Страница:Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. Т. I (1910).pdf/593

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Эта страница была вычитана


— 411 —

тем сильнее, значит, страдание. Мир, который был бы проявлением несравненно более напряженной воли к жизни, чем настоящий, являл бы тем больше страдания: он был бы, следовательно, адом.

Так как всякое страдание, будучи умерщвлением и призывом к резиньяции, имеет в потенции освящающую силу, то этим и объясняется, почему великое несчастье и глубокая скорбь уже сами по себе внушают известное уважение. Но вполне достойным уважения делается в наших глазах страждущий только тогда, когда, озирая течение своей жизни, как цепь страданий, или оплакивая какое-нибудь великое и неутешное горе, он все-таки не обращает внимания на стечение собственно тех обстоятельств, которые именно его жизнь облекли в печаль, и не останавливается на этом отдельном великом несчастье, его постигшем (ведь пока он думает и скорбит исключительно о себе, его познание следует еще закону основания и цепляется за отдельные явления, и он все еще хочет жизни, — но только при иных условиях): действительно, возбуждает он уважение только тогда, когда его взор от частностей поднялся к общему, когда в собственном страдании видит он только образчик целого и, становясь в этическом отношении гениальным, один случай считает представителем целых тысяч, и потому вся совокупность жизни, признанная им в своей сущности за страдание, приводит его к резиньяции. Вот почему достойно уважения, когда в гетевском «Торквато Тассо» принцесса говорит о том, как ее личная жизнь и жизнь ее родных всегда была печальна и безрадостна, — и при этом всецело остается на общей точке зрения.

Человека с очень благородным характером мы всегда представляем себе проникнутым тихой грустью, которая меньше всего — постоянная досада на ежедневные неприятности (такая досада была бы неблагородной чертой и заставляла бы подозревать злые помыслы); нет, в этой грусти выражается сознание ничтожества всяких благ и страды всякой жизни, не только собственной. Тем не менее такое сознание может быть впервые пробуждено личными горестями, — в особенности одним каким-нибудь великим горем; например, одно неисполнимое желание на всю жизнь привело Петрарку к той грусти смирения, которая так пленяет и трогает нас в его произведениях: Дафне, которую он преследовал, суждено было ускользнуть от его объятий, для того чтобы оставить ему вместо себя лавры бессмертия. Если такой великий и бесповоротный отказ судьбы однажды надломит волю, то затем уже не возникает почти накаких других желаний, и характер