Полевой суд (Петров-Скиталец)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Полевой суд
автор Степан Гаврилович Петров-Скиталец
Источник: Скиталец. Полевой суд. — Штутгарт: Verlag von J. H. W. Dietz Nachfolger, 1905. Полевой суд (Петров-Скиталец) в дореформенной орфографии

I[править]

За Жигулёвскими горами прячется маленькая речка Уса. Начинается она в лесу, около села Переволоки, в полуверсте от берега Волги, течёт меж гор навстречу ей, похожая на отросток или «ус» её, и, перерезая наискось Самарскую Луку, впадает в Волгу вёрст на двести выше, около Молодецкого кургана.

Если от Переволок ехать по этой реке, а не вверх по Волге, то можно через несколько часов очутиться по другую сторону Луки и таким образом, плывя по течению, впятеро сократить расстояние.

В старину Усой пользовались волжские разбойники: они нападали на караваны около Переволок и, если суда убегали от них, то переволакивали свои челноки на Усу, обгоняли их и вновь грабили у Молодецкого кургана.

И река Уса до сих пор сохраняет свой прежний, разбойничий вид: она течёт в Жигулёвских дебрях, меж скал и ущелий, дикая, безлюдная, то исчезая в лесу, то снова внезапно появляясь, то широкая и спокойная, то превращённая в бурный поток, мчащийся по зубчатым порогам. Высокие, крутые берега её покрывает старый сосновый бор, и ни разу нигде не встречается жилья человеческого. И тихо бывает кругом, когда плывёшь по ней на челноке с косым волжским парусом. Места здесь всё заповедные, казённые, леса — дремучие, и стоят заросшие лесом горы всё такими же дикими как и сотни лет назад. И что ни дальше плывёшь по Усе — берега идут всё выше и угрюмее, Уса бежит под висящими скалами по тёмному ущелью, на дне пропасти; высоко в небе громоздятся скалистые верхушки гор, похожие на зубчатые хребты сказочных чудовищ или развалины замков, а старые сосны, качаясь от ветра, гулко поют буйные песни или угрюмо шепчут друг другу жуткие разбойничьи сказки. И ветер в этом ущелье ежеминутно меняется, издеваясь над парусом, из-под каменных берегов звенят подземные ключи, и чернеют пещеры, полные тёмной воды. И как-то верится здесь в нечистую силу, в колдовство, в исполинских змей и драконов. Кажется, что невидимая, злая сила, тяготеющая над людьми, имеет здесь главное своё пребывание. Выгнанная отовсюду, она прячется здесь, в подземных пещерах, под горами. И живут о каждой горе песни и поверья в жигулёвском народе и веет от них дикостью гор, поэзией леса. Стоит на Усе высокая обрывистая «Девичья гора»: с неё когда-то, сотни лет назад сбросили девушку в Волгу, невинную, чистую девушку; и с тех пор каждую весну горит село Девичье, горит весеннею ночью, а на горе и в зареве пожара видят люди её огненный, мстительный образ. И уже позабыто теперь, за что её сбросили: тайна кроется в песне.

Есть тут урочище «Воеводино»: стоял над Волгой красный терем с высоким окном, воеводин терем, и любила жена воеводы удалого разбойника: на лёгкой лодочке приплывал он к ней, свистал по соловьиному, в терему отворялось окно, и по верёвке она принимала к себе атамана. И в последний раз не воротился он из терема: только лодка плыла без него, по течению, а за нею молодецкая шапка с красным верхом, с золотою кистью…

Тайна кроется в песне.

А вот мрачная Кудеярова гора. Кровожаден, жесток и мстителен был Кудеяр. Лил как воду кровь человеческую, а любил похищенную красавицу и держал её взаперти, на вершине горы. Кончил жизнь свою Кудеяр монашеским подвигом: стал грехи свои замаливать. Есть на Усе двенадцать малых курганов — могилы двенадцати братьев. Позабыто уже, что это были за братья. Глубокая, старая тайна кроется в старом предании. И всё кругом обвеяно тайной, поэтической песней, седою легендой. И начинает казаться, что между стволами старого бора, что всходит прямыми рядами на вершины гор, мелькает кто-то безмолвный, кто-то величаво-печальный, могучий, в златоверхой шапке, в дорогом кафтане с оторочкой.

И так жутко становится в этой мрачной тишине, что хочется крикнуть, хочется слышать обычный человеческий голос. Но этого только и надо горам: волшебное эхо подхватит целую фразу и долго будет повторять её громовым, нечеловечески-мощным голосом.

Тени далёкого прошлого обитают здесь, и не признают они новых владельцев этих чудных гор, всё ещё одних себя считают они хозяевами здешнего приволья. Воинственные, смелые, сильные люди когда-то жили здесь, и жизнь их была вольной, и гибли они в борьбе за волю…

Давно уже нет их.

И хочется знать, кто живёт здесь теперь, где потомки тех сильных людей, настоящих хозяев этой страны, поливавших её кровью своей.

И, как бы в ответ на эти мысли, неожиданно выносится Уса из глубокого ущелья в привольную долину, окружённую подковой гор, задумчиво глядящих на Селитьбу, серое, печальное, нищенски-бедное село, что приютилось в долине на берегу реки, убогое село среди роскошно-величавой природы.

И тут же впадает Уса в широко разлившуюся Волгу, так широко, что чуть виден простым глазом луговой, плоский берег её.

И при слиянии рек, выдаваясь вперёд как на страже, стоит грозный Молодецкий курган — сказочная голова гиганта с морщинистым, угрюмо-страдальческим каменным лицом, с нахмуренным лбом и зелёным бором вместо волос. И бьются певучие волны о печальное лицо его, и шевелится под ветром звенящий бор. А угрюмый курган глядит на соседние зелёно-кудрявые, ласково-спокойные горы, целиком отражённые в мощной зеркальной реке, и хмурится и вечно думает свои старые, разбойничьи думы.

И так хорош, так целомудренно-хорош этот благодатный край, столько в нём глубокого покоя, приветливой ласки и нежной грусти, такою дышит он думой и силой, ширью и волей, что хочется позавидовать людям, живущим здесь, что невероятным и невозможным кажется в краю этом горе людское.

Более, чем сто тридцать лет прошло с тех пор, как весь этот чудный приволжский край — эти реки, земли, леса и горы — стали родовым графским достоянием; в неприкосновенном виде переходит это маленькое царство из рода в род старой графской фамилии, представители которой никогда не живут здесь. Но Селитьба — древнее старого графского рода: в маленькой старой церковке до сих пор хранятся старые летописи, в которых рассказана странная история села.

Ещё при царе Иване Васильевиче Грозном пришли сюда вольные люди, новгородские ушкуйники, пришли с пищалями и бердышами, прогнали отсюда какое-то басурманское племя и «окопались около кургана».

Жили они в постоянной борьбе с кочевыми племенами, но утвердились и стали границей царства Московского, стали постоянной угрозой для врагов его.

Подвиги воинственной Селитьбы оценил царь Алексей Михайлович: всю прилегающую к Селитьбе долину даровал он им, и дарственная царская грамота из поколения в поколение сохранялась лучшими, старейшими людьми Селитьбы.

И долго жили они среди непроходимых дебрей, скрытые от чужой жизни горами и лесами, и долго никто не знал о них. Век проходил за веком, а дети леса жили без перемен, всё так же как и прежде, и знали только свою землю, лес и горы. Потом отыскало их крепостное право, покорило и ввело в колею. А при Екатерине они были подарены вместе с землёй, с телом и душой в «майоратное» вечное владение блестящему великолепному графу и всему его потомству. «Царская грамота» стала ненужной, её забыли, потеряли. Осталась только глухая, неистребимая, незабываемая легенда о ней. И старики рассказывали внукам сказку «о царской грамоте».

Потом пало крепостное право.

Мужики пошли на малый надел и оказались без клочка земли, окружённые владениями «графа».

И превратились они в «рабочие руки» графских имений, обрабатывая барскую землю после воли так же как и до воли.

Она, эта «воля», как будто прошла мимо Селитьбы, не коснувшись её.

Ушла она от них за леса и горы, а они остались как и прежде неподвижными, жили покорно и недоуменно страдали.

Только с новою силой стала оживать сказка о пропавшей царской грамоте, только ещё больше украсилась эта сказка бессознательно-красивыми вымыслами, Бог весть когда рождёнными поэтической душой народа.

И вечно-юным оставалось в этой душе всё давнее, легендарное, отжившее. И смутно жили в ней вековые, забытые воспоминания о земле и воле, о первобытной справедливости, о старой, патриархальной жизни. И родимый лес, всё такой же как и сотни лет назад словно зачаровывал их своими тайнами, запечатлевал и питал в их душе дремучие, вековые думы. И не знали они, что сделала жизнь там, за этим лесом, за грядой таинственных гор, куда мчалась их старая разбойничья река, и куда уносила её воды могучая Волга…

История железной пятой шагала по их спинам, а они всё жили в мире лесных сказок, гремящих ручьёв, играющего эха, и под бессознательными образами и тёмными, смутными воспоминаниями спящей глубокой души лежала как сказочный клад какая-то утраченная, великая правда.

И жила в них тоска по старой, вечной, огромной божеской правде, но не находили они слов и образов, чтобы выразить эту тоску, и лежала на их бородатых, крупных и грубо-сильных лицах тень угрюмого страдания и каменного терпения, и было что-то общее в их лицах и в гигантском тысячелетнем лице Молодецкого кургана.

И долго бы жили они так в своём покорном и таинственном безмолвии, если бы не нашлась легендарная царская грамота. Однажды во время пожара, когда горела в Селитьбе хижина какой-то столетней одинокой старухи, спасавшие её добро выбросили в окно маленький старый сундучок, который при падении разбился, а из потайного, никому доселе неизвестного ящичка выскочил старый пергаментный свёрток, испещрённый странными буквами, исписанной малопонятными словами, удивительный свёрток с большой старинной печатью.

В городе, у нотариуса, эти слова разобрали, прочли и перевели ходокам Селитьбы на жигулёвский язык.

В этой полусказочной воскресшей хартии могучий царь брал их под свою высокую царскую руку, миловал за старые вины, а за подвиги ратные щедро жаловал на веки вечные землёй и угодьями. И властно была приложена тяжёлая именная царская печать, и «высокою» рукой подписано давно ушедшее в глубину веков царственное имя.

Много снится людям снов золотых, много райских видений проплывает над спящей душой человека, но крестьянский сон всегда один: крестьянину снится земля. В его душе вечно живут чёрные думы о серой земле. Вся фантастичность, вся поэзия, всё бессознательное творчество всколыхнулись в первобытных душах этих питомцев природы. И с тех пор двадцать лет ходили ходоки села Селитьбы по судам и палатам больших городов. Они искали всё какую-то «подземельную канцелярию» и взамен её попадали в острог или в сумасшедший дом. Они казались выходцами из шестнадцатого века. Современный век не понимал их, и они не понимали его.

А они хотели суда.

Всюду подавали странные прошения, в которых рассказывалась сказочная история, и отовсюду прошения им возвращали и суда начинать не хотели.

Многим казались интересными эти самобытные, оригинальные люди с красивой типичной внешностью в живописном национальном наряде, с заветной кожаной сумкой, с волшебной, сказочной грамотой чуть ли не сказочного царя. И смотрели на них с любопытством как на действующих лиц оперы или балета, смотрели у них грамоту и отсылали от одной канцелярии к другой, от одного адвоката к другому.

А они шли к царю, но дойти не удалось, и ни с чем возвращались ходоки в родную свою Селитьбу.

На некоторое время мечты о земле как бы замирали, но потом опять возрождались с новой силой. Стоило какому-нибудь босяку-проходимцу уверить их, что дело их правое, что землю высудить можно, и опять собирался сход, галдел, составлял «приговор», выбирал ходоков.

И снова шли ходоки в далёкий, непонимающий их город, ходили долго и опять ни с чем возвращались домой. Писали графу, граф жил заграницей и ничего не отвечал им, немец управляющий гнал их, не желая слушать. Составляли приговоры «об отобрании земли у графа» и вручали их земскому начальнику для представления высшему начальству, но земский грозил и ругался, брал себе приговоры и никому не отсылал их.

Так двадцать лет тянулась эта бесплодная история, бесконечная, старая, обыкновенная, всем надоевшая история мужичьей темноты, глупости и упрямства.

И никто не мог их убедить, что уже бессилен теперь добрый Московский царь Алексей Михайлович, и бессильно его могучее царское слово, и что не встанет он для них из древней усыпальницы московских царей, чтобы заступиться за потомков обласканных им вольных ратных людей, покоривших под «нози» его богатое волжское царство.

И никто не мог доказать им, что бессильна теперь та правда, в которую одну они верят, которую ищут и не могут не искать, ибо глубоко заложена жажда её в тёмных недрах их загадочной, молчаливой души.

II[править]

В одно светлое майское утро, когда разлившаяся Волга и полная, бурная Уса были особенно прекрасны, отражая в себе зелёные горы, когда радостное весеннее солнце насквозь пронизывало золотым своим светом прозрачный молочно-синий туман, поднимавшийся над ширью отрадно-свежей, исполненной величавой неги, силы и спокойствия гигантской реки — в это дивное утро в чудной изумрудной долине, обрамлённой полукругом разодетых в нежную зелень гор, на границе крестьянской и графской земли происходило нечто необыкновенное.

Тысячная толпа с жёнами и детьми, с целым табором телег, сох и лошадей расположилась в поле.

Вся Селитьба выехала сюда, и кроме неё пришли толпы из соседних деревень и маленького городка, который чуть виден был отсюда на горизонте сквозь редеющий золотой туман.

Весь этот народ галдел и копошился как на ярмарке. Лошади из телег были выпряжены и паслись около. Оглобли подняты кверху. Почти у каждой телеги пылал костёр, на котором женщины готовили пищу, и эти бесчисленные огни придавали колоссальному табору нечто древне дикое, напоминавшее бродячую народность. Говор мужчин и женщин, писк и плач ребят, ржание лошадей — всё это давало настроение чего-то необычного, торжественного. А вдоль межи на целую версту растянулись цепью триста или четыреста сох с запряжёнными в них лошадьми. И вся эта картина удивительно гармонировала с могучими горами, курганами, огромной сверкающей рекой и лесом, бесконечным лесом, что покрыл собою весь горный хребет, отразился в реке и ушёл до края нежно-голубого неба.

Около межи, в центре всего табора стояло два больших стола, накрытых скатертью.

На одном из них лежали предметы и церковная утварь для молебна с водосвятием: кропило, кадило, книги, свечи и ещё круглый крестьянский хлеб с вышитым полотенцем и солью в большой резной солонице.

На другом столе были приготовлены письменные принадлежности: перо, чернила, бумага, и лежала знаменитая кожаная сумка с «царской грамотой».

Маленький, старенький селитьбенский попик уже надел ризу и выправлял из-под неё жидкие, седые волосы.

Толпа, стихая, тяжело и плотно сгрудилась к столам и обнажила головы. Впереди всех стояли старшина, сотские и несколько самых старых крестьян с длинными седыми бородами.

Начался молебен.

Толпа истово крестилась и вздыхала. Многие стояли на коленях и плакали, обращая лица свои к прозрачно-высокому нежно-бирюзовому небу.

В тишине молебствия издалека доносился густым, чуть слышным струнным звуком шум леса и волн.

Накануне этого дня крестьяне села Селитьбы собрались на сходе и составили приговор о «полевом суде».

Решили они выехать в поле, созвать туда со всей округи «окольных людей», пригласить графского управляющего, уведомить об этом исправника и земского начальника и в присутствии окольных людей пред лицом начальства показать управляющему «царскую грамоту», а затем потребовать, чтобы и он положил на стол рядом с ней те документы, по которым граф владеет землёй. И тогда — как решат окольные люди — так и будет: коли присудят землю графу — покориться и разойтись, а присудят мужикам — то запахать её тут же, торжественно, всем селом: пусть тогда граф судится и сам доказывает своё право.

Но если при запашке графские люди или городская полиция будут препятствовать, то ни в каком случае не сопротивляться и не прибегать к насилию, а чтобы не оклеветал кто-нибудь крестьян в сопротивлении властям, то не брать с собой никому ни палки, ни прутика, ни даже кнута для лошади: пусть не смешивают их поступок с разбоем, насилием и захватом чужой собственности: они хотят добиться правды, законности и вынуждены после двадцати лет бесплодных страданий обратиться к «полевому суду».

Чуть слышно дребезжал голос попика. Глухим басом гудел дьячок. Густо вздыхала толпа, и ровною певучею волной доносилась музыка соснового бора. Вдали, с горы, со стороны графской усадьбы, спускался по дороге экипаж и несколько всадников.

Молебен кончился.

Толпа опять загудела. Выделялись отдельные восклицания:

— Исправник едет!

— А верхами-то урядники!

— Управитель-то! Рядом с исправником!

— И земский с ними!

— И все на графских лошадях! Ха-ха!

Послышался презрительный смех.

Скоро к табору подкатила щёгольская графская коляска, запряжённая парой вороных лошадей. Коляску сопровождал наряд конных урядников.

Мужики стихли, сгрудились и сняли шапки. Впереди всей толпы стояли старшина и высокий красивый старик с длинной, белой как лунь бородой; в руках они держали хлеб с полотенцем и соль.

Из коляски медленно вылезло начальство.

Пожилой, но ещё бравый исправник походил на бубнового короля: борода его длинная, волнистая, слегка разделённая внизу на две половины, почти уже седая, ниспадала на высокую грудь, и лицо у него было красивое, умное, в больших весёлых глазах светилось добродушие. Высокий, с молодецкой осанкой, он, вероятно, более всего на свете любил женское общество и нравился женщинам.

Внешность земского начальника не внушала симпатии: это был мешковатый, неуклюжий господин медвежьего телосложения, рыжий, сутулый, со взглядом исподлобья, с тупой жёсткостью и злой ограниченностью в выражении угрюмого, грубого лица. Даже фуражка с красным околышем сидела на его круглой стриженой голове с широким плоским затылком как-то слишком определённо и бесповоротно, а животный затылок внушал безотчётный страх. При взгляде на эту фигуру почему-то казалось, что она всегда недовольна людьми, всех их ненавидит, искренно считает негодяями и любит мучительство.

За ними из коляски вылез управляющий-немец с чёрной бородой, в соломенной шляпе и парусиновом костюме. Он смотрел на толпу брезгливо, не скрывая своего презрения.

Старшина и красивый старик поднесли исправнику «хлеб-соль». Над толпой невнятно звучали отрывочные фразы короткой речи, которую сказал старшина:

— Хлебом живём — хлеб и подносим… Не обессудь… Не за худом собрались… Изволь выслушать…

Исправник движением руки велел положить хлеб обратно на стол и сам подошёл к столу вместе с земским, управляющим и урядниками. Толпа раздалась, приняла их в себя и затем опять сомкнулась вокруг них густым широким кольцом.

Исправник быстрым взглядом окинул море голов, табор, костры и сохи и спросил мягким, хриповатым басом:

— В чём дело? Зачем собрались?

Вся толпа заговорила разом. Даже бабы что-то кричали, волнуясь и поднимая руки к небу.

Исправник замахал рукой.

— Тише! Молчите! Говори кто-нибудь один… Выборные!

Выступили вперёд опять старшина, несколько стариков и молодых.

— Мы — выборные!

— Пусть кто-нибудь один!

Раздались голоса из толпы:

— Епанешников, говори! Или ты, Башаев!

Стал говорить Башаев — молодой, лет тридцати, живой энергичный мужик небольшого роста, с курчавой, светлой бородкой.

— Ваше благородие! — взволнованно, смело, звонким голосом крикнул он. — Мы не воровать приехали! Мы приехали свою землю пахать! Свою! Будьте свидетели! Вот здесь налицо господин управляющий, а вот окольные, посторонние люди: мы сами их призвали! Пусть нас здесь рассудят, будем в поле судиться, как наши прадеды судились! Ваше благородие! Посмотрите: вот на этом столе лежит царская грамота! Царская! Дарственная! От самого в Бозе почившего царя Алексея Михайловича. — Башаев перекрестился. — Наша земля! Почему же ей владеет граф? Пускай господин управляющий положит на другой стол графскую грамоту! Може его грамота сильнее — тогда мы уедем, там уж окольные люди будут судить! Мы требуем, нам желательно, чтобы показал, положил… Мы двадцать лет… Пусть положит!

Звонкий голос его разносился по всему полю.

— Пусть положит! — густо откликнулась толпа.

Исправник затряс бородой, и толпа, погалдев, стихла. Вперёд выступил управляющий, желая что-то говорить.

Он говорил тихо спокойным голосом, и его речь плохо была слышна в задних рядах.

— Я не понимайт… — доносились ломанные слова, — какой такой полевой сут? Зачем сут?.. Какое имеете право?.. Я не обязан… Ничего не покажу…

Толпа заглушила его враждебным рычанием:

— Ага! Не показывает, немчура! Харя!

— Видно и показать-то нечего!

— Слышали? Не показывает!

— Не показывает!

Толпа гудела.

Исправник замахал платком.

Когда гул затих, он выпрямился, тряхнул волнистой бородой и закричал, напрягая грудь:

— Предупреждаю!.. Вы затеваете противозаконное! Никакого полевого суда нет и быть не должно! Убеждаю вас разойтись по домам!

— Не разойдёмся! — загремело кругом.

Начался всеобщий гвалт. Толпа начинала возбуждаться, жестикулировать… Мелькали руки, потрясаемые бороды, оживлённые, негодующие физиономии. Тысяча голосов на разные лады кричали:

— Мы требуем!.. Пусть прочитают! Двадцать лет!.. Документ! Управитель! Бог!.. Правда… Закон!

Зверообразный земский начальник давно уже весь трясся от злости. Бледный, с потемневшими, горящими глазами, он протолкался вперёд и что-то кричал рыкающим голосом, грозя кому-то кулаком.

Рёв толпы стал затихать.

— Запрещаю!.. — услышала она грозный окрик. — Уйдите!.. Бунт!

При этом слове всё сразу стихло. Словно разом вспомнили все уговор не давать повода к обвинению их в насилии. Толпа словно подавила в себе что-то. Только где-то позади опущенных долу голов вынырнула чёрная хохлатая голова разбойничьего типа с дерзкими, острыми как гвозди глазами и среди внезапной тишины сказала насмешливым, спокойным голосом:

— Эй, ваше благородие! Ваше дело — только запрещать! Все вы — закуплены графом! Мы ляжем костьми, а не уйдём! Так и знайте!

— Не уйдём! — опять загудела толпа. — Бунтовать мы не станем! Мы — по закону!.. Кабы захотели, давно бы… как пыль с лубка стряхнули!

Толпа оскорблённо рычала.

— Господа окольные люди! — нараспев зазвенел голос Башаева.

Он показался на столе, видный всем, и протягивая к народу развёрнутую хартию, не то кричал, не то пел:

— О-коль-ны-е лю-ди-и! Видели вы нашу царскую грамоту? Вот она-а! Глядитя! Во-от! Видели?

— Видели! — ухнула тысяча голосов.

— А управитель… своей графской грамоты… не показа-ал!

— Не показал! — прокатилось по всему полю.

— Стало быть — чья земля?

— Ваша! — в один голос грянули «окольные люди».

— А коли на-ша-а! — торжествующе продолжал Башаев, всё повышая и повышая свой звонкий голос и возбуждением своим заражая толпу. — Коли она, матушка, на-аша, то как же повелите вы сделать нам, господа окольные люди? Па-ахать?

— Пашите! — загрохотало поле.

Исправник, земский и управляющий устремились в коляску. Старшина помогал им.

— Я еду к губернатору! — взволнованно сказал ему исправник. — Наблюдите по крайней мере, чтобы не вышло столкновения. Я дал урядникам инструкции не раздражать!..

— Слушаю, ваше благородие! Прощенья просим!..

Коляска покатилась.

А четыреста пахарей уже приступили к делу. И в первой сохе пошёл девяностолетний Епанешников, красивый старик, подносивший хлеб-соль исправнику, бессменный ходок по делам села Селитьбы. Высокий, внушительный, с длинной седой бородой, в лаптях и длинном кафтане, он встал на меже, выпрямился, как-то вдруг помолодел, ожил, словно загорелся весь и, махнув шапкой остальным, глухо крикнул:

— С Богом пашите!..

Потом широко перекрестился, вытер рукавом слёзы и взялся за соху.

— Господи благослови! — шептали его шамкающие губы.

Урядник встал на борозде, загораживая ему дорогу.

Тогда Епанешников объехал его, как объезжают пень, и повёл борозду дальше, где опять молча стоял полицейский чин.

И другим пахарям другие урядники тоже молча становились поперёк борозды, и они как и Епанешников объезжали их, и в руках у всех не было кнутьев.

И стало покрываться обширное поле кривыми, вычурными бороздами, похожими на какие-то никому неведомые письмена, на древние кабалистические знаки, в которых словно скрыт был глубокий тайный смысл и ключ к пониманию души народа.

Гигантскими буквами начертали они на родимой земле свою правду, свой крик о справедливости. И казалось им, что этот крик пронесётся могучим набатом и разбудит Россию.


Три дня и три ночи всем табором и не отпуская от себя «окольных людей» жили они в поле, дожидаясь губернатора.

На четвёртый день он явился к ним всё с тем же исправником, с земским начальником, окружённый конною стражей с возом свежих розг, нарезанных в графском лесу.

Грозным, взбешённым, неистовым предстал губернатор. Высокий он был, здоровый, женоподобный, с бритым румяным лицом и стриженой седой головой.

И, завидя его, встала вся толпа на колени, а старшина и Епанешников поднесли хлеб-соль. Мольба была на лицах толпы, и слёзы стояли в глазах её.

Но ударил он по хлебу и рассыпал соль.

Не говорил — визжал губернатор… И когда визжал — клейкая слюна брызгала изо рта его на золотое шитьё мундира.

Начал он речь свою словами «бездельники», «разбойники», а кончил криком «будете наказаны».

И велел схватить «зачинщиков».

И было их схвачено сорок три, самых старых, самых почтенных, самых уважаемых, лучших людей Селитьбы.

И тут же, на захваченной земле положили их.

Молча и покорно легли они на родимую землю, окружённые густым кольцом губернаторской стражи, и слышно было как свистели в воздухе длинные прутья, да раздавались глухие, сдержанные, словно подземные, стоны.

И толпа безмолвно и неподвижно стояла всё здесь же, и слёзы текли по лицам её.

И плакал сам исправник, которому поручено было руководить наказанием. Только земский начальник радовался и наслаждался. Под свист розг неумолимо, непреклонно и ненасытно звучал его грубый, рыкающий голос:

— Крепче! Кр-репче!

По сто ударов получили они.

И на мужицкие же телеги замертво положили их, окровавленных, и повезли, как везут с бойни освежёванное мясо.

Кровавая лужа осталась на месте казни.

И когда везли их медленным зловещим обозом в село, то кровь текла сквозь окровавленные телеги и сочилась на землю большими тяжёлыми каплями, и широкий кровавый путь шёл к селу от мрачного места «полевого суда».

По сто ударов получили они.

III[править]

Целый год они сидели в тюрьме в ожидании суда, того настоящего, подлинного суда, которого так долго добивались.

И через год их судили в том самом маленьком городке, который в дымке волжского тумана был виден из Селитьбы, откуда призвали они «окольных людей».

И в маленьком убогом зале уездного суда они сидели все сорок три, занимая скамьи, приготовленные в обычное время для публики, и казалось, что не их судят, а они пришли судить.

И лица их не были печальными, но были исполнены торжества и уверенности в своей правоте.

Судили их добросовестные чиновники, равнодушные порядочные люди, старались отнестись к ним справедливо и — осудили.

И когда после этого вели их к Волге, на пристань, чтобы отправить в губернский город и снова посадить в тюрьму — был опять сияющий весенний день.

Уса и Волга смешали свои воды, затопили берега и разлились так широко, что чуть виден был далёкий луговой берег, а на месте полей от города до Селитьбы сверкало на солнце весёлое играющее море, и вдали маячила над ним богатырская голова Молодецкого кургана.

И по-прежнему подковой стояли кругом зелёные бархатные горы и приветливо улыбались, отражаясь в спокойной, полной реке.

И так хорош, так целомудренно хорош был этот благодатный край, столько в нём было всепрощающего спокойствия, терпеливого незлобия и нежной, женственной грусти, что странно было видеть, как солдаты с саблями наголо вели к берегу кучку добродушных, смиренных людей.

И двигалась вслед за ними огромная толпа народа: вся Селитьба была тут, и вся округа, и все жители городка, жадного до зрелищ.

А они шли, понурив головы, ни на кого не глядя, и было что-то недоумевающее в их согбенных спинах, и тяжёлых движениях. Казалось, что они всё ещё не верят в подлинность произведённого над ними суда и уносят в своей разочарованной душе неистребимые древние сказки и фантазии и какую-то необнаруженную тайну о поисках божеской правды.

И казалось, что, опять не найдя её, они теперь снова идут на самые дальние, самые тяжёлые поиски, что легенда о царской грамоте не только не замрёт, не рассеется, но будет ярко расцвечена цветом их крови, украшена песнью о страшном губернаторе, о пытках, цепях и тюрьмах, о слезах и страданиях, о неправедных судьях…

Глухо и тяжко двигалась за ними бесчисленная толпа. Не было ни говора, ни плача: молча двигалась пёстрая толпа по песчаному берегу, и жёлтым облаком стояла над ней густая золотистая пыль, освещённая весенним обилием солнечного света.

И когда вошли они по гибким сходням на буксирный маленький пароход — вся толпа сгрудилась к самой воде и молча стояла колыхающейся массой, и сотни лиц и глаз обращены были к ним.

Пароход медленно отходил. А они стояли все в ряд, у борта парохода, бледные, с крепко стиснутыми челюстями, судорожно схватившись напряжённо-вытянутыми руками за перила.

Стояли неподвижно, словно окаменелые, впившись остановившимися глазами в родную толпу, в родные горы. И в этой каменной неподвижности их чувствовалось тяжкое напряжение огромной силы, и каменными казались крупные лица их, и железными казались вцепившиеся скрюченные пальцы.

Долго уходил пароход, уплывая всё быстрее и дальше, становясь всё меньше.

И долго стояла толпа на берегу и всё смотрела в блестящую речную даль, где в сиянии весеннего дня чёрной точкой потонул пароход.

И мало-помалу, без говора и шума как после похорон растаяла толпа и уползла кучками по разным дорогам.

И никого из людей не осталось на берегу.

Кругом была одна природа, неизменная, жизнерадостная и равнодушная к людям: под щедрыми лучами солнца остались Волга и горы, полные глубокого безмолвия и покоя: такими они были сотни лет назад и всё такими же остаются теперь.

Зелёные, кудрявые горы целиком отражаются в зеркальной глубине, чуть виден вдали плоский луговой берег, да Молодецкий курган — богатырская голова с мощным выражением каменного терпения и таинственной печали на морщинистом тысячелетнем лице угрюмо смотрит на окружающую ширь, и хмурится, и вечно думает свои старые, разбойничьи думы.


PD-icon.svg Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.