на Мигурского. Солдат, позванивая цепями, подошел к Мигурскому и стал надевать на него наручники.
— За что, за что всё это?[1]— вскрикнула она и закатилась рыданиями, а потом хохотом, и упала бы навзничь, если подоспевшая Лудвига не поддержала ее.
— Ты[2] всё наделал, ты, злодей! —[3] проговорила Лудвига,[4] взглядывая на уральца казака, стоявшего у колеса тарантаса.
— Ну вас совсем! Разве я рад, — проговорил казак, хмурясь и махнув рукой, и, опустив голову, отошел к воротам.
Мигурского судили и приговорили за побег к прогнанию сквозь 1000. Его родные и Ванда, имевшая связи в Петербурге, выхлопотали ему смягчение наказания, и его сослали на вечное поселение в Сибирь.
Альбина не покидала его, но прожила недолго. Она умерла, как говорили, от чахотки. А она знала, что умирает от горя. До последних дней она не могла понять зачем, за что — эта бессмысленная жестокость? Никто не мог объяснить ей этого. Одна надежда ее была в том, что тайна эта откроется ей после смерти, и она без страха, даже иногда с радостью, встречала приближающуюся смерть. Ей жалко было оставить без помощи слабого, добродушного Иузека, но в последнее время она видела, что она, слабая и больная, только тяготит его.
Мигурский еще при ее жизни начал пить больше, чем можно было без вреда душе и телу; без нее же — совсем опустился и, поддерживаемый товарищами, прожил еще лет 10 бессмысленной, бесцельной и страдальческой жизнью.
Николай Павлович радовался тому, что задавил гидру революции не только в Польше, но и во всей Европе; и гордился тем, что он не нарушил заветов бабки своей великой Екатерины, и для блага русского народа удержал Польшу во власти России. И люди в звездах и золоченых мундирах так восхваляли его за это, что он искренно верил, что он великий человек и что жизнь его была великим благом для человечества и особенно для русских людей, на развращение и одурение которых были направлены все его глупые силы.
А между тем колесница с юношей ехала по городу, вызывая любопытный ужас в тех людях, которые видели ее. Светлогуб был всё в том же умиленно восторженном настроении. Он не думал ни о своих товарищах, ни о людях, которые смотрели на него, ни о том, что будут говорить о нем, ни даже о любимой девушке и своей матери. Он думал только о боге, о том, что он старался делать то, что хотел от него бог, и теперь, идя к тому богу, от которого исшел, по воле которого жил и к которому идет, думал только о том, что отдается в руки его.
Так он думал, чувствовал, но уши слушали, глаза смотрели. И вот глазам его[5] представились два студента и одна девушка, рысью с веселым [хохотом] выбежавшие из двери. Первый студент спрыгнул с крыльца и вдруг, увидав колесницу, остолбенел. То же сделалось и с двумя другими. Веселость их не исчезла, но остановилась, спряталась на время. Им в эту минуту страшно жалко было, но все-таки жизнь веселая, молодая, радостная жизнь кипела в них. И Анатолию вдруг стало грустно, жалко, жалко себя. Он вспомнил, как его в детстве мать поставила в угол, и он долго стоял равнодушно, но когда услыхал, как меньший брат его запел песню, ему вдруг стало жалко себя, и он заплакал. Так ему жалко стало себя, и он чуть было не заплакал. Но это продолжалось недолго. И когда колесница подъехала к виселице, Анатолий опять молился и с спокойным чувством отдался палачу. Только был один момент отчаяния: когда веревка перетянула ему горло, и ему захотелось спастись, и он почувствовал, что невозможно.
— Милосердный господь, — начал, вздыхая, привычным голосом священник. Светлогуб широко раскрытыми глазами смотрел на него и не дал договорить ему.
- ↑ Зачеркнуто: Иусек, прости меня, прости, я ви[новата]
- ↑ Зач.: выдал
- ↑ Зач.: кричала
- ↑ Зач.: наступая
- ↑ В подлиннике: ему