Театр (Плавильщиков)
Внимание! В этом тексте не проставлен шаблон заголовка. |
ТЕАТР
Кажется, что человек создан с непреодолимою склонностию к утехам; нет состояния, нет обстоятельств, нет жребия, в котором бы не находил он забавы; она оживотворяет души и сердца и самую нашу жизнь питает. Напрасно мрачные человеконенавидцы проповедуют нам всеминутную необходимость оплакивать человеческое бытие. Я хотел бы спросить у них: отчего они сами улыбаются иногда, пленяясь собственными своими мыслями? Отчего у страждущих тяжкими болезнями приметна бывает иногда на лице улыбка, хотя томная? Отчего наижесточайшие печали и тягота сердечная повествованием ужасного своего жребия и пролиянием слез, хотя весьма мало, однако ж облегчаются? Пусть докажет мне кто-нибудь сему противное, и сколько ни будет вооружен красноречием, собственное сердце его не допустит противуречить сей истине; оно уверит, что алчность к утехам неразлучна с человечеством.
Утверждают многие, что слава и корысть суть первые и единственные побуждения всех деяний человеческих; но без удовольствия сии побуждения ничтожны. Если мы имеем какое-нибудь понятие о счастии, то оно по мере приносимого удовольствия и увеселения кажется нам прелестным; самое спокойствие души потому только усладительно, что в нем находится основание к истинному увеселению и к чистейшим забавам. Один значительный сочинитель окончил свою оду к соседу весьма справедливо:
Но то веселье беспорочно,
Раскаянья за коим нет.
Следовательно, истинное увеселение есть забава душевная, которая тем достойнее человека, чем более разум, сие отличающее свойство смертного от всех творений, в оной участвует.
С самой отдаленной древности до нынешних времен все просвещенные народы полагали зрелища на театре между первыми забавами, произведенными разумом: величайшие умы алкали снискать славу свою сочинениями театральными и гордились тем, чтобы взойти ими в храм бессмертия. Они доказали всему свету, что забава, исправляющая нравы, есть славное изобретение одного просвещения. Ничто столь невозбуждает чувствительности нашей, как та живая картина, где добродетель, сияющими красками изображенная, пленяет чувства, а порок, выставленный во всей своей гнусности, поражает всех и производит душевное к себе отвращение. Итак, зрелище есть общественная забава, исправляющая нравы человеческие.
Всяк со мною согласится, что польза от зрелищ ощутительна; тут разум все могущие быть в жизни человеческой приключения представляет пред глазами случившимися. Мы то видим, достойное утверждаем рукоплесканием, со страждущею добродетелию сами страждем, желаем наказания пороку, боимся, чтобы он не восторжествовал (что нередко бывает в жизни), и когда искусством сочинителя падает он ко стопам гонимой прежде добродетели, мы восхищаемся, как бы собственно нам сие приключилось. С другой стороны, выставленные на позорище дурачества людей в одно время и забавляют общество, и предостерегают даже от самых слабостей.
Правительство имеет весьма важные причины ободрять сей род нравоучительной забавы; ибо сколько есть таких пороков, кои никакими спасительными законами истреблены быть не могут, поелику никакими доказательствами изобличить нельзя того, что обитает внутри человеческого сердца. Зрелище в вымышленном лице, не обижая никого, обнажает порок, показывает ужасные его следствия, и в виде смешном или плачевном столько поражает, что зритель, если узнает себя в сем зеркале, почувствует внутреннее сам к себе отвращение, и сей внутренний стыд доказывает, что он уже в пути исправления.
Доказательство сему неоспоримое есть то чувствование, которое общество российское изъявляло в театре непрестанным рукоплесканием тем сочинениям, которые представлениями своими исцелили заразу суеумствования: в них осмеян источник сей заразы; обольщенные устыдились своей слабости, и обман исчез и не смел уже более опять появиться в России. Таковый смех и с таковою соединенный пользою есть истинное и совершенное торжество театров. Итак, можно заключить без ошибки, что театральное сочинение по мере извлекаемой из него толикой пользы, заслуживает свое уважение.
При всем том, какое поле для умов и какое ободрение для сочинителей! Нигде скорее не может быть утверждена их слава, как на театре; ибо казистое прочтение устами действователей соделывает весьма лестную похвалу сочинению, к которой сочинители бывают чувствительны: всеобщее рукоплескание есть награда за труды, ни с чем не сравненная. Сочинители, дабы им быть удобопонятными и ясными, всегда заставляют свои лица говорить языком, каждому свойственным, но языком чистейшим и выработанным по правилам грамматики и риторики. Какое училище для языка и какая помощь для всех училищ, учрежденных для языка! А сверх того нужно приметить и то, что всяк идет в театр с удовольствием для забавы, а в училище иногда родители принуждены бывают строгостию посылать детей своих.
Некогда в Москве был я учителем российской истории, я советовал целую комнату обставить портретами наших государей, дабы дитя, смотря на каждого из них, рассказало мне все его дела. Сие было исполнено, и в два месяца восьмилетнее дитя, начиная от Гостомысла до нынешних времен, могло рассказать сокращенную историю нашу без малейшей ошибки.
Я привык все на свете видеть со стороны полезной, и мне кажется, что театр, если не большую, то по крайней мере равную принести может помощь учащимся истории, а особливо древних времен. Герой - владыка или честный человек, выведенный на театре в свойственном ему виде, кроме удовольствия, рождает в юноше наилюбопытнейшие воспросы; родители, приехав из зрелища, объяснят ему оные, покажут места отступления от дееписания, откроют причины, для чего это сделано; сие самое открывает правила и самого сочинения, и театральное впечатление остается в мыслях зрителя надолго неизгладимым; а сверх того для сердца, преданного отечеству, нет ничего усладительнее, как видеть давно умерших великих людей своего отечества как будто воскресших и перед его глазами являющих древние свои добродетели. Жаркое рвение к соревнованию ощутится вместе с удовольствием: коль велика похвала сочинителю, где не одни руки, но и сердца плещут!
Отечественность в театральном сочинении, кажется, должна быть первым предметом: что нужды россиянину, что какой-нибудь Чингиз-хан татарский был завоевателем Китая и он там много наделал добрых дел? Гораздо чувствительнее детям видеть, что их отец велик, нежели другой кто; добрые дела везде любезны и привлекательны, но посторонние добрые дела постороннее имеют и действие над сердцами, а притом не все то добро в России, что добром почитается в других землях. Какая нам нужда видеть какую-нибудь Дидону, тающую в любви к Энею, и беснующегося Ярба от ревности? Что нам нужды до непримиримой вражды, какова изображена в "Веронских гробницах"? Надобно наперед узнать, что происходило в нашем отечестве. Кузьма Минин-купец есть лицо, достойнейшее прославления на театре: его твердость, его любовь к отечеству, для коего жертвовал он всем, что имел; непреодолимое мужество князя Пожарского и благородный его поступок при возведении на царство законного наследника являли бы у всех зрителей слезы, наполнили бы их души и сердца восхищением; и все сие послужило бы совершенным училищем, как должно любить отечество.
Я не отрицаю, чтобы для перемены не нужно было вводить на явление иностранные лица; но по любви к своим желал бы наперед видеть своих. Император римский Тит по своему милосердию любезен и препохвален; но он жаловал римлян; для чего бы не выправиться в нашей истории? Мы нашли бы, что не один был в России превосходящий Тита милосердием государь, который миловал россиян. Признаться должно, что содержания, взятые из нашей истории, весьма новы и требуют великого рассмотрения, дабы сочинить хорошую драму, и от сего нового рода содержаний естественно должен выйти и новый вкус сочинений; но как некоторые сочинители по большей части удобнее принимаются за то, что прежде их обработано, то гораздо для них легче перекроить по-своему и выдать чужое на свой образец, нежели самим пробивать трудную стезю на Парнас, дабы представить себя Аполлоновым нимфам, и кажется, боятся предстать пред них без доклада; на сей конец и выбирают чужие сочинения, под покровительством которых надеются снискать любовь сих богинь и похвалу от общества.
Французы следуют по большей части правилам Аристотеля; англичане их отмещут; и те и другие думают, что они следуют природе. А мы начали свои зрелища переводами, и многие думают даже доныне, что переводы достаточны и обогатить театр, и украсить его; сие самое и дает преимущество чужестранным театрам перед нашим, ибо игра слов в переводе всегда пропадает, а притом и свойства лиц, нам неизвестные, нас не трогают. Например, "Фигарова женитьба" в переводе российском совершенно ничего не значит, ибо у нас чинов никогда не продавали и не продают, следовательно, это для зрителя тарабарская грамота; о варварском праве господ мы и понятия не имеем. Итак, кроме скуки, до трех часов продолжающейся, ничего зритель российский в сей комедии не почувствует. Хвалят французскую драму "Беглеца"; но в России бегал ли когда-нибудь солдат из армии? Не знаю. А чтобы офицер убежал? О том, как стоит Россия, доныне еще не слыхано; следовательно, драма "Беглец" со всею своею красотою ничего нам не скажет, как только то, что во Франции бывают беглецы. Отчего опера "Мельник" со всеми слабостями сочинения и несоблюдением Аристотелевых правил более 200 полных представлений выдержала и всегда с удовольствием принимается; а "Нелюдим", славная Мольерова комедия, никогда полного сбора не имела? Для того, что "Мельник" наш, а "Нелюдим" чужой. Между переводом и сочинением точно такая же разность, как между эстампом и картиною, если не более.
Многие старались поправить сей недостаток подражанием; оно хотя в некотором отношении и полезно, но не производит однако ж истинного вкуса, который неотменно существовать должен и в собственном русском своем лице: мы не можем подражать слепо ни французам, ни англичанам; мы имеем свои нравы, свое свойство, и следовательно, должен быть свой вкус. Много мы имеем комедий, переделанных на наши нравы по надписи, а в самой вещи многие из них являются на позорище во французском уборе, и мы собственных лиц мало видим. Слуга, например, барину говорит остроты и колкости, которых ни один крепостной человек не осмелится сказать ни в каком доме; служанка на театре делает то же. И вот лица, которые больше всех смешат в комедии, и которые меньше всех походят на правду!
Я не знаю, какое-то предубеждение затмевает некоторых большого света особ, что будто все русское далеко отстоит от чужестранного, и ежели судят о сочинениях российских, то судят о них по близости к чужестранным творениям. А многие уверили себя, что российские зрелища не иначе и существовать должны, как только по образцу французских. Сие предубеждение распространилось вместе с язвою модного воспитания. Не спорю, что много французских театральных сочинений бесподобных, но много также в них бесподобных и отступлений от природы. Славные писатели французские, выводя азиятских героев, иногда по одежде только их являли на театр азиятцами, а образ мыслей и разговора давали им французский. Но как бы то ни было, я спрашиваю: для чего в России не создать на театре вкуса, приличного нашему свойству? И для чего не быть ему в своем роде совершенным?
Мы имеем свою собственную музыку, а музыка и словесность суть две сестры родные; то почему ж одна ходит в своем наряде, а другая должна быть в чужом? Неужели мы не умеем выдумать для себя забавы и увеселения? И неужели мы должны спрашиваться у других, что нам должно быть приятно и что противно? Неужели для всех народов на свете природа - мать, а для нас одних - мачеха, которая не дала нам никакой собственности? Нет, сие предубеждение происходит от собственной нашей неосмотрительности и от какого-то вредного влияния ненавидеть свое собственное. Имея наиприятнейшую свою музыку, многие домы большого света повыписали к себе итальянцев, из коих иные, ходя по Испании, с трудом выпевали себе на башмаки в неделю, а здесь, разъезжая в каретах с гордым и презрительным видом к своим легковерным благотворителям, делаются судьями российским талантам; и от их-то пристрастного решения зависит ободрение русскому; и после того говорят, что нет в российской музыке ничего привлекательного тогда, когда и в той земле, которая превращается в нотную бумагу, и где жители, кроме слуха все чувства умертвили, восхищаются русским напевом, и капельмейстер один всю славу свою и первенство снискал, вмещая сии напевы в своих сочинениях.
Итак, если бы захотели вникнуть порядочно и с должным рассмотрением в свое собственное, нашли бы, чем пленяться; нашли бы, что ободрять; нашли бы, чем удивить и самых чужестранцев. Нельзя отрицать подражания в музыке, например, ноты итальянские - начто переменять их фигуру; но начто слепо также следовать их мудрености и приторной сладости?
В сочинениях словесных для театра должна быть такая же существенная разность, какая примечается в наших свойствах, во нравах, в обыкновении и в самом языке. Француз шутит по бедности языка своего двоезначениями; русский язык безмерно богат так, что едва слов десять найти можно, которые могли бы означать более, нежели одно понятие, следовательно, русский сочинитель едва ли может употреблять таковые шутки в комедии. Француз блестит поддельным стеклом, русский богат алмазами, коих блеск всегда должен затмевать поддельное. Француз едва имеет ли два-три наречия, у нас всякое состояние говорит своим и особенным наречием. Вот сколько красот собственных, которые все противоречат слепому подражанию и которые вопиют противу жестокого предубеждения!
Если рассеявшиеся по многим домам иностранные воспитатели стремятся всеми силами отнять у нас собственные нравы и свойства, то сие происходит от того, что они об них ни малейшего понятия не имеют; но то удивительно, как русские, родясь в России, питаясь воздухом российским, могут к стыду своему и в угождение пришлецам пренебрегать самих себя, гнушаясь ощущениями, внушенными природою? Как можно до того унизиться, чтоб, будучи господами своей собственности, видеть спокойно ее расхищаемую и попираемую ногами иноплеменников, которые ругаются в глаза самим призвавшим их господам? Вот камень претыкания для всех любомудрствующих! Как могли заставить чужестранные русских искать в чужестранном одного хорошего, а в своем одного худого? Если бы это не подавляло и не приводило в отчаяние дарований, то бы и заслуживало одно только осмеяние; но будучи толь губительно, рождает ужас и горестное сожаление. Одни ли словесности и художества страдают от сего предубеждения? Торговля, сей источник обогащения государств, сим предубеждением российское купечество подрывает! С иностранными воспитателями явились здесь магазейны иностранные, и воспитатели запретили своим домам покупать товары в другом месте, кроме сих магазейнов.
Некогда будучи в театре, сидел я в ложе с одною новосветскою барынею: играли "Недоросля", аббат француз в то время проповедывал ей разные красоты французских театральных сочинений и развлек ее внимание так, что она, приехав домой, спрашивала у меня, какая сегодня была пиеса в театре. Чудное дело! В Петербурге, где нет ни одного монастыря католицкого, а игумены станицею ходят. "Недоросль" комедия была у меня в кармане - я подал ей книгу и сказал, что эту комедию представляли. "Где вы ее купили?" - спрашивала барыня, я отвечал: в Гостином дворе, в книжной лавке. "Как не стыдно покупать, - закричала она, - в русской лавке! Верно, эта книга никуда не годится. Для чего вы за ней не съездили во французский или английский магазейн? Там все гораздо лучше, нежели у русских". Когда уже предубеждение до такой степени восходит, то какого ободрения должно ожидать театру российскому, сочинениям и представлению от таких домов, где приговор выходит из уст аббатов, а, может быть, еще и беглых. Как же ожидать русского вкуса на театре?
Не смотря однако ж на сие, нашлись люди, которые возымели благородную отважность бороться с предубеждением, и которые вооружились твердою непоколебимостию победить его, и, хвала судьбе! нашлись также и ободрители в сем препохвальном подвиге, и успех подтвердил предприятие. Уже являются на театре свойства наши и возбуждают внимание, хотя довольно большая часть большого света если не гнушается российским зрелищем, то по крайней мере по великодушию своему его презирает - да инако и быть сие не может; воспитанные по моде чада российские по-русски ни говорить, ни разуметь не умеют, а гувернеры и мадамы о том и думать им не велят, то как им постигать красоты того языка, о которой они слыхали понаслышке только и то от слуг своих, ибо родители берегут своих детей от российского языка, как от моровой язвы. Пусть любопытный пройдет мимо театра во время французского представления - увидит площадь, заставленную шестернями; во время русского же - где-где увидит шестерню. Одни пешеходы по большей части любят видеть свое, но сто пеших рукоплескателей противу двух цуговых не устоят. Будем ожидать с терпением, пока время и сочинители, усердные к отечеству, истребят сей пагубный предрассудок; может быть, почувствуют устыжение и возгнушаются им те сами, кои теперь ему покорены; истина рано или поздно всегда явится в своем виде.
Начинают, говорю я, некоторые сочинители открывать, в чем должен состоять истинный вкус российских зрелищ, а, может быть, уже иные и постигли его. Надлежит только проникнуть во время представления намерение сочинителя. Представляются комедии, в которых нет никакого подражания, кроме извлеченного из самой природы. Отчего блистают красоты, русскому только свойству приличные, и великое имеют действие над русским сердцем? С вероятием утвердить можно, что престанут скоро стыдиться, одобрят то, что сердце одобрило, престанут занимать чувства у других, а предадутся собственному ощущению, отдадут справедливость сами себе, и тогда возникнет торжественное совершенство истинного нашего вкуса, который овнезапит удивлением и завистию иноплеменников. Но когда сие благословенное время настанет? О том сказать не можно.
Странно и непонятно, какое побуждение влечет умы российские извинять недостатки в иностранных, и далее совсем их не видеть, а достоинства уважать свыше меры. К своим же россиянам россияне совсем тому противное чувствуют, и кажется, в словесностях и на театре нет врага российскому таланту ужаснее россиянина. Француза не смеют охуждать для того, что двадцать шатающихся каких-нибудь французов его хвалят; если же сносен чужестранец, то хорош, а если хорош, то превозносят его до небес, и не было еще доныне, об ком бы сказали единогласно, что он худ. Русский же отменный талант с трудом терпим, а посредственный несносен. Еще непонятнее, что многие почитают театр забавою, в свободные часы собираются и представляют комедии по охоте и по большей части французские. Для чего они не хотят этой чести сочинителям русским? Я слышал, что это делается для научения себя чистому и хорошему выговору, ибо де стыдно человеку большого света худо говорить по-французски. Боже мой! Для чего же не стыдятся худо говорить по-русски? Это истина, что произношение актеров есть несравненное ни с чем училище хорошего чтения, и ничего на свете нет несноснее, как слышать на театре дурное произношение. Для чего же терпят его?
Не смешная ли слава для российского дворянина выговаривать так по-французски, чтоб его не различили от природного француза? Где и в какой должности поместит он французскую декламацию? Так на что ж и российская, а особливо еще и театральная? Ежели говорить выразительно есть первое искусство действователя, то какой человек может сказать, что ему сие искусство не надобно? Дворянин часто бывает отправляем от наместничества к монаршему престолу изъявить признательную благодарность за многие тысячи благоденствующих людей; не умея говорить выразительно, он не исполнит того, что возложили на него области; чувствования сердец, слабо объясненные, оставят в сердце монарха сумнение, так ли счастлива та страна, как монаршие попечения и спасительные законы счастливою ее видеть желают. Судья, не умея говорить, может ли в рассуждениях приказных, подавая голос свой, дать истинное блистание правде? Военачальник, не умеющий говорить, может ли ободрить и возжечь огонь неустрашимости в подчиненном ему воинстве? А все сие делается на российском языке.
Итак, для чего бы российскому дворянству, по своей охоте представляющему для забавы в своей беседе зрелища, не учиться предпочтительно пред французским хорошему выговору российскому, видя, сколь сие необходимо? От сего родилась бы и приверженность к своему, родилась бы охота в них самих к сочинению и, следовательно, к обогащению словесных наук. Театр российский увидел бы зрителей доброхотствующих и тем самым превзошел бы всякое чаяние.
Неужели французский язык преимуществует пред нашим по собственной красоте своей? Какое ослепление! И к какому языку, на котором нет ни разума, ни добродетели! Из чего можно извлечь понятие и о самом народе; а хотя французы и называют разум и добродетель своим языком, но около да кругом, и то в смысле метафорическом, то есть уподобленном, а точного имени обеим сим безделицам у них нет. Их vertu может быть и в человеке и в вине и в дереве; а наша "добродетель" обитает в одном только человеке.
Слыхал ли кто на свете, чтоб нищета была привлекательна? Все о ней сожалеют, но нищим никто быть не хочет, почему ж бедный французский язык так нам понравился, что мы для него свой наибогатейший презираем? Выражения его неестественны: представим самое нежное понятие, каковое впечатлевается в нас при слове "любовь", - французы ее называют l'amour, последним слогом сего нежного изречения все на свете народы дразнят собак - вот красота языка! а сверх того глухие выговоры да и в нос более бы заставить должны брезговать сим языком, нежели пленяться им. Российский же, напротив того, всякое понятие называет своим именем, произношение его ясно, плавно, гордо и нежно; сопряжение его свободно и музыка в выговоре приятна. Французское произношение столько различествует от российского, сколько ночь от дня; знающие оба языка ощутительно видят, что российский требует ясного выговора каждой буквы, не ставя ни одной напрасно; французский же, как бы сам стыдясь своего произношения, велит многие буквы съедать; притом нельзя не чувствовать нам, россиянам, превосходства своего языка, когда все то, что человеческое воображение представить себе может, мы ясно выражаем, самотончайшие тени мыслей имеют у нас особливые и свойственные названия; на все есть особливые слова и особливый слог, приличный содержанию; слова звоном своим близки к действию. Итак, еще повторяю свое недоумение: отчего преимуществует в модном кругу французский язык перед своим? Неужели постыдное незнание отечественного языка, внедренное модным воспитанием, есть истинная причина отвращению даже и от свойств природных?.. То какого же ожидать ободрения театру российскому от зрителей по моде? Чтобы определить цену сочинению, надобно прочесть его со вниманием и с глубоким размышлением; но можно ли внимать и размышлять о том, что писано на языке непонятном?
Ныне в моду вошло до того пренебрегать своим языком, что если бы нужда случилась писать по-русски, выдумывают или пишут по-французски, а потом переводят и после говорят, что нельзя многого по-русски выразить! Удивительно при том, как употребляют перья русских гусей; но благодаря модному просвещению нашлось средство в модных магазейнах облагородить русское перо французским чиненьем, и таковые чиненые перья дороже продаются многих российских печатных сочинений. Появились уже выписные перья голландские - хоть что-нибудь, только бы не русское.
Итак, если кто думает по-французски, тому, конечно, русский язык не ясен; но он выражает ясно понятия российские. Виноват ли язык наш в том, что он различает пользу, выгоду, корысть, привлекательность и рост, а французский все сие называет интересом! Виноват ли российский язык, когда он неудобен быть языком переводным, каковым модный свет сделать его хочет, и каковым он вовеки не будет.
Язык и свойство народа столь тесно между собою соединены, что с переменою одного сопряжена перемена и другого. Не стало латинского языка в Италии, не стало и римлян, или: не стало римлян, погиб язык латинский. Когда же язык единоутробен со свойством, то и увеселения должны быть таковы, а особливо зрелища; их содержания или расположения основываться должны на свойстве и обыкновениях, образ изъяснения - на свойстве языка, и то и другое, соединяясь вместе, составляют истинный вкус, который не уступит своим совершенством вкусу других народов.
Правила, принятые на всех театрах, в некотором отношении суть неопровергаемы; смешно им не следовать; правила же, в которых народ с народом не соглашается, подлежат рассмотрению, но что лучшее, а притом и близко к нашему свойству, для чего не употребить того в свою пользу? Слепое же подражание и в сем случае вредно и постыдно.
Все театры ищут как в сочинении, так и в представлении естественности, но также первый предмет театров есть представлять природу во всем ее украшении, какое только искусство вообразить и произвесть может. Кажется, нет нужды приводить на то доказательств, когда всяк знает, что зрелище есть приятное и нравоучительное подобие истинных происшествий; нужно только всякому взглянуть на себя и вообразить, для чего он одевается, чешет волосы, и для чего наблюдает в том обычай.
Некогда видимы были на театрах представления в одно время на двух или трех местах, или вмещающие в действии своем многие годы. Содержания таковых зрелищ требовали, чтоб по вскрытии завесы явилась взору площадь, преддверие храма, в стороне чертоги, а вдали поле и тому подобное, и везде в одно и то же мгновение происходили разные действия, отчего глаза зрителя, бегая во все места и смотря вдруг на многое, не видели ничего. Правилодатели театру против сего вооружились и утвердили единство места, от чего театр потерял смутное великолепие для глаз, но выиграл чувство души и сердца. Сие единство распространилось даже до того, что уже требуют, чтобы все представление было в одном месте, и целое действие перенести из комнаты на двор или в сад не позволяют; отчего сочинители принуждены бывают иногда прибегать к рассказам, которые, сколь бы прекрасны ни были, никогда столько тронуть не могут, сколько самое действие. Это в природе человеческой, что по выслушании рассказа остается любопытство видеть самое дело. Справедливо утверждают, что представление тем совершеннее, чем более повергнет оно зрителя в забвение, что он в театре, а уверит его, что он видит самую истину; то как же, говорят, можно обмануть зрителя, сидящего на одном месте, что будто он с действием переносится? А я думаю, что гораздо славнее для сочинителя и представляющих, если они всякой раз, когда захотят, могут производить в зрителе такой приятный обман.
Не меньше того рассуждаемо было и о времени, сколько представление занимать долженствует, и не знаю, для каких причин решено, чтоб зрелище включало в своем действии не более суток или 24 часов: великое преступление сделает тот сочинитель, коего драме меньше 26 часов кончиться нельзя. Как же можно уверить тут зрителя о истине действия, когда по окончании каждого действия он взглядывает на часы? Если бы на русские, так бы можно было подумать, что они неверны, а то на английские или на французские, у которых, сказывают, само солнце в ходу своем наведывается о верности времени.
Когда же драмы, вмещающие в себе многие годы, месяцы или недели, не удобны обмануть зрителя, сидящего в зрелище несколько часов только, то почему же удобны 24 часа сжаться в два часа? А ежели искусный сочинитель подобно месту может украсть у зрителя время и заставит его и в том и в другом обмануться, то для чего ему втискивать обширное содержание в одни сутки ко вреду сочинения? Правда, чтоб ничто не развлекало зрителя, для чего не привесть представление к тому, чтобы все его действия были на одном месте и не более бы включали времени, сколько продолжается представление, если только содержание к тому будет удобно? Но если дело идет о пожертвовании единству места и времени истинными красотами, то тогда сочинитель погрешит сам против себя и противу зрителей, представив им скуку по правилам. Есть сочинения во всех правилах, но страждут недугом сухости; есть сочинения, перешагнувшие правила, но полнотою своею привлекательны и действием своим производят действие в сердцах и душе.
Не знаю, какая была тому причина, что как бы непреложным законом определено зрелищу быть от одного до пяти действий, и как везде сему следуют, то сие неопровергаемо. Пусть только кто подумает сочинить драму в шести действиях, тот сделает ужасное преступление и судим будет на Парнасе как злодей. Благодарить должно Аполлона, что его чада не узаконили, сколько быть явлений в каждом действии! Но как бы то ни было, сему последовать должно под опасением всеобщего осмеяния.
Известно всем, что письмо двояко: или в стихах, или в прозе. Никто и никогда не разговаривает в стихах, но театральные разговоры нередко сочиняются стихами, и сим самым, кажется, театр удалился от правдоподобия. Что ж? Когда терпимо на театре видеть 24 часа, сжатые в два часа, для чего ж вместо прозы не слыхать и стихов, а тем более, когда первое достоинство стихов - ясность и чистота языка.
Немецкие писатели все почти свои трагедии писали в прозе, дабы ни в чем не отстать от природы обыкновенного разговора, а в комедиях стихотворство немецкое доныне весьма малое участие имело; многие, совершенно знающие немецкий язык, требуют на российском театре подражения немецкому. Не все подражания - надобно иметь свое. У знакомого мне человека сын красавец, и я говорю, что он прекрасен. Но мой сын мне любезен, и я об нем пекусь больше чужого красавца... Русский же театр в своем вкусе может щеголять не хуже всякого.
На позорище всякое состояние и всякое свойство является выше себя, не выходя однако ж из своего круга, дабы весь нравственный смысл извлекать из него было можно, что по первому взгляду само себе противуречит; но если подробнее рассмотреть, то сие легко и удобно. Представим себе состояние слуги: отними у него все те дела, кои унижают слуг, и вмести все то, что слуги делают хорошего - таковый слуга будет достоин почтения от всех господ, и, следовательно, его состояние возвысится, но в своем круге.
Существо человеческое само по себе таково, что все обыкновенное или мало нас привлекает к себе, или совсем никакого впечатления собою в нас не производит: должно возбудить наше внимание новостью или новым и отменным оборотом самого обыкновенного действия. Стихи имеют в себе нечто отменное, их приятное течение, согласием своим ударяя в слух наш, пленяет наши чувства, и в то же время сказанные хорошими стихами мысли сильнее выражаются, нежели прозою, следовательно, глубже впечатлеваются в нашем понятии: вот причина, для чего стихи появились на театре и для чего они снискали ободрение и от самой критики.
Немцы и англичане связывают свои представления из многих узлов, приводя все к одному главному действию, французы стараются иметь единственный узел, а многосложное действие отмещут, отчего приметно во французских творениях больше искусства словесного, а в прочих больше действия. Французы наблюдают единообразную правильность, а немцы и англичане на сие не смотрят, лишь бы только произвесть то действие в зрителе, которое предполагают в сочинении. Французы сочиняют для чести и славы сочинителя и мало или почти ничего не оставляют актерам, а у немцев и англичан многое остается актерам доделывать игрою.
Россияне как человеки не могут не согласоваться во многом с подобными себе, но как человеки же не могут не иметь и особливого и существенного различия во нравах и обычаях в рассуждении других народов, следовательно, и в самих забавах. Мало трогают россиян многоглаголивые тонкости. - Россияне требуют не слов, но дела: они хотят, чтоб мало сказано было, но чтобы много замыкалось; любят замысловатое, но не терпят переслащенного; любят порядок, но не терпят щирого педанства - словом, россияне хотят совершенного, которое в подражании существовать не может, ибо всякое подражание далеко отстоит от своего подлинника.
Правило прославлять на театре добродетель и уничижать порок свято и всем родом человеческим признано неоспоримым; каким же образом сие производить должно? - в том все дело - и вот что основываться должно на вкусе народном! Россияне питают в душах своих добродетели великие; но, чтобы тронуть их, должно выдумать величайшее. Жестокие же злодеяния россиянам не сродны; порок без усиленного начертания сам собою производит в сердцах отвращение. Великая ли диковинка в России, что слуга разорившегося господина своего не оставляет и служит ему так же, как служил богатому, хотя и отпущен им на волю, что в Детушевом "Расточителе" поставлено за великое нечто. У нас слуга, отпущенный на волю, продал себя в рекруты, чтобы своего бывшего барина выкупить за долг из тюрьмы. Генлей выставлен в "Безбожнике" для показания, сколь злость человека может быть велика: у нас в России никого нельзя уверить, что подобные люди существуют в природе.
Хотя нужно для показания блистательной добродетели противуположить ей самый черный порок, однако ж, я думаю, что лицо порочное в своем роде должно быть гораздо слабее добродетельного по двум причинам: во-первых, жестокость порока хотя и производит жестокое к себе отвращение, но многократно повторенное мерное действие мало-помалу приучает смотреть на себя с меньшим уже чувствованием, а ежели к сему присовокупится и омерзение к пороку, то или отвратит совсем зрителя от зрелища, или он станет на него смотреть с негодованием. Во-вторых, сочинитель, изобретая и располагая добродетельные действия, чем более удивит и тронет оными сердца, тем более возбудит внимание к самому себе и выиграет хорошее мнение о своих чувствованиях; изобретая же черноту порока и представляя ее положения в степени чрезвычайном, должен иметь весьма утвержденное всеобщее мнение о добром своем свойстве, чтоб зритель не покусился подумать об нем худо и не приписал счастливое изобретение порочных положений свойству сочинителя... Сим пренебрегать никак не должно. - Сказывают (может быть, это и неправда), будто в Англии актера, сыгравшего отменно хорошо лицо Генлея, народ на улице прибил каменьями - и будто никто не хотел верить, что он был добрый человек. Правда, нельзя обвинять сочинителя в порочных мыслях, кои он написал; равномерно нельзя приписывать и добродетельных свойств душе сочинителя: легко случиться может у сочинителя с его произведением противуположность; но это однако ж истина неоспоримая: что ближе к свойству сочинителя, то глаже и чище ложится под пером его на бумагу. Читая же сочинение, всяк читает мысли сочинителя; а иначе бы несправедливо было заключение Стародума в "Недоросле": "Кто написал "Телемака", тот пером своим нравов развращать не будет" (действие IV, явл. 2).
Для возбуждения чувствования потребно выводить на театре добродетель страждущею, но искусство сочинителя представляет ее и в самом страдании торжествующею; каждое слово добродетельного лица потрясает порочное, которое, муча добродетель, само чувствует жесточайшее от того мучение... и взаимное страдание весьма сильно возбудит в душе приверженность к добродетели и отвращение к пороку. Есть зрелища, где к концу порок не наказуется, как в Вольтеровой трагедии "Магомет"; но зритель проклинает, выходя из театра, Магомета, а рыдает о жребии Зопира и его детей; в трагедии "Димитрий Самозванец" хотя Димитрий погиб, но если бы лица Шуйского, Ксении и Георгия были сильнее противуположены самозванцу, сия трагедия была бы наисовершеннейшее российское творение. Трагедия "Семира" вся составлена из свойств добродетельных, кроме одного доносчика, показавшегося на одну минуту на явление; но если бы хотел сочинитель, он бы и сего избежать мог, заставя кого-нибудь из проницательных подданных Олега произвесть по долгу сие объявление... Но со всем тем трагедия сия останется навсегда венцом славы ее сочинителя и честию российского театра... тут нельзя никого ненавидеть; все, кроме доносчика, о коем зритель забывает мгновенно, все любезны; каждого добродетель привлекательна, и каждый раздирает сердце зрителя. Слабость любовная Ростиславова не презрительна, он и в слабости своей - герой; смерть Оскольдова хотя и поразительна, но слова умирающего сего князя несколько успокаивают зрителя, который остается в том мнении, что непреложный закон судьбы требовал сей развязки.
По моему мнению, весьма должно остерегаться, чтобы к развязке зрелища не оставался порок торжествующим; это право принадлежит единой добродетели - и вот где нравственный смысл зрелища должен быть извлечен во всем своем блистании. Притом же зритель столько почтен в театре, что никакой сочинитель не может осмелиться отпустить его из зрелища с чувствованием унылым, а кольми паче еще с негодованием.
Некоторые говорили, что должен театр существовать для сердца и души, а не для глаз; но слово "зрелище" само собою разрушает это положение. - Должно тронуть душу и сердце, но никогда не должно забывать о глазах; ибо лицо, идущее на театре, не растворяя рта, должно о себе дать знать зрителю, какого оно свойства, а притом нужно необходимо так распоряжать действия и все приличные свойства в нем, чтобы зритель не трудился в догадках, а всегда бы только ожидал следствия от предыдущего; незнание чего должно возбуждать наичувствительнейшее любопытство, а происшествие внезапностию своею поражать чувства.
Зрелища, уподобляясь природе, где смешные и плачевные происшествия бывают, естественно разделяются на плачевные и смех производящие, то есть на трагедии и комедии (до ныне еще никто не потрудился назвать по-русски все имена, принадлежащие к зрелищам). Плач, со смехом соединенный, называют драмою, где однако ж первым основанием есть плачевное действие, и не знаю, для чего против сего рода зрелищ вооружался Вольтер и отец нашего театра Сумароков. Но если рассудить по естеству вещей, то всяк со мною согласится, что невозможно человеку провести сутки в одном рыдании и плаче; и сколь бы он огорчен ни был, бывают минуты успокоения и самой улыбки; равномерно нельзя также целые 24 часа хохотать во все горло или хотя тихо смеяться; выйдет час важного препровождения времени. Итак, кажется, не напрасно драмы названы почетными детьми театра; они ближе трагедии к природе и производят улыбку благороднее и приятнее комического смеха. В общем смысле драмою называется всякое театральное сочинение. Опера или зрелище поющее может вмещать в себя и плач и смех. Я приемлю теперь смелость о каждом роде зрелищ рассуждать порознь.
Трагедия
[править]Сие плачевное зрелище разделяют на два рода: где действуют главные лица монархов, просто называют "трагедиею", а где нет царей, то именуют "мещанскою трагедиею". Предмет сего зрелища состоит в том, чтоб показать свету, что состояние государей, сколь оно ни блистательно, имеет свои горести, и что всякий государь, возносясь жребием своим превыше всякого состояния, вмещает в сердце своем иногда все скорби последнего своего подданного. Кажется, что трагедия героев и владык осуждала плакать; в них нет ни одного государя веселого, все они грустят на стихах и по большей части причиною их грусти была любовь на стихах же.
Если нельзя отметать стихов на театре, то нельзя также утвердить, чтоб все трагедии непременно были писаны стихами. Французы пишут стихами, но если рассмотреть, что такое их стихи, то много убавится удивления к их сочинениям. У них рифмованная проза называется стихами, а о истинном стихотворстве, сумнительно, какое имеют они понятие, да может быть и язык их к тому неудобен. - Что я сказал? Теперь-то обрушится на меня туча проклятий. - Как? Корнелий, Расин, Вольтер, сии великие стихотворцы, сии бессмертные трагики - они писали не стихами? Дерзкий человек! Это сочинение бросить в печь! Да и чего ожидать от русского? (Приметить должно, что это говорят русские.)
- Ах, сударыня! Бросьте эту тетрадку и берегитесь, чтоб ваша мадама ее не видала; слава богу, что она не знает по-русски!
- Папинька! Мосье Плутсон, гувернер наш, не хочет у нас жить за то, что эту пиесу мы читали. Он говорит, что это ужасный крим.
- Где служит этот писатель? Надобно, говорит он, просить, чтобы его оставили; а без того он нас оставит (это говорено ломаным языком).
- Какой ужас! Но слава богу, меня никто не знает, а на кого пало подозрение, могу за него побожиться, что это не он, а я - я слушаю, как меня побранивают, пристаю к бранькам и браню себя с ними взапуски и вместе смеюся. Но должно продолжать, что начато.
Под именем стихов должно разуметь не одно известное число слогов с единогласным окончанием, но некоторое музыкальное согласие в произношении оных, хотя бы при концах каждой строки и рифм не было, в чем я ссылаюсь на все греческие и римские стихотворения, как на праотцев всех в свете стихотворец: у них не по рифмам стихи познавались, но по приятному и согласному течению их стоп. Не одни мысли и образ выражения оных составляют стихотворное витийство, но приятная сладость согласного ударения его оживотворяет. Теперь следует естественное заключение: все то, что труднее к преодолению, славнее и большего достойно уважения; соблюсти все в стихотворстве и пленить сладостию его несравненно труднее, нежели хорошо выражать мысли без согласного ударения стоп с рифмами на конце строк. Отними рифмы у французских стихов, останутся прозаические строки; отними рифмы у истинных стихов, они всегда останутся стихами. Греки и римляне без отягощения рифменного сладостные стихи слагали. Российский язык по свойству своему подвергся всем законам поэзии, а для щегольства не отметает и рифм: Лире Ломоносова, "Россияда", "Дидона", "Семира" и "Душинька" - вот утвердители неоспоримые сего мнения моего о российском стихотворстве.
Станут уверять меня, что французские трагедии лучше наших. Быть так: на сей раз соглашусь; но никто меня не уверит, чтоб наши трагедии не могли быть лучше французских, нужно только отрясти внимание от гнусного предрассудка и убедить себя внутренне, что россияне что-нибудь могут произвести... Чем ободрятся дарования и все будет, начало же твердое давно положено.
Обычай, утвердившийся давно, повелел трагедии вмещать в себя действия важные и плачевные; чему основание понять не трудно. Природа влияла в сердце человеческое большее сострадание к тем, коим жребий выше нашего: простой воин, убиенный на сражении, хотя всеми сожалеем, но смерть военачальника пронзает до глубины сердец служащих под его повелениями; несчастие простого поселянина огорчает только его семью и едва трогает его знакомых; злополучие же монарха изливает смертную отраву горести на всех его верноподданных. Отчего всякий сын отечества, не имея ничего дороже жизни, за первую славу и удовольствие почитает жертвовать ею для спасения жизни отца отечества? Итак, больше нежели одно обыкновение и законы связывают монарха с подданными; семо всевышнее существо, премудрым своим созданием человека, в сущности души образовало свое владычество в лице владыки земного: кто ж не восчувствует всей важности сего образования? И кто не излиет слез раздирающегося сердца своего, взирая на страждущее подобие сего образования.
С другой стороны, блестящая наружность монархов ослепляет очи подданных до того, что многие из них почитают только государя, наслаждающегося всеми благами земными, а о чрезмерных трудах правления нимало не воображая, поставляют жребий государей завистнейшим; многие, ставя государей выше человечества, покушались лестию своею уверить их, что они суть самое божество, и, отвлекая их от долга правления, напояли сердца их ядом гордости, чему пример подает история Александра Великого, который до тех пор был велик, пока чувствовал, что он человек, или пока льстецы не уверили его, что он выше человека. Трагедия, внутренность сердца их обнажая, явственно дает чувствовать, что государи тоже человеки; их блистательное состояние не ограждает их ни от печалей, ни от горестей; всякий гражданин печалится при своем только несчастии, но государь страждет при несчастии каждого своего подданного: труды отца отечества несравненно тягостнее трудов последнего гражданина; бремя правления всякую работу превосходит. Всякое состояние имеет часы отдохновения, монарх никогда.
Присовокупить должно к тому, что пример государя весьма сильно действует на нравы и склонности подданных. Великий преобразователь России Петр, чтобы возродить страшное врагам воинство, прежде всего почтил сию ограду отечества сам вступлением в рядовые воины. Вскоре почувствовал враг российский из клубящейся крови своей, сколь ужасно ощущать тяжесть ударов от руки российской, до того им презираемой.
Сии или подобные умствования побудили проповедывать добродетель в трагедии устами монархов, дабы зритель, по свойству своему долженствующий почитать венценосную главу, стократно увеличил свое почтение к добродетели, украшающей боле владык земных, нежели блистательный венец, а притом не забывал бы также смиряться в сердце своем, взирая на обремененной горестями величество.
Едва только присвоены трагедии столь почтенные лица, уже трагедия присвоила действию своему важную материю и слог, далеко от обыкновенного разговора возвышенный; красноречие же и стихотворство, яко родители его, тесно присоединились к трагедии; обыкновенные чувствования сделались ниже трагедии, обыкновенные добродетели и пороки - действием слабым; надобно тут восходить до самого совершенства, а упадать до дна пропасти, и таковые две чрезвычайные противуположности оживляют важность трагедии. - Признаюсь, хотя закон не приемлю, что стихи гораздо выразительнее и приличнее сему роду зрелищ, но если бы творческий дух, обилующий замыслами трогающими, не находя однако ж в себе способности к стихотворению, остановился произвесть за тем трагедию, он напрасно лишит свет, может быть, прекраснейшего творения. Стихи и проза без мыслей есть куча только слов.
Хотя противуположности делают явление виднее и свойства блистательнее, однако ж нельзя требовать в каждом явлении противуположений: искусный сочинитель может привлечь внимание, выстави свои лица одного свойства и разговор соглашающийся; и слеза, капнувшая из очей зрителя, есть торжественный венец зрелища. Убийства и насильственные смерти присвояют сочинители трагедиям; не спорю, то такая сильная черта глубоко впечатлевается в сердцах и может ужасом наполнить души, но мне кажется, что зрителей должно привлекать, а не пугать. Если полезно извлекать слезы, то пусть их проливает растроганное сердце нежностию действия, а чувствование великой добродетели да усладит сии перла, коими украшается жалость. Таковые слезы, может быть, более приносят удовольствия чувствительному сердцу, нежели иногда громкий смех. Народ оплакивает над гробницею Владисана, своего государя, почитая его мертвым; сей Владисан в лице бедного странника внемлет нелестные похвалы сердец ему подвластных... восторг извлекает у него слезы, и я с ним плачу, будучи побужден равным восторгом - я плачу и слезы мои мне приятны. В немецкой трагедии "Клавиго" представлены похороны на театре; но сие действие так жалко, что я или уходил от него или зажмуривал глаза, чтоб его не видеть.
Нельзя привести все содержания в трагедиях, чтобы они окончивались счастливо; некто, писав правила театру, сказал, что счастливая развязка после первого представления не производит уже в зрителе того трепетания, которое он чувствовал, ибо знает уже он, что окончится счастливо; а когда он помнит, что снискавшее его привязанность лицо погибнет, тогда он при втором представлении больше еще содрогается: может быть, сие и справедливо, но если бы Тита убил Секст, или бы Секста не простил Тит, я бы в другой раз не пошел смотреть "Титова немилосердия". Я бы желал все трагедии развязывать счастливо, но если необходимость содержания того требует, то для чего ж и не морить героев, хотя это и против моего сердца: по крайней мере, когда необходимо должно уморить кого-нибудь, то пускай бы умирали одни порочные лица... а добродетель... нельзя и шутя без преступления мертвить ее. Как мне жаль Хорева и Оснельду, что уморили... это была бы презавидная чета.
Многие полагали, что душа трагедии - страсть любовная, и кажется, рассуждали так не без основания, поелику любовь есть душа всей природы, она единосущна человечеству... Она на земли составить может наше блаженство, и она же причиняет все мучения: нет утехи сладостней той, которую вкушаем мы от любви чистейшей, и нет ужаснее огорчения, которое рождает в нас упрямая любовь. Что ж может, кроме ее, действовать сильнее в трагедии? Нельзя однако ж поставить непреложным правилом, чтобы трагедия вмещала в себе одну только любовь. "Меропа" совсем другим чувствованием подвигнет и каменное сердце к сожалению.
Что б такое ни было основанием трагического действия, только нужно, чтобы оно касалось самого совершенства. Трагедия ничего посредственного не терпит; малейшая слабость в ней чувствительна, а посредственность несносна; все то, что близко к обыкновенному, в трагедии смех производит, например: государь всякий день, равно как и подданный его, укрепляет тело свое пищею и питием. Что ж бы это за действие было, если бы лицо в порфире и короне в трагедии приказало подать себе среди самого жаркого явления чашку чаю или стакан лимонаду? Или бы героиня села за уборный столик? Правда, в одной немецкой трагедии императору пускают кровь от испугу, хотя и за театром; однако ж он выходит с завязанной рукою и от скуки играет в шашки... Вот действие, которое было бы совершенно в своем роде, говорил мне один немец, если бы его величество приказал себе подать трубку табаку. Я бы хотел спросить у сочинителя, когда первое действующее лицо играет от скуки в шашки, что должны делать тогда зрители!..
Английские и немецкие трагики позволяли себе писать в трагедии всякую смесь: Чекспер вмещал в своих трагедиях такие лица и действия, которые унизили бы и самую простонародную комедию, и хотя он умел выкупать сии грубые уподобления наиблагороднейшими трагическими красотами, однако ж просвещенный вкус никогда не одобрял сих толико странных перемен в явлениях. Чексперовы красоты подобны молнии, блистающей в темноте нощной; всяк видит, сколь далеки они от блеску солнечного в средине ясного дня.
Кажется, весьма трудно согласить чрезвычайности действия и возвышенность слога в трагедии с естественностью, однако же трагедия не должна никак пыщиться перед природою: красоты трагические тогда только прелестны, когда они естественны, а иначе трагедия походила бы на Езопову лягушку, которая, раздуваясь, силилась сравниться величиною со слоном. По важности материи хотя слог трагедии должен быть важен, однако ж должен уступить эпической поэме, в которой чем сильнее вымыслы стихотворческие и чем блистательнее украшения риторические, тем больше слог возвышенный возводит на степень совершенства поэму. В трагедии же возвышенный слог должен быть в средине между украшением витийства и самою простотою... Вот камень преткновения, о которой и самые великие люди спотыкались!.. Сколь ни велик был наш Ломоносов, но он в своих трагедиях не наблюдал сей средины... Везде в них виден великий стихотворец - и если бы "Демофон", "Тамира и Селим" были меньше поэмы, тогда бы трагедии сии были венцом российского театра, но как бы то ни было, я бы желал когда-нибудь увидеть сии трагедии в представлении, дабы видеть, какое действие может произвесть риторика на театре. Когда играют Цинну, то кажется, Демофонт может исторгнуть рукоплескание.
Я не знаю, отчего происходит у всех почти сочинителей как будто бы общее соглашение выводить в трагедии наперсников и наперсниц, которые ничего другого не делают, как только уговаривают героев и героинь, чтобы одни не страдали, а другие не плакали, и тем самым только что поддразнивают их к тому и другому; и кажется, как будто сочинители, считая себя отцами своих сочинений, более истинных отцов имеют попечения, чтоб не пускать своих героинь на театр без мамок, а героев без дядек, а сии мамки да дядьки обыкновенно бывают самые плохие оттенки в трагической картине. Хотя с содроганием, чтоб не обидеть великих трагиков, покушаюсь однако ж приписать лица наперсников и наперсниц или их нерадивости в обработании очертания или самому недостатку в расположении. Сочинители, убегая от одноличных явлений, заставляют прекрасные чувствования первых лиц высказывать сим ничего не значущим по связи трагедии наперсникам и наперсницам, кои до того иногда доуговаривают, что первое лицо упадет в обморок; тут по крайней мере наперсничество нужно, чтоб было кому поддержать ослабевшее от горести лицо; для чего бы подобные чувствования не высказать взаимно двум героям представления? Или для чего бы не вмещать наперсников в действие так, чтобы они не оттесняли героев без излишества и без натяжки и действовали бы сами, чтоб увеличить действие своих героев?
Вот еще недоумение, которого по слабости моего рассуждения сам собою решить не могу - что за лица в трагедии вестники и какая в них может быть нужда? Я уже изъяснил преимущество действия над рассказами, и когда повествование не удовлетворяет ожиданию зрителя, то может ли быть ему приятен вестник, о коем во всей трагедии зритель слыхом не слыхал, и коего явление на театр затем последовало, чтоб если не досадить зрителям, по крайней мере отнять у них удовольствие видеть своими глазами развязку тронувшего их действия.
Скажут мне, что нельзя многих содержаний развязать на театре и что необходимость заставляет иногда развязать узел действия повестию, но я не нашел невозможности Трувора умереть на театре; он бы мог заколоться, если надобно колоться, и с Ильменою вместе при глазах Синава, коего исступление было бы несравненно сильнее, и тогда бы отец нашего театра, сметливо убегнувший от наперсников и наперсниц в сей трагедии, стократно большую бы стяжал себе похвалу, когда бы обошелся и без вестника, сколь он прекрасно повествует в "Синаве".
После представления "Всеслава" обвиняли многие сочинителя в том, для чего он употребил вымышленные имена, основав действие свое на исторической истине. Но он в оправдание свое говорил: когда позволено трагикам к историческим именам присвоять действие вымышленное, и критика против сего молчит, то он надеется, что критика не прогневается на него за вымышление имен.
Зрителю нет нужды до того, во всей ли точности сочинитель следовал истории, лишь бы трагедия произвела действие над его сердцем. Сочинителю не послужит оправданием история, когда трагедия его суха и скучна, кольми паче, когда еще сочинитель подумает, что знание истории зрителей долженствует объяснять его узел; надобно, чтобы трагедия везде сама себя объясняла: часто случается, что слепое последование истории обезображивает трагедию, поелико цель истории совершенно различествует от цели трагедии. Историк ищет единой истины, а трагик пленительного действия, для коего ему все позволено. История повествует, что славные герои и владыки часто сами кушанье стряпали; а в трагедии смешон бы был Ахиллес, варящий кашицу. Трагедия ищет совершенства своего в благородстве величественном, и в простоте величественной же прилепляется к истории и в то же время от нее убегает, гордится истиною дееписания и в то же время выставляет собственные свои прелести. Представим себе Мельпомену женщиною, одаренной всеми совершенствами разума просвещенного, которая при наружной красоте своей никогда не пренебрегает убранства, и умеет превзойти всякую щеголиху своею разборчивостью и вкусом. В сем подобии заключается, по-видимому, ясное понятие о трагедии.
Сколь же она быть должна разборчива в самых действователях, которые должны украшать собою прекрасное сочинение.
Представляющий героя должен, кроме чистого и ясного произношения и приятного голоса, иметь наружность стройную, стан видный и красивый, черты лица выразительные, дабы достойным быть обожателем такой богини, какова Мельпомена. Что ж потребно для героини трагической? Правда, искусство может заменить недостатки природы, однако ж не всегда. Я не знаю, какое-то впечатление рождается в нашем воображении о величестве наружном при величественных чувствованиях. - Пусть выйдет актер представлять Александра Великого точно такого виду и росту, каким описывает нам историк сего славного завоевателя: все зрители вознегодуют и не примут в оправдание, что историк сказал об Александре - corpore parvus, то есть малорослый... Много надобно актеру искусства и дарований, чтоб первое невыгодное для себя впечатление целого собрания переменить в свою пользу.
Не помню, в какой-то трагедии целые три действия ничего другого не говорили, как описывали героя; любовница была заражена его красотою и чувствованиями и для того не хотела отдать руки его сопернику, который мучим был ревностию, посылал войски против счастливого солюбовника; поминутно возвещали о его силе и неустрашимой храбрости. В четвертом действии хитростию обезоруженный счастливый любовник ожидается всеми зрителями на явление, уже приход его возвещается, все воображают, что покажется человек видный, рослый и красивый - но вместо того появился маленький, сухинький, скорбнинький, который до самого конца трагедии, то есть до самой своей смерти божился всеми клятвами, что это он, но никто из зрителей не поверил, и с тем разъехались, что не видали того героя, на котором все действие трагедии было основано.
На что искать в истории: очевидные примера ясно уверяют нас, что не все великие и славные герои и полководцы были великотелесны; однако ж трагедия на то не смотрит. Сказывают, что Лекен французский и Гаррик английский были малого росту, но умели казаться на театре великими своим искусством. Но чего своими глазами не видал, того утверждать не смею. Скажу только, что, как можно быть великому герою без стройного тела, то равномерно можно великим искусством заставить зрителя позабыть о невыгодном стане, и если должно выбирать искусство без стройности или стройность без искусства, я буду на стороне первого, и всяк со мною согласится предпочесть живого человека прекрасной кукле.
Великолепная пышность зрелища весьма прилична трагедии, нужно только употреблять ее кстати, и чтобы она служила украшением действию, и весьма надобно остерегаться, чтоб не затмить действия великолепием и чтобы не забросать безгласною толпою гласных героев.
Мещанская или гражданская трагедия не меньшего требует внимания и разборчивости в сочинении и в представлении, хотя лица в ней ниже трагедии героической и, следовательно, слог ближе к обыкновенному, отчего действие оной скорее проникает в сердца зрителей, поелику состояния их сходствуют с состоянием действия, и я думаю, что хорошую мещанскую трагедию написать столь же трудно, если еще не более героической - в ней должно возвышать чувства и страсти, а слог наблюдать обыкновенный. Чувствования царей, как бы они велики ни были и как бы они сильно ни были выражены, сочинитель никогда не превысит меры по великости особы, им изображаемой; он избирает слог и самый образ выражения, какой захочет. Но там, где должно вывести на театр такие лица, которые ежечасно обращаются в глазах, где из обыкновенного образа изъясняться, не можно выступить ни на одну черту, где никаким почти великолепием нельзя украсить явления... а должно возбудить душу, привлечь внимание и растрогать сердце, скорее может сочинитель впасть в погрешности, которые легче приметить может. Я не знаю, для чего различают мещанскую трагедию от драмы, я никакой разности не вижу, кроме той, что в драме иногда вырвется слово или лицо, производящее иногда улыбку или самый смех, который сочинители полагают с намерением усугубить плач, как равно и в комедиях бывают явления, исторгающие слезы. Итак, кажется, можно осмелиться мещанскую трагедию смешать с драмою и оставить на волю сочинителя: всю ли он напишет плачевною или где-нибудь коснется и смеха; но приметить должно, что в драме смех как некоторая отрада и отдохновение зрителей от чувствительности, и сей смех или улыбка толико сладостные, весьма далеки от смеха комедии.
Комедия
[править]Хотя комедия есть забавная картина приключений и хотя главная цель ее - смешить зрителей действием своим, однако ж много есть и таких комедий, которые извлекают и слезы и в которых приметно существенное различие от трагедии и драмы, как в свойствах, так и в самом роде письма, каковы, например, "Тщеславный", "Нанина" и тому подобные из переводных. Сколько ни производит наш "Недоросль" смеху, но есть мгновение в четвертом действии, в которое у зрителя выступит слеза. Так, кажется, я справедливо заметил, что в природе ни смех, ни плач не могут быть в одном положении двадцать четыре часа.
Сколь много происшествий различных ежечасно обращается в наших глазах, столь много является и содержаний для комедии, и сколь ни многоразличны сии содержания, но они так часты, что сочинителю потребно великое искусство и труд возбудить внимание к тому, что всегда обращается перед нами и обыкновенностию своею никакого в нас особенного впечатления не производят; а при том произвести такой смех, за который бы разумный зритель не упрекал себя после, есть дело великого ума.
Итак, не всякий смех и не всякая шутка пристойны комедии: благопристойность, ум и простота суть свойства Талии, которая в шутках своих столь же разборчива, сколько Мельпомена в своем величестве. Талия осмеивает пороки и шутит над слабостями, но не меньше Мельпомены стремится прославлять добродетель.
"Смешить без разума - дар подлые души", - сказал Сумароков, и сей стих отца российского театра довольно силен, чтоб заградить уста тем кощунствующим писателям, которые полагают первым достоинством в комедии развратные двузначения или по-модному эквивоки. Как всякое состояние и свойство прилично действию комедии, то равномерно всякое состояние, пол и возраст забавляются представлением комедии. Я не понимаю, как можно отважиться, чтоб зритель в полной надежде на благопристойность зрелища мог услышать слова, коих самое прикрытие покроет лицо краскою! Мать везет дочь свою в театр, отец - юного сына, дабы они видели действующее училище благонравия, но если вместо того услышит юная невинность что-то такое, чего она не понимает и чему отец их смеется с отвращением, а мать закрывается опахалом, где убегут родители от раскаяния, что подали сами случай детям ко вредному любопытству? С каким лицом примут вопросы детей и с каким стыдом и замешательством откажут от истолкования того, чего бы сами никогда слышать не хотели? Запрещенная тайна обыкновенно подстрекает любопытство... Вот забава, которая надолго рождает досаду; а может быть, и вредными сопровождаться будет следствиями; а комедия должна забавлять и просвещать вместе... Смеша, говорить правду.
В выражении "смешить с разумом" замыкается обширное понятие; ибо где нет благопристойности, там нет и разума; шутки разума никогда не простираются до дерзости, разум полагает весьма великое различие между словами "осмеять" и "обругать". Первое действие, устыжая порочные действия сердца и души, рождает раскаяние и твердую решительность убегать впредь порока, а последнее ожесточает сердце и рождает злобу, которая обнаруживается мщением как единственным своим последствием; всяк легко рассудит: остановится ли разум, хотя на одно мгновение, в выборе первого; разум и в самом осмеянии избирает способы, достойные себя. Всякая острота, если она одобрена им, становится приятною, а единая колкость без благоразумия не заслуживает быть помещаема в комедии.
Не мудрено выдумать смешное для простого народа, но трудно произвести улыбку на лице просвещенном; не мудрено выдумать смешные положения, но мудрено в самом смехе показать блистательную нравственность. Комедия "Жорж Дандин" со всем искусством Мольеровым, кроме одного смеху и разврата, ничего не производит и кажется, будто сочинитель хотел осмеять простодушного Дандина, давая всегда торжествовать беспутной его жене... Мне все то не нравится, где порок торжествует.
Комедия, трогая забавою сердца зрителей, включает в свое действие от вышнего и до нижнего состояния; она не осуждает к плачу монархов, как трагедия, а показывает, что на престоле, в чертогах великолепных, а равно и в хижине земледельца утехи существовать долженствуют; только по различности состояния различные свойства забав представляет. Она изображает нам, что законодатель, творя блаженными подданных своих, находит в их любви свое собственное блаженство, и часы отрад его столь же приятны его сынам, сколько труды его доставляют им отрад; земледелец, орошая землю своим потом, с великою радостию пожинает плоды со вверенных ей семян, он восхищается, обогащая себя и многим соотечественникам своим доставляя пищу, разумеется за деньги; купец в обращении своей торговли находит свое утешение; воин в победах; судья в правосудии. И так везде комедия находит забаву и утешение. С другой стороны, входит она во все изгибы сердец и во все тайные движения души, и где бы ни крылся порок или слабость, она найдет и обнаружит забавным своим образом.
Слог ее должен быть равен с состоянием представляемых лиц: он есть тот, который всегда употребляется в разговорах общежития, но при том, сколько возможно, во всех правилах языка. Здесь-то отечественный вкус должен явиться во всем своем блистании, поколику обыкновения россиян, их нравы, их свойства и всегда случающиеся происшествия представляются тем же самым россиянам, с которых действий срисованы действия комедии. (Я исключаю те, где представляются чужестранные содержания.) И чем ближе комедия подходит к сим образцам, тем более сочинитель должен иметь искусства, чтобы сочинение его не отозвалося личностию, что на театре нетерпимо и достойно презрения, если не наказания. Свойство комедии срывать маску с порока так, чтобы тот, кто увидит себя в сем забавном зеркале нравоучения, во время представления смеялся бы сам над собою и возвратился бы домой со впечатлением, возбуждающим в нем некоторый внутренний суд, за коим следует по стопам исправление.
Итак, вкус покажется в выборе содержания, в обставлении его свойствами, усиливающими выгодность действия, в самом очертании сих свойств, в выдержании постепенно умножающейся привязанности зрителей и, наконец, в самом выражении, приличном каждому свойству. Исполня все сие, сочинитель не совсем еще уверен в успехе своего сочинения; должно с великим рачением испытывать сердца зрителей и приноравливать к их вкусу свой, дабы успеть произвести в них то самое действие, которое он предполагает. Во всяком состоянии есть особенный прием, чем можно ему понравиться, а познание сих приемов есть наука весьма трудная для сочинителя; пользоваться же сим познанием и из сих частных приемов составить нечто общее, которое бы могло всем нравиться... вот истинный вкус, в котором российская комедия найдет весь свой успех.
Удивительно мне показалось в напечатанной в прошедшем месяце критике, что сочинитель оной не нашел говорить ничего на театре слугам, а про поселян наших сказал только, что они в дыму закоптели... Я о слугах буду говорить в своем месте, а теперь мимоходом замечу то, что многие петербургские жители в прогулках своих по набережной ежедневно летом видеть могут, когда сии простодушные поселяне обедают или ужинают на барках. Они, сидя кружком около своей чаши, сперва отдают оброк своему желудку, и как голод, подобно сердитому их старосте, ворчать на них перестанет, тогда они вместо десерта начинают разговаривать весело. Так бы я желал, чтобы мой критик послушал их разговоров: он бы нашел в их разговорах столько остроты в своем роде, которая бы его удивила, а что более, сия острота всегда наполнена здравым смыслом; я много раз восхищался сим приятным зрелищем и с удовольствием слушал, как они старались один другого сказать острее, и часто слыхал насмешки, когда кто-нибудь из них, думая замысловато да молвит невпопад. Теперь я спрошу, кто образовал сию в них способность? Не спорю, что их шутки грубы и просты, но где же она и не такова в поселянах... Дело вкуса обработать и украсить сию природу, но отнюдь не выходить из ее круга.
Всякое состояние тогда только восхищается собою в комедии, когда оно понимает, что это действие его собственное, но так украшено и такой имеет прелестный вид, которым бы представляемое состояние с удовольствием само себя украсить захотело или бы по крайней мере увидело того возможность... Говорят, надобно Ивану русскому строить шалаш из миртов, которых совсем в России нет. Иван не осмелится и войти в подобный шалаш, а если он увидит шалашик из березок или липочек, украшенный васильками, смело и весело там сядет. Я видел по дороге от Могилева к Смоленску торжественные ворота, сделанные из сена и соломы и украшенные нашими цветами, которые поражали взор всякого своим видом, а особливо в некотором отдалении... Вот что может сделать вкус из русских припасов!
Что собственное свое более нас к себе привязывает, нежели чужое, это истина неоспоримая. Следовательно, российские содержания должны быть украшаемы на театре и вкусом российским, а без того всегда будет успех сомнителен, разумеется, в сердцах тех зрителей, которые сами себя любят, любя свою отечественность, а не тех, кои по моде, забыв сами себя, думают, что люди только иностранцы, а не они: то такого же успеха ожидать должно от переводов, где сочинитель думал только о нравах и вкусе своей земли и писал красотами своего языка, не помышляя ни о чем другом?
Комедия, например, "Тщеславный", лучшее творение Детушева ума, на российском театре показывает безобразную смесь, противную нравам и законам нашим. У нас законы запрещают жениться брату жены моей на моей сестре, а равномерно и свадебные контракты, поелику не они составляют существенную священность брачных уз, у нас не существуют; и хотя бы сто контрактов было подписано, без венчания все они ничего не значат: нотариусы же наши учреждены для протеста или засвидетельствования долговых, а не брачных обязательств. Сверх того и самые свойства, образованные во нравах чужой земли, кажутся в России дики, от чего и самые наивеличайшие красоты теряют нечто из своих прелестей, уже не говорю, что красоты словесные совершенно исчезают в переводе.
Некоторые переводчики предприняли было исправить сей недостаток при переводах: они стали переводить комедии и переделывать их на русские нравы; но всякая комедия, переделанная на русские нравы, в представлении имела один только недостаток в русских обычаях.
Если уже должно непременно, чтобы в России на театре были подражания, то в таком случае, я бы думал, удобнее всего подражать расположению и красотам изобретения, нежели при буквальном переводе весьма не кстати приклонять свойства чужие нашим нравам и не успевать ни в том, ни в другом. Это похоже на то, как бы кто хотел на женщину, наряженную в подкапок, надеть фуро с фатою. Мне кажется, гораздо лучше из кисеи или дымки сшить душегрейку, но и тут будет несколько странно: наши простолюдинки по слабоумию своему предпочитают для нарядных душегреек парчу новомодным полосатым атласам и тканому воздуху.
Правда, есть множество свойств таковых, которые общи всему роду человеческому, и таковые комедии почти ничего не теряют в переводе в рассуждении главного свойства; но и тут весьма много может встретиться несходства с нашими обыкновениями, которое соображать весьма трудно или совсем невозможно. А именно: главное свойство бывает обставлено другими необходимо нужными, служащими ему оттенками, которые придают ему большую живость и яркость и которых взаимные отношения и самая связь всегда основывается на нравах земли представляемого народа, откуда почерпается и самый образ их изъяснения. Следовательно, и выходит чувствительная разность во всем с нами. Но кто в состоянии все сие победить и так переделать комедию, чтоб она показалась русским творением, тот, верно, с меньшим трудом может сам сочинить, выбрав свое собственное содержание, а разность будет в том та только, что творческие красоты всегда предпочтительны содержательным.
С самого начала российских зрелищ вошло в употребление во многих наших комедиях называть действующие лица Клитандрами, Милонами, Эрастами, Драгимами и тому подобными, но у нас без нарушения учтивости никогда назвать нельзя одним только именем или одним прозваньем. Скажут, может быть: найдется кто-нибудь из зрителей того имени и отчества, то чтобы он не счел себе обидою, когда порочное лицо будет ему тезка: но когда можно выдумывать имена Милона, Честона, то для чего ж бы не быть на театре и Милону Честоновичу; а притом, почему обидно честному, например, Гавриле Николаевичу, если найдется какой-нибудь бездельник, которого зовут тем же именем и отечеством? При имени-отечестве следует и прозвание, которым у нас совершенно один от другого отменяется, а иначе не было бы ни одного Якова в России для того только, что Яков Янсен изменил Петру Великому под Азовом.
Я бы хотел узнать, что скажет благородная невеста своему жениху, когда он, пришед к ней, скажет: "София! Каково ваше здоровье?" Она скажет: "Я здорова; а ты, Максим, здоров ли?" Побожиться можно, что после этаких вопросов один другому скажет: "Ты не умеешь жить". ...И вряд ли свадьба состоится. Но в комедиях это не почитается за неучтивость... Что ж тому причиною? Мы, наглядевшись переводов, которые сделали в нас первое впечатление на театре, с трудом осмеливаемся прибегнуть к истинному источнику, то есть к самой природе и к своему обыкновению: осмелился один, прием зрителей оправдал его смелость, и теперь начинают уже наблюдать вежливость в названии именем и отчеством. Скажут мне, что это мелочи, не стоющие замечания, но однако ж эти мелочи делают привычку, удаляющую нас от наших обычаев; для чего жив самых мелочах им не следовать.
Теперь приступаю я к рассмотрению самых свойств, которые могут быть в комедии, и к разобранию тех пороков и недостатков, которые осмеивать имеет право комедия.
Осмеивать должно те одни недостатки, которые происходят от нашей воли, а не от естества: от первых исправиться состоит в нашей же воле, а последние не могут быть исправлены ничем, следовательно, смеяться над ними значит оскорблять саму природу. Недостатки душевные, нравственные пороки и слабости подлежат комической шутке; испорченное сердце и злая воля суть пища комической сатиры. Но как всякое состояние присвоила себе комедия, то и должна она искать во всяком состоянии некоего благородства, дабы не смешать забавы с отвращением. Между людьми бывают как великие добродетели, так, напротив того, и подлые поступки, которые при одном воображении об них гадки, следовательно, и театра недостойны; бывают также и самые преступления, кои принадлежат до театра.
Сказано, что не одною сатирою занимается комедия, но употреблять ее для того единственно, чтоб выставить в пример добродетель, явить столь сладостные утехи находит она сама в себе, а иногда показать, что человек, сколь бы ни предан был сей строгой исполнительнице повелений разума, имеет иногда свои преткновения; дело комедии открыть способы или избегнуть сего преткновения или излечиться от оного. Из чего ясно видно, что сия толь достойная человечества забава не должна ограничиваться одним намерением смешить, а тем не менее всякий легко может рассудить, должна ли комедия унижаться изображениями подлости, непристойности, буйства и дерзости?
Всякая природа в своем обнажении мало привлекательна; но вкус в украшении, кажется, обновляет ее; итак, прежде всего сочинитель должен показать его, выбрав содержание в замысловатом оного сплетении, оживленном вероятием, без чего в комедии будет видно одно ребячество, чем изобилуют все феические представления, если они не замыкают в себе ясного нравственного иносказания. Притом весьма ясно из самого первого вступления обнаружить должно главное намерение в сочинении, и оно-то есть точка, к которой все действие устремляется. Благоразумный зритель, постигнув намерение, во-первых, сделает над ним свое суждение и, оправдая или обвиняя оное, ожидает по сему продолжению действия одобрения от своего сердца и по тому судит о частном намерении каждого явления, и таким образом сии частные намерения служат к подкреплению главного... Вот, по моему мнению, каким образом должен сочинитель располагать очертание своей комедии, в чем успея, он успел уже в целой половине своего предприятия. И как ничто не обязывает сочинителя в рабском последовании своему очертанию, то он всегда властен при первой встрече выгоднейшего воображения к поправлению своего плана и к украшению его всеми цветами разума, но чтобы сии поправки и украшения служили к приведению его к большему совершенству, а не к разрушению.
В сем случае благородство комическое состоит в том, чтобы не выбирать происшествий площадных или подобных тому содержаний, которые именовать запрещает благопристойность, и хотя порочные действия существуют всегда в общежитии, и хотя комедия необходимо должна изображать оные естественными красками, однако ж великая и существенная разность находится между отвращением к пороку и отвращением к сочинению, а в сем-то самом и замыкается все искусство сочинителя, чтобы успеть в первом и совершенно избегнуть последнего. С происшествием связано совершенно место представления, и сочинитель должен весьма остерегаться, чтоб не представить очам зрителя явления своего там, куда ни один порядочный человек не пойдет; а равномерно и всякое соблазнительное стечение обстоятельств действию комедий не пристойно. Какая польза выводить на позорище такие явления, которые законами наказуются и презрены добрыми нравами!
Не меньшая осмотрительность потребна в свойствах лиц, составляющих действие. Лицо порочное терпимо, приятно видеть его страдание и самое наказание по заслугам, а стократно приятнее видеть его исправление и средства к тому побуждающие; но лицо позорное выводить на театр противно благочинию здравомыслящих людей. Следовательно, благородство должно существовать на всех чертах каждого свойства, нужного для составления комического деяния: если бы, например, хотел сочинитель представить горького пьяницу во всей его гнусности, я уверен, что бы зрители при появлении столь подлого лица разъехались с сожалением и досадою, что посетили такое непристойное зрелище... Напротив того, много видано в комедиях пьяных лиц, кои с осторожною разборчивостью будучи сочинены, производили великий смех, а притом и приятный; сочинитель умел найти и в сем положении некое благородство.
В образе изъяснения, яко в главнейшем выставлении вкуса сочинителева, сие благородство или благопристойность должны являться в полном своем виде, поелику всякое свойство, выражая свои чувствования, может или возвыситься или унизиться, а так всякого действователя устами говорит сочинитель и изъясняет собственные свои мысли и собственным своим слогом, хотя и приноравливает его к наречию действующего свойства, то и должен употреблять все внимание, сколько позволяет качество того лица, облагородить его выражения, но которые отнюдь не должны удаляться от природы. Многие сочинители, чувствуя нужду сего правила, подумали, что российский крепостной слуга будет низок на театре и не заблагорассудили войти во внутренность сего состояния и с прилежанием испытать, что можно извлечь из него, решились по образцу французских комедий выставлять наших слуг Криспинами и уверили себя, что они правильно поступили, когда вложенные остроты в роли сих слуг производили громкий смех в театре. Но я думаю о том совсем напротив: я хочу видеть крепостного своего слугу в собственном его виде, возбуждающего приятный смех; и со всем тем никогда не позволю ему говорить на мой счет колкой остроты и мне в глаза; а тогда я в беседе с равными мне, то никогда ему вмешаться в наш разговор также не позволю.
Итак, если главное стремление сочинителей комедий - избирать таковые свойства, которые, не нарушая нимало благопристойности, в самом своем основании смешны. Но как всякая вещь виднее при своем противуположении, подобно белый цвет при черном, то нельзя поставить в порок комедии, включающей в себя трогающее и самое плачевное нечто, хотя бы оное нечто было и главным ее основанием; а притом искусство сочинителя может произвести в зрителе совсем противное действию представляемому: часто на театре действующие лица радуются, а зритель плачет; действователи плачут, а зритель смеется, например, я видел в одной комедии отца и мать, обнимающих детей своих со всею горячностию родительскою, детей, лобызающих руки даровавших им жизнь, и в самое то время казалось, что сердца их спорили о превосходстве в своем долге, любви и горячности; зритель не мог определить, кому отдать преимущество - родительским ли попечениям о благое детей или детской любви и послушанию к родителям. И сия радующая семейственная картина извлекала у всех приятные слезы, и, кажется, всякий пожелал видеть у себя дома подобное происшествие каждый день; в комедии же скупой Гарпагон плачет о потерянии своих денег; но слезы его и жестокое исступление преимлются от зрителей громким смехом.
Между тем как искусство писателя все может употреблять в свою пользу, из смеха делать слезы, а из слез забаву, и во всем оном наблюдать предположенную мету, всеобщее употребление составило непременные правила в комедии, которые суть те же, что и в трагедии в рассуждении времени, места и числа действий; но, может быть, нравоучение комедии ближе к сердцу, поелику оно трогает его и забавляет вместе.
Хотя театр есть зеркало обыкновений, но иногда, смотря на действие, приметно бывает тому противное, что однако ж не делает ни малейшего препятствия успеху. Например, мы видим на театре слугу всегда маленького ростом, а боярина большого; всякий барин, однако ж, в общежитии одевает в ливрею людей рослых и по крайней мере выше себя головою, и если изо ста бояр и их слуг рассмотришь, то найдешь девяносто малорослых бояр, а слуг высоких все сто. Для чего же на театре это показалось бы и дико и странно? Это произошло от того, что по сие время истинного русского слуги на театре не видали, кроме Фоки Фалелеича: а хотя в некоторых комедиях сочиненных и был слуга, но слуга, выкроенный из французских. Я не говорю о таких слугах, которые входят на явление подать стул или доложить о чем-нибудь; скажут мне, что в домах камердинеры и парикмахеры бывают часто малорослы, но нынче у каждого почти барина в сих должностях французы, о коих я говорить не намерен, а то они нажалуются на меня своим господам... так и боже упаси!..
В мыслях человеческих есть какое-то предубеждение - с хорошим свойством видеть человека и собою красивого и стройного: добродетельная душа и нежные чувствования сами собой привлекательны, но хотят их видеть в любовнице прекрасной и, кажется, обидно природе, чтобы служанка была статнее и лучше госпожи своей. Странные же и смешные действия желают видеть в странных и смешных осанках, отсюда происходит, кажется, и то, что слуг не позволяют быть на театре ростом выше своего господина, кольми паче в чувствованиях.
Никто не сомневается, что комедия пленяет зрителей замысловатыми истинами, выраженными с точностию и приятностию, где блистательное и пылкое воображение движет сердце и обольщает душу всякого: шутка, благоразумной разборчивостью сопровожденная, если извлекает рукоплескание, то оно есть достойное признание истинной красоты и прямо удовлетворяющая ему похвала. Сколь приятно сочинителю, если по первом представлении его комедии замечательные слова его останутся в целом городе надолго пословицами или его действие будет служить примером добродетели, а положение театральное забавою в беседах.
Ничто не препятствует комедии в шутливом виде ее углубляться во внутренность самой философии, коей рассуждения тем глубже впечатлеваются в умах наших, чем более строгое чело любомудрия покрывается благородною улыбкою.
Если в комедии не терпимы чувствования и свойства низкие, то несравненно более чувствует благоразумный зритель досады, когда актер или актриса игрою своею мало уважают благопристойность, и хотя иногда рукоплескания и довольно громкие ободряют сию игру, но сии плески не важны: в Москве один актер, объявляя следующее зрелище, всегда встречается громом от ударения рук, и сей гром бывает ему за то, что он при объявлении кобенится и ломается: как наше место свято!
Сказывают, будто в чужих краях уборы комедии служат ко введению моды, но у нас этого еще нет, а особливо в Москве: я видел в комедии актера, представляющего пребогатого графа, и если бы он не клялся всеми божбами, что он имеет несметные богатства, я бы по одежде его подумал, что он вышел на театр у зрителей милостинку просить. Мне сказали, что там не смотрят на свойство роли, а на жалованье актера - который больше получает, того лучше и одевают, а этот граф, говорят, из последних актеров. Здесь, в Петербурге, свойства ролей наблюдают, и кажется, что театр следует за модами, а иначе что бы были модные магазейны. Знатность российская никогда не согласится на подрыв оных... и если мода не будет жить в магазейнах, кто ж будет грабить наших бояр?
Итак, если комедия со своею благопристойностию, с действием живым и правдоподобным, с хорошим расположением и выбранными свойствами украшена будет тонкою и искусною игрою действователей, где язык чистый и природный вкус блистают - вот забава, с которою ничто сравниться не может!
Опера или поющее зрелище, мне кажется, подлежит тем же правилам, и по содержанию может быть или плачевное или забавное; но, как уверяют итальянцы, в опере нет нужды ни в здравом смысле, ни в завязке, ни в порядочном расположении, а вся сила замыкается в одной музыке, то они от начала до конца в своих операх поют без умолку. У нас же в России не введены еще, благодаря здравому рассуждению, сии утомляющие рецитативы, а потому и уверяют меня, что в России истинной оперы еще нет, хотя мы свою музыку и отдали италиянцам в порабощение, но здравый рассудок никогда не поработится музыке. Русские зрители в опере хотят видеть драму правильную и привлекательную, не хотят разговоров по музыке, а слушают с удовольствием кстати помещенные между естественным разговором пения.
Весьма несправедливо заключат, если подумают, что в сем моем рассуждении о театре намеревался я предписывать правила сочинителям; нет, никогда я столь дерзким не буду. Я, предлагая мои мысли суждению общества, ласкался, что как, может быть, найдутся любители природного своего вкуса, которые будут с моим мнением согласны, то я не напрасно его предал бумаге.
До сих пор еще ничего нет на российском языке, что бы до театра касалось, и для того я почту себе за особливую честь и удовольствие, если благоразумному и просвещенному уму подам случай исправить недостатки мои и написать полное рассуждение и самые правила театра и вкуса российского.