиллерией и направили ее против нас. С этого момента наше положение стало нестерпимым. Один полк, уже не помню какой, был послан против них, но он принужден был отступить; другой полк, 1-й волтижорский, стоявший впереди нас, произвел движение в свою очередь и добрался до подножия возвышенности с батареями, но тотчас же масса кирасир, тех самых, с которыми мы имели дело ночью на 3 (15-е) ноября и которые не решались атаковать нас, подоспели и остановили волтижоров. Тогда последние отступили немного влево от батарей и почти против нашего полка и сформировались в карре. Едва успели они это сделать, как неприятельская кавалерия бросилась к ним, чтобы прорваться сквозь их ряды, но волтижоры встретили их убийственными залпами почти в упор и множество их попадало. Остальные сделали полуоборот и отступили. Вслед за тем дали второй залп, оказавший такое же действие, стороны карре были сплошь усеяны людьми и лошадьми. Но в третий раз, при помощи картечи, кирасирам удалось смять наш полк. Тогда они ворвались в его ряды и докончили дело сабельными ударами; несчастные волтижоры, почти все молодые солдаты, имея большею частью отмороженные ноги и руки, не могли владеть оружием для защиты и почти все были перерезаны.

Эта сцена происходила на наших глазах, но мы ничем не могли помочь. Всего одиннадцать человек вернулось; остальные были перебиты, ранены или захвачены в плен и угнаны сабельными ударами в лесок, лежащий насупротив; сам полковник (Люрон), как и многие офицеры, покрытый ранами, был взять в плен.

Я забыл сказать, что в ту минуту, когда мы выстраивались для боя, полковник скомандовал: «Знамена и колоновожатые на линию!» Я вышел колононожатым с правого фланга нашего полка, но нас забыли отозвать назад, а так как я держался правила не покидать своего поста, то и простоял в этом положении, с ружьем в руке в течение часа и не шевельнулся, несмотря на ядра, которым я мог служить мишенью.

Было около двух часов; уже мы потеряли треть наших людей, но фузелеры-егеря пострадали еще больше нас: находясь ближе от города, они подвергались еще более убийственному огню. С полчаса назад император удалился с первыми полками гвардии, следуя большой дорогой; на поле сражения оставались еще только мы, да несколько взводов из различных корпусов, лицом к лицу с 50 слишком тысячами неприятельских сил. Маршал Мортье отдал приказ к отступлению, и мы начали движение, отступая шагом, как на параде, преследуемые русской артиллерией, обстреливавшей нас своей картечью. Отступая, мы тащили за собой товарищей, не столь тяжело раненых.

Момент, когда мы покидали поле сражения, был ужасен и печален; наши бедные раненые, видя, что мы их покидаем на поле смерти окруженных неприятелем — в особенности солдаты 1-го волтижорского полка, у большинства которых ноги были раздроблены картечью — с трудом тащились за нами на коленях, обагряя снег своей кровью; они подымали руки к небу, испуская раздирающие душу крики и умоляя о помощи, но что могли мы сделать? Ведь та же участь ежеминутно ожидала нас самих; отступая, мы принуждены были оставлять на произвол судьбы всех, кто падал в наших рядах.

Проходя по месту, которое занимали фузелеры-егеря, расположенные вправо от нас и шедшие впереди, и в то время, как наш 5-й батальон, в состав которого входил и я, образовал арьергард и крайний левый фланг отступления, я увидал нескольких из своих близких товарищей распростертых мертвыми на снегу и страшно изувеченных картечью; между ними был молодой унтер-офицер, с которым я находился в близких дружественных отношениях: звали его Капон; он был родом из Бомы и мы считали друг друга земляками.

Пройдя позицию фузелеров-егерей и находясь уже у входа в город, мы увидали по левой стороне, шагах в десяти от дороги, прислоненные к первому дому пушки, которые, защищая нас, стреляли по приближавшимся русским войскам; при орудиях находилось около сорока человек канониров и волтижоров; то были остатки бригады, командуемой генералом Лоншаном из императорской гвардии; он, сам находился во главе остатков своих войск — задавшись целью или спасти их, или умереть вместе с ними.

Завидев нашего полковника, он подошел к нему с распростертыми объятиями; они облобызались и теперь, может быть, свиделись в последний раз. Генерал со слезами на глазах сказал нашему полковнику, показывая на свои две пушки и на горсть людей, бывших в его распоряжении: «Смотри, вот всё, что у меня осталось!». Они вместе делали кампанию в Египеть.

По поводу этого сражения Кутузов, главнокомандующий русской армией, сказал, что французы вместо того, чтобы быть удрученными жестокой нуждой, в которой находились, напротив, с каким-то бешенством устремлялись против пушек, разносивших их.

Английский генерал Вильсон (на русской службе), присутствовавший на сражении, называл его «битвой героев»; и не потому, что он сам в ней участвовал — эти слова относятся к нам, которые с несколькими тысячами войска держались против всей русской армии, численностью в 90,000 человек.

Генерал Лоншан с остатками своей бригады вынужден был оставить свои орудия, у которых почти все лошади были убиты и следовать за нами в отступлении, которое мы совершали, пользуясь неровностями почвы и зданиями, чтобы укрываться за ними и защищаться.

Только что вступили мы в Красное, как русские, расположившиеся у первых домов со своими орудиями, поставленными на полозья, пустили в нас несколько залпов картечи. Трое людей нашей роты были ранены. Одна пуля, задев мое ружье и повредив его деревянные части, контузила меня в плечо, потом попала в голову молодому барабанщику, шедшему впереди, и убила его наповал.

Красное перерезано поперек рвом, через который надо было переправиться. Когда мы туда прибыли, мы увидали на дне целое стадо быков, погибших с голода и холода; они так окостенели от мороза, что нашим саперам не удавалось разрубить их мясо топорами. Наружу торчали одни головы, глаза у них были открыты, точно живые, а туловища все занесены снегом. Эти быки принадлежали армии и не могли добраться по назначению; они погибли от сильной стужи и бескормицы.

Все дома этого жалкого городишка и тамошний большой монастырь были переполнены ранеными, которые, увидав, что мы покидаем их, испускали громкие вопли. Мы принуждены были бросить их на произвол беспощадных неприятелей, которые обирали несчастных раненых, не принимая во внимание ни их несчастного положения, ни ран.

Русские всё еще преследовали нас, но уже вяло; несколько орудий обстреливали левую сторону дороги, но уже не могли наносить большого вреда; дорога, по которой мы шли, была вдавлена, ядра летали поверх и не попадали в нас, а присутствие небольшого количества кавалерии, еще остававшейся у нас и также шедшей слева, препятствовало неприятелю подойти к нам ближе.

Когда мы отошли на четверть мили по ту сторону города, стало поспокойнее; мы шли грустные и безмолвные, размышляя о нашем положении и о несчастных товарищах, которых мы принуждены были бросить; мне всё представлялось, что я их вижу перед собою умоляющими о помощи. Оглянувшись, мы увидали нескольких не очень тяжко раненых, почти нагих, потому что русские сняли с них платье и бросили. Нам посчастливилось спасти несколько человек, по крайней мере, временно; поспешили дать им всё, что было возможно, чтобы прикрыться.

В тот день император ночевал в Лядуе, деревне с деревянными лачугами; наш полк расположился бивуаками немного подальше. Проходя по деревне, где поселился император, я остановился возле жалкой лачуги погреться у разведенного там огня; туть мне посчастливилось опять встретить сержанта Гиньяра с его венгеркой-маркитанткой. С ними я поел похлебки из крупы и конины, чем и подкрепил свои силы. В этом я сильно нуждался, так как был очень слаб — целых двое суток я почти ничего не ел. Гиньяр рассказал мне, что в сражении полк его сильно пострадал, потерпев значительную убыль, но это ничто в сравнении с нами — он знал, какое количество людей мы потеряли в ночном сражении с 3-го (15-го) на 4-е (16-е) и в течение последующего рокового дня; в эти дни он, по его словам, постоянно вспоминал обо мне, и теперь очень рад меня видеть целым и невредимым. Я расстался с Гиньяром, чтобы присоединиться к полку, уже расположившемуся у дороги; эта ночь была также очень тяжела — шел мокрый снег, пронизывавший нас насквозь, и дул сильный ветер, а огня было мало. Но это всё еще ничто в сравнении с тем, что ожидало нас впереди.

Было около полуночи, как вдруг часовой нашего бивуака дал мне знать, что показался всадник, по-видимому направляющийся в нашу сторону; я взял двух вооруженных людей и побежал посмотреть, в чём дело. Приблизясь на некоторое расстояние, я действительно различил всадника; впереди шел пехотинец, которого всадник очевидно гнал перед собой насильно. Подъехав к нам, всадник обнаружил, кто он такой: это был драгун гвардии, который, чтобы добыть продовольствия себе и своей лошади, забрался в русский лагерь ночью, а чтобы не привлекать ничьего внимания, надел каску русского кирасира, убитого им в тот же день. Таким образом он объехал часть неприятельского лагеря, стащил связку соломы, немного муки, ранил часового на передовых постах и сбил с ног другого, которого и привел пленным. Этого удалого драгуна звали Меле, родом из Конде; он остался с нами остаток ночи. Он признался мне, что не для себя подвергался опасности, а для своей лошади, для бедного Каде, как он называл ее. Во что бы то ни стало, он хотел достать ей корму, говоря, что «если он спасет свою лошадь, то и лошадь в свою очередь спасет его». Уже во второй раз после Смоленска, он пробирался в лагерь русских. В первый раз он увел с собой коня в сбруе.

Ему удалось таки вернуться во Францию с своим конем, с которым он уже проделал кампании 1806—1807 гг. в Пруссии, в Польше, 1808 — в Испании, 1809 — в Германии, 1810—1811 — в Испании, 1812 — в России, затем 1813 — в Саксонии и 1814 во Франции. Его бедная лошадь была убита при Ватерлоо, после того, как участвовала в 12 больших сражениях под начальством самого императора и в 30 слишком других более мелких битвах. В продолжение этой злополучной кампании мне случилось еще раз встретить его: он топором прорубал отверстие во льду озера, чтобы попоить лошадь. Однажды я видал его на крыше сарая, объятого пламенем; он рисковал сгореть — и всё ради своего коня, чтобы достать немного соломы ему для корма, так как ни людям, ни лошадям нечего было есть. Бедные животные, помимо того, что страдали от лютых морозов, принуждены были глодать древесную кору, чтобы питаться в ожидании того, пока сами пойдут нам в пищу.

Меле не был единственным солдатом, отваживавшимся пробираться в русский лагерь за продовольствием; многие были застигнуты и погибли таким образом или от руки крестьян, когда наши солдаты проникали в селения, лежавшие в двух, трех верстах от дороги, или же от руки партизанов, русской армии, так как все народности, подвластные этой империи, подымались огулом и присоединялись к общей массе армии. Нужда была так велика, что солдаты покидали свои полки, чуть замечали дорогу, ведущую в сторону, в надежде набрести на какую-нибудь жалкую деревушку, если можно назвать этим именем скопище скверных лачужек, выстроенных из бревен и где ничего нельзя было раздобыть (я так и не мог объяснить себе, чем питаются крестьяне); те, кто подвергал себя риску подобных экскурсий, возвращались иногда с краюхой хлеба, черного как уголь, перемешанного с мякиной и соломой в палец длиной и с зернами ржи, и вдобавок такого жесткого, что невозможно было его укусить, тем более, что у всех губы были изъязвлены и потрескались от мороза. За всё время этой злосчастной кампаниии ни разу не видал, чтобы когда-нибудь наши солдаты приводили с собой из подобных экспедиций корову или барана; не знаю, чем живут эти люди — вероятно у них очень мало скота, иначе всё-таки он попадался бы нам хоть изредка. Словом, это чёртов край; куда ни глянь — везде сущий ад.