Страница:Сумароков. Стихотворения. 1935.pdf/172

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Эта страница не была вычитана


вляющий дворянина быть хозяином людей, земли и страны и заставляющий «мужика» быть рабочим механизмом на полях поме» шика, — по сумароковскому мышлению заставляет и всякое произведение следовать предустановленному правилу жанра. В искусстве действует тот же закон фатализма и надиндивиду-* ального принуждения, что и в жизни. Произведение заслуживает похвалы в меру приближения к жанровому идеалу, а не в меру индивидуальной выразительности. Каждый элемент произведения расценивается с точки зрения соответствия гаданной схеме, а не в меру своей отдельной действенности. Координация элементов — «согласие» их — диктует выбор художественных средств, а не соответствие личному ощущению автора. Всякое нарушение этого принципа осмысляется как бунт, почти как заявление прав человека, прав равенства и свободы, как буржуазный индивидуалистический демократизм. Сумароков обрушивается на попытки западной буржуазной драматургии выйти за пределы «правил» трагедии и комедии, ввести элементы трагического в комедию, создать психологическую драму. «Трогательные», слезные драмы не трогают его, а возмущают. Он предписывает «правила» для каждого жанра и твердо блюдет эти пра-*ві£ла сам. Что же касается сентиментальной эмоциональности, в конце концов именно опирающейся на интерес к личному, неповторимому в человеке, на идею ценности каждого глубокого переживания, приводящего неизбежно к идее равенства в социальном законе, к идее буржуазной революции,— то Сумароков в ужасе от нее. К страдающему, виновному и все же положительному герою сентиментальной драмы он применяет безликий закон феодальной морали и объявляет его просто негодяем; ему чужда мысль: понять — простить; он ничего не прощает, требует кары за всякое отклонение от закона.

Сумароков выступает также против сюжетной увлекательности в литературе: она нарушает принцип рационалистической отвлеченности в искусстве; читатель, увлекшись сюжетом, следит за конкретными, индивидуальными событиями, «как в жизни», видит их сквозь словесный покров, несущий в себе принцип идеального оформления действительности; искусство становится реальным бытом, а реальный быт, интерес к нему, любовное вглядывание в него способны лишь разрушить логическую фикцию феодальной закономерности иерархии 336


сословий, жанров, слов. Жизнь в ее подлинных проявлениях для Сумарокова хаотична, беспринципна, порочна; искусство заключает более подлинную правду, чем жизнь, — так же как наука, к которой искусство очень близко. И Сумароков нападает на авантюрные романы, увлекавшие его современников .

Строя свою рационалистическую дворянскую эстетику, Сумароков широко использовал данные, почерпнутые им в немецкой поэзии и теории поэзии его времени, в частности в произведениях Готтшеда и его школы. Он и сам был избран членом Лейпцигского ученого собрания, оплота школы Готтшеда. Он перенес методы борьбы готшедианцев с Гюнтером и поэзией барокко на свою борьбу с Ломоносовым.

Основа его конкретной поэтики —- требование простоты,^ естественности, ясности от поэтического языка, — направленное против ломоносовской цветистой зауми и «великолепия». Поэзия, построения которой добивается Сумароков, — трезвая, деловитая поэзия, логическая и отвлеченная. Она должна говорить от лица высшего разума, и она чуждается всего фантастического и туманно-эмоционального; она должна быть отчетливой, чтобы соответствовать задаче быть формулой идеологии «разума» страны. Не ослепить пышностью придворного празднества покорных подданных хочет Сумароков, — как этого хотели заказчики Ломоносова; не с монархом хочет говорить Сумароков, — как это делал Ломоносов, поэзия которого, обслуживавшая аппарат монархии, говорила языком религии, курящей фимиам земной власти: Сумароков хочет устроить внутренние дела своего класса, он обращается к нему помимо указа власти и хочет говорить с ним прямо и просто, не ослепляя его, а разъясняя ему его права, обязанности и уча его истинному отношению к жизни и ее проявлениям. Он враждебно относится к фимиаму и грандиозным фикциям ломоносовской поэзии; он хочет быть «просто» человеком, т. е. идеальным человеком, в конце концов образцовым дворянином, в самом строе своей речи. Он хочет вести за собой дворянство и убедить его не патетикой блеска и богатства, а внутренней убедительностью дворянской логики. Он хочет снять завесу благоговения перед «высшими», создаваемую придворной поэзіей, считая, что высшим в мире являются истина и руно- ' водимые ею дворяне, которые должны предписывать закон 22 Сумароков *137