Сибирские этюды (Амфитеатров)/Лесное умертвие

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Сибирские этюды — Лесное умертвие
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 329. Сибирские этюды (Амфитеатров)/Лесное умертвие в дореформенной орфографии

— Славный у вас домик, Вавило Кузьмич! — говорил я минусинскому обывателю, купцу Потрохову, когда мы сидели с ним и «звонили» за чаем. — Отличный! Прочно, солидно, на век… Теперь уже больше таких не ставят!

Вавило Кузьмич любезно поблагодарил за доброе слово и выразил согласие:

— Однако, да: нонече так не построиться: не из чего!

— В старину живали деды веселей своих внучат, а?

— Почему, однако, деды? — удивился Вавило Кузьмич.

— Да ведь домику-то, поди, лет сорок будет, а то и все пятьдесят?

— Что вы! Бог с вами! — засмеялся Вавило Кузьмич: — двадцати ещё нет. Это я сам с братьями строился, не вотчину взял.

Я прикинул на глаз и счёт толстобревенный, мощный, богатырски кладенный, сруб, так непохожий на обычную карточную стройку современной Восточной Сибири, и, — зная своего собеседника за человека страшно скупого и к удобствам житейским уж куда невзыскательного, — немало подивился.

— Не пожалели вы тогда деньжонок, Вавило Кузьмич!

— Помилуйте, — возразил он, — какие деньги? Плотничьей артели не брали, своими руками ставили… нас было семь братьев, фамилия огромаднейшая!..

— А материал? Такому лесу должна быть большая цена. Конечно двадцать лет — изрядный срок, но теперь брёвен, вашим подобных, уже нигде и ни за какие деньги не найти… Я намедни ходил на Протоку (рукав Енисея), смотрел плоты: совсем не стало хорошего лесу с верховьев. Двойничина да слегка, кряжики самые слабые… За ваше бревно сейчас надо отдать большие рубли.

Вавило Кузьмич отставил в сторону стакан с блюдечком, вздохнул, отдулся и сказал:

— Моё бревно не с верха.

— Не с низа же? — засмеялся я. — Против течения Енисей плотов как будто ещё не поднимает!

— Здешняя лесина, не привозная. Дом мой срублен на том самом месте, где теперь стоит.

Я широко открыл глаза. И было чему изумиться: около Минусинска на девять вёрст окружности не найти ни одного теневого дерева, на двадцать — рощицы, способной дать хоть пяток саженей дров, а до строевого леса, то есть до тайги за Означенным, считается сто двадцать вёрст.

— Да, батюшка! — многозначительно подмигнув, сказал купец. — То-то вот и оно-то! Было лесное времячко, да прошло! Двадцать лет тому назад на площади, где теперь базар и Пашенных вывел кирпичную домину с зеркальными окнами, было отличное охотничье болото. Наша старая хибара стояла с краю, и случалось мне самому стрелять диких уток из окна.


А сейчас Минусинск — град, в полном смысле слова, построенный «на песце». «Навозные» так без околичностей и величают его:

— Песочница!

Зато сибиряки нежно зовут Минусинск «наша Минуса», сравнивают его с Малороссией, Швейцарией и — хвалить, так уж хвалить! — даже с Италией. Средняя годовая температура в Италии этой, однако, всего +0,7°R., при чём зимою, неделями, стоят 40-градусные морозы. Чтобы уравновесить их до благодатной средней +0,7 в короткое северное лето, нужны свирепые июньские жары, — о них же повествовать я в состоянии только энергическим стилем того оренбургского штабс-капитана, который, запрошенный графом Перовским о климатических условиях края, официальным рапортом отвечал:

— Имею честь донести вашему сиятельству, что во вверенной мне крепости никакого климата не усматривается, а имеется один непреодолимый зной, от коего солдаты моей команды, с разрешения начальства, и умирают на законном основании.

Летом — сушь, пыль, смерчи с каждым, даже самым слабым, ветром. Не лучше скучною, бесснежною зимою: прямо перед глазами — серые, остеклённые морозом улицы, серые, голые холмы; почти непрерывно волнующийся воздух полон игольчатою мёрзлою пылью, от которой нет спасения. У меня в доме, в одной комнате никогда не открывались ставни, и всё-таки на полу и подоконниках всегда лежал толстый слой мельчайшего, так сказать, фильтрованного песку, — идеального, чтобы засыпать свежие рукописи, но совсем нежелательного для лёгких. Минусинск — город вечного кашля, бронхитов, катаров, насморков. За год жизни в нём я ухудшил своё, и без того плохое, зрение больше, чем за семнадцать лет кабинетной работы, да ещё приобрёл в глазах болевые ощущения, о которых ранее не имел понятия, и которые врач объяснил именно механическим воздействием на глаза атмосферы, напитанной тончайшим песком. В периоды сильных ветров, — а ветряных дней надо считать на здешнем плоскогорье из тридцати дней в месяце верных двадцать пять, — песок способен довести непривычного человека до бешенства, до отчаяния. Просыпаешься с земляным вкусом во рту, с целым сугробом в носоглоточной полости. Наслышавшись, что Минусинск — чуть ли не самая здоровая окраина Восточной Сибири, «Сибирская Италия», я был изумлён на первых порах старообразными лицами местных женщин: все они какие-то серые, увядшие, будто долго болевшие. Спросишь знакомого:

— Ваша супруга была нездорова?

— Откуда вы взяли? В жизни ещё не хворала.

Приезжие петербурженки, на моих глазах, состарились в Минусинске за год на пять лет, и молодые лица возвратились к ним только, когда они переменили минусинскую «песочницу» на влажный русский климат. Это — кожа изнашивается в старую тряпку от непрестанного пылевого трения. В Минусинске человек собственным опытом познаёт всю истинность меланхолической латинской пословицы:

Terra es,
Terram es,
Terram teris,
Terra eris
Et in terram reverteris!
[1]

И мало того, что terra teris[2], трёшь землю, ещё и земля тебя трёт, terra terit te ipsum![3]

Ещё очень недавно минусинский уезд справедливо считался и назывался житницею Сибири. Остаётся он в этом лестном чине и сейчас, но с репутацией, уже сильно пошатнувшейся. Недороды — слабый 1900 года, страшный 1901 года — от засух, и малые запашки с плохим обсеменением в урожайном 1902 году, нанесли тяжкие удары обетованной земле сибирского хлебороба и открыли ему глаза на нерадостное будущее. Чернозём-«пыхун» умирает, а пески растут; снега и влаги всё меньше, а кратковременные летние знои всё свирепее и острее; реки слабеют; на Енисее и Абакане вырастают всё новые отмели и острова, дробящие водных гигантов на узенькие, неглубокие протоки. Деревни и заимки, когда-то рубленные на крутизнах над Енисеем, Абаканом, Тубою, теперь остались торчать сиротами на своих каменных, цветными слоями чередующих породы, вышках. Между обрывами старого берега и нынешнею водою лежит на несколько сот саженей, а то и до пяти-шести вёрст, песков и гальки. И нигде ни деревца. Разве на островах, которые весь июнь стоят под полою водою и выныривают на Божий свет только в июле, когда на Саянах сокращается таяние снегов, и реки идут на убыль.


Дико звучат в русском ухе слова — «вопрос облесения Восточной Сибири». А между тем, он уже существует, назревает. Эта непроглядная дубрава-Сибирь, шумящая в нашем воображении буйнокосматыми лесами, в действительности, во множестве лучших окраин своих, уже плешива, как пророк Елисей. На север от Минусинска к Ачинску нет даже кустарника до самых Черёмуховых гор, где на перевале сохранились ещё, хотя плохенькие и тощенькие, перелески; настоящими же лесными порослями уже не едешь нигде, ни на четырёхсотвёрстной дороге к Ачинску, ни на пятисотвёрстном зимнем пути в берегах Енисея на Красноярск. То, что здесь по старой памяти слывёт тайгою, возбуждает улыбку своим несоответствием громкому имени: мы, российские, «навозные», все так привыкли, и по рассказам очевидцев и по литературе, соединять со словом «тайга» величественное представление девственного бора, почти непроходимого, со страшными стволищами, с грозным медвежьим мраком внизу, под хвойными сводами, с верхушками елей, стоячих — до облаков ходячих. Чтобы познакомиться с такою тайгою, надо ехать двести вёрст к югу за Минусинск, на Кордон. Ближе — всё лысина. Лысина и на запад, лысина и на восток.

Сибиряк — потомок скваттеров, пришедших в тайгу с топором в руках и ружьём за плечами, — наследственный и естественный враг дерева. Если в сибирской деревне вы видите при хате садочек с рябиною, можете заранее и почти безошибочно угадать, что двор принадлежит новосёлу или крестьянину из ссыльных и, вероятнее всего, малороссу; природный сибиряк деревом себе солнца не загородит. Уж очень много горя натерпелись от первобытной тайги предки, когда врубались в неё медленно, шаг за шагом, клали просеки и тропы, делали засеки, ставили заимки, поднимали первые десятины варварского подсечного хозяйства. У потомков старое горе это выродилось в противотаёжный инстинкт, бессознательно играющий при виде каждой, сколько-нибудь значительной, древесной поросли. Обеднение некогда таёжных, теперь уже искусственно степных, сибиряков топливом, конечно, ещё больше обостряет похоти этого инстинкта и подстрекает его к разрушительным подвигам…

Собственно говоря, некоторое облесение минусинского края, при всё ещё чудотворной производительности почвы, довольно лёгкая задача. Но именно — только некоторое облесение, не действительное, а декоративное. На одной заимке, верстах в трёх выше города по протоке Енисея, хозяин из российских полуинтеллигентов поднял по берегу в два года богатейшую молодь разных лиственных пород, которые он, однако, ни сажал, ни сеял, и весь секрет его блестящего успеха заключался только в том, что он огородил заповедное под рощу местечко от бродячего скота. Мощные саянские ветры несут на минусинискую степь тучи семян из южной, верхнеенисейской тайги, но зародыши будущих лесов погибают на солончаках, на гальке, уничтожаются в распашке, умирают от эасух, а если иному отводу посчастливится подняться на мочежинке, он обречён на съедение скоту, который не сходит со степи во все четыре времени года. Обсеменяет ветер, обсеменяют поздние половодья Енисея, но люди не хотят обсеменения, не помогают ему, и даром пропадают усилия, которыми стремится поддержать хиреющий край сама природа.

Сибирский степняк, если он даже отделался от противотаёжного инстинкта и уже сознаёт опасность всерасширяемого оголения почвы, очень скептически относится к попыткам искусственного облесения края.

— Что тут может человек? Тайгу Бог растит. Людям не вырастить.

Энтузиаст древонасаждения начинает убеждать скептика примерами успешных облесений в Европе, в южной России. Скептик, знай, кивает головою:

— Слыхали, мол!

— Не верите? Я сейчас дам вам доказательства.

— Ни! Однако, верю! Только, барин любезный, сказывают люди, будто тамотка древу надобно всего только двадцать, либо тридцать годов, чтобы уже придти в свой возраст, а у нас подавай ему пятьдесят, а, ежели место, грехом, выпадет под «холодами», то клади и все сто.

— Так что же? значит, облесение лишь возьмёт большие сроки… только и всего.

— Да, больно далеко этак загадывать! Ежели человек в своём хозяйстве для себя старается, — оно так, стоит работы дело… ну, для детей ещё, однако, для внуков!.. А то на-ко-ся! на сто лет… Через сто лет, может быть, не то, что дерева в тайге, а и земли, нашей матери, не станет!..

— Куда ей деваться?

— А падут с небеси серные огни, займётся, кормилица, с четырёх ветров, скатается в огненный свиток… ау, барин! Только тебя и видели, Мирон Петров!

— Авось, Бог милостив?

— Да, ведь, что же милостив? На нас и милости не напасёшься… уж очень свиньями живём! По справедливости, давно бы нора разразить… так только, что снисхождение!

— Но это неправда, что дерево развивается с такою медленностью… Вон, посмотри на тополя над рекою: их так хлыстами и гонит вверх!

— Первые два-три лета, а потом сразу и конец. Кои засохнут, кои в росте застрянут, начнут прибавляться по ногтю в год. У нас, барин, всё так-то: шибко, да коротко! Потому что нашему древу только и жизни, покуда оно корня не углубит и с «зимою» (льдом) не встретится. В зиму корню расти, — однако, всё равно, что в камень. Стало быть, либо дерево корень свой зазнобит и пропасть должно; либо пойдёт корень ползком, поверх зимы, близко под землёю, — тут старики его душить будут, потому что, сам понимашь, почва всех накормить не сможет… что силы её сосёт, понимашь?!..

Я вспомнил, как намедни, в тридцатиградусную жару, сажая топольки под своими окнами, встретил «зиму», то есть лёд, на трёх четвертях аршина в земле, и не нашёл возражения, но энтузиаст древонасаждения не спасовал.

— Постой, постой, — сказал он. — Послушать тебя, так в Сибири хорошему дереву и возрасти нельзя, а между тем лучший корабельный лес сплавляется до сих пор, всё-таки, именно из Сибири… Как же тайга-то развивается, милый человек? Сплошной мачтовик, да строевик. А климатические условия те же. И почва та же: тонкий почвенный слой, талый от мая до сентября, ниже — зима, а под зимою — непроницаемая горная порода.

— Бог садит, а не человек, — упрямо стоял на своём степняк. — Что ты можешь? Над сколькими годами ты властен? Тайга тысячи годов растёт! Да, может, каждое дерево в тайге, прежде чем ему силу взять и свою бревнину выровнять, сотню других дерев убило?! А то и больше!.. Ты по тайге хаживал ли? Колоды, валежник — как трупье громоздятся… валами! Словно курганы, либо татарские городки! Сто дерев сгибло, одно хлыст над ними выгнало, королём возросло! Тысячами годов тайга росла, — оттого и велика, а кабы ей было роста сто лет, так тоже и взглянуть бы не на что!.. Таёжное дерево, друг любезный, всё равно, как в старину солдаты выходили: девять забей, десятого выучи!.. А так, ежели дело начавшись от человек, не божеским промышлением, — гляди: вон — было время, когда и Бараба слыла берёзовою степью! Вычистить её от древа не долгие сроки понадобились, а ноне там, кроме кизяка, и топлива нет. Тоже старательствуют тамотка, насаждают, — да, нет: как пробрили плешь, так она и осталась! И закон лесохранительный действует, и всё… Нет, у нас в Сибири по бритому не растёт!

Быть может, мелкостью ползучего, поверхностно забирающего землю, корня надо объяснить ту сравнительную нестойкость, шаткость сибирского дерева, которая порождает знаменитое грозное «качание» тайги и которой удивляются переселенцы. Когда ураган налетает на тайгу, в ней начинается ад кромешный.

— Застала нас, барин милый, — рассказывал мне мой кучер, из «курян, ведомых кметов», — застала нас в тайге страшенная буря… И извольте видеть оказию: ветер, хотя и сиверкий, одначе не так, чтобы уже оченно крепкий, а древа мычет туда-сюда хлыстами, ровно лозы, — так и гнёт в полроста!.. Нет-нет, да и загрохотит по тайге: это, стало быть, которую-нибудь стволину с корнем выворотило, либо переломило пополам «оследь», а бревнина падает и соседей крушит… Одну махину, — вот как вас перед собою вижу, — в двух саженях свалило, не дальше. Потом я нарочно ходил смотреть. что она молодого леса накосила… бугор великий встал! У нас так никогда не бывает: в Россее древо на кореню крепко, а здесь оно стволом превосходит, а корнем слабо держит… Никогда в Россее таких буреломов не видано: ровно по тайге не гроза, а сам лесовой ходит!


Теперь начинают усердно пропагандировать теорию скорого превращения восточной, вернее, южной Сибири из края земледельческого в промышленный, толкуют о фабричной эксплуатации колоссальных природных богатств, сулят эпоху неистощимых новых выгод и широчайших предприятий.

— Да, это всё прекрасно и верно рассчитано, — говорил мне, по дороге из Сибири, молодой, образованный, влюблённый в юную окраину, техник. — Только надобно обеспечить край каменным углём и нефтью.

— А леса?

— А Урал? — переспросил он меня. — Разве России не довольно уже одного округа, переживающего вечный промышленный кризис, потому что он съел всё своё топливо и должен теперь бегать за ним в Донецкий округ, словно в «Войне и Мире» солдат — к чужому костру за огоньком? А Урал и климатическими условиями, и сравнительною вековою упорядоченностью добыч поставлен в этом отношении гораздо выгоднее Сибири!.. Вы посмотрите, как крушит сибирскую тайгу железная дорога! Абаканский завод ещё не принёс краю пользы даже на ломаный грош, а таёжных палестин опустошил — в два ста лет им не воскреснуть! Это можно принять за правило: если вы в Сибири поставите фабрику или завод в дремучей тайге, то, десять лет спустя, фабрика ваша окажется среди бесплодной степи, и разве где-нибудь далеко на горизонте останется синеть лесная окоёмка. Ничего не поделаешь! С одним древесным топливом развивать промышленность нельзя, как ни огромны представляются на первый взгляд его запасы: заводы и фабрики жрут лиса гораздо скорее, чем природа в состоянии их восстановлять! При том эти чудовищные здешние пожары…

Однажды мой добрый знакомый, один из сибирских лесных ревизоров, задумался, среди разговора со мною о поездке в уезд, из которой он только что возвратился.

— Что вы?

— А вот погодите: я подсчитываю, сколько убытка принёс казне пожар, при котором я вчера присутствовал, если принять стоимость погибшего лесного материала по ценам петербургской или архангельской биржи.

— Много выходит?

— Около двух с половиною миллионов рублей!

— Ого! Министерство придёт в ужас!

— Нет! — возразил он. — Это был маленький пожар, его убыток — во-первых, не будет исчисляться по торговым ценам; ведь это моё личное досужее дилетантство производить расценки не существующего уже товара в условном периоде, с сослагательным наклонением… «Если бы да кабы росли во рту грибы!..» А, во-вторых, он даже и не помянется отдельно, войдёт в графу мелких пожаров, исчисляемых по совокупности десятками.

— Что же вы называете большим пожаром?

— Мы обязаны уведомлять министерство, когда огонь уничтожил уже более пятисот десятин леса.

— И часто приходится телеграфировать?

Ревизор только рукой махнул.

— А, скажите, — стал спрашивать я, — какие меры принимаются против этого бедствия?

— Вы видали лесные пожары?

— Только из окна вагона, хотя и огромные.

— Что вы называете огромными?

— Однажды, в Финляндии, я ехал сквозь огонь и дым вёрст восемь…

— Пламя шло глубокою полосою?

— Ну, уж не могу вам сказать.

Ревизор улыбнулся и отвечал:

— По нашим понятиям это — пожар-карлик. Мне случалось проезжать дымящиеся таёжные пожарища в десять, пятнадцать, двадцать пять, до сорока вёрст длины прежде, чем я достигал самого пожара, — то есть, дальше шла завеса дыма и огня, сквозь которую проникнуть уже становилось невозможно, и — насколько глубоко она ещё горит, и долго ли будет гореть — один Аллах о том знает. Что же тут могут сделать человеческие силы? Да и откуда взять их, человеческих сил? Крестьяне, обитающие ближе пятнадцати вёрст до места пожара; обязаны натуральною повинностью являться на помощь бесплатно. Последствия столь поощрительной повинности таковы: лесной пожар в казённой даче — для таёжной деревни, расположенной ближе пятнадцати вёрст, сигнал к тому, что из посёлка, как говорил какой-то немец, «всё удирается»… Помилуйте! Кому в охоту, чтобы его, ни за что, ни про что, оторвали от собственных дел к повинности на казну, при том совершенно бесплодной? Поставят, — быть может, на несколько суток, толочь воду в ступе, не платя за то ни копейки! При расстоянии свыше пятнадцати вёрст, крестьяне получают плату, но она ничтожна… жалкая подёнщина! На двадцати пяти верстах кончается и платная повинность: из местностей более отдалённых сбивать народ лесное ведомство не имеет права; открывается, стало быть, область добровольного соглашения по свободному найму, но для него мы не получаем сумм и не имеет точных полномочий… Если сгорит леса хоть на десять миллионов, никто в том не ответствен, кроме Николая Чудотворца, — зачем не заступился… Но если я, желая спасти из этих, растущих на корню, десяти миллионов хоть три или четыре, перерасходую две тысячи рублей, меня запросят официально, по какому праву, и произведут дознание, не положил ли эти две тысячи в свой собственный карман.

Пожар тайги прекращается, как все лесные пожары: когда нечему больше гореть, когда пламя, оставив за собою головешку, упёрлось в негорючее пространство — в широкую луговину, глубокую балку, в озеро, болото, реку. Рытьё канав, рубка перелесков и тому подобные предохранительные меры, в обход огня, практикуемые при скромных пожарах в русских лесах, не имеют никакого смысла в вековой сибирской тайге, которую надо брать приступом, как крепость. Как может обогнать работу огненной стихии человеческий труд — пред стеною стволов-исполинов, заплетённою кустарником, хмелем, баррикадированною трухлявыми холмами валежника, в которые часто по уши проваливается человек, в которых обычно кончает житейскую карьеру свою, со сломанною ногою, даже привычная и осторожная таёжная лошадь? Пред лабиринтом с неверными полузвериными тропами, по которым самый опытный бродяга не уходит больше 25-ти вёрст в сутки? Да куда на помощь вести крестьянскую толпу в обход горящей площади длиною в двадцать пять вёрст? Может быть, чтобы очутиться в подветренном тылу пламени, надо сломать стовёрстную путину, — а, сломав её, пришлось бы, очень вероятно, убедиться, что ломали ни к чему: пожар тем временем повернуло ветром, и он побежал совсем в другом направлении, и, чтобы вновь опередить его, надо шагать опять вёрст тридцать пять!

Случаются в тайге колоссальные пожары-невидимки, до которых человек не доходит, и возвещает о них далёкому наблюдателю туча дыма на горизонте, а близкому — удушливая гарь, наплывающая в знойный воздух. Это значит, что где-то, вдали от человечьих троп и просек, запалила тайгу молния и заронил в сушь искру случайный костёр варнака, но огонь, опустошив, может быть, сотни десятин, потерял пищу и остановился сам собою, не успев доползти к району человеческого общения с тайгой. Убытки подобных подспудных бедствий, конечно, не поддаются никакому подсчёту, и взыскивать за них не с кого, кроме опять-таки Николая Чудотворца.


Помимо случайных причин, поражающих тайгу пожарами: молнии, неосторожных костров, поджогов бродягами, охочими, когда бегут от погони, пускать на преследователей огонь по ветру, — существуют причины постоянные.

— В горах фирманов не читают, — говорит хвастливая, но справедливая албанская пословица.

Так и тайге не писаны лесоохранительные законы. Подсечное хозяйство, расчищающее пожарами («палами») поля под пашню прямо по пеплу, работает в тайге в полной силе. Пусть против этого зла, которое в то же время, по странным местным условиям, есть и добро, власти даже успели бы бороться в доступных правительственному надзору дачах и округах. Но в лесном море тайги до сих пор нет-нет, да и откроется вдруг новый островок тайного, вольного посёлка, который как хочет, так и хозяйничает в своей недосягаемой глуши. Один из таких посёлков, даже не сектантский, а просто приютивший несколько семей, пожелавших жить в переселении «на всю свою волю», был обнаружен именно огромным пожаром, обнажившим его просеки.

Тайга — дремучая, стихийная мощь, и топор дровосека покуда бессилен над нею: он властен подбирать только, так сказать, крохи, падающие из её богатых кладовых и потом сплавляемые на плотах из мира звериного в мир человечий по стремнинам Енисея. Когда человек врезает в грудь тайги просеки, дороги, тропы, расчищает и отбивает у неё плодородные площади для посева, он зовёт в союзники огонь, а не железо. Иные знатоки тайги хвастают, будто, соображаясь с ветром, они могут пустить «пал» в желаемом направлении чуть не с геометрическою точностью. Не знаю, как это удаётся в тайге, но городские восточносибирские поджигатели работают на этот счёт безупречно. Хоть в учебник поместить было столь правильный равнобедренный треугольник, как усадебное пожарище моего минусинского соседа: давно посулённый поджог уничтожил его владение дотла, но ветер и тяга были рассчитаны так тонко, что огонь не мог повредить ни одному чужому дому.

Горят леса и от неосторожных степных «палов» в подтаёжных местностях. Обычай выжигать старую траву и солому на корню держится в крае крепко. Теперь он получил удар от недородов: до 1901 года чалдон презирал хлебную солому, и минусинские тёмные ночи широко и картинно иллюминовались заревом и гигантскими факелами соломенных палов, бесчисленно загоравшихся по степи. Но в тяжкий недородный год, когда люди остались без хлеба, а животные без кормов, и крестьянство лишилось двух третей своего скота, минусинские хлеборобы, обжёгшись на молоке, научились дуть на воду.

— Сами виноваты, — говорил мне не один чалдон. — Кабы не сожгли по старому обычаю соломы, скот перетерпел бы зимовку до новых трав. Новосёлы из России, хотя вообще довольно дуровы головы, а в этом разве оказали себя умнее нас.

Переселенческому уму в данном случае, конечно, не позавидуешь: этот «ум» — просто опыт жестокой, привычной нищеты. Попав в богатые долины Енисея, витебский или орловский мужик долго не может нравственно отрешиться от экономической пришибленности, в которой он возрос. Ему дико: как брезговать таким сокровищем, как солома? Это чалдонье зажиревшее швыряется добром: «слопало Бога во щах с убоиной, так и зазналось, что в сапогах ходит!.. А мы, новосёлы, российские, лапотники!»… И вот, как говорится, на грех и из палки выстрелишь: насмешкою судьбы случилась такая, небывалая в краю, «российская» голодная зима, что дырявое лапотное счастье новосёлов победило гордое счастье чалдонское, и солома выручила привычных к ней бедняков…

— Палов много, гнуса нет! — оправдывают чалдоны и инородцы своё пристрастие пускать весною по степи красного петуха.

«Гнус», то есть комариная сила, действительно, бич здешнего лета. Миллиарды личинок сплавляет тайга в июньском половодье мощных рек своих, и начинается погибель человеков и беснование скота!.. Я знал людей, которых комариная язвительность подвигала на акты противодействия, совершенно фантастические, — в роде того, что раскладывался, например, костёр на террасе, а сомнительное благоразумие этой отчаянной меры обличалось уже тогда, когда дом пылал, как свеча. Другая известная мне заимка сгорела от того, что конюх, не зная, как спасти от «гнуса» совершенно замученную старую лошадь, разложил маленький костёр у неё под брюхом. Комары лошадь кусать перестали, но сперва от конюшни, потом от всей заимки остались одни воспоминания. Кто незнаком с злобным сыном тайги, енисейским гнусом, тот, пожалуй, не поверит этим анекдотам; кто знаком, не только поверит, но ещё и надбавит на них лишку.

Если принять пояс железной дороги за центральную линию великой сибирской окраины, то к югу от неё в районе Мариинска-Красноярска тайга оттеснена на семьсот вёрст, при чём большую часть лесных опустошений надо отнести на последнее десятилетие. Что тайга уступает культуре, хотя бы и очень жалкой, это хорошо. Что край быстро и неуклонно оголяется, со всеми плачевными последствиями обезлесения, чрезвычайно опасно и худо. И тем хуже, что — правы о своей окраине чалдоны:

— В Сибири по бритому не растёт!

Примечания[править]

  1. лат.
  2. лат. terra teris — Земля трёт.
  3. лат. terra terit te ipsum! — Земля трёт тебя самого!