Сибирские этюды (Амфитеатров)/Острожная сказка

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Сибирские этюды — Острожная сказка : Записана от ссыльнопоселенца, бывшего сахалинца
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 271. Сибирские этюды (Амфитеатров)/Острожная сказка в дореформенной орфографии


В городе Симбирском, вскорости после воли, жил генерал с генеральшею, а у них дочь, барышня пребольшой красоты, так что все на неё изумлялись. Были они господа небогатые и прислуги многой не держали, а нанимали только стряпку, да парня за кучера и за лакея. Генерал был скупой, жалованье платил малое, а работу спрашивал большую. Поэтому люди не имели охоты идти ему служить, и переменил он прислуги видимо-невидимо. Вот-с, и нанимается к нему однажды малый из безвестных людей: давно уже он околачивался в Симбирском по разным занятиям, но никто его на месте долго держать не хотел, потому что заявил он себя, как пьяница и бабий потаскун. И, как этот самый малый стал теперича к генералу в должность, сейчас смутил его нечистый влюбиться в барышню, в генеральскую дочь. Служит месяц, другой, — об одном только и думает: как бы её достать? Генерал с генеральшею не могут им нахвалиться.

— Вот, — говорят, — ославили парня пьяницею, а он тверёзее тверёзых — до ужасти старательный.

А невдомёк, что затем парень и пить бросил: худо про дочь на уме держит.

Подошёл большой праздник, зимний Никола. Генерал с генеральшей ушли ко всенощной, а дочь осталась дома, потому как чувствовала в себе лихорадочное нездоровье. Парень смекает:

— Не зевай: теперя наше время!

Сейчас идёт па кухню, поставил стряпке бутылку вина на берёзовой почке, так что старуха выпила, свалилась под стол и осталась без всякой памяти. После того парень затворил во всём доме ставни, продел болты и замычки, берёт баринов-генералов пистолет и марш к барышне в спальню:

— Так мол и так! Влюблённый в тебя сверх возможности. И — либо ты сейчас во всём мне покоришься, либо я, на сём месте, застрелю тебя из пистолета и подожгу фатеру, а сам убегу, и никто на меня ничего не докажет, потому что мы с тобою во всём дому одни, а стряпка лежит пьяная.

Конечно, барышня испугалась и начала ужасно просить и плакать, чтобы он отстал. Но парень не принял её резонов и, желая быть жива, должна была она согласиться на полную его любовь.

С того случая начали они видаться потайну, и барышня страшно как его боялась, чтобы не раскричал и не похвастал, какая она есть. Так что он, себя понимая, стал над нею зазнаваться и шутил ей всякие насмешки; если она не умела ему угодить, то бил побоями. Так оно продолжалось три года, в которые барышня, под великим секретом, родила трёх дочерей. И, как родит, сейчас же парень уносил дитя за город на мусорные пустыри и свёртывал ему голову, а барышне говорил, будто отдал к своей тётке питать молоком на рожке. Барышня же, хотя верила, но очень тосковала и всё надеялась как бы повидать детей. Так в том и убедил её парень, что все три девочки живы, и будто старшую тётка крестила Машенькою, среднюю Дашенькою, а меньшенькую Сашенькою.

На четвёртый год познакомился парень с молодою вдовою, дворничихою, богатою женщиною; задумал жениться; сладился. От места отказался, а барышне сказал:

— Твоё, сударыня, счастье: теперича ты мне не нужна; отпущаю тебя на всю твою полную свободу; может быть, ты какому-нибудь дураку ещё и понадобишься.

Барышня бы и рада, только спрашивает:

— А где я найду своих детей?

А он, негодяй, захохотал, как филин:

— В этом, любезный друг, я тебе не помощник. Чёрт ли их теперь найдёт? Ихние косточки давно собаки растаскали.

Так он этим словом барышню убил, что она сделалась вся не в себе и как безумная дурочка. Приходит она к родителю-генералу в кабинет, стала на колени и призналася во всём, насколько виноватая:

— Извольте судить меня судом или казнить из собственных рук, потому что теперь моя жизнь должна быть самая несносная.

Генерал ужаснулся и встревожился, но когда пригляделся, что у барышни заплетающий язык и глаза враскос бзырят, не дал ей веры, но позвал свою генеральшу и приказывает:

— Посади дочь в чулан и смотри за нею в оба, потому что у неё начинается бешеная горячка, и от горячки она несёт скверный вздор.

Генеральша затворила барышню в чулане, а генерал зовёт к себе парня, становит с глаза на глаз:

— Слушай, прохвост несчастный! Вот-де и вот-де, как обличает тебя моя дочь.

Тот, малый не глупый, во всём отрёкся:

— Служил честь честью, ни в чём вашему превосходительству не виновен, а на такое — и в мыслях не имел посягнуть. Не иначе, что барышня стали повредившись в уме и сами па себя наговаривают небывалое. А ежели они, сохрани Бог, в самом деле, насчёт себя с кем ошиблись, то ихнему греху моей причинности нет. Я, по низкости своего звания, и очей-то на барышню поднять не дерзал — не то, чтобы этакое смелое.

Тогда генерал приказал генеральше:

— Возьми сто рублей и поезжай с дочерью на кислые воды. Отдай её в больницу к самому лучшему сумасшедшему доктору, который безумных лечит, чтобы он всю её дурь выгнал кислою водою. А как выгонит, возвращайтесь скорыми ногами: я припасу жениха, и выдадим её замуж, потому что глупый бред её не иначе, как от молодой крови.

Повезла генеральша дочь на кислые воды, отдала в больницу к сумасшедшему доктору. Но барышня в больнице трое суток прожила, а на четвёртую ночь прицепила к отдушнику шнурок и петлёю задавилась. С тем её и похоронили, что лишила себя жизни в напрасной помешанности ума. А грех девический, если и был какой, то на мёртвой его не искать: рассудит Бог правотою своею, человекам судить поздно.

Тем временем парень-погубитель зажил с женою хорошо и богато. Минул год, — принесла ему жена дочку. Сам он в отлучке был, оставались в дому одни бабы. Вот, в первых сумеречках, лежит роженица за пологом, на постели, дремлет. Спать не спит, а и не во весь глаз смотрит. И, — ни то спится, ни то, в самом деле, — сдаётся ей, будто половицы скрип-скрип, словно кто ходит тяжёлою ногою. Глядь: подле зыбки стоит женщина, молодая, из себя хорошая, и на дитя ласковым оком смотрит. Очень удивилась баба:

— Что тебе, голубушка, надо? Чьих будешь? Откуда пожаловала?

А женщина ей не отвечает, а сама спрашивает:

— Как наречёшь имя девочке?

Дворничиха говорит:

— Муж наказывал: коли мальчика родишь, назови в меня, Павлом; коли девку, — Зинаидою.

Женщина засмеялась и говорит:

— Какая ещё Зинаида? Это моя дочка, Машенька.

Перекрестила дитя в зыбке, — и не стало её видать. А на дворничиху напал страх, и от страха она проснулась и видит, что всё пригрезилось во сне. Ничего она тогда о том сне никому не сказала, и сейчас же он у неё из головы вон.

Ну, а на завтра девочку сказано крестить, однако, она к вечеру — пищать, пищать, да в том и отдала Богу душу, ангелом на небеси больше стало.

Потужили, поплакали. Но — люди молодые, за детьми дело не станет. Пришло дворничихе рожать вдругорядь. Схватило её ночью. Час глухой, поздний…

— Ох, — говорит мужу, — побеги за бабушкою. Приспело моё время.

Муж — шапку в охапку, на улицу бегом. Покуда до бабушки добег, покуда достучался, — вернулся домой, ан жена еле жива, в обмороке, а в ногах ребёнок новорождённый… опять девочка, да слабая-преслабая, сразу видать: не жилица на свете.

Повитуха говорит:

— Надо окрестить поскорее.

Подняла дитя на руки, а оно — носиком хлип! — да уж и неживое…

Очнулась дворничиха. Спрашивает про дочку. Показывают: мёртвенькая!

— Так, говорит, я и думала…

И опять стала без чувств, и потом сделалась с нею жестокая болезнь, после которой она встала с постели только на третий месяц. И рассказала она тогда соседке, что, как побежал муж за бабушкою, боли её отпустили, и забылась она дрёмою. И, чуть завела глаза, опять стоит пред нею та самая ласковая женщина и говорит:

— Зачем тебе повитуха? Не бойся! Родишь и без повитухи, — я помогу.

А тут её разбудили крепкие боли, и уж как она страдала и как разродилась, ничего не помнит, потому что охватило обмороком. Только всё ей казалось, что женщина эта возле неё: ходит по комнате, носит дитя на руках, тетёшкает и приговаривает:

— Вот и Дашенька пришла! Вот я и с Дашенькой!

Соседке дворничиха рассказала, а мужу не осмелилась, потому что очень боялась его, и когда он сам не спрашивал, не могла с ним заговорить.

В третий раз сделалась дворничиха тяжёлою, опять родила девочку, и опять дитя умерло в скорых часах, так что не успели окрестить. Заговорили о дворнике с дворничихою нехорошо в околотке, что, верно, надо быть, лежит на них смертный грех: всем видимое дело, как Бог наказывает, — неведомо чем дети мрут, — даже не допускает принять крещение. Подслушал парень мирскую молву, вернулся домой туча-тучею. Поставил хозяйку к допросу:

— Слыхала, что народ бает?

Она говорит:

— Я, Паша, тому неповинна. Может быть, ты за собою какую вину знаешь? Так повинись, — будем вместе отмаливать.

Он её обругал:

— Дура! Какая может быть на мне вина? Жизнь моя у всех на видимости. Я в церкви бываю, на исповедь хожу… нешто виноватому допустимо? Не обо мне речь, — про тебя соседи ни весть что гуторят…

— Что Павел Нефёдыч?

— Да будто ты всех троих наших детей ведьме скормила.

Осерчала баба; осерчав, осмелилась, да всё и выложила, — какие она, всякий раз, что ей рожать, сны видит.

Выслушал он, взялся за голову, говорит:

— Как же ты могла мне не сказать? Ты не знаешь… Это страшное!

Баба видит, что он с лица белый, и губы дрожат, — отвечает:

— Я не смела.

А он всё за голову держится.

— Какая она?

Начала баба рассказывать, а он у стола, на лавке, под образами сидит, качается из стороны в сторону, бурчит:

— Так… ты понять не можешь, а я понять могу… Это, что ты говоришь, очень страшное.

После встал, головою мотнул, на бабу свою обернулся.

— Такое это дело, жена, что, ежели может оно быть взаправду, то мне после того нельзя и на свете жить.

И, между прочим, снимает картуз с гвоздя.

— Куда ты, Павел Нефёдыч?!

— А на базар — в лабаз, овсом сторговаться…

И ушёл на улицу. А бабу схватило одоление, незнамый ужас. Стала она на пороге, смотрит мужу вслед, а он идёт-идёт, оглянется, картуз поправит и ещё шибче шагу даёт. И сдаётся ей, точно это он не сам идёт, а силою его, как ветром, гонит… И что дальше, то у неё горше, — сама не знает, с чего, — душа мрёт, так вот тоска под сердце и подкатывает.

Повернул Павел за угол. Баба стоит, глаза лупит, — думает:

— Вот те и жисть наша стала! Это — удавиться надо: такая жисть!

И рассказывала она потом, — вдруг понравилась ей эта затея в мыслях:

— Удавлюсь!

Запала в мозги и вытряхнуть не даётся:

— Удавлюсь! Сама себе госпожа, никто мне не приказчик…

Испугалась, пошла по двору, замесила свиньям корму, собрала кокошные яйца… Нет! — словно кто невидимкою рядом ходит и в уши шепчет:

— Возьми вожжи, да в хлеву, на стропиле…

Бродит баба со двора в избу, из избы во двор; прямо перед собою в землю глядит, в сторону глазом коситься робеет. Чудится ей: не своя она сейчас, кругом — наваждение. Стены-то тесные, углы-то тёмные…

— Удавлюсь!

Спасибо, соседка завернула. Ну, затараторили, разговорили дурные мысли. Дворничиха, с радости, вцепилась в бабу и домой пустить не хочет.

— Сиди, — говорит, — со мною. А то я, одна, без хозяина, что-то больно ноне забоялась. Уйдёшь, — ну, право-ну, удавлюсь.

Баба к бабе, что пчела к пчеле. Одна соседка, другая, третья — набежал к дворничихе целый бабий майдан. Застрекотали! Сплётки да пересуды: оживела дворничиха, позабыла страхи, раздула подружкам самовар, поставила на стол заедков, по рюмке сладкой водки поднесла, давиться из мыслей выкинула, врёт — стрекочет — заливается пуще всех.

А в окошко вдруг — стук-стук-стук-стук-стук-стук…

— Тётенька! — кричат, — выдь-ка поскорее, — побезём: хозяин твой себе горло перерезал… На бульваре, в кустах, под оврагом лежит…