Разумные (Позняков)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Разумные : Записки таракана
автор Николай Иванович Позняков
Дата создания: 1885. Источник: Позняков Н. И. Соловьиный сад и другие рассказы. — СПб.: Типография М. Меркушева, 1900. — С. 187.Разумные (Позняков) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Удивительное дело! Сами они, эти людишки, заводят нас в своих жилищах и сами же нас ненавидят и преследуют, как будто не они, а мы виноваты в том, что делаемся их сожителями!.. Никакой нет справедливости в этих людишках… А ещё называются разумными животными!..

Я положительно сомневаюсь, чтобы, например, мои прежние хозяева, Капитон Григорьевич и Амалия Августовна, были, действительно, разумными. Стоит только взглянуть на их лица, посмотреть, как они одеты, последить за тем, что делают, послушать, что говорят, — и невольно скажешь тогда: «Господи! Да неужели же и в самом деле это разумные? Да после этого неразумные-то какими же должны быть?..»

Представьте вы себе человека — ни большого, ни маленького, так себе, среднего роста. Но в ширину он немного разве меньше, чем в вышину, так что имеет вид овальный. У этого яйцевидного человека нос также яйцевидный и напоминает собою пасхальное яичко, потому что от переносицы до самого кончика сплошь красного цвета. Если смотреть Капитону Григорьичу прямо в лицо, а не с боку, то кажется, что нос его занимает ровно четверть физиономии. Так что, сравнительно с носом, все остальные части его лица кажутся какими-то карликами. Лоб у Капитона Григорьича низкий и узкий, перерезанный тремя длинными, глубокими морщинами, идущими от виска к виску и отделёнными друг от друга жирными грядками кожи. Красные, толстые губы его вечно чмокают, как будто он постоянно жуёт что-то. Щёки отвисли. Капитон Григорьич редко бреет усы и бороду, а потому у него верхняя губа, подбородок и щёки почти всегда покрыты густою, жёсткою щёткою, сероватою от пробившейся в бороде и усах проседи. Такую же густую, сероватую щётку представляют собою коротко остриженные волосы Капитона Григорьича. Ну, а глаза… Признаться, мне в первое время казалось, что у него глаз вовсе нет… И только потом уже я с высоты моей перегородки — моего любимого местечка — я разобрал, что у Капитона Григорьича есть глаза, т. е. вернее — глазки, но они почти совсем заплыли жиром и закрылись обеими веками.

Ну, что? Как вам понравился портрет? Хорош мой бывший хозяин? Погодите, впрочем, давать ваше заключение о нём: это ещё только физиономия; а мне хочется нарисовать вам его во весь рост, для чего и необходимо взглянуть, как он одет.

Капитон Григорьич почти не выходил из халата. И что это за халат, если б вы только видели! Сдаётся мне, что если бы Амалия Августовна попробовала топить из него сало, то наверно вытопила бы не один фунт. На некоторых его местах, которые меньше трутся, — например, на плечах и на полах сбоку, — остались ещё следы турецкого узора, и отчасти сохранился прежний лиловый цвет. Остальные же части халата или выгорели окончательно, так что приобрели какой-то рыжий цвет, или же так засалились, что глядя на них, можно подумать, не полежали ли они как-нибудь случайно в масле денёк-другой. Халат этот надевается Капитоном Григорьичем с самого утра. Как только Капитон Григорьич, проснувшись и почёсывая спину, спускает ноги с кровати, — они прямо попадают в широкие туфли, стоящие тут же наготове, а рука его протягивается к стулу и берёт с него халат. Затем Капитон Григорьич медленно поднимается на ноги, и руки его, проскользнув в рукава халата, притягивают со столика коробку с табаком и гильзами. Не проходит после этого и двух минут, как уж по всей комнате носятся синеватые клубы едкого дыма, а Капитон Григорьич, сидя на своём изодранном, потёртом кресле с обломанной правой ручкой, в шлёпанцах-туфлях на босую ногу, с незастёгнутым воротом измятой ситцевой рубашки, пыхтит, в ожидании стакана чаю, из своего длинного, прокоптевшего насквозь мундштука, неподвижно смотрит в окно на двор заспанными, полуслипшимися глазками и наполняет всю комнату таким тяжёлым, громким сопением, как будто он каждым вздохом вбирает себе в грудь и затем выдыхает из неё целые пуды воздуха…

И так — весь день. С самого утра до вечера сидит Капитон Григорьич на кресле, смотря в окно, и поднимается с места разве только для того, чтобы пересесть к столу, когда готов обед, или принести коробку с табаком и гильзами. Глазки же свои он отводит от снежных куч на дворе лишь тогда, когда вздумает набить себе новую папиросу, или подавить ложечкой в чайном стакане лимонный ломтик, или же когда, недовольный своею супругой, начнёт перебраниваться с нею.

Кстати — благо зашла речь о супруге Капитона Григорьича, попробую нарисовать также портрет Амалии Августовны.

О, это — замечательная образина! Так постоянно величает её супруг, когда у них из-за чего-нибудь начинается ссора. При этом, желая уколоть Амалию Августовну намёком на её немецкое происхождение, он никогда не ограничится тем, чтобы просто назвать её «образиной», а непременно дополнит так хоть например:

— У… образина колбасная!

Немка сердится на мужа, стучит кулаком по столу и, нахмурив брови, кричит ему:

— Мольшитт! мольшитт! Мой вам говрит!

А тот, спокойно глядя на жену, продолжает подтрунивать над нею:

— Котёл пивной!

— На будет ли?.. Ви не будеть перестать?

— Колбаса гороховая…

Aber[1], Капитошшша!..

— Картофлятина! Ишь… раскраснелась как колбаса варёная…

— Капитошшша! Aber sei doch vernümftig!..[2]

— Ладно! Ты бы в кухню шла: гляди, у тебя щи уйдут…

Pfui! Verfluchte[3] тварь!..

Тут уж она всякий раз до того взбесится, что с этими словами выбежит из комнаты в кухню и сильно захлопнет за собою дверь, так что, бывало, перегородка, с которой я смотрю на них, вся даже затрясётся, и я еле удержусь на ней. А Капитон Григорьич засмеётся вслед своей благоверной коротким смехом, при чём весь как-то всколыхнётся на кресле и, повернувшись к окну, снова устремит глаза на снежные кучи.

Мне же с моего любимого местечка, — с той перегородки, которая отделяет кухню от комнаты, — видна была не только эта комната, но и всё то, что происходило в кухне. Там Амалия Августовна, рассерженная мужем, злобно принималась за стряпню. Рыбная чешуя, которую она сбрасывала со стола, не попав в ведро, рассыпалась по полу. Тут же валялись не попавшие в него обрезки моркови, капустных кочерыжек, лука и разных овощей, яичная скорлупа, селёдочные головы и хвосты, вытряхнутая из кофейника гуща, картофельная шелуха, кости и всякие негодные отбросы, которым бы место не на полу, а в помойном ведре. Во всей кухне, а в особенности в том углу, где валялись все эти отбросы, пол всегда был какого-то неопределённого, не то серого, не то бурого цвета, а к запаху варившихся кушаний примешивался очень приятный для нас, тараканов, запах сырости и затхли. И как же мог бы пол быть чистым, если Амалия Августовна мыла его только два раза в год — в Страстную субботу да в Рождественский сочельник? Она, должно быть, так свыклась с этою грязью, что и не замечала её. Изредка отметала она сор шваброй в угол, дворник же, приходя по утрам в кухню, подскрёбывал его лопаточкой, скидывал в ведро и выносил на лестницу. До утра же, всю ночь, в нём, в этом сору, была наша пожива…

Ах, да! Чуть было не забыл!.. Ведь я хотел нарисовать портрет моей бывшей хозяйки. Начинаю.

Вот она стоит у плиты, подбоченившись левою рукою, а правою снимает жестяной шумовкой накипь со щей и сплёскивает её то прямо на пол, то в ведро через всю кухню, причём брызги этой накипи нередко садятся жирными пятнами на стену. Рост у Амалии Августовны довольно большой для женщины: она, наверно, не ниже своего мужа. Вид у неё так же, как у Капитона Григорьича, не лишён странностей: она вся как будто сложена из мешков и мешочков. Самый большой мешок — это её туловище, на котором еле сходится старое коричневое платье, спереди напоминающее собою мужнин халат. Затем следует мешок поменьше: это — голова Амалии Августовны с физиономией безо всякого выражения. Только в тех случаях можно подметить выражение на её лице, когда она сердится. Тогда все мешочки на физиономии Амалии Августовны словно сразу распухают и стремятся слиться вместе: брови нависают на глаза, щёки надуваются, губы вытягиваются вперёд, отчего и нос кажется длиннее. Но как только у Амалии Августовны начинает отлегать от сердца, все мешочки мало-помалу занимают свои настоящие места, и с лица её пропадает не только сердитое, но и вообще какое бы то ни было выражение. Её серые, довольно-большие глаза смотрят как-то равнодушно, словно ничего кругом не замечая; обрюзглые веки и румяные щёки неподвижны; за жирным подбородком покоятся ещё два подбородка, нависающие к шее; лицо приходит в движение лишь тогда, когда Амалия Августовна начнёт зевать; толстые, красные руки с засученными выше локтей рукавами сложены на груди крестом, — словом, Амалия Августовна всею своей мешковатой фигурой представляет воплощённое спокойствие и безучастность…

Вот, каков портрет моей бывшей хозяйки.

Однако, что ж это я?.. Ведь я и забыл, что вам, любезнейший мой читатель, неизвестно, как я попал сюда и вообще, какое злоключение постигло всю нашу тараканью братию, населявшую кухню Капитона Григорьича и Амалии Августовны. А ведь это самое главное!

Итак, прошу вашего внимания на несколько минут.

В тот день, когда мне суждено было расстаться с квартирой моих прежних хозяев, Капитон Григорьич встал раньше обыкновенного. Даже не встал, а вернее сказать — вскочил. Сонные глаза его глядели сердито, и вообще вид он имел очень недовольный. Опустив ноги в туфли и юркнув руками в рукава халата, он, по обыкновению, потянулся за табачной коробкой, набил папиросу и, усевшись в кресло, задымил на всю комнату.

Тогда проснулась и Амалия Августовна.

— Ти что? — спросила она мужа…

А он коротко ответил ей:

— Искусали.

На этом их разговор и прекратился.

Скоро Амалия Августовна оделась, поставила самовар и подала мужу чай. Он долго пил молча, пыхтя из своего мундштука, но наконец обратился к ней и сказал:

— А знаешь… Амаша: надо бы их… того…

— Кого?

— Надо бы их… немножко… того… А то уж больно…

— Что? — безучастно спрашивала его Амалия Августовна.

— Больно уж кусаются: мочи нет…

— Надо персидский порошок, — посоветовала жена.

— Ну, хоть персидским что ли… или другим каким, всё равно… хоть персидским, хоть там… как его… арабским что ли… а то, право, мочи нет… Вот как пойдёшь на рынок, зайдёшь в аптеку, купишь… на гривенник хоть…

— Гривенник? гривенник — деньги, — заметила Амалия Августовна.

— Оно, положим, и гривенник — деньги, — согласился Капитон Григорьич, — только больно уж они… надо бы их малость поучить…

Они замолчали. А я подполз потихоньку к своему задумчивому приятелю, такому же, как и я, чёрному таракану, и шепнул ему:

— Это они, кажется, насчёт клопов?..

— Да.

— А не насчёт нас?

— Нет. Ведь мы его не кусали!

В десятом часу почтальон принёс Капитону Григорьичу газету. Амалия Августовна взяла корзинку для провизии, надела ватную шубку и отправилась на рынок, а Капитон Григорьич, развернув газету и надев на нос очки, принялся за чтение.

Надо заметить, что чтение газеты — одно из немногих занятий, ради которых Капитон Григорьич отводит глаза от снежных куч на дворе. При этом он никогда не берётся за него сразу, а прежде, почмокивая губами, обязательно начинает расхваливать «Столичный листок»:

— Вот газетка, так уж настоящая… первый сорт!.. Прежде, бывало, «Голос» выписывал… Ничего не стоит… Всё там рассуждения всякие… И не поймёшь…

И, просматривая газету, Капитон Григорьич обыкновенно вслух произносит названия статей:

— «Скандал в увеселительном саду», «Загадочное убийство», «Таинственная драма», «Новый вид мошенничества», «Откушенный нос», «Пожар из-за глупостей», «Паки и паки в кутузку»…

И, читая ещё одни только заголовки статей, он уже посмеивается своим коротким смехом, как бы предвкушая самые описания скандалов, убийств и мошенничеств.

Так и в то утро: Капитон Григорьич, похвалив свою любимую газету и пробежав вслух заголовки статей, начал молча, с едва заметной улыбкой удовольствия, читать её, и усиленнее, чем обыкновенно, причмокивал губами. Когда же Амалия Августовна вернулась с базара, он стал рассказывать ей прочитанное:

— Амаша, вот дела-то творятся! Тут — скандал, там — скандал… Тут украли, там убили, здесь… хе-хе… в глаза нюхательным табаком… ну, и ослепило, а они часы-то захватили и давай Бог ноги! Хе-хе!.. Люблю!.. Всякие происшествия, приключения!.. Это не то, что «Голос» или там… как его… что вместо него-то выходили…

Амалия Августовна, привыкшая к этим рассказам мужа, казалось, не слушала его и спокойно вынимала из корзинки всё, что накупила.

— Вот, взяла, — сказала она Капитону Григорьичу, подавая ему склянку с чем-то светлым внутри.

— Ага! — заметил он коротко и снова углубился в чтение.

Прошло с час времени. В комнате царила тишина, изредка прерывавшаяся шелестом газетного листа. Да из кухни кое-когда доносилось, как Амалия Августовна, чистя картофель, отшвыривала шелуху в сторону, к ведру. Наконец Капитон Григорьич, аккуратно сложив газету вчетверо, поместил её на полке, взял принесённую Амалией Августовной склянку, посмотрел её на свет, вынул пробку, понюхал и улыбнулся.

— Ладно! Вот я вас… того, — сказал он и направился к кровати.

До того утра мы ни разу ещё не видели Капитона Григорьича в таком оживлении, в какое он пришёл, посыпая от клопов тюфяки, перины, доски на кровати, взлезая даже на стол и протягивая руку со склянкой к карнизу. В комнате ещё громче раздавалось его тяжёлое сопение, и он, то и дело, приговаривал шепотком:

— Вот я вас!.. Хе-хе… Ишь ты… ишь ты… А? Бессовестные!.. Эк их сколько! А? Нет, ребята, не уйдёте, не отвертитесь… Хе-хе!..

Когда наконец весь порошок был вытряхнут из склянки, Капитон Григорьич уселся на своё обычное место и устремил взоры на снежные кучи. Но недолго пришлось ему сидеть: скоро у Амалии Августовны суп уже был готов, и корюшка изжарилась. Капитон Григорьич перебрался к столу. Началась еда, во время которой он всегда выпивает несколько рюмок водки, сопит ещё тяжелее обыкновенного и поднимает такое чмоканье губами и чавканье языком, что даже нам, тараканам, со стороны противно слушать… При этом немало капель супа попадает на его халат, а на колючках, торчащих на подбородке, тут и там, в виде украшения остаются крошки хлеба, мелкие рыбные косточки и ниточки шинкованной капусты.

После обеда хозяева легли, по выражению Капитона Григорьича, «задать храповицкого». А мы предприняли свой дневной выход, который мы всегда делали в это время, потому что хозяева имеют обыкновение «задавать храповицкого» после каждого обеда.

Но на этот раз выход наш был совсем особенный. История с клопами встревожила всех нас не на шутку, и мы вместо того, чтобы, по обыкновению, накинуться на разбросанные по полу и по столу остатки хозяйской стряпни, собрались все на кухонном столе для совета. Трибуной был избран деревянный судок, на ручку которого взбирались поочерёдно ораторы. Я, как неодарённый красноречием, поместился в сторонке, на корке чёрного хлеба и, наблюдая за происходившим, вслушиваясь в раздававшиеся речи моих сотоварищей, глодал эту корку под шумок, — тем более, что успел уже порядком проголодаться.

Первым взобрался на трибуну неуклюжий чёрный таракан, славившийся своим благоразумием и дальновидностью. Если бы не он, никому бы и на мысль не пришло собраться на совет. Но он, когда хозяева ещё сидели за обедом, обошёл некоторых из нас и намекнул на то, что нам грозит беда, и что необходимо обсудить сообща положение дел. Первый призыв его, переходя от одного к другому, скоро облетел всю нашу тараканью колонию, — и вот, дождавшись послеобеденного часа, когда хозяева отправились «задавать храповицкого», мы были уже в сборе и занялись обсуждением нашего положения.

— Друзья мои! — начал неуклюжий чёрный таракан, обращаясь к нам в своём добродушном тоне. — Я думаю, все вы были свидетелями сегодняшней травли клопов. Эти «разумные» сами же заводят нас в своих жилищах, а потом сами же гонят и преследуют!.. Где же тут справедливость? Где эта хвалёная человечность?.. Нет её!

— Нет, нет! — пронеслось в кишевшей на столе толпе тараканов.

— А не приходило ли вам на мысль, что точно такая же история может стрястись и над нашей колонией?

— Очень может!.. Конечно!.. Отчего же ей не повториться? — подтвердило несколько голосов с разных сторон.

— Как же быть-то?

Гробовое молчание послужило ответом на его вопрос.

— Как же быть? Спрашиваю я вас, — повторил он.

Тогда на трибуну быстро взобрался известный крикун, юркий, худенький прусачок, и начал своим пронзительным голоском отрывистую, бессвязную речь:

— Милостивые государи! Я полагаю, милостивые государи, что… я полагаю, что чем хуже, тем лучше…

— То есть, как же это так? — прервал его кто-то из толпы.

— То есть… я полагаю, милостивые государи, что чем грязнее они, эти «разумные», чем грязнее они содержат свои жилища, тем, милостивые государи, я полагаю, лучше для нас… тем больше наша пожива, тем колония наша, я полагаю… колония приближается к идеалу благоденствия… тем, можно сказать…

Но тут его прервал неуклюжий чёрный таракан:

— Позвольте, мой друг, не в том суть и не об этом речь…

— Так о чём же? — задорно спросил оратор.

— Никто не спорит против того, что мы до настоящего времени, действительно, благоденствовали, чем и обязаны, главным образом, тому, что «разумные» чрезвычайно нечистоплотны. Но дело-то всё в том, что нам грозит беда, и если она ещё не висит над нами, то нагрянуть ей к нам очень и очень недолго. Поэтому необходимо заблаговременно принять меры.

— Позвольте! — вскричал оратор. — Вы предвосхищаете мою мысль! Я именно и намеревался сказать вам, милостивые государи… Я хотел указать на то… на те средства, на то главное средство…

Тут в толпе кто-то нетерпеливо перебил его:

— Какое же средство?

— Средство это — укрыться, не показываться им на глаза…

— Значит, бежать?

— Нет, милостивые государи, нет! Не бежать. Мы должны пользоваться теми благами, которые представляются нам этою квартирою…

— Да что вы, сударь, городите! Какие тут блага, когда всех нас, того и гляди, засыплют порошком, и нам придёт карачун?.. Да и где вы укроетесь здесь? Укажите хоть одно такое место, где нас не застигли бы взоры этих «разумных».

Тут крикливый оратор, окончательно сбитый с толку и не найдя, что ответить, сконфуженно промолчал.

— Долой! Долой его! — раздалось со всех сторон.

И он в досаде сбежал с трибуны.

Тогда на его месте показался новый оратор, тоже прусак, но пользовавшийся во всей колонии почётом за свою рассудительность и находчивость.

— Итак, братие, — сказал он, — мы всё ещё не нашли способов избежать могущей постичь нас опасности. В сущности, предшественник мой по трибуне был до некоторой степени прав: нам, действительно, предстоит такая дилемма: или укрыться и спастись, или же остаться здесь и погибнуть. Рассмотрим сначала первую часть.

— Хорошо, хорошо! — раздались в толпе одобрения. — Браво! Браво!

И оратор продолжал:

— Укрыться? Но где и как? Здесь — негде: тут мы во всяком случае можем быть замечены и подлежим неминучей гибели…

— Верно, верно! — подтвердили товарищи.

— Если же мы попытались бы укрыться где-нибудь вне этой квартиры, то опять-таки наша безопасность подвержена сомнению: лестница холодная и на ней мы все можем немедленно перемёрзнуть; в чулане также; в соседней же квартире, как известно, царит такая чистота, что в ней не нашёл бы себе поживы даже один таракан — уже не говоря о целой колонии. Итак, укрыться нам от «разумных» немыслимо. Что же тогда остаётся? Погибнуть?

С этим роковым вопросом оратор смолк, как бы в ожидании ответа. Но в толпе царило прежнее молчание, словно она охвачена была каким-то тяжёлым, томительным предчувствием, — как будто робость, овладев ею, сковала её своими леденящими объятиями…

Тогда оратор внятно переспросил:

— Погибнуть? Неужели, братие, должны мы погибнуть?

И мне показалось, что все сразу вздрогнули, и толпа заволновалась.

— А защита? — спросил кто-то нерешительно.

— От «разумных»? — возразил другой. — Да ведь они такие большие…

— Ничего не значит: зато нас много.

— Конечно!

— Совершенно верно!

— Да, да! Надо только умеючи сделать!

И вот со всех сторон послышались советы, крики, призывы к защите, к мести. Толпа притихла немножко лишь тогда, когда на трибуне показался большущий чёрный таракан, известный своими военными способностями, почему все и звали его «генералом».

— Тише! Тише! Генерал хочет говорить! Генерал! — раздалось вокруг, и толпа совсем затихла.

«Генерал» начал с того, что одобрил мысль защищаться от «разумных». Затем перешёл к обсуждению плана военных действий и предложил принять не оборонительное положение, но наступательное, а именно — дождаться ночи, когда хозяева спят очень долго и крепко, сразу напасть на них и задать им такого страху, чтобы они навсегда запомнили это нападение и относились бы к тараканьей колонии с почётом. План этот был принят восторженно. Обрадованная толпа собиралась даже качать «генерала». Но вдруг из комнаты донёсся к нам громкий храп. Это означало, что Капитон Григорьич просыпается, и вот вся колония кинулась врассыпную — кто куда: и в половые щели, и за посудный шкаф, и под плиту, а я быстро взобрался на своё обычное местечко и принялся не без злорадства созерцать оттуда наших хозяев.

Когда Капитон Григорьич уселся в кресло и, устремив неподвижные взоры на снежные кучи, запыхтел из своего мундштука, проснулась и Амалия Августовна и, увидев мужа, спросила его с удивлением:

— Что? Ти уже всталь?

— Как видишь, матушка.

— Что же ти не спаль?

— Да что? Лучше уж и не говорить… Опять…

— Кусаль?

— Просто мочи нет! Не дадут глаз сомкнуть… ни на минуту… Хоть вон беги из дому!..

Помолчав немного, он добавил:

— Ты бы, Амаша, не поленилась бы — съездила да привезла бы какого-нибудь получше. А то этот никуда не годится.

В ту минуту я не догадался, о чём именно говорил Капитон Григорьич. Но это и было самое роковое для всей нашей колонии. Вскоре Амалия Августовна оделась и куда-то отправилась. Вернулась она только часа через два, когда стало уже смеркаться.

— Ну, какого привезла? — спросил её Капитон Григорьич.

— Турецкий, — ответила она, вынув из кармана длинную жестянку.

— Ого! Какая большая! Из неё можно целый… бенефис устроить… Хе-хе!..

При этом он кивнул подбородком к кухне.

Только теперь припоминаются мне все эти подробности, и я умею постичь их смысл. Тогда же я не придавал им решительно никакого значения и даже не догадывался, что содержалось в этой красивой жестянке.

Узнали мы это вечером.

Перед сном Капитон Григорьич проделал с жестянкой буквально то же самое, что утром проделывал со склянкой. Тут уже нам стало ясно, что гибель наша весьма возможна и даже, может быть, близка. Наши опасения усугублялись ещё тем обстоятельством, что Амалия Августовна, уже напившись чаю, вновь поставила самовар, взгромоздила его на стол в комнате, положила около него большой водяной ковш и, когда самовар уже начинал кипеть, легла на кровать и потушила лампу.

— И зачем бы ей нужен самовар, когда она уже спать улеглась? — перешёптывались мы между собой в недоумении.

Но медлить нам не следовало. Когда в комнате и в кухне стемнело, мы все собрались на кухонном столе под командой «генерала» и уже стали выстраиваться в ряды, чтобы двинуться в поход. Однако, тут нас немного приудержал неуклюжий чёрный таракан: со своею обычною рассудительностью он посоветовал нам хорошенько подкрепиться перед походом, — и вот мы накинулись на корки хлеба, на сахарные крошки, на обрезки говядины, в своём торопливом рвении не замечая ничего кругом. И вдруг…

О, это было ужасное, роковое мгновение!..

Над столом потряхивалась жирная рука, державшая жестянку, откуда сыпался мелкий, словно пыль, порошок… Я видел ещё руку, державшую свечку, и ещё руку, в которой был ковш… Над ним клубился пар, а из него лился кипяток на стол, и на пол, и на окно, и на плиту… Мельком видел я довольную улыбку на лице Капитона Григорьича и слышал его короткое «хе-хе». И ещё видел наших, которые метались в страшной суматохе, попадая в кипяток… Не помню, как очутился я у двери, — кажется, слетел со стола кубарем… Я бежал, позорно бежал…

Очнулся я от своего переполоха только здесь. Из всего бегства у меня сохранились в памяти лишь какие-то бессвязные обрывки… Щель под дверью… холодные каменные плиты лестничной площадки… ещё дверь, высокая, обитая клеёнкой, с медными гвоздиками… и ни единой щёлочки!.. Я взбираюсь по ней кверху… Вот у петли крошечная, еле заметная щель!.. Не знаю, как я пролез в неё и очутился здесь… И что же? Чистота… и чистота… и чистота… и никакой поживы!..

Вот уже несколько дней, как я голодаю здесь, забившись за шкаф в тёмном, холодном чулане. Выйти отсюда, пробраться в комнату, в кухню — страшно: там наверно есть какие-нибудь «разумные» — и гибель неизбежна…

Попробовал я вернуться к своим старым хозяевам. Это было на другой день после нашего злоключения. О! Мне не забыть этого зрелища, ужасного зрелища… никогда не забыть!..

С трудом пролез я чрез узкую щель клеёнчатой двери, перебежал холодную площадку лестницы, шмыгнул в кухню Амалии Августовны. И вот мне представилась страшная картина разрушения… В углу у ведра лежала целая куча тараканов… То была наша колония… Должно быть, все были тут. Я даже узнал некоторых. Вправо от кучи светлелась засыпанная порошком спина «генерала». А на самом верху этой груды валялся кверху ножками крикливый оратор-прусачок.

Бедные, бедные товарищи! Больно стало за них и за себя… И за что мы так пострадали?.. Ведь мы никому зла не желали и не делали…

Но размышления мои были внезапно прерваны: около меня шлёпнулся кусок картофельной шелухи. Откуда это? Догадаться было нетрудно: у кухонного стола сидела Амалия Августовна, держа в одной руке ножик, а в другой большую картофелину. Из комнаты же ко мне донеслось тяжёлое сопение: там у окна сидел в кресле Капитон Григорьич. Увидев их и затем взглянув на груду моих товарищей, я весь затрясся от злости и гнева, и решился немедленно же уйти, для того, чтобы более уже не возвращаться туда.

И я ушёл.

И вот теперь один… один, под гнётом сокрушающей тоски, вспоминаю я о былом, оплакивая своих погибших товарищей и проклиная «разумных»…


Только что приведённый здесь рассказ усмотрен мною в чулане, на стене, при переделке моей квартиры. Он был нацарапан тоненькими чёрточками, наделанными, по всей вероятности, тараканьими лапками. Когда я нашёл его, то увидел тут же чёрного таракана, совсем уже высохшего, лежавшего на полу кверху брюшком. Надо полагать, что то был злополучный автор этих записок. Прочитав его писания и усматривая в них нечто, заслуживающее внимания, я решился предать их тиснению. А если бы кто-нибудь из читателей пожелал узнать, каким образом я сумел понять и перевести тараканий язык на наш, я позволю себе умолчать об этом. Это уж мой секрет.

Примечания[править]