Сибирские этюды (Амфитеатров)/Яшка/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Сибирскіе этюды — Яшка
авторъ Александръ Валентиновичъ Амфитеатровъ
Источникъ: Амфитеатровъ А. В. Сибирскіе этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 241.

Когда воръ Яшка выскочилъ изъ хаты на крыльцо, мужицкая толпа широко отъ него шарахнулась.

— Съ кольями? Перестрѣляю подлецовъ!

Полупьяный, разсвирѣпѣвшій красавецъ-Яшка былъ страшенъ.

— Видали, дьяволы?

Въ обѣихъ рукахъ конокрада сверкало по револьверу. Онъ грозно водилъ дулами по мужицкому кругу. Мужики тупились и вздыхали. Они знали, что Яшка стрѣляетъ лѣвою рукою такъ же хорошо, какъ и правою.

— Всѣхъ не перебьешь, Яковъ Евстигнѣичъ, — вполголоса сказалъ изъ перваго ряда толпы сивобородый, смирнаго вида, хорошо одѣтый, голубоглазый старикъ. — Насъ, можетъ, болѣ ста человѣкъ. Мы тебя свяжемъ.

— Хоть триста!.. Я васъ изъ хаты, какъ собакъ…

— Хату, Яша, и запалить не долго! — насмѣшливо крикнулъ молодой парень въ новомъ полушубкѣ.

Яшка его передразнилъ.

— Запалить? Село пустить по вѣтру желательно? Поди, у теленка ума наберись!

— Вѣтеръ отъ жила, Яша, — тихо и степенно возразилъ голубоглазый старикъ. — Не супротивься, голубь, не озорничай. Мы тебя свяжемъ.

— Въ хату запросился? — горласто завопилъ кто-то, прорываясь голосомъ сквозь общее тихое гудѣніе толпы. Ништо! Пущай въ хату идетъ. Ты еще вступи, вступи въ нее — въ хату-то!..

Кругомъ громко и злобно захохотали. Яковъ посмотрѣлъ въ ту сторону и погрозилъ револьверомъ:

— Эй, ты, рыжій! Перваго…

Рыжій присѣлъ за другихъ, но продолжалъ дразниться.

— Вступи, вступи…

Яшка нащупалъ ногою позади себя дверь, которую, — онъ хорошо помнилъ, — выбѣгая, оставилъ открытою. Дверь, оказалось, захлопнута. Яковъ сунулъ одинъ револьверъ въ карманъ полушубка, закинулъ за спину лѣвую руку, дернулъ скобу, — дверь не подалась. Толпа гулко и злорадно гоготала. За дверью тоже слышалось сочувственное хихиканье: смѣялась хозяйка хаты, деревенская проститутка Марина — Далила, выдавшая степного Самсона филистимлянамъ-новоселамъ.

— Видишь, Яшенька, — ласково уговаривалъ сивобородый патріархъ, — никакъ нельзя тебѣ войти въ хату. Чувствуешь: Марина Степановна нашу сторону держитъ. Уговорено у насъ съ нею. Свяжемъ, голубь!

Конокрада шатнуло.

— Что-й-то, ровно бы у меня мозги стынутъ? — подумалъ онъ, съ мгновенною тьмою передъ глазами, но тотчасъ же справился съ собою.

— Шкура!

Онъ широко разставилъ ноги, быстро нагнулся и, повернувъ револьверъ между колѣнъ, выстрѣлилъ назадъ, въ дверь. Короткій, дикій крикъ далъ знать, что пуля прошибла доски и не пропала даромъ. Толпа ахнула, словно зѣвнулъ огромный звѣрь… Яшка ожилъ.

— Всѣхъ, черти! всѣхъ! — ревѣлъ онъ, топая ногами.

— Господи Іисусе… — громко шепталъ голубоглазый старикъ.

Толпа вдругъ притихла и угрюмо молчала. Столько людей въ ней переминалось съ ноги на ногу, что, казалось, вся она качается, какъ камышъ подъ вѣтромъ… И это молчаливое качанье смущало Яшку.

— Не галдятъ, сволочи, — думалъ онъ. — Худо. Крѣпко удумали. И бабъ не видать! Не взяли. Въ сурьезъ брать желаютъ…

— Яша! — стоналъ голубоглазый. — Не надо! Яша! Помни Бога, не порти народъ!.. Чего?.. Міромъ навалимся, свяжемъ.

Яшка соображалъ. Броситься на толпу, пробить сквозь нее путь выстрѣлами… А дальше? Кони въ степи… Бѣжать пѣшимъ? Много ихъ, анаѳемъ, — загонятъ… Камни швырять, злодѣи, станутъ, съ ногъ собьютъ, а — разъ упалъ, не встанешь, и револьверы не въ помочь… Кто-нибудь порадѣетъ міру, подъ ноги кинется. Да, гляди, на деревнѣ и путцы протянуты… На бѣгу, сзаду, — ослопомъ въ затылокъ махнутъ… Нѣтъ, нельзя сейчасъ сходить съ крыльца, нельзя показать спину мужикамъ… Ишь, осатанѣли… Тверезые, не галдятъ… И снова почудилось Яшкѣ, что у него замерзаютъ мозги.

— Вы что же? — сдѣлавъ огромное усиліе надъ собою, заговорилъ онъ съ презрительною усмѣшкою. — Начальству хотите меня отдать?

Толпа молчала и качалась. Голубоглазый топтался ближе всѣхъ.

— Къ начальству, спрашиваю? — властно крикнулъ на него Яшка.

Старикъ весь затрепеталъ, заболталъ головою и руками.

— Н-нѣтъ, — вымолвилъ онъ совсѣмъ кривымъ ртомъ и упорно глядя въ сторону. — Мы уже, Яша, того… положили, чтобы самимъ…

— Т-а-къ…

Вся краска сбѣжала съ лица конокрада. Онъ стоялъ на крыльцѣ, бѣлый съ лица, какъ платъ, а глаза, сдѣлавшись огромными и черными, какъ ночь, мрачно горѣли и сознательнымъ гнѣвомъ униженнаго сильнаго человѣка, и инстинктивнымъ ужасомъ загнаннаго звѣря.

— Та-а-акъ… — глубоко вздохнулъ онъ. — Славно! Это, стало быть, вы намѣрены мнѣ кишки на колъ вымотать?.. Такъ!.. Ничего себѣ придумано, довольно очень даже хорошо…

Толпа молчала.

— А то, можетъ быть на воротахъ за ноги подвѣсите, да полѣньями по спинѣ? Неглупые вы ребята!..

Онъ расхохотался дѣланнымъ, злымъ смѣхомъ и сѣлъ на верхней ступенькѣ крыльца. Нижняя челюсть у него такъ и ходила. Сотни изумленныхъ, мрачныхъ взглядовъ исподлобья уставились на него.

— Ты что же, Яша?

— Ничего. Вы постойте, а я посижу, на васъ посмотрю. Не на безлюдьи живете, галманы, — на проѣзжемъ тракту.

— Такъ, такъ…

— Подъѣдутъ какіе-нибудь пассажиры, — тогда сдамся, на ихъ поруку: пусть везутъ къ начальству въ городъ, въ острогъ… А вы — шалите! Молоды Яшку взять. Что вздумали?! Добро бы чалдоны, а то новоселы, рассейскіе. Откуда прыть берется?!

— Яша!..

— Съ мѣста не сойду.

— Яша!

— Къ чорту.

— Яша, міромъ навалимся…

— Н-ну-у! — свирѣпо зыкнулъ Яковъ, выставляя впередъ револьверы. Толпа, глухо ворча, отступила, но не разомкнула своего темнаго, плечо къ плечу, кольца.

— Еще разъ, другой можно пугнуть: подѣйствуетъ, — подумалъ Яковъ. — А потомъ обвыкнутъ… кинутся… Господи ты, Боже мой, хоть бы ѣхалъ кто скорѣича.

Страшная тоска опасности на сердцѣ и гнѣвъ противъ мужичья, которое посмѣло взять въ осаду его, на всю степь знаменитаго вора, такъ и подмывали Яшку пустить выстрѣлъ въ толпу, но онъ былъ опытный налётъ, и зналъ, что нельзя. Мужиковъ слишкомъ много, настроены они слишкомъ грозно и рѣшительно! Сейчасъ держитъ ихъ, не допуская до крыльца, только роковое очарованіе смертельной угрозы, — никому не достаетъ рѣшимости первому схватиться за смертный жребій. Но — грянетъ выстрѣлъ, упадетъ первая жертва, и очарованіе растаетъ, рухнетъ: всѣ ринутся, задавятъ, растопчутъ. Пяти минутъ не пройдетъ, — останутся отъ Яши кровавые лохмоты… Мозги опять стали застывать. Яшка тряхнулъ головою.

— Холодно сегодня, — какъ сумѣлъ, непринужденно сказалъ онъ ближнему мужику. Тотъ, суровый, черноусый, съ крупными морщинами на щекахъ, посмотрѣлъ дико, пожевалъ губами, сплюнулъ и не отвѣчалъ…

— Градусовъ на тридцать, пожалуй, будетъ, — продолжалъ Яшка.

— Яшка! — тоскливо воскликнулъ голубоглазый старикъ: — побойся Матери Пречистой! Отдавайся! Докуда будешь озорничать?

— Подъѣдутъ проѣзжіе, сдамся. Жизнь-то, братъ, у меня одна.

— Да, можетъ, до вечера никого не будетъ?

— До вечера и буду сидѣть. А вы постойте!

— Захолодаешь въ полушубкѣ-то… Лопатинка жидкая…

— Ишь, жалостливый! Небось, братъ: мы — степовые…

— Мы-те, Яша, — ты не уповай, — не выпустимъ.

— Наше дѣло.

Господи, да пошли же, пошли ты хоть кого-нибудь!.. И куда, куда запропастились сегодня всѣ ѣзжалые люди? То — дорога на десятки верстъ, не смолкая, тарахтитъ по безснѣжью тарантасами, а нынче степь мертва, мертва…

— Отпусти, Яша, народъ: отдайся…

— Кабы къ начальству отвезли, сдался бы, а то — на-ка! убить!

— Да что те начальство-то? — сипло вмѣшался черноусый мужикъ. — Сахаръ что ли? Эхъ!

— Молчи, курская деревня, коли умъ нищимъ за процентъ отдалъ…

— Никакъ нельзя намъ, Яша, тебя по начальству представлять, — жалостно пронылъ голубоглазый: — начальство тебя, Яша, выпуститъ…

Яша зло захохоталъ:

— Да, выпуститъ: на Сахалинъ!

— Ты убѣгешь, Яша.

Въ заднихъ рядахъ, толпа, прозябая, начинала гудѣть все болѣе и болѣе громкимъ нетерпѣніемъ. Яшку это радовало. Не выдерживаетъ мужицкій характеръ, — соскучились, захолодали, скоро, поди, жрать захочутъ… Слабый народъ… Рассейскіе… Мы, степовые, выдержимъ!.. И, крѣпко стиснувъ зубы, опустивъ на глаза тяжелыя, мохнатыя брови, воръ сидѣлъ передъ мужиками, какъ живой истуканъ гнѣвнаго упрямства. Голова его работала быстро, лихорадочно. Яшка уже надумалъ кое-что и теперь «обсмаркивалъ». Обсморкалъ и улыбнулся… Отлегло, на душѣ легче стало.

— А? Кишки коломъ вертѣть? На ворота вѣшать? — заговорилъ онъ вслухъ самъ съ собою, самымъ разсудительнымъ и даже негодующимъ тономъ.

Черноусый мужикъ угрюмо посмотрѣлъ на него, сдѣлалъ злобное движеніе… удержался и промолчалъ.

— Нешто можно? Гдѣ такой законъ? Покажи законъ.

Промежду двухъ мужичьихъ головъ, тощихъ и длинныхъ, высунулась изъ второго ряда третья — круглая, толстая, съ выпученными изъ-подъ синей шапки, сѣрыми глазами, вся въ бѣлесыхъ волосахъ — только носъ пуговицею торчалъ изъ запотѣвшей бороды.

— Да тебя! — запищала голова озлобленнымъ и высочайшимъ дѣтскимъ фальцетомъ, — да тебя, за мой табунъ, не то, что кишки… да тебя… ахъ-ахъ-ахъ!..

— Утрись! — спокойно сказалъ Яшка.

Голова замигала глазами, какъ отрубленная, и сконфуженно нырнула въ толпу. Но на смѣну ей, со всѣхъ сторонъ полѣзли головы, головы, головы — головы и шапки: шапки рваныя, шапки цѣлыя, шапки матерчатыя, шапки собачьихъ мѣховъ.

— Терпѣнія нашего съ тобою нѣтъ!

— Грабитель! Перцовъ сынъ!

— Мою каурыхъ пару, Якима Митрева, помнишь? Иродъ! Кумомъ звался! Совѣсти нѣтъ.

— Пусти, Кирша, я ему докажу, какую онъ, воръ, имѣетъ праву…

— Троихъ жеребенковъ… Стригунки экіе, что малыя дѣтки…

— Законъ спрашиваетъ… Нешто законъ для воровъ?

— Колъ ему въ спину, а не законъ!

— Разорилъ!

— Дьяволъ ты, Яшка! Дьяволомъ тебѣ быть!

— Попалъ въ руки — натерпишься муки.

— Разорилъ!

— Я те пѣгого отслужу!

— Усѣ балки на степу протухли отъ дѣловъ твоихъ, чортъ пятнастый!

— Енисей падломъ сгнилъ!

— Гдѣ шкуры продаешь? сказывай, подлецъ!

— Сыскивать станемъ! Замяучишь!

— Помянешь мужицкую слезу… Наша деньга у Бога плачетъ.

— Коломъ его!

— Разорилъ!

— Дьяволъ!

Вопли басистые, визгливые, гнѣвные, плачущіе, слились въ общій дикій стонъ, который, казалось, возносился до неба. Улица наполнилась безпорядочнымъ маханьемъ рукавовъ черныхъ, синихъ, коричневыхъ, надъ пестрыми мохнатками телячьихъ дохъ качались въ воздухѣ цѣпы, дубины, звѣрскія красныя лица перли впередъ. Картина была свирѣпая. Но Яшка сидѣлъ, довольный… Онъ дождался, чего желалъ: грозное единство, общее настроеніе толпы было нарушено. Къ нему приступалъ сейчасъ уже не міръ, страшный и холодный въ рѣшимости своей, какъ разрушительная стихія. Теперь каждый лѣзъ къ крыльцу самъ за себя, чтобы бросить вору въ лицо свою собственную обиду, поквитаться за одного себя. Ихъ было много, но каждый былъ теперь одинъ, а по одному Яшка никого не боялся.

— Загалдѣли, — самодовольно, какъ привычный тактикъ, смекалъ онъ. — Галдите, галдите… дурѣйте, дьяволы!.. Эге! И бабы подошли… Чудесно… Ладно…

Дѣйствительно, въ воющемъ гулѣ толпы стали прорываться пискливыя ноты женскаго плача и жалостной скороговорки. Бабы, кто одѣвшись, кто въ кофтенкахъ и куцавейкахъ на одно плечо, кто вовсе простыя — прямо съ постели и отъ печки, протискались въ задніе ряды. Однѣ ругались хуже мужиковъ и грозили вору полѣньями, ухватами, косарями:

— Разорвать тебя!

Другія визжали:

— Нешто возможно человѣка такъ очень просто убивать? Ты его поймалъ — въ судъ веди, а убивать не велѣно…

— Засудятъ, голубчики, всѣхъ васъ за вора Яшку засудятъ…

Болѣе рѣшительныя хватали мужей за рукава, за полы и тащили домой.

— Анисья! Прекрати!.. Въ морду…

— Да! Какъ же! Дѣтей вспомни, сибирскій огрызъ!

— Какое ты право имѣешь, чтобы мужа отъ міра?…

— Иди, иди, міровой… По тюрьмѣ встосковался?

— Коли ежели опчество́?

— И опчество́ — дуракъ: ты мужикъ дѣтный, — не голодомъ дохнуть, покуда въ острогѣ будешь сидѣть.

— Матвѣвна, не моги…

— Что сыкаешься? Куда лѣзешь, непутева голова? Аль смерти хочешь? Гли глазами: у ево левольвертъ.

— Мамонька, убіётъ!

— Маринка-то идѣ? жива что ли ча?

— Убилъ, варваръ, убилъ.

— Всіёхъ убіётъ!

— Убіётъ, — и есть.

Голубоглазый старикъ смотрѣлъ на сумятицу и слушалъ гулъ ея съ видомъ генерала, проигрывающаго сраженіе. Онъ потряхивалъ бородою и стоналъ:

— Ой, бабы! Ой, народъ!.. Яковъ! Не мути жителей!.. Яковъ! Крещеный ты аль нѣтъ?

Яковъ загадочно улыбался. Гулъ росъ. Двѣ-три бабы уже успѣли получить отъ мужей затрещины и выли на голосъ. Хаосъ звуковъ туманилъ головы. Орали и махали руками даже и тѣ, кто совсѣмъ не собирался ни орать, ни махать, и понималъ, что оно дѣлу порча — не слѣдуетъ. Въ заднихъ рядахъ, — въ суматохѣ, разногласіи и вздорахъ, — объ Яшкѣ, замѣтно, начинали забывать…

А передніе — такъ и бросились во всѣ стороны, сгибаясь въ полроста къ землѣ, въ паническомъ страхѣ, какъ испуганныя овцы, когда надъ головами ихъ внезапно затрещали, одинъ за другимъ, четыре выстрѣла на воздухъ, и Яшка, какъ бѣшеный волкъ, огромнымъ скачкомъ, ринулся въ толпу, опрокидывая грудью, сбивая, топча людей подъ собою. Когда мужики опомнились, надъ крыльцомъ расходилось облачко дыма. Якова было видать уже далеко на деревенской улицѣ. Толпа съ проклятіями, матерщиною, воемъ бросилась вдогонь.

Яшка шелъ скорымъ, ровнымъ шагомъ человѣка, который спѣшитъ, но не бѣжалъ, памятуя, что черезъ улицу могутъ быть протянуты путы. Двадцать или тридцать саженъ, выигранныхъ имъ у врага, позволяли ему двигаться, не запыхаясь и не теряя силы. Воющая толпа набѣгала, но — Яшка обернулся, поднялъ револьверъ… волна отхлынула!

Мужиковъ сбивало съ толка, что, вырвавшись на свободу, Яшка, чѣмъ бы бѣжать въ вольную степь, ударился въ деревню. Зачѣмъ? Но вскорѣ Яшка удивилъ ихъ еще болѣе: пройдя около трети длинной деревенской улицы, онъ круто повернулъ во дворъ большой, лучшей въ строю, многостайной и глазастой окнами, избы. Толпа ахнула:

— Вавилъ Семенычъ. воръ-отъ къ тебѣ…

Голубоглазый старикъ, ошалѣлый, запыхавшійся, молча, утиралъ рукавомъ дохи потъ и кровь съ лица: когда толпа побѣжала отъ выстрѣловъ, его сбили съ ногъ, и Яшка, наступивъ, растопталъ ему носъ. Измятый, перепуганный, деревенскій Гостомыслъ ровно ничего не понималъ.

Въ ворота заглядывали, но во дворъ, гдѣ скрылся Яшка, никто войти не рѣшался. Жена голубоглазаго старика, молодая еще, худощавая, въ веснушкахъ, баба, съ двумя ребятами у подола, съ третьимъ на рукахъ, дрожала отъ холода и страха на крылечкѣ, повертывая, какъ гусь, шею съ долгоносою головою то къ толпѣ за воротами, то вглубь двора, къ амбарушкамъ. Она мигала, кивала… Присутствіе бабы съ младенцами ободрило мужиковъ. Одинъ по одному, они стали входить во дворъ, обжимаясь отъ воротъ къ крыльцу кругомъ по забору и избяной стѣнѣ.

— Митревна, гдѣ воръ-отъ?

Баба ткнула рукою въ воздухѣ, передъ носомъ младенца и прошипѣла:

— Въ тупичкѣ.

Опять изумилъ толпу Яковъ.

— На кой?

— Въ тупикъ зашелъ…

— Чего робить?

— Задѣлыватся. Сани повалилъ, кошевку…

— А ты зачѣмъ сани давала? Стерва! — вдругъ преглупо разгорячился голубоглазый старикъ.

Баба насмѣшливо посмотрѣла на его разбитый носъ и ничего не сказала.

Тупичекъ, гдѣ пріютился Яковъ, помѣщался между двумя высокими амбарушками, прижатыми къ большому сараю. Ширины онъ былъ аршина два, глубиною сажени полторы. Лѣтомъ здѣсь стоялъ — отпаивался на продажу — теленокъ. Заваливъ устье тупика санями и кошевою, Яшка сидѣлъ въ узкой норѣ, видя надъ собою синюю полоску неба, а вокругъ себя — толстыя бревенчатыя стѣны, къ которымъ круто спускались острыя, высокія крыши, — безъ навѣсовъ, ради экономіи въ лѣсѣ. Мужики остановились передъ заваломъ, переглядываясь въ недоумѣніи. Бороды у нихъ заиндевѣли въ крутую, пошли бѣлыми, пушистыми завитками. Вспотѣвшія лица обмерзали.

— Слушайте вы, свиньи! — раздался властный голосъ Яшки. — Вы меня здѣсь лучше не троньте. У меня зарядовъ много: станете соваться ко мнѣ — выпустошу васъ, меньше дураковъ на степи будетъ. Жечь меня — врете: теперь не посмѣете, не то — всей деревнѣ конецъ. Шесты вздумаете ко мнѣ пихать, — тамъ у тебя, Вавило, въ колодѣ колунъ былъ воткнутъ, торчалъ… острый… ты не ищи: вотъ онъ…

— Это онъ все вѣрно. Сперъ топоръ, извергъ, сперъ, голубчики, — пригорюнясь, сообщила съ крыльца баба.

Мужъ погрозилъ ей кулакомъ. Потомъ откашлялся и молвилъ:

— Да-да-а… Такъ, стало быть, въ дырѣ и будешь сидѣть, Евстигнѣичъ?

— Такъ и буду.

— Да, да, да… А то вышелъ бы? а?

— Дубина!

— Да, да, да… Ей Богу ну, вышелъ бы?.. уважь опчество!..

— Свинцовымъ зерномъ — вотъ вамъ отъ меня уваженіе.

— Да, да, да… Обмерзнешь, Евстигиѣичъ.

— Это вы померзнете на вѣтру, чортовы головы, а у меня — какъ на печкѣ. Только, что бабы нѣтъ. Посылай свою: съ сыномъ будешь… На, держи!

Яшка, наглый, ухмыляющійся, выглянулъ изъ-за завала и швырнулъ въ толпу горсть пустыхъ револьверныхъ патроновъ.

— Угнѣздился, дьяволъ — задумчиво произнесъ черноусый мужикъ, почесывая ушибленный глазъ.

Толпа, озадаченная, сконфуженная, хлопала глазами. Минуты томительно текли.

— Жрать хочется и соснуть бы лихо, — думалъ Яшка. — Ништо, потерпимъ: нонѣ въ добромъ мѣстѣ, въ острогѣ, ночевать, — и сытъ, и пьянъ спать лягу.

Минуты текли. Многихъ мужиковъ бабы увели-таки по домамъ. Иные зазнобились, соскучились, зазѣвали и ушли сами.

— Обмерзнешь, Яша… — цыкнулъ голубоглазый…

— Мы степовые.


Прошло съ часъ времени. Яковъ все сидѣлъ въ норѣ. Мужики все толпились по двору. На сценѣ появилось новое дѣйствующее лицо: здоровенный мужичинище, богато одѣтый въ жеребячью доху поверхъ черненаго барнаульскаго полушубка. По красному завѣтреному лицу, жесткой и прямоволосой, русой бородѣ, правильно-топорнымъ, словно рубленымъ чертамъ, а главное, — по стальному, холодному, смышленому, но ничего не говорящему, взгляду, онъ рѣзко отдѣлялся отъ окружавшихъ его съ почтительностью мякинниковъ-новоселовъ. Сразу, издали можно было признать коренного зажиточнаго сибиряка, богатѣя-чалдона. То былъ Иннокентій Псовыхъ, тысячникъ изъ ближней надъ-енисейской заимки, случаемъ завернувшій къ новоселамъ, не ожидая удивительнаго происшествія, какое у нихъ засталъ. Теперь онъ стоялъ середь двора, высокій и прямой, какъ верстовой столбъ, съ мощною осанкою очень зоркаго человѣка — крѣпкоглазаго и привычнаго видѣть далеко въ степь, сквозь зимнюю метель и лѣтніе вихри Чалдонъ внимательно слушалъ торопливый разсказъ голубоглазаго мужика, а по лицу казалось, будто онъ думаетъ совсѣмъ о другомъ, такъ что голубоглазый, смущаясь этимъ отвлеченнымъ сибиряцкимъ мечтаніемъ, то и дѣло хваталъ собесѣдника за доху.

— Да ты слышь-ка, милый человѣкъ?..

— Звони, звони, — невозмутимо отвѣчалъ чалдонъ, словно все болѣе разсѣянный. Покуда старикъ «звонилъ», Псовыхъ запустилъ руку въ карманъ, вытащилъ горсть сибирскаго «разговора» — кедровыхъ орѣховъ. Голубоглазый умолкъ.

— Лѣстница большая есть? Которая на случай пожара? — спокойно спросилъ чалдонъ, отплевывая скорлупу.

— Есть, купецъ, — польстилъ новоселъ: мужики-чалдоны любятъ въ купцахъ слыть… — Какъ не быть лѣстницамъ? Начальство обязыватъ… Которая мала будетъ, двѣ свяжемъ.

— Тьфу, тьфу… а чанъ — тьфу, тьфу — есть?

— Безъ воды не живемъ, найдется.

Больше чалдонъ не удостоилъ новосела разговоромъ, а только мигнулъ ему лѣвымъ глазомъ:

— Слѣдуй, дескать, за мною…


Яшка въ норѣ своей чувствовалъ себя весьма недурно. Онъ отдохнулъ тѣломъ и повеселѣлъ духомъ. По солнцу онъ видѣлъ, что остается часа два до полдня, а около этого времени, на тракту обязательно бываютъ проѣзжіе, поспѣвая на ближайшій станокъ, за шестнадцать верстъ, къ обѣду. Въ дополненіе удовольствія, въ толпѣ, окружавшей его убѣжище, онъ замѣтилъ Далилу свою — Маринку, которую почиталъ убитою. Отлежавшись отъ обморока, причиненнаго испугомъ, она приплелась въ народъ, какъ ни въ чемъ не бывала, — выла, причитала и всѣмъ показывала безсильно висящую, правую руку и контуженное плечо…

— Стало быть, и убивства нѣтъ… Совсѣмъ плевое дѣло выходитъ… Стрѣлялъ, себя обороняя!.. Лихо! Погощу въ предварительномъ, какъ на постояломъ дворѣ…

Яшкѣ стало совсѣмъ радостно.

— А тамъ — дай Богъ только на волю выйти! Пожди вы у меня, проклятое кацапье! Живымъ быть не хочу, — научу васъ помнить, каково облавить Якова Евстигнѣича.

— Яковъ! — раздался вверху спокойный, ясный голосъ.

Воръ поднялъ глаза: на гребнѣ крыши сидѣлъ верхомъ чалдонъ и, равнодушно глядя къ нему въ нору, поплевывалъ кедрушками.

— Здравствуй, Яша.

— Ты?!.. Ну… Здравствуй… Чего? — огрызнулся Яковъ.

— Да, ничего. Сидишь, братъ?

— Глаза во лбу есть? Сижу.

— Сиди, сиди. Прищучили тебя сиволапые? а?

— Наше не ушло. Дай срокъ выйти: съ каждымъ подлецомъ сосчитаюсь въ особину.

— Такъ, такъ. Давай тебѣ Богъ лучшаго.

— Ты какъ туда попалъ? — подозрительно спросилъ Яковъ, играя револьверомъ.

— Лѣстницу подставилъ. Вонъ гляди…

Изъ-за гребня чуть-чуть торчали два рога лѣстницы.

— Ты, Яковъ Евстигнѣичъ, меня не бойся, — говорилъ чалдонъ. Я не съ дурнымъ. Я тебя, однако, беречи пришелъ. Сохрани Богъ! Какъ можно? Вижу: съ ума сошли мужики. Что такое? Какъ дерзаете? Развѣ дозволено самосудомъ? Всѣ будете на Сахалинѣ… Куда! Слышать не хочутъ, — остервенѣли, звѣрье…

— Черти!.. На крышу-то ты зачѣмъ? — нетерпѣливо перебилъ Яшка.

— На крышу-то? — протяжно переспросилъ чалдонъ. — А это — какъ увидѣлъ я, любезный человѣкъ, что ты со всѣхъ сторонъ хорошо защитился, и только сверху тебя можно достать, — тутъ я и надумалъ: ну, какъ вислоухіе догадаются? Убьютъ человѣка. Нехорошо. Сейчасъ взялъ вотъ, полѣзъ… Сижу… Небось, ко мнѣ не сунутся… У меня, братъ, живо — вверхъ кочережки…

— Спасибо, — тоже протяжно, но не безъ подозрительной насмѣшки отозвался Яковъ: — однако, что-й-то, Иннокентій Еремѣичъ, чудно…

— Чего?

Чалдонъ выплюнулъ скорлупу сразу отъ трехъ орѣховъ.

— Великъ трудъ на себя берешь. За что стараешься?

— Чудакъ! Не кошка ты, живой человѣкъ. Душу имѣешь.

Но, понимая, что столь чувствительный предлогъ изъ устъ степного чалдона не долженъ звучать особенно убѣдительно въ ушахъ столь опытнаго человѣка, каковъ Яшка, Иннокентій Еремѣичъ добавилъ:

— Зарученныхъ у меня по этой деревнѣ много. Шибко забрались.

— Ага! — отозвался Яшка голосомъ человѣка, понявшаго и успокоеннаго.

— Начнетъ судъ тягать народъ по тюрьмамъ, — кто по зарукамъ платить станетъ? Много денегъ въ долгахъ пропадетъ большихъ убытковъ долженъ ждать.

— Іуда!!! — вскрикнулъ вдругъ Яковъ высокимъ и звонкимъ воплемъ подстрѣленнаго ястреба: онъ замѣтилъ за спиною Иннокентія Еремѣича шапки осторожно поднимающихся мужиковъ. Чалдонъ словно растаялъ въ воздухѣ — исчезъ за гребнемъ. Пуля впилась какъ разъ въ то мѣсто, гдѣ онъ только-что сидѣлъ.

— Давай! — послышался его рѣшительный голосъ.

И въ тотъ же мигъ на голову Яшки грохнула тяжелая, жидкая масса — звенящая, колючая, обжигающая, какъ огонь, проникающая платье, леденящая, какъ лютый морозъ… Озадаченный, испуганный, потерявшійся, Яшка схватился руками за шапку, револьверы выпали изъ рукъ его.

— Давай.

Новый ушатъ воды, звеня, раскатился по крышѣ и обдалъ Яшку съ ногъ до головы. Въ нестерпимомъ, обжигающемъ холодѣ бѣдняга завертѣлся на мѣстѣ, какъ волчокъ. Захватило духъ, въ горлѣ стало, словно суконку заглоталъ. Двадцатипятиградусный морозъ быстро дѣлалъ свое дѣло: по шапкѣ вора, по лопатинѣ, по сапогамъ сразу поползли, быстро наростая; ледяныя коросты. Яшка завылъ и, сдернувъ обледенѣлыя рукавицы, нагнулся за револьверомъ.

— Давай!

Нахолодалый, мокрый револьверъ обжегъ Яшкѣ руку. Нечеловѣческимъ усиліемъ воръ все-таки удержалъ оружіе, долго ловя собачку закоснѣлымъ пальцемъ.

— Давай! Давай! Давай!

Вода лилась теперь со всѣхъ трехъ крышъ. Точно во время пожара, протянулась человѣческая цѣпь отъ амбарушковъ до колодца, и ведра быстро бѣжали по ней, чтобы взнестись вверхъ на крышу и опрокинуться страшнымъ, мертвящимъ дождемъ въ нору, гдѣ метался и вылъ безоружный, ослѣпленный, задавленный ледыхами человѣкъ. Работали молча. Только команда сухо и ясно звучала по деревнѣ:

— Давай!

Подъ новымъ ливнемъ Яшка свалился наземь. Каждая струя, падавшая на него, вмѣстѣ со страшнымъ наружнымъ холодомъ, внутри такъ и бросала въ мозги горячую, не охочую замерзать кровь. Голова у Яшки трещала, спаянная снаружи ледянымъ обручемъ, а внутри черепъ, точно пороховой погребъ, хотѣлъ разорваться и взлетѣть на воздухъ. Горло жгутомъ перекрутило. Задыхаясь, Яшка поднималъ и не доносилъ до ворота обезсилѣвшія руки съ окостенѣлыми, растопыренными пятернями. Синее лицо уставилось на чалдона страшными, меркнущими глазами. Изъ оскаленнаго рта вырывалось звѣриное рычаніе:

— Пум… Бух… зззззззззз…

— Я те помилую. Давай.

Мужики во дворѣ страшно волновались. Смерть Яшки была давно рѣшена между ними, но казнь, происходившая предъ ихъ глазами, была слишкомъ длительна и ужасна.

— Давай!

— Чего — давай? пришибить бы, и конецъ… А то на-ка, что… — стали раздаваться голоса.

— Грѣха-то, грѣха-то…

— Извѣстно, пришибить. Что валандаться? Тварь Божья… — Человѣкомъ мать родила.

Два-три парня съ дубьемъ рѣшительно зашагали-было къ лежащему Яшкѣ.

— Н-ну!!! — грозно прикрикнулъ на нихъ съ крыши чалдонъ. — Убойныхъ знаковъ на тѣлѣ захотѣли? Дурова порода… Давай!..

Нѣсколько минутъ спустя, вмѣсто Якова, валялась въ тупикѣ огромная ледяная глыба, сквозь которую мутно сквозили человѣческія, едва трепещущія очертанія.

— Довольно, — сказалъ чалдонъ и, скатясь съ крыши, съ видомъ знатока, пощупалъ глыбу ногою.

Это онъ промахнулся… не слѣдовало этого дѣлать тонкому въ своемъ искусствѣ, степному мастеру-палачу. Массу народную прорвало, какъ море. Ревущею волною кинуло ее въ тупикъ. Чалдонъ едва успѣлъ выпрыгнуть, чтобы не быть смятымъ. Ненависть къ замученному вору вспыхнула съ новою дикою силою въ каждомъ сердцѣ. Бить его трупъ стало потребностью, не разсуждающею о знакахъ насилія.

Чалдонъ махнулъ рукою и отошелъ прочь. Толпа ревѣла…

Чалдонъ смотрѣлъ издали на мелькающіе надъ тупикомъ колы и палки и говорилъ, окаменѣвшей отъ ужаса на своемъ крылечкѣ, женѣ голубоглазаго мужика:

— Говорили, нельзя достать… Какъ это можно, чтобы не достать человѣка? Человѣкъ человѣка всегда достать въ состояніи и даже долженъ очень хорошо.

На улицѣ зазвенѣли колокольчики и бубенцы.


— Шцо меня цогда шпашло, — шамкаетъ и шепелявитъ беззубый, одноглазый, съ расплющеннымъ носомъ, однорукій, на костыляхъ нищій, просящій милостыню на улицахъ Храповицка. — Шцо меня шпашло, — биць ошенно пьинялишь. Воцъ каково молодца ижгоцовили, ижвольце любовачча, но боемъ кьовь рашполировали… докцой говоицъ: цѣмъ цолько и живъ оказайся. А пьоѣжжи жаштупиишь… не даи добиць…

— Сколько тебѣ лѣтъ, Яшка?

— Тьидцаць вошемь.

— А сѣдой весь…

— Пошѣдѣешь, блацъ. Эцо я цогда…

У обывателей Храповицка Яшка, изъ всѣхъ безчисленныхъ мѣстныхъ нищихъ, имѣетъ наибольшій успѣхъ. За пятачокъ онъ охотно разсказываетъ всю свою исторію: какъ его замороживали, оттаивали, больницу, тюрьму, слѣдствіе, судъ…

— А коней больше не крадешь?

Въ единственномъ глазу Яшки загорается злобная тоска, — мучительная скорбь игрока, лишеннаго возможности и средствъ извѣдать любимаго счастья.

— Ноженьки дубьемъ оцшибли, дьяволы. Ишпойцили ноженьки. Не шлужацъ на конь шѣшцъ. Нешпошобно шовшѣмъ швово ремешла рѣшилша… А ешть хоошіе кони, ешть…