Вышла риѳма, и я остановила свои причитанія.
Зачѣмъ онѣ меня гонятъ?
Куда онѣ меня гонятъ?
Кто теперь будетъ приказывать?
Всегда будутъ приказывать?
Теперь совсѣмъ чужіе?
И охватилъ глухой бунтъ.
Послѣ шкафа ходила къ окну въ пустую мамину спальню. Открывала форточку и, вскочивъ на подоконникъ, и выше, на опустошенный мною ящикъ изъ-подъ медовыхъ пряниковъ, — высовывалась по поясъ на морозный воздухъ, вдыхала его жадно, съ страстною тоскою въ воспаленную сухими рыданіями грудь.
И мечтала умереть.
Умереть, и чтобы простили, и чтобы каялись…
И чтобы все кончилось.
Когда настудилась вдосталь, слѣзла и, такъ какъ озябла и думала, что помру скоро, — то и размякло сердце, и стала горько и обильно плакать, свернувшись червячкомъ въ ногахъ маминой постели.
Такъ меня нашла мама. Бросилась закрывать форточку, бранила меня, сѣла ко мнѣ, отняла мои руки отъ распухшаго лица, ласкала и спрашивала:
— О чемъ? о чемъ?
Вышла рифма, и я остановила свои причитания.
Зачем они меня гонят?
Куда они меня гонят?
Кто теперь будет приказывать?
Всегда будут приказывать?
Теперь совсем чужие?
И охватил глухой бунт.
После шкафа ходила к окну в пустую мамину спальню. Открывала форточку и, вскочив на подоконник, и выше, на опустошенный мною ящик из-под медовых пряников, — высовывалась по пояс на морозный воздух, вдыхала его жадно, с страстною тоскою в воспаленную сухими рыданиями грудь.
И мечтала умереть.
Умереть, и чтобы простили, и чтобы каялись…
И чтобы всё кончилось.
Когда настудилась вдосталь, слезла и, так как озябла и думала, что помру скоро, — то и размякло сердце, и стала горько и обильно плакать, свернувшись червячком в ногах маминой постели.
Так меня нашла мама. Бросилась закрывать форточку, бранила меня, села ко мне, отняла мои руки от распухшего лица, ласкала и спрашивала:
— О чём? о чём?