— Ну, прощай, Иванычъ!—дрогнувшимъ голосомъ проговорилъ Чайкинъ .
— Прощай, Вась! Дай тебѣ Богъ!—сказалъ Кирюшкинъ.
И что-то необыкновенно нѣжное и грустное свѣтилось въ его глазахъ.
— Не забывай Рассеи, Вась!
— Не забуду, Иванычъ...
— Можетъ, Богъ дастъ, и вернешься потомъ?
— Врядъ ли, Иванычъ.
— А ежели манифестъ какой выйдетъ?
— Тогда пріѣду... Безпремѣнно...
— То-то, пріѣзжай.
— А ты, Иванычъ, брось пить... Я любя... Выйдешь въ отставку, что тогда?
— Что Богъ дастъ... Вотъ вернемся изъ дальней,—сказываютъ, въ безсрочный пустятъ.
— Куда жъ ты пойдешь Въ деревню?
— Отбился я, Вась, отъ земли, околачиваясь пятнадцать лѣтъ въ матросахъ. Что я буду дѣлать въ деревнѣ? Въ Кронштадтѣ останусь... Прокормлюсь какъ-нибудь.
Прощаясь съ Кирюшкинымъ, Дунаевъ полушутя сказалъ:
— А здѣсь бы ты, Иванычъ, въ поправку вошелъ... Оставайся... Я тебѣ мѣсто предоставлю...
— Въ мериканцы поступать?
— То-то въ мериканцы...
— Лучше послѣдней собакой быть дома, чѣмъ въ вашей Америкѣ... Оголтѣлая она... То ли дѣло Россія-матушка... Прощайте, братцы! А я къ своимъ пойду!
Они вышли вмѣстѣ изъ салуна и разошлись въ разныя стороны.