Сбежали! (Немирович-Данченко)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Сбежали! : Страничка из скитальческой жизни
автор Василий Иванович Немирович-Данченко
Источник: Немирович-Данченко В. И. Незаметные герои. — М.: Университетская типография, 1892. — С. 205.

I[править]

В торжественный сумрак старого собора, сквозь цветную розетку готического окна, едва-едва пробивались лучи горячего и яркого за этою мраморною громадою солнца. Оно сегодня все улицы и площади маленького итальянского городка заливало слепящим светом и наполняло душным зноем. Даже у моря, дремавшего под раскалённым утёсом, было нисколько не легче. Зато здесь, в соборе, солнце оказывалось бессильным. Оно не могло пронизать каменные стены, а стёкла окон, то фиолетовые, то синие и красные, пропускали только слабое сияние, тонувшее под громадными сводами, умиравшее там, едва успев отразиться на старых мозаиках, представлявших колоссальные, но уже несколько столетий назад потемневшие фигуры святых. Внизу оно не могло осилить мрака. Оно точно плавало над ним… Тут мигали у алтаря, заставленного Распятием и мраморными статуями ангелов, огоньки высоких свеч, робко раскрывались и потом опять жмурились лампадки, и едва различимые клубы фимиама отсюда вместе с напевом органа медленно поднимались всё выше и выше, точно с трудом проникая сквозь тяжёлый сумрак старого собора. Медленно поднимались, чтобы разостлаться под сводами, вознестись в непроглядную глубь громадного купола и там заснуть, как засыпают в безветрие облака на веющем благоговейною тишиною небе… Только несколько минут простояв внизу на разноцветных мраморах пола, между которыми едва-едва виднелись древние плиты с полуистёртыми изображениями заснувших под ними епископов, рыцарей и королей, плиты с митрами, коронами и гербами, со сглаженными чертами спокойных, опустивших свои каменные веки, лиц, — только постояв внизу, можно было несколько привыкнуть к этому мраку и различить в нём силуэты обтянутых паутиною памятников, колонн, на мраморе которых плечи и руки бесчисленных богомольцев оставили заметные следы, и массы сидевшего и стоявшего народа, сливавшегося издали в одно общее марево…

— Как хорошо тут! — проговорила у одной из колонн только что вошедшая сюда блондинка, не оставляя руки бывшего с нею молодого человека. — Как хорошо!

— Особенно после этой убийственной жары. Дышится легко, по крайней мере. Ты не хочешь ли сесть, Нина?

— Нет, нет… Разве у тебя рука устала?

— Ну вот!

— Я могу опереться о стену.

Мало-помалу перед ней выступали силуэты и профили, до тех пор точно спавшие во мраке, силуэты громадных колонн, профили изваянных у самых стен памятников. Нечаянно опустив глаза вниз, она вздрогнула и отступила: прямо под её ногами было какое-то каменное спящее лицо… Почти сгладилась над ним митра, и только сложенные руки забытого епископа были отчётливо видны с крестом и посохом… Длинная вязь готической надписи почти стёрлась, остался только год…

— Однако… сколько лет тому назад умер… — раздумчиво проговорил молодой человек, улыбнувшись инстинктивному страху своей подруги. — Не бойся, Нина, не укусит за ногу…

Та всё-таки передвинулась… Взгляд её с робким любопытством перебегал по колоннам снизу вверх. Казалось, каждая из них состоит из нескольких спаявшихся вместе; только в высоте они опять разветвлялись, образуя целый лабиринт сводов и арок. Сияние, едва-едва пронизавшее цветные окна, скользнув по ним, замирало на изваяниях, выступавших на этих колоннах. Гладкие снизу, вверху они были прорезаны нишами, в которых виднелись смутные фигуры рыцарей, королей и пап, то благословляющих мрак, заливавший собор, то грозящих кому-то со своей недоступной высоты. С других колонн обрисовывались безобразные существа, держащие в своих каменных лапах каменных же всадников, тщетно старающихся отбиться от этих задушающих объятий… Вон неуклюжая фигура паладина. Лошадь его взвилась на дыбы — тяжёлая, грубо высеченная. В руке у него громадный, больше его самого, меч, и сверху, прямо на его круглый шишак спустился мраморный орёл и точно силится выкрикнуть что-то, распустив свои серые крылья. И все эти изваяния на колоннах знаменовали младенчество искусства. Творческий гений спал ещё, грезя во сне кошмаром каких-то тяжёлых, похожих на безобразные глыбы, существ, призраками, которых трудно отличить от туч, и тучами, складывавшимися в призраки… Вон медведь взлез на колонну — всматривается Нина — и в этом медведе узнаёт попытку создать человеческое лицо и тело… На голове медведя корона, в руках — крест и меч… Очевидно, наивный ваятель, восемьсот лет тому назад, не мог никак справиться с непокорною, не слушавшею его резца, массою камня… Нина окончательно привыкла к этому мраку кругом.

— Николай, посмотри на эти памятники по стенам!.. Кому они?

— Вот тот — королю Рожеру, умершему тысячу двести лет… Вот и он сам спит в нише, сложенной в виде часовни. А этот, которого лошадь обратилась хвостом сюда — знаменитый кондотьери Корригоне. Он славился своею храбростью и жестокостью. Видишь — даже в соборе топчет кого-то копытами своего коня… Вот королева Хуана, — острый колпак одиннадцатого столетия на ней… паутина совсем заткала её отовсюду. Вот атлеты поддерживают гробовую доску, на которой спит папа, должно быть один из бесчисленных Юлиев, а внизу надпись очень наивная, что вместе с ним здесь же похоронены и его дети. Тогда, знаешь, они не стеснялись. В порядке вещей это было!..

Нина с некоторою робостью смотрела на всё это. Казалось, она не уверена была, что все эти каменные мертвецы, всадники, орлы, извивающиеся под копытами змеи и спящие, положив громадные головы на свои мраморные лапы, львы не сдвинутся, не соскочат в мрак собора, не бросятся на неё. Так громадно было сооружение, что хотя внизу шептала свои молитвы и даже пела масса народа, а Нине всё-таки казалось, что она здесь одна, одна лицом к лицу с этою тысячу лет пережившею массой, среди всего этого каменного великолепия. Она опять взяла за руку молодого человека и прижалась к нему. Он повёл её вперёд, туда, где у громадного алтаря столпились массы богомольцев.

— А знаешь что, Николай, — заговорила она с ним шёпотом, точно боясь, что её расслышат и поймут другие.

— Что?

— Наша церковь в Подклетове, помнишь? — лучше.

Он рассмеялся.

— Какой ты ещё ребёнок, Нина!

— Право, лучше. Она такая весёлая. Солнце в неё всеми своими лучами льётся, насквозь её нижет, точно всю золотом осыпает. А в окна — помнишь? — только посмотришь, там берёзки тебе кивают, точно «здравствуй» говорят. Весёлые, молодые берёзки! Птицы на них поют, да как задорно. Как певчие замолчат, стрекотание их так и врывается в церковь, точно и они по своему молятся. Не правда ли, ведь птицы молятся?

— Почему ты это думаешь?

— А как же… Как солнце — они и поют, а жаворонок для того, чтобы спеть, всегда в высоту подымается — к Богу ближе ему. Разве мы знаем, что у них, в их маленьких головках творится?

— Зато я знаю, что творится в твоей.

— Что? — улыбнулась она ему.

— А то, что и тебе самой хотелось бы вслед за этими птицами к своим родным берёзкам вернуться, не так ли?

— Только с тобою вместе… Одна ни за что!.. — и она ещё ближе прижалась к нему…

— Сама знаешь — нельзя… Твой муж на всё способен.

И они оба замолкли. Теперь меланхолический мрак собора был как нельзя более подстать тоске, охватившей эти два молодые сердца.

— Что это значит, писем к тебе нет?

— Не понимаю… — несколько взволнованно заговорил молодой человек. — Дядя никогда не был таким неаккуратным… Ведь вот уж два месяца прошло.

— Писал ты ему ещё?

— Как же, три письма послано.

— Телеграфируй, Николай.

— Смешная ты, Нина. Ты думаешь, здесь это то же самое, что в России. Телеграммы из Италии к нам стоят, Бог знает, каких денег. А у нас…

— Ах, эти деньги, деньги!.. И зачем они!?

— У меня на совести, Нина… Жила ты до сих пор, не зная никаких расчётов, не заботясь о завтрашнем дне.

— Ну, что касается этой жизни, пожалуйста!.. Какая же это жизнь была!? Хороша жизнь — нечего сказать. И сумасшедший дом, куда меня запер было муж, — тоже жизнь? Хорошо, что выручили оттуда. А то, говорят, не особенно-то скоро вырываются другие из этих клеток. Ты мне, пожалуйста, про эту жизнь ни слова… Бог с ней… Меня одно мучает только…

— Что, Нина?

— Как мы обернёмся, в случае ежели дядя не пошлёт денег тебе?.. Вернуться в Россию нельзя. Съедят нас с тобою. И куда мы там денемся?..

— До поры, до времени и толковать нечего. Охота расстраивать себя из пустяков, — попробовал он было ободрить её, но так неудачно, так печально, что она ещё ниже наклонила свою хорошенькую головку.

— А сколько у нас ещё остаётся?

— Да франков сто-полтораста — не больше!..

— Что же, этого надолго хватит?

— На десять дней ещё… И то с трудом!..

Оба призадумались. А между тем напев органа всё разгорался и разгорался; торжественно лилась эта вдохновенная молитва, громче и громче бились её гармоничные волны в души присутствовавших. Скоро внизу послышались сначала неуверенные и робкие голоса, ещё минута — и они слились с широкою мелодией органа. Теперь всё, казалось, пело здесь: и камни собора, и его резные мраморы, и тысячи неведомых существ, точно рождавшихся в спокойно вздымавшихся кверху клубах фимиама, в сумраке, сгустившемся под сводами в глубине высоких куполов. Нине, невольно поддавшейся благоговейному чувству, казалось, что поют и эти бесчисленные каменные мертвецы, лежавшие, скрестив руки, на старых стёртых плитах, и эти мраморные папы и кардиналы, спящие в своих нишах, и эти бронзовые всадники на громадных конях, и эти атлеты, поддерживавшие роскошные саркофаги. Её самое охватило что-то и приподняло… Ей казалось, что она плавает в недосягаемой высоте, вместе с гениальными звуками Палестрины, с клубами и облаками фимиама уносится всё выше и выше.

Она невольно оставила руку своего спутника… Губы её шептали молитву, и та же молитва билась вместе с её сердцем, вздрагивала в каждом её пульсе, внутренним холодом пробегала по её телу.

Напев, занёсшийся в неоглядную высь, точно замер там.

Чувствовалось, что теперь, вместе с вознёсшимися гимнами присутствовавших, он звучит далеко-далеко над землёй, за этой каменной массой, за тем синим небом…

Послышался шум и шорох стульев… Мальчики, в белом, с зажжёнными свечами, проводили всего залитого в парчу и кружева епископа, направо и налево раздававшего свои благословения… Остальные священники ушли в сакристию… Нина точно очнулась от какого-то сна. Будто на землю упала с высоты, куда было занесли её внезапно выросшие крылья!

— Пора, пойдём! — обернулся к ней молодой человек.

Она бросила последний взгляд на торжественное великолепие этих мраморов, порфиров и мозаик, на эти разветвлявшиеся вверху в бесконечные своды колонны, на эти пережившие тысячелетие памятники и, опустив голову, вышла на паперть…

Только что занавеска, прикрывавшая выход, приподнялась, каким светом и теплом пахнуло на них!..

Яркая улица, синее, чисто-восточное небо, слепящие глаза стены домов, какой-то уголок сада с высокой пальмой, зелёная корона которой вся выдвинулась на улицу, и впереди — лазурная даль Средиземного моря… Говор и шум. Волны народа снуют справа и слева. Слышатся песни… Звуки фортепиано несутся из-за одного балкона; из-за другого им отвечает нежный напев скрипки… Они свернули налево в узенький переулок, высокие дома которого точно ещё сдвигались, как будто они хотели расплющить пешеходов своими каменными массами. Сверху висели на протянутых поперёк переулка верёвках целые гирлянды всякого тряпья; через улицу то и дело шныряли чуть не голые дети в открытые двери их жилья, за которыми откровенно выставлялась напоказ каждому желающему будничная обстановка с супружескими постелями, чадом, дымящими кухнями, нечёсаными старухами и тут же в простоте души одевающимися девушками… Переулок свёртывал прямо к почте.

Зевающий чиновник издали видел подходившую к нему парочку. Очевидно, он уже знал их. Они не успели остановиться перед его окошечком, как он им весьма предупредительно крикнул:

E oggi pure non è niente per il signor Marcoff!..[1]

— А почта русская пришла?

— Э!.. Всякая почта не только пришла, но и разослана. Я не знаю, почему бы русская, в этом случае, составляла исключение? — весьма резонно заметил он.

— Вы внимательно смотрели, нам нет ничего действительно? — замирающим голосом переспросила Нина и вспыхнула.

— О, signora[2]! — окончательно размяк итальянец. — Если бы вы знали, с каким удовольствием я бы вручил вам письмо… Но его нет… А если его нет, то откуда же я возьму его!?. Я не могу написать его сам, но если б мог — вы не можете и сомневаться, что оно давно было бы у вас!.. A domani![3] — ответил он весьма обязательно на унылое «addio»[4] молодого человека.

— И сегодня ничего нет, — совсем безнадёжно уронил он.

Слёзы показались на глазах Нины.

— Бедный Николай! Это ты из-за меня всё!..

— Нина, как тебе не стыдно! Скорее ты терпишь из-за моего легкомыслия!

— А что же мне осталось, если бы ты не спас меня? Петля?.. Лучше уж не станем говорить об этом.

И они вместе пошли домой в убогий «альберго»[5], выпятивший свой пёстро расписанный фасад прямо на тихое сегодня, словно задремавшее от жары море. По узенькой и тесной лестнице они поднялись в свою комнату. Пахло оливковым маслом, пригорелой полентой; снизу доносился крикливый голос хозяйки, распекавшей кого-то.

— Чечилия опять заперла ставни, от солнца, — проговорил Марков, только чтобы положить конец этому молчанию.

Нина распахнула их и невольно засмотрелась.

Бесконечная морская даль вся горела перед нею…

Несколько судов замерло вдали, — штиль, — не сдвинуться им с места вовсе… Там, далеко-далеко облачко всползло было из-за моря на небо, да лень ему стало, или жара растомила, оно так и осталось, только от солнца по краям пылает…

— Как хорошо, как хорошо! — проговорила Нина. — Тут невольно забываешь всякое горе. Ну, что опускать голову… Будет ещё время — наплачемся…

Она запела, улыбаясь и солнцу, и небу, и морю…

II[править]

А между тем ей, именно ей, и было о чём призадуматься.

Со всех сторон набегали чёрные тучи. Жизнь, было улыбнувшаяся ей, опять вся ушла в душный и холодный туман. Даже это южное солнце не могло рассеять его своими жаркими лучами. Бывают существования, где минута радости, жалкий проблеск счастья, оплачивается годами страданий. Нина могла с полною справедливостью упрекнуть судьбу, что она на её долю послала именно такую жизнь. Оставшаяся сиротою после отца, она была сварливою тёткою выдана замуж за старика-генерала, славившегося своим богатством и крутым нравом. Из одной жалкой и бедной клетки она попала в другую, раззолоченную, роскошную, но ещё более крепкую. Сквозь её решётки и затворы девушка любовалась с печальным недоумением на свободу и приволье других; сама она тщетно рвалась бы отсюда, — ей было некуда уйти из её проклятой темницы. Суровый старик пристально следил за нею, и по мере того как она бледнела и чахла, сердце его не смягчалось, — напротив, он всё мрачнее и мрачнее хмурил свои седые брови. Покорная и безответная, она старалась сделаться ещё тише и незаметнее в богатом доме, хотя ей донельзя противны сделались все эти раззолоченные хоромы, зеркала, бронза, тропические растения. Ей казалось, что на всём лежит влажный след противных рук старика; всё это сумасшедшее богатство кругом производило на неё впечатление отвратительных ласк её мужа, циничных и безмолвных, не озарявшихся ни одним лучом искренней любви или страстного увлечения. Дошло до того, что она целые дни проводила у себя в комнате, сжавшись в уголке громадного дивана и неподвижно глядя в окно, за которым сверкали и золотились на солнце главы московских церквей, высились стены Кремля, и далеко горел и величаво лучился купол храма Спасителя… Безоблачное небо со своим неоглядным простором раскидывалось там, и тщетно её глаза отыскивали, где оно кончается. Глубь его была неизмерима. Оттуда веяло на неё бесконечной свободой и простором… Она, всё также съёжившись у себя, широко раскрытыми глазами следила за полётом вольных пташек, за клубами сизого дыма, подымавшегося в недостигаемую высь, и часто ей казалось, что её тело осталось здесь в ненавистной обстановке, в уголку на диване, что оно совсем-совсем оставлено ею навсегда, а дух её носится и плавает в этом лазоревом пространстве — блаженный, полный иной, нездешней жизни, сливающийся с золотыми лучами солнца и глубокою синью неба, играющий со звуками колоколов, когда они, медленно колышась в воздухе, проплывали мимо… Добром это кончиться не могло. Врачи, посещавшие её, предупредили мужа, что жена его близка к помешательству. Её надо было отправить за границу и как можно скорее. Там она очнулась. Швейцария, вся в голубой с серебром парче своей, Италия со знойным солнцем и невиданною пестротою южных красок охватили её несказанным блаженством. Она поехала со своею тёткою, — мужа здесь не было. Нина стала оправляться быстро. Кроткая улыбка вернулась на её зарумянившееся лицо, южное солнце отразилось в её потускневших было глазах, расправился согнувшийся было стан… И вместе с приливом сил, молодости и здоровья впервые в её сердце постучалось совсем до тех пор неведомое ей чувство. Тут же, в одном отеле с нею, оказался русский — юноша-художник, учившийся в Италии. Он жил на средства своего дяди — приятеля её мужа. Она слышала о нём, о его таланте ещё там, у себя на севере, и потому с первого момента он не был для неё незнакомым. Тётка здесь им не мешала. У неё завёлся свой роман с прощелыгой итальянским графом, у которого, кроме наследственных корон, гербов и девизов, была только пара панталон за душою. Она мечтала о его титуле, он — о её приданом и скорой смерти старухи. Предоставленные самим себе, Нина и Марков живо сблизились. Он узнал её историю, и чувство бесконечной жалости ещё более усилило его любовь. Не надо было и объясняться. Оба были искренни и молоды; для обоих это увлечение было первым, у того и другого не нашлось силы спрятать его, и потому при первом слове, сама не зная как, Нина упала в его сильные руки… Дело «приняло законный ход». От свиданий в саду, подступавшем прямо к мечтательному Лаго-ди-Комо, от уединённых прогулок по горам и окрестным долинам оно перешло в её комнату, потом в его, расположенную совсем отдельно от тётушки, на другом этаже. Впервые Нина узнала всё безумное счастье любви и страсти. Она впервые отдавалась со всем пылом разом проснувшегося увлечения, со всей безбоязностью до сих пор молчавшего сердца. Как будто предчувствуя, что уже недолго осталось быть вместе, они хотели взять друг у друга всё, выпить один из другого всю жизнь, длили и множили пароксизмы любви, обращая её в какую-то горячку, вечный бред… Но хотя они и предчувствовали, что конец близко, тем не менее письмо её мужа о возврате назад как гром упало между ними. В первую минуту, оглашённые и разбитые, они оставались в оцепенении.

— Что же ты думаешь делать?.. Я сама должна возвращаться на той неделе в Россию, ты знаешь — мне нужно продать имение и кончить всё там!.. — спрашивала её тётка.

Замужество старухи было решено, и итальянский граф в новой паре платья, с дорогими перстнями на руках и полным бумажником в кармане, сиял как триумфатор. Он должен был сопровождать старуху в Россию. Она хотела обвенчаться у себя: «Пусть все видят, знают и лопаются с досады», — радовалась тётушка. Разумеется, Нина могла остаться здесь, но у неё не было ни копейки. У Маркова тоже иссякли все средства, и он хотел съездить в Москву переговорить с дядей.

Другого исхода не было, надо было вернуться к ненавистному мужу…

В Москве началась прежняя жизнь, но Нина уже не была прежней.

Она научилась иметь свою волю, своё желание. Марков тоже приехал туда, и они нашли средства видеться мельком, урывками. Но судьба посылала им эти мгновения точно для того только, чтобы после их жизнь казалась ещё ужаснее и темнее. Наконец, ждать дольше не стало мочи. Смерть была легче…

— Что делать, мой милый, дорогой?

Марков был честный идеалист. Изо всех средств он остановился на одном, менее всего подходившем к характеру супруга Нины.

— Надо действовать открыто!

— Как это?

— Пойти и сказать ему всё.

— Кому, ему?!. — с ужасом переспросила Нина.

— Ему, твоему мужу. Я сегодня же поеду — и будь, что будет.

Она пришла в восторг от его смелости, он заразил и Нину своей уверенностью. Решено было, что он приедет завтра утром. Разумеется, мужу не захочется сопротивляться их любви. Теперь не такое время, мы живём в XIX веке, когда и прочее… Он примет всё на себя и даст ей развод, она выйдет за Маркова, и они вместе уедут далеко в Италию, где под синим небом, у тёплого моря забудут все скорби и печали своего прошлого.

Молодёжь так и сделала. Только бешенство, почти до паралича доведшее генерала, помешало ему швырнуть за окно Маркова. Зато он обрушился на свою жену, так что на другой день её вынули из петли. Когда она пришла в себя, мелкий и мстительный старик, не чувствовавший к ней теперь ничего, кроме ненависти, обделал дело так, что Нина попала в сумасшедший дом. Как бы то ни было, но последние дни жизни её в доме мужа были до такой степени ужасны, что даже отдельная келья в этой больнице показалась ей раем. Она дни и ночи проводила здесь в полном безмолвии, и если издали доносились до неё бешеные крики, вопли и стоны помешанных, если посещавшие её врачи и Нину принимали за помешанную, то она, по крайней мере, не слышала голоса своего мужа, не видела его перед собою. Часто ночью, просыпаясь от диких выкликов больного соседа, она в ужасе раскрывала глаза, но потом сознание, что она одна, что около нет противного старика, охватывало её приливом какой-то печальной радости, и ей было грустно, но легко, тем более, что ей доставляли письма от Николая и обещали скоро его самого пустить к ней. Марков тоже не терял времени; он искал случая познакомиться с врачами этой больницы и рассказать им историю Нины. Кстати и тётушка, только что вышедшая замуж, вдруг по сему случаю сделалась сентиментальной и тоже со своей стороны принялась кричать повсюду о злоключениях своей племянницы…

Прошла неделя. Везде заговорили; газеты подняли вопрос о несчастной женщине.

Профессор, у которого она была на испытании, явился к ней и расспросил её обо всём подробно. Она откровенно рассказала ему всё, что произошло с нею. Её выпустили на другой же день. Скандал вышел громадный. Пока её приютила семья профессора. Уже официальным порядком вытребовали у её мужа «отдельный вид на жительство» для Нины. Казалось, первое время она не верила своей свободе и своему счастью. Кстати, в это же время дядя Маркова дал ему тысячу или две с тем, чтобы он сейчас же уезжал из Москвы, воображая, что тем самым будет положен конец всяким дальнейшим сношениям его с Ниной. Юноша долго не думал, побывал у неё, сговорился, и дня два спустя они съехались в Смоленске, а затем оба покатили за границу. Живо оставили они за собою весёлую Вену… Около Набрезины им впервые улыбнулось кроткое и ласковое Адриатическое море, а час спустя ветер обдал их ароматом весенних роз… Голубые, полные неги, лагуны задумчивой Венеции, её печальные во всём своём великолепии дворцы задержали наших беглецов ненадолго. Спустя месяц они спрятались от всего света в маленьком городке, сбежавшемся вокруг громадного собора, у самых волн всё также ласково и тихо приветствовавшего их моря. Денег было мало. Как ни была легкомысленна молодая парочка, она сообразила, что следует тратить как можно меньше. Заняли они комнату в крохотном и скромном «альберго»[5], имевшем великолепное название «Семи Королей», хотя в нём кашель простуженной Чечилии слышался по всем трём этажам, а брань хозяйки Мариетты из кухни будила часто жильцов, занимавших самые вышки. Зато здесь было пропасть солнца, и целый день перед окнами голубело приветливое море. Всего этого было совершенно достаточно, чтобы Нина и её спутник забыли обо всём на свете.

III[править]

Так прошло несколько месяцев.

Каштаны и чинары рассказали им своим важным шёпотом все свои сказки; меланхолическая струя фонтана передала им все свои жалобы на долгие годы заключения в вечной тьме каменного утёса, откуда она едва пронизала себе выход на свет и свободу прямо в объятия ласково поджидавшего её моря. Каждый уголок в этом городке был исхожен молодыми любовниками… И вдруг — они сами не знали, как — нужда разом постучалась к ним в двери.

Совсем неожиданно случилось это!..

Раз они сидели вдвоём, глядя всё в ту же вечную, но никогда не наскучавшую им морскую даль.

— Знаешь что, хорошо бы, Николай…

— Ну?

— Отлично было бы съездить в Трани, Бари и Отранто. Наш путеводитель чудеса рассказывает о них.

— Отлично, едем завтра…

— Что это будет стоить?.. — заботливо сдвинула она свои тонкие брови.

— Да, кстати, посмотрю, сколько у меня осталось денег.

Он вынул портмоне и сосчитал. На одно мгновение на лице его отразилось очевидно не совсем приятное изумление.

— Однако! — проговорил он.

— Мало, Коля?

— Невозможно даже… Как же это… Послушай — из пяти тысяч франков, которые я вывез из Москвы, теперь у меня ни больше, ни меньше как пятьсот.

— А это сколько, Коля? Много или нет? Надолго хватит?

Бедная Нина совсем не ведала в простоте сердечной значения и счёта денег. С неё спрашивали — она платила. Да на руках у неё они редко и бывали. Рассчитывались за неё обыкновенно другие — прежде тётка, потом муж.

Марков только улыбался на её вопрос.

— Что же теперь мы будем делать? — впервые задумалась она.

— Я скоро окончу эту картину совсем, продам, а кроме того послезавтра же пишу дяде, чтоб он телеграммой перевёл нам деньги.

И Нина совсем успокоилась…

Но увы, картина была окончена, но желающих купить её в маленьком городке не могло явиться, а дядя, несмотря на то, что прошло уже две недели после того, не отвечал ни слова.

Марков совсем потерял голову…

А дни стояли как нарочно солнечные, светлые, такие светлые, что море и небо, казалось, спорили в красоте и блеске. В каждой струйке сверкало солнце, слепило глаза, когда Нина смотрела в бесконечную синеву Средиземного моря. Её притягивало к себе это море. С детства она любила воду — пруд, реку, озеро, ключ, весело журчавший в овраге, ручей, прятавшийся в зелёной мураве поёмного луга. Она не могла спокойно смотреть, когда, например, лодка тихо колыхалась на озарённой месяцем влаге. Её тянуло в лодку; а когда Нина садилась в неё, девушку начинало тянуть в воду: так бы и бросилась туда, в этот таинственный мир, с которым тщетно заигрывают и луна, и солнце, в ту загадочную глубь, в которой то и дело рисуются ей смутные, неопределённые облики… Целые ночи ещё ребёнком проводила она у окна, глядя на спокойное зеркало пруда, в котором отражались обступившие его деревья, каждый зигзаг лунного отблеска, каждая серебряная змейка его точно манила, звала к себе Нину; и теперь для неё было величайшим удовольствием нанять бородача баркайоло[6] и пуститься на чёрной, точно потевшей крупными каплями смолы, лодке вдаль от этого берега; от этого маленького, но шумного города, туда, где только ветер играет с волною, да с беспокойными криками носятся морские птицы, точно жалуясь этому самому ветру на скупость моря, на отсутствие добычи… И городок пропадал вдалеке; только серый и величавый силуэт собора ещё рисовался там, когда Николай уже начинал её торопить домой назад.

— Ещё немного, ещё какие-нибудь полчаса!

— Смотри, Нина. Ветер может перемениться.

— А ты спроси у Джузеппе.

Старик баркайоло[6] не отводил глаз от Нины. Он улыбался, когда видел на её лице отражение печали; он привязался к двум форестьерам[7], так что день, когда он их не видал, был для него потерянным днём. Катать желающих по морю не было для него промыслом. Дети его ежегодно уезжали далеко-далеко к африканскому берегу, где добывали кораллы. Старик оставался один. В маленьком городе мудрено было спрятать что-нибудь. Скоро все узнали, что двое форестьеров[7] очень нуждаются и сокращают свои издержки. Несколько дней Нина и Марков не катались по морю. Джузеппе явился к ним.

— Чего вы ждёте? — сурово приступил он к Николаю. — Кажется, погода хорошая, и лодка моя спокойна… Я постлал на ней ковры, теперь отлично будет.

— Нет, Джузеппе… Некогда, теперь я, знаете, работаю…

— А! Угол этого собора! — с невыразимым презрением взглянул он на картину. — Нечего сказать — нашли что. Одни камни — ничего больше… — по мнению Джузеппе, только одно море стоило полотна и красок… — Вы вот сидите, а ваша signora[2] всё бледнеет и бледнеет. Разве её можно оставлять без моря?..

— Что делать!

— Как что, — взять шляпу и ехать.

— Мы не можем нынче доставлять себе это удовольствие так же часто как и прежде.

Джузеппе смущённо стал комкать свою шляпу.

— Видите ли, это ведь не моё ремесло… Вы мне больше доставляете удовольствие тем, что ездите со мною, чем я вам своею лодкой… И все другие мне завидуют: «Вот, — говорят, — старик Джузеппе каких себе форестьеров[7] достал». Ну вот, именно, так я и хотел предложить вам, знаете, чтобы вы… не стеснялись. Моя лодка — ваша лодка…

Николай пожал ему руку.

— Нет, Джузеппе, это совсем не подходит… Сегодня мы ещё поедем с вами, а завтра уже нет.

Они поехали, но когда, вернувшись назад, Николай дал деньги Джузеппе, он на его глазах швырнул их в море.

— Вот вам! Я сказал, что я вас катаю для удовольствия, за что же вы меня обижаете!? Лучше станем друзьями. Вашей жене нужен морской воздух. Какое вы имеете право лишать её этого divertimento[8]!..

Так он явился и сегодня. Его пригласили сесть. Он скосил глаза на картину, которую подправлял и подрисовывал Николай.

— Ну, что — всё тот же собор, ничего нового? И как только вам не надоест это, не понимаю!.. Камень, один камень — и ничего больше… Лодку хотя бы! — сурово заявил он, предвидя возможность сопротивления. — А сегодня погода отличная! Едем что ли?

Нина оживилась; взглянув на неё, ещё за минуту печальную, Марков увидел себя в невозможности отказать ей в этом удовольствии. Он взялся за шапку.

— Вот это гораздо лучше… гораздо лучше… — обрадовался Джузеппе, не предполагавший, что дело устроится так скоро.

Нина живо пробежала залитую солнечным светом площадку, выбирая себе место, потому что вся она была застлана длинными полосами сохших на солнце макарон, лежавших прямо на земле. Другие висели на жердях, вбитых в стену, и при малейшем порыве ветра шуршали точно осенние сухие листья. Босоногие женщины с резком вроде колеса на тонком и длинном шесте проходили по лежавшим на площадке длинным полосам теста и таким образом разрезывали их… Нина засмеялась.

— Чему ты?

— Да посмотри… Топчут себе, а потом мы есть будем, и главное — тут же перед самыми окнами…

— Ну, что ж…

— Как что ж?.. Неловко уж очень.

Башня, остаток старого замка, вдвигалась прямо в море. Она разбивалась у её отвесов. Построили эту каменную глыбу давно, когда ещё пираты и сарацины обижали береговое население, то и дело грабя эту страну, убивая её жителей или увозя их — мужчин в рабство, женщин в гаремы… Лодка была около. Она тихо покачивалась как люлька в спокойных руках няньки. Нина живо вскочила в неё, за нею последовал старик Джузеппе… Скоро берег отдалился. Благодаря ли празднику или чему другому — но на море было много лодок… На одной молодёжь пела на просторе свои незатейливые песни… — пела довольно нестройно…

— Чего вы орёте как быки перед дождём! — крикнул им Джузеппе. — Что, разве каждый день у нас бывают такие красавицы? — показал он на Нину. — Ну-ка, Антонио — спой ты. Докажи, что певцы ещё не вывелись в нашем городе.

Молодой рыбак взял гитару, лежавшую в той лодке.

— Что же мне спеть, дядя? — покраснел он, глядя на Нину.

— Одну из наших старых песен, что вместе с нами родились у моря и выросли в море. Спой хоть «Нанни»!.. Да не стыдись, — стыдиться нужно только дурного дела.

Антонио взял аккорд, и скоро на морском просторе зазвучала рыбацкая песня, которую Нина слышала издали…

Под скалами волн удары,
В тёмных гротах шум глухой,
И сквозь бурю звон гитары
Над пучиною морской.
Я смотрю — челнок ныряет
Меж разгневанных валов, —
Громко песни распевает
Одинокий рыболов.
Ставит парус. Птичкой белой
Вьётся лодка, — смерть близка,
Не пойму я песни смелой
Молодого рыбака.
Но смотрю — и вижу рядом,
Отворив своё окно,
За гребцом влюблённым взглядом
Нанни следует давно…
Грудь колышется, и муки
Полон мрак её очей,
А отважной песни звуки
Как призыв несутся к ней.
«Если жить нельзя с тобою,
Я хотел бы на волнах,
Нанни, Нанни — под грозою,
Умереть в твоих глазах!..»

— Как хорошо! — вздохнув, проговорила Нина, когда он кончил, и бросила певцу, следовавшему в своей лодке рядом, розу, бывшую у неё в волосах.

Антонио вспыхнул, прижал цветок к губам и таким благодарным взглядом окинул Нину, что она вся вспыхнула.

И небо, и солнце, казалось, торжествовали какой-то праздник; тёплый ветер нёс от берега тонкое благоухание только что расцветавших апельсинных цветов; море будто дышало, вздымая свои спокойные медлительные волны. Марков засмотрелся вдаль, где весь на свету, под парусами, точно грудью вперёд, шёл большой трёхмачтовый корабль… Джузеппе тоже загляделся туда.

— Это в Африку — в Тунис, — заметил он.

— Почему вы знаете?

— Никуда больше. К Греции надо налево, на Мальту, в Сицилию или Испанию — направо; таким курсом только и можно добраться до Африки…

— Поедем и мы туда! — улыбнулась Нина.

— Я не прочь, — засмеялся Николай.

— В молодости я часто бывал там… — заговорил Джузеппе. — И рыбу мы там ловили, и кораллы добывали… Хорошая земля! В те времена мы плавали не в одиночку, а лодок сорок-пятьдесят вместе, потому что всюду были пираты, ловившие неосторожных, чтобы продать их в неволю… У меня брат был — его увезли тунисцы, потом уже нельзя было и разыскать несчастного. Сказывали вернувшиеся из Марокко бывшие там наши невольники, что видели они его в маленьком городке африканском полубольного, слабого. Мать очень горевала и взяла с меня слово, что я не пущусь больше за кораллами. Так я и исполнил это, ну, а теперь — ничего, всё спокойно, мои дети и дети брата, выросшие на моих руках, плавают туда. Если синьора не уедет, когда они вернутся, — какую я подарю ей нитку кораллов!.. Даже дукесса[9] была бы рада надеть такие…

Спустя час Марков нашёл, что пора возвращаться домой…

— Ну, вот вы всё спрашивали письма, ходили на почту, — встретила его улыбающаяся Чечилия, — а письмо-то здесь, ждёт вас…

— Где, где? — заторопился Марков.

Письмо могло быть только от его дяди. Сейчас, сию минуту должна была решиться их участь.

— Наверху — у вас в комнате.

Нина побежала туда, хватаясь за грудь рукою.

Письмо лежало на столе. Она схватила его и подала Николаю. Тот распечатал и, прочитав первые строки, побледнел.

— Что такое?.. — спросила не терявшая ни на мгновение его лица Нина.

— Так, ничего…

— Отчего же ты не скажешь мне?..

— Постой, дай дочитать…

Но дальше, должно быть, было ещё хуже, потому что он опустил листок и прошёлся по комнате.

— Не томи меня, Коля…

— Нет, ничего… Всё хорошо… Я так…

— Ведь я вижу, что скверные известия. Послушай — не ребёнок же я… Ведь я жена тебе, товарищ твой на жизнь и на смерть, как и ты не раз уверял меня. Следовательно, я имею право знать, — что с тобою, что здесь в этом письме?

— Мало ли вздумается дяде моему написать глупостей — ведь он судит о тебе по словам твоего мужа…

— Всё равно… Опять я повторяю, что я не дитя… Коля, дай мне письмо!

Он протянул его ей, а сам бросился в кресло и схватился руками за голову.

Письмо было не особенно длинно.

«Я не торопился отвечать тебе, — писал дядя, — чтобы ты имел время очнуться и одуматься. Если ты вообразил, что, давая тебе средства работать, я дам их и на разврат, — ты глубоко ошибся, милый мой. Я не могу допустить, чтобы мой племянник, почти под моим покровительством, позорил честное имя моего друга, увозя его жену и путаясь с нею по свету. Для неё, разумеется, нет возврата к мужу. В нём достало твёрдости и мужества пережить этот удар; достанет его и у меня, чтобы положить конец этой глупой и легкомысленной истории. Вот тебе моё предложение. Желаешь, чтобы я продолжал содержать тебя, пока ты там работаешь, — немедленно отправь свою любовницу обратно в Россию. Муж даст ей средства поступить в один из монастырей — замолить свой грех. Она даже может выбрать себе монастырь по своему желанию. Не хочет она, — брось её и вернись сам сейчас же! О ней не беспокойся. Такие всегда попадут на свою дорогу!.. О них заботиться нечего. В Неаполе, недалеко от тебя, есть у меня приятель. Если ты согласен подчиниться моим желаниям, — напиши ему, и тогда тебе опять будет оказано мною прежнее покровительство; нет, — иди на все четыре стороны и на меня рассчитывай менее всего на свете».

Затем следовал адрес его приятеля.

Нина, прочитав это письмо, зарыдала как безумная.

Напрасно Николай стоял на коленях, целовал её руки, — она только и повторяла ему:

— Я принесла тебе несчастье, мой милый… Мне нужно было мучиться одной… За что я тебе испортила жизнь!?.

IV[править]

Оба опустили головы… Начались скверные дни, уже не озаряемые ни одним лучом надежды. И погода как нарочно подстать этому испортилась. Как это ни странно, безразличные у нас, на севере, к тому, что на улице дождь или солнце, люди на юге становятся гораздо более чуткими. Для них синее небо и яркое солнце делаются необходимыми условиями жизни. Найдут тучи, начнётся дождь, более или менее продолжительный — и невольно мрачные мысли заползают в голову, и тоска охватывает сердце… Разумеется, первые лучи солнца, первая улыбка голубого неба разгоняет эти призраки. Но в маленьком городке, где жили наши беглецы, уже несколько дней не было хорошей погоды. Низко ползли серые тучи, так низко, что они, казалось, задевали высокую башню собора и оставляли свой влажный след на его куполах. Ни одного просвета вверху — всё одна и та же густая, сплошная масса. И море как огорчённое потемнело и нахмурилось. Так у опечаленного чем-нибудь человека меняется лицо, сбегает с него приветливая и ласковая улыбка, оно становится мрачным и озабоченным; гаснут ещё за минуту ярко горевшие глаза, бледнеют румяные губы, и глубокие морщины прорезывают чистый лоб… Нина теперь уже не просиживала у окна. Целые дни она ходила из угла в угол, точно обдумывала что-то, грустная и озабоченная… Николай видел, как она с каждым днём бледнела всё больше и больше, как гасли эти ещё недавно так весело, таким бесконечным счастьем горевшие очи… Он старался быть с нею ещё нежнее, чем прежде. И действительно, в его отношениях к ней прошло уже что-то болезненное, — бесконечная жалость сдавливала ему горло и вызывала на глаза слёзы, когда он говорил с нею. Ему почему-то хотелось плакать, глядя на любимую женщину. Не было уже тех полных огня и страсти порывов, — пароксизмы любви отошли назад перед заботою и горем. Завтрашний день — этот неумолимый и бледный призрак — стоял перед ними, отравляя те мгновения, когда им обоим хотелось отдаться прежнему увлечению, забыться на минуту, на мгновение. Каждая неделя выхватывала из незначительной кассы наших беглецов и то, что ещё оставалось в ней. К несчастью, как все люди, не привыкшие к нужде, Марков, очень много работавший последнее время, теперь не ощущал в себе не только недавнего вдохновения — он чувствовал, что в нём исчезла даже энергия работы точно вода из иссохнувшего источника. Он присаживался к полотну, делал мазок, другой, — но потом рука слабела, на голову словно туман находили чёрные мысли, и кисть невольно опускалась; он торопился уйти скорее, ходьбой убить беспрестанно глодавшую его тоску.

— Что ж ты делать думаешь? — обратилась, наконец, Нина к нему.

— Не знаю, у меня голова идёт кругом…

— Да, но ведь от этого не легче. Есть у тебя какие-нибудь предположения, надежды?

Он молча развёл руками.

— Следовательно, выхода нет. А твоя картина? Сколько над нею работы?

— Кончить её можно дня в два-три… Но, знаешь, продать её можно только русским или англичанам. А для этого надо ехать в Неаполь, Рим.

— Так поедем скорее.

— Ещё неделю назад хватило бы на дорогу.

Нина вздрогнула.

— А теперь сколько же у нас?

— Теперь на несколько дней нам хватит…

— И на третий класс недостаточно?

— Нет… Надо более 60 франков, а у нас их 45. Продать нечего. Всё продано. Занять не у кого.

— У тебя нет знакомых?

— Есть в Риме, но и пробовать напрасно.

— Почему?

— Потому что такие же бедняки как и я… Мы сделали громадную ошибку, что поселились здесь. Тут не у кого взять, не с кем посоветоваться.

— Ведь есть же здесь богатые люди, покупающие картины. Посоветуйся с хозяйкой…

Так они и решили сделать. Нина сошла вниз и пригласила к себе Мариетту. Хозяйка только что собственноручно мыла кухню и потому явилась с подоткнутым подолом и засученными рукавами. Узнав, в чём дело, она спросила деловым тоном:

— Покажите-ка мне картину вашу.

Марков повернул к ней мольберт.

Мариетта, подперев руки в бока, уставилась на полотно.

— Ничего не стоит, — решила она.

— Как ничего? — воскликнул художник.

— Разумеется, ничего… Если б ещё люди были… А то, скажите, пожалуйста, стена нашего собора! Что же — её и так, даром, мы видим каждый день!.. Никто не купит такой картины у нас… Это форестьеры[7], когда они очень богаты, могут заниматься такими глупостями — рисовать старые стены. А у нас, слава Богу и св. Марии, дело есть поважнее и посерьёзнее…

С тем и ушла эта ценительница искусств…

— Врёт она, дура этакая! — возмутился Марков. — Я знаю, что я сделаю.

И он обегал почти всех в городе. Явился толстый синдик, быком уставился в картину, мазнул толстым пальцем по ней и, не сказав ни слова, ушёл. Явился худощавый патер — каноник местного собора, — выразил своё сожаление о различии вероисповеданий и утешил наших голубков, что на том свете им, по всей вероятности, придётся гореть в огне неугасимом как и всем еретикам, относительно же картины заявил, что она обнаруживает талант, но купить её отказался. Пришёл местный аристократ, какой-то принчипе[10], мельком взглянул на полотно и долго беседовал с Ниной, выпил кофе и раскланялся. После всех этих визитов Марков оказался в том же положении, что и до них.

Прошло ещё два дня…

Бессонные ночи истомили совсем молодых людей. Нина на этот раз долго лежала, сомкнув глаза, точно обдумывая что-то… Наконец, решившись, она приподнялась на локоть.

— Ты спишь, Коля?

— Нет! А что?

— Я надумала. Иного выхода нет.

Волосы её рассыпались золотою волною на мрамор полуоткрытых плеч. Тускло горевшая свеча выхватывала из мрака эту чудесную головку. Как бы ещё недавно он зацеловал её!..

— Что такое?

— Остаётся одно… — она медлила. Слёзы навернулись на её глазах, но она совладала с собою. — Какое малодушие! — выбранила она сама себя и принудила даже улыбнуться. — Остаётся одно… Брось меня, оставь совсем…

— Какие глупости! — вспыхнул Марков. — Как ты можешь допускать подобные мысли!?

— Подумай, что ж ты тут сделаешь?.. Один, без знакомых, где никто ни в тебе, ни в твоём труде не нуждается. Ведь более нет никаких ресурсов. Ещё сегодня консул на твоё письмо ответил, что ему не отпущено средств помогать нуждающимся русским. Добраться до другого города тебе тоже не на что… Пиши сегодня приятелю твоего дяди, что ты принимаешь все условия… согласен на всё, и — простимся.

— Сумасшедшая! Как могут приходить тебе в голову такие мысли!?

— Придумай другое, если можешь… Я тебе повторяю — иного выхода нет… Я решилась окончательно…

— А ты в монастырь?.. — засмеялся он деланным, печальным смехом.

— Нет, зачем же. Я найду себе дело в России…

— Перестанем и думать об этом. Какие глупости лезут в голову!.. Чёрт знает что такое.

Марков бился как рыба о лёд.

Он отправился опять к синдику, к влиятельным людям, прося их дать ему в долг известную сумму — франков сто, чтобы добраться до Неаполя, где он рассчитывал, что его выручат русские. Но и синдик, и остальные весьма резонно ответили, что русского путешественника они совсем не знают и ссужать его деньгами не имеют никакого основания… Возвратившись домой, он застал у себя Джузеппе.

— Ну, что? — встретила его Нина.

— Ничего, разумеется. Все они салом и свиной щетиной обросли. Какое им дело до нашей нужды!.. Ах, право, умереть бы!.. Единственно, что остаётся нам…

— Я бы хотел поговорить с вами без вашей жены, — обратился к нему лодочник Джузеппе.

Нина вышла вниз к хозяйке…

— Вот что… Вы, синьор маэстро, по всему городу искали денег и не нашли. Я знаю это. Я всё знаю. Жаль, что вы не обратились сразу к друзьям своим.

— У меня их нет, Джузеппе.

— Нет?.. А я не друг ваш? Что же, думаете, лодочник не может быть вашим другом?.. Да мне сам Гарибальди руку жал!.. — вспыхнул итальянец и, по своему обыкновению, затеребил свою шапку.

— Вы меня не так поняли… Я говорил о богатых людях, что между ними не знаю никого, кто бы…

— Да, — прервал его успокоившийся баркайоло[6], — между ними не надо было и искать. Вам следовало бы только мне сказать два словечка: «Джузеппе, нет ли у тебя ста-двухсот франков взаймы?» — и старик Джузеппе ответил бы на это: «Вот они», и положил бы их вот так на стол.

И он, действительно, положил на стол пачку старых, перешедших через несколько рук бумажек.

Марков, взволнованный, вскочил с места…

— Нет… нет… Я не могу принять этого. Я не могу взять у труженика…

— Как, ты не хочешь взять честно заработанных, правых денег и идёшь к разной сволочи просить!? — в свою очередь взбеленился Джузеппе. — Что же, мои деньги украдены у кого-нибудь?

— Не потому я, а потому, что скоро, может быть, и отдать их не буду в силах.

— И не надо скоро. Джузеппе не нуждается. У меня четыре судна по морю ходят… Зачем мне!? Заработаешь — отдашь… Только вот что: я — простой баркайоло[6], ты — маэстро di pittura[11], но всё-таки дам я тебе один совет: перейди на женщин.

— Что?

— Брось рисовать свои камни да соборы. С ними ты умрёшь с голоду. Женщину у тебя купит всякий.

— И падре каноник?

— Эге! И падре… — и Джузеппе лукаво мигнул ему.

— Нина, ты знаешь — мы спасены! — воскликнул Марков, по уходу рыбака, когда она вошла в комнату.

Та словно приросла к месту.

— У нас теперь двести да с нашими двадцатью — двести двадцать франков. Мы можем добраться до Неаполя или Рима, а там я уж знаю, что мне делать.

— Слава Богу… слава Богу!.. Знаешь, Коля, от чего спас меня Джузеппе? — сказала Нина через минуту. — Я ведь окончательно решилась… нынешней же ночью…

— Что ещё такое?

— Если бы он не дал этих денег, я… Я ведь понимаю, что я мешаю тебе во всём… Я бы, как взошла луна, пошла бы на ту высокую башню, знаешь — что над морем?..

— Ну?

— Ну, и бросилась бы оттуда… И ты был бы свободен…

— Да разве я бы пережил тебя!?.

И Марков, потрясённый всем пережитым, зарыдал как ребёнок, опускаясь на колени перед нею.

Примечания[править]

  1. итал. E oggi pure non è niente per il signor Marcoff!.. — И сегодня тоже ничего нет для г-на Маркова!..
  2. а б итал. Signora — Госпожа. Прим. ред.
  3. итал. A domani! — До завтра!
  4. итал. Addio — До свидания. Прим. ред.
  5. а б итал. Albergo — Гостиница. Прим. ред.
  6. а б в г итал. Barcaiolo — Лодочник.
  7. а б в г итал. Forestiero — Иностранец. Прим. ред.
  8. итал. Divertimento — Развлечение. Прим. ред.
  9. итал. Duchessa — Герцогиня. Прим. ред.
  10. итал. Principe — Князь. Прим. ред.
  11. итал. Di pittura — Живописи. Прим. ред.