Сибирские этюды (Амфитеатров)/Загадки

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

В 1902 году усердно летала по газетам не совсем утка — скорее «проба пера» с гешефтмахерскими целями и с иллюзией маленькой правды на дне, — будто французы или американцы какие-то получили или получают концессию на постройку второго великого пути через Сибирь, двухрельсового, который пройдёт гораздо севернее ныне действующего, прорезав тундры, горы, «разливы рек, подобные морям», тайгу и урманы. Не знаю, как известие было принято в России. Говорят, нашлись даже газеты, которые идею французов или американцев серьёзно поддерживали. В Сибири отнеслись к затее с весёлым удивлением:

— Зачем?!

Я не был на севере Сибири, но знал многих промышленников и ссыльнопоселенцев из «Якутки», как «ласкательно» слывут у невольных сибирских жителей грозные районы нижнего течения Лены и Енисея. Один из первых, крупный промысловый хозяин, рассказывал:

— Оставил я в становище, в устье Енисея, на пробу артель на зимовку. Бегу к ним по весне, с пароходом; — опозднился малость, задержался в Енисейске, — кошки скребут на сердце. Выходит по моему расчёту, что уже давно у моих ребят хлеб весь вышел: — как-то они там живы, питаются? Народ непривычный! Боюсь цингу застать, тиф голодный… Подошли мы к становищу, стали в заводи, сажусь на лодку плыть на берег, — крещусь: Мать Пресвятая Богородица, не погуби, помилуй!.. А они, обломы мои любезные, встречают меня, — как ни в чём не бывало: красномордые все, весёлые… Ах, дьяволы! Да чем же вы живы? А вот… И подают они мне, братец мой, стакан питья некоего: чистое, — насквозь видать, как слезинка… Попробовал: вкусно, масляно, чем-то пахнет, на что-то похоже: а что — не пойму. На сёмгу как будто смахивает… — Да неужели жир?.. Кетовый, из рыбы кеты… Очень я подивился! У меня племянник больной, малокровием острым страдает и было ему велено докторами пить рыбий жир, — так он от такого лекарства прекрасного не столь исцелел, сколь с круга спился, потому что — с души воротит, если эту пакость не залить коньяком. В том правиле он, бывало, и действовал: ложку жиру да стаканчик коньяку… ложку жиру да стаканчик коньяку: — к вечеру-то, обыкновенно, так густо вылечатся, что, глядь, от большого здоровья уже и мамы не выговаривает… А тут рыбий жир — как лучшее питьё, без закуски! Даже позавидовал я моим трудничкам, ей-Богу, — и поплыл себе назад восвояси уже с покойным духом…

— Хлеба-то, небось, после открытия такой благодати, ещё меньше им оставили?

— Да, чудак-человек! На что им хлеба, ежели кетою сыты? Да! вот каковы дары природы! А говорят, что на сибирском севере человеку жить нельзя!

Промышленник забывал в своём победоносном анекдоте рассказать, что в возвратный путь он должен был захватить с собою с становища двух работников сумасшедших и несколько полуослепших, и что, в числе умерших, были самоубийцы от лютой тоски полярного зимовья, а из живых две трети требовали себе смены, не соглашаясь на новый срок ни за какую плату. Эти секреты разоблачили спутники и подручные промыслового хозяина, и, хотя рыбы и кеты и живительных чудодействий её они тоже не отрицали, песни их были совсем другие песни.

— А говорили, что на нижнем Енисее человеку жить нельзя! — восклицал хозяин.

— Разве в нижнем Енисее жизнь? Хуже смерти! — восклицали работники.

Приехав в Петербург, я узнал, что французы или американцы, собиравшиеся осчастливить северный пояс Сибири железною дорогою, — не мифичны. Они были в Петербурге, метались, хлопотали, агитировали, сновали по редакциям и, бия себя в перси кулаками, сулили северной Сибири великую будущность.

Monsieur[1]! — восклицали они в одной редакции, патетически простирая длани к окнам. — Monsieur[1], взгляните на дивный дворец, расположенный против вашего дома… Клянёмся, что, когда пройдёт наша дорога, такими дворцами покроется вся Сибирь!!!

Хозяин выслушал и потупился, кусая губы от смеха: напротив был дом предварительного заключения…

Мне хочется поделиться с читателями кое-какими сведениями, которые я имею из первых рук, об этих двусмысленных местах таинственных сокровищ, — поскольку они жизнеспособны и годятся к созиданию в них франко-американских дворцов, хотя бы и в целях лишь предварительного заключения.


— Тятии ми юсьтие? — Ми — ниснетоимстий наёд!

Это — фонографически воспроизведённая фраза из говора крестьян нижнеколымских, в бассейне Лены, и должна она обозначать:

— Какие мы русские? Мы — нижнеколымский народ.

Грубый и мощный, как удары топора в вековую сосну, язык старых посельщиков, язык стрельцов, казаков и раскольников, громовый язык протопопа Аввакума, язык, восхваляющий себя «самогудным», выродился у «ниснетоимстьго наёда» в птичий свист. Объясняются им люди пяти футов роста и менее, между которыми человек, способный поднять пять пудов веса почитается чуть не сказочным богатырём. На пришельцев из России, совсем не крупных у себя на родине, они смотрят со страхом, как на чудовищных великанов иного неведомого, грозного племени:

— Татии, бают, внас бии стаи стаити! (Такие, бают, у нас были старые старики!).

Якут, по отношению к этим жалким выродкам, — представитель едва ли уже не высшей породы, а чукча — несомненно: он сильнее физически, дикий ум его острее, в нём жив гордый, свободолюбивый дух, внушивший столько прекрасных картин известному Тану, — это сильный тюркский народ, с развитою психическою жизнью, не лишённый великодушие и человеколюбия, хотя спиртолюбия в нём, к сожалению, ещё больше. «Ниснетоимстий наёд» — по собственному сознанию и наблюдению людей, имевших с ним непосредственные сношения, — совершенная мразь и телом, и духом. Русскими они, как только что сказано, уже себя не считают. Слово «русский» в краю обозначает уголовного преступника, ссыльного человека и, переносно, опасного буяна. «Русским» пугают детей. Слово «преступник» обозначает специально-политического ссыльного и, переносно же, всякого хорошо грамотного и образованного человека, если он не купец. Я видел письма из этого края, начинавшиеся диким на наш слух, но там наивно употребляемым bona fide[2], обращением: Многоуважаемый господин преступник! Не примете ли вы участие в подписке, устраиваемой в пользу бедного семейства и т. д.

Сколько поколений нужно было, чтобы вывести столь троглодитную расу славянотюркских недоростков? Увы! всего два-три: это — внуки, иногда правнуки русских из России или, — при чём скорость вырождения ещё удивительнее, — мощных среднесибирских чалдонов! О каком бы то ни было культурном воздействии их на край нечего и говорить: они — так же темны, как окружающие их дикари.

Этот «ниснетоимстий наёд» неизменно припоминается мне, когда я слышу чьи либо сладкоречивые рацеи о великой будущей цивилизации Сибири. Я того мнения, что Сибирь, проглотившая без остатка уже много цивилизаций, которых и история-то даже забылась, проглотит и ещё их несколько, а сама. вряд ли цивилизуется и колонизируется, если Бог каким либо переворотом или люди плотиною на Татарском проливе не смягчат её климата.

Неоднократно уже развивал я с подробностью мысль, как преувеличены колонизационные надежды даже для лучших и богатейших уголков этого края-колосса, и с каким льстивым ослеплением мы принимаем временные и зыбкие успехи «ермачества», обогащение нескольких немноголюдных поколений-рвачей за успехи вечной и твёрдой колонизации, а богатые хищнические взятки с девственной природы за задаток будущего богатого народного хозяйства. Что же касается милых палестин в роде колымского и ему подобных краёв, мне кажется, что для колонизации их имеется лишь один рациональный проект — действительно, американского происхождения, потому что он сочинён Марком Твеном. В одном его романе[3] герой-спирит предполагает купить у русского правительства северную Сибирь, чтобы создать в ней государство, населённое… материализованными покойниками, которые-де, не нуждаясь в пище и одежде, заживут в сибирских условиях людям полезно, себе приятно, словом, припеваючи. Проект высоко практичный, а, при всемирно известном медиумическом искусстве сибирских шаманов, даже и легко исполнимый.

Сибирь — страна глубоких экономических загадок, имеющих главным корнем общий суровый недостаток края, размерами своими скорее заслуживающего названия шестой части света: в Сибири по бритому не растёт! На этой почве, очень удобной для сохранения мёртвых мамонтов, живое сохраняется лишь страшною, сверхсильною борьбою за своё существование, да и то с грехом пополам, и вечно на полпути к вымиранию и истощению, и однажды истощённая природа возрождается с ужасающею медленностью. Вырубленная тайга превращается в степь, почти не поддающуюся облесению. Зверовой промысел где вымер вовсе, где вымирает: из пушных товаров многие обратились в мифы давних времён: ныне они достояние музеев, а не торговли. За хорошего медведя в Енисейске платят 75 рублей. Массовые переселения белки — ещё в памяти у сибирских старожилов: в 1859 г., напр., белки ринулись миллионами на запад, через Енисей; город Красноярск оказался на их пути, они бежали по улицам, прыгали по крышам домов, падали в печные трубы. Сложилась даже легенда народная, будто леший сибирский проиграл всю свою белку в карты лешему пермскому, — потому проигранный зверь и повалил тучами за Урал. В 1902 г. в Минусинске я платил за беличью шкуру 25 копеек, за живую белку — 50 коп., а то и рубль! Горностай стоял в цене по 1 р. 25 к.! Не так давно соболя били палками у погребов, а теперь за порядочного соболя надо отдать рублей сорок; живой же соболь, излюбленная домашняя игрушка старинного сибиряка, стал редкостью, о которой слухи идут за сто, за двести вёрст: Иван, мол, Черных живого соболя на цепочке держит!.. Достаточно было пройти железной дороге, чтобы сибирский обыватель, на пятьсот вёрст по обе стороны полотна, остался без главного своего кормильца-рябчика. Москва и Петербург вытягивают дичь из тайги дочиста, а идёт она в тайге от года к году не на прибыль, но на убыль. Минусинский базар торгует на местную нужду почти исключительно бракованным рябчиком, то есть сильно расстрелянным и потому ненадёжным в дорогу, — хороший рябчик не находить потребителя, так как — не по карману: сорок копеек пара. Петербуржцы, конечно, улыбнутся на такую дороговизну, но не забывайте, что ведь это — в краю, где ещё недавно почитали грехом брать деньги за дичь, как за хлеб, и, если вы хотели отблагодарить охотника, то дарили его порохом и свинцом: деньги он принял бы за оскорбление. Дёшево в современной Сибири только то, чего ещё не потребовали от неё для себя Россия, Европа, Америка. Что понадобилось, сейчас же бешено растёт в цене и быстро исчезает из местного обывательского обихода. Стоило в степи появиться датским маслобоям, чтобы по деревням, заимкам и городам началась непомерная убыль молока, в котором прежде чуть не купались, а теперь детям отказывают. Одно западносибирское клеевое дело, с немецкою фирмою, возникло и окрепло из, своего рода, рыбьей шелухи гоголева Костанжогло: инициатор предприятия, из ссыльных, выпросил у киргизов даровую монополию на пользование внутренностями и, вообще, отбросами животных после осенней бойни. Фирма сейчас считается в многих миллионах, а подражатели её все без исключения разоряются, так как материал-отброс, который десять лет назад давался даром за ненадобностью, теперь уже в крупной цене, а если он не даровой, то оказывается, что вывоз его не окупает провоза, новым начинателям не под силу конкуренция со старым, забравшим власть над степью, крепко упроченным богатым делом, и, таким образом, игра не стоит свеч.

Всюду одно и то же: первый Ермак берёт густо и ходит в золоте, а налетевшим на соблазн Ермачкам достаются поскребушки — и пренасмешливые… Сунется в дело человек, и обожжётся на молоке, а потом всю жизнь дует на воду!

В этих странных, богато-нищих краях промышленность и торговля вечно одною ногою на облаке, другою в луже. Нос вывязил — хвост увяз, хвост вывязил — нос увяз. Тосковали сибиряки по водным путям сообщения, развили жиденькие пароходства по Оби, Иртышу, Енисею. Прекрасно! Но одновременно, сразу, страшно упал на тех же реках рыбный промысел: говорят, будто рыба перестала подниматься с устьев к верховьям, боится пароходного движения. Береговое население Оби, в особенности вымирающие, безнадёжно пропащие инородцы, — люди и так без куска хлеба, в самом буквальном смысле этих слов, — с холодным отчаянием чувствуют, как в безрыбьи тает и сокращается изо дня в день главное их подспорье к жизни.

В Сибири — здесь аукнется, а там откликнется, и где это «там», заранее никак не угадаешь: так оно всегда внезапно и неожиданно, что только руками развести! Казалось бы, что общего между железной дорогой и канатным производством? А, между тем, железная дорога пустила сибирских канатчиков по миру. Почему? Да очень просто: умер старый иркутский тракт, по нем больше не тянутся бесконечные обозы с специальною сибирскою упаковкою кладей на дальние расстояния: железнодорожный багаж требует верёвки вдесятеро меньше, производство не окупает себя и бессильно пред конкуренцией из России. Из этого курьёзного кризиса, по непредвиденности своей обострившегося с страшною силою и обезработившего тысячи рук, легко видеть, как даже самые полезные предприятия на благо Сибири, часто роковым образом порождают совершенно мефистофельские отголоски и, «хотя добра, зло производят».

Неизученность Сибири в отношении того, что ей будет в прок, что во вред или втуне, вечная неуверенность предпринимателей, — ступают ли они на лестницу преуспеяния или же в трясину, — главная причина той промышленной косности, которою справедливо попрекают сибиряков. Они очень энергичны в делах маленького, частного хозяйства, в «своём деле», но их не хватает на крупные предприятия, нужные, чтобы оживить спящий, неподвижный, почти мёртвый край. Это — не недостаток личной инициативы, а скорее нежелание проявить её в тех узких рамках административной опеки, в которые втиснуто сибирское общественное хозяйство. Раз опека, так пусть опека и распоряжается упорядочением края за свой страх, риск и расходы, а наши скрыни и энергия — в стороне, приберегается для «свово дела»… Такова сибирская — и далеко не безосновательная — логика. Поэтому сибиряки искони большие плаксы и канюки пред Петербургом, вечно взывают о льготах, о ссудах, о покровительстве. Москва держит их на короткой верёвочке, которую они и рады бы перегрызть, да зубы плохи. Их торговые затеи на широкую ногу всегда звучат как-то химерично и, — быть может, потому, что слишком ошарашивают неподготовленного человека своими фантастическими перспективами, — не пользуются в России симпатиями и доверием. Известны: пресловутый сибирский плач и поход во славу портофранко в устье Оби, а также марк-твеновский проект железной дороги на Берёзов и Обдорск, и, осуществлённый и, нельзя не сознаться, нелепейший в мире канал для соединения системы Оби с системою Енисея; им пользуются три с половиною барки в год, да и о тех сибиряки рассказывают, будто заплывают они — шальные, с хозяйского беспамятного пьянства. Обь-Енисейский канал — классический и поучительный пример того, каких мышей умеют рожать горы сибирских торговых затей после долгих и громчайших натуг! В первый мой наезд в Сибирь, очень короткий и совершенно случайный, в Томске группа купцов ознакомила меня с тогдашнею насущною нуждою местного экспорта: чтобы усилить движение русских товаров в средний Китай, на Кобдо, надо было, уж не помню теперь в каком пункте, где-то к югу за Барнаулом, заменить вьючный путь по горной тропе шоссейным. Стоить это удовольствие должно было 160.000—180.000 рублей, а выгод оно сулило миллионы. Купцы искали правительственной помощи и просили меня поддержать их проект в газетах. Полезность шоссе была очевидна, я с удовольствием написал о его необходимости в газету, где тогда работал, а, при встрече с лицом, от которого значительно зависело это дело, усердно просил его поддержать сибирское ходатайство. Но он возразил — «с улыбкой роковою»:

— Младенец вы! Они вас морочат, а вы принимаете всерьёз!

— Позвольте!

Я с красноречием изложил все сибирские доводы, казалось бы, неопровержимые. А он:

— Я, — говорит, — на всё это отвечу одним соображением. Им было сказано, что казна на их дорогу ничего дать не может, но не имеется никаких препятствий, чтобы они выстроили дорогу за свой счёт с известным порядком погашения затрат через местное обложение дорожного движения, вот как земские дороги. Но такая перспектива им не улыбнулась. Им желательно, чтобы строила казна на свой счёт. А казне это упорство желания — противопоказание о необходимости строить. Если дорога сулит обширный рынок и миллионные прибыли, то на неё не только купечеству целого богатого округа, но и одному купцу — прямой расчёт рискнуть ничтожною затратою менее двухсот тысяч рублей. Если они сами не рискуют и не находят кредиторов для риска в Москве, прямо заинтересованной в среднекитайском сбыте мануфактур, значит, не слишком-то они уповают на будущий рынок, и польза от него — либо будет, либо нет.

Справедливо!

Я отписал о том своим приятельским знакомым, но получил очень неожиданный ответ:

— Какие они там у вас в Петербурге ловкие! Мы выстроим, а они выждут срок, да потом нас обложат?! Не на младенцев напали…

И опять справедливо! Правда — и в Петербурге, правда — и в Сибири. А результат столкновения двух правд — лишь нижеследующий:

Очутившись в Сибири в 1902 году, я навёл справки о шоссе: осуществлено ли? Нет, и память о проекте заглохла. Зато совершенно однородные вопросы возникли о дороге на Ус из Минусинска, о шоссе через какой-то Алтайский перевал из Кузнецка, и всюду одна и та же история: частная инициатива требует сперва казённой помощи, чтобы потом себя проявить; казна требует, чтобы частная инициатива сперва проявила себя достойною помощи, а уж потом ей помочь… Казна не верит обывателю, обыватель — казне. Старая побасёнка о том, как тягались журавль и цапля!


До чего курьёзны противоречия природных данных и обывательской жизни в сибирских городах, трудно изобразить и исчислить. Взять тот же Минусинск — хлебную столицу южной Сибири. Он стоит на соде, но фунт соды стоит в нём 16 копеек. Великолепнейшая водная сила, мощное течение верхнего Енисея, даёт Минусинску возможность дешёвого электрического освещения, — единственной гарантии деревянному городу против пожаров, ужасных при диких ветрах здешнего плоскогорья. Нет! Город коптит бакинским керосином по девяти копеек фунт или жжёт свечи по тридцать две копейки, выгорая время от времени огромными полосами — сколько от поджогов, столько и от неосторожности. Минусинская степь испещрена целебными озёрами замечательной силы, — одно из них — пресловутая Шира, другое — Тагарское — лежит почти под самым городом, в четырнадцати верстах; но озёра никого не исцеляют: по короткости сезона, из за ранних холодов и отсутствия приспособлений к пользованию водами иначе, как в первобытном, натуральном их состоянии. Минусинская степь — житница Сибири, но, когда в ней большой урожай, житница не в состоянии вывезти своего хлеба в Сибирь; когда же в ней случился полный неурожай, то сперва было неоткуда, а, когда нашли откуда, оказалось невозможным доставить в неё хлеб. Помогли денежными ссудами, причём пришлось сильно бороться с алчностью местных богачей, взбодривших продажный хлеб на рубль серебра за пуд, вместо обычных трёх гривенников. Я недавно с невольною улыбкою прочитал газетное извещение, что близ Минусинска открыты залежи глауберовой соли и организуется компания для эксплуатации открытия. Глауберовой соли там, действительно, очень много, но «открывать» её решительно не было надобности: бесчисленные залежи соли и насыщенные ею озёра, на выбор, покажет вам любой местный мужик, и все чалдоны очень хорошо знают значение и возможную будущую пользу этих, ныне напрасных, богатств. В степях верхнего Енисея не Колумбы нужны, а предприниматели. Открывать-то там очень легко, вот капиталом и энергией рискнуть — это другое дело! Я знал в Минусинске ссыльного старика лет девяноста, по фамилии Жарова, который, скитаясь под Саянами, нашёл по Енисею, как он выражается; «шестьдесят мраморных гор», т. е. мраморные пласты шестидесяти сортов. Образчики мрамора Жарова — чудные: такого облицовочного материала в России нет и никогда не было… Но уже в Минусинск и Красноярск верхнеенисейские мраморы доставляются не иначе, как в сугробах белой извести. Драгоценный камень пережигается на известь: больше с ним делать нечего, — невыгоден!..

С. Ю. Витте проехал Сибирь, убедился, что её земледельческая легенда столько же непрочна, как отошедшие в вечность пушная и горнопромышленная, и указал на необходимость саморазвития края в сторону обрабатывающей промышленности — заводской и фабричной, а из нужд насущных, на первом плане, — неотступную потребность в сети путей сообщения: без них Сибирь — мёртвый, лежачий камень, под который никакая вода не потечёт. Тут есть одно слово необычайной важности: «саморазвитие». До тех пор, покуда на эту нескладную громадину Сибирь в Петербурге будут смотреть с центральной точки зрения всероссийских польз, она останется и сама в себе дика и беспомощна, и России не в помощь. Что-то в роде колоссального покойника в доме, который и дорог вам, и стесняет вас ужасно! Для того, чтобы Сибирь живила Россию, нужно сперва её самоё взбрызнуть живою водою. Такова же, как она есть, она — лишь огромный и холодный, пустой коридор. Какая-то транзитная пустыня, безнадёжная для культуры! Где в ней ни остановись, она чужому человеку, пришлому, «навозному» годна только на то, чтобы выбрать из неё всё, что местами попадается хорошего, и увезти либо к Тихому океану, либо к Чёрному морю, а вот, если осуществится проект всеславянской балканской железной дороги, то и прямиком к морю Адриатическому. Нужна широко и быстро развивающаяся сеть железных дорог и именно сеть, а не параллельные пояса, нужно, чтобы железнодорожная сеть помогла Сибири обслуживать Сибирь же, потому что только, лишь в том случае, когда Сибирь будет сама обслуживать себя, она действительно и нормально будет полезна и России… А до тех пор наши к ней отношения — в тех или иных благовидных масках, всё то же старое ермачество… урвал да и за щеку! Осталась дыра, место пусто, — не наша русская, — сибирская беда: Сибири и несчастье! Так тому и быть! Русские Ермаки сосут в себя сибирские природные богатства; неустроенность и хаотичность Сибири, как провинции, если ещё не сосёт, то оставляет без помощи русскую казну. А местами и сосёт…

Крупный хлебный торговец и большой сибирский патриот говорил мне:

— Это сомнительно, чтобы, с железными дорогами, наш усинский и минусинский хлеб завалил русские рынки, как уповают наши энтузиасты: слишком жирная самонадеянность! От нас до рынков 4.500 вёрст земледельческой полосы. Для того, чтобы наш хлеб очень уж для них понадобился, надо, чтобы на всём пространстве 4.500 вёрст стояли неурожаи, потому что, при таком железнодорожном пробеге, хлеб наш не в состоянии доходить к экспортным пунктам за дёшево, и, следовательно, хлеб ближайших доставок, даже при очень средних урожаях, всегда нас побьёт. А вот, что только с железными дорогами мы начнём фактами оправдывать название нашего края «сибирскою житницею», это верно. Сейчас мы — житница собирающая, но не кормящая. На хлебе сидим, но часто случается, что сами не едим и другим не даём. Урожай у нас вовсе не гарантия, что за пятьсот вёрст к северу, не говоря уже о низовьях наших великих рек, люди не будут дохнуть с голода. И в глушь не зачем забираться для примера: у нас на иркутском рынке, в железнодорожном центре, степная бездорожица отзывается такими скачками цен, что обыватели волком воют. А, что делалось по всей Восточной Сибири, когда обманула исконные надежды и не родила минусинская степь! Наши места вот какие: при урожае от нас хлеба увезти нельзя, при неурожае — к вам привезти не откуда! То дешевизна, — хоть не снимай хлеба с полосы, свои руки дороже. То — провоз не в подъём и богачам, не то что среднему крестьянину. У нас залежи хлеба по пятнадцати, по двадцати лет не в состоянии обратиться в деньги и, сидя на полных закромах, чалдон ещё не вышел из эпохи менового торга! Пути сообщения должны обозначить и упорядочить наши местные сибирские районы хлебоснабжения и определить их естественную взаимозависимость, — вот чего я жду от них — первого и с большими надеждами. Алтай — на Обь, Иртыш, Тобол, мы — на Енисей, Чулым, Ангару, дальше к востоку — Амур и Маньчжурка. Должны установиться естественные округа самопродовольствия, — понимаете? А где самопродовольствие, там и жизнь обращается внутрь себя; теперь мы всё на вынос живём, а тогда попробуем чувствовать себя у себя дома. Самопродовольствие — начало саморазвития нравственной и общественной самостоятельности, постоянства культурных интересов…


Из всех этих «само» наиболее острая и насущная потребность сибирского хозяйства — введение земского самоуправления, о потребности в котором, сильно и настойчиво подогнанной войною, я не мало писал в последнее время.

Будет мужицкое земство! — презрительно говорят местные противники реформы, очень немногочисленные противники: мне случалось находить энергичных и убеждённых сторонников идеи сибирского земства даже среди администрации, которой, казалось бы, она должна быть органически антипатична, как ограничение сферы её собственной деятельности. Вот как, стало быть, наглядна там польза земства, и как безысходно во мнении населения большинство нужд края без земской работы и единства! Я твёрдо уверен, что, если бы петербургские ненавистники идеи о земстве в Сибири побывали на средних и мелких административных постах окраины, то и они, вынужденные усталостью и добросовестным признанием своего бессилия бороться с хаосом сибирских запросов, сами заговорили бы о реформах в пользу общественного самоуправления. «Всевластное бессилие» — иначе я не могу характеризовать бюрократический порядок современной Сибири, в которой чиновник может сделать произволом много вреда обывателю, но, даже при добрых намерениях, почти неспособен приносить ему пользу. Так перепутаны отношения, так смешаны деятельности власти, так велико недоверие к ней сибиряка, выращенное столетиями, сперва в воеводском кормлении, потом в «вицеройстве», а потом просто в административной растерянности пред дореформенным краем, о котором до сих пор не решено: благодать он или обуза и потребны ему реформы самодеятельности или бичи и скорпионы «заседательского режима». Последний ещё имеет в Восточной Сибири свои роковые отголоски и пережитки, и скверные оставил он следы — и в хозяйстве, и в нравственности народных. Нигде, как в Сибири, не боятся более в чиновнике грубой, произвольной силы, нигде, как в Сибири, не уважают его менее, как носителя государственной справедливости и представителя закона.

Да, несомненно, сибирское земство будет совершенно мужицкое земство! Но я не знаю стороны, где русский мужик был бы более «земец», чем в Сибири, и где бы он был лучше подготовлен к общественному хозяйствованию. Мужицкие земства и в России нигде не оплошали, за исключением тех несчастных, «в семье не без урода», где они мужицкие только по составу и славе, а в действительности зажаты в крепкий единовластительский кулак какого либо привилегированного совместителя. Но в Сибири последних быть не может, а, если и явятся, то вряд ли они так легко овладеют положением: сам с усами мужик в Сибири, мужик — да не тот! Чалдон, даже неграмотный, стоит далеко впереди российского мужика по самостоятельности мысли, широте взглядов, общественной смётке и восприимчивости, практическому «себе на уме». Он — хозяин до мозга костей, и хозяин не приспособляющийся и нищенствующий, но зажиточный и торжествующий. С изумительною ясностью видит и определяет чалдон, что ему всего ближе надо: а, по глубокому знанию своего быта и края, с такою же простотою, лёгкостью и меткостью намечает и — как надо: источники, средства, формы к наилучшему удовлетворению своих нужд. Я далеко не поклонник чалдонов и часто изображал отрицательные стороны их бытового уклада и жестокого характера. Но они очень умны, сильны волею и до чрезвычайности — люди земли! Я уверен, что, если земская реформа осветит, наконец, Сибирь, то на верховьях Оби и Енисея мы увидим самые деловитые, практические и наиболее оправдывающие своё название, земские самоуправления из всей России!

Примечания[править]

  1. а б фр. Monsieur — Месье
  2. лат. bona fide — добросовестно
  3. М. Твен «Американский претендент»