Перейти к содержанию

Фея Альп (Вернер)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Фея Альп
автор Элизабет Вернер, переводчик неизвестен
Оригинал: нем. Die Alpenfee, опубл.: 1889. — Источник: az.lib.ru • 1872.
Русский перевод 1913 г. (без указания переводчика).

Э. Вернер

[править]

Фея Альп

[править]

Источник: Э. Вернер. У алтаря. Фея Альп. Развеянные чары. Романы.

Перевод с немецкого. Харьков, Издательский центр «Единорог», 1994 г.

Печатается по изданию: Э. Вернер. Полное собрание сочинений. Т. V. Фея Альп, роман;

Развеянные чары, роман, 1914 г. Перевод с немецкого. Издание А. А. Каспари. С.-Петербург,


Высоко над снежными венцами гор стояла яркая радуга. Гроза пронеслась. Вдали еще глухо раздавались раскаты грома, подхватываемые эхом в ущельях, и густые массы облаков окутывали склоны, но небо уже прояснилось, вершины гор выглянули из моря тумана, а за ними стали медленно выплывать зеленые луга и темные леса.

Глубоко в горах лежала величественная долина, прорезанная пенистым потоком, уединенная, точно совсем оторванная от мира с его суетой, и, тем не менее, этот мир нашел в нее путь. На тихой горной дороге, где прежде лишь изредка показывался какой-нибудь экипаж или одинокий пешеход, теперь бурлила лихорадочная деятельность. Всюду суетились люди, инженеры исследовали местность, что-то чертили, измеряли: скоро в этот тихий уголок должна была протянуть свою стальную руку железная дорога, и подготовительные работы шли полным ходом.

На склоне горы, у края ущелья, стояла усадьба, на первый взгляд немногим отличающаяся от других усадеб, встречающихся в горах; но, подойдя ближе, нетрудно было увидеть, что эта постройка — не крестьянское жилище. Каменные стены были монолитными, окна и двери — довольно широки; два полукруглых выступа по углам своими медными, горящими на солнце крышами напоминали башенки и придавали зданию внушительный вид, а над входом красовался высеченный в камне герб.

Это была одна из тех старинных барских усадеб, которые до сих пор встречаются кое-где в горах, серая, потемневшая от непогод, но упорно противящаяся разрушению. Задний ее план образовывал чрезвычайно живописный лес, а над ним гордо вздымалась мощная скала с отвесными стенами и вершиной в снежной короне.

Внутренность дома соответствовала его наружному виду. Большая низкая комната со сводчатым потолком занимала почти весь передний фасад. Потемневшая деревянная облицовка стен, исполинская изразцовая печь, стулья с высокими спинками, резной дубовый буфет — все грубое, простое и древнее. Из окон открывался великолепный вид на горы, но двое людей, сидевших за столом и занятых разговором, не обращали внимания на ландшафт.

Один был человек лет пятидесяти, исполинского роста, с широкой грудью и мощными руками. В его густых белокурых волосах и бороде не виднелось еще ни одной серебряной нити, а загорелое лицо дышало энергией и здоровьем. Его собеседник был приблизительно одного с ним возраста, но слабое сложение, резкие черты умного лица и совершенно седые волосы очень старили его. Лицо с высоким лбом, изрезанным глубокими морщинами, говорило о неустанной деятельности и борьбе, но ясно видный в нем оттенок высокомерия производил неприятное впечатление, а манеры и речь обличали человека, привыкшего повелевать.

— Будь же, наконец, благоразумен, Тургау, — говорил он тоном, в котором слышалось нетерпение. — Сопротивление ни к чему не поведет, тебе все равно придется уступить.

— Придется? — вспылил Тургау. — Это мы еще посмотрим! Пока я жив, в моей усадьбе ни один камень не будет сдвинут с места!

— Но ведь она стоит у нас на дороге: как раз здесь должно пройти железнодорожное полотно.

— Так перенесите свое проклятое полотно! Куда угодно, хоть на самую вершину Волькенштейна, а дом мой оставьте в покое. И не трудись, Нордгейм. Я не соглашусь.

Нордгейм усмехнулся сострадательно и иронически.

— Ты в своей глуши, кажется, совсем разучился понимать мир и его требования. Неужели ты воображаешь, что дело, подобное нашему, можно остановить, потому что какому-то барону Тургау не угодно уступить нам несколько квадратных метров своей земли? Если ты будешь упорствовать, нам останется только применить принудительное право: ведь ты знаешь, что предоставлена полная власть в этом отношении.

— Ого! И у меня ведь есть еще кое-какие права! Я протестовал, и буду протестовать до последнего вздоха. Моя усадьба Волькенштейн будет стоять на месте, хоть бы все железнодорожное общество, со своим почтенным председателем Нордгеймом во главе, перевернулось вверх ногами.

— А если тебе предложат двойную цену?

— Хоть десятерную! Я не торгую наследием своих предков. Мой дом останется на месте — и баста!

— Это все то же упрямство, которое уже недешево обошлось тебе в жизни! Я мог бы предвидеть это, но не скажу, чтобы мне было приятно, что мой собственный шурин принуждает общество, во главе которого я стою, к насильственному образу действий.

— А потому ты потрудился явиться собственной персоной? — насмешливо заметил Тургау. — Это первый раз за многие годы.

— Я хотел попытаться образумить тебя, если мои письма не оказали действия. Впрочем, ведь ты знаешь, как мне дорого время.

— Как не знать! Я с благодарностью отказался бы от этой неустанной погони за добычей, которую ты называешь жизнью. Какой толк тебе от твоих миллионов, оттого, что тебе так баснословно везет? Ты то здесь, то там, вечно второпях, обременен делами, и так с утра до позднего вечера; а ночью, когда каждый разумный человек ложится отдыхать, ты еще целыми часами сидишь за письменным столом. Отсюда и твои седые волосы, и морщины на лбу. Посмотри на меня! — Тургау выпятил грудь и расправил могучие плечи. — А ведь я на целый год старше тебя.

Нордгейм взглянул на шурина, на лбу которого действительно не было ни морщинки, и его губы насмешливо дрогнули:

— Все это совершенно верно, но не каждый в состоянии жить в глуши среди сурков и только и делать, что стрелять коз. Сколько уж лет, как ты вышел в отставку, хотя твое древнее имя могло помочь тебе сделать карьеру.

— Да ведь я не гожусь для барщины. «Ни один Тургау для службы не годился, потому-то вы и опустились так», хочешь ты сказать? Я это вижу по твоей насмешливой улыбке. Мало осталось от нашего прежнего богатства, но, по крайней мере, у меня есть крыша над головой, а земля, на которой я стою, — моя. Тут мне никто не смеет приказывать и противоречить, во всяком случае, не смеет твоя проклятая железная дорога. Ну, Нордгейм, не сердись, не будем ссориться из-за этой истории! Нам незачем упрекать друг друга, потому что если я — упрямец, то ты — деспот; ты заставляешь свое хваленое общество плясать под свою дудку, а если кто вздумает противоречить тебе, того просто хватают за шиворот и вышвыривают вон.

— Ты почем знаешь? Ведь ты никогда не интересовался нашими делами.

— Нет, но я разговаривал недавно с несколькими инженерами, которые производят измерения неподалеку. Они на чем свет стоит, ругают тебя, твою тиранию и введенную тобой систему покровительства любимчикам. Мне пришлось выслушать весьма поучительные рассуждения.

Нордгейм равнодушно пожал плечами.

— Вероятно, по поводу назначения на участок старшего инженера, который пришелся не по вкусу этим господам. Они грозили поднять настоящий бунт из-за того, что им дали в начальники молодого человека. Да, ему всего двадцать семь лет, но это не мешает ему иметь больше ума в голове, чем у всех у них вместе.

— Но они утверждают, что это карьерист, для которого все средства хороши, лишь бы достигнуть высокого положения, — бесцеремонно сказал Тургау, — и что ты, как председатель правления, вовсе не должен вмешиваться, назначать служащих имеет право только главный инженер.

— Официально, конечно, так, и я редко пускаю в ход свое влияние в его области, но когда я это делаю, то требую, чтобы мои желания принимались во внимание. Как бы то ни было, Эльмгорст — старший инженер и останется им. И кому это не угодно, пусть оставляет работу, я очень мало забочусь об их мнении.

Его слова дышали высокомерием человека, который привык требовать безусловной покорности своей воле без всяких рассуждений. Тургау не успел ответить, потому что в эту минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвалось какое-то существо в мокрой одежде, с развевающимися волосами. Оно пролетело мимо Нордгейма и бурно бросилось к барону. За ним последовало второе, тоже мокрое, лохматое, и принялось прыгать вокруг хозяина дома с радостным лаем. Это шумное приветствие походило на нападение, но он и не думал защищаться от мокрых ласк, которыми оба его осыпали.

— Вот и я, папа! — звучал звонкий девичий голос. — Мокрая, как ундина! Всю грозу выдержала на Волькенштейне! Посмотри, в каком виде мы с Грейфом!

— Сейчас видно, что прямо с неба свалились! — со смехом сказал Тургау. — Но разве ты не видишь, Эрна, что у нас гость? Узнаешь?

Девушка выпустила отца из объятий. Она не заметила гостя, который при ее внезапном вторжении поднялся и отошел в сторону. Несколько секунд она колебалась, не узнавая его, потом, радостно крикнув: «Дядя Нордгейм!», быстро двинулась к нему. Но он поспешно вытянул руки вперед, защищаясь:

— Пожалуйста! Ведь при каждом движении с тебя буквально льет вода! Бога ради, отгони собаку! Вы, кажется, хотите дать мне вкусить здесь, в комнате, все прелести ливня!

Эрна со смехом схватила собаку за ошейник и оттащила ее назад. Грейф действительно выражал желание познакомиться с гостем поближе, что и показалось Нордгейму не особенно приятным. Впрочем, его хозяйка имела не лучший вид. Неуклюжие горные башмаки на маленьких ножках, очень короткое платье из бумажной материи и черная касторовая шляпа — все было пропитано водой. Однако это нисколько ее не беспокоило, она бросила шляпу на первый попавшийся стул и откинула назад мокрые волосы, с которых стекали капли воды.

Эрна очень мало походила на отца, от него она унаследовала только темно-голубые глаза и белокурые волосы. В остальном же не было ни малейшего сходства между исполинской фигурой Тургау, его лицом с добродушными, но довольно невыразительными чертами, и обликом этой шестнадцатилетней девушки, тоненькой и гибкой, бессознательно грациозной в каждом движении. Ее розовое личико блистало свежестью молодости. Черты его, еще по-детски неопределенные, нельзя было назвать красивыми, а маленький рот выражал ребяческое упрямство. Красивы были, в сущности, только глаза, синие, как горные озера. Ее волосы, растрепанные ветром и смоченные дождем, волной падали на плечи. Девушка имела далеко не салонный вид, она казалась олицетворением весенней бури.

— А ты боишься двух-трех капель дождя, дядя Нордгейм? — весело спросила она.

— Что ж ты делал бы, если бы попал под такой ливень, как мы? Впрочем, мне это было нипочем, но мой спутник…

— Ну, мне кажется, шкура Грейфа тоже не боится дождя, — перебил барон.

— Грейфа? Я оставила его в пастушьей хижине: ведь он не умеет лазать по горам, а за хижиной приходится карабкаться взапуски с козами. Я говорю о незнакомце, которого встретила по дороге. Он забрался слишком высоко и не мог найти дорогу назад в тумане, если бы я не проводила его, он и до сих пор сидел бы на Волькенштейне.

— Ох, уж эти мне горожане! — сказал Тургау с досадой. — Приедут с большими горными посохами, в новеньких с иголочки туристских костюмах и делают вид, будто наши Альпы для них — игрушка, а при первом же дожде забиваются в какую-нибудь трещину в скале и приобретают насморк. Что, очень трусил этот франтик, когда началась гроза?

— Нет, он не трусил, — ответила Эрна, — он шел совершенно спокойно рядом со мной под дождем и молниями, и при спуске тоже держал себя храбро, хотя видно было, что он не привык к таким вещам. Но это — отвратительный человек! Он смеялся, когда я ему рассказывала об альпийской фее, которая каждую зиму сбрасывает лавины в долину, а когда я рассердилась, покровительственно заметил: «Да, правда, ведь вы живете здесь в царстве суеверия, я совсем забыл об этом!». Как я хотела, чтобы фея Альп сию же минуту сбросила ему на голову лавину! Я так ему и заявила.

— Ты сказала это незнакомому господину, которого в первый раз видишь? — удивленно спросил Нордгейм.

— Конечно, сказала! Мы терпеть его не можем, не правда ли, Грейф? Ты заворчал на него, когда мы с ним подходили к хижине, и хорошо сделал, мой песик, очень хорошо. Однако, я пойду, надену сухое платье, а то дядя Нордгейм, чего доброго, получит насморк от одной моей близости.

Девушка выбежала из комнаты так же стремительно, как и появилась. Грейф хотел последовать за ней, но дверь захлопнулась перед самым его носом и он, отряхнувшись так, что брызги полетели во все стороны, улегся у ног хозяина.

Нордгейм демонстративно обмахнул платком свои черный сюртук, хотя по счастливой случайности на него не попало ни капли, и резко произнес:

— Не в гнев тебе будь сказано, Тургау, ты непростительно запустил воспитание дочери.

— Запустил? — переспросил Тургау, очевидно, крайне удивленный тем, что в его дочери находят что-то достойное порицания. — Чего же девочке не хватает?

— По-моему, всего, чего следует ожидать от баронессы фон Тургау. Что это за костюм, в котором она сейчас была здесь? И ты допускаешь, чтобы она часами бродила в горах и заводила знакомство с первым встречным туристом?

— Ба, ведь она — еще ребенок!

— В шестнадцать-то лет? На свое несчастье, она слишком рано лишилась матери: ты положительно дал ей одичать. Конечно, если девочка растет в такой обстановке, без ученья, без воспитания…

— Извини, пожалуйста! Когда я переселился после смерти жены сюда, то привез с собой учителя, старика-магистра, который умер только этой весной; Эрна училась у него всевозможным вещам, а воспитывал ее я. Именно такой я и желал ее сделать, потому что нежных оранжерейных растений, как твоя Алиса, нам здесь, в горах, не нужно. Моя девочка здорова и телом, и духом; она выросла свободной, как птица, и должна остаться такой. Если ты называешь это одичанием — сделай одолжение, а мне моя Эрна нравится.

— Тебе — может быть, но не будешь же ты единственным мерилом для Эрны всю ее жизнь. Когда она выйдет замуж… Ведь рано или поздно явится кто-нибудь, кто пожелает на ней жениться.

— Пусть только посмеет! Я этому молодцу и руки, и ноги переломаю! — крикнул барон вне себя от ярости.

— Ты обещаешь быть весьма любезным тестем, — сухо заметил Нордгейм. — По-моему, брак — назначение девушек. Или, может быть, ты полагаешь, что я потребую от своей Алисы, чтобы она оставалась в старых девах, потому что она моя единственная дочь?

— Это совсем другое дело, — медленно сказал Тургау, — совсем другое. Может быть, ты и любишь дочь — почему бы, в самом деле, тебе не любить ее? — но ты отдашь ее с легким сердцем. У меня же во всем Божьем свете нет никого и ничего, кроме моего дитяти, это единственное, что мне осталось, и я не отдам его ни за что. Пусть-ка пожалуют господа женихи! Я их так спроважу, что они забудут дорогу сюда.

Нордгейм взглянул на барона с холодной, сострадательной улыбкой превосходства, с которой смотрят на глупости ребенка.

— Если ты останешься верен своим воспитательным принципам, то тебе не будет в этом надобности, — сказал он, вставая. — Но я совсем забыл… Завтра я жду Алису в Гейльборн: доктор предписал ей здешние ванны и горный воздух.

— В этом элегантном, скучном модном гнезде невозможно выздороветь, — презрительно объявил Тургау. — Прислал бы ты девочку ко мне: тут она пользовалась бы горным воздухом, так сказать, из первых рук.

— Ты очень любезен, но мы, разумеется, должны следовать предписаниям докторов, — возразил Нордгейм. — Надеюсь, мы еще увидимся?

— Конечно! Ведь до Гейльборна всего два часа ходьбы! — воскликнул барон, от которого совершенно ускользнул холодный тон приглашения. — Я непременно приеду с Эрной.

Он тоже встал, чтобы проводить гостя. Различие мнений нисколько мешало в его глазах родственному чувству, и он простился с шурином со свойственной ему грубоватой сердечностью. Эрна, как птица, слетела к ним с лестницы, и они втроем вышли на площадку перед домом.

Подали экипаж Нордгейма. В эту минуту в воротах появился молодой человек и, кланяясь, направился к хозяину дома.

— Здравствуйте, доктор! — весело крикнул ему Тургау, а Эрна с непринужденностью ребенка побежала навстречу гостю и протянула ему руку. — Это наш лейб-медик, — продолжал барон, обращаясь к шурину. — Вот бы тебе поручить ему Алису: он хорошо знает свое дело.

Нордгейм небрежно притронулся к шляпе и едва удостоил взглядом деревенского врача, который поклонился ему довольно неуклюже. Затем он пожал руку шурину, поцеловал Эрну в лоб, и через несколько минут его экипаж уже катился по дороге.

— Пойдемте в комнаты, доктор Рейнсфельд, — сказал барон. — Однако мне только теперь пришло в голову, что ведь вы незнакомы с моим шурином — с господином, который только что уехал.

— С господином Нордгеймом? Нет, я его знаю, отвечал Рейнсфельд, провожая взором экипаж.

— Удивительное дело! — проворчал Тургау. — Все-то его знают, хотя он столько лет не бывал здесь. Точно какой-нибудь имперский посол едет через горы!

Он вошел в дом. Доктор несколько секунд колебался, прежде чем последовать за ним; он оглянулся на Эрну, но та стояла на низенькой ограде, окружавшей двор, и наблюдала за не совсем безопасным спуском экипажа с горы.

Доктор Рейнсфельд, человек лет двадцати семи, не обладал исполинским ростом барона, но тоже был сильного, хотя и грубоватого сложения. Его нельзя было назвать красивым, скорее, наоборот, но у каждого невольно делалось тепло на душе при виде этого лица, выражавшего душевную доброту, и голубых глаз, ясно и детски доверчиво глядевших на мир Божий. Манеры молодого человека указывали на полное незнание светских обычаев, да и костюм его оставлял желать многого. Серая куртка горца и старая серая войлочная шляпа, несомненно, видели немало на своем веку, и выдержали не один ливень, а горные башмаки носили на себе обильные следы грязи. Они свидетельствовали о том, что в распоряжении доктора не было даже скромной верховой лошади, чтобы ездить с визитами, он ходил пешком туда, куда призывал его долг.

— Ну, как самочувствие, господин барон? — спросил доктор, когда они сели друг против друга. — Все в порядке? Приступ не повторялся?

— Все в порядке! Я опять прежний. Вообще не понимаю, отчего вы подымаете такой шум из-за маленького головокружения? С такими здоровяками, как я, вашему брату, докторам, нечего делать.

— Напрасно вы так легко смотрите на дело: именно в ваши годы следует быть осторожным. Конечно, я надеюсь, что ничего не случится, если вы будете следовать моим советам, то есть избегать всякого возбуждения, волнения, соблюдать по возможности простую диету, отчасти изменить обычный образ жизни. Я ведь уже говорил вам об этом подробно.

— Да, вы говорили, но я не следую вашим указаниям, — добродушно объявил барон. — Отстаньте, доктор! Жизнь, которую вы хотите заставить меня вести, — не жизнь. Я должен беречься, я, привыкший взбираться за козами на самые высокие скалы, никогда не обращавший внимания ни на жару, ни на метели и всегда являвшийся первым, когда в горах случалось какое-нибудь несчастье! Я должен отказаться от своей любимой охоты, пить только воду и трусливо избегать всякого волнения, как слабонервная женщина! Какой вздор! И не подумаю слушаться! Я не гожусь для жалкого существования, которое вы мне рекомендуете. Лучше уж сразу конец.

Рейнсфельд задумчиво устремил взор в пространство и произнес вполголоса:

— Собственно говоря, вы правы, барон, но…

Он не стал продолжать, потому что Тургау разразился громким хохотом.

— Вот это называется добросовестный врач! Когда пациент объявляет ему, что намерен послать к черту его распоряжения, он отвечает: «Вы совершенно правы!». И я в самом деле прав, вы сами это видите.

Доктор хотел протестовать против такого толкования своих слов, но Тургау продолжал хохотать, и к тому же явилась Эрна со своим Грейфом.

— Дядя Нордгейм благополучно перебрался через плотину, хотя ее почти затопило, — сообщила она. — Инженеры все сбежались и перетащили экипаж, а потом выстроились шпалерами по обе стороны и низко-низко поклонились, вот так! — и девушка с большим комизмом передразнила почтительный поклон инженеров.

— Нечего сказать, люди! — досадливо пожал плечами Тургау. — То ругали шурина, а чуть он показался — кланяются ему до земли. Как тут человеку не возгордиться!

— Папа, — сказала Эрна, обвивая руками шею отца, — кажется, дядя Нордгейм не любит меня: он был так холоден и сдержан.

— Это уж у него такая манера. Впрочем, он нашел в тебе немало недостатков, сорванец.

— Во фрейлейн Эрне? — спросил Рейнсфельд с таким негодующим выражением, точно это было, по крайней мере, оскорблением величества.

— Как же! Она, видите ли, должна изображать собой баронессу фон Тургау. Он предлагал мне раньше отпустить ее к нему и предоставить боннам и гувернанткам вместе с Алисой выдрессировать ее для гостиной. Что ты скажешь об этом проекте, дитя?

— Я не хочу к дяде, папа! — объявила Эрна. — Я вообще не хочу расставаться с тобой и всю жизнь проживу здесь.

— Я так и знал! — воскликнул барон с торжеством. — А еще утверждают, будто ты выйдешь замуж, уйдешь с чужим человеком и бросишь меня одного на старости лет! Мы же лучше знаем, правда, Эрна? Мы с тобой принадлежим друг другу и никогда не расстанемся.

Он гладил непокорные локоны своей дочери с нежностью, производившей трогательное впечатление в этом бесцеремонном человеке, а Эрна прижималась к нему с любовью. В самом деле, они любили друг друга всей душой.

— Ну-с, господин старший инженер, так вы уже приступили к исполнению новых обязанностей? Они трудны и ответственны, особенно для человека ваших лет, но я надеюсь, что вы окажетесь на высоте задачи.

Молодой человек, к которому Нордгейм обратился с этими словами, поклонился без всякого подобострастия и ответил:

— Я прекрасно сознаю, что должен еще заслужить это отличие. Я обязан им исключительно вашему энергичному заступничеству.

— Да, против вас было многое, и, прежде всего молодость, казавшаяся недостатком тем, кто имел решающий голос, тем более, что на место старшего инженера претендовали более опытные люди, которые, разумеется, сочли за обиду полученный отказ. Наконец, имела влияние и оппозиция против моего вмешательства в вашу пользу. Мне нет надобности говорить, что вам придется считаться со всем этим. Ваше положение будет не легким.

— Я приготовился к этому, — спокойно ответил Эльмгорст, — и враждебность коллег не заставит меня отступить ни на шаг. Я мог до сих пор выказать свою благодарность вам лишь на словах, но твердо надеюсь со временем доказать ее и на деле.

Ответ, видимо, понравился Нордгейму, и он, кивнув своему фавориту приветливее, чем имел обыкновение это делать, пригласил его сесть.

Молодой инженер, одетый во фрак ввиду официальности визита, производил очень приятное впечатление. Высокий, стройный человек с энергичными чертами слегка загорелого лица и темными усами имел весьма мужественный вид; откинутые назад волосы открывали красивый высокий лоб, глаза тоже были бы очень хороши, если бы не смотрели так холодно и трезво. Эти глаза умели зорко наблюдать, блестели гордостью и энергией, но едва ли могли вспыхнуть веселым оживлением или выразить какое-либо теплое душевное движение, в их темной глубине не сверкал огонь молодости. Держался он просто и скромно, был почтителен к человеку, занимавшему такое высокое положение, но не выказывал ни малейшего подобострастия.

— Я не особенно доволен тем, что вижу здесь, — снова заговорил Нордгейм. — Эти господа не торопятся с предварительными работами, и я сомневаюсь, чтобы нам удалось скоро начать постройку. Не видно энергии, движения вперед. Я начинаю бояться, что мы сделали ошибку, поручив дело главному инженеру.

— Он считается признанным авторитетом.

— Да, но состарился и телом, и духом, а такое дело требует напряжения всех сил, одним знаменитым именем ничего не сделаешь. Он будет вынужден полагаться на руководителей работ отдельных участков, а ваш участок один из самых важных по всей линии.

— Даже самый важный: на нем приходится бороться со всевозможными стихийными препятствиями. Боюсь, что даже самая подробная смета не всегда окажется правильной.

— Я тоже так думаю. Здесь нужен человек, который сумел бы справляться с непредвиденными обстоятельствами и в случае нужды мог действовать на собственный страх и риск. Поэтому я и предложил на это место вас и настоял на вашем назначении. Оправдайте же мое доверие!

— Я его оправдаю, — был твердый и решительный ответ. — Вы не ошибетесь во мне.

— Я редко ошибаюсь в людях, — согласился Нордгейм, бросая испытующий взгляд на лицо молодого человека, — а вы уже доказали свои технические способности. Ваш проект моста через Волькенштейнское ущелье гениален. Как бывший инженер, я могу судить об этом и говорю вам, что проект великолепен.

— А между тем его так долго не удостаивали принять или хотя бы заметить, — сказал Эльмгорст с горечью. — Если бы у меня не явилась счастливая мысль обратиться к вам, когда мне уже всюду было отказано, он так и остался бы незамеченным.

— Очень может быть. Бедному и неизвестному молодому человеку большей частью трудно выдвинуться: уж так устроена жизнь. И я страдал от этого в былые годы, но, в конце концов, все можно преодолеть, и вы уже преодолели, получив теперешнее назначение. Я поддержу вас, если вы будете исполнять свои обязанности, остальное — ваше дело.

Он встал, давая понять, что аудиенция закончена. Эльмгорст тоже поднялся, но колебался еще мгновение.

— Позвольте мне высказать одну просьбу. Несколько недель назад в городе я имел честь встретиться с вашей дочерью и быть ей представленным, когда она садилась с вами в экипаж. Я слышал, что фрейлейн Алиса теперь в Гейльборне, не позволите ли вы мне лично осведомиться об ее здоровье?

Нордгейм смерил взглядом смелого просителя. Он имел обыкновение оставаться лишь в деловых отношениях со своими служащими и считался вообще крайне высокомерным и разборчивым в выборе знакомств, и вдруг этот молодой человек, еще недавно простой инженер, требовал милости, которая означала ни более ни менее как быть принятым в доме всемогущего президента железнодорожного общества; это показалось ему уж слишком дерзким. Он сдвинул брови и холодно сказал:

— Несколько слишком смелая просьба, господин Эльмгорст!

— Я знаю, но смелым Бог владеет.

Эти слова, быть может, показались бы оскорбительными другому покровителю, здесь же произвели обратное действие. Могущественный человек, миллионер, был чересчур хорошо знаком с лестью и низкопоклонством и в глубине души презирал их. Спокойное чувство собственного достоинства импонировало ему, он почувствовал в этом человеке что-то родственное себе. Смелым Бог владеет! Это был и его лозунг, с помощью которого он пробился в жизни, и Эльмгорст, казалось, тоже не намерен оставаться на нижней ступени лестницы. Морщина между бровей Нордгейма разгладилась, и после секундной паузы он медленно произнес:

— Пусть же поговорка и на сей раз окажется справедливой. Пойдемте! — глаза Эльмгорста блеснули торжеством, но он только поклонился в знак благодарности и пошел вслед за Нордгеймом через длинный ряд комнат в другой конец дома.

Нордгейм занимал одну из самых красивых и элегантных вилл аристократического курорта. Из нее открывался прекрасный вид на горы, а ее внутреннее убранство соответствовало всем требованиям избалованных приезжих.

В салоне была отворена лишь стеклянная дверь на балкон, окна заперты и жалюзи спущены, чтобы закрыть доступ солнца. В прохладной полутемной комнате находились только две дамы.

Старшая, читавшая книгу, была уже далеко не молода. Все в ее туалете, от кружевной наколки на седеющих волосах и до подола темного шелкового платья, указывало на щепетильную заботу о своей внешности, и она сидела так чопорно, с таким холодным аристократическим видом, словно представляла собой воплощение этикета. Младшая, девушка лет семнадцати — нежное, бледное, болезненное существо, полулежала в кресле; голова ее была откинута на шелковую подушку, руки бессильно покоились на белом утреннем платье. Ее миловидное лицо имело усталое, апатичное выражение, так что казалось почти безжизненным, особенно теперь, когда глаза были полузакрыты, и она как будто дремала.

— Вольфганг Эльмгорст! — произнес Нордгейм, войдя в комнату и представляя своего спутника. — Кажется, он не совсем незнаком тебе, Алиса! Баронесса Ласберг!

Алиса медленно подняла большие глаза, имевшие все то же апатичное выражение. Ее взгляд не выражал ни малейшего интереса, и она явно не помнила ни лица, ни имени представленного ей теперь человека. Баронесса Ласберг, напротив, явно удивилась. Только Вольфганг Эльмгорст, ничего больше? Те, кто не обладал титулами и чинами, обычно не появлялись в доме Нордгейма. Должно быть, этот молодой человек представлял собой что-то исключительное, если Нордгейм вводил его в свое общество! Тем не менее, она ответила на глубокий поклон инженера холодно и сдержанно.

— Я не могу рассчитывать, чтобы фрейлейн Нордгейм помнила меня, — сказал Вольфганг, подходя ближе. — Наша встреча была слишком мимолетна. Тем более благодарен я господину Нордгейму за то, что он представил меня. Однако я боюсь… надеюсь, фрейлейн, вы здоровы?

— Немного устала с дороги, — ответил Нордгейм за дочь. — Как ты себя чувствуешь сегодня, Алиса?

— Очень плохо, папа, — ответила девушка.

— Жара в этой узкой долине невыносима, — вмешалась баронесса. — Такая удушливая атмосфера плохо действует на нервы Алисы. Боюсь, что она не выдержит здесь.

— Но врачи послали ее специально в Гейльборн, мы должны, по крайней мере, подождать результатов, — сказал Нордгейм тоном, в котором слышалось скорее нетерпение, чем забота.

Алиса ничего не сказала, и вообще короткий ответ, кажется, исчерпал всю ее охоту разговаривать, она предоставила это отцу и баронессе.

Эльмгорст принимал в разговоре сначала лишь скромное участие, но затем незаметно совершенно овладел им, и нельзя было не признать, что он умеет привлечь внимание слушателей. Это не были обычные рассуждения на тему о погоде и окрестностях; он говорил о вещах, довольно далеких от круга дамских интересов: о предстоящей постройке горной железной дороги. Он описывал величаво вздымающуюся гору Волькенштейн, зияющее ущелье, через которое предполагалось перекинуть мост, горные потоки и железную дорогу, которая пройдет через скалы и леса, долины и пропасти. Здесь не было технических подробностей; нет, ряд великолепных красочных картин, дающих живое представление о колоссальном предприятии, развертывался перед глазами слушателей, и инженеру в самом деле удалось заинтересовать их. Баронесса стала на градус теплее, она даже задала несколько вопросов, которые показывали, она заинтересована, а Алиса тоже слушала, и по временам ее взгляд почти с удивлением обращался на говорящего.

Нордгейм тоже был удивлен разговорным талантом своего протеже. Он знал, что молодой человек скромного происхождения и практически не бывал в обществе, а между тем, Эльмгорст держал себя в салоне, при дамах, так непринужденно и уверенно, точно с юности привык к такой обстановке, при этом в его обращении не проскальзывало и следа навязчивости — он умел оставаться в границах, требуемых первым визитом.

Разговор был в полном разгаре, как вдруг появившийся лакей доложил со смущенной миной:

— Господин, называющий себя бароном Тургау, желает…

— Желает видеть своего почтеннейшего шурина, — перебил лакея рассерженный голос, и в ту же минуту сильная рука оттолкнула его в сторону. — Черт побери, что это у тебя за порядки, Нордгейм? Я думаю, легче добраться до китайского императора, чем до тебя! Я должен был пройти через три инстанции, и, в конце концов, эти олухи в галунах все-таки решили не пускать нас! Ты привез с собой целую шайку таких болванов!

Алиса испуганно приподнялась при звуке грозного голоса, а баронесса в немом негодовании встала медленно и торжественно, и взгляд ее, казалось, спрашивал, что надо здесь этому субъекту. Нордгейму такой способ докладывать о себе также не очень нравился, но он быстро овладел собой и пошел навстречу шурину, который появился в салоне в сопровождении дочери.

— Очевидно, ты только под конец назвал себя, — сказал он, — иначе такое недоразумение не возникло бы. Ведь прислуга тебя не знает.

— Не велика была бы беда, если бы к тебе допустили и просто честного человека, — проворчал Тургау, все еще красный от гнева. — Но здесь это, видно, не в обычае. Только тогда, когда я выступил с «бароном», лакеи снизошли до милости доложить обо мне.

Ошибка прислуги была, впрочем, вполне извинительна, потому что барон и сегодня был в костюме горца; да и Эрна нисколько не походила на молодую баронессу в своем очень простом темном платье, пригодном скорей для прогулок в горах, чем для визитов, и такой же простой соломенной шляпе на волосах, которые сегодня были собраны под шелковую сетку, но весьма неохотно подчинялись такому стеснению. По-видимому, она еще сильнее отца чувствовала обиду из-за первоначального отказа впустить их, потому что стояла возле него с мрачным выражением и упрямо сжатыми губами, враждебно глядя на присутствующих. Сзади виднелся неизбежный Грейф, сердито скаливший зубы на лакея, который хотел прогнать его из салона.

Нордгейм собирался по возможности сгладить впечатление, но Тургау не дал ему заговорить.

— А вот и Алиса! — воскликнул он. — Здравствуй, дитя! Наконец-то мы видим тебя! Однако какой же вид у тебя, девочка! Ни кровинки в лице! Настоящий заморыш!

С этими «лестными» словами он направился к молодой девушке с намерением заключить ее в объятия, но баронесса Ласберг, резко бросив «Извините!», так решительно стала между ним и Алисой, точно он покушался на ее жизнь.

— Ну-ну, я не сделаю ничего дурного своей племяннице, — сердито проговорил Тургау. — Вам незачем с таким страхом охранять ее от меня, словно овцу от волка. С кем имею честь?..

— Я — баронесса Ласберг! — объявила она, делая ударение на титуле. Ее осанка выражала ледяной отпор, но здесь это не произвело действия: барон добродушно схватил протестующе вытянутую руку и потряс ее так, что дама чуть не лишилась сознания.

— Очень рад, чрезвычайно рад! — воскликнул он. — Обо мне уже доложили, а это — моя дочь… Эрна, что ты там стоишь, как чужая? Не хочешь, что ли, поздороваться с Алисой?

Эрна медленно подошла; мрачное выражение исчезло с ее лица, когда она взглянула на свою молодую родственницу, которая покоилась на подушке, такая слабая и бледная, она вдруг бурно обняла ее и воскликнула:

— Бедная Алиса! Как мне жаль, что ты больна!

Алиса не ответила на объятие, но когда цветущее личико прижалось к ее бесцветной щеке и свежие губки прикоснулись к ней, а искренний голос долетел до ее ушей, по апатичным чертам девушки промелькнуло что-то вроде улыбки, и она тихо ответила:

— Я не больна, а только устала.

— Пожалуйста, баронесса, не так порывисто, — холодно сказала госпожа Ласберг. — Алису нужно очень беречь: у нее в высшей степени чувствительные нервы.

— Что у нее? Нервы? — спросил Тургау. — Это тоже одна из городских привычек! У нас в усадьбе о такой штуке и понятия не имеют. Приехали бы к нам, даю вам слово, через три недели у вас обеих не останется ни одного нерва.

— Я и сама так думаю, — ответила баронесса, бросая на него негодующий взгляд.

— Пойдем, Тургау, оставим девушек знакомиться: ведь они не виделись несколько лет, — сказал Нордгейм, которого покоробила грубость шурина, и жестом пригласил его в соседнюю комнату. В эту минуту Эльмгорст, деликатно удалившийся в оконную нишу во время семейной сцены, вышел оттуда и стал прощаться, причем Нордгейм должен был представить его своему родственнику.

Тургау тотчас вспомнил это имя, которое коллеги молодого инженера поминали с не слишком лестными эпитетами. Он смерил «карьериста» взглядом, и подкупающая наружность последнего, казалось, только усилила его недоверие к нему. Эрна равнодушно обернулась, но вдруг с удивлением отступила назад.

— Я не в первый раз имею честь встречаться с баронессой Тургау, — сказал Эльмгорст, подходя с учтивым поклоном. — Баронесса была так добра, что проводила меня, когда я заблудился на склонах Волькенштейна. Впрочем, ее имя я узнаю только теперь.

— Так вот кто был незнакомец, которого ты встретила! — проворчал Тургау, которому это обстоятельство, по-видимому, не доставило особого удовольствия.

— Надеюсь, баронесса была не одна? — спросила Ласберг тоном, ясно показывавшим, как ужасала ее мысль о возможности такого факта.

— Разумеется, одна! — вспыхнув, упрямо воскликнула Эрна, от которой не ускользнуло резкое осуждение, крывшееся в этих словах. — Я всегда хожу в горы одна и беру с собой только Грейфа… Тубо, Грейф, куш!

Эльмгорст сделал попытку погладить красивое животное, но собака встретила его сердитым рычанием, окрик молодой хозяйки заставил Грейфа тотчас замолчать и послушно улечься у ее ног.

— Собака, кажется, злая, — сказал Нордгейм, не скрывая своего неудовольствия. — Я бы попросил…

— Грейф добрый! — перебила его Эрна почти сердито. — Он никому не делает зла и охотно позволяет чужим ласкать себя, но этого господина он терпеть не может и…

— Баронесса, прошу вас! — прошептала Ласберг, с трудом сохраняя самообладание, Эльмгорст же проговорил с глубоким поклоном и с насмешливой улыбкой превосходства:

— Мне бесконечно жаль, что я в немилости у Грейфа и, боюсь, также у его хозяйки, но, право, я в этом не виноват. Вы позволите мне теперь проститься?

Он подошел к Алисе, около которой, как страж, стояла баронесса Ласберг, чувствовавшая себя обязанной оградить свою питомицу от дальнейшего соприкосновения с компанией дикарей, так внезапно вторгшейся в салон. Зато этот молодой человек с простым мещанским именем вел себя, как настоящий кавалер. Как мягко и сочувственно звучал его голос, когда он выражал надежду, что Алиса вполне поправится под влиянием укрепляющего воздуха Гейльборна. Как рыцарски поцеловал он руку, милостиво протянутую ему баронессой Ласберг! Он уже обернулся к хозяину дома, чтобы раскланяться с ним, как вдруг случилось нечто совершенно неожиданное.

На балконе появился котенок, очевидно, проникший сюда из сада. Он с невинным любопытством приблизился к открытой двери, но, к несчастью, попал при этом в поле зрения Грейфа; последний с яростным лаем вскочил, чуть не сбил с ног баронессу Ласберг и ринулся мимо перепуганной Алисы на балкон, где и началась дикая погоня. Испуганный котенок с быстротой молнии бросался из стороны в сторону, ища выхода, а его преследователь за ним; стекла двери дребезжали, цветочные горшки падали и разбивались, а ко всему этому присоединились еще пронзительный свист барона и крики Эрны. Но собака в пылу охоты уже не повиновалась призывам. Наконец, котенку удалось спрыгнуть в сад. Грейф, не желая упускать добычу, могучим прыжком, от которого еще уцелевшие горшки с цветами с грохотом разлетелись вдребезги, перелетел через перила, и в следующую минуту его яростный лай раздавался уже в саду, а к нему присоединился испуганный крик ребенка.

Все это заняло не более двух минут, но когда Тургау выбежал на балкон, чтобы водворить спокойствие, было уже поздно. Тем временем в салоне царило неописуемое смятение. Алиса лежала в нервном припадке, с закрытыми глазами, баронесса Ласберг держала ее в объятиях, Эльмгорст схватил флакон, стоявший на соседнем столике, и принялся поливать одеколоном виски и лоб бесчувственной девушки, а Нордгейм бросился к звонку, чтобы позвать прислугу. Но в самый разгар хлопот Эрна вдруг оказалась во весь рост на перилах балкона и в следующий момент спрыгнула в сад — третья по счету.

Это было уж слишком! Баронесса Ласберг выпустила Алису из объятий и сама упала на ближайший стул. Эльмгорст был вынужден прийти на помощь и к ней со своим одеколоном, и стал разливать его направо и налево.

В саду присутствие Эрны действительно было необходимо. Маленький мальчик, крик которого заставил ее решиться на прыжок, обеими руками прижимал к себе котенка, искавшего у него прибежища в беде, а перед ним стол Грейф, рыча и лая, но не трогая малютки; последний в смертельном страхе продолжал пронзительно кричать, пока Эрна не подбежала и не схватила собаку за ошейник.

Тем временем Тургау спокойно стоял на балконе и следил за развитием событий. Он знал, что ребенку не будет причинено никакого вреда, потому что Грейф в самом деле не был злым. Когда же Эрна вместе со злодеем, сделавшимся совсем кротким, пошла назад к дому, а мальчик со своим котенком побежал прочь, барон обернулся и крикнул в комнату своим громовым голосом:

— Ну, не говорил ли я, Нордгейм, что моя Эрна — чудесная девочка?

Нордгейм принадлежал к числу людей, которые обязаны своими успехами в жизни единственно самим себе. Сын мелкого чиновника, без гроша за душой, он пробился в люди, став инженером, но жил в самой скромной обстановке, пока вдруг не выступил с изобретением, обратившим на него внимание всех специалистов. В то время предполагалась перестройка первой горной железной дороги, и молодой, никому не известный инженер представил проект нового локомотива для подъема поезда на гору. Его изобретение победоносно выдержало конкуренцию со всеми остальными предложениями, и было принято железнодорожным обществом; потом то же общество купило у изобретателя патент на него, заплатив ему значительную сумму. Эти деньги положили начало будущему богатству Нордгейма, потому что дали ему возможность самому вступить в ряды предпринимателей.

Вопреки ожиданию, Нордгейм оставил поприще, на котором только что достиг такого блестящего успеха, казалось, утратил к нему всякий интерес и обратился к другому. Он образовал большое железнодорожное общество, взяв на себя финансовую сторону дела, и в несколько лет довел его до неслыханного процветания, причем его собственный капитал удесятерился.

За первым предприятием скоро последовали другие. При огромных средствах Нордгейма выросли до грандиозных размеров и его планы, и он показал, что именно это — настоящее поле применения его дарований. Нордгейм не был кабинетным тружеником, способным годы корпеть над каким-нибудь проектом; его тянуло в кипучую жизнь, ему требовалось созидать, рисковать, заставлять служить своим целям все окружающее, прилагать к делу свой могучий талант организатора.

Этот неутомимо деятельный человек умел выбирать подходящих для дела людей и ставить каждого на место, соответствующее его способностям. Он преодолевал все препятствия, умел всем пользоваться, но был обязан удачей также и поразительному везению — предприятия, во главе которых стоял Нордгейм, всегда имели успех.

Жена Нордгейма умерла несколько лет назад, но он не особенно глубоко чувствовал свою потерю, так как брак его был не из счастливых. Он женился, еще, будучи скромным инженером, и его жена, тихая, непритязательная женщина, не сумела примениться к новому, всевозрастающему блеску своего дома и роли светской дамы, как того требовал ее муж. К тому же сын, из которого он надеялся воспитать достойного преемника, умер в раннем детстве. Только через несколько лет после этого родилась Алиса, слабая, болезненная девочка, так что постоянно приходилось опасаться за ее жизнь, да и ее аппатичный характер претил энергичной натуре Нордгейма. Как его единственная дочь и наследница, она была окружена всем, что может доставить богатство, но другого значения для него не имела, и отец был очень рад, что мог передать воспитание дочери всецело баронессе Ласберг.

Единственная сестра Нордгейма, жившая в его доме, отдала свою руку барону Тургау, тогда капитану. Нордгейму, который уже считался богатым человеком, был не по душе этот последний потомок обедневшего дворянского рода, не имевший ничего, кроме шпаги да маленького имения в горах, но так как они горячо любили друг друга, а лично против жениха ничего нельзя было возразить, он согласился на брак сестры.

Супруги Тургау жили очень скромно, но наслаждались семейным счастьем, и их единственная дочь Эрна росла, согретая солнечным светом любви и счастья. К сожалению, Тургау потерял жену после шести лет семейной жизни, и этот удар совершенно придавил добродушного человека, он не хотел больше знать мир и решил выйти в отставку. Нордгейм со своей жаждой деятельности всеми силами боролся против такого решения, но напрасно: шурин стоял на своем с упрямством, свойственным его характеру. Он вышел в отставку в чине майора и переселился с ребенком в свое имение Волькенштейнергоф; скудного дохода с имения да пенсии хватало на удовлетворение его скромных потребностей.

С тех пор между родственниками стало заметно охлаждение. Они виделись все реже и реже писали друг другу, пока постройка железной дороги в горах и необходимость приобрести для этого имение Тургау не заставили Нордгейма приехать в Волькенштейнергоф.

Приблизительно через неделю после визита Тургау в Гейльборн доктор Рейнсфельд опять шел по дороге в Волькенштейнергоф, но на этот раз не один: рядом с ним шел Эльмгорст.

— Вот уж и не снилось мне, Вольфганг, что судьба сведет нас здесь, — весело произнес молодой врач. — Когда мы расставались два года назад, ты смеялся над тем, что я еду в глушь, как тебе угодно было выразиться, а теперь сам явился сюда.

— Для того чтобы внести в эту глушь культуру, — договорил Вольфганг. — Ты, кажется, отлично чувствуешь себя здесь, прочно обосновался в этом жалком гнезде, где я тебя откопал, Бенно. Я же работаю тут только для будущего.

— По-моему, ты мог бы быть доволен и настоящим, — заметил Бенно. — В двадцать семь лет — уже старший инженер! Твои коллеги вне себя от ярости по поводу твоего назначения. Берегись, Вольф: ты попал в осиное гнездо.

— Ты думаешь, я боюсь осиных жал? Разумеется, они уже дали мне себя почувствовать, но я объяснил этим господам, что не расположен позволять ставить на моей дороге сверхкомплектные препятствия и что они должны уважать в моем лице начальство. Если они хотят войны — я не боюсь ее.

— Да, ты всегда был воинственной натурой, а я бы не выдержал, если бы мне пришлось постоянно находиться на военном положении.

— Представляю! Ты остался прежним миролюбивым Бенно, который никогда не мог сказать кому-либо дурное слово, и которым его возлюбленные ближние, разумеется, помыкали при каждом удобном случае. Сколько раз я говорил тебе: с этим в жизни недалеко уйдешь, а ведь надо подвигаться вперед.

— Вот ты и подвигаешься в сапогах-скороходах, — ответил Рейнсфельд. — Говорят, ты признанный фаворит всемогущего председателя Нордгейма. Я недавно опять с ним встретился, когда он приезжал в Волькенштейнергоф.

— Опять? Разве ты вообще его знаешь?

— Да, с детства. Он был дружен в молодости с моим отцом, они вместе учились, Нордгейм чуть не каждый день бывал у нас. Сколько раз я сиживал у него на коленях, когда он проводил у нас вечера.

— В самом деле? Надо надеяться, ты напомнил ему об этом при встрече?

— Нет. Барон Тургау не назвал моей фамилии.

— А ты, разумеется, тоже этого не сделал! — со смехом воскликнул Вольфганг. — Это на тебя похоже! Случай доставляет тебе знакомство с влиятельным человеком, которому стоит сказать лишь слово, и ты получишь отличное место, а ты даже не назвал своего имени! Придется мне наверстать упущенное, в первый же раз, как увижу Нордгейма, скажу ему…

— Пожалуйста, не делай этого, Вольф! — поспешно перебил его Бенно. — Лучше ничего не говори.

— Но почему же?

— Потому что… этот человек достиг такого высокого положения, может быть, он не любит, чтобы ему напоминали о том времени, когда он был еще простым инженером.

— Ты несправедлив к нему: он гордится своим скромным происхождением, как всякий дельный человек, и, наверное, не откажется вспомнить друга юности.

— Боюсь, что эти воспоминания будут для него неприятны: позднее между ними что-то вышло, что именно — я никогда не мог узнать, но знаю, что разрыв был полный. Нордгейм никогда больше не переступал порога нашего дома, а отец избегал даже произносить его имя. Они совершенно разошлись.

— В таком случае ты, конечно, не можешь рассчитывать на благоволение Нордгейма, — сказал Эльмгорст с разочарованием. — Насколько я его знаю, он никогда не простит обиды.

— Да, кажется, он стал невероятно высокомерен и властолюбив. Меня удивляет только, как ты с ним ладишь: ты не очень-то любишь гнуть спину.

— И именно поэтому он мне покровительствует. Я предоставляю гнуть спину и пресмыкаться лакейским душонкам, которые, пожалуй, промыслят себе этим какое-нибудь местечко. Тот же, кто хочет действительно выдвинуться, должен высоко держать голову и постоянно иметь в виду свою цель, иначе он всегда будет ползать по земле.

— А ты избрал целью, вероятно, тоже несколько миллионов? — насмешливо спросил Бенно. — Кем ты собираешься стать? Может быть, тоже председателем правления?

— В будущем — пожалуй, а пока только его зятем.

— Так я и думал, что окажется что-нибудь подобное! Почему бы тебе уж прямо не стащить солнце с неба? Это так же легко.

— Ты думаешь, я шучу? — спокойно спросил Вольфганг.

— Имею такую дерзость, потому что ты не можешь серьезно думать о дочери человека, богатство и счастье которого чуть не вошли в поговорку. Наследница Нордгейма может выбирать между баронами и графами, если только не предпочтет такого же миллионера, как ее отец.

— В таком случае все дело в том, чтобы перебежать дорогу этим баронам и графам. И я собираюсь это сделать.

Рейнсфельд вдруг остановился и посмотрел на товарища несколько озабоченно, а затем объявил коротко и ясно:

— Ты или спятил, или влюблен. Влюбленный все считает возможным, и очевидно, визит в Гейльборн был для тебя роковым.

— Влюблен? — повторил Вольфганг, и его губы дрогнули в насмешливой улыбке. — Нет, Бенно, ты знаешь, что у меня никогда не было ни времени, ни расположения заниматься любовными бреднями, теперь же менее, чем когда-либо. Не смотри на меня с таким ужасом, точно это государственная измена! Даю тебе слово, Алиса Нордгейм не раскается, если отдаст мне руку, она найдет во мне самого внимательного, самого деликатного мужа.

— Я нахожу такие расчеты отвратительными, — загорячился доктор. — Ты молод и талантлив, достиг положения, освобождающего тебя от всяких забот о завтрашнем дне, будущее открыто перед тобой, а у тебя в голове погоня за богатой женой! Стыдно, Вольф!

— Милейший Бенно, ты этого не понимаешь! Вы, идеалисты, вообще не понимаете, что в жизни необходим расчет. Ты, разумеется, женишься по любви, будешь тяжким трудом зарабатывать хлеб для жены и детей в каком-нибудь маленьком городишке и, наконец, сойдешь в безвестную могилу с возвышающим душу сознанием, что остался верен своему идеалу. Я же требую от жизни всего или ничего.

— Так добивайся же этого, черт возьми, собственными силами! — еще горячей воскликнул Бенно. — Добился же твой великий образец, Нордгейм!

— Совершенно верно, но он ухлопал на это больше двадцати лет. Вот и мы поднимаемся по дороге медленно, с трудом, в поте лица своего, а взгляни-ка на того крылатого молодца! — и он указал на орла, описывающего круги над ущельем. — Его крылья донесут на вершину Волькенштейна в несколько минут. Да, хорошо, должно быть, стоять там, наверху, видеть весь свет у своих ног и чувствовать себя близко к солнцу! Я не хочу ждать, пока состарюсь, я желаю подняться наверх теперь же и, можешь поверить мне, решусь на полет раньше или позже!

В это время среди лиственниц леса, подымавшегося вверх по горе рядом с дорогой, послышалось шуршание; с высоты огромными прыжками слетел Грейф и стал приветствовать доктора, с визгом требуя от него обычной ласки. Вслед за ним наверху, между деревьями, показалась его молоденькая хозяйка, спускавшаяся той же дорогой. Она во весь дух мчалась по камням и древесным корням, через чащу кустарника, пока не очутилась внизу, с пылающими щеками и еле переводя дух.

Баронесса Ласберг была бы вполне удовлетворена, если бы видела, как Эрна ответила на поклон Эльмгорста: холодно, сдержанно, совершенно так, как приличествует баронессе Тургау; при этом она мельком окинула взглядом изящную внешность молодого человека.

На Эльмгорсте был сегодня легкий, удобный костюм, приближающийся по покрою к одежде горцев; ему этот костюм шел замечательно, и Эльмгорст казался в нем туристом-аристократом, вышедшим с проводником на прогулку. Рейнсфельд со своей небрежной манерой держаться сильно терял рядом с этой стройной, высокой фигурой. Серая куртка и шляпа доктора успели за последние дни еще несколько раз побывать под дождем, отчего не стали красивее, но, по-видимому, это нисколько его не огорчало. Глаза Рейнсфельда весело заблестели, когда он увидел молодую девушку, которая подошла к нему с обычной фамильярностью.

— Вы к нам, доктор, не правда ли? — спросила она.

— К вам, — подтвердил он. — Дома все благополучно?

— У папы был совсем нехороший вид утром, но все-таки он пошел на охоту, — сказала Эрна. — Мы с Грейфом отправились к нему навстречу, но не нашли его, должно быть, он пошел домой другой дорогой.

Девушка присоединилась к молодым людям, которые сошли теперь с проезжей дороги и направились по довольно крутой дорожке к Волькенштейнергофу. Однако Грейф решительно не желал мириться с присутствием Эльмгорста: он по-прежнему рычал на него и скалил зубы.

— Что это с Грейфом? — с удивлением спросил Рейнсфельд. — Обычно он относится к людям добродушно и доверчиво.

— По-видимому, его любовь к человеческому роду не простирается на меня, — сказал Эльмгорст, пожимая плечами. — Что касается его добродушия, то оно тоже не всегда проявляется: в Гейльборне, в салоне господина Нордгейма, он произвел целый переполох. Фрейлейн фон Тургау совершила настоящий подвиг ради того, чтобы успокоить ребенка, которого он перепугал до смерти.

— А господин Эльмгорст тем временем ухаживал за дамами, упавшими в обморок, — насмешливо промолвила Эрна. — Я еще видела, как рыцарски любезно перебегал он от Алисы к баронессе Ласберг и обливал обоих потоками одеколона. Можно было умереть со смеху!

Она громко и весело расхохоталась. Вольфганг на минуту сжал губы и бросил сердитый взгляд на молодую девушку, но потом ответил чрезвычайно учтиво:

— Вы так энергично завладели героической ролью в пьесе, что мне оставалось только взять на себя скромную роль услужливого рыцаря. Что я не особенно робкого десятка, я доказал вам недавно на Волькенштейне, хотя вследствие незнания дороги и не добрался до вершины.

— Да ты и не доберешься до нее, — вмешался Рейнсфельд, — вершина недоступна. Даже самые смелые альпинисты останавливаются перед этими стенами, и не одному удальцу попытка взобраться на них стоила жизни.

— Неужели фея Альп так ревниво охраняет свой трон? — смеясь, спросил Эльмгорст. — Вообще она, кажется, весьма энергичная дама, швыряет вокруг лавинами, как снежками, и, точно какое-нибудь языческое божество, ежегодно требует парочку-другую человеческих жертв.

Он взглянул на гору Волькенштейн, которая и сегодня оправдывала свое название: все другие горы были видны совершенно ясно, только ее вершину окутывали белые облака.

— Напрасно ты смеешься над этим, Вольфганг, — неохотно сказал доктор. — Ты не жил здесь осенью и зимой и еще не знаешь нашей сердитой феи Альп, страшных стихийных сил гор, которые слишком часто угрожают жизни и имуществу бедного горного люда; ее недаром боятся здесь, в ее царстве. Однако ты, кажется, хорошо знаком с этой легендой?

— Фрейлейн фон Тургау была так добра, что хотела познакомить меня со строгой дамой, — сказал Вольфганг. — Но она приняла нас очень немилостиво, встретив грозой на пороге своего дворца, так что я не удостоился чести представиться лично ей.

— Берегитесь этого личного свидания: оно может дорого вам обойтись! — воскликнула Эрна, рассерженная его насмешкой.

Эльмгорст улыбнулся с видом превосходства, в котором действительно было что-то оскорбительное.

— Вы не можете требовать от меня уважения к горным духам, баронесса: ведь я пришел сюда специально для борьбы с ними. Деятельность девятнадцатого столетия не уживается с верой в привидения. Пожалуйста, не смотрите на меня с таким негодованием: ведь наши поезда не побегут через Волькенштейн, так что ваша фея Альп может пока свободно восседать на своем троне. Но ей придется все-таки наблюдать оттуда, как мы завладеем ее царством и закуем его в цепи. Впрочем, я не имею ни малейшего намерения лишать вас ваших детских верований. В вашем возрасте они вполне естественны.

Он ничем не мог рассердить свою юную противницу сильнее, чем этими словами, которыми так решительно причислял ее к детям. Это самое тяжкое оскорбление, которое можно нанести шестнадцатилетней девушке, и оно произвело свое действие. Эрна вспыхнула таким гневом, как будто самой ей пригрозили заковать в цепи, ее глаза засверкали, и, сердито топнув маленькой ножкой, она крикнула с детской горячностью:

— Ну, так я очень бы хотела, чтобы фея Альп сама спустилась с Волькенштейна среди бури и грома и показала вам свое лицо! Вы, наверное, не пожелали бы во второй раз увидеть его!

С этими словами она отвернулась от инженера и, оставив его с Рейнсфельдом, побежала через луг, а за ней последовал Грейф; через несколько минут ее стройная фигурка с развевающимися волосами скрылась в дверях дома.

Вольфганг остановился и смотрел ей вслед; насмешливая улыбка еще играла на его губах, но голос прозвучал резко, когда он произнес:

— О чем думает барон Тургау, предоставляя дочери расти, как трава в поле? Ведь она невозможна в цивилизованном обществе, она годится разве для этой глуши.

— Да, она выросла дикой и свободной, как альпийская роза! — сказал Бенно, также не сводя взора с двери.

Эльмгорст быстро обернулся при этих словах и пытливо посмотрел на друга.

— Ты становишься поэтом! Уж не воспылал ли ты страстью?

— Я? — удивленно спросил Бенно. — С чего ты взял?

— Мне пришло это в голову, потому что ты говорил так образно. Обычно за тобой такое не водится. Пока твоя «альпийская роза» — не более, как очень своенравный и невоспитанный ребенок, тебе придется еще воспитывать ее.

В этих словах слышался жесткий, саркастический оттенок, и они, видимо, оскорбили молодого врача; он ответил раздраженно:

— Отстань от меня со своими шутками! Скажи лучше, зачем ты идешь в Волькенштейнергоф. У тебя дело к барону?

— Да, но переговоры будут не особенно дружественными. Нам необходима его земля для железнодорожной линии, а он не дает ее, и мы должны были прибегнуть к нашему принудительному праву. Однако старый упрямец не унимается, он продолжает протестовать и упорно не позволяет производить на его земле какие-либо измерения. Этот человек воображает в своей ограниченности, что его отказ может к чему-нибудь привести. Разумеется, дело пошло своим порядком, а так как назначенный барону срок истекает, и мы вступаем во владение, то я и иду объявить ему, что работы начнутся безотлагательно.

Рейнсфельд слушал с очень серьезным лицом, и в голосе его слышалась сильная озабоченность, когда он сказал:

— Прошу тебя, Вольф, не приступай к делу со своей обычной бесцеремонностью: право же, барон не совсем вменяем в этом пункте. Я и сам не раз старался убедить его, что сопротивление бесполезно, но он положительно помешан на мысли, что никто не имеет права отнять у него его старинное родовое имение. Он любит свой дом всеми силами души, и если ему действительно придется расстаться с ним, боюсь, что это будет стоить ему жизни.

— Какой вздор! Он покорится, как все неразумные люди, когда увидит, что это, безусловно, необходимо. Но, конечно, я буду действовать деликатно, ведь речь идет о зяте Нордгейма. Не то я не стал бы церемониться, а просто послал бы рабочих к нему в дом. Нордгейм желает, чтобы дело устроили, по возможности щадя барона Тургау, потому я и взялся за него сам.

— Будет сцена, — заметил Бенно. — Барон Тургау прекраснейший человек, но неимоверно вспыльчив и горяч, когда считает себя оскорбленным в своих правах. Ты еще его не знаешь.

— Напротив, я уже в Гейльборне имел честь познакомиться с его первобытной натурой и сегодня приготовился к всевозможным грубостям. Впрочем, ты прав: этот человек совершенно невменяем в серьезных вопросах, и я намерен считаться с этим.

Они вошли в дом. Тургау только что вернулся домой: на столе еще лежало ружье, а подле него — две куропатки. Должно быть, Эрна предупредила его о предстоящем визите, потому что он не высказал удивления при виде инженера.

— Ну-с, доктор, — со смехом крикнул он Рейнсфельду, — вы пришли как раз во время, чтобы убедиться в моем непослушании: пойман с поличным! — И он указал на ружье и на дичь.

— Достаточно взглянуть на вас самого, — возразил Рейнсфельд, глядя на темно-красное, разгоряченное лицо хозяина, а вы еще, говорят, плохо чувствовали себя утром.

Он хотел пощупать у Тургау пульс, но тот отдернул руку.

— Это подождет, мы успеем поговорить и после. Вы пришли ко мне в гости.

— Я позволил себе прийти, господин фон Тургау, — сказал Вольфганг, подходя, — и если мое присутствие не неприятно вам…

— Как человек, вы мне приятны, как инженер — нет, — ответил Тургау с обычной прямотой. — Очень рад видеть вас, только, покорнейше прошу, ни слова о вашей проклятой дороге, иначе я, забыв всякое гостеприимство, вышвырну вас за дверь. Ну-с, милости просим! Садитесь!

Он придвинул инженеру стул и сам сел на обычном месте. Эльмгорст с первой же минуты увидел, как трудна будет его задача; возможность соблюдать осторожность, как требовали обстоятельства, казалась ему крайне сомнительной, но надо было приступить к делу, и он заговорил в шутливом тоне:

— И уже знаю, какого отъявленного врага имеет наше предприятие в вашем лице. Мое служебное положение — худшая рекомендация, с которой я мог явиться к вам, потому я и не решился прийти один, а захватил с собой своего старого товарища для защиты.

— Эльмгорст, Рейнсфельд — ваш товарищ? — спросил Тургау, и видно было, что инженер сразу возвысился в его глазах.

— Друг детства: мы подружились еще в школе, потом учились в одном городе, хотя и выбрали себе разные специальности. Приехав сюда, я тотчас разыскал Бенно, и, надеюсь, мы и теперь будем друзьями.

— Мы жили здесь так мирно, пока оставались между своими, — горько произнес Тургау, — а как явились вы со своей проклятой дорогой, начались раздоры; когда же здесь станут раздаваться свистки да грохот поездов — прощайте, покой и мир!

— Папа, ты нарушаешь условие, которое сам же поставил, и говоришь о дороге! — со смехом воскликнула Эрна. — Пойдемте, доктор, я хочу показать вам, что мне прислала кузина Алиса из Гейльборна. Это такая прелесть!

Она потащила доктора в соседнюю комнату, давая тем самым инженеру новый повод возмутиться ее невоспитанностью. Он был совершенно согласен с баронессой Ласберг — что за манера обращаться с молодым человеком, хотя бы он десять раз был врачом и другом дома!

Бенно бросил беспокойный взгляд на остающихся мужчин: знал, о чем теперь пойдет речь, но полагался на дипломатический талант друга.

— От этой истории никуда не уйдешь, — проворчал Тургау, и Эльмгорст тотчас ухватился за его слова.

— Вы совершенно правы, барон, к ней постоянно приходится возвращаться, и, даже рискуя, что вы приведете в исполнение свою угрозу и в самом деле вышвырнете меня за дверь, я должен представиться вам как уполномоченный железнодорожного общества, пришедший к вам по делу. Измерения и предварительные работы в Волькенштейнергофе нельзя откладывать долее, и на днях к ним приступят.

— Как бы не так! — гневно крикнул Тургау. — Сколько же раз мне повторять, что я не потерплю рабочих на своей земле?

— На вашей земле? Но она уже не ваша. Общество несколько месяцев тому назад приобрело ее, и вы можете когда угодно получить деньги. Все давно кончено.

— Ничего не кончено! — крикнул барон, еще более раздражаясь. — Вы воображаете, что я стану обращать внимание на приговор, который представляет насмешку над справедливостью, и которого ваше общество добилось неправедными путями? Вы думаете, я уйду из своего дома, чтобы дать место локомотивам? Ни шага не сделаю!

— Пожалуйста, не волнуйтесь! — перебил его Вольфганг. — Пока нет и речи о том, чтобы выгонять вас из дома: сейчас должны начаться только предварительные работы, сам же дом остается в вашем неограниченном распоряжении до следующей весны.

— Весьма милостиво! — горько засмеялся Тургау. — Итак, до следующей весны? А весной?

— Его снесут.

Барон собирался опять вспылить, но в хладнокровии Эльмгорста было что-то такое, что против воли принудило его сдержаться. По крайней мере, он сделал попытку овладеть собой, но его лицо еще больше потемнело, и он заговорил резким тоном:

— Вы находите, что это само собой разумеется? Да что вы знаете о том, как можно любить свой родной угол? Вы тоже принадлежите веку пара, как и мой шурин. Он выстроил себе три-четыре дворца, но ни в одном из них не проведет и года: сегодня он в них живет, завтра продаст, как ему придет фантазия, а Волькенштейнергоф уже два столетия принадлежит Тургау и должен оставаться в их роду, пока последний Тургау закроет глаза. Все остальное мы потеряли: мы не умели копить и скаредничать, и все мало-помалу было спущено. Но старое гнездо, колыбель нашего рода, мы удержали, несмотря ни на какую крайность, ни на какие несчастья. Мы предпочли бы терпеть нищету и голодать, чем расстаться с ним. И вдруг является ваша железная дорога и хочет сровнять с землей мой дом, уничтожить вековые права и отнять у меня то, что принадлежит мне по божеским и человеческим законам! Пусть попробует! Я говорю «нет и нет»! Это — мое последнее слово!

Тургау, в самом деле, имел такой вид, точно собирался отстаивать свои права до последней капли крови, и всякий другой собеседник, наверное, замолчал бы, чтобы не раздражать этого страстного человека, или отложил бы разговор, но Вольфганг и не подумал остановиться, решив довести дело до конца.

— Вон те горы еще древнее Волькенштейнергофа, — серьезно сказал он, — те леса еще глубже вашего пустили корни в родную почву, и все-таки они вынуждены уступить. Мне кажется, вы не имеете ни малейшего представления о том, каким грандиозным делом является наше предприятие, какими огромными капиталами оно ворочает и какие препятствия преодолевает. Мы прокладываем путь сквозь горы, изменяем течение потоков, перекидываем мосты через пропасти, и все, что стоит у нас на дороге, должно пасть. Мы вступаем в борьбу со стихиями и остаемся победителями, спросите же сами себя, может ли остановить это движение воля одного человека.

Тургау не отвечал. Казалось, гнев его разбился о непоколебимое спокойствие противника, который стоял перед ним в самой почтительной позе, но ясный голос которого звучал жестко и неумолимо, а взгляд, твердо и холодно устремленный на Тургау, приводил того в оцепенение. До сих пор барон не хотел слушать никаких убеждений, упорно цепляясь за свои права, которые были в его глазах так же непоколебимы, как сами горы; теперь в его душу в первый раз закралось подозрение, что его упорство все-таки будет сломлено, что он окажется побежденным в борьбе с этой силой, покоряющей даже горы. Он тяжело оперся на стол и с трудом перевел дух.

— Вы увидите, что мы действуем со всей возможной деликатностью, снова заговорил Эльмгорст. — Работы, которые начнутся в ближайшее время, едва ли будут беспокоить вас, а зимой прекратятся совершенно; только весной, когда начнется собственно постройка…

— Я должен буду уйти, хотите вы сказать? — хриплым голосом договорил Тургay.

— Да, должны, — холодно ответил Эльмгорст.

Роковое слово, истину которого он вдруг почувствовал, лишило Тургау последних остатков самообладания. Он возмутился против него с горячностью, заставившей сомневаться в его вменяемости.

— Но я не хочу! Не хочу, говорю я вам! — выкрикнул он, не владея собой. — И если даже скалы и леса уступают вам, то я не сойду с вашей дороги! Но берегитесь наших гор! Как бы они не обрушились на все ваши постройки и не разнесли их в щепки! Хотел бы я присутствовать при том, как ваше проклятое дело разлетится вдребезги! Хотел бы я…

Барон не договорил и судорожно схватился руками за грудь, последнее слово замерло в глухом стоне, и его могучее тело грохнулось на пол, как пораженное молнией.

— Боже мой! — воскликнул, подбегая, доктор Рейнсфельд, появившийся в дверях во время последних слов бурной сцены. Но Эрна опередила его, она подбежала к отцу первая и с криком испуга опустилась подле него.

— Не пугайтесь! — сказал ей доктор, мягко отстраняя ее, и с помощью Эльмгорста поднимая бесчувственного барона, чтобы перенести на диван. — Это обморок, припадок головокружения, который уже был у барона несколько недель назад. Он и теперь поправится.

Девушка перешла вслед за ними к дивану и стояла с судорожно сжатыми руками, не сводя взора с лица говорящего. Должно быть, она прочла на нем вовсе не то, о чем говорили его утешительные слова.

— Нет, нет! — воскликнула она в ужасе. — Вы обманываете меня! Это другое! Он умирает, я вижу! Папа, папа, это я, твоя Эрна! Ты не узнаешь меня?

Бенно не ответил и стал поспешно снимать с больного сюртук; Эльмгорст хотел помочь ему, но Эрна оттолкнула его руку.

— Не прикасайтесь к нему! — крикнула она, задыхаясь. — Вы убили его, вы принесли несчастье в наш дом! Прочь от него! Я не потерплю, чтобы вы дотронулись до него… Уйдите!..

Вольфганг невольно отступил и, ошеломленный, испуганный, смотрел на Эрну. В эту минуту перед ним был далеко не ребенок, она стояла, широко разведя руки, как бы защищая отца, и глаза ее сверкали такой дикой, безграничной ненавистью, словно она готова была тут же задушить врага.

— Уйди, Вольфганг, — тихо сказал Рейнсфельд. — Бедная девочка совсем потеряла голову. Тебе не следует оставаться: очень может быть, что барон еще раз придет в себя, тогда именно тебя он не должен видеть.

— Еще раз? — повторил Эльмгорст. — Так ты боишься?..

— Самого худшего. Уходи и пришли мне на помощь старую Рони; ты найдешь ее где-нибудь в доме. Подожди во дворе, я выйду к тебе, когда будет можно.

И он почти насильно вывел его. Вольфганг молча повиновался. Он послал в комнату служанку, которую встретил в прихожей, и вышел на свежий воздух. Тяжело ему было: кто мог предвидеть такой конец!

Прошло около четверти часа. Бенно Рейнсфельд явился, наконец, он был очень бледен.

— Ну? — поспешно спросил Вольфганг.

— Все кончено! — вполголоса ответил доктор. — Удар, я с первой минуты увидел, что смерть неизбежна.

Вольфганг не ожидал такого, это было слишком ужасно, слишком внезапно, чтобы так сразу прийти в себя.

— Мне страшно тяжело, Бенно, — заговорил он все-таки, — но я ведь не виноват. Надо дать знать Нордгейму.

— Непременно, насколько я знаю, он единственный близкий родственник. Я должен остаться с бедной девушкой, она вне себя от отчаяния. Отправь кого-нибудь в Гейльборн…

— Я поеду сам. Прощай!

— Прощай! — коротко ответил Бенно, возвращаясь в дом. Вольфганг повернул к воротам, но вдруг остановился и медленно подошел к открытому окну.

Там, в комнате, стояла на коленях Эрна, обеими руками обхватив тело отца. Человек, еще четверть часа назад полный жизненных сил и упорно боровшийся с неумолимой судьбой, теперь лежал тихо и неподвижно; он не слышал отчаянного плача своего осиротевшего дитяти. Судьба обратила его слова в предсказание: Волькенштейнергоф оставался во владении старинного рода, колыбелью которого он был, пока последний Тургау не закрыл глаза навеки.

Прошло три года. Председатель Нордгейм переехал в столицу, где его дом вполне соответствовал богатству владельца. Это большое здание, скорее дворец, было выстроено знаменитым архитектором в самой аристократической части города. Внутренние помещения, убранные с расточительной роскошью, отвечали всем требованиям светской жизни, прислуги содержался целый штат.

Во главе хозяйства уже много лет стояла баронесса Ласберг. Овдовев и оставшись совершенно без средств, она воспользовалась рекомендацией одного из своих знатных родственников и весьма охотно заняла место в доме богатого «выскочки», который предоставил ей неограниченную власть распоряжаться по своему усмотрению. Как ни старался это скрыть Нордгейм, но ему доставляла большое удовольствие мысль, что настоящая аристократка принимает его гостей и занимает место матери при его дочери и племяннице. Уже три года Эрна фон Тургау жила в доме дяди, который стал ее опекуном и тотчас после смерти отца взял ее к себе.

Председатель сидел в своем кабинете. Он разговаривал с господином, занимавшим место напротив него. Это был один из лучших столичных адвокатов, юрисконсульт железнодорожного общества, во главе которого стоял Нордгейм. Беседа имела оттенок частного разговора, хотя речь шла о делах.

— Вам следует поговорить об этом с Эльмгорстом, — сказал председатель, — он может доставить вам самые точные сведения.

— А разве он здесь? — несколько удивленно спросил адвокат.

— Со вчерашнего дня и предполагает пробыть около недели.

— Это очень кстати. Однако наша столица имеет особенную притягательную силу для господина инженера: он довольно-таки часто бывает здесь.

— Да, по моему желанию: я люблю узнавать о ходе дел из личных донесений, а не из писем. К тому же Эльмгорст уезжает только тогда, когда без него действительно могут обойтись.

Адвокат Герсдорф, человек лет сорока, чрезвычайно видной наружности с серьезным, умным лицом, по-видимому, понял его слова иначе. Он улыбнулся несколько насмешливо:

— В добросовестности господина Эльмгорста я не сомневаюсь, мы все знаем, что он делает скорее слишком много, чем мало. Общество может поздравить себя с приобретением такой полезной силы.

— Ну, заслуга принадлежит не обществу. Когда дело шло о назначении Эльмгорста, мне пришлось немало бороться из-за него, да и ему самому настолько затрудняли работу, что всякий другой на его месте, наверное, предпочел бы уйти, со всех сторон он встречал тайное недоброжелательство.

— Но справился с ним довольно скоро, — сухо заметил Герсдорф. — Я еще помню, как бунтовали сначала его коллеги, не желая сносить его повелительный тон, но мало-помалу они замолчали. Полагаю, он весьма энергичен в таких случаях. В последние три года он почти все прибрал к своим рукам; всем известно, что он никого не терпит над собой или даже рядом с собой.

— Я ничего не имею против его честолюбия, — спокойно возразил Нордгейм. — Кто хочет выдвинуться, должен проложить себе дорогу. Я еще раз доказал свое знание людей, настояв на назначении действительно еще очень молодого человека на такое ответственное место. Главный инженер тоже сначала был против Эльмгорста и уступил лишь по необходимости, а теперь сам рад, что имеет такую надежную опору. Что же касается Волькенштейнского моста, собственного произведения Эльмгорста, то, полагаю, он смело выдвигает своего творца в первые ряды.

— Мост действительно обещает быть чудом инженерного искусства, — согласился Герсдорф. — Это смелое и грандиозное сооружение даже на чертеже, и, без сомнения, оно будет гвоздем всей линии. Итак, я поговорю с самим Эльмгорстом; вероятно, я найду его в гостинице, где он всегда останавливается?

— Нет, на этот раз вы найдете его у меня: я предложил ему остановиться в моем доме.

— Вот как!

По лицу адвоката пробежала какая-то особенная улыбка. Он знал, что служащие в ранге старшего инженера часами дожидаются в передней Нордгейма, Эльмгорста же тот пригласил к себе как гостя. Однако адвокат не стал затрагивать этот вопрос, его занимали более важные мысли, и он довольно рассеянно и торопливо простился с председателем, сказав, что сейчас же повидается с Эльмгорстом. Тем не менее, он как будто не особенно торопился с этим, потому что передал лакею в передней карточку с приказанием доложить о себе дамам.

Приемные комнаты находились в верхнем этаже. В салоне с обычной чопорной миной восседала баронесса Ласберг, недалеко от нее сидела Алиса. И она мало изменилась за истекшие три года — это было все то же хрупкое, бледное существо с усталым, безучастным выражением миловидного личика, оранжерейное растение, которое тщательно оберегали от каждого дуновения ветерка. Ее здоровье несколько укрепилось, но в бесцветном лице не проглядывало и следа свежести и веселья молодости. Зато у молодой особы, сидевшей подле баронессы Ласберг, свежести и веселья был даже избыток. Темно-синий выходной костюм восхитительно шел этой хорошенькой девушке, из-под бархатной шапочки выглядывало прелестное розовое личико с блестящими глазами и множеством черных завитков на лбу; маленький рот болтал и смеялся без умолку. В этой восемнадцатилетней девушке жизнь била ключом.

— Как жаль, что Эрны нет дома! — воскликнула она. — Мне надо было поговорить с ней о важных вещах, но тебе я не скажу ни слова, Алиса, это — сюрприз тебе ко дню твоего рождения. Надо надеяться, у вас будут танцы?

— Едва ли, — равнодушно ответила Алиса, — ведь уже март.

— Но погода совсем зимняя, и, кроме того, танцевать всегда можно! — заявила молодая девушка, причем ее маленькие ножки пришли в движение, точно она готова была сию же минуту доказать справедливость своих слов.

Баронесса Ласберг бросила укоризненный взгляд на эти чересчур бойкие ножки и холодно заметила:

— Мне кажется, баронесса, вы и без того много танцевали в прошедшую зиму.

— Но далеко не столько, сколько следует! Как мне жаль, что бедной Алисе запрещены танцы. Надо пользоваться молодостью, а то потом выйдешь замуж и всему конец! «Выйдешь замуж — натерпишься горя», — говорила наша старуха-нянька и всегда начинала плакать и вспоминать о своем покойном муже. Зловещее пророчество! Ты веришь ему, Алиса?

— Едва ли Алиса думает о таких вещах! — наставительно проговорила Ласберг. — Вообще не могу не сказать вам, милая Валли, что нахожу эту тему неприличной.

— О! — воскликнула Валли. — Вы, может быть, и выходить замуж находите неприличным?

— Если это делается с согласия и одобрения родителей и с соблюдением всех принятых правил, то нет.

— Ну, это бывает большей частью прескучно! — брякнула молодая баронесса, чем вывела даже Алису из ее безучастного равнодушия.

— Валли! — проговорила она с упреком.

— Баронесса Эрнстгаузен, разумеется, шутит, — сказала старая дама, бросая на Валли уничтожающий взгляд, — но даже как шутку это нельзя одобрить. Молодая девица должна быть крайне осторожна в выражениях и в своем поведении: общество, к сожалению, слишком расположено сплетничать.

Губы Валли задрожали, как будто она сдерживала смех, но она ответила с самым невинным видом:

— В этом вы совершенно правы, баронесса! Вообразите, прошлым летом на водах в Гейльборне решительно все сплетничали по поводу частых визитов к вам инженера Эльмгорста. Он действительно приезжал чуть не каждую неделю…

— К господину Нордгейму, — обрезала ее старуха. — Господин Эльмгорст составлял планы и чертежи для его новой виллы в горах и наблюдал за ее постройкой, поэтому частые свидания были необходимы.

— Да, все это знали и все-таки сплетничали! На основании цветочных подношений и прочих любезностей господина Эльмгорста утверждали…

— Баронесса, прошу вас, избавьте нас от сообщения того, что утверждали, — остановила ее Ласберг, выпрямляясь гневно и величественно.

Нескромной молодой особе, вероятно, пришлось бы выслушать длинную нотацию, если бы не появился лакей с докладом, что экипаж подан. Баронесса Ласберг поднялась и обратилась к Алисе:

— Я еду на заседание женского кружка, дитя мое, а тебе, разумеется, не следует выезжать в такую холодную погоду. Тебе вообще, кажется, нездоровится, и я боюсь…

Весьма красноречивый взгляд, дополнивший эти слова, выражал настойчивое требование, чтобы гостья поскорее удалилась, но он не оказал желаемого действия.

— Я останусь с Алисой, и буду развлекать ее, — поспешила заверить Вали. — Вы можете быть совершенно спокойны за нее, баронесса!

Баронесса сжала губы с видом кроткого отчаяния и, поцеловав Алису в лоб, кивнула ее подруге, после чего с достоинством вышла.

Едва успела захлопнуться за нею дверь, как Валли подпрыгнула, словно резиновый мяч.

— Слава Богу! Ушла твоя надутая воспитательница! Мне нужно сказать тебе один секрет, Алиса, один страшно важный секрет! Собственно говоря, я хотела взять в поверенные Эрну, но так как ее нет, то ты должна мне помочь, должна! Иначе ты сделаешь двух людей несчастными на веки вечные!

— Я? — спросила Алиса, которую это торжественное вступление заставило открыть глаза.

— Да, ты! Но ведь ты еще ничего не знаешь! Мне надо все тебе объяснить, а между тем уже двенадцать часов, и Альберт сейчас придет… то есть доктор Герсдорф, хотела я сказать. Дело в том, что он любит меня, а я люблю его, и мы, разумеется, хотим обвенчаться, а мои родители не соглашаются, потому что он — не дворянин. Боже мой, Алиса, не смотри на меня с таким изумлением! Я познакомилась с Герсдорфом в вашем доме, и он объяснился мне в любви неделю тому назад у вас же, в зимнем саду, пока знаменитый виртуоз играл в зале, а все остальные слушали.

— Но… — попробовала возразить Алиса, однако ей не удалось заговорить, потому что поток речей молодой баронессы невозможно было остановить.

— Не перебивай! Я ведь еще ничего не сказала тебе! Когда мы вернулись в тот вечер домой, я объявила родителям, что я — невеста и что Альберт придет завтра просить моей руки. Вот крик-то поднялся! Папа негодовал, мама возмущалась, а дедушка, папин дядя, просто фыркал от ярости. Он у нас страшно важная персона, потому что очень богат, и мы со временем получим от него наследство. Но для этого он должен сначала умереть, а он не чувствует ни малейшего желания умирать. Для нас это очень плохо, говорит папа, потому что у нас ничего нет. Папа никогда не выходит из его воли: ему вечно не хватает жалованья, а дедушка, пока жив, не дает ни гроша. Ну, теперь тебе все ясно!

— Ничего не ясно, — возразила Алиса, буквально оглушенная хлынувшим на нее потоком речей. — Причем тут твой дедушка?

— Алиса, пожалуйста, не будь такой равнодушной! Уверяю тебя, они собрали целый суд надо мной! Мама сказала, что у нее делается нервная дрожь при мысли, что я могу когда-нибудь носить имя Герсдорф, папа утверждал, что я должна дорого ценить себя, ведь со временем я буду «партией», а дедушка скорчил самую ужасную физиономию, потому что терпеть не может намеков на его наследство, но тоже кричал во все горло, что это — мезальянс. Он перечислил мне всех наших дедов, прадедов и прапрадедов, которые все перевернутся в своих могилах. Но мне ведь это совершенно все равно: пусть себе почтенные старички переворачиваются сколько угодно, по крайней мере, разнообразие для них в скучном фамильном склепе. К несчастью, я имела неосторожность сказать это, и тогда буря налетела со всех сторон разом! Дедушка поднял руку и поклялся, но я тоже поклялась! Я стала перед ним вот так, — Валли вскочила и обеими ножками топнула по ковру, — и объявила, что не откажусь от моего Альберта ни за что на свете!

Молодая баронесса почувствовала, наконец, необходимость перевести дух и воспользовалась этой вынужденной паузой для того, чтобы подбежать к окну, так как послышался стук отъезжающего экипажа; выглянув в окно, она так же быстро вернулась назад.

— Твоя воспитательница уехала! Слава Богу, мы от нее отделались! Она что-то подозревает, иначе я не получила бы таких колких замечаний. Но она не скоро вернется, потому что заседание займет не меньше двух часов, и на этом я и построила свой план. Мне запретили всякие отношения с Альбертом, и письменные, и устные. Но видеться с ним мне необходимо, поэтому я пригласила его сюда, в твою гостиную, и ты должна быть ангелом-хранителем нашей любви.

Алиса, видимо, ничуть не обрадовалась предназначенной ей роли. Она выслушала все объяснение без всяких «ах!», в немом изумлении перед тем, что такие вещи вообще могут твориться на свете. Чтобы можно было обручиться без согласия родителей и даже против их воли — это было вне круга понятий Алисы: баронесса Ласберг слишком хорошо воспитала ее. Она выпрямилась в кресле и сказала:

— Нет, это неприлично.

— Что неприлично? Что ты будешь ангелом-хранителем? — с негодованием воскликнула Валли. — Значит, ты хочешь обмануть мое доверие, сделать нас несчастными, повергнуть нас в отчаяние? Ты хочешь, чтобы мы умерли? Да, да, мы оба умрем, если мне не позволят выйти за Альберта. Неужели у тебя хватит духа взять такое на свою совесть?

К счастью, в этот момент доложили о Герсдорфе. Наступила минута мучительного колебания. Алиса как будто сделала попытку сказаться больной и велеть отказать посетителю, но Валли заслонила ее собой и проговорила тоном приказа:

— Просите!

Лакей исчез, а Алиса со вздохом опять откинулась на спинку кресла. Она сделала все, что могла: хотела сопротивляться, но, так как ей не дали выговорить решительное слово, она отказалась от дальнейших усилий и предоставила события их естественному течению.

Герсдорф вошел, и Валли полетела ему навстречу, готовая броситься в его объятия; но он только поднес ее руку к губам и, не выпуская этой маленькой ручки, направился к молодой хозяйке дома, говоря:

— Прежде всего, я должен просить у вас прощения за своеобразный способ пользоваться вашей дружбой, к которому прибегла моя невеста; но, к сожалению, нас принуждают к этому обстоятельству. Вероятно, вы уже знаете, что я сделал предложение Валли и получил ее согласие; я хотел на другой же день просить согласия ее родителей, но барон Эрнстгаузен даже не принял меня.

— А меня запер на целое утро! — вставила Валли.

— Тогда я сделал предложение письменно, — продолжал Герсдорф, однако, получил ледяной отказ без всякого указания причин. Барон написал…

— Отвратительнейшее письмо! — опять вмешалась Валли. — Но его продиктовал дедушка. Я знаю, потому что подслушивала у замочной скважины.

— Как бы то ни было, он отклонил мое предложение. Но так как Валли добровольно отдала мне свое сердце и руку, я сумею настоять на своем, и потому считал себя вправе прийти сюда для свидания с ней. Еще раз прошу извинить нас. Будьте уверены, мы не станем злоупотреблять вашей добротой.

Он говорил так открыто, так мужественно и сердечно, что Алиса начала находить всю историю уже не столь неприличной и в нескольких словах выразила свое согласие. Правда, она не понимала, как мог такой серьезный, сдержанный человек полюбить маленькую, подвижную, болтливую Валли и заслужить ее взаимность, но сомневаться в этом было невозможно.

— Тебе нет надобности слушать, Алиса, — сказала Валли успокоительно. — Возьми книгу и читай, а если в самом деле нездоровится, подремли немножко. Мы не будем на тебя в претензии, даже наоборот…

Она подхватила своего Альберта под руку и увлекла его в балконный фонарь, отделенный от гостиной турецкой занавесью. Сначала они говорили шепотом, но маленькая баронесса не могла долго выдержать, скоро она заговорила взволнованно и довольно громко, а за нею и Герсдорф невольно повысил голос, так что Алиса могла слышать весь их разговор. Она послушно взяла книгу, но вдруг опустила ее на колени, потому что до ее ушей долетело ужасное слово «увезти».

— Нам не остается другого средства, — воскликнула Валли. — Ты должен увезти меня и не позже, как послезавтра утром, в половине первого: в это время дедушка уезжает назад в имение, а папа и мама поедут провожать его на вокзал, мы же тем временем можем преспокойно сбежать. Мы поедем в Гретна-Грин, поскорее обвенчаемся — я как-то читала, что там не практикуется никаких записей и прочих церемоний — и вернемся мужем и женой.

Этот план похищения и путешествия был изложен весьма убедительно, но не встретил ожидаемого сочувствия. Герсдорф сказал спокойно и твердо:

— Нет, Валли, это не годится. Существуют кое-какие законы, решительно запрещающие романтические экскурсии. Твоя горячая головка еще не имеет понятия о жизни и налагаемых ею обязанностей, я же их знаю, и мне, человеку, специальность которого — защита права, было бы не совсем прилично попирать это право ногами.

— Что мне за дело до твоих законов? — воскликнула Валли, донельзя оскорбленная. — Вообще как ты можешь говорить о таких прозаических вещах, когда дело идет о нашей любви? Что же нам делать, если папа и мама останутся при своем отказе?

— Прежде всего, ждать, чтобы твой дедушка в самом деле уехал. С этим упрямым аристократом ничего не поделаешь: как человек мещанского происхождения, я не гожусь, по его убеждению, в мужья баронессе Эрнстгаузен. Когда же его непосредственное влияние в доме твоих родителей будет устранено, я добьюсь, чтобы твой отец выслушал меня, и попробую преодолеть его предубеждение. Мы должны запастись терпением и подождать.

Молодая баронесса окаменела от испуга при этой перспективе. Вместо романа с бегством и тайным браком ей рекомендовали ждать и оставаться у тиранов-родителей, а ее возлюбленный, который, по ее плану, должен был победоносно вынести ее оттуда на руках, вел себя так трезво и рассудительно, как будто собирался из-за обладания нею начать процесс по всем юридическим правилам. Это было слишком для ее пылкой натуры, и она гневно воскликнула:

— Скажи уж лучше прямо, что ты не нуждаешься во мне, что у тебя не хватает храбрости решиться на что-нибудь ради меня! В тот вечер, когда ты сказал, что любишь меня, ты говорил совсем иначе! Я возвращаю тебе твое слово, я расстанусь с тобой навеки. — Тут Валли начала громко всхлипывать. — Я выйду замуж за человека, у которого будет бесконечное множество предков… дедушка найдет мне такого, но я умру от горя, и не пройдет и года, как я сама буду лежать в фамильном склепе…

— Валли! — с упреком проговорил серьезный, кроткий голос адвоката. — Валли, посмотри на меня! Неужели ты в самом деле не веришь моей любви?

Это опять был голос, полный нежности, так хорошо знакомый Валли с того вечера, когда они были одни в зимнем саду и она с бьющимся сердцем слушала его признание в любви под звуки музыки. Она перестала всхлипывать и сквозь слезы посмотрела на своего возлюбленного, наклонившегося над нею.

— Неужели моя милая маленькая Валли совершенно не верит мне? Ты обещала быть моей и будешь. Я не позволю отнять у меня мое счастье, хотя и пройдет некоторое время, прежде чем я получу возможность заключить в объятия мою жену.

Герсдорф говорил так тепло и искренне, что слезы Валли высохли, головка ее опустилась на его грудь, и на губах уже задрожала улыбка, когда она спросила:

— Но, Альберт, ведь не так же долго придется нам ждать, чтобы ты успел состариться, как мой дедушка?

— Нет, не так долго! Ведь в таком случае злая, упрямая девочка, которая готова сию же минуту отказаться от меня, стоит мне что-нибудь сделать не по ней, едва ли пошла бы за меня.

— О, я всегда пойду за тебя! — воскликнула Валли с бурной нежностью. — Ведь я так люблю тебя, Альберт, так безгранично люблю!

Он привлек ее к себе, но теперь его голос понизился до шепота, Валли отвечала так же тихо, и конец разговора уже нельзя было расслышать. Минут через пять они вернулись в гостиную, и как раз вовремя, потому что в эту минуту появился Эльмгорст, который, как живущий в доме, не нуждался в докладе.

Наружность Вольфганга еще изменилась к лучшему в последние три года: черты лица стали еще тверже и мужественнее, осанка внушительнее; молодой человек, тогда только что поставивший ногу на первую ступеньку лестницы, которая должна была привести его наверх, научился подыматься по ней и приказывать.

В руках у него был душистый букет, и он с несколькими любезными словами поднес его хозяйке. Представлять гостей друг другу не было надобности, потому что Герсдорф уже давно был знаком с инженером, а Валли познакомилась с ним в Гейльборне, где провела с родителями прошлое лето.

Некоторое время шел общий разговор, но скоро общество разошлось: адвокат воспользовался первым удобным случаем, чтобы проститься, а минут через десять ушла и Валли. Ей очень хотелось остаться, чтобы отвести душу поболтать с Алисой, однако Эльмгорст явно не желал уступать ей поле дейстствия; маленькая баронесса чувствовала, что он считает ее присутствие здесь совершенно излишним. Поэтому она тоже простилась и ушла, но в следующей комнате мудро изрекла:

— Мне кажется, там что-то затевается!

Между тем Алиса держала в руках чудесный букет из камелий и фиалок и вдыхала его аромат, но имела при этом в высшей степени равнодушный вид. Богатую наследницу со всех сторон окружали вниманием и любезностью и осыпали цветочными подношениями; по-видимому, она и сейчас не придавала букету особенного значения. Вольфганг сел напротив и заговорил живо и увлекательно. Он говорил о новой вилле, которую Нордгейм выстроил в горах, и в которой его семья должна была в первый раз провести лето в этом году.

— К вашему приезду будет закончена и внутренняя отделка, — сказал он, — сам же дом был окончен еще осенью. Близость железнодорожной линии дала мне возможность лично наблюдать за работами. Скоро вы познакомитесь с горами.

— Но я уже знакома с ними, — ответила Алиса, все еще занятая цветами. — Мы каждое лето бываем в Гейльборне.

— В летней резиденции столичного общества с альпийским ландшафтом на заднем плане! — насмешливо возразил Эльмгорст. — Это не горы, с ними вы познакомитесь только в своем новом доме. Местоположение великолепно, и я льщу себя надеждой, что и сама вилла понравится вам: простая вилла в швейцарском стиле, но именно такой от меня настоятельно требовали.

— Папа говорит, что это маленькое чудо архитектурного искусства, — спокойно проговорила Алиса.

— Я был бы очень рад, если бы мое произведение сделало мне честь как архитектору; ведь, собственно говоря, архитектура вовсе не моя специальность, но дача предназначена для вас, и я не хотел предоставлять ее постройку никому другому; я просил и получил от вашего батюшки право выстроить этот маленький горный замок, который, как он мне сказал, предназначается в вашу исключительную собственность.

Намек был достаточно ясен, и полученное от отца право было слегка подчеркнуто. Но молодая девушка не смутилась, она только сказала, по обыкновению вяло и безучастно:

— Да, папа хочет подарить мне виллу, а потому я не должна видеть ее, пока она не будет закончена. Вы проявили большую любезность, взяв на себя ее постройку.

— Напротив, с моей стороны было эгоизмом навязываться, потому что каждый архитектор, в конце концов, требует награды, и цена, которую я потребую, может быть, покажется вам чересчур высокой. Но вы позволите мне все-таки высказать одну просьбу?

Алиса медленно подняла на него свои большие темные глаза; ее вопросительный, почти печальный взгляд, казалось, искал чего-то в красивых, энергичных чертах молодого человека. В них выражалось оживление, напряженное ожидание, но больше ничего, и вопросительно устремленные на них глаза снова скрылись под опустившимися ресницами. Ответа не было.

Однако Вольфганг как будто принял это за поощрение. Он встал и подошел к креслу молодой девушки.

— Моя просьба очень смела, но смелым Бог владеет. Так я сказал когда-то вашему батюшке, когда просил его представить меня вам; эта поговорка всегда была моим девизом, пусть же она будет им и сегодня. Хотите выслушать меня, Алиса?

Она слегка наклонила голову и позволила Эльмгорсту взять ее руку и поднести к губам. Он заговорил. Это было предложение по всей форме, сделанное почтительно, рыцарски изящно, причем голос весьма красноречиво подкреплял действие слов, только в нем недоставало теплоты… Это было предложение, но не объяснение в любви.

Алиса слушала без всякого удивления: для нее давно не было тайной, что Эльмгорст ищет ее руки, и она знала также, что отец покровительствует ему. Он допустил молодого человека бывать в его доме на короткой ноге и уже не раз в присутствии дочери подчеркивал, что Эльмгорста ожидает блестящее будущее, и это в его глазах гораздо важнее гербов аристократов, стремящихся на чужие деньги подновить потускневший блеск своего имени. Сама Алиса была слишком пассивна для того, чтобы проявить собственную волю, к тому же ей с детства внушали, что благовоспитанная девица может выйти замуж лишь за человека, выбранного ее родителями, и она, наверное, не почувствовала бы, что в предложении Эльмгорста чего-то недостает, если бы Валли не пришла в голову идея торжественно возвести ее в звание ангела-хранителя своей любви.

Да, шепот, который недавно долетал до ее ушей, капризные упреки и ласки девушки, всей душой полюбившей серьезного человека, — все это звучало совсем иначе! А какой безграничной нежностью дышало все, что исходило из его уст! Здесь же почтительно просили руки богатой наследницы, только руки, о сердце не было и речи.

Вольфганг кончил и ждал ответа. Он склонился над Алисой и спросил с упреком:

— Алиса… вы ничего мне не скажете?

Молодая девушка и сама видела, что должна что-нибудь сказать, но она не привыкла решать самостоятельно, и ее ответ прозвучал именно так, как следовало ожидать от воспитанницы баронессы Ласберг:

— Я должна спросить сначала у отца. Как он решит…

— Я прямо от него, — перебил Эльмгорст. — Я пришел с его согласия и разрешения. Вы позволите мне сообщить ему, что моя просьба и мои желания встретили у вас сочувствие? Могу я отвести к нему свою невесту?

Алиса тихо проговорила:

— Вам придется быть очень снисходительным ко мне. Я долго и тяжело болела в детстве, и это до сих пор еще тяготеет надо мной: меня точно гнетет тяжесть, которую я не могу стряхнуть с себя. Вы будете страдать, и я боюсь…

Она не докончила. Было что-то детски-трогательное в ее тоне, в этой просьбе о снисхождении в устах молодой наследницы, рука которой приносила жениху княжеское состояние. Вероятно, Вольфганг почувствовал это: в первый раз во время разговора в его голосе прорвалось что-то вроде душевной теплоты.

— Не продолжайте, Алиса! Я знаю, что вы хрупкая девушка, которую надо беречь и лелеять, и буду охранять вас от всякого грубого прикосновения жизни. Доверьтесь мне, вручите мне свое будущее, и я клянусь своей… «любовью», хотел он сказать, но ложь не шла с языка этого гордого человека, который умел рассчитывать, но не в силах был лицемерить, и он договорил медленнее, — своей честью, что вы не раскаетесь.

Его слова звучали твердо и мужественно, и видно было, что он серьезно думает то, что говорит. Алиса почувствовала это; она охотно положила свою руку в руку Эльмгорста и позволила ему заключить ее в объятия. Губы жениха в первый раз прикоснулись к ее губам; он говорил о своей благодарности, о своей радости, называл ее своей дорогой невестой, словом, помолвка совершилась по всем правилам. Недоставало только пустяка — того ликующего признания, которое недавно вырвалось у маленькой Валли сквозь смех и слезы в одно и то же время: «Я так люблю тебя, так безгранично люблю!»

Парадные приемные залы в доме Нордгейма были залиты светом: праздновали сразу и день рождения дочери хозяина, и ее помолвку. Для общества то был сюрприз, потому что, несмотря на все слухи и сплетни, никто не верил всерьез в возможность такого союза. Ведь это неслыханно, чтобы один из богатейших людей в стране отдал руку своей единственной дочери молодому инженеру самого скромного мещанского происхождения, не имеющему никакого состояния и обладающему только талантом, который, впрочем, сулил ему видную будущность.

Что здесь не было никакой романтической истории — все знали: Алиса считалась вообще весьма ограниченной и не способной на глубокое чувство. Тем не менее, она представляла партию первого разряда, и известие об ее помолвке принесло горькое разочарование многим в аристократическом кругу, в котором за ней усиленно ухаживали. Нордгейм еще раз доказал, что не ценит преимуществ, которые давало ему богатство: он мог бы купить дочери графскую корону, а выискал себе зятя между служащими своего железнодорожного общества. Это возмутительно! Однако на празднество явились все, кто только был приглашен: всем хотелось посмотреть на счастливчика, который отбил невесту у знатных претендентов, и которого судьба внезапно вынесла на вершины жизни, суля ему миллионы.

Незадолго до начала съезда гостей Нордгейм вошел с женихом в приемный зал. Он был в прекрасном настроении и в полнейшем согласии со своим будущим зятем.

— Сегодня ты будешь представлен столичному обществу, Вольфганг, — сказал он. — Во время своих коротких наездов ты вращался исключительно в нашем семейном кругу, теперь же завяжешь здесь отношения, потому что вы поселитесь, разумеется, в столице: Алиса привыкла к жизни в большом городе, да и ты, вероятно, ничего не будешь иметь против.

— Разумеется, нет, — согласился Вольфганг. — Я люблю чувствовать себя в центре широкой жизни и кипучей деятельности, а что это будет со временем возможно — я вижу по твоему примеру: ты умудряешься руководить отсюда всеми своими многочисленными предприятиями.

— Эта деятельность уже начинает несколько тяготить меня. В последнее время я чувствую, что мне нужен помощник, и потому рассчитываю, что снимешь с меня часть бремени. Впрочем, пока ты еще необходим на работах по окончанию железнодорожной линии: главный инженер все больше хворает и только номинально руководит делом.

— Фактически оно в моих руках, когда же он окончательно удалится от дел — а я знаю, что он серьезно об этом думает, — ты дал мне слово, что я буду его преемником.

— Разумеется, и я уверен, что на сей раз не встречу никаких затруднений. Правда, впервые во главе такого предприятия будет стоять человек твоих лет, но Волькенштейнский мост был пробным камнем, да и вообще моему будущему зятю не могут отказать в первом месте.

— Ты так много даешь мне этим родственным союзом, — серьезно сказал Эльмгорст, — я же могу дать тебе взамен только сына.

Нордгейм задумчиво посмотрел в лицо говорящему, и в голосе его послышался оттенок теплого чувства, когда он произнес:

— У меня был сын, и с ним я связывал все свои планы, но он умер еще в детстве, и я часто с горечью думал о том, что какой-нибудь знатный тунеядец станет пожинать плоды моих трудов и собирать там, где я сеял. К тебе у меня больше доверия: ты будешь продолжать и поддерживать то, что я создал, и завершишь то, что мне придется, может быть, оставить незаконченным. Я передам в твои руки свое духовное наследство.

— И я сумею сберечь его, — договорил Вольфганг, крепко пожимая ему руку.

Нордгейм ответил на рукопожатие так же искренне. У них были родственные натуры, но все-таки это был странный разговор в день обручения, в ожидании прихода невесты. Оба говорили исключительно о своих надеждах и планах, об Алисе даже не упоминалось. Отец ожидал от будущего зятя всевозможных вещей, но потребовать счастья своей дочери ему не приходило в голову, жених же ни разу не произнес имени невесты. Речь шла о постройках и мостах, о главном инженере и железнодорожном обществе, точно сегодня между этими людьми был заключен деловой договор, как между двумя компаньонами. Разговор был прерван лакеем, пришедшим к хозяину за приказаниями относительно распределения мест за столом, и Нордгейм отправился в столовую, чтобы решить этот вопрос. Вольфганг остался один в приемных залах, занимавших весь верхний этаж дома.

Из большого зала с пурпурными обоями и бархатными драпировками открывался вид на целую анфиладу комнат, великолепие которых особенно бросалось в глаза теперь, когда они были еще пусты. Всюду множество дорогих предметов, картины, статуи и другие произведения искусства, из которых каждое стоило маленького состояния, а завершал длинный ряд комнат зимний сад — царство редких экзотических растений.

Вольфганг стоял неподвижно, и его взор медленно скользил вокруг. В самом деле, мысль, что он теперь свой в этом доме, будущий наследник всей этой роскоши, вызывала пьянящее чувство; нельзя было поставить в вину молодому человеку, что его грудь высоко вздымалась, и глаза блестели торжеством, он сдержал данное себе слово и привел в исполнение смелый план, о котором говорил когда-то товарищу: решился на полет, достиг вершины, о которой мечтал, и мир, расстилавшийся у его ног, действительно был прекрасен.

Дверь отворилась. Эльмгорст обернулся и сделал несколько шагов по направлению к ней, но вдруг остановился, потому что вместо его невесты вошла Эрна фон Тургау.

Теперь у нее был совсем другой вид, чем тогда, когда она встретилась на склонах Волькенштейна с заблудившимся путником: необузданная девочка выросшая в горах на приволье, не зная стеснения, не напрасно прожила три года в аристократическом доме дяди и подверглась «дрессировке» баронессы Ласберг. Дикая альпийская роза превратилась в грациозную молодую девушку с безукоризненными манерами и с такой же сдержанностью ответила на поклон Вольфганга. Но как же хороша она стала… ослепительно хороша!

Черты Эрны определились и приобрели правильность, лицо и теперь блистало свежестью, но в нем появился оттенок серьезности, даже холодности, да и глаза не блестели больше беззаботным весельем юности. Теперь что-то другое таилось в их мерцающей синеве, загадочной, как воды родных горных озер, и они влекли к себе так же неотразимо, как эти воды. Высокая девушка в воздушном белом платье, украшенном лишь несколькими водяными лилиями, производила сильное впечатление. Такой же цветок украшал ее волосы, которые не развевались больше вокруг головы непокорными локонами.

— Алиса и баронесса Ласберг сейчас выйдут, — сказала она, входя. — Я думала, что дядя здесь.

— Он в столовой, — ответил Эльмгорст, поклон которого был не менее церемонным.

Эрна сделала движение, как будто собираясь идти за дядей в столовую, но, по-видимому, решила, что это будет невежливо по отношению к новому родственнику; она остановилась и, бросив взгляд на длинный ряд комнат, спросила инженера:

— Вы в первый раз видите эти залы в их полном блеске? Красиво, не правда ли?

— Очень красиво! А на человека, приехавшего, как я, из пустынных, занесенных снегом гор, они производят положительно ослепляющее впечатление.

— Меня они тоже ослепили, когда я приехала, но к такой обстановке легко привыкаешь. Вы убедитесь в этом на собственном опыте, когда поселитесь здесь. Значит, решено, что ваша свадьба с Алисой будет не раньше, чем через год?

— Да, будущей весной.

— Довольно долгий срок. Вы в самом деле согласны на него?

Этот разговор был странно неприятен жениху; он внимательно рассматривал майоликовую вазу, около которой стоял, и ответил с очевидным желанием переменить тему:

— Поневоле согласен, потому что пока не могу спокойно располагать временем и уехать: надо сначала закончить постройку железнодорожной линии, на которой я состою старшим инженером.

— Неужели вы так связаны? — спросила Эрна с легкой насмешкой. — Мне кажется, нетрудно освободиться от службы, которую вы все равно потом бросите.

— Вы считаете, что это само собой разумеется? — спросил Эльмгорст, рассерженнный ее тоном. — Решительно не знаю, что могло бы принудить меня к этому.

— Просто положение, которое вы займете в будущем, как супруг Алисы Нордгейм.

Краска залила лоб инженера, и он бросил угрожающий взгляд на девушку, осмелившуюся напомнить ему, что он женится на деньгах. Она даже улыбалась, и ее замечание звучало как будто шутливо, по глаза говорили другое — они выражали презрение, и Эльмгорст слишком хорошо понял их. Однако он был не таков, чтобы его можно было сразить презрением как простого искателя приключений; он тоже улыбнулся и ответил с холодной вежливостью:

— Вы ошибаетесь. Для меня труд составляет жизненную потребность, лениво наслаждаться жизнью, ничего не делая, я не способен. Вас это, кажется, удивляет…

— Нисколько, — возразила Эрна. — Я как нельзя лучше понимаю, что настоящий мужчина должен искать опоры в собственной силе.

Вольфганг прикусил губу, но парировал и этот удар.

— Вероятно, я должен принять это как комплимент? Действительно, я искал опоры лишь в собственной силе, когда составлял проект Волькенштейнского моста, и, надеюсь, мое произведение будет делать мне честь и тогда, когда я буду супругом Алисы Нордгейм. Извините, такие вещи не интересуют дам.

— Меня они интересуют, — жестко сказала Эрна, — ведь мой родной дом должен был уступить место вашему мосту, и ваше произведение потребовало от меня еще и другой, более тяжелой жертвы.

— Которая никогда не будет мне прощена, — договорил Эльмгорст. — Вы до сих пор заставляете меня искупать тот несчастный случай, а между тем чувство справедливости могло бы подсказать вам, что я не заслуживаю ваших упреков.

Эрна не ответила, но ее молчание было достаточно красноречиво. Эльмгорст, видимо, ждал хотя бы формального опровержения, потому что его голос выдавал мучительную горечь, когда он продолжал:

— Никто больше меня не сожалеет о том, что именно мне досталось на долю вести последние переговоры с бароном Тургау. Они были необходимы, а предвидеть их печальный исход было невозможно. Не я, а жестокая необходимость потребовала, чтобы ваш родной дом был принесен в жертву; Волькенштейнский мост так же мало виноват в этом, как и я.

— Я знаю, но бывают случаи, когда невозможно оставаться справедливым. Вы теперь член нашей семьи и убедитесь, что я буду оказывать вам всякое внимание, какого только может требовать от меня новый родственник, но я в своих чувствах я никому не обязана отдавать отчет.

— Другими словами — вы ненавидите мое произведение и… меня?

Эрна молчала. Она давно отучилась от детской необузданности, с которой, будучи выведена из себя насмешками над ее горными легендами, сказала тогда в лицо чужому человеку, что терпеть его не может. Теперь она стояла перед ним спокойно, с неподвижным лицом, но глаза ее еще не разучились вспыхивать, и взгляд их в эту минуту доказывал, что порывистая натура девушки покорена лишь внешне и дремлет, нетронутая в своей глубине. Эти глаза сверкнули молнией, они выговорили пылкое «да» в ответ на последний вопрос Эльмгорста, хотя уста безмолствовали.

Он не мог не понять их, но его взгляд не отрывался от враждебной темно-синей глубины. Впрочем, это длилось не более нескольких секунд. Эрна отвернулась и заговорила легким тоном:

— Какой странный разговор мы завели! О жертвах, ненависти и упреках — и это в день вашего обручения!

Вольфганг быстрым, почти резким движением отступил назад.

— Вы правы! Поговорим о чем-нибудь другом.

Но они не стали говорить, напротив, наступило молчание, тягостное для обоих. Молодая девушка, опустившись на стул, стала внимательно рассматривать рисунок своего веера, тогда как ее собеседник подошел к двери в соседнюю комнату и опять занялся созерцанием великолепия открывавшейся перед ним анфилады. Лицо его, однако, уже не выражало чувства гордого удовлетворения, нет, в нем можно было прочесть глубокое раздражение.

Дверь зала отворилась, и вошла баронесса Ласберг с Алисой.

Баронесса имела покорно-страдальческий вид: она хоронила сегодня свою заветную мечту. Она твердо рассчитывала ввести свою питомицу в ряды аристократии, и вдруг Вольфганг Эльмгорст перехватил добычу. Впрочем, он был единственным человеком, которому баронесса могла простить это, потому что давно сумел войти у нее в милость, но все-таки оставалось прискорбным фактом, что такой безукоризненно изящный кавалер носил простую мещанскую фамилию.

Алисе совершенно не шло бледно-голубое атласное платье с чересчур роскошной кружевной отделкой и длинным шлейфом. Тяжелые складки дорогой материи положительно давили ее хрупкую фигурку, а бриллианты, сверкавшие на шее и руках, были не в силах придать жизнь ее вялому и бесцветному лицу.

Вольфганг быстро направился к невесте и поднес ее руку к губам. Он был полон внимания к ней, любезности по отношению к баронессе Ласберг, но его лицо прояснилось лишь тогда, когда вернулся Нордгейм и стали подъезжать первые гости.

Залы начало заполнять блестящее общество. Здесь были сливки столицы: родовая аристократия и аристократия ума, мир финансов и искусств, высшие военные и статские чины. Между драгоценными дамскими туалетами блистали многочисленные мундиры; все сверкало, волновалось, шуршало и вполне гармонировало с блеском дома Нордгейма.

Центром общего внимания были жених и невеста, вернее, жених, который большинству был совершенно не известен и потому возбуждал двойной интерес. Эльмгорст красив — это невозможно отрицать, и в его талантливости также не сомневались, но с такими только качествами не получают руки одной из богатейших наследниц, которая может предъявлять и другие требования. И при этом молодой человек как будто находил как нельзя более естественным свое неслыханное счастье; он не проявлял ни малейшей неуверенности, которая показывала бы, что он впервые в таком блестящем обществе. Под руку с невестой он спокойно и гордо стоял рядом с представлявшим его тестем, одинаково любезно принимая каждое поздравление и отвечая на него, и в совершенстве справлялся с главной ролью, выпавшей ему в этот вечер. Он был вполне членом семьи, с полным самообладанием занимал соответственное положение, и по временам казалось, будто общество представляется ему, а не он обществу.

В числе гостей находился и барон Эрнстгаузен, надменный, чопорный аристократ. Он явился сегодня без супруги, но вел под руку дочь. Маленькая баронесса была восхитительна в розовом бальном платье, с венком подснежников на вьющихся черных волосах и буквально сияла радостью и торжеством, потому что настояла-таки на том, чтобы ехать на сегодняшнее торжество. Родители сначала не хотели брать ее, потому что Герсдорф также был в числе приглашенных, и они боялись возобновления попыток к сближению с его стороны. На всякий случай папаша приготовился к встрече с врагом: он шел рядом с дочерью с видом телохранителя и держал ее руку так крепко, словно намеревался не выпускать ее весь вечер.

Однако адвокат не обнаруживал желания подвергать себя опасности получить отпор и удовольствовался вежливым поклоном издали, на который барон Эрнстгаузен ответил весьма чопорно; Валли же наклонила головку так серьезно и благонравно, как будто совершенно примирилась с родительской охраной. Разумеется, в этой головке давно уже был готов план кампании, и она тотчас принялась за его выполнение.

Сначала она обняла и поздравила невесту, для чего ей пришлось выпустить руку отца, потом как нельзя любезнее приветствовала баронессу Ласберг, наконец, почувствовала прилив безграничной нежности к Эрне и благополучно отвлекла ее в сторону. — Отец посмотрел им вслед несколько подозрительно, но Герсдорф оставался на другом конце зала, а потому Эрнстгаузен успокоился и решил, что превосходно выполнит свою обязанность телохранителя, если не будет спускать глаз с врага. Он не подозревал, какая коварная интрига приводится в исполнение за его спиной.

Перешептывание в оконной нише заняло немного времени; затем Эрна вдруг исчезла из зала, а Валли с самым непринужденным видом вернулась к отцу и с увлечением стала беседовать со знакомыми. Однако она хорошо видела, как Эрна вернулась, подошла к Герсдорфу и сказала ему несколько слов; он казался слегка удивленным, но поклонился как бы в знак согласия, и маленькая баронесса с торжеством развернула свой веер; военные действия начались, и папаша на большую часть вечера получил мат.

Тем временем Нордгейм нетерпеливо оглядывался вокруг, ища глазами племянницу. Он разговаривал с гостем, который только что вошел в зал; этот гость не принадлежал к числу обычных посетителей дома, но, по-видимому, имел право на особое внимание, по крайней мере, Нордгейм встретил его так любезно, как встречал лишь очень немногих. Как только Эрна показалась вблизи, он направился к ней со своим собеседником и представил ей его:

— Эрнст Вальтенберг, о котором я тебе говорил, — моя племянница Эрна фон Тургау.

— Я имел несчастье не застать дам во время моего визита вчера, и потому мадемуазель еще не знает меня, — сказал Вальтенберг, кланяясь.

— Нет, знает: я много рассказывал о вас за обедом, — быстро возразил Нордгейм. — Такой путешественник, как вы, изъездивший весь земной шар и явившийся прямо из Персии, представляет исключительный интерес для дам, а в моей племяннице вы найдете особенно внимательную слушательницу, если станете рассказывать о своих путешествиях: все причудливое и необычное в ее вкусе.

— В самом деле? — спросил Вальтенберг, глаза которого с нескрываемым восторгом устремились на красивую девушку.

Нордгейм заметил это и улыбнулся; не дав племяннице времени ответить, он продолжал:

— Уверяю вас! Но, прежде всего мы должны постараться, чтобы вам было уютно в Европе. Я буду очень рад, если мой дом окажет этому хоть некоторое содействие, его двери всегда открыты для вас.

С предупредительной любезностью протянув гостю руку, он отошел. Без сомнения, он намеренно свел этих двух людей и оставил затем одних, но Эрна ничего не заметила. Она приняла нового знакомого равнодушно: заморские гости были не редкость в доме Нордгейма, который всюду имел связи; однако беглый взгляд на этого человека заставил ее заинтересоваться его оригинальной наружностью.

Вальтенбергу было лет сорок с лишним; его не особенно крупная, сухощавая фигура говорила о выносливости и привычке к трудам и опасностям путешествий; смуглый, почти коричневый цвет лица указывал на долголетнее пребывание в тропических странах. Он не был красив, но тем большее впечатление производили глубокие морщины, проведенные на его лице не годами, а перенесенными испытаниями. Вьющиеся черные волосы обрамляли широкий лоб, серые, стального цвета глаза под густыми бровями смотрели хмуро, но были способны загораться страстью. В общем в его внешности было что-то необычное, чужеземное, резко выделявшее его среди блестящих, но в значительном большинстве неинтересных, бесцветных людей, заполнивших залы. И голос Вальтенберга отличался своеобразным тембром — его глубокий, низкий звук тоже был нездешним. Однако правила, принятые в обществе, были знакомы этому человеку в совершенстве: то, как он сел подле Эрны и начал разговор, обличало в нем светского человека.

— Вы приехали из Персии? — спросила Эрна, подхватив слова дяди.

— Да, по крайней мере, это последнее место, где я был. Я уже больше десяти лет не ступал на европейскую почву.

— Но ведь вы — немец? Вас так долго удерживала вдали служба?

— Нет, я следовал собственной склонности. Я не принадлежу к числу домоседов, которые прирастают к своему дому и родине, меня с самых ранних лет тянуло в широкий мир, и я всецело отдался этому влечению.

— И за десять лет вы ни разу не почувствовали тоски по родине?

— Признаться откровенно — нет. И теперь я вернулся лишь для того, чтобы привести в порядок кое-какие дела, и не думаю, что мое пребывание здесь будет продолжительно: ведь у меня нет семьи, которая привязала бы меня к стране, я одинок.

— Но сама родина должна была бы привязывать вас к себе, — заметила Эрна.

— Может быть, но я достаточно скромен, чтобы не воображать, что она во мне нуждается. У нее есть слуги лучше меня.

— А вы в родине нуждаетесь?

Такое замечание было довольно необычно в устах молодой дамы, и Вальтенберг посмотрел на нее с удивлением.

— Я вижу, вас это возмущает, — сказал он серьезнее. — Тем не менее, должен признаться, что это так. Поверьте, жизнь, которую я вел много лет вдали от всяких рамок и стеснений, посреди природы, блещущей расточительным великолепием, действует, как опьяняющий волшебный напиток; кто попробовал этот напиток, тот уже не может обходиться без него. Если бы мне пришлось надолго вернуться к показному, полному условностей существованию так называемого общества, под серое зимнее небо, мне кажется… Но это опять-таки еретические воззрения в глазах привыкшей к поклонению молодой дамы, стоящей в самом центре общества.

— И, может быть, все-таки понимающей вас, — сказала Эрна с горечью. — Я выросла в горах, среди величавого уединения, вдали от мира и сутолоки, и до сих пор тяжело переношу недостаток солнца и золотой свободы моего детства.

— Даже здесь? — спросил Вальтенберг, указывая на залитые морем света залы, полные блестящих гостей.

— Здесь больше, чем где-нибудь, — Эрна ответила едва слышно, и взгляд, который она бросила на оживленную толпу вокруг, был странно усталым и печальным. Но в следующее мгновение девушка, как будто раскаиваясь в том, что позволила себе сделать это невольное признание, шутливо сказала: — Впрочем, вы правы, это еретические воззрения, и мой дядя едва ли согласился бы с ними. Он, напротив, намерен опять втянуть вас в наше общество. Вы позволите мне познакомить вас вон с тем господином? Он, наверно, заинтересует вас как одна из наших первых знаменитостей.

Ее желание прекратить разговор было достаточно ясно. Вальтенберг молча поклонился, но его лицо выражало несомненное неудовольствие, когда его представляли знаменитости, а разговор с последней длился не более нескольких минут. Потом он отправился разыскивать Герсдорфа, товарища по университету.

— Ну, Эрнст, ты, кажется, начинаешь акклиматизироваться у нас? — сказал, идя ему навстречу, адвокат. — Ты довольно оживленно разговаривал с баронессой фон Тургау. Красивая девушка, не правда ли?

— Да, и с нею стоит поговорить, — ответил Вальтенберг, отводя товарища в сторону.

Тот засмеялся и сказал, понизив голос:

— Любезный комплимент остальным дамам! С ними, надо полагать, говорить не стоит?

— Нет! По крайней мере, я не в состоянии целый вечер слушать бессодержательные фразы и отвечать на них. Особенно около жениха с невестой в них так и рассыпаются. Целые потоки ничего не говорящих речей! Кажется, невеста — крайне незначительная особа и даже несколько ограниченна.

— Но ее зовут Алисой Нордгейм, что, конечно, для жениха только и было важно. Здесь немало людей, которые с удовольствием заняли бы его место, но он настолько умен, что заручился благоволением отца и, таким образом, выиграл приз.

— Значит, брак по расчету? Простой карьерист?

— Если хочешь, да, но при этом — энергичный и талантливый человек. Он уже и теперь распоряжается всеми служащими своей дороги так же деспотически, как его будущий тесть советом правления, а когда ты увидишь колоссальное сооружение, его Волькенштейнский мост, то тоже признаешь, что он обладает незаурядным талантом.

— Все равно, я ненавижу карьеризм во всех его видах, — брезгливо сказал Вальтенберг. — В незначительном человеке он еще извинителен, но этот Эльмгорст кажется человеком с характером, а продает свою свободу за деньги. Отвратительно!

— Сразу видно, что ты явился из диких стран, — сухо возразил Герсдорф. — Подобные «отвратительные» вещи ты можешь ежедневно видеть в нашем хваленом обществе и даже среди людей, вполне почтенных в остальных отношениях. Для тебя деньги, разумеется, не играют роли: ты сам располагаешь сотнями тысяч. Неужели ты никогда не бросишь свою беспорядочную бродячую жизнь и не попробуешь отдохнуть у семейного очага?

— Нет, у меня не такая натура. Моя невеста — свобода и я останусь ей верен.

— Ну, знаешь, со временем приходишь к убеждению, что это несколько слишком холодная невеста, а если, на свое несчастье, еще влюбишься, то конец любви к свободе, и закоренелый старый холостяк без всяких угрызений совести превращается в добропорядочного супруга. В настоящее время я собираюсь проделать такое превращение.

— Весьма соболезную, — саркастически ответил Эрнст.

— Напрасно: я превосходно себя чувствую. Впрочем, я уже поведал тебе повесть моей любви и страданий. Как ты находишь будущую мадам Герсдорф?

— Прелестной, что до некоторой степени извиняет твое постыдное дезертирство. Премиленькое розовое смеющееся личико!

— Да, моя маленькая Валли — олицетворение солнечного света. Родительский барометр стоит пока на буре, но если папаша даже выведет против меня на бой всех своих предков со знаменитым дедушкой в придачу, я все же твердо решился победить, во что бы то ни стало.

— Господин Вальтенберг, позвольте просить вас вести к столу мою племянницу, — сказал в этот момент Нордгейм, проходя мимо и на минуту останавливаясь около разговаривающих.

— С удовольствием, — ответил Вальтенберг, и, действительно, удовольствие так ясно выразилось на его лице, что Герсдорф не мог удержаться от насмешливой улыбки. «Пожалуй, не я один окажусь дезертиром, — подумал он, когда товарищ без всяких церемоний бросил его и поспешно устремился к Эрне фон Тургау. — Женоненавистник начинает становиться галантным».

Двери столовой отворились, и общество начало разделяться на пары. Барон Эрнстгаузен предложил руку баронессе Ласберг и, к своему величайшему удовольствию, узнал от нее, что его дочь поведет лейтенант фон Альвен, а Герсдорф займет место на противоположном конце стола. Первая пара двинулась вперед, а за ней потянулись остальные. Но странно, лейтенант Альвен раскланивался перед какой-то другой дамой, а Герсдорф подошел к баронессе Эрнстгаузен.

— Что это значит, Валли? — тихо спросил он. — Баронесса фон Тургау сказала мне, что я должен вести тебя. Неужели баронесса Ласберг…

— О, она давно в заговоре с моими родителями, — прошептала Валли, принимая его руку. — Вообрази, они хотели рассадить нас по разным концам стола! У мамы мигрень, но папа получил строжайший наказ не спускать с меня глаз, а баронесса фигурирует как страж номер второй. Только пусть попробуют справиться со мной! Я им всем натянула нос!

— Каким образом? — с беспокойством спросил Герсдорф.

— Подменила карточки на столе! — с торжеством объявила Валли. — То есть, вернее, это сделала Эрна. Сначала она не хотела, но я спросила ее, неужели у нее хватит духа ввергнуть нас в бездну отчаяния, и она уступила.

Увы, Герсдорф не пришел в восторг от произведенного государственного переворота, он покачал головой и укоризненно проговорил:

— Ах, Валли, Валли! Ведь это не может остаться не открытым, и когда твой отец увидит нас…

— То взбесится, — договорила Валли с полнейшим спокойствием. — Но знаешь, Альберт, он постоянно бесится, и немножко больше или немножко меньше — это уже все равно. Не смотри так серьезно! Право, ты, кажется, собираешься ворчать на меня из-за моей блестящей идеи!

— Следовало бы это сделать, но кто может сердиться на тебя, шалунья! Среди общего говора их шепот остался незамеченным; они примкнули к остальным парам и вошли в столовую, где Эрнстгаузен уже сидел подле своей дамы. Он очень любил поесть, и ожидание хорошего обеда настроило его в высшей степени человеколюбиво. Но вдруг его физиономия окаменела, точно он увидел голову медузы, а между тем это было не более как сияющее удовольствием личико его дочери, только что вошедшей под руку с Герсдорфом.

— Баронесса! Бога ради!.. — растерянно прошептал Эрнстгаузен. — Ведь вы говорили, что лейтенант фон Альвен…

— Ведет Валли к столу? Разумеется! А господин Герсдорф по вашему желанию…

Однако баронесса не окончила своей фразы и, в свою очередь, окаменела, потому что тоже увидела пару, только что севшую на другом конце стола.

— С нею! — скрипнув зубами, договорил Эрнстгаузен и через тридцать приборов метнул на адвоката уничтожающий взгляд.

— Не понимаю, как это могло случиться? Я сама распределяла места!

— Может быть, это ошибка прислуги?

— Нет, это интрига вашей дочери. Но умоляю вас, теперь не показывайте и вида! Не делайте сцены! После обеда…

— Я сейчас же уеду с Валли домой, — докончил Эрнстгаузен, комкая салфетку с яростью, не предвещавшей ничего хорошего его дочери.

Обед начался блестяще. Столы ломились под тяжестью серебра и сверкающего хрусталя, а в промежутках на скатерти благоухали редкие цветы, подавались бесчисленные блюда и благороднейшие сорта вин, произносились обычные тосты за обрученных и обычные торжественные речи, а над всем царила обычная скука, неразлучная с выставкой княжеского богатства.

Это, однако, не мешало чувствовать себя превосходно некоторым более молодым гостям, прежде всего — баронессе Валли, которая без умолку болтала и смеялась, как и ее соседу, который не был бы влюбленным, если бы со своей стороны не забыл обо всем остальном и не пил полными глотками неожиданное счастье свидания.

Не менее оживленная беседа велась на другом конце стола. Эрна, как ближайшая родственница хозяев, сидела напротив жениха с невестой, и той же чести удостоился Вальтенберг. До сих пор он был холоден и молчалив в обществе, но теперь показал себя блестящим рассказчиком. Он говорил о далеких странах и их жителях, и они вставали перед глазами слушательницы как живые; он описывал волшебное южное море, великолепный тропический ландшафт, и необозримый мир раскрывался перед ней в этих проникнутых поэзией описаниях. Эрна слушала с блестящими глазами и казалась совершенно увлеченной. По временам взгляд жениха с пытливым выражением останавливался на них; его беседа с Алисой была далеко не оживленной, а между тем ведь и он был мастер вести разговор.

Но вот обед кончился, гости вернулись в залы. Настроение сделалось непринужденнее и веселее; общество разбилось на группы, всюду слышались смех, говор, толпа двигалась по залам, постоянно перемешиваясь, так что трудно было отыскать в ней кого-нибудь. Барону Эрнстгаузену, к его досаде, пришлось убедиться в этом на опыте: дочь его была неуловима.

Вальтенберг отвел свою даму в зимний сад и, продолжая начатый за обедом разговор, сидел рядом с нею. Вдруг туда вошли жених и невеста. Вольфганг остановился при виде их, потом холодно поклонился Вальтенбергу, тотчас вставшему, чтобы уступить место невесте, и сказал:

— Алиса жалуется на усталость и хочет немножко отдохнуть в тишине зимнего сада… Мы не помешаем?

— Кому? — спокойно спросила Эрна.

— Вам и господину Вальтенбергу: вы так заняты разговором, и нам было бы очень жаль…

Вместо ответа Эрна взяла Алису за руку и притянула ее на диван рядом с собой.

— Ты права, Алиса, тебе надо отдохнуть, и более крепкому человеку было бы нелегко служить центром такого праздника.

— Мне хотелось уйти лишь на несколько минут, — сказала Алиса, — но, боюсь, мы действительно помешали: наш приход заставил господина Вальтенберга прервать, наверное, очень интересный рассказ.

— Я рассказывал о своем последнем путешествии в Индию, — вступил в разговор Вальтенберг, — причем воспользовался случаем, чтобы высказать баронессе Тургау просьбу, с которой мне хотелось бы обратиться и к вам. За десять лет, проведенных мною вдали от Европы, я собрал довольно много чужеземных редкостей; я отсылал их домой, и теперь из них образовался настоящий музей, который я поручил привести в порядок сведущему человеку. Могу ли я надеяться на ваше посещение? Само собой разумеется, и на ваше также, господин Эльмгорст! Я могу показать немало интересного.

— Боюсь, что время не позволит мне воспользоваться вашим любезным приглашением, — ответил Эльмгорст вежливым тоном, от которого веяло ледяным холодом. — В моем распоряжении всего несколько дней до отъезда.

— Вы уезжаете? Так скоро после помолвки?

— Я должен ехать, потому что при теперешнем положении работ не могу взять отпуск на более продолжительное время.

— И вы согласны на это? — обратился Вальтенберг к Алисе. — Полагаю, что в таких случаях право решать принадлежит невесте.

— Право решать принадлежит долгу, по крайней мере, в моих глазах, — возразил Вольфганг.

— Вы так серьезно относитесь к нему даже и теперь?

Глаза Вольфганга блеснули: он понял «даже и теперь», а также взгляд, который встретился с его взглядом. Несколько часов назад он видел тот же взгляд на другом лице. Гордый человек стиснул зубы: второй раз напоминали ему сегодня, что в глазах общества он — только "будущий супруг Алисы Нордгейм, который может откупиться деньгами своей невесты от взятых на себя обязательств.

— Для меня всякий долг — дело чести, — холодно возразил он.

— Да, мы, немцы, фанатики долга, — небрежно сказал Вальтенберг. — Я до известной степени эмансипировался на чужбине от этой национальной особенности. О фрейлейн, опять этот укоризненный взгляд! Своей откровенностью я, пожалуй, окончательно уроню себя в ваших глазах. Но вспомните, что я явился из совершенно иного мира и буквально одичал по европейским понятиям.

— Что касается ваших воззрений, вы, кажется, действительно одичали, — ответила Эрна шутя, но довольно резким тоном.

— Что ж, меня надо опять превратить в человека, — засмеялся Вальтенберг. — Может быть, найдется милосердный самаритянин, который возьмется за мое воспитание? Как вы думаете, стоит браться или нет?

— Алиса, неужели ты в состоянии выносить эту удушливую атмосферу? — спросил Эльмгорст с едва скрываемым нетерпением. — Я боюсь, что она для тебя вреднее, чем жара в залах.

— Но там так шумно, — возразила Алиса. — Пожалуйста, Вольфганг,

посидим еще.

Жених сжал губы, но ему оставалось только покориться так ясно выраженному желанию невесты.

— Здесь тропическая температура, — сказал Вальтенберг, пожимая плечами.

— Да, угнетающая и расстраивающая нервы всякому, кто привык дышать полной грудью.

Реплика прозвучала почти грубо, но тот, к кому она относилась, как будто не заметил этого; его глаза по-прежнему были устремлены на Эрну, когда он ответил:

— Пальмам и орхидеям она необходима. Взгляните, они восхищают взор даже здесь, в неволе, а в могучем тропическом мире, где они растут на свободе, это — захватывающее зрелище.

— Тропический мир должен быть прекрасен, — тихо проговорила Эрна, Мечтательно скользя взглядом по роскошным чужеземным цветам.

— Вы долго были на Востоке, господин Вальтенберг? — спросила Алиса своим вялым, безучастным голосом.

— Несколько лет. Я дома почти во всех частях света и могу похвастать, что проникал даже в самую глубь центральной Африки.

— Как член научной экспедиции? — спросил Эльмгорст.

— Нет, это никогда меня не привлекало. Я ненавижу всякое стеснение, а, участвуя в экспедиции, невозможно сохранить личную свободу. Тут ты связан и в выборе цели путешествия, и своими спутниками, и многим другим; я же привык сообразовываться лишь с собственной волей.

— Вот как! — На губах Вольфганга появилась почти презрительная улыбка. — Прошу извинить, я думал, что вы ездили в Африку как пионер науки.

— Боже мой, как серьезно вы все это принимаете, господин Эльмгорст! — насмешливо воскликнул Вальтенберг. — Неужели каждый должен непременно работать? Я никогда не гнался за славой исследователя, а просто впитывал в себя красоту необъятного, вольного мира и черпал силы и молодость из этого волшебного источника; если бы я должен был извлекать из него пользу, он утратил бы для меня всякую поэзию.

Эльмгорст пожал плечами и ответил деланно равнодушным тоном, в котором звучало что-то оскорбительное:

— Ну что ж, весьма удобный способ устраивать свою жизнь, но мне он был бы не по вкусу, и вообще доступен лишь весьма немногим: для этого необходимо обладать достаточными средствами.

— Не так уж безусловно необходимо, — возразил Вальтенберг таким же тоном, — можно иной раз разбогатеть и благодаря какому-нибудь счастливому случаю.

Эльмгорст поднял голову с таким рассерженным выражением, что, несомненно — с его язька готов был сорваться резкий ответ, однако Эрна предупредила его, быстро дав разговору другой оборот.

— Право, я боюсь, что дяде придется отказаться от надежды примирить вас с Европой, — сказала она Вальтенбергу. — Вы так увлечены своим волшебным тропическим миром, что все на родине кажется вам маленьким и жалким. Я думаю, даже к нашим горам вы останетесь равнодушны, но здесь вы найдете во мне решительную противницу.

Вальтенберг обернулся к ней; вероятно, он сам почувствовал, что зашел слишком далеко.

— Вы несправедливы ко мне! — возразил он. — Я не забыл родных Альп с их стремящимися к небу вершинами и темно-голубыми озерами и милые образы, которыми населили их саги, эти существа, точно сотканные из воздуха и снега родных вершин, с белыми сказочными цветами их вод на белокурых локонах.

Комплимент был смел, а глаза говорящего, устремленные на воздушную, словно окутанную снежной дымкой фигуру красивой девушки, сияли страстным восхищением.

— Алиса, ты отдохнула? — громко спросил Вольфганг. — Мы не должны сегодня так надолго покидать общество. Пойдем, пора вернуться в зал.

Алиса послушно встала, взяла его под руку, и они ушли из зимнего сада.

— Кажется, господин Эльмгорст привык повелевать, — саркастически заметил Вальтенберг, глядя им вслед. — Его тон уже напоминает будущего супруга и повелителя, и это в день обручения! Я нахожу, что фрейлейн Нордгейм сделала более чем удивительный выбор.

— У Алисы очень кроткий, покорный характер.

— Тем хуже! Ее жених, видимо, не сознает, что единственно этот союз возвышает его до положения, на которое он лично не может иметь никаких притязаний.

Девушка встала, подошла к группе растений, сплошь усыпанных темно-пурпурными цветами, и ответила после небольшой паузы:

— Мне кажется, Вольфганг Эльмгорст — не такой человек, чтобы позволить себя «возвышать».

— Вы думаете, что при заключении этого союза он имел какие-нибудь идеальные побудительные причины?

— Нет.

Короткое слово странно жестко сорвалось с губ девушки, и она ниже склонилась над пурпурными цветами.

— И я так думаю, отсюда и мое суждение о господине Эльмгорсте… Прошу вас, не вдыхайте так усердно аромат этих цветов: они мне знакомы, я знаю, что их коварный аромат опьяняет, он причинит вам головную боль. Будьте осторожны!

Эрна выпрямилась и провела рукой по лбу.

— Вы правы, — сказала она с глубоким вздохом. — Да и вообще пора вернуться к обществу. Пойдемте!

Казалось, Вальтенберг был иного мнения, но галантно предложил ей руку и повел в залы.

В одном из углов, преисполненный родительского гнева, сидел барон Эрнстгаузен с баронессой Ласберг, еще подливавшей масла в огонь. Допрос прислуги убедил ее, что карточки на столе действительно были подменены, и она дала полную волю своему негодованию. Она говорила весьма внушительно, наставляя несчастного отца такой дочери, и закончила речь следующим заявлением:

— Одним словом, я позволяю себе находить поведение господина Герсдорфа возмутительным!

— Да, возмутительно! И, кроме того, я уже целых полчаса ищу Валли, чтобы ехать домой, но никак не могу поймать ее. Ужасный ребенок!

— Я бы ни за что не позволила ей приехать, — усердствовала почтенная дама. — Я сейчас же, еще тогда, когда она открыла мне свое сердце, сказала баронессе, что тут необходимы энергичные меры. По-моему, самое лучшее — послать Валли в деревню к дедушке, там у нее не будет возможности видеться с Герсдорфом, и, насколько я знаю старого барона, он сумеет помешать и переписке.

Эрнстгаузен ухватился за совет с настоящим воодушевлением.

— Это идея! — воскликнул он. — Вы правы, баронесса, совершенно правы! Валли отправится к дедушке в ближайшие дни, даже послезавтра! Он был так возмущен этой историей, что, конечно, будет самым лучшим сторожем. Завтра же утром напишу ему!

Он тотчас простился и предпринял новую попытку поймать дочь, что представляло довольно трудную задачу. Валли проявила невероятный талант исчезать в ту же минуту, как только отцу удавалось увидеть ее. Вальтенберга, принадлежавшего к числу посвященных, два раза выставляли как громоотвод против приближающейся грозы, и он должен был задерживать барона разговорами, а тем временем маленькая баронесса ныряла в какую-нибудь из групп гостей и снова выплывала на поверхность совсем в другом месте. Казалось, она на все общество смотрела как на собрание ангелов-хранителей и пользовалась им, смотря по надобности; даже министру, шефу ее отца, также присутствовавшему на празднестве, суждено было послужить ей в этом качестве.

Она прибегла к защите его превосходительства и стала трогательно жаловаться ему, что папа непременно хочет увезти ее домой, а ей так хочется остаться. Старик тотчас взял сторону прелестного ребенка и, когда появился барон, сердито восклицая: «Валли, экипаж ждет!» — обратился к нему с дружеской речью:

— Пусть ждет, любезнейший советник! Молодость имеет свои права, и я обещал баронессе заступиться за нее. Вы останетесь, не правда ли?

Эрнстгаузен был вне себя от ярости, но вежливым поклоном выразил согласие. В награду шеф завел с ним милостивый разговор и отпустил его не раньше чем через четверть часа. Зато теперь барон решил уже не соблюдать никаких церемоний: он ринулся в самый центр вражеского лагеря, где его дочь с самым веселым видом занимала место между Вальтенбергом и Герсдорфом. Адвокат учтиво встал ему навстречу и произнес:

— Господин советник, завтра или послезавтра я буду иметь честь быть у вас. Смею просить вас назначить мне час.

— Весьма сожалею, но неотложные дела…

— Именно о неотложном деле я и должен говорить с вами, — перебил его Герсдорф. — Оно касается железнодорожного общества, юрисконсультом которого я состою, и его превосходительство господин министр направил меня к вам на квартиру, поскольку у меня есть к вам еще и частное дело.

Барон не мог сомневаться относительно того, что это за частное дело, но так как поневоле должен был принять Герсдорфа в качестве юриста, то холодно произнес:

— Послезавтра, в пять пополудни, я к вашим услугам.

— Я буду пунктуален, — заверил его адвокат, прощаясь с Валли поклоном.

Последняя нашла, наконец, нужным покориться родительской власти и дать себя увезти, но на лестнице объявила с величайшей энергией:

— Папа, послезавтра я не позволю себя запереть: я должна присутствовать, когда он будет просить моей руки.

— Послезавтра ты будешь уже в деревне, — отчеканил Эрнстгаузен. — Ты отправишься с первым же поездом. Для верности я сам отвезу тебя на вокзал, а на станции тебя встретит дедушка, у которого ты пока и останешься.

Личико Валли, полное ужаса, выглянуло из-под белого капора, но затем она приняла в высшей степени воинственный вид.

— Этому не бывать, папа! Я не останусь у дедушки, я убегу, пешком вернусь в город!

— Посмотрим, как ты это сделаешь! Полагаю, ты знаешь старика и его принципы. Не забывай, после его смерти ты будешь блестящей партией.

— Ах, как мне хотелось бы, чтобы дедушка отправился в Монако и проиграл там все свои деньги! — гневно воскликнула Вали. — Или чтобы он усыновил какого-нибудь сироту и завещал ему свое состояние!

— Бога ради, дитя, что за ужасы тебе приходят в голову! — испуганно воскликнул Эрнстгаузен, но дочь продолжала, вне себя от возмущения:

— Тогда уж я не была бы «партией» и могла бы выйти за Альберта! Я каждый день буду молить Бога, чтобы дедушка выкинул бы какую-нибудь глупость, несмотря на свои семьдесят лет!

Навepxy парадные залы начинали пустеть и затихать; гости разъезжались, и, наконец, Нордгейм, проводив последних, остался в большом приемном зале один с Вольфгангом.

— Вальтенберг приглашает нас приехать осмотреть коллекцию редкостей, собранных им во время путешествий, — сказал он. — Едва ли у меня найдется на это время, но ты…

— А у меня еще меньше, — перебил его Эльмгорст. — Все три дня, которыми я могу еще располагать, уже заняты.

— Я знаю, и все-таки ты должен сопровождать Алису: она и Эрна обещали приехать, и я не желаю, чтобы приглашение было отклонено.

Вольфганг быстро спросил:

— Кто и что такое этот Вальтенберг? Ты относишься к нему как-то особенно предупредительно, а между тем он в первый раз сегодня в твоем доме. Ты знал его раньше?

— Да, его отец принимал участие в некоторых из моих предприятий.

Это был серьезный, осторожный делец и мог бы заработать миллионы, если бы прожил подольше. К сожалению, сын не унаследовал его практических наклонностей, он предпочитает разъезжать по свету и проводить время среди дикарей. Положим, его состояние позволяет ему предаваться подобной экстравагантной жизни, а теперь оно еще почти удвоилось, потому что несколько месяцев назад умерла его тетка и завещала все ему. Он для того только и вернулся, чтобы привести в порядок дела, и уже говорил об отъезде. Чудак!

Тон, которым Нордгейм говорил об этом человеке, показывал, что он не чувствует лично к нему ни малейшей симпатии, а между тем он только что отличал его среди всех гостей. Эльмгорст, видимо, был одного с ним мнения, потому что тотчас подхватил:

— Я нахожу его невыносимым! Он разглагольствовал за столом о своих путешествиях так, точно читал о них доклад. Только и слышалось, что «голубые бездны океана», «величественные пальмы» да «мечтательный цветок лотоса». Это было нестерпимо! Впрочем, фрейлейн фон Тургау, кажется, совсем увлеклась. Признаться откровенно, я нахожу, что поэтический восточный разговор носил слишком интимный характер для первого дня знакомства.

В этом замечании инженера слышалось с трудом сдерживаемое раздражение. Нордгейм, однако, не заметил этого и спокойно ответил:

— В данном случае я ничего не имею против короткости, даже напротив.

— То есть у тебя определенные намерения относительно их двоих?

— Да, — ответил Нордгейм. — Эрне девятнадцать лет, пора серьезно подумать о ее замужестве, и я как родственник и опекун, обязан возможно лучше ее обеспечить. За ней ухаживают, но с серьезными намерениями к ней никто не подойдет: она не партия.

— Она не партия, — машинально повторил Вольфганг, и его взгляд устремился в соседнюю комнату, где были дамы.

Алиса сидела на диване, а Эрна стояла рядом, и дверь образовывала как бы раму для стройной фигуры в белом.

— Я не могу винить за это мужчин, — продолжал Нордгейм. — Все наследство Эрны состоит из нескольких тысяч марок, полученных за Волькенштейнергоф, и хотя, само собой разумеется, я дам приданое своей племяннице, но это все равно, что ничего, для человека, привыкшего много требовать от жизни. Вальтенбергу нет надобности думать о деньгах — он сам богат, он из хорошего дома, словом, блестящая партия. Как только он вернулся, у меня сейчас же возникла эта мысль, и я думаю, дело сладится.

Он говорил таким деловым тоном, как будто речь шла о новой спекуляции. В сущности «обеспечение» племянницы было для него только сделкой, точно так же, как помолвка его собственной дочери: в первом случае девушки шла в обмен на состояние, а во втором — на ум и талант; и Нордгейм мог, не стесняясь, говорить об этом с будущим зятем, который смотрел на дело с той же точки зрения и действовал на основании тех же принципов. Однако в настоящую минуту лицо Эльмгорста было необычно бледно и его глаза с каким-то непонятным выражением не отрывались от ярко освещенной картины в раме открытой двери.

— И ты думаешь, что фрейлейн фон Тургау согласится? — спросил он, наконец, медленно, не сводя с нее взгляда.

— Не будет же она так глупа, чтобы оттолкнуть свое счастье! Правда эта девушка — такая же фантазерка и упрямица, как ее отец, и в некоторых пунктах с ней не справишься; но на сей раз, я думаю, мы будем одного мнения: Вальтенберг с его эксцентричными наклонностями как раз во вкусе Эрны. Мне кажется, она была бы в состоянии разделить с ним его сумасбродную кочевую жизнь, если он не решится отказаться от нее.

— Почему же нет! — жестко проговорил Вольфганг. — Ведь жизнь в чужих странах, без дела и забот, так бесконечно поэтична и интересна! Обязанностей никаких, любуйся и мечтай под пальмами, и так всю жизнь, ничего не делая и наслаждаясь! Я нахожу жалким человека, который не умеет сделать ничего большего из своего существования. Я не мог бы так жить!

— Ты положительно горячишься! — сказал Нордгейм, удивленный его запальчивостью. — Ты забыл, что Вальтенберг родился богатым и с самого начала уже стоял на высоте. Такие люди редко годятся для серьезной деятельности.

Он повернулся к вошедшему лакею, чтобы отдать какие-то распоряжения. Вольфганг, мрачный, неподвижный, продолжал стоять, не отрывая глаз от белой фигуры, от этого «существа, как бы сотканного из воздуха и снега горных вершин со сказочными цветами их вод на белокурых локонах». Едва слышно, но с выражением глубокой горечи он прошептал:

— Да, он богат и к тому имеет право быть счастливым!

Дом Вальтенберга располагался довольно далеко от центра города. Эта большая красивая вилла, стоящая среди сада, была выстроена отцом теперешнего владельца. Со времени его смерти она пустовала, потому что сын постоянно путешествовал; он поручил присмотр за виллой управляющему, который в числе других обязанностей, должен был также распаковывать посылки, приходящие время от времени из дальних стран, и расставлять присылаемые предметы. Наконец, по прошествии десяти лет, запертые ставни и двери опять отворились, и комнаты ожили.

Большая средняя комната с балконом сохраняла обстановку, заведенную при жизни старика. Здесь все было солидно и комфортабельно, как в старинных мещанских домах. Впрочем, люди, находившиеся в комнате в настоящее время, составляли весьма резкий контраст с ее обстановкой: негр с курчавыми волосами и стройный мальчик-малаец, оба в фантастических и живописных одеяниях хлопотали вокруг стола, расставляя на нем цветы и десерт, в то время как третий давал им нужные указания. Это был пожилой человек, высокий, костлявый, но, видимо, обладавший большой физической силой. В его коротко остриженных волосах уже пробивалась седина, морщинистое, обожженное солнцем лицо мало отличалось цветом от коричневой физиономии малайца, а на этом темном лице блестела пара чисто германских голубых глаз, и с губ срывались грубые, неподдельно немецкие звуки.

— Цветы на середину! — командовал он. — Стол должен иметь поэтический вид, сказал хозяин, значит, извольте постараться, чтобы это была сама поэзия. Саид, дурень, ну можно ли ставить две вазы с фруктами рядом, точно двух гренадеров! Ставь по концам стола! А ты куда лезешь с бокалами, Джальма? Вино должно быть на боковом столе, понял?

— О yes, master, [О да, мастер!] — заверил негр, но немец накинулся на него, а заодно и на мальчика.

— Говорите по-немецки! Еще не выучились? Вы теперь в Германии, в этой покинутой Богом стране, где в марте еще можно отморозить нос, а солнце светит раз в месяц, да и то лишь по распоряжению начальства. Я так же не переношу ее, как и господин Вальтенберг, но если вы не научитесь у меня говорить по-немецки, то помилуй вас Бог!

— Я уже говорить немецки, мастер Хрон, чудесно! — объявил Саид с величайшим самодовольством.

— Чудесно, еще бы! Даже мое имя не умеешь выговорить. Меня зовут Фейт Гронау, а не «мастер Хрон», сто раз повторяю тебе одно и то же, но где же понять такому язычнику!

При этом упреке физиономия Саида выразила высшую степень оскорбления.

— Извините, я тож быть добрый христианин.

— По крайней мере, ты крещен, — сухо сказал Гронау. — А все-таки ты — полуязычник, а Джальма и совсем язычник: у него никакими силами не выбьешь из головы его Аллаха да Магомета и не втиснешь туда взамен Господа Бога. Джальма, отчего ты вытаращил глаза? Опять не понял, что я сказал?

Малаец отрицательно замотал головой, так что Саид со своим «чудесным» знанием языка счел себя обязанным прийти ему на помощь и перевести слова Гронау.

— Все это оттого, что господин постоянно говорит с вами на вашем тарабарском языке, — ворчал Гронау. — Ну, стол готов. Одни цветы да фрукты, а путного ничего, ни съесть, ни выпить. Надо полагать, в этом и заключается поэзия, по-моему же — просто сумасшествие. Впрочем, это одно и то же.

— И леди приедут? — с любопытством спросил Саид.

— Дамы! — поправил ментор. — Да, к сожалению, приедут. Удовольствия мало, зато честь, потому что в этой стране с ними обращаются до безобразия почтительно, совсем не так, как с вашими черными и коричневыми женщинами, так что вы подтянитесь!

Дверь отворилась, и вошел хозяин дома. Он мельком осмотрел стол, велел Саиду отправиться в переднюю, сказал несколько слов по-малайски Джальме, который вслед за этим тоже исчез, и обратился к Гронау:

— Господин Нордгейм просит извинить, что не может приехать, но остальные будут, господин Герсдорф тоже обещал. Следовательно, вы избежите на сегодня встречи, которой боялись, Гронау.

— Боялся? — повторил Фейт. — И не думал бояться! Конечно, невелико удовольствие получить милостивый кивок от товарища детских игр, с которым был когда-то на «ты», и представиться ему в некотором роде в качестве слуги.

— Моего секретаря, — с ударением поправил Вальтенберг. — Мне кажется, в этой должности нет ничего унизительного.

Гронау пожал плечами.

— Секретарь, дворецкий, компаньон — все в одном лице. Впрочем, вы всегда обращались со мной как с соотечественником, а не как с подчиненным. Когда вы выудили меня в Мельбурне, я почти умирал от голода, да и умер бы без вас, награди вас Господь!

— Вздор! — сказал Эрнст. — Вы стали для меня неоценимой находкой благодаря вашему знанию языков и практической опытности, и я думаю, мы оба вполне удовлетворяли друг друга в течение этих шести лет. Так вы с Нордгеймом были друзьями?

— Да, мы вместе выросли, как дети соседей, и потом наша дружба продолжалась, пока жизнь не разбросала нас. Он заранее предсказывал мне, что я останусь бедняком, — мне и Бенно Рейнсфельду, который был третьим в нашей компании.

Вальтенберг подошел к окну и с нетерпением смотрел на улицу, но слушал внимательно.

— Разумеется, мы все трое строили грандиозные планы, — продолжал Гронау с добродушной иронией. — Я собирался пуститься в Божий свет и вернуться набобом с мешками золота, Рейнсфельд хотел удивить человечество каким-нибудь изобретением, только умный Нордгейм молчал и поливал холодным душем наши горячие головы. «Из вас обоих ничего не выйдет, — говорил он, — потому что вы не умеете рассчитывать». Мы смеялись над этим двадцатилетним мудрецом, проповедующим трезвые взгляды и расчетливость, но он оказался прав. Я немало шатался по свету и за что только ни брался, всякий раз, что наживал, то и спускал, и остался беден, как церковная мышь. Рейнсфельд со всем своим талантом застрял где-то жалким инженеришкой, а наш товарищ Нордгейм стал миллионером, железнодорожным королем, и все оттого, что умел рассчитывать.

— Да, он всегда был на это мастер, — холодно сказал Вальтенберг. Однако вот и наши гости.

Он быстро отошел от окна и пошел встречать приехавших. Перед подъездом остановился экипаж, в котором сидела баронесса Ласберг с Алисой и Эльмгорстом. Вольфганг не мог уклониться от обязанности сопровождать невесту, а отказаться всем от приглашения под каким-нибудь предлогом казалось невозможным, так как его будущий тесть настойчиво желал, чтобы оно было принято. Эльмгорст покорился необходимости, но всякий, кто знал его ближе, мог бы видеть, что он приносит этим жертву, хотя у него, как и у хозяина, не было недостатка в любезности. Оба с первой минуты знакомства почувствовали друг к другу инстинктивную антипатию и проявляли только холодную вежливость.

— Фрейлейн фон Тургау немножко опоздает: она заехала к Эрнстгаузенам за баронессой Валли.

Сообщившая это баронесса Ласберг сама недоумевала. По ее расчетам, Валли еще вчера должна была уехать в деревню под надежную охрану дедушки и вдруг сегодня утром прислала Эрне записку с просьбой захватить ее с собой, когда они поедут к Вальтенбергу; следовательно, отъезд был на несколько дней отложен. Но неудовольствие баронессы превратилось в негодование, когда она увидела входящего Герсдорфа. Значит, настоящее свидание! И они осмелились приплести сюда еще и нордгеймских дам, встречаясь, так сказать, под их прикрытием! Это не могло, и не должно было оставаться скрытым от родителей, они сегодня же должны узнать все — и баронесса Ласберг, не имевшая ни малейшего расположения к роли ангела-хранителя, оказала Герсдорфу ледяной прием. Увы, это не произвело на Герсдорфа никакого впечатления, его лицо прямо-таки светилось, и он был необыкновенно оживлен и весел.

Тем временем Эрна, по уговору, подъехала к дому Эрнстгаузенов и послала наверх лакея. Через пять минут появилась Валли; она прыгнула в экипаж и бросилась на шею подруге так бурно, что та в испуге отшатнулась.

— Что с тобой, Валли? — спросила она. — Ты себя не помнишь!

— Я помолвлена! — ликовала Валли. — Я невеста Альберта, и через три месяца свадьба! О, чудный, несравненный дедушка! Я бросилась бы ему на шею, как сейчас тебе, если б только он не был такой противный.

— Твои родители согласились? Так вдруг? Ведь еще несколько дней назад это казалось невозможным.

— Нет ничего невозможного на свете! О, как я молила небо, чтобы Дедушка выкинул какую-нибудь глупость, но что ему придет в голову такая штука, мне и во сне не снилось!

— Да говори же толком! Скажи, наконец, в чем дело, — воскликнула Эрна, с неудовольствием глядя на сияющее счастьем лицо маленькой баронессы.

— Он женился, — выпалила Вали, — женился в семьдесят лет, и теперь он — новобрачный! Умереть можно со смеху! — И она, бросившись в подушки кареты, хохотала до того, что слезы выступили у нее на глазах.

— Старый барон… женился? — переспросила Эрна, не веря своим ушам.

— На какой-то девице из древнего-предревнего рода. Оказывается, все было решено, только дедушка держал это в тайне, потому что боялся сцен с моими родителями. Он для того и приезжал, чтобы взять назад из суда свое завещание, а как только вернулся, то сейчас же женился и все свое состояние отказал жене, и мы не получим ровнешенько ничего, и я больше не «партия»… Подумай только, какое счастье! Папа и твоя мудрая воспитательница составили настоящий заговор! Меня решили упаковать, как почтовую посылку, и отправить по адресу дедушки. Все мои слезы ни к чему не привели, и чемоданы были уже уложены. Вдруг приходит письмо от дедушки с уведомлением о свадьбе. У папы был такой вид, точно его хватил удар, у мамы сделалась истерика, а я протанцевала вокруг своей комнаты и выкинула вещи из чемоданов, потому что о поездке не могло быть и речи. На другое утро у нас в доме царило такое настроение, как будто целых десять громов грянуло. Дедушка попал в немилость, папа и мама вели долгие тайные переговоры, а когда после обеда явился Альберт, его сейчас же приняли.

— И ты чувствовала себя безгранично счастливой — могу себе представить! — вставила Эрна.

— Нет, сначала я была возмущена до глубины души!.. Альберт держал себя невыносимо прозаично, когда просил моей руки! Вместо того чтобы говорить о нашей вечной, безграничной любви и наших уже наполовину разбитых сердцах, он принялся самым точным образом высчитывать моим родителям, что приносит ему практика, сколько он уже заработал и сколько еще надеется заработать. Я была вне себя от этих отвратительных расчетов, разумеется, я опять стояла у замочной скважины и все слышала, — но папа и мама становились все приветливее. Под конец позвали меня, и пошли объятия, растроганные речи и слезы. Я тоже плакала и очень рассердилась на Альберта за то, что он не пролил ни единой слезинки. Дедушке отправили телеграмму — пусть немножко испортит ему медовый месяц, а завтра будет напечатано объявление о нашей помолвке, и через три месяца свадьба!

От избытка блаженства маленькая баронесса опять бросилась на шею подруге. Но в это время экипаж остановился перед виллой Вальтенберга, и для Валли наступил момент великого торжества, которым она насладилась вполне.

Пока хозяин здоровался с Эрной, Герсдорф поспешил навстречу невесте, чем навлек на себя мечущий молнии взгляд баронессы Ласберг.

— Я думала, что вы уже в деревне, баронесса, — сказала она Валли как нельзя более резким тоном.

— О нет, — возразила та с невиннейшей и кротчайшей улыбкой. — Я действительно собиралась съездить к дедушке, но так как он женился…

— Кто? — спросила старуха, думая, что ослышалась.

— Мой дедушка, барон Эрнстгаузен из Франкенштейна. А я тоже помолвлена: позвольте представить вам, баронесса, моего жениха.

Улыбка, с которой Вальтенберг принял это известие, показывала, что он уже знает новость. Зато баронесса Ласберг буквально лишилась языка и только когда кругом посыпались поздравления, овладела собой настолько, чтобы выговорить пожелание счастья; впрочем, оно звучало весьма холодно и церемонно, и было принято молоденькой невестой с самой прелестной злостью. Но Валли не могла долго злиться сегодня, избыток счастья и бьющая через край веселость заставили ее забыть все.

Вследствие этого обстановка стала очень непринужденной и оживленной, хотя на столе и не было «ничего путного ни съесть, ни выпить» по выражению Гронау. В таком же веселом настроении все встали из-за стола, чтобы идти осматривать коллекцию, под которую был отведен весь второй этаж дома.

Когда перед гостями отворилась высокая дверь, им в самом деле показалось, будто их перенесли на ковре-самолете в залитые солнцем, блещущие красками чужие края. Сокровища всех стран и широт были собраны здесь в таком громадном количестве, какое было доступно только человеку, путешествовавшему много лет и располагавшему неограниченными средствами. Однако расстановка этой во многих отношениях бесценной коллекции привела бы в отчаяние человека науки, потому что она не подчинялась никаким правилам, а имела единственную цель — произвести художественный эффект. И он был достигнут вполне.

Настоящие восточные ковры разнообразных рисунков и цветов покрывали стены и драпировали окна и двери. В простенках висело оружие самого странного вида, военное снаряжение различных племен, живущих вдали от всякой культуры, пестрые украшения из перьев, опахала из пальмовых листьев. Рядом с блестящими шелковыми тканями и затканными золотом вуалями располагалась удивительная утварь и посуда, начиная с глиняной кружки для воды и кончая драгоценными кубками из благородных металлов, лежали редкие раковины и подымались исполинские ветки кораллов. Тут на полу расстилалась львиная шкура, там пестрая змея с высунутым жалом выползала из мха у подножия группы растений; стаи птиц, блещущих яркими красками юга, как живые, качались на ветках, а огромный тигр смотрел на вошедших желтыми стеклянными глазами так грозно, точно готовился сделать прыжок. Саид и Джальма в своих живописных одеяниях дополняли эту фантастическую картину.

Вальтенберг был столь же сведущим, как и любезным гидом. Он вел своих гостей из комнаты в комнату, с удовольствием отмечая, что его сокровища вызывают восторг. Само собой выходило, что, давая объяснения, он говорил и об обстоятельствах, при которых приобрел то или другое свое сокровище, и о месте, где это было, и таким образом развертывал перед глазами слушателей картину жизни, пестрой сменой опасностей и удовольствий, походившей на опьяняющую волшебную сказку. То, что он обращался преимущественно к Эрне, было вполне естественно: она одна действительно понимала и чувствовала своеобразный фантастический характер окружающего — он видел это по ее замечаниям. Эльмгорст, очевидно, нарочно не хотел показывать интереса и хранил вежливую, холодную сдержанность, Алиса же и баронесса Ласберг проявляли только поверхностное любопытство, которое всегда возбуждает все необычное.

Герсдорф служил проводником для своей невесты, но это была нелегкая задача, потому что Валли хотела все видеть и всем восхищалась, но видела, в сущности, только своего Альберта и не отпускала его от себя ни на шаг. Она порхала вокруг него, подобно одному из легкокрылых колибри из коллекции, кричала от восторга при виде какого-нибудь незнакомого удивительного предмета, как расшалившийся ребенок, к великому неудовольствию баронессы Ласберг, которая, наконец, почувствовала себя обязанной вмешаться, хотя по опыту знала, как мало это принесет пользы.

— Милая баронесса, мне хотелось бы обратить ваше внимание на то, что и невеста должна соблюдать приличия, — начала она свое поучение в одной из оконных ниш. — Ей следует помнить о своем женском достоинстве, а не показывать всем и каждому, что она вне себя от счастья. Помолвка — это…

— Нечто дивно прекрасное! — перебила ее Вали. — Интересно было бы знать, как держал себя в день помолвки дедушка: хотелось ли ему так же танцевать, как мне?

— Можно подумать, что вы еще совсем дитя, Валли! Посмотрите на Алису: она тоже невеста и тоже всего несколько дней, как стала ею.

Валли с выражением комического ужаса сложила руки.

— Да, но быть такой невестой — не дай Бог! Впрочем, пардон, Алиса совершенно довольна, а господин Эльмгорст ведет себя в высшей степени примерно. Только и слышно: «Что угодно, милая Алиса?», «Как прикажешь, милая Алиса!» Но если бы мой жених высказывал по отношению ко мне такую скучную, холодную учтивость, я сию же минуту вернула бы ему кольцо.

Баронесса Ласберг, вздохнув, отказалась от надежды внушить чувство приличия молодой девушке. Валли стрелой вылетела из ниши и тотчас повисла на руке жениха.

Эльмгорст разговаривал с Гронау, который был представлен ему, как и остальным, в качестве секретаря. Разговор шел, разумеется, о коллекции; указывая на негра и малайца, которые по знаку своего господина подавали то один, то другой предмет, чтобы его могли рассмотреть вблизи, Вольфганг сказал:

— Господин Вальтенберг, кажется, любит чужеземное и в своем ближайшем окружении: он взял себе прислугу из разных широт, да и вы, несмотря на ваше имя и немецкий язык, кажетесь иностранцем.

— Совершенно справедливо, — подтвердил Гронау. — Я не был в Германии двадцать пять лет и уже не думал, что когда-нибудь еще увижу старую Европу. Мы с господином Вальтенбергом встретились в Австралии; этого чернокожего, Саида, мы привезли с собой из турне по Африке, а Джальму нашли всего год назад на Цейлоне, вот отчего он так еще глуп. Теперь нам не хватает китайца с косой и каннибала с островов Тихого океана, тогда зверинец будет полон.

— О вкусах не спорят, — ответил Эльмгорст, пожимая плечами. — Боюсь только, что господин Вальтенберг по всем своим привычкам станет до такой степени чужим родине, что, в конце концов, окажется не в состоянии жить здесь.

— Да мы и не имеем ни малейшего намерения здесь жить, — заявил Гронау с грубой откровенностью. — Мы уедем, как только будет можно.

При последних словах из груди Вольфганга невольно вырвался вздох облегчения.

— Вы, кажется, не особенно высокого мнения о своем отечестве? — заметил он.

— Далеко не высокого. Надо стоять выше национальных предрассудков, говорит господин Вальтенберг, и он прав. Он прочел мне целую лекцию на эту тему, когда я на обратном пути сцепился с хвастунишкой-американцем, осмелившимся ругать Германию.

— И вы с ним из-за этого поссорились?

— В сущности, нет, я только разбил ему нос, — хладнокровно ответил Гронау. — До ссоры дело не дошло, потому что он сию же минуту очутился на полу. Понятно, он вскочил и в ярости побежал к капитану требовать удовлетворения, и капитан явился ко мне с выговором, но получил в ответ несколько немецких грубостей; под конец вмешался господин Вальтенберг и заплатил этому человеку за разбитый нос, а ко мне все на пароходе почувствовали необычайное почтение.

— Да, мне стоило труда замять эту историю, — сказал Вальтенберг, услышавший последние слова. — Если бы американец не удовлетворился деньгами, то за нарушение порядка на судне пришлось бы серьезно поплатиться. Вы вели себя, как рассерженный боевой петух, Гронау, а между тем дело выеденного яйца не стоило. Кому какое дело до чужих мнений? Этот человек отстаивал свою точку зрения, как вы свою, и имел на это полное право.

— Кажется, вы действительно выше «национальных предрассудков», господин Вальтенберг, — сказал Вольфганг с иронией.

— По крайней мере, я считаю честью для себя быть по возможности свободным от них, — прозвучал вполне определенный ответ.

— Есть обстоятельства, когда человек не может и не должен быть от них свободен. Возможно, вы и правы, но я в данном случае на стороне господина Гронау и поступил бы точно так же.

— В самом деле? Удивительно, я менее всего ожидал бы этого от вас. По-моему, вы вряд ли способны позволить себе увлечься. Весь ваш облик дышит такой уверенностью и спокойствием, таким полнейшим самообладанием, что я убежден — вы при любых обстоятельствах хорошо знаете, что делаете. Мы, идеалисты, к сожалению, не таковы, нам следовало бы поучиться у вас.

Слова Вальтенберга звучали вежливо, даже любезно, но Вольфганг почувствовал скрытую в них шпильку и, смерив противника взглядом с головы до ног, произнес:

— Вот как! Вы считаете себя идеалистом?

— Разумеется. Или, может быть, вы причисляете себя к идеалистам?

— Нет, — холодно сказал Вольфганг. — Но я причисляю себя к людям, которые не сносят оскорблений, и в случае надобности докажу это.

Он поднял голову так вызывающе, что Вальтенберг понял необходимость пойти на попятную. Но вся его душа восставала против того, чтобы уступить «карьеристу», и, может быть, разговор принял бы весьма серьезный оборот, если бы не вмешался Герсдорф. Не подозревая, что тут происходит, он совершенно непринужденно обратился к Вольфгангу:

— Я только что узнал, что вы завтра уезжаете. Могу я просить вас передать от меня поклон моему кузену Рейнсфельду?

— С удовольствием. Можно сообщить ему также о вашей помолвке?

— Пожалуйста. Я напишу ему подробно и, возможно, заеду с женой во время свадебного путешествия…

Вальтенберг отошел. Он вовремя вспомнил, что как хозяин дома не должен вызывать ссору со своим гостем, и потому разговор прервался для него чрезвычайно кстати. Но Гронау остался и слышал слова Герсдорфа.

— Виноват, господа! — вмешался он. — Вы упомянули сейчас имя, знакомое мне с детства. Вы говорите об инженере Бенно Рейнсфельде из Эльсгейма?

— Нет, о его сыне, — сказал Герсдорф, немного удивленный, — о молодом враче, товарище господина Эльмгорста.

— А отец?..

— Давно умер, больше двадцати лет назад.

Коричневое лицо Гронау как-то странно передернулось, и он быстро провел рукой по глазам.

— Да, конечно, я и сам мог бы это сообразить. Когда спрашиваешь о ком-нибудь после двадцати пяти лет отсутствия, то должен ожидать, что смерть уже похозяйничала в рядах старых друзей и товарищей. Так Бенно Рейнсфельд умер! Он был лучшим из всех нас и самым даровитым. Но богатства он, верно, не нажил при всем своем таланте изобретателя?

— Разве у него был такой талант? — спросил Герсдорф. — Я никогда не слышал об этом. Во всяком случае, он не достиг известности, потому что умер простым инженером. Его сын пробился в люди исключительно собственными силами, но стал дельным врачом, спросите господина Эльмгорста.

— Даже превосходным врачом, — подтвердил Вольфганг. — Только он слишком скромен, не умеет обратить внимания на себя и свою деятельность.

— Это у него от отца, — сказал Гронау. — Тот всегда оставался на заднем плане и позволял эксплуатировать себя всякому, кому не лень. Царствие ему небесное! Это был самый лучший, верный товарищ, какого только посылала мне судьба…

Тем временем Вальтенберг стоял с Эрной в другом конце зала. Показывая ей редкие кораллы, он спросил:

— Так вам интересно? Я был бы очень счастлив, если бы мои «сокровища», как вы их называете, возбудили нечто большее, чем мимолетный интерес. Может быть, они до известной степени оправдают меня в ваших строгих глазах, в которых я до сих пор читаю упрек. Признайтесь, вы не можете простить всесветному бродяге того, что он стал чужим своей родине?

— Но, по крайней мере, я нашла ему теперь извинение, — ответила Эрна с улыбкой. — В этом сказочном мире, который окружает нас здесь, в самом деле, есть что-то чарующее: невозможно не поддаться его обаянию.

— А между тем это только немые, мертвые свидетели жизни, которая кипит там, вдали, во всей своей никогда не иссякающей полноте. Если бы вы увидели все это живым и на своем месте, то поняли бы, почему я не могу долго выдержать под здешним холодным северным небом, почему меня неудержимо тянет назад, в страны, где светло и тепло. Вы и сами не уехали бы оттуда.

— Может быть. Но может быть и так, что в ваших солнечных странах мною овладела бы тоска по моим холодным родным горам. Однако не будем спорить, решить этот вопрос можно было бы, только попробовав, а я едва ли когда-нибудь попробую. Мы, женщины, не пользуемся безграничной свободой, не можем разъезжать по свету одни, ни о чем не заботясь, как вы.

— Одни! — повторил Эрнст, понижая голос. — Вы могли бы вверить свою охрану человеку, который показал бы вам этот мир, и для которого было бы счастьем ввести вас в царство света и тепла. Может быть, вы вступите в него когда-нибудь об руку… с мужем.

Последнее слово было произнесено так тихо, что Эрна одна могла слышать его. Пораженная, она вопросительно взглянула на собеседника и встретилась с устремленным на нее жгучим, страстным взглядом. Она побледнела и невольно отшатнулась.

— Это в высшей степени неправдоподобно, — проговорила она, — для такой жизни надо иметь природные задатки, а я…

— У вас есть задатки! — перебил Вальтенберг почти бурно. — У вас одной из сотен женщин! Я убежден в этом!

— Неужели вы такой знаток людей? — сдержанно спросила Эрна. — Мы видимся сегодня только второй раз, при таких условиях судить о чужом характере довольно смело.

— Вы правы, фрейлейн, — ответил Вальтенберг обиженно. — В здешнем мире формальностей и церемоний легко ошибиться в суждении о чьем-либо характере. Здесь не признают горячих душевных движений, и пылкое слово, невольно сорвавшееся с языка, считается дерзостью. Здесь на все есть свое время и свои правила… Прошу извинить, я забыл об этом!

Он поклонился и отошел к другим дамам.

Эрна с облегчением перевела дух. Она принимала явное предпочтение хозяина дома без всякой задней мысли, не придавая ему значения и не подозревая о планах дяди. Именно поэтому она не могла сердиться на этого человека, далекого от всяких расчетов. С его стороны, конечно, смело делать такие намеки уже при второй встрече, но они отнюдь не были оскорбительными, а Эрна даже любила все смелое, необычное, все, что не следует принятым правилам и формам. Почему же ее испугало это полупризнание, почему ее охватил такой жгучий страх при мысли, что она действительно может быть поставлена в необходимость дать решительный ответ. Она сама не могла объяснить это себе.

Баронесса Ласберг напомнила, что пора ехать. В самом деле, гости засиделись и начали поспешно прощаться. Последовал обмен приветствиями и выражениями благодарности. Вальтенберг прилагал все усилия, чтобы до последней минуты оставаться любезным хозяином, но ему никак не удавалось справиться с дурным настроением, в которое привело его окончание разговора с Эрной. В его поведении чувствовалась натянутость, когда он провожал гостей, и для него было облегчением, что они, наконец, уезжают. Мрачно посмотрел он вслед отъезжающему экипажу и пошел назад в только что покинутые комнаты.

Вальтенберга глубоко рассердил полученный от Эрны отпор, подействовавший на этого страстного человека, как дыхание ледяного севера, и он искал успокоения в своем возлюбленном Востоке, окружавшем его своей красочной роскошью. Но как будто и здесь остался след от пронесшегося холодного дыхания: все вдруг показалось Эрнсту бесцветным, безжизненным! Это было лишь мертвое подражание действительности.

— Мастер Хрон, что с господином? — спросил Саид, входя с Джальмой через некоторое время в комнату с балконом, чтобы убрать со стола.

— Он хочет быть один, он в очень дурном духе.

— Да, в очень дурном, — подтвердил Джальма, научившийся пока лишь нескольким немецким словам.

Гронау и сам заметил, что Вальтенберг расстроен, но не мог объяснить себе причины, а потому помедлил с ответом. Но он никогда не лез за словом в карман и на этот раз, сам того не подозревая, напал на истину, когда заявил коротко и ясно:

— Это оттого, что он пригласил дам. От них всегда бывают неприятности.

— О! Всегда? — спросил Саид, которому дело казалось не совсем ясно.

— Всегда! — решительно повторил Гронау. — Белые они, черные или коричневые — безразлично: все приносят с собой неприятности, а потому надо обходиться без них и держаться от них подальше. Зарубите это себе носу, повесы вы этакие!

Наступило лето — впрочем, для гор только начало лета, потому что была всего половина июня, но леса и луга уже оделись свежей зеленью, и только снежные вершины стояли в своем белом одеянии, которого никогда не снимали.

Величественная альпийская долина, еще три года тому назад не тронутая людьми, строгая и пустынная, теперь всюду носила следы деятельности человека, вторгшегося сюда с полчищем служащих ему сил. В каменных стенах зияли отверстия туннелей, снизу змеей поднималась тонкая линия железной дороги, которой лес и скалы вынуждены были дать место, а над ущельем висел шедевр всего грандиозного сооружения — Волькенштейнский мост, почти уже законченный и как бы парящий на головокружительной высоте.

Нелегко было провести здесь дорогу, и именно волькенштейнский участок представлял для этой смелой затеи самые большие затруднения. Тщательным образом продуманные планы оказывались ошибочными, вспомогательные средства, на которые рассчитывали с полной уверенностью, не давали желаемого результата, происходили непредвиденные катастрофы, и не раз возникало сомнение в возможности окончания работ.

Но во главе волькенштейнского участка стоял человек, которому это трудное дело было по плечу; его не пугали никакие препятствия, и никакая катастрофа не лишала его мужества. Несмотря ни на что, он подвигался со своими рабочими вперед и шаг за шагом подчинял себе горы.

Железнодорожное общество оценило теперь выбор Нордгейма, против которого сильно возмущались вначале. Мало-помалу Эльмгорст получил почти неограниченную власть и сумел удержать ее в своих руках и пользоваться ею. Главный инженер давно уже давал делу только свое имя; каждая новая мысль, каждое решение исходило от энергичного и талантливого начальника его штаба, то есть Эльмгорста, а с тех пор как последний обручился с дочерью Нордгейма и за ним стояли миллионы, всякая оппозиция смолкла.

От Волькенштейнергофа не осталось и следа; дом был разрушен вскоре после того, как закрыл глаза его владелец, и на том месте, где стояло старое родовое гнездо Тургау, возвышалось теперь внушительное здание, будущая станция, расположенная у самого начала большого моста. До открытия железнодорожной линии в нем временно помещалось техническое бюро, а верхний этаж занимал Эльмгорст. Здесь была, так сказать, главная квартира волькенштейнского участка и, таким образом, центр всей железнодорожной линии.

Вольфганг и тут устроился с комфортом. Высокие, светлые комнаты имели очень уютный вид, особенно рабочий кабинет с темно-зелеными драпировками и коврами, с резной дубовой мебелью и шкафами, полными книг. Из углового окна открывался вид на мост, так что сооружение постоянно находилось перед глазами своего творца.

Эльмгорст сидел у письменного стола и разговаривал с только что пришедшим Бенно Рейнсфельдом. Молодой врач нисколько не изменился, разве только стал еще более неуклюжим и массивным. Сказывалось продолжительное пребывание в захолустном горном местечке, утомительная деревенская практика, оставлявшая ему очень мало свободного времени, и общение исключительно с людьми, не обращавшими никакого внимания на внешность.

Впрочем, в настоящую минуту доктор был в полном параде — на нем был черный сюртук, в котором он щеголял лишь в чрезвычайных случаях и который отстал от моды, по крайней мере, на десять лет. Но и в нем Рейнсфельд выглядел не слишком респектабельно, потому что сюртук сильно стеснял его, гораздо лучше чувствовал он себя в своей серой куртке и войлочной шляпе. Доктор несколько омужичился и, очевидно, сам чувствовал это, потому что с самым сокрушенным видом выслушивал упреки товарища, который, осмотрев его, покачал головой и спросил с раздражением:

— И ты хочешь, чтобы я представил тебя дамам в этом одеянии? Почему ты не надел фрак?

— У меня его нет, здесь он совершенно не нужен. Зато я дал заново вычистить мою старую шляпу и купил в Гейльборне перчатки, — произнес Бенно и вынул из кармана пару исполинских перчаток кричащего желтого цвета.

Эльмгорст, в ужасе вытаращив на них глаза, воскликнул:

— Но, чудак ты этакий, неужели ты собираешься надеть эти чудовища? Ведь перчатки велики тебе!

— Зато совсем новые и такого красивого желтого цвета! — обиженно возразил Бенно, так как рассчитывал, что эта принадлежность туалета, на приобретение которой он решился лишь после долгих колебаний, непременно заслужит одобрение.

— Ты будешь представлять у Нордгеймов весьма интересную фигуру! — сказал Эльмгорст, пожимая плечами. — Просто не знаю, как и быть с тобой!

— Вольф… неужели нельзя обойтись без этого визита?

— Нельзя, Бенно. Я хочу, чтобы ты лечил Алису, пока она здесь, потому что меня серьезно беспокоит ее болезненность. У нее перебывали всевозможные врачи Гейльборна и столицы, но каждый ставил новый диагноз, а помочь ни один не смог. Ты знаешь, как я доверяю твоей профессиональной проницательности, и не откажешь мне в этой дружеской услуге.

— Конечно, не откажу, но ведь ты знаешь, почему мне неприятно вступать в сношения с Нордгеймом.

— Неужели из-за той его ссоры с твоим отцом? Кто станет вспоминать об этом через двадцать лет? До сих пор я, как ты просил, избегал упоминать там твое имя, но теперь, когда мне нужно, чтобы ты помог моей невесте, волей-неволей должен представить тебя. Впрочем, сегодня вы даже не встретитесь с моим тестем: он собирался уехать утром. Признайся, Бенно, истинная причина вовсе не в этом: ты просто боишься дамского общества, потому что привык к своей деревенской практике.

Рейнсфельд ничего не возразил и только глубоко вздохнул.

— Такая жизнь, в конце концов, совсем засосет тебя, — продолжал Вольфганг. — Уже целых пять лет ты сидишь в этой жалкой деревушке и возишься с практикой, которая требует от тебя неслыханного напряжения сил, а приносит самый скудный заработок. Пожалуй, ты и всю жизнь просидишь здесь единственно потому, что у тебя недостает мужества протянуть руку, когда тебе представляется что-нибудь получше. Как только ты выдерживаешь в такой обстановке?

— Да, моя квартира действительно немножко отличается от твоих салонов, но, видишь ли, надо по одежке протягивать ножки, а моя одежка коротковата. У тебя всегда были замашки миллионера, ты еще юнцом дал себе слово сделаться им и, надо отдать тебе справедливость, умеешь ловить случай.

Эльмгорст, нахмурившись, ответил с раздражением:

— Вечно и всюду намеки на богатство Нордгейма! Право, можно подумать, будто все мое значение единственно в том, что я — жених его дочери. Неужели сам по себе я ничего не значу?

— Что это тебе пришло в голову, Вольф? — с удивлением взглянул на него врач. — Ты знаешь, что я от души рад твоему счастью. Ты становишься удивительно щепетилен, как только речь заходит об этом, а между тем имеешь полное основание гордиться: уж если кто достиг своей цели быстро и блистательно, так это ты.

На письменном столе Вольфганга стоял портрет Алисы. Он был похож, но далеко не льстил ей, потому что нежные, мягкие черты ее лица расплылись на фотографии, а глаза были почти лишены выражения. Эта девушка в чересчур богатом туалете производила впечатление нервной, разочарованной дамы, каких немало в большом свете. Казалось, доктор Рейнсфельд был именно такого мнения; он взглянул на портрет, потом на товарища и сухо заметил:

— Но счастлив ты от этого не стал.

— Почему? Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, чего ты кипятишься? Я не знаю, в чем дело, но ты переменился в последние месяцы. Когда я получил из города известие о твоей помолвке, то думал, что ты вернешься сияющий, потому что твои мечты осуществились, а ты все время серьезен, не в духе и раздражителен в высшей степени, тогда как прежде отличался спокойствием и рассудительностью. Что с тобой? Если бы в твоей помолвке играло роль сердце, то я подумал бы, что здесь что-нибудь не в порядке, но…

— У меня нет сердца, ты достаточно часто говоришь мне это, — с горечью перебил его Вольфганг.

— Да, у тебя есть только честолюбие, больше ничего, — серьезно сказал Бенно.

— Не начинай проповеди, Бенно! Ты знаешь, что мы расходимся в этом пункте. Ты всегда был и будешь…

— Экзальтированным идеалистом, готовым скорее есть со своей возлюбленной сухой хлеб, чем разъезжать в экипаже рядом с супругой-аристократкой. Уж я от природы такой непрактичный, и пока у меня даже хлеба не хватит на двоих, так что счастье мое, что у меня нет возлюбленной.

— Пора идти, — сказал Вольфганг, желая прекратить этот разговор, — Алиса ждет меня в двенадцать. Сделай одолжение, последи за собой хоть немножко. Я думаю, что ты и поклониться-то как следует не умеешь.

— С моими пациентами мне в этом и надобности нет, — упрямо ответил Бенно. — Они довольны и тем, что я помогаю им без поклонов; если же я осрамлю тебя перед твоей знатной невестой, то ты сам виноват: зачем тащишь меня к ней, как овцу на заклание? Надеюсь, по крайней мере, что хоть фрейлен фон Тургау приехала вместе с ней?

— Да.

— Может быть, и она стала важной дамой?

— В твоем понимании — разумеется.

Эти сухие ответы звучали далеко не утешительно для бедного доктора, но он не осмелился сопротивляться, так как привык, чтобы товарищ командовал им. Поэтому он взял со стола свою «заново вычищенную» шляпу и, принимаясь натягивать желтые перчатки, покорно проговорил:

— Ну, что же! Уж если нельзя иначе, так и быть, пойдем, благословясь!

Несколько выше железнодорожной линии, на расстоянии получаса ходьбы от будущей станции, стояла новая вилла Нордгейма, к которой вела специально проложенная удобная дорога. Дом был выстроен в обычном для этой горной местности стиле и гармонировал с окружающей природой, но, несмотря на наружную простоту, как нельзя лучше отвечал требованиям Нордгеймов. Местоположение было выбрано превосходно, отсюда открывался вид на самую красивую часть горного хребта. Луг, окружавший дом, был превращен в цветник, а ближайший лес — в небольшой природный парк. Все это стоило большого труда и невероятных издержек, но Нордгейм не останавливался перед расходами, когда затевал что-нибудь, и предоставил архитектору неограниченные полномочия. И Эльмгорст действительно создал маленький шедевр из горного замка, предназначавшегося в приданое его невесте.

Во внутреннем убранстве о простоте уже не заботились. В вестибюль и на лестницы свет проникал сквозь стекла, покрытые драгоценной живописью; устланная коврами лестница вела в длинную анфиладу комнат, которые мало чем уступали в роскоши и комфорте салонам в городском доме Нордгейма. Это были прелестные гнездышки, и из каждого открывался восхитительный вид.

Нордгейм прибыл с семьей в свои новые владения несколько дней назад. Алиса, которой доктора рекомендовали горный воздух, должна была провести здесь два летних месяца. Сам Нордгейм приехал лишь ненадолго для осмотра работ на линии и только остановился на вилле, вместо Гейльборна, где останавливался прежде. В настоящее время дела снова отзывали его в город. Он уехал бы еще утром, но получил письма, требовавшие немедленного ответа, и это задержало его на несколько часов. Экипаж уже подали, однако Нордгейм зашел еще к племяннице, с которой хотел поговорить до отъезда.

Комната Эрны находилась в верхнем этаже; дверь на веранду была отворена, и перед ней, растянувшись на солнышке, лежал Грейф. Собака была по существу единственным, что она взяла с собой из родного дома, но зато это единственное она отстаивала со всей страстностью своей натуры против дяди и баронессы Ласберг, не желавших терпеть в доме эту «несносную тварь». Собака осталась, но после бурной сцены: Эрна решительно отказывалась покинуть дом, если ей не позволят взять с собой Грейфа, и Нордгейм уступил, наконец, с условием, чтобы собака не показывалась в комнатах, занимаемых семьей. И Грейф никогда не показывался в них.

Очевидно, что-то необыкновенное привело Нордгейма к Эрне, потому что вообще у него не было свободного времени для семьи, члены ее видели его всегда только за обедом и то, если он не был в отъезде, а уезжал он часто на несколько дней или недель. Даже к дочери он относился очень холодно, а с племянницей обращался совсем как с чужой. Он жил исключительно своей деятельностью, все другое, и семейные отношения в том числе, имело для него второстепенное значение. Он был уже в дорожном пальто и заговорил, не садясь, вскользь, точно мимоходом:

— Я хотел сказать тебе, Эрна, что час назад получил письмо от Вальтенберга. Он приехал вчера в Гейльборн и собирается провести здесь несколько недель; вероятно, завтра он сделает вам визит.

Девушка приняла это известие равнодушно и спокойно ответила:

— Да? Так я предупрежу Алису и баронессу.

— Баронесса уже знает и сумеет оказать гостю должное внимание, но я желаю, чтобы он встретил это внимание и… с твоей стороны. Слышишь, Эрна?

— Я никак не думала, дядя, чтобы меня можно было упрекнуть в недостатке внимания к твоему гостю.

— К моему гостю? Как будто ты не знаешь, что привлекает его в наш дом, и что привело его теперь в Гейльборн. Он хочет получить, наконец, решительный ответ, и я не могу ставить ему в упрек то, что ему надоела игра, которую ведут с ним уже несколько месяцев.

— Я никогда не играла с Вальтенбергом, — холодно сказала Эрна. — Я только нашла нужным указать ему известные границы, потому что он, кажется, держится мнения, что если ему чего-нибудь захочется, то стоит только протянуть руку.

— Ну, об этом мы не будем спорить, потому что ты со своей холодной сдержанностью, кажется, попала как раз на истинный путь. Мужчины вроде Вальтенберга возводят положительно в культ свою свободу, и семейные отношения считают оковами; с ними и обращаться надо особенно: предупредительность, может быть, охладила бы его, а то, в чем ему как будто отказывают, раздражает его желание.

Глаза девушки блеснули неудовольствием:

— Это — твои соображения, дядя, а не мои!

— Все равно, лишь бы они были верны, — сказал Нордгейм. — До сих пор я не вмешивался, так как видел, что выбранная тобой дорога все же ведет к цели, но теперь желаю, чтобы ты не откладывала дольше объяснения. Я не сомневаюсь, что твой ответ…

— Будет, пожалуй, не такой, какой он желает.

Нордгейм зорко взглянул на племянницу.

— Что ты хочешь сказать? Уж не пришла ли тебе в голову безумная фантазия отказать ему?

Эрна молчала, но на ее лице выступило выражение непреодолимого упорства, которое уже замечалось у нее, когда она была еще шестнадцатилетней девочкой. Очевидно, Нордгейму было знакомо, чего следовало ожидать от этого, и он сердито нахмурился.

— Эрна, я требую, чтобы ты не ставила лишних препятствий серьезному и хорошо обдуманному мною плану. Дело идет о твоем браке с человеком…

— Которого я не люблю! — пылко перебила девушка.

— Так я и думал, что за этим кроется все та же экзальтированность! Любовь! Так называемые браки по любви всегда кончаются разочарованием. Брак должен иметь более разумное основание. Алиса дает тебе в этом пример. Ты думаешь, может быть, что ею руководило романтическое чувство при помолвке или что оно играло какую-нибудь роль у Вольфганга?

— О, нет! У него ни в коем случае! — сказала Эрна с нескрываемым презрением.

— Что в твоих глазах, разумеется, преступление. И, тем не менее, я вручаю ему будущность дочери и убежден, что он будет хорошим мужем. Вообще я не выбрал бы в зятья романтика. Вальтенберг может позволить себе такую роскошь: у него есть на это средства. В сущности, вы в высшей степени походите друг на друга, и потому я не понимаю, что ты имеешь против него.

— То, что он эгоист! Он живет только для себя, для того чтобы наслаждаться жизнью. Он не знает ни родины, ни призвания, ни обязанностей, ни честолюбия и не хочет их знать, потому что это помешало бы ему наслаждаться. У такого человека никогда не будет стремления ни к чему серьезному, нет и будущности. И любить женщину он не может, потому что любит одного себя.

— Но он предлагает тебе руку, а это главное. Если ты требуешь от мужа лишь честолюбия и энергии, то тебе следовало бы выйти за Вольфганга. У него есть будущее, за это я тебе ручаюсь.

Эрна вздрогнула, но почти резко воскликнула:

— Уволь меня от таких шуток, дядя!

— Я вовсе не расположен шутить, но, к слову сказать, твое отношение к Вольфгангу уж слишком неприязненно, и вообще ваше обращение друг с другом не особенно приятно для окружающих. Я серьезно прошу тебя переменить свой резкий тон с ним. Однако вернемся к главной теме нашего разговора! Ты, кажется, воображаешь, что можешь выбирать между многочисленными поклонниками, пока не найдешь человека, отвечающего твоему идеалу. Мне очень жаль, что я вынужден вывести тебя из этого заблуждения, но выбирать тебе не из кого; за бедной девушкой, если она красива, ухаживают, у нее могут быть поклонники, но на ней обычно не женятся, потому что мужчины умеют рассчитывать. Ты получаешь теперь первое предложение, и, по всей вероятности, оно останется единственным. Кроме того, это — блестящая партия, на которую ты даже не могла надеяться. Все говорит за то, чтобы ухватиться за нее.

Было что-то невероятно бессердечное и оскорбительное в том, как Нордгейм доказывал племяннице, что при всей своей красоте она из-за бедности не имеет права рассчитывать на то, что ее полюбят и выберут в жены. Эрна побледнела, губы у нее задрожали, но на лице можно было прочесть все, что угодно, только не уступчивость.

— А если я не ухвачусь? — медленно спросила она.

— То бери на себя и последствия. Если ты не выйдешь замуж, твое положение будет незавидно. Алиса, как тебе известно, выходит в будущем году.

— И в том же году я буду совершеннолетней и свободной!

— Свободной! Как торжественно это звучит! Значит, ты чувствуешь себя связанной в моем доме, где тебя приняли как дочь? Или ты рассчитываешь на отцовское наследство? Это — нищенские гроши, а ты привыкла к прихотям знатной девушки.

— Я жила с отцом в самой простой обстановке, — возразила Эрна, — и мы были счастливы. В твоем доме я никогда не была счастлива.

— Да, ты — истая дочь своего отца: он тоже предпочел поселиться в крестьянской усадьбе, вместо того чтобы, пользуясь преимуществами своего древнего имени, сделать карьеру в свете. Вальтенберг предлагает тебе желанную свободу, став его женой, ты получишь богатство и положение в обществе; он будет исполнять каждое твое желание, каждый каприз, если ты сумеешь взять его в руки. Я в последний раз требую, чтобы ты взглянула на дело разумно. Если же ты этого не сделаешь, между нами все будет кончено: я не терплю эксцентричности, которая, кажется, составляет наследственную черту рода Тургау! — Нордгейм повернулся, чтобы уйти, но у дверей остановился и сказал ледяным тоном, не терпящим возражения: — Я твердо надеюсь, что, вернувшись, найду тебя невестой. Прощай!

Он ушел, и через несколько минут послышался стук отъезжавшего экипажа.

Эрна бросилась в кресло. Разговор взволновал ее гораздо сильнее, чем она хотела показать этому холодному человеку, смотревшему на ее замужество единственно с точки зрения выгодной аферы.

«Невестой»! Это слово, обычно так волшебно звучащее для каждой девушки, внушало ей ужас, а между тем ее любил человек, единственный человек, который не спрашивал, богата она или бедна, который хотел увести ее из этого дома, где всем заправляли деньги, увести далеко отсюда, в мир свободы и красоты. Но, может быть, она еще могла бы полюбить его, может быть, он был достоин любви? Неужели невозможно было преодолеть себя!

В мучительной внутренней борьбе Эрна закрыла лицо руками и вдруг почувствовала чье-то ласковое прикосновение: это Грейф незаметно вошел в комнату и остановился перед нею. Он положил свою мощную голову на колени хозяйки и вопросительно смотрел на нее своими выразительными глазами, точно сочувствовал ей. Она взглянула на него: эта собака составляла все, что осталось ей от счастливой поры юности, проведенной в горах вместе с отцом, который любил ее до обожания. Теперь он уже давно лежал в могиле, старый, дорогой родной дом исчез с лица земли, а его единственная дочь жила в чужом доме и всем чужая, несмотря на узы родства.

Эрна зарыдала, обеими руками обвила шею собаки и, нагнувшись к ней, прошептала:

— О Грейф, если бы мы жили с тобой по-прежнему в старом Волькенштейнергофе, если бы эти чужие люди никогда не приходили! Они принесли с собой твоему хозяину смерть, а мне — хуже, чем смерть!

Экипаж Нордгейма уже катился вниз по горному шоссе, когда Эльмгорст и Рейнсфельд вышли из станционного здания и направились к вилле. Будущий зять, разумеется, не нуждался в докладе и сейчас же повел друга к своей невесте. Доктор, чувствовавший смущение уже от одного ожидания этого визита, теперь был окончательно подавлен непривычной обстановкой.

Он стоял на мягком ковре, заглушавшем шум шагов, посредине комнаты, производившей на него впечатление сказочного дворца. Белые занавеси на окнах были спущены, и в маленькой комнате царил полумрак, отчего она казалась еще красивее и уютнее со своими светло-серыми обоями, обитой матово-голубым шелком мебелью и такими же портьерами. Все здесь было светло, нежно, воздушно, как в царстве эльфов.

Но Бенно не привык иметь дело с эльфами, он споткнулся о ковер, уронил шляпу, наклонился, чтобы поднять ее, и, выпрямляясь, толкнул столик; однако Вольфганг, к счастью, успел подхватить и уберечь тот от падения. Молча и покорно снес Рейнсфельд неизбежную церемонию представления, сделал в высшей степени неловкий поклон, когда же, в довершение всего, увидел перед собой еще и холодную, строгую физиономию баронессы фон Ласберг, с очевидным изумлением оглядывавшей эту «личность», то совсем растерялся.

Эльмгорст нахмурился: он все-таки не думал, что дело будет так плохо, но, раз начав его, надо было кончить. Поэтому он, по возможности, сократил представление, к великому облегчению бедняги Бенно, казавшегося действительно жалкой фигурой в своем старомодном сюртуке. Он судорожно сжимал «заново вычищенную» шляпу в руках, украшенных злосчастными желтыми чудовищами; они были, по крайней мере, на два номера больше, чем следовало, и буквально болтались на его руках. Вольфганг, подводя его к невесте, произнес:

— Ты обещала мне, милая Алиса, доверить свое лечение доктору Рейнсфельду, я привел его, вот он! Ты знаешь, как беспокоит меня твое здоровье.

В его тоне в самом деле слышались озабоченность и внимание, но в нем не было и следа нежности. Рейнсфельд, потрясенный аристократическим видом баронессы, не посмел даже отвесить поклон молодой миллионерше, полагая, что она должна быть еще важнее и высокомернее. Он стоял с видом жертвенной овцы, приведенной на заклание, как вдруг услышал тихий, удивительно кроткий голос:

— Очень рада вас видеть. Вольфганг много говорил мне о вас.

Бенно в крайнем изумлении взглянул на нее и встретился с большими карими глазами, смотревшими на него с некоторым удивлением, но без малейшей насмешки. В голове его еще оставался образ дамы в атласе и кружевах, которую он видел на портрете и которая казалась там такой неприступной; здесь же перед ним была тонкая, нежная фигурка девушки в белом, воздушном утреннем платье, со светло-русыми, лишь едва подколотыми, волосами, с бледным милым личиком, выражавшим усталость, но никак не разочарованность и не высокомерие. Рейнсфельд положительно растерялся и начал бормотать что-то о великой чести, об огромном удовольствии, но, разумеется, на второй же фразе безнадежно запутался.

Вольфганг пришел на помощь другу и перевел разговор на цель их посещения. Он хотел дать случай Рейнсфельду, который у постели больного держал себя весьма уверенно, показать себя в роли врача. Однако сегодня Бенно как будто отрекся от всех своих привычек: он предлагал вопросы так робко и боязливо, точно смотрел как на незаслуженную милость на то, что ему отвечают, запинался, краснел, как молодая девушка, и, что всего хуже, сам сознавал, до какой степени неприлично ведет себя. Это лишало его остатков самообладания: он сидел удрученный и бросал на молодую девушку такие горестные взгляды, будто просил прощения в том, что утруждает ее своим присутствием.

Благодаря ли этим умоляющим о помощи взглядам или же по-детски чистосердечному выражению его голубых глаз, только Алиса вдруг выпрямилась и сказала ласково и ободряюще:

— Едва ли возможно при первом же визите составить правильное представление о моем состоянии, но вы можете быть уверены, что я вполне доверяю другу моего жениха.

Она протянула Рейнсфельду руку, и тот нерешительно взял ее. Узенькая беленькая рука лежала на его ладони, нежная и легкая, как лепесток цветка; он смотрел на нее так робко и благоговейно, точно малейшее прикосновение могло причинить ей вред, и вдруг горячо заговорил:

— Благодарю вас, о, благодарю вас!

У баронессы сделалось такое лицо, точно она сомневалась в состоянии умственных способностей этого доктора, который споткнулся при входе в комнату, еле мог выговорить несколько слов в разговоре, а теперь вдруг ни с того ни с сего рассыпался в благодарностях. И этого человека Эльмгорст звал другом, и Алиса как будто была совершенно согласна с ним! Старуха с негодованием покачала головой и заметила холодно, укоризненно:

— Обычно ты очень сдержанна в выражении своего доверия, милая Алиса.

— Тем более радует меня то, что на этот раз она делает исключение, — довольно энергично вмешался Вольфганг. — Ты не пожалеешь об этом, Алиса. Ручаюсь тебе, что Бенно по своим познаниям и опытности с полным правом может быть поставлен рядом со многими из своих знаменитых коллег. Я постоянно воюю с ним из-за того, что он не хочет избрать себе другое поле деятельности. Сколько лет уже он жертвует собой здешней практике, когда же представляется возможность получить место получше, не берет его. Например, в прошлом году он упустил очень выгодное предложение: из-за нескольких больных крестьянских ребятишек, которых он тогда лечил, не отправил вовремя прошения, а потом уже было поздно.

— Ах, вот почему, — сказала Алиса вполголоса, и взгляд ее опять остановился на молодом докторе, сидевшем с таким убитым видом, точно его уличили в тяжком преступлении.

— Значит, вы имеете практику также и среди горных жителей? — спросила баронесса. — Неужели вы ездите по этим разбросанным на далекое расстояние усадьбам?

— Нет, я хожу пешком, — простодушно объяснил Рейнсфельд. — В последние годы мне пришлось купить себе маленькую горную лошадку, чтобы ездить в более отдаленные места, обычно же я хожу пешком.

Дама кашлянула и бросила многозначительный взгляд на Эльмгорста, вздумавшего поручить лечение своей невесты какому-то мужицкому доктору; теперь последний уже окончательно упал в ее глазах. Вольфганг понял ее взгляд и сказал, улыбаясь иронически:

— Да, он ходит пешком, а вернувшись домой в бурю и в метель, садится за работу и пишет научное сочинение, которое когда-нибудь еще прославит его. Но этого никто не должен знать, я и сам открыл это случайно.

— Вольф, прошу тебя! — запротестовал Бенно с таким безграничным смятением, что Эльмгорст счел необходимым освободить его от тягостного положения и, сказав, что друг должен идти к больному, дал ему, таким образом, предлог проститься.

Новая трудная задача для бедного доктора! Он справился с ней, как, это он и сам не мог бы сказать; он знал только, что нежная беленькая рука опять была протянута ему, а большие карие глаза смотрели на него почти с состраданием. Потом Эльмгорст подхватил его под руку, счастливо пробуксировал между цветами и статуэтками, и дверь между ними и царством эльфов закрылась. Только в передней к Рейнсфельду вернулось сознание, и он, робко подняв глаза, спросил:

— Вольф… кажется, очень плохо получилось?

— Из рук вон! — сказал Эльмгорст с досадой.

— Я же предупреждал тебя!.. У меня нет никаких манер! — сокрушенно проговорил Бенно.

— Но ведь тебе уже тридцать лет, ты — врач и умеешь держать себя с пациентами очень энергично, сегодня же ты стоял, точно школьник, не выучивший урока!

Эльмгорст принялся отчитывать товарища, а тот покорно сносил его брань; только когда ему стали самым настойчивым образом внушать, чтобы на следующий раз он держал себя разумнее и отбросил смешную застенчивость, он не то испуганно, не то обрадованно спросил:

— Так я могу еще раз прийти?

— Право, не знаю, Бенно, что мне и думать о тебе! Ведь я просил тебя лечить мою невесту, и, разумеется, это дело решенное.

— Но старая дама отнеслась ко мне очень немилостиво, я видел это, — возразил Бенно убитым голосом. — Я боюсь, что фрейлейн Нордгейм тоже думает…

Он замялся и потупился.

— Я не имею обыкновения спрашивать у баронессы Ласберг позволения, когда предпринимаю что-нибудь, касающееся моей невесты, — очень решительно заявил Вольфганг. — Я с самого начала обеспечил себе влияние на Алису. Я так хочу — значит, она будет лечиться у тебя.

Бенно как-то особенно поглядел на него и сказал вполголоса:

— Собственно говоря, Вольф, ты не заслуживаешь своего счастья.

— Почему? Уж не потому ли, что я с самого начала беру в руки руль? Ты не понимаешь этого, Бенно. Тот, кто, как я, вступает без гроша за душой в семью, подобную нордгеймовской, должен или командовать, или играть самую приниженную роль. Я предпочитаю командовать.

— Ты — чудовище, если можешь говорить о том, чтобы командовать таким нежным существом! — гневно воскликнул Бенно.

— Ну, речь идет, разумеется, не об Алисе, у нее в высшей степени кроткий характер, и она привыкла подчиняться чужой воле; я забочусь только о том, чтобы эта воля была исключительно моей. Нечего смотреть на меня так сердито! Я не буду тиранить жену. Я знаю, что ее нужно очень щадить и беречь, то и другое она всегда найдет у меня.

— Да, потому что она принесет тебе миллионы, — с горечью пробормотал Бенно, собираясь уйти, но Эльмгорст удержал его.

— Каково же твое мнение насчет Алисы?

— В настоящую минуту я еще не могу сказать ничего определенного. По-видимому, у нее серьезное расстройство нервной системы, но мне нужно некоторое время для наблюдения.

— Наблюдай, сколько угодно. Так до свиданья!

— Прощай! — коротко сказал Бенно.

Вольфганг вернулся к невесте, а доктор вышел из виллы, крупным шагом пошел вниз с горы и, лишь пройдя довольно значительное расстояние, остановился и оглянулся. Там находилось царство эльфов, и, конечно, там теперь смеялись и шутили над забавным, неуклюжим малым, который каждым своим движением, каждым словом показывал, что ему не место в салоне. Взор Бенно невольно обратился на перчатки, которые всего час назад казались ему верхом изящества, и вдруг, охваченный внезапной яростью, он сорвал с рук ни в чем не повинные желтые «чудовища» и швырнул их в сосновую чащу. Он почувствовал желание отправить туда же и шляпу, но вовремя сообразил, что не может же он таким образом расстаться со всей своей одеждой.

— Ты тут не виновата, старушка! — грустно проговорил он, глядя на свой почтенный головной убор. — У меня нет манер, в этом мое несчастье… Будет ли она тоже смеяться?

Кто подразумевался под словом «она» — осталось нерешенным, но Рейнсфельд чувствовал себя в эту минуту несчастнейшим человеком во всех окрестных горах. Сознание, что у него нет манер, угнетало его, пригибало к земле.

Иванов день, день древних народных легенд, которому предшествует таинственная ночь, когда погребенные в земле клады выходят на поверхность и манят к себе, когда пробуждаются дремлющие волшебные чары и весь мир горных сказок и духов оживает и проявляет невидимую, но могучую деятельность… Народ не забыл древнего праздника в честь летнего поворота солнца, и сага по-прежнему окутывает своей дымкой этот священный день, когда солнце достигает высшей точки, земля блистает в расцвете красоты и вся природа живет полной жизнью.

В окрестностях Волькенштейна это был один из самых больших праздников в году. Население уединенной, мало кому известной альпийской долины держалось своих нравов и обычаев и не менее крепко — своих суеверий. Здесь еще неограниченно царила фея Альп, для большинства она еще собственной персоной восседала на троне на окутанной облаками вершине Волькенштейна, и костры, всюду загоравшиеся накануне Иванова дня, имели таинственную связь с этой внушавшей страх повелительницей гор. В памяти народа не сохранилось ни древнеязыческое значение Ивановых огней, ни христианская легенда о них, но в своем суеверии они связывали огонь непосредственно со своими все еще живыми для них горными сагами.

Ясный, теплый июньский день догорал. Солнце уже зашло, только на самых высоких вершинах еще лежал легкий красноватый отблеск, все другие были окутаны прозрачным голубым туманом, а в долинах уже ложились ночные тени.

Высоко над лесом, окружавшим подножие Волькенштейна, расстилался обширный зеленый луг с маленькой пастушьей хижиной. Обычно здесь было пусто и безлюдно, туристы редко взбирались сюда, так как Волькенштейн считался неприступным, но сегодня здесь царило необыкновенное оживление. На лугу был сложен большой костер; исполинские поленья, сухие ветки, вырванные из земли корни — все было навалено в кучу. Иванов костер на Волькенштейне всегда бывал очень мощным и далеко бросал свой свет: ведь он горел перед древним сказочным троном гор, у ног самой феи Альп.

Вокруг костра собрались горцы, большей частью пастухи и дровосеки, а между ними девушки с соседних горных пастбищ, все рослый, загорелый народ, живущий тут на высоте и в бурю, и в солнечный зной и только осенью спускающийся в долину. Здесь царило простое, грубоватое веселье, хохот и радостные возгласы не умолкали. Эти люди, в однообразной жизни которых развлечения были редкостью, сделали из старинного народного обычая веселый праздник.

Сегодня, однако, они были не только в своей компании: на лугу присутствовала небольшая группа зрителей, расположившихся в стороне, на зеленом пригорке. Горцы не привыкли к этому и при других обстоятельствах были бы даже недовольны, ибо в такой праздник считали себя неограниченными господами на своей земле; но девушка, сидевшая на мшистом камне, не была чужой для них, так же как и большая, похожая на льва, собака, лежавшая у ее ног. И та, и другая долго жили среди них в старом Волькенштейнергофе. Правда, резвая, веселая девочка превратилась в барышню и жила теперь в роскошной вилле, казавшейся простым поселянам волшебным замком; но все-таки она пришла к ним наверх, как прежде, и болтала с ними на их диалекте, и никому не приходило в голову смотреть на нее, как на чужую.

Кроме того, с ней пришел Зепп, который десять лет служил у барона Тургау и вел его маленькое хозяйство, а двое мужчин, сопровождавших барышню, благодаря своим смуглым, загорелым лицам не походили на городских жителей. Один, имевший вид подчиненного, введенный в общество горцев Зеппом, через десять минут стал уже своим среди них; он отлично понимал их диалект и не оставался в долгу, когда они обращались к нему с шутками и вопросами. Другой, очевидно, важный господин с черными волосами и густыми черными бровями, держался исключительно в обществе Эрны. В эту минуту он наклонился к ней и озабоченно спросил:

— Вы устали? Вы ни разу не отдыхали во всю дорогу.

— О, нет! Я еще не настолько разучилась карабкаться по горам, чтобы устать, поднявшись сюда. В прежние годы я взбиралась гораздо выше, к большому неудовольствию Грейфа, который каждый раз должен был оставаться здесь, пока я отправлялась дальше на скалы; он еще прекрасно помнит это место.

— Я удивлялся, как легко и уверенно вы идете в гору! — сказал Вальтенберг. — Думаю, вы шутя перенесли бы усталость и неудобства самого серьезного путешествия, которые другим дамам не по силам. Я горжусь тем, что мне досталась роль вашего кавалера в этой экскурсии на огни Ивановой ночи.

— Иначе мне едва ли разрешили бы ее. Баронесса Ласберг пришла в ужас от одной мысли об экскурсии в горы на всю ночь, а Алиса вообще не может позволить себе такую утомительную прогулку. Правда, Зепп уже давно предлагал проводить меня, но ему недостаточно доверяют, хотя он прожил у нас в доме десять лет.

— Вас не пускали? — с удивлением спросил Вальтенберг. — Неужели вы позволяете опекать себя в подобных обстоятельствах?

Эрна промолчала, она помнила, какая сцена разыгралась, когда она выразила свое желание. Баронесса Ласберг была вне себя от «эксцентричной и неприличной идеи» идти поздно вечером в компанию крестьян и смотреть на их грубые развлечения. К счастью, после полудня из Гейльборна приехал Вальтенберг со своим секретарем и вызвался быть провожатым и защитником Эрны, а так как он уже считался в доме Нордгейма ее будущим мужем, то ему доверили этот пост, который не решались поручить старику Зеппу. Вальтенберг собирался продолжать расспросы, но тут подошел какой-то человек и полуробко, полуфамильярно проговорил:

— Здравствуйте, фрейлейн! Добро пожаловать в родные горы!

— Доктор Рейнсфельд! — воскликнула Эрна с радостным изумлением и протянула ему руку с той же непринужденной доверчивостью, как прежде, когда еще подростком бежала ему навстречу при его появлении в доме ее отца.

В первое мгновение Бенно почти растерялся от такого приема, но потом лицо его озарилось светлой радостью, и он так же сердечно пожал протянутую ему руку. В эту минуту между ними протиснулся кто-то: Грейф не забыл старого друга и принялся приветствовать его с самой бурной радостью.

— Я не видела вас вчера, когда вы были у нас в доме, — сказала Эрна. — Я узнала об этом, только когда вы уже ушли.

— А я не посмел спросить о вас, — признался Бенно. — Я не знал, будет ли вам приятно напоминание о нашем знакомстве.

— Неужели вы в самом деле сомневались в этом?

В голосе девушки слышался упрек, но Рейнсфельд, казалось, обрадовался этому упреку и смотрел на Эрну сияющими глазами. Он видел, правда, что она стала гораздо более красивой, серьезной, но не чужой ему, и с ней он не чувствовал той робости и смущения, которые заставили его вчера так поглупеть и онеметь.

— Я так боялся, что увижу вас важной дамой, — откровенно сказал он. — Вы не стали ею, слава Богу!

Эта немножко неловкая фраза была сказана так от души, что Эрна расхохоталась прежним веселым детским смехом.

Вальтенберг сначала с удивлением смотрел на их дружескую встречу и окинул Рейнсфельда недобрым взглядом; но, очевидно, осмотр дал благоприятные результаты. Этот доктор в куртке и войлочной шляпе, с неловкими, наивными манерами был неопасным человеком, и именно непринужденность его обращения с Эрной служила лучшим доказательством того, что здесь дело шло только о невинной дружбе детских лет. А потому Вальтенберг очень любезно отнесся к Рейнсфельду, когда тот был представлен ему.

— Мы только что пришли, — сказал Рейнсфельд после обычных приветствий, — и сперва совершенно не заметили вас среди веселой сутолоки на лугу. Однако куда это девался Вольфганг? Я привел с собой вашего будущего родственника, фрейлейн. Вольфганг, куда ты запропастился?

Звать было излишне: Эльмгорст стоял в каких-нибудь пятидесяти шагах, не сводя глаз с их группы. Очевидно, он не хотел подходить и только теперь приблизился медленными шагами, причем Бенно не мог не удивиться тому, как холодно поздоровались «родственники». Вольфганг церемонно поклонился, а Эрна вдруг стала так холодна и сдержанна, точно эта встреча была ей менее всего желательна.

— Я думала, вы сегодня будете в Оберштейне, — сказала она, — вы упоминали об этом вчера, господин Эльмгорст.

— Да я и был там, у Бенно, он уговорил меня идти с ним сюда.

— Чтобы он увидел настоящий костер в Иванову ночь, — вставил Бенно. — В Оберштейне тоже зажигают костер, но там собираются вся деревня со всей детворой, рабочие с железной дороги, инженеры и множество приезжих из Гейльборна; прекрасный древний народный обычай превратился в шумное представление для иностранцев. Только здесь, на Волькенштейне, можно увидеть настоящую жизнь горцев во всей неприкосновенности. О, да это Зепп! Как дела, старина? Да, и мы здесь! Вы недолюбливали нас в этот день, я это знаю, и потому никому не заикнулся в Оберштейне о том, что собираемся прогуляться на гору. Но уж нас-то вы примете, то есть вот того чужого господина и господина инженера, потому что мы с фрейлейн здесь свои.

— Да, вы наши! — торжественно подтвердил Зепп. — Без вас и праздник был бы не в праздник.

— Я протестую против того, чтобы на меня смотрели, как на совершенно чужого, — сказал Вольфганг, — я уже три года живу в горах.

— Но в постоянной борьбе с ними, — несколько насмешливо заметил Вальтенберг. — Едва ли вам дадут за это права туземца.

— Нет, разве что права завоевателя, — холодно сказала Эрна. — Господин Эльмгорст, еще только приехав сюда, хвалился, что завладеет царством феи Альп и закует ее самое в цепи.

— Вы видите, что это не была пустая похвальба, — отпарировал в том же тоне Вольфганг. — Мы победили гордую владычицу гор. Это недешево обошлось, она так хорошо укрепилась в своих скалах и лесах, что нам пришлось отвоевывать каждую пядь ее владений, и все-таки мы победили ее. Осенью будут закончены последние постройки, а весной через всю долину уже пойдут поезда.

— Жаль прелестной долины! — сказал Вальтенберг. — Она утратит всю свою красоту, когда ею завладеет пар и резкий свисток локомотива нарушит величавый покой гор.

— Ну что ж, — пожал плечами Вольфганг, — нельзя руководствоваться такими поэтическими соображениями, когда проводишь для мира новые пути сообщения.

— Для вашего мира! Вы со своим паром и железными дорогами уже давно стали господами Европы. Скоро придется уезжать куда-нибудь на океанские острова, чтобы найти тихую долину, в которой можно было бы помечтать без помех.

— Совершенно верно, если мечтание составляет единственную цель вашего существования. Наша цель — работа.

Эрнст закусил губы. Он видел, что Эрна слушает, и не мог стерпеть, чтобы ему читали наставления в ее присутствии. Он снова вернулся к своему небрежному тону аристократа, которым уже при первой встрече старался сбить спесь с «карьериста».

— Это все тот же старый спор, который мы вели с вами в зимнем саду у господина Нордгейма! Я никогда не сомневался в вашей любви к работе, тем более что вы уже достигли таких блестящих результатов.

Вольфганг поднял голову: он знал, куда метит Вальтенберг, делая это замечание, и на какой результат намекает, но в ответ только презрительно улыбнулся. Здесь он не был только будущим супругом Алисы Нордгейм, как в столице, здесь он стоял на собственной почве и сказал с гордым достоинством человека, знающего себе цену и чувствующего свою силу:

— Вы подразумеваете мою деятельность как инженера? Действительно, Волькенштейнский мост — моя первая работа, но, надеюсь, не последняя.

Вальтенберг замолчал. Он уже по приезде видел колоссальное сооружение — мост, переброшенный со скалы на скалу, через зияющую пропасть, и чувствовал, что невозможно третировать создавшего его человека как авантюриста: хотя бы этот Эльмгорст и десять раз протянул руку за дочерью миллионера, он был не просто карьерист и доказал это.

— Здесь я действительно вынужден преклониться перед смелым инженерным опытом, — ответил он после небольшой паузы. — Ваш мост — грандиозное сооружение.

— Мне лестно слышать это от вас, ведь вам знакомы выдающиеся сооружения половины мира.

Их фразы звучали любезно, но взгляды обоих скрестились, как два клинка. Они ясно почувствовали в ту минуту, что их разделяла не просто антипатия, а самая откровенная ненависть.

Эрна до сих пор не принимала участия в разговоре; должно быть, она поняла, кто остался победителем, потому что в голосе ее слышалось с трудом сдерживаемое раздражение, когда она, наконец, обратилась к Вальтенбергу:

— Перестаньте спорить с господином Эльмгорстом. Он сделан из такого же металла, как его мост, и поэзия в его глазах не имеет права существования на свете. Мы с вами принадлежим другому миру, и через пропасть, отделяющую нас от него, и он не перебросит моста.

— Мы с вами!.. Да, разумеется! — повторил Эрнст, быстро поворачиваясь к ней.

Забыт был спор, и вражда угасла при ярком луче света, сверкнувшем в его лазах. Это «мы с вами» звучало торжеством.

Вольфганг отступил назад так быстро и порывисто, что Бенно удивленно взглянул на него. Доктор говорил в это время с Гронау, который подошел к нему, услышав от Зеппа имя Рейнсфельда, и сам отрекомендовался.

— Вы не можете помнить меня, — сказал он доктору. — Вы были совсем маленьким мальчиком, когда я пустился рыскать по свету, поэтому вам придется положиться на мою честную физиономию и поверить, что я и ваш отец были друзьями в молодости. Он давно умер, я знаю, но думаю, что его сын не откажется пожать руку, которую я уже не могу протянуть своему старому Бенно.

— Разумеется! — воскликнул доктор, тряся протянутую ему руку. — Расскажите же мне, какими судьбами вы опять очутились в Европе.

Последний отблеск вечерней зари давно погас; сумерки тихо поднимались из долин к еще светлым вершинам, нежные шапки которых мерцали в белом свете. Невидимая пока луна уже лила из-за горизонта свое призрачное сияние, озаряя небо.

Костер на Волькенштейне загорелся. Сначала он едва тлел, трещал и дымился, когда же огонь охватил огромные поленья, он взвился жарким, ярко-красным пламенем под громкие, радостные возгласы окружающей толпы, — древний Иванов огонь Волькенштейна!

Картина была необычайно красива. Гигантские снопы пламени, разбрасывая искры, поднимались к небу, а вокруг — темные фигуры горцев в радостном возбуждении быстро двигались в красном свете огня; они гонялись друг за другом, выхватывали из костра горящие поленья, подбрасывали их вверх и резко вскрикивали от избытка восторга, когда костер разгорался ярче. А над всем этим волновалось густое облако дыма, которое то заволакивало освещенный круг, то под дуновением ветра вновь открывало его.

Эрна и Вальтенберг остались на прежнем месте, несколько сторонясь этого чересчур разнузданного веселья. Неподалеку стоял Вольфганг со скрещенными на груди руками, по виду погруженный в созерцание фантастического зрелища. Может быть, случайно он выбрал такую позицию, что большей частью оставался в тени, зато группа на пригорке была ярко освещена — отчетливо выделялись стройная, светлая фигура молодой девушки, другая, темная и более крупная фигура мужчины рядом с ней и неподвижная косматая собака у их ног.

Бенно, стоявший вместе с Гронау ближе к огню, лишь иногда взглядывал в ту сторону, но одна пара глаз была недвижно и мрачно устремлена на красивую группу. Время от времени эти глаза с усилием отрывались от нее и скользили по другим группам, то появлявшимся в блеске огня, то снова тонувшим во мраке, но затем, словно притягиваемые какой-то неотразимой тайной силой, опять возвращались к двум фигурам на пригорке.

Эрна, сняв шляпу, сидела на камне, Вальтенберг, углубленный в тихий разговор, наклонился к ней. Может быть, он говорил о самых пустячных вещах, но его взгляд со страстным выражением, которое он нисколько не старался скрыть, не отрывался от девушки. Эти глаза умели говорить на языке страсти, человек, которого жажда свободы заставляла так долго противиться узам любви, теперь был весь в ее власти.

Они говорили вполголоса, но Вольфганг понимал каждое слово; сквозь смех, крики и веселые возгласы, сквозь треск и шелест пламени до его ушей доносился каждый звук их голосов: его нервы были так лихорадочно напряжены, как будто от того, что там говорилось, зависела для него жизнь или смерть.

— Вы называете Волькенштейн недоступным? — спросил Вальтенберг. — Это, конечно, надо понимать в том смысле, что до сих пор никто еще не взошел на него? Но кто-нибудь да одолеет вашу недосягаемую вершину.

— Пока ее еще никто не одолел, — ответила Эрна. — Некоторые пробирались через море скал до подошвы последней высокой стены, но там все поневоле останавливались, даже мой отец, которому редкая гора казалась слишком высокой или крутой. Он взбирался вслед за сернами на самые высокие точки кряжа и все-таки не раз говорил: «На главную вершину не взберешься».

Эрнст взглянул на главную вершину Волькенштейна, видную отсюда лишь отчасти, и улыбнулся.

— Знаете, ваши слова возбудили во мне желание попытаться.

— Господин Вальтенберг, неужели вы хотите?..

— Взять вершину приступом? Вот именно! По крайней мере, я попробую.

— Но зачем? С какой целью?

— Зачем люди ищут приключений? Затем, что опасность возбуждает, затем, что это значит победить, восторжествовать — сделать то, что кажется невозможным.

— А если это торжество будет стоить вам жизни? Не вы первый будете жертвой Волькенштейна. Спросите Зеппа, он расскажет вам немало печальных историй.

— Ба, мне знакомы опасности! Я взбирался и на более высокие горы, чем ваш страшный Волькенштейн.

В голосе Вальтенберга слышалось упрямое высокомерие человека, привыкшего играть с опасностью и ищущего ее ради нее самой. Нордгейм был прав — его манило только запрещенное, а жизнь отказывала ему лишь в очень немногом. Взять приступом альпийскую вершину, на которую до него не ступала человеческая нога, или добиться обладания прекрасной гордой женщиной, которая холодно и равнодушно отвергла его, для Вальтенберга было одно и то же. И того, и другого он должен был добиться, взять с бою, для него не существовало невозможного.

Ветер отклонил пламя костра в сторону, оно вспыхнуло, заколебалось, и целый дождь искр посыпался на Вольфганга. Но он не обратил на это внимания, а лишь неподвижно уставился взором в шипящий огонь, не позволявший видеть, до какой степени он был бледен. Костер превратился в сплошное море огня; росистый луг, темные леса, обрывистые склоны Волькенштейна — все приобрело какой-то зловещий характер в его багровом, колеблющемся свете и в клубах дыма, мчавшихся к небу.

Отблеск этого пожара лежал и на лице Эльмгорста, который молча, со стиснутыми зубами испытывал муки, как от пытки, но не хотел бежать. Он чувствовал дыхание пламени, но не двигался, словно пригвожденный к месту, не в силах оторваться от тихого, иногда понижавшегося почти до шепота, разговора, который каждую минуту мог принести с собой решительный вопрос и ответ на него.

— Берегитесь! — послышался голос Эрны. — Это последний оплот саги наших гор, и на нем лежит заклятие! Его владычица не потерпит на своем троне человека.

— Кроме одного, который возьмет ее силой! — возразил Вальтенбер. — Ведь немецкие саги всегда так кончаются! Храбрец, несмотря ни на что проникающий в очарованное царство, заключает его властительницу в свои объятия.

— И умирает от ледяного поцелуя феи Альп; да, так говорит сага, — тихо произнесла Эрна.

— Ну, конечно! Это сказка, которая может пугать разве что детей и наивных поселян. Так вот где источник веры в недосягаемость Волькенштейна! Не опасность, а суеверие делают гору недоступной! И я все-таки намерен добыть роковой поцелуй!

— Не делайте этого! — воскликнула Эрна не то просящим, не то повелительным тоном. — Бросьте эту безумную мысль!

— Нет, даже по вашему приказанию не брошу.

— Ну, так по моей просьбе.

Наступила минутная пауза. Вольфганг медленно обернулся и увидел каждую черточку в лице девушки, которое на самом деле со страхом и мольбой было обращено вверх, и в смуглом лице мужчины, склонившемся к ней так близко, что почти касалось ее локонов. Насмешки, самонадеянности, упрямства как не бывало в этом лице, так же как в голосе, тихо, но пылко проговорившем:

— Вы просите меня?

— Да, очень прошу! Откажитесь от безумного намерения. Мне страшно за вас!

Эрнст улыбнулся и сказал очень мягко:

— Я покажу вам, что умею быть послушным. Как ни сладко человеку сознавать, что за него боится кто-нибудь, когда ему грозит опасность, я откажусь.

Рука Вольфганга судорожно ухватилась за маленькую сосенку, росшую подле него; острые хвоинки глубоко вонзились в ладонь, однако он не почувствовал боли. Костер опять вспыхнул, несколько пылающих головней осыпалось вниз, увлекая за собой другие. С треском и шипением рухнула вся куча дров, тысячи дрожащих, прыгающих огненных языков забегали по углям, красное зарево освещало теперь лишь ближайшие окрестности, луг и пригорок потонули в сумрачной тени.

— Чудесная была картина, не правда ли? — весело спросил Бенно, подходя к одиноко стоящему Эльмгорсту и беря его под руку, но вдруг остановился и спросил озабоченно: — Вольфганг, что с тобой? Ты дрожишь, как в лихорадке, а рука у тебя холодна, как лед.

— Ничего, — глухо проговорил Вольфганг. — Может быть, я простудился на сыром лугу.

— Простудился в такой теплый летний вечер да еще при твоем железном здоровье? Однако тебе в самом деле нездоровится, я вижу: покажи-ка пульс!

Эльмгорст нетерпеливо отдернул руку.

— Пожалуйста, не поднимай шума из-за пустяков. Пройдет так же скоро, как пришло! Я чувствовал озноб еще, когда мы шли сюда.

— В таком случае лучше всего будет отправиться домой, — сказал Бенно. — Костер потухает, а нам до низа добрый час ходьбы.

— Вы правы, мы тоже сейчас пойдем, — сказал подошедший к ним Вальтенберг. — Зепп предлагает провести нас через Ястребиную скалу, но, кажется, эта дорога, хотя и короче, не совсем безопасна.

— При лунном свете действительно не безопасна.

— В таком случае мы откажемся от нее. Я дал слово баронессе Ласберг, что мы вернемся целыми, невредимыми и вовремя, и должен сдержать его. Пусть Гронау идет через скалу один с проводником, так как ему, кажется, очень этого хочется; все равно мы встретимся с ним потом на главной дороге.

Так само собой вышло, что маленькое общество отправилось в обратный путь вместе, только Гронау с Зеппом повернули в сторону, условившись сойтись с остальными в определенном месте. Луг с угасающим костром скрылся из вида, и скоро в молчаливый горный лес перестали доноситься смех и веселые крики. Прекратился и разговор спускавшейся вниз компании: надо было смотреть под ноги и идти осторожно, потому что, хотя дорога не была крута и опасна, густые заросли лишь местами пропускали лунный свет. Вальтенберг шел рядом с Эрной, двое других за ними. После получасового спуска они достигли опушки леса, и вышли на широкую горную лужайку.

— Кругом еще горят костры, — сказал Вальтенберг, указывая на другие вершины. — Волькенштейнцы зажгли свой раньше других. Ее величество фея Альп пользуется преимуществом и, кажется, собирается сбросить свою вуаль в честь Ивановой ночи.

Он был прав. Гора Волькенштейн весь вечер была скрыта от глаз, только теперь массы облаков, окутывавших ее главу, начали расходиться.

— Меня удивляет, что господина Гронау с Зеппом еще нет, — заметила Эрна. — Они должны были прийти раньше нас: их дорога короче.

— Может быть, их задержала нечистая сила! — со смехом сказал Бенно. — Ведь Иванова ночь уже наступила, все горные духи вырвались на волю. Держу пари, что они связались с каким-нибудь духом или впопыхах выкапывают один из кладов, которые в эту ночь все выходят на поверхность. А вот и они!

В самом деле, на другом конце луга показался Зепп, но он был один, и поспешность, с которой он приближался, не предвещала ничего хорошего.

— Что такое? — спросил Вальтенберг, идя ему навстречу. — Надеюсь, ничего не случилось? Где Гронау?

Зепп махнул в сторону Ястребиной скалы.

— Там наверху! С нами случилась беда: господин поскользнулся и…

— Неужели сломал ногу?

— Нет, дело очевидно не так плохо, потому что мы с ним все-таки спустились до надежного места, но дальше он не в состоянии идти. Он лежит там, в лесу и не может двинуть ногой; я хотел попросить господина доктора взглянуть на него.

— Понятно, надо взглянуть! — воскликнул Рейнсфельд, готовый тотчас идти. — Где вы его оставили? Далеко отсюда?

— Нет, с четверть часа ходьбы.

— Я пойду с вами, — торопливо сказал Вальтенберг. — Я должен посмотреть, что с Гронау. Пожалуйста, фрейлейн, останьтесь здесь. Вы слышали, это недалеко, и мы сейчас же вернемся.

— Не лучше ли будет пойти всем вместе? — спросил Эльмгорст. — Может быть, понадобится и моя помощь?

— Ну, вывихнутая или в худшем случае сломанная нога еще не представляет смертельной опасности, — сказал Бенно. — Для помощи хватит и нас троих, если бы даже пришлось нести Гронау, а фрейлейн фон Тургау нельзя оставить одну.

— Конечно, нет, надо, чтобы, по крайней мере, господин Эльмгорст остался с нею, — решил Эрнст. — Мы вернемся как можно скорее, будьте уверены!

Такое распоряжение было совершенно естественно: как ни бесстрашна молодая девушка, ее нельзя оставить одну ночью, и Вольфгангу, как человеку, близкому теперь ее семье, следовало взять на себя роль охранителя. Но они оба, казалось, были недовольны: Эрна тоже стала возражать и высказалась за то, чтобы идти всем вместе. Однако Вальтенберг и слышать не хотел об этом; он поспешил с доктором и Зеппом через лужайку, и все трое исчезли в лесу на противоположной стороне.

Оставшимся пришлось примириться с перспективой ожидания. Они обменялись несколькими словами по поводу случившегося несчастья и возможных его последствий, потом наступило продолжительное молчание.

На горы спустилась ночь, таинственная, безмолвная, но не темная, полная луна обливала все своим мечтательным сиянием; огни костров на горах вокруг тускло блестели в ночи и были похожи на крупные светлые звезды, упавшие с неба и продолжавшие светиться на вершинах. Днем с этого луга открывался широкий вид вдаль, а теперь нежная дымка окутывала весь горный мир, и сквозь нее лишь кое-где еще выступали очертания гор. Резкие контуры их вершин расплывались, густые массы лесов рисовались голубоватыми тенями; глубоко внизу, там, где зияло Волькенштейнское ущелье, царил мрак, но мост был освещен луной. Он перекидывался с одного края на другой узкой блестящей дорожкой, и зоркий глаз мог различить его даже с такой высоты.

Только Волькенштейн выделялся отчетливо на ясном ночном небе. Леса у его подножия, зубцы и расщелины скал, исполинские трещины в отвесной стене — все было залито белым светом. Вокруг самой вершины еще клубились легкие облака, но они как будто медленно таяли в лунном свете, иногда сквозь них искрились обледенелые зубцы вершины и снова тонули в воздушной дымке тумана.

Эрна села на сосновый пень на опушке леса и отдалась очарованию этой картины. Вольфганг нарушил молчание.

— Едва ли господину Вальтенбергу удалось бы взобраться на Волькенштейн, — сказал он. — Я думаю, не было надобности и отговаривать его так серьезно: дойдя до подошвы главной вершины, он во всяком случае повернул бы назад.

— Вы слышали, о чем мы говорили? — спросила молодая девушка, не сводя взора с вершины.

— Да, я стоял недалеко.

— Значит, вы слышали также, что он под конец отказался от попытки?

— По вашей просьбе.

— Да, я просила, меня пугает всякое бесцельное удальство.

— Всякое? Мне кажется, господин Вальтенберг придал вашим словам другое значение. Может быть, он имел на это право?

Эрна обернулась и смерила его холодным взглядом.

— Господин Эльмгорст, я вижу, вы уже причисляете себя к членам нашей семьи, но все-таки не признаю за вами права задавать мне такие вопросы.

— Извините, если я показался вам бестактным, но намеки моего тестя позволили мне думать, что это — уже не тайна.

— Дядя говорил с вами об этом? Теперь, перед отъездом?

— Да, но он говорил и раньше, еще три месяца тому назад, когда я был в городе.

Густая краска залила лицо молодой девушки. Так, значит, ее дядя говорил будущему зятю, как он думает пристроить племянницу, уже тогда, еще до ее личного знакомства с Вальтенбергом! Вся гордость Эрны возмутилась, и она с нескрываемым раздражением возразила:

— Я знаю, что дядя всегда и во всем имеет в виду расчет, почему бы ему не рассчитывать и подыскивая мне партию? Но в данном случае, я полагаю, последнее слово останется за мной. Кажется, и он, и вы забыли это!

— Я? — вскрикнул Вольфганг. — Неужели вы думаете, что я принимал участие в его плане?

Эрна бросила на него странный взгляд, значение которого он не мог себе объяснить, и в голосе ее слышалось что-то вроде легкой насмешки, когда она ответила:

— Нет, в нем вы не принимали участия, я знаю!

— И вы были бы решительно несправедливы ко мне, если бы так подумали. Я вообще не чувствую симпатии к господину Вальтенбергу и убежден, что при всех своих подкупающих качествах он не в состоянии сделать кого-либо счастливым.

— Это — ваше личное мнение, — холодно сказала Эрна. — Женщина в таких случаях спрашивает об одном: любят ли ее без всяких расчетов и соображений.

— Неужели одно это имеет решающее значение? Я думаю, она должна задать и второй вопрос: любит ли она сама?

Вопрос прозвучал медленно, почти нерешительно, и глаза Эльмгорста с напряженным ожиданием не отрывались от лица Эрны. Но ответа не послевало. Взгляд девушки был устремлен в туманную даль. Огни на горах гасли один за другим, только один, самый большой, высоко наверху, еще пылал крупной звездой. Вокруг Волькенштейна все еще клубилась белая дымка, и лунный свет создавал из нее фантастические образы. Вдруг из туманной, движущейся массы медленно начала выплывать сверкающая вершина, недосягаемый трон феи Альп в вечном одеянии изо льда и снега.

Вольфганг оставил свое место и подошел к молодой девушке, продолжая вполголоса:

— Я знаю, что не имею права задавать такой вопрос, но вы сами должны были задать его себе, и ответ…

Его остановило глухое, сердитое ворчанье: Грейф не забыл своей старой антипатии к инженеру, он не выносил его близости к своей хозяйке и протиснулся между ними, как бы защищая ее. Эрна положила руку на голову собаки, чтобы успокоить ее, и та сейчас же замолчала. Вдруг молодая девушка без всякого перехода спросила:

— Почему вы ненавидите Вальтенберга?

— Я? — Эльмгорст, видимо, растерялся от встречного вопроса, которого совершенно не ожидал.

— Да. Или вы станете отпираться?

— Нет, — сказал Вольфганг упрямо и решительно. — Признаюсь, я ненавижу его.

— Но у вас должна быть для этого причина.

— У меня и есть причина, но вы позволите мне последовать вашему примеру и отказаться от ответа.

— Так я отвечу за вас: потому что вы видите в Эрнсте Вальтенберге моего будущего мужа.

Эльмгорст вздрогнул и посмотрел на нее растерянно, с испугом.

— Вы… знаете это?

— Неужели вы думаете, что женщина может не почувствовать, когда ее любят и стараются, во что бы то ни стало скрыть это от нее? — с горечью спросила Эрна.

Наступило долгое, тяжелое молчание; наконец Вольфганг глухо проговорил:

— Да, Эрна, я любил вас… любил не один год.

— А выбрали Алису!

Эти слова выражали суровое осуждение; Эльмгорст промолчал и опустил гордую голову.

— Потому что она богата, потому что с ее рукой связаны деньги, а у меня их нет. Но Алиса не будет несчастна, она не знает и не требует счастья в высшем смысле этого слова, зато я была бы безгранично несчастна с человеком, которого должна была бы презирать.

— Эрна! — воскликнул инженер с угрозой.

— Что? — резко спросила она.

Напоминание подействовало; Эльмгорст принудил себя к самообладанию и спокойнее произнес:

— Фрейлейн фон Тургау, вы считаете, что со дня смерти вашего отца обязаны ненавидеть меня, и заставляете меня с лихвой искупать мою мнимую вину. Ну, хорошо, я готов сносить вашу ненависть, если это необходимо, но презрения вашего я не снесу. Я не стану больше терпеть это холодное презрение, которое постоянно вижу в ваших глазах, вы умеете разить взглядом, но, прошу вас, не доводите меня до крайности.

Видимо, этот холодный, расчетливый человек, обладавший таким железным самообладанием, в самом деле, был доведен до крайности. Он дрожал от лихорадочного волнения, роковое слово поразило его, как страшный удар.

— Уж не хотите ли вы заставить меня уважать вас? — спросила Эрна.

— Да, беру небо в свидетели, я заставлю вас! — воскликнул Эльмгорст. — Заставил же я признать мои права на уважение того надменного эгоиста, который презирает деньги только потому, что у него их сколько угодно, и который выдает за идеализм свое мечтательное, праздное наслаждение жизнью. Вы видели, как он замолчал, когда я сослался на свой труд. Конечно, он не знает, что значит быть бедным, что значит смотреть в лицо безжалостной суровой действительности. Я же досыта насладился этим в своей полной лишений молодости, мне жизнь отказала во всякой поэзии, во всяких идеалах. Я чувствовал в себе силы создать что-нибудь великое в своей области, а должен был отдавать их будничной работе; я должен был сгибаться перед людьми, в духовном отношении стоящими неизмеримо ниже меня, должен был просить там, где теперь приказываю.

Проект Волькенштейнского моста, которому теперь удивляются, был десять раз высокомерно отвергнут, потому что у меня не было протекции, потому что бедного и неизвестного человека всегда рады затереть. Но я хотел выдвинуться, несмотря ни на что, не ради денег, не из желания лениво наслаждаться жизнью, а для того, чтобы иметь возможность творить свободно, чтобы мне не мешали людское пренебрежение и жалкая зависть. Вот там вы видите мое создание! — Он указал на узкую дорожку, бегущую через темную пропасть и точно посеребренную светом луны. — Вы можете ненавидеть его за то, что ваш родной дом должен был уступить ему место, но даже вас оно заставит, по крайней мере, уважать его творца.

Это была опять гордая, смелая речь, которой Вольфганг Эльмгорст заставлял умолкать своих противников и всюду одерживал победу, но здесь он не победил. Эрна встала и стояла перед ним с высоко поднятой головой, ее глаза смотрели все тем же взглядом, который он не мог вынести.

— Нет, — сказала она твердо и холодно, — именно ваше создание и произносит над вами приговор. Тот, кто мог создать этот шедевр, должен был иметь мужество довериться собственной силе и идти вперед самостоятельно, потому что он нес свою будущность в самом себе. Дядя признал ваш талант задолго до того, как вы просили руки его дочери, он открыл вам дорогу, и вы могли бы достичь цели и без него. Впрочем, это потребовало бы времени и труда, а вы хотели одержать победу сию минуту.

Вольфганг посмотрел на взволнованное лицо молодой девушки долгим, тяжелым взглядом.

— Да, хотел, — мрачно сказал он, — но заплатил за победу дорогой ценой, может быть… слишком дорогой.

— Ценой своей свободы, а когда-нибудь, может быть, заплатите еще и ценой чести!

— Эрна! — Вольфганг судорожно сжал ее руку. — Берегитесь! Я не переношу оскорблений.

— Я вас не оскорбляю, а только говорю то, в чем вы еще не признаетесь самому себе. Вы думаете, что союз с таким человеком, как мой дядя, пройдет вам даром? У вас есть еще честолюбие, он же давно покончил с ним, для него имеет значение только нажива. Правда, дядя уже приобрел миллионы, и золото продолжает сыпаться в его руки, но ему этого мало. Грандиозность предприятий для него ничто, главное — они должны приносить деньги и этого он и от вас потребует, как только вы очутитесь вполне в его руках. Вы не будете больше творить, вы должны будете только приобретать.

Вольфганг мрачно смотрел в землю; он знал, что Эрна права, он давно понял Нордгейма, но его гордость возмущалась против роли, которую ему отводили.

— Вы считаете меня таким бесхарактерным, что я не сумею отстоять свою самостоятельность? — спросил он. — У меня есть воля, и, если понадобится, я выкажу ее в любом случае.

— Тогда вам предложат на выбор или то, или это, и вы покоритесь. Вы не захотели идти по одинокому, гордому пути, которым шло такое множество великих людей, не имея ничего, кроме таланта и веры в себя. Мне же, — глаза молодой девушки вспыхнули страстным вдохновением, — всегда казалось, что уже в самой борьбе и стремлении вперед должно заключаться счастье, даже большее счастье, чем в достижении цели. Подниматься все выше, чувствовать, как растут силы с каждым шагом, который ты делаешь вперед, с каждым препятствием, которое ты одолеваешь, и, наконец оказаться наверху с сознанием победы, которой ты обязан единственно самому себе! Я часто испытывала это чувство, взбираясь на какую-нибудь вершину, и ни за что не позволила бы втаскивать меня чужим рукам.

Охваченная восторженным волнением, Эрна стояла перед своим собеседником снова как свободное дитя гор, пылкое и в любви, и в ненависти, которое он встретил когда-то на склонах Волькенштейна. Они вместе выдерживали тогда бурю, в его ушах еще раздавался радостный смех тогдашней Эрны среди бушующей непогоды, и вдруг ему показалось, что он был тогда счастлив, как никогда уже не был счастлив с тех пор.

— И вы могли бы полюбить человека, который таким образом шел бы к цели? — спросил он, наконец, и в голосе его слышалась сдержанная мука. — Вы не покинули бы его в трудах и опасностях, быть может, даже в падении? Отвечайте, Эрна! Я должен это знать.

Молодая девушка слегка вздрогнула, но блеск в ее глазах померк, по лицу ее как будто пробежало дуновение холода, и таким же холодом веяло от ее ответа:

— К чему этот вопрос? Он опоздал! Я знаю одно: человека, который отказался от своей любви, растоптал ее ради денег, манивших его в руках другой женщины, и предпочел купить себе будущность, потому что у него не хватило мужества завоевать ее, такого человека я никогда не полюбила бы, никогда!

Она глубоко перевела дух, точно сбрасывая этими словами давившую ее тяжесть, и отвернулась от Эльмгорста.

Грейф вдруг начал выказывать признаки беспокойства и повернул голову к лесу: он чуял приближение людей, которое не могли еще слышать другие, но его хозяйка поняла его.

— Они идут? — спросила она вполголоса. — Пойдем им навстречу, Грейф.

Она медленно пошла по траве, на которой сверкали тяжелые капли росы. Вольфганг не пытался удержать ее и продолжал неподвижно стоять на прежнем месте. Последний костер вдали потухал, еще несколько минут он мерцал на вершине, как угасающая звезда, потом исчез совсем.

Зато Волькенштейн выступил на небе совершенно отчетливо; облака таяли и расплылись в лучах луны, вершина стояла, ничем не закрытая, сверкающей ледяной короне. Гордая повелительница гор сбросила вуаль и сидела на троне во всей своей призрачной красоте, а над ее царством расстилалась безмолвная, торжественная ночь, когда оживляется деятельность духов и зарытые в землю клады подымаются из глубины и ждут, чтобы их освободили из заточения, — древняя священная ночь на Иванов день.

Наступило первое воскресенье после Иванова дня, когда по старинному обычаю в Оберштейне устраивались танцы. Эта маленькая деревушка, где жил доктор Рейнсфельд, уже перестала быть уединенной и обособленной благодаря постройке железной дороги. В ней постоянно находились рабочие этого участка, а несколько молодых инженеров даже поселились в ее единственной гостинице, но до сих пор дело тем и ограничилось: довольно убогий вид селения пока не изменился.

Жилище доктора не представляло исключения: его маленький домик, бедно убранный и едва снабженный самым необходимым, мало отличался от остальных. Хозяйство молодого врача, как умела, вела вдова пономаря; надо было иметь скромную, нетребовательную натуру доктора, чтобы мириться с подобной обстановкой. Все его предшественники оставались на этом месте лишь самое короткое время, а он жил здесь уже пятый год, неутомимо продолжая свою многотрудную деятельность, и пока не собирался уезжать.

Его кабинет вовсе не походил на красивые, уютные комнаты Эльмгорста. Единственным украшением стен служили два портрета покойных родителей Рейнсфельда; старый, уже очень ветхий письменный стол, перед ним порыжевшее, когда-то черное, кожаное кресло, жесткий диван, покрытый грубым холщовым чехлом, стол и стулья такого же почтенного возраста составляли всю обстановку комнаты, где Бенно жил, работал, принимал больных, а также и гостей, как в настоящую минуту, когда у него гостил двоюродный брат Альберт Герсдорф.

Адвокат еще вчера приехал из Гейльборна и застал здесь своего знакомого — Фейта Гронау, лечившегося после несчастного случая на Ястребиной скале. Вывих ноги причинял ему сильную боль и не давал двигаться, в ту ночь его с трудом доставили в Оберштейн, и доктор предложил ему приют у себя, пока он не выздоровеет; предложение было принято с благодарностью.

Двоюродные братья не виделись несколько лет и редко переписывались, тем приятнее был удивлен Бенно неожиданным появлением Герсдорфа. Он только что добился от него согласия продлить еще немножко свой визит и сказал с довольным видом:

— Итак, решено: ты останешься до послезавтра. Это будет очень мило с твоей стороны, а твоя жена, надо надеяться, ничего не будет иметь против, чтобы ты оставил ее на это время у родителей в Гейльборне.

— О, ей там отлично, — сказал Герсдорф, но несмотря на это уверение, тон его ответа показывал, что он расстроен, да и вообще он казался каким-то особенно серьезным.

Доктор посмотрел на него вопросительно.

— Послушай, Альберт, еще вчера мне показалось, что у тебя что-то не ладно. Я думал, что ты приедешь с женой. Уж не поссорились ли вы?

— Нет, Бенно; дело еще не так плохо; я только был поставлен в необходимость дать понять тестю и теще, что их плебей-зять сумеет отстоять свое достоинство.

— А, вот откуда дует ветер! Что же случилось?

— Пока маленькая стычка, ничего больше. Я уже говорил тебе, что мы обещали в конце свадебного путешествия заехать к родителям жены в Гейльборн, где моя теща лечится. Они вращаются там в крайне обособленном кружке, который, правда, милостиво допустил меня в свою среду, но весьма ясно дал почувствовать, что этой честью я обязан единственно тому, что моя жена — баронесса Эрнстгаузен. Поэтому я решил уклониться от любезного общества и отказался от участия в большом пикнике, который должен был состояться вчера. Понятно, это вызвало взрыв величайшего негодования; теща объявила меня тираном, стала утверждать, что ее дочь принадлежит их кругу, и добилась того, что и Валли заупрямилась. Тогда я предоставил Валли ехать одной и… она поехала. Через час я был уже на пути сюда, все равно я собирался навестить тебя на днях, а ей оставил только коротенькую записку с извещением, куда я уехал.

— Да, большой смелостью с твоей стороны было взять жену из такой кичащейся своим дворянством семьи, — заметил Бенно, качая головой. — Ты сам видишь, что женитьба не положила конца борьбе.

— Я заранее приготовился к этому. Надо бороться.

— Ты уверен в своей жене?

— Разумеется, уверен! Ведь Валли — еще дитя, несмотря на свои восемнадцать лет, избалованное дитя, не получившее почти никакого воспитания в родительском доме, но в ее сердце я уверен. Неужели ты думаешь, что мне легко было оставить мою маленькую упрямицу? Но необходимо заставить ее понять, что жена принадлежит только мужу. Если я уступлю теще на сей раз, она станет постоянно вмешиваться в нашу жизнь, а этого я не потерплю.

Однако видно было, что такое решение нелегко далось новоиспеченному супругу; его глаза довольно тоскливо устремлялись в окно по тому направлению, где лежал Гейльборн, между тем как Бенно не мог надивиться твердости характера своего кузена. Он покорился бы самой тиранической теще, лишь бы не огорчать любимое существо.

Разговор был прерван приходом Гронау. Положив на стол довольно объемистый пакет, он произнес:

— Господин Вальтенберг кланяется; вечером он приедет сюда с Нордгеймами: они хотят посмотреть на танцы. А пока он прислал Саида, и теперь весь Оберштейн бегает следом за чернокожим, принимая его за воплощение дьявола.

— Что у вас там? — спросил Герсдорф, указывая на пакет.

— Настоящий турецкий табак! Доктор — прекраснейший человек, но как курильщик — варвар; его табак, с позволения сказать, отвратительный бурьян, и потому я обратился за помощью к господину Вальтенбергу, и вот он прислал нам табаку из наших запасов. Я сейчас набью трубки, я на это мастер.

Гронау заковылял к маленькому шкафчику, достал оттуда несколько трубок, принялся их набивать, и скоро все трое уже дымили вовсю. Табак в самом деле был превосходный и привел курильщиков в чудесное настроение.

Вдруг дверь распахнулась, и на пороге появилось нечто совершенно неожиданное: молодая дама в элегантном дорожном костюме, в шляпке с вуалью и с хорошеньким саквояжиком в руке. Она намеревалась быстро войти в комнату, но остановилась, как вкопанная, при виде представившегося ее глазам зрелища. Долговязая фигура Гронау вытянулась во всю длину на софе, доктор без куртки безмятежно откинулся на спинку кресла, Герсдорф расположился неподалеку от него, а над всеми ими клубились облака голубого дыма, окутывая всю группу густой, но, к сожалению, прозрачной дымкой.

— Господин доктор, — доложила экономка, лицо которой виднелось позади незнакомки, — вот молодая барыня приехала и хочет…

— Я хочу видеть своего мужа! — энергичным тоном перебила ее «молодая барыня».

Она вступила в комнату и произвела этим настоящий переполох. Гронау сорвался с дивана и вскрикнул от боли, потому что его нога еще не выносила таких сильных движений; Бенно в ужасе вскочил и бросился искать свою куртку, но никак не мог найти ее, а Герсдорф вынырнул из облаков дыма и воскликнул с радостным изумлением:

— Валли!.. Ты!?

— Да, я! — объявила молодая женщина таким уничтожающим тоном, как будто застигла мужа на месте преступления, а затем выступила на середину комнаты и приняла в высшей степени воинственную позу, но, к сожалению, ей помешал табачный дым, и она отчаянно закашлялась.

Бенно был совершенно уничтожен: он только что втайне облегченно вздохнул, услышав, что визит новой знатной родственницы не состоится; он, конечно, облачился бы ради нее в свою знаменитую черную пару, и вдруг она застала его в таком туалете! В смущении он схватил носовой платок и принялся разгонять дым, но, к несчастью, гнал его прямо в лицо даме. При этом он столкнул со стола глиняную трубку, так что та разлетелась вдребезги, и в довершение беды опрокинул кресло, отчего оно лишилось ножки. Наконец Герсдорф схватил его за руку и воскликнул:

— Успокойся, Бенно, не то ты натворишь еще каких-нибудь бед! Прежде всего, позволь представить тебя моей жене. Мой кузен Бенно Рейнсфельд, милая Валли.

Валли крайне немилостиво взглянула на человека без сюртука, которого ей представляли в качестве родственника, и, видимо, нашла это возмутительным.

— Мне очень жаль, что я помешала вам, господа, — сказала она, бросая на мужа сокрушительный взгляд. — Мой муж сообщил мне, что едет к вам, господин доктор, на неопределенное время.

— Сударыня… — растерянно пролепетал Бенно. — Для меня большая честь… конечно…

— Очень рада, — без церемоний оборвала его «сударыня». — На улице стоят мои вещи; будьте добры, прикажите их внести: я тоже остаюсь здесь… на неопределенное время.

Это довершило отчаяние доктора. Он подумал о маленькой, скудно меблированной комнатке под крышей, в которой собирался поместить двоюродного брата, и в которой теперь должна была поселиться баронесса Эрнстгауен! Вдруг его беспомощно блуждающий взгляд упал на куртку, которую он искал с таким страхом, она лежала прямо перед ним, он схватил ее и исчез со своей добычей в соседней комнате. Гронау, питавший к дамам решительную антипатию, заковылял вслед за ним и так неосторожно закрыл за собой дверь, что весь дом дрогнул.

— Не к дикарям ли я попала? — воскликнула молодая женщина, возмущенная таким приемом. — Один кричит, другой убегает, а третий… — она буквально содрогнулась при мысли, что этот третий был ее муж.

Однако Герсдорф не обратил внимания на рассерженное выражение розового личика, а с сияющей физиономией и распростертыми объятиями поспешил к жене.

— Валли, неужели ты в самом деле приехала?

Валли уклонилась от объятий и, отступив назад, торжественно заявила:

— Альберт, ты — чудовище! Да, да, чудовище! Мама тоже это говорит и думает, что я должна наказать тебя презрением; только потому я и приехала.

— Вот как! Только потому? — спросил Альберт, беря у нее из рук саквояж.

Валли позволила его взять, но продолжала сохранять воинственный вид.

— Ты бросил меня, свою законную, обвенчанную с тобой жену, постыдно бросил, да еще во время свадебного путешествия!

— Извини, дитя мое, не я тебя бросил, а ты меня! — запротестовал Герсдорф. — Ты поехала с обществом…

— На несколько часов, а когда вернулась, ты уже уехал, отправился в глушь — я не знаю, как иначе назвать этот Оберштейн, — и сидишь здесь, в ужасном табачном дыму, куришь, смеешься, радуешься! Не отпирайся, Альберт, ты смеялся: я ясно слышала твой голос из прихожей.

— Действительно, я смеялся, но ведь это еще не преступление.

— Когда твоя жена вдали от тебя? — гневно крикнула Вали. — В то время как твоя глубоко оскорбленная жена горько оплакивает тот час, когда судьба приковала ее к такому бессердечному человеку? О, ты даже не замечаешь этого! — и она громко всхлипнула.

— Валли, — серьезно сказал Герсдорф, подходя к жене, — ты знала, почему я решил избегать того общества, Я думал, что моя жена будет, безусловно, на моей стороне, и мне было очень больно убедиться, что я ошибся.

Валли опустила глаза и нерешительно ответила:

— Мне вовсе не нужны все эти глупые люди, но мама говорит, что я не должна позволять командовать собой.

— И ты, разумеется, послушалась совета матери, вместо того чтобы исполнить мою просьбу, и предпочла общество чужих людей моему.

— Ты сам так сделал! — воскликнула Валли. — Ты уехал, не заботясь о том, что твоя бедная жена умирает от тоски и горя.

Альберт тихонько обнял ее и склонился к ней, в голосе его звучал глубокое чувство:

— В самом деле, ты скучала без меня, моя маленькая Валли? Я тоже скучал.

Молодая женщина подняла на него глаза, в них уже не было слез, и она крепко прижалась к нему.

— Когда ты собирался вернуться? — спросила она.

— Послезавтра, если бы у меня хватило сил выдержать так долго.

— А я приехала сегодня, довольно с тебя этого?

— Да, моя милая маленькая упрямица, с меня довольно! — воскликнул Альберт, с безграничной нежностью обнимая ее. — Теперь, если хочешь, мы хоть сегодня вернемся в Гейльборн.

— Нет, этого мы не сделаем, — решительно заявила Валли. — Я поссорилась с мамой, потому что она не хотела отпускать меня, а также с папой. Я привезла с собой все вещи, и мы останемся здесь.

— Тем лучше, — с видимым облегчением сказал Герсдорф: — Ведь я поехал в Гейльборн только из любви к тебе. Здесь мы среди настоящих гор. Боюсь только, что нам придется поискать другую квартиру, потому что дом доктора едва ли сможет вместить тебя со всеми твоими чемоданами.

Валли, наморщив носик, окинула взглядом комнату.

— Да, здесь, кажется, вообще ведется ужасное холостое хозяйство. Ты успел уже одичать в обществе своего прославленного кузена, который бросается вон, как сумасшедший, при виде дамы. Неужели он не знает самых простых правил вежливости?

— Бедный Бенно чрезвычайно смутился, — оправдывал кузена Альберт. Он совсем потерял голову. Будь полюбезней с ним, Валли, прошу тебя, а я пойду и позабочусь о твоих вещах. Он ушел, а Валли уселась на диван.

В это время робко отворилась другая дверь, и на пороге появился хозяин дома. Он воспользовался промежутком для того, чтобы наскоро привести себя в более салонный вид, и теперь смиренно приблизился к нежданной гостье. Однако та еще не выказывала намерения исполнить просьбу мужа и быть любезнее, она встретила Бенно взглядом строгого судьи.

— Сударыня, — запинаясь, заговорил доктор, — прошу извинить, что при вашем неожиданном приезде, я был в таком отчаянии… право же в таком отчаянии…

— От моего приезда? — с негодованием перебила его Валли.

— Боже сохрани! Я хотел сказать… хотел объяснить, что… я — человек холостой…

— Да, к сожалению, — проговорила Валли, все еще весьма немилости. — Холостой человек — это печальное явление. Почему вы не женитесь?

— Я? — воскликнул Бенно, приходя в ужас от такого вопроса.

— Ну да, вы! Вы должны жениться и как можно скорей.

Это было сказано таким диктаторским тоном, что доктор не посмел ничего возразить и только поклонился; это до некоторой степени обезоружило Валли, и она прибавила уже мягче:

— Альберт женился и чувствует себя очень хорошо. Или, может быть, вы сомневаетесь в этом?

— О нет, конечно, нет! — стал уверять совсем запуганный Бенно. — Но я… у меня нет привычки к дамскому обществу, нет манер, никаких манер! А ведь они необходимы для того, чтобы жениться.

Добровольное признание снискало ему милость Валли, мужчина, глубоко сознающий свои недостатки, показался ей достойным участия. Строгое выражение исчезло с ее лица, и она ответила благосклонно:

— Этому можно научиться. Садитесь-ка сюда подле меня, и обсудим дело.

— Женитьбу? — спросил Бенно с ужасом, точно боялся, что гостья сию же минуту его женит, и отступил на три шага назад.

— Нет, пока только манеры. Насколько я вижу, у вас нет недостатка в доброй воле, но вам нужен кто-нибудь, кто взялся бы за ваше воспитание. Это сделаю я.

— О, как вы добры! — сказал доктор с такой трогательной благодарностью, что окончательно подкупил восемнадцатилетнюю воспитательницу.

— Я ваша родственница, и меня зовут Валли, — продолжала она. — Впредь мы будем звать друг друга по имени. Итак, Бенно, садитесь рядом со мной.

Рейнсфельд последовал ее приглашению несколько робко, но Валли сумела сделать его доверчивее. Она без устали расспрашивала, а он чистосердечно признавался во всем: в своей робости и беспомощности во время визита к Нордгеймам, в своем безутешном горе по сему поводу, в своих отчаянных, но тщетных попытках где-нибудь и как-нибудь научиться манерам. И во время этой исповеди вся его беспомощность исчезла бесследно, и на вид выступил настоящий честный, добрый Бенно.

Вернувшись минут через десять, адвокат нашел жену и двоюродного брата в полнейшем согласии и проникнутыми безусловным обоюдным уважением.

— Я велел внести вещи пока сюда, — сказал он, — и послал в гостиницу узнать, есть ли там место.

— Не нужно, — возразила Валли, — мы останемся здесь, Бенно как-нибудь поместит нас. Не правда ли, Бенно?

— Конечно, место найдется! — воскликнул доктор. — Я переберусь с Гронау в маленькую комнатку на чердаке, а вам предоставлю нижние комнаты, Валли! Я сейчас всем распоряжусь!

Он с энтузиазмом вскочил и выбежал из комнаты. Герсдорф с удивлением посмотрел ему вслед:

— Бенно, Валли! Вы, кажется, довольно далеко ушли за несколько минут.

— Альберт, твой кузен — превосходнейший малый! — объявила Вали. — Надо заняться молодым человеком, это долг родственников.

— Молодым человеком! — расхохотался адвокат. — Да он на целых двенадцать лет старше тебя.

— Я — замужняя женщина, а он, к сожалению, холостяк; но это не его вина! И, кроме того, я женю его по возможности скорее.

— Господи, помилуй! Не успела ты увидеть несчастного Бенно, как уже затеваешь женить его? Прошу тебя…

Продолжать он не мог, потому что жена с негодованием подступил нему вплотную.

— Ты называешь его несчастным потому, что я собираюсь женить его? Так ты считаешь брак несчастьем? И твой брак, верно, тоже несчастье? Альберт, что ты хотел сказать своими словами?

Вопрос дышал гневом, а маленькая ножка стучала по полу в такт словам. Но Альберт рассмеялся и, схватив в объятия свою маленькую жену, нежно сказал:

— Что на свете есть только одна женщина, которая может сделать мужа таким счастливым, как я! Довольна ты таким объяснением?

Валли была довольна.

Послеполуденное солнце ярко и весело освещало пеструю толпу, сновавшую перед гостиницей Оберштейна. Небольшая площадь служила центральным пунктом для рассеянных в окрестностях ферм и поселков, и их обитатели все собрались сюда на праздник. Он начался крестным ходом, а потом веселье вступило в свои права.

Танцы в честь Иванова дня, происходившие под открытым небом, давно начались; перед гостиницей кружились парами парни и девушки, старики сидели за пивом, деревенские музыканты неутомимо пиликали, дети бегали и шумели в веселой сумятице. Это была чудесная картина, прелесть которой еще увеличивали живописные наряды горцев.

Присутствие горожан ничуть не портило настроения. Молодые инженеры, жившие в Оберштейне, сами храбро отплясывали с крестьянками, а двое темнокожих слуг, которых привез с собой Вальтенберг, стали для горцев еще одним развлечением. Гронау расхаживал с ними, точно хозяин зверинца, всюду представляя их и с неизменной готовностью отвечая на вопросы любопытных о негре и малайце. Саид и Джальма гордились всеобщим вниманием к их особам и даже делали попытки к сближению с туземцами, Гронау помогал им в этом, желая познакомить своих питомцев с европейскими нравами.

В садике гостиницы, куда вынесли столы и стулья, сидел Вальтенберг с дамами из виллы Нордгейма, к ним присоединился и Герсдорф с женой. Неожиданная встреча привела маленькое общество в самое веселое настроение, и только баронесса Ласберг составляла исключение.

Она вообще не любила присутствовать на народных праздниках даже в качестве зрительницы, а сегодня еще у нее с утра была легкая мигрень, так что она даже хотела отказаться от поездки сюда. Но Эльмгорст прислал сказать, что не может сопровождать невесту, потому что на нижнем участке линии вода прорвала плотину и он должен немедленно ехать туда. Старуха нашла неприличным, чтобы Вальтенберг один провожал молодых девушек, а потому принесла себя в жертву и поехала, но поплатилась за такое самопожертвование тем, что головная боль усилилась. А тут еще случай свел с ними Валли, которая окончательно впала в немилость у старой баронессы, выйдя замуж за человека, не имеющего дворянского звания. Валли очень хорошо знала это и специально злила свою противницу. Она выразила желание принять участие в танцах, объявила невыносимо скучной аристократическую обособленность, заставлявшую их сидеть в садике в своем кружке, и, наконец, предложила вмешаться в толпу.

— А когда придет Бенно, я пойду с ним танцевать, рискуя возбудить ревность моего супруга! — сказала она, лукаво поглядывая на мужа, который стоял с Эрной и Вальтенбергом у деревянной решетки, глядя на праздничную суету. — У бедного доктора нет и минутки отдыха: только что мы собрались сюда, как его уже опять позвали к больному, хорошо еще, что здесь же, в Оберштейне, поэтому он обещал прийти через полчаса. Алиса, я слышала, теперь тебя лечит Бенно?

Молодая девушка утвердительно наклонила голову. Баронесса заметила свысока:

— Алиса уступает желанию жениха, но я боюсь, что он чересчур высоко ставит своего товарища, считая его более проницательным, чем наши первые медицинские светила. Во всяком случае, с его стороны слишком смело доверять лечение невесты молодому врачу, имеющему практику исключительно среди крестьян.

— Я нахожу, что в этом случае господин Эльмгорст совершенно прав, — с достоинством заявила Валли, — нашего кузена смело можно поставить в один ряд со всеми медицинскими светилами, уверяю вас!

— Ах, извините! — насмешливо улыбнулась баронесса. — Я совсем забыла, что доктор Рейнсфельд приходится вам теперь родственником, милая баронесса!

— Извините, меня зовут фрау Герсдорф! — поправила ее Валли. — Я очень горжусь своим званием жены юриста и ни за что не откажусь от него.

— Оно и видно! — пробормотала старуха, бросая негодующий взгляд на маленькую женщину, с таким вызывающе счастливым видом хвастающую своим мещанским именем.

Однако Валли беззаботно продолжала болтать.

— Понравился тебе Бенно, Алиса? — обратилась она к подруге. — Он так сокрушался о своей неловкости после визита к вам. Ты в самом деле поставила ему это в вину, как он думает?

— Действительно, поведение вашего кузена не могло внушить к нему доверия, — снова вступила баронесса, но, к величайшему своему удивлению, встретила противоречие со стороны всегда пассивной Алисы.

Молодая девушка подняла голову и сказала с необычной для нее твердостью:

— На меня доктор Рейнсфельд произвел очень приятное впечатление, и я, безусловно, разделяю доверие, которое питает к нему Вольфганг.

Валли бросила торжествующий взгляд на старуху и приготовилась продолжать свой панегирик родственнику, но в эту минуту он явился собственной персоной.

Бенно был сегодня в красивом праздничном костюме, мало, чем отличающемся от местного народного. Серая куртка с зелеными отворотами и темно-зеленая шляпа с бородкой серны чрезвычайно шли ему, показывая в выгодном свете его сильную фигуру; и держался он с дамами здесь, где его не стесняла чуждая ему обстановка, достаточно свободно. Он поздоровался очень сердечно со своими родственниками и с Эрной, весьма дружелюбно с Вальтенбергом и даже довольно прилично поклонился баронессе Ласберг. Однако, очутившись перед Алисой, вдруг лишился своего самообладания, опять густо покраснел, потупился и не мог выговорить ни слова. Сначала он даже не разобрал, что говорила ему молодая девушка, он слышал только ее мягкий, кроткий голос, так же ласково заговоривший с ним, как тогда, в «царстве эльфов», и пришел в себя, лишь, когда Алиса указала ему на свою спутницу.

— У бедной баронессы сильно болит голова. Она принесла себя в жертву и поехала с нами, но от этого голова еще сильнее разболелась. Не знаете ли вы какого-нибудь средства от боли?

Баронесса Ласберг, только что поднесшая к носу флакон, замерла в этом положении: вопрос Алисы очень не понравился ей, так как она вовсе не была расположена доверить свое драгоценное здоровье «мужицкому доктору». Рейнсфельд скромно выразил мнение, что боль усилилась от яркого солнца и от шума вокруг, и посоветовал баронессе удалиться на час в тихую, прохладную комнату, какая, по всей вероятности, найдется в гостинице. Полный усердия, он побежал звать хозяйку, и та явилась немедленно. В доме нашлась свободная комната, выходившая на другую сторону, и баронесса соблаговолила подчиниться его предписанию, которое нашла вполне целесообразным.

— Слава Богу! Теперь мы одни и можем тоже отправиться на танцы, — воскликнула Валли.

— К крестьянам? — испуганно спросила Алиса.

— В самую толпу! — шаловливо ответила Валли. — Да не приходи в такой ужас! Благодари Бога, что у твоей гувернантки мигрень, а то она тебя наверно не пустила бы. Бенно, предложите руку фрейлейн Нордгейм!

Бенно обнаружил не меньший ужас при этом приказании, но Валли уже подхватила мужа, а Вальтенберг предложил руку Эрне; Алиса стояла одна, и доктору ничего больше не оставалось, как исполнить приказание.

— Вы позволите? — спросил он робко.

Алиса с минуту колебалась, но потом улыбнулась, взяла предложенную руку и пошла с доктором вслед за другими, уже выходившими из калитки.

Между тем Гронау читал лекцию по этнографии и немецкому языку своим двум питомцам; в настоящую минуту он, по обыкновению в сильных выражениях, объяснял любознательному Саиду слова «фея Альп», которые тот где-то подхватил.

— Это — горное божество, которого, впрочем, ни один человек и в глаза не видел, потому что оно постоянно сидит наверху, в облаках. Но иногда оно сваливается прямо на головы людям и разрушает их дома и усадьбы. Все волькенштейнцы поклоняются ему, хотя они христиане, но ведь можно быть добрым христианином и в то же время язычником. Джальма, отчего ты опять разинул рот? Должно быть, это выше твоего понимания? Ну-ка, скажи: «фея Альп»!

Джальма, смотревший с раскрытым ртом на вершину Волькенштейна, разумеется, ничего не понял из такого удивительного объяснения, но постарался выговорить заданные ему слова; после нескольких неудачных попыток это ему удалось.

— Ну, ничего, сойдет! — сказал ментор. — Когда тебе случится услышать новое слово, ты повторяй его и упражняйся, иначе никогда не научишься немецкому языку. Вот идет господин Вальтенберг с дамами и с доктором — очевидно, они хотят посмотреть на танцы. Воображаю, как они рады, что на какой-нибудь час отделались от старой карги!

Джальма насторожил уши при новом слове и, следуя только что преподанному ему наставлению, принялся тихонько, но усердно твердить его. Гронау сначала не обратил на это внимания, но, когда «старая карга» прозвучало громко и отчетливо, ему все стало ясно, и он накинулся на бедного мальчика.

— Уж не воображаешь ли ты, что это почетное звание? Ах ты, баран! Боже тебя упаси когда-нибудь произнести это слово при дамах! Ее зовут баронесса фон Ласберг!

Физиономия Джальмы выразила глубокую обиду. Он был так внимателен, и слово показалось ему таким красивым, и вдруг ему запрещают повторять его! Саид сказал с важным видом:

— Мастер Хрон, господин все подле фрейлейн! Он совершенно не отходит от нее.

— Да, чистое горе! — пробурчал Гронау — Влюблен по уши! И нужно же было случиться такой оказии в этой проклятой Германии, после того как мы изъездили все части света! Боюсь, что когда мы опять пустимся в дорогу…

— То мы возьмем ее с собой! — докончил Саид, которому такой исход казался в высшей степени простым и удобным.

— Неужели ты не можешь отделаться от своих африканских понятий? — прикрикнул на него Гронау. — Здесь не принято так, без всяких церемоний, увозить с собой дам: надо сначала жениться.

— Ну, так мы женимся! — объявил Джальма, вполне сходившийся в этом пункте со своим товарищем.

— «Мы»! — крикнул Гронау, возмущенный таким смешением понятий. — Благодарите Бога, что вам нет надобности жениться, потому что от такого несчастья да сохранит небо всякого христианина.

— О! Мастер Герсдорф женат! — сказал Саид, указывая на адвоката, на руке которого повисла прелестная маленькая жена с розовым личиком. — И это очень хорошо!

— Да… очень хорошо! — согласился и Джальма к большому негодованию Гронау. Он обозвал обоих повесами и решительно запретил им разговаривать о женитьбе. Сам он давно уже знал, как обстоит дело у Вальтенберга.

Между тем последний со своей дамой и Герсдорф с женой смешались с веселой толпой. Эрна с детских лет знала большинство из этих людей. Валли захотела познакомиться с ними и заставляла представлять ей и старого, и малого, болтала с каждым и делала презабавные попытки говорить на их диалекте, которого сама не понимала.

Бенно и Алиса шли за ними медленнее. Доктор был совершенно безмолвным кавалером, он не проронил ни слова и только бросал почтительно-робкие взгляды на даму, шедшую с ним под руку. А между тем сегодня она вовсе не представлялась ему такой неприступной аристократкой, как при первой встрече. В легком светлом платье и соломенной шляпе с цветами Алиса казалась удивительно простой и милой, это была самая подходящая рама для нее, если бы только ее лицо не было так бледно. Она видимо робела, очутившись среди толпы народа; когда же с площадки, где танцевали, донеслись веселые крики, она остановилась и нерешительно взглянула на своего спутника.

— Вам страшно? — спросил он. — Так вернемся.

— Это от непривычки. Ведь эти люди, наверно, не дурные.

— Нет, совсем не дурные! — подхватил Бенно. — В наших волькенштейнцах нет и следа грубости, могу засвидетельствовать: я довольно давно живу с ними.

— Да, уже пять лет, говорил Вольфганг. Как же вы выдерживаете?

— Это вовсе не так страшно, как вы думаете. Я веду здесь, правда, очень уединенную жизнь, подчас она бывает даже тяжела, но приносит и немало радостей.

— Радостей? — недоверчиво повторила Алиса, поднимая на него глаза, большие карие глаза, которые опять привели доктора в такое смущение, что он позабыл ответить.

Вдруг в толпе произошло движение: Рейнсфельда заметили только теперь, потому что он пришел через гостиницу, и тотчас окружили плотным кольцом.

— Доктор! Наш доктор! — послышалось со всех сторон. Вслед затем двадцать-тридцать шляп разом слетело с голов, и столько же загорелых рук протянулось навстречу молодому врачу. Старые и малые теснились к нему, каждому хотелось получить от него привет, поклон, каждый желал поздороваться с ним. Эти люди положительно пришли в восторг, увидев своего доктора.

Рейнсфельд озабоченно посмотрел на свою спутницу, он боялся, что давка испугает ее, но Алиса, казалось, напротив, с удовольствием смотрела на бурные овации. Она только немножко крепче оперлась на его руку, но лицо ее повеселело.

Едва доктор успел объяснить поселянам, что его дама хочет посмотреть на танцы, как все стремительно бросились очищать им место, образовалась целая процессия, которая двинулась к площадке для танцев. Ряды зрителей были без всяких церемоний раздвинуты, явился стул, и через несколько минут Алиса уже сидела в самом центре шума и веселья Ивановых танцев; по правую и по левую ее руку, подобно почетному караулу, разместились парни, заботясь, чтобы танцующие пары, пролетая слишком близко, не задели барышню.

— Кажется, они очень любят вас, — сказала Алиса. — Я никак не думала, чтобы крестьяне так ценили своего врача.

— Обычно они и не ценят его, — ответил Рейнсфельд. — Они видят во враче человека, которому надо платить, и избегают обращаться к нему за помощью. Но между мною и волькенштейнцами совсем исключительные отношения: мы вместе пережили тяжелые времена, и они ставят мне в заслугу то, что я не бросил их в беде и иду без различия ко всем, кто только во мне нуждается, хотя многие могут отблагодарить меня только пожеланием «Да наградит вас Бог!» В народе такая бедность, что, право, нельзя всегда думать только о себе, по крайней мере, я не могу.

— Да, я знаю, — отозвалась Алиса с необыкновенной живостью. — Вы тогда не думали о себе, когда дело шло о выгодном месте, Вольфганг говорил об этом, когда вы были у нас.

— Неужели вы помните? Да, Вольф ужасно бранил меня тогда и, конечно, имел для этого основания. Место было чрезвычайно выгодное — при больнице, в большом городе, и по какому-то счастливому случаю мне давали предпочтение перед другими кандидатами; но я должен был непременно явиться лично на выборы и тотчас вступить в отправление должности: это было поставлено условием.

— А у вас в это время были больные в Оберштейне?

— Не в одном Оберштейне, а во всем округе. Дифтерит так и косил детей. Почти в каждом доме лежал больной, а то и несколько, и большинству приходилось плохо, как раз когда эпидемия достигла крайнего развития, и явилось предложение. До ближайшего врача полдня езды, а важные господа коллеги в Гейльборне не поедут в бурю и метель в горы, на какую-нибудь уедненную ферму, да они и не по карману этим людям. Я со дня на день откладывал отъезд. Вольф настаивал, но я не мог уехать… Наци, поди-ка сюда!

Он поманил к себе шестилетнего мальчугана, который вместе с другими протеснился вперед и весело смотрел на танцы. Это был бойкий малыш с льняными волосами и пухлыми щечками. Он поспешно подошел, явно гордясь тем, что его позвал доктор, и доверчиво поднял взор на молодую даму, которой его представили.

— Поглядите-ка на этого карапуза, — продолжал Рейнсфельд. — Правда, никто не скажет, что восемь месяцев тому назад он был при смерти? Это внук старого Зеппа, который раньше служил в Волькенштейнергофе, у него есть сестренка, и она тоже чуть не умерла тогда. Вот они-то и решили вопрос. Когда я уже совсем решил, было, ехать, пришел за мной бурной ночью Зепп; старик горько плакал, и молодая крестьянка, мать детей, плакала и кричала: «Не уезжайте, доктор! Если вы уедете, мальчик умрет и девочка тоже!» Никто лучше меня не знал, как нужна была детям помощь врача. Бедный мальчуган изо всех сил боролся с жестокой болезнью и так жалобно смотрел на меня, точно на Господа Бога. И я остался. У меня не хватило духа уехать и бросить детей в беде, чтобы обеспечить себе теплое местечко. Конечно, я уведомил, кого следовало, как и почему не могу приехать, но меня не могли ждать, кандидатов было немало, и место предоставили другому.

— А вы? — тихо спросила Алиса.

— Я? Что же, я не жалел об этом: мне удалось выходить большую часть своих маленьких пациентов, а волькенштейнцы с тех пор готовы за меня в огонь и воду.

Алиса не отвечала, а только смотрела с удивлением на этого человека, который рассказал обо всем так просто и скромно, ему, видно, и в голову не приходило ставить себе что-то в заслугу. А между тем он пожертвовал, может быть, своим будущим. Потом она притянула к себе Наци и поцеловала его в свежую щечку. В этом движении было что-то невыразимо милое, и глаза Бенно заблестели: он понял ее безмолвное одобрение.

— Вы здесь принимаете поклонение собравшегося народа, Бенно? — воскликнула Валли, подходя с мужем, а тот шутливо прибавил:

— Это было целое триумфальное шествие, когда вас с фрейлейн Нордгейм вели на площадку! Нельзя ли и нам немножко погреться в лучах твоей популярности?

Подошел и Вальтенберг с Эрной, и вся компания уютно уселась в углу танцевальной площадки. Бедная баронесса Ласберг и не подозревала, каких бед натворила ее несвоевременная мигрень. Алиса, так бережно охраняемая от всякого шума и всякой неприличной обстановки, сидела у самого оркестра, издававшего раздирающие душу звуки, среди криков и возгласов танцоров, что есть силы отбивавших такт своими подбитыми гвоздями подошвами, среди крутящихся облаков пыли и чувствовала себя прекрасно. Ее щеки слегка порозовели, глаза сияли удовольствием, а Рейнсфельд стоял подле ее стула, гордый и счастливый, как никогда в жизни, и держал себя совсем как настоящий кавалер. Сегодняшний день был днем чудес!

Однако популярность доктора имела и свою обратную сторону, и это скоро дало себя знать. Мать маленького Наци с таинственным видом отозвала его с площадки, собираясь возложить на него важную миссию. Дело в том, что старый Зепп на днях принес с виллы Нордгейма известие, будто фрейлейн фон Тургау скоро будет помолвлена, а может быть, даже уже помолвлена с господином из Гейльборна, но для того, чтобы отпраздновать обручение, ждут возвращения самого Нордгейма. Дочь Зеппа, до замужества тоже жившая в Волькенштейнергофе и сохранившая старую привязанность к господам, была вне себя от радости, увидав сегодня свою барышню, и представила ей своих двух ребят. Теперь она хотела, чтобы Наци сказал барышне стихи, которые говорят в этот день невестам, и вместе с сестрой поднес обрученным букеты. Получив эти букеты, жених и невеста должны были, по обычаю, протанцевать друг с другом. Она рассудила, что барышня знает этот старинный обычай и, конечно, будет рада, если они окажут такое внимание ей и ее «милому». Из большого букета свежих альпийских цветов в зале гостиницы были выбраны самые красивые, и тут же наскоро состоялась генеральная репетиция, во время которой Наци вел себя превосходно, а потому ничто не помешало ходу дела.

Кстати на площадке наступила пауза и музыка молчала, когда появился Наци. В одной руке у него был букет альпийских роз, а другой он вел за руку младшую сестру, которая несла такой же букетик; дети серьезно и торжественно направились к господам, как им было приказано, но, вероятно, данные им инструкции были недостаточно точны, потому что малыши подошли прямо к доктору и Алисе; они поднесли цветы, и мальчик принялся декламировать свое приветствие.

— Господи Иисусе! Наци! Это не те! — испуганно зашептала мать, следовавшая за детьми, но Наци не позволил сбить себя с толку; для него только один человек мог быть «тем» — доктор, а барышня, сидевшая рядом с ним, само собой разумелось, должна была быть «той». Поэтому он храбро продолжал и с чувством закончил словами:

— Примите от меня цветочки, и пусть святой Иоанн вам даст свое благословенье, и счастье вам пошлет!

Алиса с удивлением, но приветливо взяла букетик, который ей протягивала девочка, но Бенно, знавший значение этой церемонии, пришел в полное смятение.

— Что вам вздумалось, ребята? — произнес он, отступая назад, но отделаться от Наци было не так-то легко, и он энергично втиснул букет в руку доктора.

— Возьмите же цветы, — весело сказала Алиса. — Однако что все это значит?

— Это — старинный обряд, призывающий на вас благословение святого Иоанна, — смеясь, объяснила Эрна, — а цветы означают, что ты непременно должна станцевать с доктором, Алиса. Боюсь, что отказаться нельзя.

— О, да это прелесть что такое! — радостно вскрикнула Валли и захлопала в ладоши от восторга. — Бенно должен танцевать, непременно должен!

Бедный Рейнсфельд отчаянно отбивался, но Герсдорф и Вальтенберг со смехом приняли сторону Валли, и даже Эрна, понявшая по смущенной физиономии матери Наци, как было дело, приняла участие в шутке.

— Достаточно сделать один тур, Алиса, — сказала она. — Принеси эту жертву старинному обычаю: крестьяне будут глубоко обижены, если ты не станцуешь с их любимым доктором. Отказавшись танцевать, ты откажешься и от благословения, которое они так от души призвали на тебя.

Но Алиса, казалось, и не находила в этом ничего особенного. Она улыбнулась при виде страха, с которым молодой доктор отказывался от танцев, и, обращаясь к нему, сказала вполголоса:

— Придется покориться, доктор. Как вы думаете?

У доброго Бенно, который если и танцевал когда-либо, то разве на деревенском празднике, положительно закружилась голова при этих словах.

— Фрейлейн!.. Вам угодно? — пробормотал он.

Вместо ответа Алиса встала и взяла его под руку; окружающие, считавшие, что так и следовало сделать, поспешно расступились, музыка заиграла, и в следующую минуту пара закружилась.

Тем временем баронесса Ласберг почувствовала себя несколько лучше: тишина и прохлада уединенной комнаты принесли ей пользу. Величественно шурша платьем, она направилась обратно в садик, но, к своему неудовольствию, нашла выход из дома загороженным: на высоком каменном крыльце гостиницы вплотную стояли люди, между прочими Гронау с Саидом и Джальмой, и даже хозяин с хозяйкой были тут; все вытягивали шеи и с напряженным вниманием глядели поверх голов тех, кто стоял ниже, на площадку, которая была видна отсюда, как на ладони. Очевидно, там происходило что-то необыкновенное.

Старая дама, разумеется, была выше любопытства, в то же время ее привело в негодование, что никто не замечает ее. Она повелительно обратилась к Саиду, стоявшему ближе других.

— Саид, дайте мне пройти! Господа еще в саду?

— Нет, на площадке, — радостно ответил Саид.

Баронесса рассердилась. Она тотчас поняла, что такая неприличная выходка — дело рук этой ужасной Валли!

— И фрейлейн Нордгейм оставили одну? — спросила она.

— Мисс Нордгейм танцует с господином доктором, — объявил Саид, осклабившись, отчего его белые зубы так и сверкнули на черном лице.

Баронесса только пожала плечами в ответ на чепуху, которую нес этот человек на своем ломаном немецком языке, но невольно взглянула по направлению его руки и увидела нечто, заставившее ее окаменеть на месте: коренастую фигуру доктора и в его объятиях молодую девушку в светлом летнем платье и соломенной шляпе с цветами, свою воспитанницу, Алису Нордгейм! И они танцевали! Алиса Нордгейм танцевала с мужицким доктором!

Это было больше, чем могли вынести и без того расстроенные нервы баронессы Ласберг, у нее закружилась голова. Саид услужливо подхватил падающую даму, но решительно не знал, что делать дальше, а потому испуганно закричал:

— Мастер Хрон! Мастер Хрон! У меня дама!

— Так держи крепче! — не оборачиваясь, ответил Гронау, стоявший несколькими ступенями ниже.

Но крик Саида привлек внимание хозяина и хозяйки; они поспешили на помощь, все кругом засуетились, а Джальма сломя голову бросился вниз по лестнице на площадку.

Гронау задержал его.

— Стой! Куда?

— За доктором! — крикнул малаец, горя усердием.

— Не надо! — выразительно сказал Гронау. — Неужели бедному доктору нельзя позволить себе и минутку удовольствия? Пусть потанцует! Успеет и потом привести в чувство старую… Джальма! Ты опять уже двигаешь губами? Я сверну тебе шею, если ты выговоришь это проклятое слово! Баронессу, хотел я сказать!

На площадке происшествия никто не заметил, и пара продолжала танцевать. Рука Бенно обнимала тонкую талию Алисы, а его глаза не отрывались от милого личика, теперь уже не бледного, а розового от быстрого движения; она смотрела на него блестящими глазами, и в этом взгляде потонули для него и Оберштейн, и весь мир.

Что касается оберштейнцев, то они были в высшей степени довольны исходом дела и выражали свое одобрение самым недвусмысленным образом: музыканты пиликали с удвоенным усердием, парни и девушки помогали им веселыми возгласами, Наци и его сестренка в восторге прыгали в такт, и вдруг все зрители запели хором:

«Примите от меня цветочки, и пусть святой Иоанн вам даст свое благословенье, и счастье вам пошлет!»

Прошел почти месяц, и июль приближался к концу, когда Нордгейм вернулся к себе на виллу. В минувшие четыре недели произошло событие, которого можно было ожидать: главный инженер, вследствие болезни фактически давно уже передавший управление делами в руки Эльмгорста, умер. При назначении его преемника споров не было: будущий зять председателя железнодорожного общества и строитель Волькенштейнского моста был выбран единогласно. Таким образом, Эльмгорст оказался во главе грандиозного предприятия, которое уже близилось к окончанию.

Через несколько часов после приезда Нордгейм сидел с Вольфгангом в своем кабинете, куда они удалились, чтобы поговорить об этом событии, о котором Вольфгангу было сообщено письменно. Оба были довольны.

— Собственно говоря, твое избрание было простой формальностью, — сказал Нордгейм. — Его приняли без всяких дебатов, потому что ни о ком, кроме тебя, и вопроса не поднималось. Итак, честь имею поздравить господина главного инженера!

Эльмгорст слегка улыбнулся, но в этой улыбке не было ни малейшего намека на то гордое, радостное сознание собственных сил, с которым когда-то вступал в свою должность молодой инженер, а между тем тогда он достиг лишь первой ступени своей карьеры, теперь же она совершалась так быстро и блестяще. Эльмгорст сильно переменился; его лицо было бледно и угрюмо, а в глазах, смотревших прежде так холодно, проницательно и твердо, теперь горел огонь, по временам вдруг ярко вспыхивавший, а затем так же быстро потухавший. Несмотря на все умение владеть собой, Вольфганг не всегда мог придать своей речи спокойный, рассудительный тон. Казалось, неустанная, мучительная внутренняя борьба терзает душу этого человека, который прежде шел к цели так уверенно и твердо, не глядя ни направо, ни налево.

— Благодарю, — ответил он. — Это назначение служит доказательством большого, неограниченного доверия ко мне, и я высоко ценю его. Признаюсь, мне очень приятна мысль, что завершение дела, которому я отдал все свои силы, будет связано с моим именем.

— Для тебя это важно? — равнодушно спросил Нордгейм. — Впрочем, в твои лета честолюбие еще естественно, но ты скоро отвыкнешь от него, и тогда на первый план выступят более важные, высшие интересы.

— Более высокие, чем гордость и честь создать что-нибудь грандиозное?

— Ну, более реальные, которые, в конце концов, всегда и во всем берут перевес. Об этом-то я и хотел поговорить с тобой. Ты знаешь, что я уже давно решил отстраниться от дела, как только дорога будет окончена.

— Знаю, ты уже несколько месяцев назад говорил об этом. Почему ты хочешь выйти из предприятия, которое сам вызвал к жизни? Ведь истинным творцом его был ты.

— Оно не кажется мне достаточно прибыльным, — хладнокровно ответил Нордгейм. — Стоимость постройки оказалась гораздо больше, чем я предполагал. Да и кто мог бы предвидеть все препятствия и катастрофы, с которыми нам пришлось бороться? К тому же у твоего предшественника была мания строить так невероятно прочно! Он часто приводил меня в отчаяние этой прочностью, которая стоит бешеных денег.

— Извини, но у меня та же мания!

— Понятно: до сих пор тебе, как инженеру, было решительно все равно, стоит ли дорога несколькими миллионами больше или меньше; когда же ты будешь заинтересован в предприятии капиталом, как мой зять, ты иначе взглянешь на вещи.

— На такие вещи — нет!

— Еще научишься. Впрочем, в данном случае мы можем самым решительным образом подчеркивать превосходное выполнение работ, когда дело дойдет до оценки, а она будет произведена, по всей вероятности, в этом же году. Дорога перейдет к акционерам, это для меня давно решенный вопрос, и первые шаги я уже даже сделал. Я вложил в предприятие миллионы, тогда как другие считают свои вклады самое большее десятками тысяч, а потому могу считать себя буквально собственником дороги. Следовательно, условия передачи зависят от меня, и очень кстати, что во главе дела стоишь ты как главный инженер. Мы будем действовать заодно, и нам нет надобности вмешивать чужих.

— Я вполне в твоем распоряжении, ты знаешь это. Но при настоящем положении дела его придется оценить довольно-таки высоко.

— Надеюсь, — медленно и многозначительно произнес Нордгейм. — Впрочем, большая часть счетов уже закончена — такие вещи надо подготавливать заранее, и для этого требуется опытный предприниматель. Занимать этим тебя я не мог — ты и так достаточно занят технической частью, только под конец ты должен будешь проверить и утвердить оценку, и в этом отношении я, безусловно, полагаюсь на тебя, Вольфганг. Неограниченное доверие, которое ты заслужил своей предыдущей деятельностью, очень облегчит нам дело.

Вольфганг посмотрел на Нордгейма несколько удивленно. Что он исполнит свой долг и в то же время будет по возможности держать сторону тестя — разумелось само собой, но за последними словами Нордгейма как будто крылось что-то другое, они звучали как-то особенно. Дело, однако, не дошло до объяснений, потому что Нордгейм быстро кончил разговор и встал.

— Уже четыре! Скоро обед. Пойдем, Вольфганг, не будем заставлять дам дожидаться.

— Ты привез с собой Вальтенберга? — спросил Эльмгорст

— Да, мы встретились в Гейльборне, и он приехал со мной. Кажется, его терпение подверглось тяжкому испытанию в течение прошедшего месяца! Я не понимаю этого человека! Он достаточно горд и самостоятелен, даже высокомерен в известных случаях, а позволяет капризной девочке водить себя за нос. Но я серьезно поговорю с моей любезной племянницей и заставлю ее сказать или «да», или «нет». Пора положить этому конец.

Вольфганг молчал, но в его глазах опять вспыхнул трепетный огонь, жаркий, пожирающий пламень, отражение борьбы, шедшей в его душе. Ведь он принужден был изо дня в день наблюдать, как другой открыто, ничем не стесняясь, добивается приза, который, в конце концов, неминуемо достанется ему; это была пытка, и сознание, что она заслужена, нисколько не делало ее легче.

Они прошли в гостиную, где лакей раскрывал занавеси, защищавшие ее от яркого солнца. Нордгейм спросил, в саду ли дамы.

— Только баронесса Тургау с господином Вальтенбергом, — ответил лакей. — Фрейлейн Нордгейм принимает в своей комнате доктора.

— А, нового доктора, которого ты где-то откопал! — сказал Нордгейм, обращаясь к зятю. — Ты говорил, это твой товарищ? Во всяком случае, он знает свое дело — Алиса замечательно поправилась в последнее время. Я был поражен ее видом и необыкновенной живостью, твой доктор сотворил чудо. Как фамилия оберштейнского эскулапа? В письмах ты всегда забывал назвать ее.

Вольфганг действительно не упоминал фамилии Рейнсфельда, хотя и не по забывчивости; теперь он не мог более потакать «фантазии» товарища, как он это называл, и спокойно ответил:

— Бенно Рейнсфельд.

Нордгейм быстро обернулся.

— Как ты сказал?

— Бенно Рейнсфельд, — повторил Эльмгорст, удивленный взволнованным тоном вопроса.

Он думал, что его тесть едва ли вспомнит это имя, во всяком случае, не выкажет ни малейшего интереса к старому товарищу теперь, когда стал миллионером и был так далек от прежних связей. Но, очевидно, воспоминание о Рейнсфельде не умерло в душе Нордгейма: его лицо побледнело, оно выражало растерянность, даже страх, так же как и его голос, когда он воскликнул:

— И этот человек в Оберштейне? И в настоящую минуту даже в моем доме?

Вольфганг не успел ответить, потому что боковая дверь отворилась, и вошел сам Бенно. При виде хозяина дома он слегка смутился, но затем спокойно остановился и поклонился: он слышал от Алисы о приезде ее отца и приготовился к встрече. Нордгейм тотчас догадался, кто перед ним; может быть, он даже вспомнил лицо доктора, которого мельком видел три года тому назад в Волькенштейнергофе, не зная его имени. Он был настолько светским человеком, что немедленно овладел собой и внешне спокойно, с неподвижным лицом встретил представленного ему Рейнсфельда; только странная бледность продолжала покрывать его черты.

— Мой зять писал мне, что просил вас лечить его невесту, — сказал он с холодной вежливостью. — Мне остается только поблагодарить вас, потому что ваши старания увенчались блестящим успехом: моя дочь удивительно поправилась. Я слышал, ваш диагноз совершенно расходится с диагнозом ваших коллег?

— Я полагаю, что фрейлейн Нордгейм в сильной степени страдает расстройством нервной системы, — скромно ответил Бенно. — С этим я и сообразовался при выборе метода лечения.

— Вот как! До сих пор доктора почти единогласно признавали болезнь сердца.

— Я знаю, но не могу согласиться с ними, и успех моего лечения, по-видимому, дает мне на это право. Вашей дочери были запрещены всякие сильные движения, я же рекомендовал ей продолжительные ежедневные прогулки пешком, посоветовал даже всходить на не очень крутые горы и по возможности весь день проводить вне дома, так как горный воздух чрезвычайно благоприятно действует на ее здоровье. Пока я вполне доволен результатами.

— Разумеется, мы все довольны, — согласился Нордгейм. — Его глаза буквально впились в черты доктора во время этого разговора, который велся самым спокойным тоном. — Как я уже сказал, я весьма благодарен вам. Вольфганг писал, что вы живете в Оберштейне, вы давно здесь?

— Пять лет.

— И намерены оставаться?

— По крайней мере, до тех пор, пока не представится другого места.

— Ну, это нетрудно устроить, — вскользь заметил Нордгейм и перешел к другой теме.

Он был чрезвычайно вежлив, но в то же время держался свысока и явно старался воздвигнуть между собой и доктором преграду, которая исключала бы всякую возможность фамильярности. Он ни словом, ни взглядом не показал, что знает, что перед ним стоит сын друга его юности; при всей своей кажущейся любезности он оставался холодным, как лед.

Бенно очень хорошо чувствовал это, но нисколько не удивлялся. Он знал, что воспоминания, которые его имя пробудит в душе Нордгейма, будут не из приятных, и по своей скромности не думал, чтобы успешное лечение Алисы могло расположить к нему ее отца. Разумеется, он и не помышлял о том, чтобы напомнить о старых отношениях, которые Нордгейм явно игнорировал, но все-таки эта встреча была для него очень тяжела, и он ухватился за первый попавшийся предлог, чтобы откланяться.

Несколько секунд Нордгейм молча смотрел ему вслед с мрачно сдвинутыми бровями, потом обернулся к Вольфгангу и спросил коротко и резко:

— Каким образом ты с ним познакомился?

— Ведь я уже говорил тебе, что Рейнсфельд — мой школьный товарищ, и что я случайно встретился с ним опять в Оберштейне.

— И ты целые годы возишься с ним, и хоть бы раз упомянул его имя!

— Я делал это по просьбе Бенно: ему твое имя так же хорошо знакомо, как тебе его. Ты, очевидно, не хочешь, чтобы тебе напоминали о том, что его отец был твоим школьным товарищем, я убедился в этом сегодня.

— Что тебе известно об этом? — гневно воскликнул Нордгейм. — Доктор что-нибудь говорил тебе?

— Говорил. Он сказал, что ваша дружба с его отцом кончилась полным разрывом.

Нордгейм вздрогнул и как будто случайно оперся на спинку стоявшего подле кресла; его лицо опять побледнело, а голос вдруг стал хриплым:

— Вот как! А что он об этом знает? — спросил он.

— Ровно ничего. В то время он был еще ребенком, а потом так и не узнал причины вашего разрыва, но он слишком горд, чтобы навязываться тебе теперь, когда ты занимаешь такое положение в обществе. Поэтому он взял с меня обещание не говорить тебе его имени, пока в этом не будет необходимости.

Из груди Нордгейма вырвался глубокий вздох, но он ничего не ответил и отошел к окну.

— Мне кажется, что, как бы то ни было, доктор Рейнсфельд имел право рассчитывать на более теплый прием, — снова заговорил Вольфганг, задетый за живое холодностью хозяина дома к его другу. — Конечно, я не могу судить о том, что произошло тогда…

— Да я и не прошу тебя об этом, — резко оборвал его Нордгейм. — То было чисто личное дело, и судить о нем могу я один. Но ты знал, что этот Рейнсфельд не мог быть мне приятен, и потому я не понимаю, как тебе пришло в голову ввести его в мой дом и поручить ему лечение моей дочери! Такого своеволия с твоей стороны я решительно не одобряю!

Очевидно, миллионер был в высшей степени раздражен встречей с Бенно и вымещал свой гнев на будущем зяте. Но тот вовсе не был расположен терпеть подобный тон, который слышал в первый раз.

— Очень сожалею, что тебе это так неприятно, — холодно сказал он, — но ни о каком своеволии здесь не может быть и речи: я, без сомнения, имел право выбрать для своей невесты доктора, который пользуется моим полным доверием, и так блестяще оправдал его — ты сам это признаешь. Я не мог предполагать, что возникшая более двадцати лет назад вражда, в которой Бенно не виноват и к которой совершенно не причастен, сделает тебя до такой степени несправедливым. Твой бывший друг давно умер, и с его смертью все должно быть забыто и похоронено.

— Об этом предоставь судить мне, — перебил его Нордгейм с возрастающим гневом. — Довольно! Я не хочу, чтобы этот человек бывал в моем доме. Я отошлю ему гонорар — конечно, очень крупный — и под каким-нибудь предлогом попрошу его избавить меня от дальнейших визитов. Тебя тоже покорнейше прошу прекратить это знакомство: я не желаю его!

Просьба весьма походила на приказание, но молодой инженер был не таков, чтобы позволить себе приказывать. Он отступил на шаг назад, его глаза сверкнули.

— Я, кажется, уже говорил тебе, что доктор Рейнсфельд — мой друг, — резко возразил он, — и потому, само собой разумеется, о прекращении знакомства с ним не может быть и речи. Если в награду за самоотверженные заботы о здоровье Алисы ты пошлешь ему гонорар и откажешь до окончания курса лечения, это будет для него оскорблением. И вообще я попрошу тебя говорить о нем в другом тоне. Бенно заслуживает величайшего уважения, под его непритязательной, застенчивой внешностью скрываются такие знания и такие душевные качества, которым можно только удивляться.

— Неужели? — Нордгейм насмешливо расхохотался. — Сегодня я узнаю тебя с совсем новой для меня стороны, Вольфганг: в роли восторженного и самоотверженного друга. Я никак не ожидал такого от тебя!

— По крайней мере, я имею обыкновение стоять за своих друзей и не давать их в обиду, весьма решительно ответил Эльмгорст.

— А я повторяю тебе, что не хочу видеть этого человека в своем доме. Надеюсь, я имею право этого требовать?

— Несомненно, имеешь, но в моем будущем доме Бенно всегда будет желанным гостем, и я откровенно скажу ему все, если буду поставлен в необходимость передать ему твое желание, чтобы он не посещал твоего дома, и… извиниться за тебя.

В первый раз эти два человека разошлись во мнениях, до сих пор их взгляды и интересы вполне совпадали, но уже первое столкновение показало, что Вольфганг не будет покорным зятем и намерен твердо отстаивать свои убеждения. Нордгейм видел, что он не уступит, но, по всей вероятности, у него были причины не доводить дела до окончательной ссоры, а потому он заговорил примирительно:

— В сущности, вопрос не стоит того, чтобы из-за него горячиться, — сказал он, пожимая плечами. — Какое мне дело до этого доктора? Мне хотелось отделаться от неприятных воспоминаний, которые пробуждает во мне его вид, ничего больше. Я нахожу его особу столь же незначительной, как и тот случай, который восстановил меня против его отца. Итак, пожалуй, предадим все дело забвению.

Он не мог бы ничем до такой степени поразить своего зятя, как этой необычайной уступчивостью. Вольфганг промолчал и казался удовлетворенным, но старая вражда приобрела в его глазах совсем иное значение; теперь он был твердо убежден, что дело шло тогда отнюдь не о чем-то незначительном: такой человек, как Нордгейм, не стал бы двадцать лет помнить о каком-нибудь пустяке.

В комнату вошла Алиса. Нордгейм ни словом не заикнулся о визите доктора и сейчас же заговорил о другом; Вольфганг также постарался скрыть свое дурное настроение, так что девушка ничего не заметила. Она собиралась идти в сад за Эрной, и отец с женихом присоединились к ней.

Сад соответствовал характеру местности, лежащей высоко в горах; в нем не могли расти обыкновенные декоративные растения и цветы, так как лето здесь было короткое. Клумбы, разбитые вокруг дома, были только что засажены и лишены тени, но небольшой сосновый лесок, примыкавший к саду, представлял прохладный, тенистый уголок. Из него сделали нечто вроде парка, которому исполинские камни, рассеянные там и сям, придавали романтический вид.

На скамейке у подножия одного из таких камней сидела Эрна, а перед нею стоял Эрнст Вальтенберг, но их беседа не походила на спокойный разговор. Он только что вскочил со скамейки и стоял на дорожке, точно загораживая дорогу Эрне, причем воскликнул:

— Нет, на этот раз я не позволю вам ускользнуть! Вы и так уже много раз убегали, когда я хотел, наконец, высказать то, что несколько месяцев вертится у меня на языке. Останьтесь! Я хочу знать правду.

Эрна чувствовала, что ей придется выслушать его; она не пыталась уклониться, но по ее лицу было видно, что предстоящее объяснение пугает ее. Она ни словом, ни взглядом не поощряла Вальтенберга, а он продолжал с возрастающим волнением:

— Мне давно следовало добиться ответа, но я трусил в первый раз в жизни. Вы и не подозреваете, Эрна, как вы мучили меня своим молчаливым отпором, своей постоянной уклончивостью! Всякий раз, как я хотел принудить вас произнести решительное слово, я читал в ваших глазах один и тот же отрицательный ответ, а его я не в силах перенести.

— Господин Вальтенберг, выслушайте меня! — тихо сказала девушка.

— Господин Вальтенберг! — с горечью повторил он. — Неужели я остался до такой степени чужим для вас, что вы не можете хоть один раз назвать меня по имени? Ведь для вас давно не тайна, что я люблю вас со всем пылом страсти и добиваюсь вашей любви, как величайшего из благ! Было время, когда таким высшим благом была для меня безграничная свобода, когда меня пугала даже мысль о каких бы то ни было узах, которые могли бы стеснять меня; теперь все это миновало и забыто. Что для меня весь свет, что для меня свобода без вас! Во всем мире мне не нужно ничего, кроме вас!

Он порывисто схватил ее руку. Эрна не отняла ее, но она лежала в его руке холодная и безжизненная. Затем девушка печально взглянула на Вальтенберга и ответила беззвучным голосом:

— Я знаю, что вы любите меня, Эрнст, и не сомневаюсь в глубине и искренности вашего чувства, но не могу ответить на него тем же.

— Почему? — резко спросил он, выпустив ее руку.

— Странный вопрос! Разве можно себя заставить полюбить?

— О, да! Горячая, беспредельная любовь мужчины всегда вызывает ответное чувство, если никто другой не стоит ему на дороге.

Эрна слегка вздрогнула: краска медленно заливала ее лицо, но она молчала.

Эта перемена не укрылась от глаз Вальтенберга, с напряженным ожиданием вглядывавшегося в ее черты, и его смуглое лицо вдруг побледнело, а голос зазвучал угрозой:

— Эрна, почему вы не хотели отвечать мне до сих пор? Почему отказываете мне в любви? Ради всего святого, скажите правду! Вы любите другого?

По-видимому, Эрна не хотела отвечать: сказать чужому человеку то, в чем она не признавалась и самой себе, было слишком тяжело для гордой девушки, но, взглянув на его взволнованное лицо, она решилась.

— Я не хочу обманывать вас в такую минуту, — твердо сказала она. — Я любила, это был сон, за которым последовало горькое, жестокое пробуждение.

— Этот человек оказался недостойным вас?

— Он не был способен на чистую, сильную любовь. Я убедилась в этом и вырвала любовь из своего сердца. Не спрашивайте больше, прошу вас! Все кончено и погребено.

— Так он умер?

В вопросе Вальтенберга слышалось дикое торжество, и еще более дикий огонь вспыхнул в его взгляде, грозившем жгучей ненавистью даже мертвецу. Эрна видела это, и вдруг ее охватил безграничный страх; она инстинктивно постаралась предотвратить опасность и прежде чем поняла, что лжет, уже кивнула утвердительно, таким образом, укрепив Вальтенберга в его заблуждении.

Он перевел дух, краска вернулась на его лицо.

— Ну, на борьбу с мертвым я согласен. Я не боюсь воспоминаний о тени: они должны исчезнуть в моих объятиях. Эрна, будьте моей!

Она испуганно отшатнулась при этой пылкой мольбе.

— Вы все-таки настаиваете? Ведь я сказала, что не могу полюбить вас. Я думала, что ваша гордость не перенесет такого признания.

— Моя гордость? Где она теперь? Неужели вы думаете, что я мог бы целые месяцы терпеливо добиваться вашей руки, не получая ни слова поощрения, если бы был прежним человеком, который воображал, что судьба обязана исполнять все его капризы? Я получил жестокий урок! Вы были посланы мне роком, который когда-нибудь да настигает каждого из нас, он влечет меня к вам с непреодолимой силой. Эрна, я откажусь от своей бродячей жизни, если ты этого потребуешь! Если ты почувствуешь тоску по родине в тех солнечных странах, которые мне так хочется показать тебе, я вернусь с тобой на холодный, мрачный север! Я помирюсь с ограничениями и узостью здешней жизни ради тебя! Ты не знаешь, что уже сделала из меня и что можешь еще сделать, только не будь такой холодной, такой бесчувственной, как твоя фея Альп на своем ледяном троне. Я должен добыть тебя, должен овладеть тобою, хотя бы мне пришлось умереть от твоего поцелуя, как грозит ваша легенда!

Это был язык страсти, который, как буря, сокрушает все на своем пути. Такие речи звучат опьяняюще для женского слуха, но в данном случае они действовали и как целительный бальзам на еще не закрывшуюся рану. Невыносимо унизительно было чувствовать себя отвергнутой, и даже не ради другой — Эрна слишком хорошо знала, что та, другая, не имела никакой цены в глазах человека, которого манили только честолюбие, только карьера, но, как бы то ни было, он принес ее им в жертву. Здесь же ее любили, обожали, здесь ее встречала страсть, не знающая никаких расчетов, никаких рамок. Этому человеку была нужна только она, она одна. Ее гордость торжествовала, а в помощь ей заговорило сострадание и сознание, что она может доставить человеку счастье. Все убеждало Эрну сказать «да», о котором ее умоляли, но точно какая-то невидимая сила удерживала ее. В решительную минуту перед нею вдруг встало другое лицо, казавшееся мертвенно-бледным в белом лунном свете, и дрожащий голос спрашивал ее: «Вы могли бы полюбить человека, который так шел бы к своей цели?»

— Эрна, я жду ответа! — с лихорадочным нетерпением напомнил ей Вальтенберг. — Прекрати же, наконец, эту пытку! Или ты хочешь видеть меня на коленях перед собой?

Он в самом деле бросился на колени и прижался губами к руке любимой девушки. Ее взгляд растерянно блуждал вокруг, как бы ища помощи. Вдруг она вздрогнула и торопливо прошептала:

— Ради Бога, Эрнст, встаньте! Мы не одни!

Вальтенберг быстро поднялся и посмотрел по направлению ее глаз: в некотором отдалении от них стоял Нордгейм с дочерью и будущим зятем, они только что вышли из-за деревьев.

Они видели эту сцену. Нордгейм прекрасно понял, что решительное слово еще не произнесено и что его упрямая племянница может в последнюю минуту разрушить весь его план, поэтому он поспешил объявить помолвку совершившимся фактом и быстрыми шагами направился к ним.

— Тысячу раз прошу извинить нас! — воскликнул он, смеясь. — Мы вовсе не имели намерения мешать вам, но раз уж это случилось, поздравляю тебя от всей души, Эрна, и вас также, милейший Вальтенберг! Для нас это, конечно, не сюрприз, мы давно знаем, как обстоят ваши сердечные дела, и я, как только приехал, сейчас же почуял, что в воздухе пахнет помолвкой. Ну, Алиса, Вольфганг, поздравьте жениха и невесту!

Он отечески обнял племянницу, потряс руку Вальтенбергу и так усердно осыпал их выражениями своего удовольствия и пожеланиями счастья, что сделал отступление невозможным. Утратив всякую волю, Эрна предоставила события их естественному течению, дала Алисе поцеловать себя, беспрекословно позволила Эрнсту заключить себя в объятия как невесту и опомнилась только тогда, когда перед нею оказался Вольфганг.

— Позвольте и мне пожелать вам счастья, — сказал он.

Голос Вольфганга был спокоен, хотя совершенно беззвучен, а застывшее, неподвижное лицо не выдавало бури, поднявшейся в его душе. Но его глаза на одно мгновение встретились с глазами Эрны, и этот взгляд сказал ей, что она отмщена: человек, пожертвовавший своей любовью ради честолюбия и денег, жестоко наказан. Теперь, увидев ее в объятиях другого, он почувствовал, как жалки были его расчеты, и понял, что продал свое счастье.

— Говорю тебе, Вольф, я не знаю, что и думать! Я не просил этого места, даже не знал о нем, и вдруг его предлагают мне, живущему на другом краю государства, в отрезанном от всего света Оберштейне. На, прочти сам!

С этими словами Бенно Рейнсфельд протянул пришедшему к нему товарищу письмо, полученное накануне.

Эльмгорст внимательно и также с удивлением прочел письмо с начала до конца.

— В самом деле, чрезвычайно выгодные условия! — сказал он. — Нейенфельд — один из самых обширных железоделательных заводов, я знаю его, по крайней мере, по названию. Население его образует целую колонию, и ты можешь рассчитывать на самое приятное общество среди многочисленных служащих. Кроме того, до главного города провинции рукой подать, а твое жалованье будет в пять-шесть раз превосходить теперешний доход. Ты должен принять предложение, это само собой разумеется. Ведь один счастливый случай ты уже упустил.

— Тогда я добивался места, — заметил Бенно. — Я послал туда одну из своих научных работ, которая и заставила отдать мне предпочтение перед другими, и, тем не менее меня не приняли, потому что я не мог явиться к сроку. В Нейенфельде же у меня нет никаких связей, я даже не знаю там ни души, а желающих на такое выгодное место должно было явиться несколько десятков. Откуда может знать правление заводов, что где-то в Оберштейне есть какой-то доктор Рейнсфельд?

Вольфганг задумчиво смотрел в пространство; он еще раз пробежал письмо, которое держал в руке, и, наконец, ответил:

— Мне кажется, я могу разгадать загадку, тут замешан мой будущий тесть.

— Не может быть!

— Напротив, это весьма правдоподобно. Он вложил значительную сумму в нейенфельдские заводы, и теперешний их директор — его протеже. Он всюду имеет влияние.

— Но он наверно не употребит этого влияния в мою пользу. Ведь ты сам видел, как холодно он принял меня в тот первый и единственный раз, когда я имел честь говорить с ним.

— Я и не думаю, чтобы он сделал это из расположения к тебе, напротив… Бенно, неужели ты действительно ничего не знаешь о ссоре между твоим отцом и Нордгеймом? Не помнишь ли ты хоть какой-нибудь фразы, какого-нибудь намека?

Бенно задумался, но затем отрицательно покачал головой.

— Нет, Вольф, дети не обращают внимания на подобные вещи. Я помню только, что, когда я как-то раз спросил о «дяде Нордгейме», отец с совершенно не свойственной ему резкостью запретил мне говорить о нем. Вскоре после этого мои родители умерли, и для меня наступили тяжелые времена, когда мне было не до воспоминаний о детстве. Но почему ты спрашиваешь?

— Потому что теперь я убежден: тогда случилось нечто до такой степени серьезное, что память об этом не притупилась и до сих пор, через двадцать лет. Вчера я в первый раз разошелся во мнениях со своим тестем: он перенес свой гнев и на тебя, хотя ты тут ни при чем.

— Очень может быть, но тем менее будет он стараться доставить мне хорошее место.

— Если нет иного средства удалить тебя, то, наверное, будет. Боюсь, что дело обстоит именно так. Ведь он не хотел даже, чтобы ты посещал Алису как врач. Я не говорил тебе, потому что это только обидело бы тебя, а он внешне уступил мне, но в исходящем от совершенно незнакомых людей предложении, которое должно надолго удалить тебя из Оберштейна и от столицы я решительно вижу дело его рук.

— Настоящая интрига, — недоверчиво заметил Рейнсфельд. — Ты в самом деле считаешь Нордгейма способным на это?

— Да, — холодно сказал Эльмгорст. — Но как бы то ни было, такое выгодное место едва ли подвернется тебе в другой раз, а потому не раздумывай и соглашайся.

— Даже если мне предлагают его из таких побуждений?

— Это пока — только предположение, однако, если бы даже оно оказалось верным, в Нейенфельде, во всяком случае, ни о чем не знают, а назначают тебя просто по просьбе влиятельного человека. Может быть, Нордгейм и сам видит, что несправедлив, распространяя на тебя свой гнев, и хочет одновременно и удалить тебя, потому что твоя близость ему неприятна, и вознаградить.

Вольфганг прекрасно знал, что последнее предположение невероятно, разговор с Нордгеймом показал ему, что здесь не может быть и речи об акте справедливости или внимании, но, зная крайнюю щепетильность Рейнсфельда, он хотел таким образом дать ему возможность принять место. При всех обстоятельствах для Рейнсфельда было удачей выйти из теперешнего незавидного материального положения, кто бы ни помог ему в этом.

— Мы еще поговорим сегодня вечером, когда ты придешь ко мне, — продолжал Эльмгорст, беря шляпу со стола, — а теперь мне некогда, экипаж ждет, надо ехать на нижний участок.

— Вольф, — сказал Бенно, озабоченно и пытливо глядя в лицо другу, — ты спал эту ночь?

— Нет, у меня была работа. Это иногда случается.

— Иногда! Ночная работа обратилась у тебя в правило. Мне кажется, ты совсем не спишь.

— Действительно, я мало сплю, но что же делать? Работы должны быть закончены до наступления зимы; дел набирается масса, а я, как главный инженер, за все отвечаю.

— Но ты переутомляешься до такой степени, что это становится просто опасно! Другой не мог бы столько работать, да и ты долго не вынесешь. Сколько раз я говорил тебе…

— Старая песня! — нетерпеливо перебил его Вольфганг. — Оставь меня в покое, Бенно, иначе нельзя.

Доктор озабоченно покачал головой, провожая гостя. Он сам был неутомимо деятелен, но не имел понятия о лихорадочном душевном напряжении, с которым человек ищет в труде забвения, во что бы то ни стало.

В дверях они столкнулись с Гронау, который приехав из Гейльборна вместе с Вальтенбергом, воспользовался случаем побывать в Оберштейне. Они на ходу поздоровались, Эльмгорст сел в экипаж и уехал, а Рейнсфельд с Гронау вошли в дом.

— Господин Эльмгорст очень торопился, — сказал Гронау, опускаясь в кресло. — У него едва хватило времени поздороваться, и нельзя сказать, чтобы он имел вид счастливого жениха. А между тем ему ли, кажется, не быть довольным судьбой!

— Вольф серьезно беспокоит меня, — ответил Бенно. — Его просто узнать нельзя, и я боюсь, что должность главного инженера погубит его; такой лихорадочной деятельности, в какую он ушел с головой в последнее время, не выдержит даже его железная натура. Он работает с утра до вечера, да еще и ночи напролет, поспевает всюду и не дает себе ни минуты отдыха.

— Да, он всюду, только не у невесты; впрочем, она, кажется, невзыскательна на сей счет. Другой едва ли понравилось бы, что у жениха в голове только локомотивы, туннели да мосты, а когда он, наконец, является к ней, то еще на пороге объявляет, что должен сейчас опять ехать, она же к этому совершенно равнодушна. Вообще странные порядки на вилле Нордгейма. А у невесты в доме! Можно было бы ожидать, что там царят веселье и радость, только сдается мне, дела господ обрученных обстоят не совсем благополучно, не исключая и господина Вальтенберга: Саид и Джальма постоянно жалуются на его капризы. Я внушаю им, что это происходит единственно от мыслей о женитьбе и что женитьба вообще приносит только несчастье.

— Вы — заклятый враг брака, давно известно, — слегка улыбнувшись, заметил Бенно. — Если Вольфганг большей частью не в духе, на что у него дожны быть причины при его ответственной службе, то у его невесты и настроение духа, и внешний вид не оставляют желать лучшего.

— Да, она самая бодрая из всех. Вы сделали чудо, доктор. Что это было за хилое растеньице, а теперь она цветет, как роза. Зато баронесса Тургау совсем притихла. А господа женихи! Один постоянно на точке кипения и ревнив, как турок, а другой держит себя с невестой, как настоящая ледяная сосулька, и при том обмениваются такими взглядами, точно вот-вот схватят друг друга за шиворот. Прекрасные будут родственники!

Бенно подавил вздох. И от него не укрылась безмолвная, но ожесточенная вражда между Вольфгангом и Вальтенбергом.

— Мне просто жаль Вальтенберга, — снова заговорил Гронау. — Он дня не может прожить, не повидавшись с невестой, и каждый день ездит сюда из Гейльборна, она же как будто взяла себе за образец знаменитое божество волькенштейнцев: сидит, точно фея Альп, на высоком троне и принимает поклонение, но оно нисколько ее не трогает, Доктор, вы единственный разумный человек во всей этой компании: вы не помышляете о женитьбе и, ради Создателя, не вздумайте помышлять!

— О женитьбе я, конечно, не думаю, зато думаю о другом, что едва ли менее удивит вас: об отъезде. Мне совершенно неожиданно предлагают место врача и на очень выгодных условиях.

— Браво! Принимайте же!

— Да, верно, и придется принять!

— С каким лицом вы это говорите! — расхохотался Гронау. — Право, мне кажется, вам жаль расстаться с этим несчастным Оберштейном, который пять лет выжимал из вас соки, а отблагодарить мог только пожеланием: награди вас Бог! Ни дать ни взять, мой старый Бенно! И он не умер бы бедняком, если бы умел иначе обращаться с людьми. Столько лет просидел он над разработкой проекта, который мог бы составить его карьеру, но не сумел проложить себе дорогу, а с робкими просьбами да предложениями далеко не уйдешь, когда имеешь дело с всемогущими господами капиталистами и предпринимателями. В конце концов, другие опередили его с изобретением, которое, так сказать, висело в воздухе в то время, потому что тогда начали строить горные железные дороги. А все-таки он первый изобрел систему горного локомотива: в основании всех позднейших изобретений по этой части лежит его проект.

— Моего отца? — с удивлением спросил Рейнсфельд. — Вы ошибаетесь: это система Нордгейма, на ней основан и теперешний локомотив.

— Извините, система Рейнсфельда! — возразил Гронау.

— Повторяю, вы заблуждаетесь! Вольф сам рассказывал мне, что его будущий тесть положил начало своему теперешнему богатству проектом горного локомотива: проект был у него куплен и применен на первой горной дороге. Позднее в нем были, разумеется, сделаны усовершенствования, но изобретатель отнюдь не остался с пустыми руками, потому что получил за патент очень большую сумму.

— Кто? Нордгейм? — напряженно спросил Фейт.

— Ну да! Это все знают, каждый инженер подтвердит вам мои слова.

Гронау вдруг вскочил и подошел к Бенно вплотную.

— Доктор, — проговорил он медленно и выразительно, — то, что вы говорите о патенте Нордгейма и его изобретении, — или безбожная ошибка, или безбожное мошенничество!

— Мошенничество? — испуганно повторил Бенно. — Вы предполагаете?

— Предполагаю, или даже больше — знаю, что горный локомотив — изобретение вашего отца, и Нордгейм знает это так же хорошо, как я, так что, если он выдал его за свое…

— Ради Бога! Не хотите же вы сказать…

— Что высокоуважаемый господин Нордгейм — мошенник? Ну, это мы еще увидим. Может оказаться, что и кто-нибудь другой, посторонний человек, одновременно напал на ту же идею: ведь тогда каждый инженер возился со злободневной проблемой. Однако Нордгейм имел в руках готовый проект своего друга, внимательно рассматривал его, хвалил, восхищался, тут всякая возможность совпадения исключается. Мы должны расследовать это дело. Припомните, Бенно, неужели вы так-таки ничего не знаете о причине ссоры, о которой вы мне рассказывали?

— Нет! Решительно ничего! То же самое я только что ответил и Вольфгангу на такой же вопрос.

— Эльмгорсту? — переспросил Гронау. — Как ему пришло в голову об этом спрашивать?

— Он думает, что предложение места, о котором я вам сейчас говорил, дело рук его будущего тестя, и полагает, что… Нет, нет, не будем заходить так далеко в постыдных предположениях! Это невозможно!

— Мало ли что кажется вам невозможным! Вы хоть и мужчина, а сохранили сердце дитяти. Но кто, как я, долго толкался среди людей, уже не может верить в невозможность таких вещей.

— Вы наверное знаете, что Нордгейм взял патент на горный локомотив?

— Разумеется, наверное: это факт.

— В таком случае он, — закричал Гронау, уже не сдерживая гнева, — трижды гнусный вор, потому что обокрал друга!

— Перестаньте, прошу вас! — испуганно заговорил Бенно, но Гронау продолжал, непоколебимо убежденный в истине своих слов:

— Почему ваш отец, всегда очень привязанный к своим друзьям, разошелся именно с тем, который был с ним ближе всех? Почему? А если у Нордгейма действительно такая гениальная голова, то почему он застрял на первом же изобретении и в последующий период своей жизни совсем отказался от деятельности инженера? Можете вы ответить мне на этот вопрос.

Рейнсфельд молчал. При других обстоятельствах он отбросил бы подобное подозрение. Но уверенность, с которой Гронау высказал страшное обвинение, разговор с Вольфгангом, загадочность разрыва, оставившего в душе его отца, кроткого, доброго человека, такое безгранично горькое чувство к любимому прежде другу, что он не хотел даже слышать его имени, — все это разом нахлынуло на Бенно и ошеломило его.

— Надо узнать правду, — решительно заявил Гронау. — Где бумаги, старые чертежи и наброски вашего отца? Вы ведь говорили, что все тщательно собрали и спрятали. Там должно быть что-нибудь, а если ничего не окажется, я сам отправлюсь к Нордгейму и спрошу его, как было дело. Интересно, какое лицо он сделает при таком вопросе! Где бумаги, Бенно? Давайте их сюда! Не будем терять время.

Бенно указал на маленький шкафчик в углу.

— Там все, что мне осталось на память об отце, — сказал он глухим голосом. — Вот ключ, посмотрите сами, а я…

— Ну, надеюсь, вы поможете мне: ведь дело, прежде всего, касается вас. Отчего вы колеблетесь?

Доктор, в самом деле, колебался, но Гронау уже открыл шкафчик и через несколько минут разложил все бумаги покойного на столе. Его старый товарищ начал тщательно их просматривать: каждый чертеж был внимательно исследован, каждое письмо прочтено, каждый лоскуток бумаги осмотрен с обеих сторон. Увы, все было напрасно. В бумагах не оказалось ничего, имеющего отношения к делу, ни наброска, ни заметки, ни какой-нибудь фразы в письме — ничего, что могло бы подтвердить подозрение Гронау. Бенно, приступивший к осмотру весьма неохотно, невольно вздохнул с облегчением при таком результате, но Гронау с досадой отодвинул от себя бумаги.

— И дураки же мы! — сказал он. — Все было предусмотрено, Нордгейм не решился бы на эту подлую штуку, если бы не был уверен в том, что против него не существует улик. Вероятно, он под каким-нибудь предлогом забрал у друга его проект и ловко скрыл концы в воду. Мой старый Бенно был не тот человек, кто сумел бы бороться с такой лисицей, не имея в руках неопровержимых доказательств, а я, единственный свидетель, на которого он мог сослаться, тогда уже уехал. Но теперь я здесь и не успокоюсь, пока не выведу Нордгейма на чистую воду.

— Но зачем? К чему подымать старую, давно забытую историю? Моему бедному отцу это уже не даст удовлетворения, а ваше обвинение, если оно окажется справедливым, станет страшным ударом для… семьи Нордгейма.

Гронау несколько секунд смотрел молча, как будто не понимая, что говорит доктор, а потом рассвирепел.

— Ну, однако, это уж слишком! Другой был бы вне себя от подобного открытия, перевернул бы все вверх дном, чтобы только докопаться до истины, и без всяких церемоний наказал бы виновного, а вы хотите удержать меня, потому что Эльмгорст — ваш друг! Вы боитесь скандала для семьи своего злейшего врага! Вы — истый сын своего отца, он поступил бы точно так же.

Он ошибался: Бенно думал не о Вольфганге, перед ним стояло совсем другое лицо и испуганно-вопросительно смотрело на него большими темными глазами. Но он ни за что на свете не открыл бы никому, почему его так ужасает мысль о том, что подозрение может подтвердиться, и почему ему хотелось бы предать забвению всю эту историю.

Гронау встал и сказал сердитым тоном:

— Я вижу, на вас плоха надежда, Бенно. Такие чувствительные, непрактичные люди вообще не годятся для подобного дела. К счастью, я здесь. Я напал на след и не брошу его, чего бы это не стоило. Я хочу доставить удовлетворение моему старому другу хоть в могиле, если он не получил его при жизни.

Нордгейм сидел в своем кабинете в столице, против него расположился адвокат Герсдорф; они вели деловой разговор, касающийся передачи железной дороги акционерам. Решение Нордгейма отстраниться от предприятия по его окончании никого не удивляло, все понимали, что в голове этого неутомимого деятельного человека, конечно, уже роились новые планы, для осуществления которых ему нужен был его капитал. Ему оставалась слава создания великого, смелого дела, которое он вызвал к жизни, слава открытия миру нового пути сообщения.

Главный инженер обещал, что закончит все работы до наступления зимы, и сейчас же по их окончании должна была состояться передача. Сделать последние приготовления к открытию дороги, назначенному на следующую весну, предоставлялось уже новому правлению. Все это было обсуждено и утверждено еще несколько месяцев назад, и Герсдорфу, как юрисконсульту железнодорожного общества, приходилось часто совещаться с его председателем.

— Главный инженер действительно совершает чудеса, — сказал он, — но все-таки я не понимаю, как он справится со всем к концу октября, ведь октябрь уже наступил, а четыре недели — слишком короткий срок, дела осталось еще много.

— Раз мой зять назначил срок, то сдержит слово, — со спокойной уверенностью ответил Нордгейм. — В подобных случаях он не щадит ни себя, ни своих подчиненных, а здесь, кроме того, его торопит и необходимость: в ноябре уже начинаются снежные заносы, особенно опасные в окрестностях Волькенштейна, поэтому необходимо закончить все до них.

— Ну, до сих пор осень скорей походит на позднее лето, — заметил адвокат. — Я вполне одобряю ваших дам, которые до сих пор еще остаются в горах и как будто даже не думают о переезде в столицу.

— Вероятно, они проведут там еще несколько недель. Горный воздух сделал настоящее чудо с моей дочерью. Она почти совсем выздоровела, и доктор Рейнсфельд советует ей оставаться в горах, пока позволяет погода. Я весьма обязан вашему кузену и искренне сожалею, что он покидает Оберштейн. Я слышал, он получил место врача в…

— Нейенфельде, — подсказал адвокат.

— Совершенно верно, Нейенфельд! Это название совсем выскользнуло из моей памяти. Я вполне понимаю, что молодой врач желает выдвинуться и ищет более обширного круга деятельности, но мне очень жаль, что он уезжает так далеко. Мы все об этом жалеем, и Вольфганг сильно будет чувствовать его отсутствие.

— Бенно писал, что уезжает на место назначения только через две недели, — ответил Герсдорф. — Он выхлопотал отсрочку до прибытия своего преемника. Таким образом, мы с ним еще раз увидимся: на следующей неделе я должен ехать в Гейльборн, там будет разбираться процесс крестьян Оберштейна и Унтерштейна с железнодорожным обществом из-за порубки леса при проведении линии, и я должен присутствовать, как представитель общества.

— Так мы, вероятно, встретимся, — сказал Нордгейм. — Я хочу устроить себе маленькие каникулы, а затем вернуться в город вместе с семьей. Масса дел в последнее время утомила меня, и я чувствую необходимость доставить себе небольшой отдых. Итак, до свидания на моей вилле, надеюсь, вы нас не забудете.

— Разумеется, не забуду, — воскликнул Герсдорф, прощаясь.

Нордгейм позвонил и приказал подать света, потому что начинало уже темнеть. Он уселся за письменный стол и углубился в лежащие перед ним бумаги, вероятно, очень важные, потому что он изучал их очень тщательно. Когда просмотр был закончен, по его губам пробежала улыбка.

— Все в порядке, — думал он. — Это будет блестящая операция! Числа сгруппированы, пожалуй, смело, но они сделают свое дело, и раз Вольфганг утвердит их и прикроет весь расчет своим именем, его примут без затруднений. И этот Рейнсфельд будет благополучно устранен! Я правильно рассчитал, что он не устоит перед приманкой и не откажется от такого места. Нейенфельд достаточно далеко, и Рейнсфельд преспокойно просидит там до конца своих дней… Что такое? Я не принимаю больше сегодня.

Последние слова относились к лакею, который появился в дверях с докладом.

— Приехал господин главный инженер.

Нордгейм быстро поднялся и хотел идти навстречу приехавшему, но тот уже стоял на пороге в дорожном костюме.

— Я удивил тебя своим неожиданным приездом? — спросил он.

— Разумеется! Ты даже не телеграфировал, — ответил Нордгейм, знаком отпуская лакея, а когда тот вышел из комнаты, спросил торопливо и с явным беспокойством: — Что случилось? Что-нибудь на линии?

— Нет, я оставил все в полнейшем порядке.

— Алиса, надеюсь, здорова?

— Совершенно здорова. Вообще тебе не о чем беспокоиться.

— Ну, слава Богу! А я уж думал, не случилось ли чего дурного, что ты так неожиданно приехал. Что же привело тебя сюда так внезапно?

— Дело, которое я считал невозможным уладить письменно, — сказал Вольфганг, кладя шляпу. — Я предпочел приехать к тебе, хотя мое присутствие на линии крайне необходимо.

— Ну, так обсудим его, — ответил Нордгейм, всегда готовый говорить о делах. — Сегодня вечером нам никто не помешает. Но сначала тебе надо отдохнуть. Я сейчас велю приготовить твою комнату…

— Благодарю, — остановил его Эльмгорст. — Я хотел бы сейчас же покончить с этим делом: оно не терпит отлагательства, по крайней мере, для меня. Мы здесь одни?

— Конечно. Но для верности ты можешь запереть на ключ дверь соседней комнаты.

Вольфганг вышел, чтобы запереть дверь. Когда он вернулся и подошел к столу, так что свет лампы упал на его лицо, стало заметно, как он бледен и взволнован.

— У тебя, по-видимому, очень важные новости, — заметил Нордгейм, опускаясь в кресло, — иначе ты едва ли приехал бы сам. Ну-с… Но что же ты не сядешь?

Эльмгорст остался стоять, только оперся рукой о спинку стула. Голос его был спокоен.

— Ты прислал мне счета и оценку работ, которые должны служить основанием расчетов при передаче дороги акционерам.

— Да, ведь я говорил, что избавлю тебя от подробностей, ты и без того слишком занят технической стороной дела. Тебе остается только просмотреть и утвердить счета, потому что за тобой, как за главным инженером, и первое, и последнее слово.

— Я знаю это и вполне осознаю свою ответственность, а потому хочу предложить тебе один вопрос: кто составлял счета?

Нордгейм окинул зятя несколько удивленным взглядом:

— Кто?.. Ну, мои секретари и служащие, которых мы должны были привлечь к делу, как людей компетентных.

— Это незачем объяснять мне! Само собой разумеется, что они работали над данными, которые были им вручены. Но я хотел бы знать, от кого исходят данные, кто именно назначил цены, лежащие в основе расчетов? Не может быть, чтобы это сделал ты: это немыслимо.

— Вот как! Почему, позволь тебя спросить?

— Потому что все счета подложны! — отрезал Вольфганг. — Я увидел это с первого взгляда. Стоимость всех работ определена в сумму, которая почти вдвое превышает действительные расходы. В счет затрат на отчуждение земельных участков внесены статьи, которых на самом деле не было. Препятствиям и катастрофам, с которыми нам приходилось бороться, приданы поистине невероятные размеры, в счет поставлены сотни тысяч там, где в действительности едва ли была употреблена половина этих сумм, — словом, присланная мне оценка превышает подлинную на несколько миллионов.

Нордгейм хмуро выслушал взволнованную речь Эльмгорста, а затем хладнокровно сказал:

— Вольфганг, я, право, тебя не понимаю!

— А я не понимаю твоего письма, в котором ты требуешь от меня, чтобы я утвердил представленные сметы своей подписью. Я думал — здесь просто ошибка, и хотел лично увериться в этом. Надеюсь, ты не скроешь от меня правды.

Нордгейм пожал плечами и ответил прежним равнодушным, спокойным тоном:

— Может быть, ты и прекрасный инженер, Вольфганг, но плохой делец: это сейчас видно. Я надеялся, что мы поймем друг друга без лишних слов, но, оказывается, ошибся. Итак, постараемся сговориться. Не думаешь ли ты, что я хочу передать дорогу с убытком для себя?

— С убытком? Во всяком случае, ты получишь обратно свой капитал с процентами.

— На операцию, которая не приносит выгоды, следует смотреть, как на убыточную. Я никак не думал, чтобы ты был таким новичком в делах и что мне придется еще объяснять тебе азбучные истины. Здесь представляется возможность получить выгоду, и весьма значительную. Дорога все равно, что моя: я был ее творцом, я дал главный капитал, я взял на себя весь риск, а потому ты, конечно, не станешь отрицать мое право продать свою собственность за ту цену, какую я найду нужным назначить.

— Если эту цену можно получить лишь такими средствами, то я решительно отказываюсь признать за тобой это право. Согласившись принять дорогу на твоих условиях, общество может заранее считать себя в списке банкротов, даже самое оживленное движение на линии не сможет хотя бы приблизительно покрыть убытки, которые оно понесет. Предприятие или погибнет, или попадет в руки какого-нибудь ловкого малого, который окажется более расчетливым.

— А тебе-то что до этого? — хладнокровно спросил Нордгейм.

— Что мне до этого? — с негодованием воскликнул Эльмгорст. — Что мне до того, что дело, которое ты создал, которому я отдал все мои силы и во главе которого стоят наши имена, погибнет или сделается добычей сомнительных дельцов? Мне по крайней мере есть дело, и я намерен доказать тебе это!

— Вольфганг, пожалуйста, избавь меня от напыщенных фраз! Право, они не к месту, когда речь идет о деле.

Молодой человек отступил на шаг назад, он уже более не волновался, его лицо приняло холодное, презрительное выражение.

— Я меньше, чем кто-нибудь, расположен к напыщенным фразам, а потому спрашиваю еще раз коротко и ясно: кто выставил цифры, на которых основывается оценка?

— Я сам! — был совершенно спокойный ответ.

— И ты ждешь, чтобы я подтвердил их своим именем?

— Действительно, я жду этого от своего будущего зятя.

— В таком случае мне очень жаль, но ты ошибся во мне: я не подпишу счетов.

— Вольфганг! — произнес Нордгейм с недвусмысленной угрозой.

— Я не подпишу, говорю тебе! Для подлога, для обмана я не дам своего имени!

— Что за выражения? — гневно крикнул Нордгейм. — Как ты смеешь говорить мне это в лицо?

— А как же иначе назвать мой поступок, если я подпишу заведомо подложные счета? — спросил Вольфганг с горечью. — Я главный инженер, мое слово имеет решающее значение для общества, для акционеров, которые ровно ничего не знают и не понимают в таких вещах. Я один за все отвечаю.

— Никто от тебя не потребует отчета, — возразил Нордгейм. — Право, я не думал, что ты такой педант! Ты не смыслишь в делах, иначе понял бы, что я в своем положении не решился бы на этот шаг, если бы была хоть какая-нибудь опасность. Числа сгруппированы таким образом, что… ошибки в них не отыщешь, а на всякий случай я приготовил свои объяснения. Ни к тебе, ни ко мне не могут придраться.

— Эльмгорста дрогнули бесконечно горькой усмешкой при этом заверении.

— Это последнее, о чем я думал! Мы действительно не понимаем друг друга: ты боишься только огласки, а я — обмана. Одним словом, я не хочу учавствовать в шулерской игре, а если откажу в своей подписи, то она станет невозможной.

Нордгейм подошел к нему вплотную. Теперь и он был взволнован, и звук его голоса выдавал крайнее раздражение.

— Ты весьма сильно выражаешься! Уж не воображаешь ли ты, что можешь диктовать мне условия? Берегись, Вольфганг, ты еще не мой зять! Я в последнюю минуту могу разорвать намеченный брачный союз, и, полагаю, ты достаточно хорошо умеешь считать, чтобы сообразить, что потеряешь вместе с рукой моей дочери,

— То есть ты ставишь условием…

— Да, твою подпись! Или подпись, или разрыв.

Вольфганг мрачно опустил глаза. Да, конечно, он достаточно хорошо умел считать и прекрасно знал, что вместе с невестой теряет миллионы и блестящую будущность, для которых он пожертвовал всем, и за которые заплатил своим счастьем. Теперь настал момент, когда он должен был заплатить и еще кое-чем. И вдруг он вспомнил тот час на Волькенштейне, лунную летнюю ночь, когда этот момент был ему предсказан: «Теперь вы заплатили ценой свободы, а когда-нибудь заплатите и ценой чести».

Нордгейм понял его молчание по-своему. Он положил руку на плечо молодого человека и сказал, значительно смягчив тон:

— Будь благоразумен, Вольфганг! Мы оба много потеряем от разрыва, и мне он менее всего желателен, но я могу и должен требовать от своего зятя, чтобы он шел со мной рука об руку и смотрел на мои интересы, как на свои собственные. Ты подпишешь оценку, а я беру на себя всю ответственность, потом мы оба забудем об этом и поделимся прибылью; ты станешь богатым, независимым человеком.

— Ценой чести! — вскрикнул Вольфганг с негодованием. — Нет, клянусь Богом, до этого не дойдет. Правда, я давно должен был знать, куда ведут твои принципы, твоя деловая практика, потому что ты не скрывал их от меня с тех пор, как Алиса стала моей невестой. Я же не хотел ничего замечать и понимать, я был настолько глуп и недальновиден, что воображал, будто все-таки смогу идти своей дорогой и действовать самостоятельно. Теперь я вижу, что на этой наклонной плоскости удержаться невозможно, что тот, кто вступил в союз с тобой, не может сохранить незапятнанной свою честь. Я честолюбив и не скрываю этого. Да, я из расчета решился на наш союз, так же, как ты согласился на него из расчета; я принес этому союзу больше жертв, чем позволяла мне моя совесть, но до обмана все-таки не унижусь. Если ты требуешь, чтобы я стал мошенником ради твоего богатства, если будущность, о которой я мечтал, может быть достигнута только такой ценой, то мне ее не надо — я не хочу ее!

Выпрямившись, со сверкающими глазами, он бросил этот отказ в лицо Нордгейму. Было что-то мощное, захватывающее в бурном порыве человека, который, наконец, отбрасывает от себя все мелочные, корыстные расчеты, так долго державшие его в своей власти; лучшая сторона натуры Эльмгорста взяла верх и победила искушение, еще раз вставшее перед ним. Он знал, что предложенная «операция» и ему принесет миллион, и тогда он, уже не зависимый от милостей тестя, станет свободным, ничем не связанным, золото даст ему власть и возможность осуществить все свои мечты. Он колебался лишь мгновение, но оттолкнул искушение и спас свою честь.

Нордгейм стоял перед ним с мрачным лицом. Он понял, что ошибся, рассчитывая найти в этом смелом, честолюбивом человеке покорное орудие для исполнения своих планов и столь же бессовестную натуру, какая была у него самого. Но окончательный разрыв был ему нежелателен: он терял от него больше, чем Вольфганг. Прежде всего, терял прибыль, которую мог доставить ему только Вольфганг своей подписью, кроме того, он понимал, что нельзя отпускать врагом человека, который так глубоко заглянул в его планы. Это было невозможно, разрыва следовало избежать, по крайней мере, на первое время, пока не минует опасность.

— Не будем окончательно решать дело сегодня же, — медленно сказал он, — чересчур важно, а мы оба не в таком настроении, чтобы рассуждать спокойно. Через неделю я приеду на виллу, до тех пор можешь подумать, теперь же я не принимаю твоего слишком поспешного решения.

— В таком случае тебе придется принять его через неделю, — объявил Вольфганг. — Мой ответ и тогда будет тот же. Оцени дорогу сообразно с ее действительной стоимостью, с самой высокой ее стоимостью, и я не откажусь утвердить оценку, но этих счетов я не подпишу. Это — мое последнее слово… Прощай!

— Но ведь не уедешь же ты сию минуту? — спросил Нордгейм, неприятно пораженный.

— Уеду. Курьерский поезд отходит через два часа; дело, которое привело меня сюда, кончено, а мое присутствие на линии безусловно необходимо.

Эльмгорст поклонился: уже не фамильярное родственное прощание будущего зятя, а холодный, официальный поклон последовал от совершенно чужого человека, и Нордгейм почувствовал это.

В огромной передней Эльмгорст нашел двух лакеев: не дожидаясь приказания хозяина, они уже приготовили для приезжего комнату и теперь осведомлялись, не прикажет ли он еще чего-нибудь. Он отпустил их движением руки.

— Благодарю, я сейчас уезжаю, комната мне не нужна.

У лакеев от удивления вытянулись физиономии: налетел и улетел точно буря! Тем не менее, они отвесили почтительный поклон и спросили, когда инженеру угодно будет ехать на вокзал, чтобы знать, когда запрягать лошадей.

— Я пойду пешком, — спокойно ответил Вольфганг и вышел из дома, в котором шесть месяцев считался будущим хозяином и который покидал теперь навсегда.

Был холодный и сырой октябрьский вечер; в воздухе стоял густой туман, и резкий ветер напоминал о наступлении поздней осени. Эльмгорст плотнее запахнул пальто и пошел быстрым шагом.

Все было кончено! Он знал это наверное и видел насквозь намерения Нордгейма, желавшего избежать нежелательного разрыва только из страха мести со стороны Эльмгорста, который мог выдать его, если бы захотел. Презрительная улыбка искривила губы Вольфганга. Напрасный страх, он не способен на такую низость. Его мысли перенеслись к невесте, на которой они так редко останавливались. Алиса, конечно, не будет огорчена расторжением помолвки; она приняла его предложение, беспрекословно повинуясь воле отца, и так же безучастно покорится приказу отца, когда тот разорвет только что заключенный союз. Ведь о любви у них и речи никогда не было, они одинаково мало теряли, расставаясь друг с другом.

Вольфганг глубоко вздохнул. Он опять был свободен, опять получил право выбора. Он мог идти по одинокому, гордому пути, опираясь лишь на свою силу и на собственное мужество, но знал, что голос, который заставил его опомниться от опьянения честолюбием и эгоизмом, уже не звучит для него, прекрасное, гордое лицо не улыбнется ему; приз получил другой, и что бы он ни завоевал, чего бы ни достиг в будущем, счастье он упустил, утратил навсегда.

В этом году осень в самом деле была похожа на позднее лето, дни стояли ясные, солнечные и теплые, горы выступали во всей своей чистой, прозрачной красоте, какой они отличаются только в это время года.

Обитатели виллы Нордгейма остались в горах до октября, хотя сначала предполагали провести здесь только два летних месяца. Это было сделано, прежде всего, ради здоровья Алисы, но также и по желанию Эрны, которой хотелось как можно дольше оставаться в своих любимых горах. С тех пор как она стала невестой Вальтенберга и делала блестящую партию, ее положение в доме изменилось: баронесса Ласберг уже не позволяла себе командовать ею, а Нордгейм любезно предупреждал каждое желание племянницы. И Вальтенберг, не любивший городской жизни с ее церемониями и стеснением, был очень доволен отсрочкой переезда. Только баронесса вздыхала, страдая от «ссылки», и утешалась лишь перспективой блестящего зимнего сезона. В этом году, когда Эрна тоже стала невестой, а Эльмгорст переселялся на зиму в столицу, поскольку деятельность его, как главного инженера, приходила к концу, можно было с полной уверенностью предвидеть целый ряд празднеств в честь обеих невест.

Молодые девушки сидели на веранде, и веселый голос, доносившийся оттуда, принадлежал Алисе Нордгейм; в ней не оставалось и следа прежней апатии. Перемена граничила с чудом: исчезли болезненная бледность, вялость движений, безучастный взгляд, щеки приобрели румянец, глаза — жизнь. Было ли это следствием действия горного воздуха или лечения молодого врача, только девушка расцвела, как нежный цветок, который долго хирел и томился в мрачной тени и вдруг, перенесенный на яркое, теплое солнышко, распустился, неожиданно роскошный и душистый.

— Странно, что твоего жениха до сих пор нет, — сказала Алиса. — Он всегда приезжает в это время.

— Эрнст пишет, что приедет сегодня несколько позднее, так как привезет из Гейльборна какой-то сюрприз, — ответила Эрна, рисуя что-то карандашом.

— Удивительно, как часто он тебе пишет, хотя вы видитесь каждый день, — заметила Алиса, не привыкшая к такому вниманию со стороны своего жениха. — И при этом положительно засыпает тебя цветами, только, мне кажется, ты ему не особенно благодарна.

— Пожалуй, Эрнст сам виноват, — спокойно отозвалась Эрна, — он чересчур балует меня.

— Да, я тоже нахожу, что в его обожании есть что-то преувеличенное. Мне его любовь представляется чем-то вроде огня, которого надо остерегаться, потому что он больше жжет, чем греет. Он не похож на других, к нему нельзя прикладывать обычную мерку, и я никогда этого и не делала. Поверь мне, Алиса, можно многое перенести, даже все, когда тебя любят так сильно, так горячо.

Эрна опустила руку с карандашом и устремила мечтательный взор вдаль. Странно прозвучало слово «перенести», и его не смягчала улыбка; вообще в лице молодой невесты реже выступало выражение серьезности и холодности, однако в ее глазах было что-то, чего нельзя было ни назвать, ни описать, но ни в коем случае не говорило о счастье.

Послышался стук экипажа, подъезжающего к дому. Эрна вздрогнула: она знала, кто едет. Она медленно закрыла папку и поднялась, но не успела уйти с веранды, как в дверь влетела молодая дама и буквально накинулась на нее с бурными поцелуями и объятиями, а потом так же бурно бросилась к Алисе.

— Валли! Это ты? — закричали обе в один голос.

В самом деле, перед ними была Валли, розовая, веселая, смеющаяся, а позади нее виднелся Вальтенберг, его лицо сияло от удовольствия, что сюрприз удался.

— Да, я, собственной персоной! — сказала Валли. — Альберт ведет в Гейльборне скучнейший процесс, а потому я, разумеется, поехала с ним: надо же хоть немного облегчить бедняге деловую поездку. Я вообще езжу с ним всюду, куда только можно. Я думаю, если бы он захотел вскарабкаться на Монблан или на Гималаи, то я пожертвовала бы собой и полезла бы вместе с ним! Ну, а вы как здесь поживаете? Забыли и думать о столице? Собственно говоря, мой вопрос совершенно излишен, потому что Алиса цветет, как роза, а Эрна, конечно, уже составляет план свадебной поездки. Куда вы отправитесь прежде всего? На острова Тихого океана или на Северный полюс? Я предпочла бы Тихий океан: температура там приятнее!

Проговорив без единой паузы эту приветственную речь, Валли бросилась на стул и объявила, что от усталости не в состоянии вымолвить ни слова.

Сделав общий поклон, Эрнст подошел к невесте и поднес ей букет из прелестных экзотических цветов, выращенных в какой-нибудь оранжерее, очень ярких и с одуряюще сильным ароматом.

— Ну что, сдержал я слово? — спросил он, указывая на Валли. — Я еще вчера вместе с Альбертом задумал этот сюрприз, надеясь, что в сопровождении госпожи Герсдорф я буду желанным гостем.

— Ты всегда желанный гость, — возразила Эрна, взяв букет и мило поблагодарив за него.

— Всегда! — повторил Эрнст, и горькая усмешка пробежала по его губам. — В самом деле? Иногда я в этом сомневаюсь. Разве ты рада, когда я приезжаю? — продолжал он, понизив голос и спускаясь с невестой в сад. — Мне часто кажется, что тебя пугает моя близость, что ты готова отшатнуться, когда я хочу обнять тебя, и я не раз замечал, что ты украдкой вздыхаешь с облегчением, когда я отворачиваюсь.

— Да, ты стережешь каждый мой взгляд, каждый вздох и создаешь муку и для себя, и для меня из всего, что бы я ни сказала, что бы ни делала! — взволнованно проговорила Эрна. — Ты пугаешь меня своей непомерной страстью! Что же будет, когда мы станем мужем и женой?

— Тогда я стану спокойнее, — возразил Вальтенберг с глубоким вздохом. — Ты должна быть моей, совсем моей, никто другой не должен иметь права становиться между нами, и тогда, может быть, я научу тебя любить меня; до сих пор все мои старания были напрасны. А между тем ты можешь любить, я знаю — его ты любила иначе!

— Эрнст, ты обещал мне…

— Не говорить об этом? Да, я обещал, но не думал, что борьба воспоминанием, с тенью будет так тяжела. О, как бы я хотел, чтобы мой соперник имел плоть и кровь, чтобы я мог вызвать его на бой не на жизнь, на смерть!

Его глаза опять горели смертельной ненавистью, как тогда, когда он узнал, что любовь его невесты когда-то принадлежала другому. Эрна побледнела; стараясь его успокоить, она положила свою руку на его и сказала мягким, умоляющим голосом:

— Эрнст, к чему постоянно мучить себя? Ты невыносимо страдаешь, я вижу это и уже несчетное число раз сожалела о своем признании. Неужели я не могу сделать тебя спокойнее и счастливее?

Достаточно было этого тона, чтобы обезоружить Вальтенберга. В приливе бурного раскаяния он прижал руку невесты к своим губам.

— Ты можешь сделать все, когда говоришь таким голосом и смотришь такими глазами! Прости меня, я мучаю тебя… Этого никогда больше не будет, никогда!

Сотни раз уже он давал такое обещание, и сотни раз нарушал его. Эрна улыбнулась в ответ, но бледность все еще покрывала ее лицо, когда они повернули назад к дому.

— Там, кажется, разыгрывается сцена из «Отелло», — сказала Валли, которой усталость не мешала болтать и наблюдать за женихом и невестой. — Вальтенберг имеет опасное сходство с этим черным чудовищем. Я думаю, он тоже способен ни с того ни с сего убить человека, если разбудить в нем ревность. Будем надеяться, что Эрне удастся образумить его, когда она станет его женой, потому что до сих пор он любит ее в высшей степени неразумно. По дороге сюда я рассказывала ему самые интересные столичные новости, но он не слушал меня и все время не спускал взора с вашей виллы, а когда мы подъехали, опрометью бросился из экипажа к невесте. Ах, вот он целует ей руку и смиренно просит прощения! Альберт никогда этого не делал, даже когда был женихом! К сожалению, у него нет наклонности к романтизму, так же как у твоего жениха, Алиса… Кстати, о нем: он придет сегодня?

— Едва ли, — ответила Алиса. — У Вольфганга чрезвычайно много дела. Он и вчера пришел только на несколько минут. Он страшно занят с тех пор, как получил новое назначение.

Слова звучали слишком равнодушно для невесты, которая все-таки должна была чувствовать, что жених невнимателен к ней. Алиса не подозревала о том, что произошло в столице неделю тому назад между ее отцом и женихом. Вольфганг не говорил об этом никому, а предоставил Нордгейму объявить о расторжении помолвки, когда и как ему заблагорассудится, пока же, как можно реже являлся к Алисе. Масса работы сослужила ему службу в данном случае.

Баронесса Ласберг, явившаяся на веранду, поздоровалась с гостьей весьма чопорно. Валли хотела остаться до следующего дня, когда за нею должен приехать муж, чтобы вместе отправиться в Оберштейн, к Бенно. Она вторглась, как вихрь, в этот тихий аристократический дом; всякий этикет исчез, везде раздавался ее звонкий смех, она болтала с Алисой, шалила с Эрной, спорила с Вальтенбергом о восточных обычаях, но, прежде всего изо всех сил злила старую баронессу, сама же буквально сияла от избытка счастья и веселья.

Между тем наступил полдень. Вальтенберг предложил прогулку на одну из окрестных возвышенностей, и все охотно согласились. Алиса, которая еще два месяца назад не могла принимать участия в подобных удовольствиях, теперь храбро присоединилась к остальным, и только баронесса, само собой разумеется, осталась дома. Маленькая компания двинулась в путь, к подножию скалы, круто подымающейся к небу острым зубцом.

— Здесь ты должна остановиться, Алиса, — заботливо сказала Эрна, — последняя часть дороги слишком крута и утомительна, тебе же надо еще беречь силы. А ты одолеешь ее, Валли?

— Я все одолею! — объявила Валли, обиженная этим вопросом. — Ты воображаешь, что на всем свете только и есть два хороших ходока по горам — ты да твой жених? Я пойду с вами!

Вальтенберг снисходительно улыбнулся и бросил многозначительный взгляд на изящные туфельки Валли с высокими каблуками.

— Ну, на сей раз, опасности нет: по дороге на скалу всюду высечены ступеньки и поставлены перила, — сказал он. — Но и с самыми опытными и смелыми ходоками в горах может случиться несчастье, как это было с моим секретарем на Ястребиной скале. Он еще счастливо отделался, только вывихнул ногу, а могло бы кончиться чем-нибудь похуже.

— Ах, вы говорите об этом бесконечно длинном Гронау? — воскликнула Валли. — Куда он девался? Я не видела его в Гейльборне!

— Он взял отпуск на несколько недель, но я жду его на днях, — ответил Эрнст.

Его удивляло долгое отсутствие Гронау: насколько он знал, у того не оставалось в Германии ни одного родственника, и он не мог объяснить себе эту внезапную поездку. Гронау даже не сказал ему, куда именно едет.

Вальтенберг с Эрной и Валли отправился на вершину, а Алиса, послушно покорившись распоряжению Эрны, осталась на маленькой лужайке у подошвы скалы. Это было красивое тихое местечко среди леса, еще не тронутое дыханием осени. Темные сосны и мох были свежи и зелены, последние остатки утреннего тумана постепенно таяли в лучах полуденного солнца. Было тепло и светло.

Алиса сидела одна уже минут десять, как вдруг увидела знакомую фигуру доктора Рейнсфельда, мелькавшую между деревьев. Вероятно, он шел от кого-нибудь больного, жившего в горах. Он так торопился и был гак погружен в свои мысли, что не заметил Алисы, пока та не окликнула его:

— Доктор! Неужели вы хотите пробежать мимо, не взглянув на свою пациентку?

Бенно вздрогнул при звуке ее голоса и остановился, пораженный:

— Вы здесь? И совсем одна?

— О, я не так беззащитна, как вы думаете, — сказала Алиса почти покорно. — Там, наверху, господин Вальтенберг с Эрной и Валли. Я осталась здесь…

— Потому что устали? — озабоченно спросил он.

— Нет, я хотела только поберечь силы для обратного пути. Вы требуете, чтобы я береглась. Видите, как я послушна!

Она подвинулась в сторону, как бы ожидая, что Бенно сядет подле нее. Он несколько секунд колебался, но потом последовал безмолвному приглашению и опустился на мшистый бугор. Они уже не были чужими друг другу и в последние месяцы виделись и разговаривали чуть ли не каждый день.

Алиса продолжала непринужденно болтать; в ее веселости проглядывал беззаботная, невинная радость просыпающихся жизненных сил, когда человек, освободившись от гнета болезни, еще чуть недоверчиво смотрит навстречу новой жизни. Нельзя было вести себя проще и наивнее, чем эта молодая миллионерша, весь облик которой так не подходил к блестящему положению, которое доставляло ей богатство отца. Здесь, на опушке леса, без роскошного наряда, только тяготившего ее, под золотистыми лучами солнца, падавшими на порозовевшее личико, она была невыразимо мила и приветлива.

Доктор, напротив, казался необычно серьезным. Он принуждал себя улыбаться и весело отвечать Алисе, но было видно, что его веселость деланная. Алиса, наконец, заметила это и сама притихла; когда же наступило довольно продолжительное молчание, которое Рейнсфельд и не пытался прервать, она спросила:

— Доктор, что с вами?

— Со мной? — встревожился Бенно. — Ничего, решительно ничего!

— А мне кажется, что-то есть. Вы шли так торопливо и были так серьезны и печальны, и я не в первый раз замечаю это. Уже несколько недель, по-моему, вас что-то тяготит. Можно узнать, в чем дело?

Мягкий голос Алисы выражал удивительно милую просьбу, ее карие глаза с участием смотрели на врача, но дочь Нордгейма была последним человеком, которому Рейнсфельд мог открыть истинную причину своего тяжелого настроения. Алиса не ошиблась: Бенно уже несколько недель жил под гнетом подозрения, которое Гронау заронил в его незлобивую душу. До сих пор, правда, не было найдено ничего, что так или иначе подтвердило бы его подозрение, но Рейнсфельд догадывался, что внезапный отъезд Гронау и его долгое отсутствие связаны с этим обстоятельством, что тот идет по следу. Он быстро овладел собой и ответил:

— Мне тяжело оставлять Оберштейн. Как ни хочется мне получить более обширный круг деятельности, я чувствую, что сжился с этими людьми, с которыми столько лет делил горе и радости, и с этими горами. Я оставляю здесь так много любимого, что разлука не может не быть тяжела.

Он опустил глаза при последних словах, а потому и не заметил перемены, вдруг происшедшей в Алисе. Она побледнела, ее лучезарная веселость исчезла.

— Разве вы так скоро уезжаете? — тихо спросила она.

— Да, я жду только приезда своего преемника, вероятно, он будет здесь через неделю.

— И тогда вы уедете навсегда?

— Да, навсегда.

Вопрос и ответ звучали одинаково грустно. Наступило молчание. Алиса начала машинально перебирать цветы, сорванные нею по дороге. Она знала, что Рейнсфельда приглашают в Нейенфельд, и что он принял место, но думала, что он останется здесь, по крайней мере, до их отъезда, а дальше ее мысли не шли. Она была счастлива здесь, в горах, всей душой отдавалась радостному настоящему и не думала о том, что оно когда-нибудь кончится, теперь ей напомнили, что конец близок.

— На этот раз я могу уехать спокойно, — снова заговорил Бенно. — Общее состояние здоровья жителей моего округа так хорошо, что лучшего почти и желать нельзя, а вы больше не нуждаетесь во мне. Если будете еще некоторое время соблюдать осторожность, то, думаю, можно поручиться за ваше выздоровление. Я очень счастлив, что смог сдержать слово, данное товарищу, и вернуть ему его невесту здоровой и полной жизни.

— Если только ему есть до этого дело! — тихо сказала Алиса. Рейнсфельд растерянно взглянул на нее.

— Да неужели вы думаете, что Вольфганг меня любит? — спросила она. — Я… не думаю.

В ее словах не было горечи, они звучали только печально, и так же печально вопросителен был ее взгляд, устремленный на доктора.

— Вы не верите, чтобы Вольфганг любил вас? — воскликнул он, оторопев. — Но зачем же в таком случае он…

Бенно вдруг запнулся и замолчал. Ведь он лучше всех знал, что любовь не играла никакой роли при выборе его друга. Он еще ясно помнил тот час, когда Эльмгорст, полный холодной, дерзкой расчетливости, высказал намерение жениться на дочери всемогущего Нордгейма, и насмешливое пожатие плеч, с которым Вольфганг отверг всякую мысль о сердечной склонности: это была сделка, и ничего больше.

— Я не упрекаю Вольфганга, нисколько, — продолжала Алиса, — он всегда внимателен, услужлив, заботится обо мне, но чувствую, как мало я для него значу, догадываюсь, что даже когда он со мной, мысли его далеко. Раньше я этого почти не сознавала, а если бы даже и сознавала, то не огорчилась бы. Я всегда ощущала усталость, у меня не было радостей в жизни, и я казалась себе какой-то пленницей, точно меня заперли в тюрьму, в больницу; только потом, когда тяжелый гнет начал отходить, я научилась видеть и судить. Вольфганг любит свое дело, свое будущее, свое великое произведение — Волькенштейнский мост, которым он так гордится, меня же он никогда не любил.

Бенно испугала и поразила речь молодой девушки, он считал ее равнодушной к данному вопросу, а между тем оказывалось, что она с неумолимой ясностью видела истину.

— Вольф вообще не страстная натура, — медленно сказал он, наконец. — Честолюбие преобладает в нем над всеми чувствами, он и мальчиком был таким же, а когда стал мужчиной, эта черта выступила у него еще резче. Это врожденное качество.

— У Альберта Герсдорфа тоже спокойная, холодная натура, а как он любит Валли! — возразила Алиса. — Вальтенберг не знал прежде другого счастья, кроме безграничной свободы, а что сделала с ним любовь! Баронесса Ласберг говорит, правда, что любовь первого — это каприз, который пройдет вместе с медовым месяцем, а любовь второго — горящая солома, которая так же скоро потухнет, как и загорелась, истинная же, прочная любовь вообще только мечта, измышление глупого романтизма. Умная женщина должна заранее отказаться от нее, если хочет быть счастлива в замужестве. Может быть, она и права, но это такой безнадежный, такой гнетущий взгляд! Вы разделяете его, доктор?

— Нет, — сказал Рейнсфельд так твердо и выразительно, что Алиса с удивлением взглянула на него, но затем грустно улыбнулась.

— Значит, мы с вами — мечтатели и глупцы, которых не признают умные люди.

— И слава Богу, что мы таковы! — воскликнул Бенно. — Не позволяйте отнимать у вас единственное, что может дать счастье в жизни, ради чего вообще стоит жить. Вольф всегда пророчил мне, что с моими убеждениями я останусь жалким, никому не нужным простофилей. Пусть так! Я все-таки счастливее, чем он со всем его самомнением, со всеми его успехами. Ведь они не радуют его, он всюду видит только трезвую действительность, без вдохновения, без проблеска идеала. Моя жизнь была сурова: я остался сиротой после смерти отца и матери и студентом часто не знал, что буду есть завтра, да и до сих пор имею только необходимое, но все-таки не поменяюсь со своим товарищем, несмотря на всю его блестящую будущность.

В пылу увлечения Рейнсфельд не чувствовал, каким тяжелым обвинением против Вольфганга были его слова, этого не замечала и Алиса: блестящими глазами смотрела она на доктора, обычно тихого и скромного, а теперь прямо-таки пылавшего воодушевлением. Робкий и замкнутый, он отбросил сдержанность теперь, когда границы были уничтожены, и страстно продолжал:

— Когда мы с ним подведем со временем итоги своей жизни, счастье окажется, пожалуй, на моей стороне. Тогда, может быть, Вольфганг будет готов отдать все свои гордые завоевания за один глоток из источника, который для меня неистощим. Мы, бедные, презираемые, осмеиваемые идеалисты — единственные счастливые люди на свете, потому что умеем любить всем сердцем, вдохновляться великим и добрым, надеяться и верить, несмотря на горький опыт. И если у нас даже все рушится в жизни, нам все-таки остается то, что возносит нас на такую высоту, куда другие не в силах следовать за нами; им недостает крыльев, а эти крылья имеют большую ценность, чем вся пресловутая житейская мудрость.

Алиса молча слушала эту страстную речь. Ничего подобного она не слыхивала в доме отца и, тем не менее, понимала ее инстинктом молодого горячего сердца, жаждущего любви и счастья. Она не подозревала, что человек, так вдохновенно отстаивающий идеализм и веру в людей, хранил в душе печальную мысль, способную лишить доверия к чести и верности друзей, и что эта мысль относилась к ее собственному отцу.

— Вы правы! — воскликнула она, протягивая Рейнсфельду обе руки, точно благодаря его. — Это высшее, единственное счастье в жизни, и мы не позволим отнять его у нас!

— Единственное? — повторил Бенно, причем, почти не сознавая, что делает, схватил ее руки и крепко сжал их. — Нет, вы узнаете и другое счастье. У Вольфганга благородная, богато одаренная натура: научитесь только понимать друг друга, и он сделает вас счастливой, или он недостоин обладать вами… Я, — тут голос изменил ему и дрогнул от сдерживаемой боли, — я буду часто получать от него вести о вашей семейной жизни: мы ведь будем переписываться, и, может быть, вы позволите мне иногда посылать поклон и вам.

Алиса не отвечала, ее глаза наполнились жгучими слезами, она была не в состоянии скрыть свое первое в жизни глубокое горе и при последних словах громко зарыдала.

Бенно смотрел на нее со смешанным чувством невыразимого счастья и другой, быть может, забыл бы все при этом красноречивом зрелище и заключил бы любимую девушку в объятия, но для него Алиса была только невестой его друга, к которой он ни за что на свете не обратился бы со словами любви. Он медленно отошел на несколько шагов и едва слышно сказал:

— Хорошо, что я уезжаю в Нейенфельд. Я давно знал, что это необходимо.

Они не подозревали, что их подслушивают. В ту минуту, когда доктор схватил руки молодой девушки, ветки кустарника у подножия скалы раздвинулись, из-за них выглянула Валли, собиравшаяся в шутку напугать подругу. Ее лукавое личико приняло выражение сильнейшего изумления, когда она увидела Алису в обществе Бенно, да еще в такой многозначительной позе. Она решила, во что бы то ни стало узнать, что будет дальше, а потому застыла на своем посту и выслушала весь последующий разговор. В это время раздались шаги Эрны и Вальтенберга, только теперь спускавшихся по тропинке со скалы.

К счастью, маленькая женщина обладала достаточным присутствием духа, кроме того, она не забыла, что, будучи невестой, использовала Алису как ангела-хранителя и потому считала себя обязанной в свою очередь разыграть ту же роль относительно своей приятельницы. Она бесшумно нырнула обратно в кусты и потом громко и весело крикнула спускавшимся, что далеко опередила их. Ее крик оказал свое действие: когда минуты через три они вышли на лужайку, молодые люди уже вполне овладели собой, Алиса сидела на прежнем месте, а Рейнсфельд стоял подле, серьезный и безмолвный. Валли, разумеется, удивилась, встретив здесь своего кузена Бенно, и тотчас завладела им. Он должен был исповедаться ей, как только они останутся одни, это она твердо решила, а затем то же должна была сделать и Алиса. Маленькое общество двинулось в обратный путь. Бенно приходилось заниматься исключительно своей молодой родственницей, осыпавшей его расспросами, но его глаза все время следили за нежной фигуркой Алисы, молча шей рядом с Эрной. Он уже не первый день знал, что эта девушка — самое дорогое для него существо во всем свете…

Нордгейм прибыл в назначенное время. До открытия железной дороги приходилось ездить через Гейльборн, и он захватил с собой оттуда Герсдорфа, собиравшегося ехать за женой на виллу. В тот день Эльмгорст «случайно» отправился на один из самых дальних участков дороги и не мог встретить будущего тестя. Нордгейм понял, что это значит, и отказался от надежды на уступку со стороны Вольфганга, но, во всяком случае, последнее объяснение между ними было неизбежно.

Валли сейчас же после обеда потащила мужа в парк при вилле, чтобы там отвести душу, но стала делать такие таинственные намеки, что Герсдорф не на шутку встревожился.

— Однако, дитя мое, скажи, наконец, что именно случилось! — стал он просить. — Я не заметил ничего особенного, когда приехал. Что ты хочешь мне сообщить?

— Тайну, Альберт, страшную, ужасную тайну, которую ты должен хранить в самой глубине души. Здесь происходят самые невероятные вещи, здесь и в Оберштейне.

— В Оберштейне? Уж не замешан ли здесь Бенно?

— Да! Бенно любит Алису Нордгейм! — трагическим тоном проговорила Валли.

Герсдорф покачал головой и сказал возмутительно равнодушно:

— Бедняга! Хорошо, что он уезжает в Нейенфельд. Надо надеяться, что там он скоро выкинет из головы эту блажь.

— Ты называешь любовь блажью? — с негодованием воскликнула Валли, — и думаешь так, нипочем, можно выкинуть ее из головы? Ты, конечно, сумел бы сделать это, если бы я не стала твоей женой, потому что ты — бессердечное чудовище!

— Но отличный муж! — с философским спокойствием прибавил Герсдорф. — Впрочем, у нас дело обстояло несколько иначе: я знал, что, несмотря на кое-какие препятствия, ты для меня достижима, и, кроме того, был уверен в твоей взаимности.

— И Бенно уверен: Алиса тоже любит его, — объявила Валли и с удовольствием увидела, что к этой второй новости ее муж отнесся гораздо серьезнее, чем к первой. Он слушал задумчиво и молча ее повествование об их встрече в лесу, о том, как она подслушивала, стоя в кустах, и как энергично старалась «пролить свет на это дело». Час спустя я осталась с Бенно с глазу на глаз, — продолжала она. — Сначала он не хотел исповедоваться, но желала бы я видеть человека, который сумел бы скрыть от меня что-нибудь, если я попала на след! Под конец я прямо так ему и бухнула: «Вы влюблены, Бенно, по уши влюблены!». Тогда он перестал отпираться и ответил с глубоким вздохом: «Да, и безнадежно!». Он был в полном отчаянии, но я вдохнула мужество в его душу и объявила, что возьмусь за дело и приведу его к счастливому концу.

— Чем, конечно, премного утешила его.

— Нет, напротив, он и слышать ничего не хотел. Этот Бенно — до отвращения совестливый человек! Алиса, видишь ли, — невеста его друга и он не смеет и думать о ней, не хочет никогда больше видеться с нею и, если удастся, то завтра же уедет в Нейенфельд. И так далее, все в том же экзальтированном духе. Он даже запретил мне говорить с Алисой, но я, разумеется, сейчас же отправилась к ней и тоже заставила ее признаться. Одним словом, они любят друг друга безгранично, невыразимо, им ничего больше не остается, как обвенчаться.

— Неужели? — сказал Герсдорф, несколько ошеломленный таким заключением. — Ты, кажется, забываешь, что Алиса — невеста Эльмгорста.

— Алиса никогда не любила этого Эльмгорста, — решительно заявила Валли. — Она сказала «да» потому, что так хотел ее отец, и потому, что в то время у нее не хватило энергии сказать «нет», а Эльмгорст просто желал сделать выгодную партию.

— И именно поэтому он не захочет упускать ее из рук.

— Да ведь я сказала тебе, что сама намерена взять дело в свои руки! Я поговорю с Эльмгорстом, обращусь к его благородству, докажу ему, что он должен отстраниться, если не хочет сделать несчастными двух человек. Он будет тронут, умилится, соединит любящие сердца и…

— И разыграет настоящую сцену из романа, — кончил Альберт. — Нет, он так не сделает. Ты плохо знаешь Эльмгорста, если ждешь от него такой чувствительности. Он меньше, чем кто-нибудь, способен отказаться от союза, который гарантирует ему со временем обладание миллионами, и если при этом ему придется обойтись без любви своей жены, он сумеет утешиться. А как ты думаешь, что скажет Нордгейм об этой романтической истории?

— Он? — проговорила Валли нерешительно, так как, собираясь играть роль благословляющего ангела-хранителя, трогательно соединяющего руки любящей пары, и не вспомнила о том, что у Алисы есть еще и отец, которому принадлежит в данном случае решающее слово.

— Да. Нордгейм, который сам устроил эту помолвку и едва ли согласится расторгнуть ее и отдать руку дочери молодому деревенскому врачу, тем более, что последний, при всех своих прекрасных качествах и знаниях, не в состоянии положить на весы что-либо реальное. Нет, Валли, дело совершенно безнадежно, и Бенно прав, отказываясь от него. Допустим, Алиса действительно любит его, но ведь она дала слово, дала добровольно, и ни жених, ни отец не позволят ей взять его назад. Тут ничего не поделаешь, они оба должны покориться.

Герсдорф мог бы привести и гораздо больше доводов, но не убедил бы жену. Она помнила, на что была способна ее собственная упрямая головка, когда дело шло о союзе с любимым человеком, и решительно не видела, почему бы и Алисе также не настоять на своем. Поэтому дальнейшие рассуждения она прекратила диктаторским заявлением:

— Ты этого не понимаешь, Альберт! Они любят друг друга, значит, Бенно должен жениться и женится.

Конечно, против такой логики доводы Герсдорфа были бессильны.

Между тем Алиса стояла в кабинете отца, куда прежде никогда не заглядывала. Должно быть, ее привело сюда что-нибудь необыкновенное, потому что она стояла, прислонившись к косяку окна, бледная и взволнованная, как будто борясь с тайным страхом. А между тем предстоял только разговор дочери с отцом. Правда, в их отношениях отсутствовали доверие и любовь. Нордгейм, в сущности, очень мало интересовался дочерью, и Алиса с детства чувствовала это, но так как, благодаря своему кроткому характеру, она покорялась всем требованиям отца, у них никогда не выходило столкновений. Теперь в первый раз было иначе: она хотела сделать отцу признание и знала, что оно вызовет с его стороны сильнейший гнев; она боялась его гнева, и все-таки не колебалась в своем решении.

В соседней комнате послышались шаги Нордгейма, и вслед за тем раздался его голос:

— Секретарь господина Вальтенберга? Разумеется, просите!

Одно мгновение Алиса стояла в нерешительности: отец, не подозревая, что она здесь, шел не один, а она в своем страхе и волнении не чувствовала в себе сил встретиться с чужим человеком. Наверно, секретарь должен был только передать что-нибудь от Вальтенберга и кончить дело в несколько минут. Молодая девушка быстро проскользнула в соседнюю спальню, дверь которой осталась только притворенной. Тотчас вслед за тем вошел Нордгейм и едва успел опуститься в кресло, как появился Гронау.

Нордгейм принял его с небрежным равнодушием знатного вельможи. Он знал, что Эрнст во время своих скитаний по свету прихватил с собой «какую-то личность», которая в звании секретаря исполняла при нем всевозможные обязанности, но не поинтересовался узнать, что это за человек. Его имени он или не слышал, или пропустил мимо ушей, во всяком случае, не узнал старого друга юности. Да, правда, и у Гронау, седого, со смуглым, изборожденным глубокими морщинами лицом, не осталось ни одной черты от свежего, жизнерадостного юноши, который двадцать пять лет тому назад пустился искать счастья по свету.

— Вы секретарь господина Вальтенберга? — начал Нордгейм.

— Да.

Нордгейм невольно остановился при звуке этого голоса, вызвавшего в нем какое-то смутное воспоминание, устремил проницательный взгляд на незнакомца и продолжал, легким движением руки приглашая его сесть:

— Вероятно, он не приедет сегодня? Что он поручил вам передать, господин… Как ваше имя?

— Фейт Гронау, — ответил тот, спокойно занимая предложенное место. Лицо Нордгейма выразило удивление, он точно искал знакомые черты в этом обожженном солнцем лице, но воспоминания, так неожиданно пробужденные в его душе, были не из приятных, и он не чувствовал никакого желания признавать прежние дружеские отношения.

— В таком случае мы, возможно, не совсем незнакомы с вами, — заметил он, однако. — В молодости я довольно часто встречался с неким Фейтом Гронау…

— Который имеет честь сидеть перед вами, — докончил Гронау.

— Очень рад! — радость была выражена весьма умеренно. — Как же вам жилось все это время? Надеюсь, хорошо: служить у господина Вальтенберга, должно быть, очень приятно.

— У меня есть все основания быть довольным. Так далеко, как вы, я, конечно, не ушел, но надо уметь быть скромным.

— Совершенно верно! Судьба ведет людей очень разными путями.

— А иногда люди сами берут на себя роль судьбы, в таком случае все зависит от того, кто сумеет половчее править судном своей жизни.

Это замечание не понравилось Нордгейму: оно звучало слишком фамильярно, а он не желал допускать короткости со стороны бывшего товарища. Поэтому он сказал, желая прекратить разговор:

— Однако перейдем к цели вашего посещения. Господин Вальтенберг прислал вас…

— Нет, — сухо возразил Гронау.

— Но ведь вы пришли от него, по его поручению?

— Нет! Я только что вернулся из путешествия и еще не видел господина Вальтенберга, а велел доложить о себе как о его секретаре только для того, чтобы быть тотчас принятым. Я пришел по личному делу.

При этом открытии Нордгейм стал на несколько градусов холоднее и неприступнее, потому что ожидал какой-нибудь просьбы. Но человек, спокойно сидевший перед ним и смотревший на него ясными, зоркими глазами, не имел вида просителя.

— Ну, так говорите! — сказал свысока Нордгейм. — Наши отношения давно прекратились, но тем не менее…

— Да, двадцать пять лет тому назад, — бесцеремонно перебил его Гронау, — но я хотел бы навести у вас справку кое о чем, касающемся именно того времени, и узнать от вас, что сталось с нашим общим — виноват! — с моим другом Бенно Рейнсфельдом.

Вопрос был так неожидан, что Нордгейм несколько секунд молчал. Он достаточно привык владеть собой, однако тут растерялся. Он бросил сердитый взгляд на спрашивавшего, пожал плечами и ответил холодным тоном:

— Право, вы слишком многого хотите от моей памяти, господин Гронау! Я не в состоянии держать в голове всех, кого знал в молодости, и в данном случае не могу припомнить даже этого имени.

— Не можете? Ну, так я помогу вашей памяти. Я говорю об инженере Бенно Рейнсфельде, изобретателе первого горного локомотива.

Глаза двух мужчин встретились. Нордгейм понял, что эта встреча не простая случайность и перед ним враг: в его, казалось бы, невинных словах крылась угроза. Надо было только узнать, в самом ли деле опасен этот человек, так внезапно появившийся после многих лет отсутствия, или же все сводилось к обыкновенному шантажу, основанием для которого служило какое-нибудь воспоминание из давнего времени. Нордгейм предполагал последнее и потому хладнокровно возразил:

— Вам дали неверные сведения: первый горный локомотив изобрел я, как доказывает мой патент.

Гронау вдруг поднялся; его смуглое лицо еще больше потемнело, видно было, как кровь прилила к загорелым щекам. Он составил себе подробный план действий и заранее обдумал, как именно нападет на противника, загонит его в тупик и поставит в безвыходное положение, но при встрече с такой наглостью все мудрые намерения разлетелись в прах, и негодование честного человека взяло верх.

— И вы смеете говорить это мне в лицо? — крикнул он с гневом. — Мне, присутствовавшему при том, как Бенно показывал и объяснял свой проект, а вы хвалили и восхищались им? Или память и тут вам изменяет?

Нордгейм спокойно протянул руку к звонку.

— Уйдете вы добровольно, господин Гронау, или я должен позвать прислугу? Я не намерен терпеть оскорбления в собственном доме.

— Советую вам оставить звонок в покое! Предоставляю вам на выбор: или то, что я хочу сказать, будет сказано здесь, с глазу на глаз, или то же самое будет сказано перед целым светом. Если вы откажетесь слушать, меня выслушают всюду.

Угроза не осталась без действия. Нордгейм медленно снял руку со звонка. Он видел, что нелегко будет справиться с этим решительным, энергичным человеком, и предпочел не раздражать его больше.

— Ну, хорошо, что же вы хотите сказать?

— Только то, что ты — мошенник!

Нордгейм вздрогнул, но в следующую секунду воскликнул:

— А, так вы смеете!..

— О да, смею! И я еще не на это осмелюсь, потому что одними словами такого дела не уладишь. Бедняга Бенно не умел постоять за себя, он опустил голову под ударом и, пожалуй, больше страдал от мысли, что его любимейший друг изменил ему, чем от самой измены. Будь я здесь в то время, ты не отделался бы так дешево. Не трудись корчить возмущенную физиономию! Меня не проведешь, я знаю правду, и мы одни, тебе нечего стесняться. Вся штука в том, что ты ответишь, когда я при всех брошу тебе в лицо это обвинение.

В волнении Гронау отбросил церемонии и перешел на прежнее «ты». Нордгейм не пытался больше сдерживать его, но, вероятно, чувствуя себя все-таки в безопасности, ни на минуту не отказался от высокомерного тона.

— Что я отвечу? — сказал он: — «Где доказательства?»

— Я не сомневался, что ты так ответишь! — горько усмехнулся Гронау. Потому-то я и не пошел к тебе сейчас же, как только узнал в Оберштейне от сына Рейнсфельда о твоей ловкой проделке, а отправился искать следы. В эти три недели я был везде — и в столице, и в местечке, где Бенно жил последние годы, и даже в нашем родном городе.

— Что же, доказательства нашлись?

Вопрос звучал уничтожающей насмешкой.

— Нет, по крайней мере, ничего, что прямо обвиняло бы тебя. Ты хорошо оградил себя от всякой опасности, а Рейнсфельд дал промах, не поставив своего изобретения под охрану закона, потому что считал его еще не вполне законченным. Это было тогда, когда я уехал из Европы, а ты получил место в столице. Добрый, простодушный Бенно сидел над своими чертежами, изменял, поправлял, совершенствовал и строил воздушные замки, как вдруг в один прекрасный день узнал, что его проект уже давно принят и оплачен золотом, только патент и деньги попали в карман другому, его лучшему другу, превратившемуся с их помощью в миллионера.

— И ты хочешь преподнести свету эту сказку? — презрительно спросил Нордгейм, бессознательно переходя к старому «ты» по примеру Гронау. — Ты воображаешь, что свидетельство такого проходимца, как ты, может пошатнуть положение человека, подобного мне? Сам же признался, что доказательств нет.

— Прямых нет, но того, что я узнал, достаточно, чтобы поколебать почву под твоими ногами. Ведь и Рейнсфельд пытался доказать свои права, разумеется, ему отказали, хотя и тогда нашлись люди, поверившие ему; он упал духом и бросил хлопоты. Но о его деле все-таки продолжали говорить, тебе приходилось защищаться против обвинения, а теперь твоим противником будет не мягкосердечный, неопытный Бенно, а я! Посмотрим, как ты от меня отделаешься. Я поклялся себе, что доставлю сыну моего друга единственное удовлетворение, которое в данном случае еще возможно, а я имею обыкновение держать свое слово! Я буду преследовать тебя без церемонии, без жалости, пущу в дело все, что узнал в последние недели, и заставлю весь свет говорить о подозрении, которое тогда было известно лишь в тесном кругу специалистов. Посмотрим, неужели истина не проложит себе дороги, если честный человек готов отдать для этого все свое добро и даже кровь.

Речь Гронау дышала железной решимостью, а Нордгейм должен был знать, чего следует ожидать от такого противника. Несколько минут он, видимо, боролся с собой, а потом спросил тихо и отрывисто:

— Сколько ты требуешь?

Губы Гронау насмешливо дрогнули.

— А, так ты идешь на сделку?

— Все зависит от того, чего ты захочешь. Я не отрицаю, что шум был бы мне неприятен, хотя я далек от мысли считать его сколько-нибудь опасным. Если ты предъявишь разумные требования, то, может быть, я и решусь на некоторые жертвы. Итак, чего ты требуешь?

— Весьма немногого для человека твоего полета. Ты выплатишь сыну Бенно, доктору Рейнсфельду, сполна всю сумму, полученную тобой за патент. Эти деньги — его законное наследство, и при теперешних обстоятельствах представляют для него целый капитал. Кроме того, ты скажешь ему правду, пожалуй, хоть с глазу на глаз, и этим воздашь покойному, по крайней мере, перед его сыном, честь, украденную тобой у него. Тогда доктор откажется от всяких дальнейших притязаний, а я тоже оставлю тебя в покое.

— Первое условие я принимаю, — хладнокровно ответил Нордгейм, — второе же — нет. Будет с вас и капитала, который составляет далеко не пустячную сумму. Вы, конечно, поделитесь.

— Ты думаешь? — спросил Гронау с презрением. — Впрочем, где тебе верить в честную, бескорыстную дружбу. Бенно Рейнсфельд даже не знает, что я затеял это дело и ставлю тебе какие-то условия, и мне еще будет стоить немало труда уговорить его принять эти деньги, которые принадлежат ему по законам божеским и человеческим, ему одному, я считал бы стыдом для себя взять из них хоть один пфенниг… Однако довольно слов! Принимаешь ты оба условия?

— Нет, только первое.

— Я не торгуюсь. Капитал и признание!

— Чтобы отдаться вам в руки? Никогда!

— Хорошо! В таком случае переговоры кончены. Ты хочешь войны — пусть будет по-твоему!

Гронау повернулся и пошел к двери. Нордгейм хотел, было, удержать его, но остановился, а в следующую минуту дверь за Гронау уже захлопнулась.

Оставшись один, Нордгейм беспокойно зашагал по комнате. Теперь видно было, что разговор взволновал его гораздо сильнее, чем он хотел показать. Его лоб покрылся морщинами, черты лица выражали гнев и тревогу. Мало-помалу он начал успокаиваться и, наконец, проговорил вполголоса:

— И дурак же я, что позволяю себе так теряться! У него нет доказательств, ни одного! Я отопрусь!

Он повернулся к письменному столу, но вдруг его ноги точно приросли к полу, и с губ сорвалось подавленное восклицание: дверь спальни отворилась, и на пороге показалась Алиса. Бледная, прижимая руки к груди, она устремила глаза на отца, который испугался ее появления так, точно перед ним стояло привидение.

— Ты здесь? — повелительно спросил он. — Как ты сюда попала? Может быть, ты слышала, что здесь говорилось?

— Да, я все слышала, — прошептала девушка.

Теперь в первый раз Нордгейм побледнел: его дочь была свидетельницей разговора! Но через минуту он уже снова овладел собой: рассеять всякое подозрение в душе неопытной девушки, всегда беспрекословно признававшей его авторитет, было, конечно, нетрудно.

— Наш разговор не предназначался для твоих ушей, — резко сказал он. — Не понимаю, как ты могла так долго сидеть там, спрятавшись, если слышала, что речь идет о делах! Из-за этого ты стала свидетельницей того, как я чуть не стал жертвой вымогательства, на которое мне, пожалуй, следовало отвечать энергичнее, чем я ответил. Такие дерзкие мошенники могут быть опасны даже и для самого честного человека, свет слишком расположен верить всякой лжи, а тот, кто ведет такие крупные операции, как я, и нуждается в доверии публики, не должен допускать даже простого подозрения. Лучше откупаться деньгами от людей, живущих шантажом. Впрочем, ты в этом ничего не понимаешь. Ступай к себе, и покорнейше прошу больше не приходить в мои комнаты тайком.

Однако Алиса продолжала неподвижно стоять; она не отвечала, не шевелилась, и эта окаменелость и молчание еще больше рассердили отца.

— Ты слышишь? Я хочу быть один и требую, чтобы ни одно слово из слышанного тобой не сорвалось у тебя с языка… Иди!

Вместо того чтобы повиноваться, Алиса медленно подошла ближе к отцу и сказала дрожащим голосои:

— Папа, мне надо поговорить с тобой.

— О чем? Уж не об этом ли вымогательстве? — грубо спросил Нордгейм. — Надеюсь, ты не станешь верить обманщику.

— Этот человек — не обманщик, — возразила девушка тем же дрожащим, сдавленным голосом.

— Нет? Кто же в таком случае я в твоих глазах?

Ответа не было. Все тот же застывший, полный страха взгляд по-прежнему был устремлен на лицо Нордгейма, он выражал осуждение, и Нордгейм не мог вынести его. Он с наглой дерзостью встретил своего обвинителя, но перед дочерью опустил глаза.

Между тем Алиса заговорила с все возрастающей твердостью:

— Я пришла сюда, чтобы признаться тебе, папа… сообщить об одном обстоятельстве, которое, вероятно, рассердило бы тебя… Теперь об этом не может быть и речи. Теперь мне надо только задать тебе один вопрос: дашь ли ты доктору Рейнсфельду удовлетворение, которого от тебя требуют?

— И не подумаю! Я остаюсь при прежнем решении.

— Так его дам я… вместо тебя.

— Алиса, ты с ума сошла? — воскликнул Нордгейм, смертельно испуганный, но она, не смущаясь, продолжала:

— Конечно, он не нуждается в твоем признании, потому что и без него знает правду… должно быть, знал ее уже давно. Теперь я понимаю, почему он вдруг так изменился, почему стал смотреть на меня так грустно и сострадательно и никак не хотел признаться, что тяготит его. Он все знает! И все-таки он проявлял ко мне только доброту и участие, сделал все, что мог, чтобы вернуть мне здоровье, мне, дочери человека, который…

Она запнулась и не договорила.

Нордгейм увидел, что Алису не проведешь, и понял, что надо отказаться от надежды запугать ее суровостью. Она приняла безумное решение, которое могло погубить его: необходимо было во что бы то ни стало обеспечить себе ее молчание.

— Я убежден, что доктор Рейнсфельд непричастен к этому делу, — сказал он более спокойным тоном, — и что он достаточно разумен, чтобы понимать смешную сторону подобных угроз. Что касается твоей сумасшедшей фантазии обратиться к нему, то я хочу верить, что ты говоришь не всерьез. Чем эта история касается тебя?

Молодая девушка выпрямилась, ее лицо приняло не присущее ему строгое выражение, и она твердо ответила отцу:

— Действительно, она должна была бы больше касаться тебя! Ты знал, что доктор живет тут неподалеку, перебивается со дня на день в жалкой, неблагодарной обстановке, и даже не подумал вознаградить его за то, что сделал его отцу. Жизнь и люди обошлись с ним сурово, осиротев еще ребенком, он был брошен на произвол судьбы, нуждался, может быть, даже голодал, когда был студентом, а ты наживал тем временем миллионы с помощью денег, принадлежащих, в сущности, ему, строил себе дворцы, жил в роскоши. Сделай, по крайней мере, то, что от тебя требует Гронау, ты должен сделать это, или я попытаюсь сделать это сама.

— Алиса! — крикнул Нордгейм, колеблясь между гневом и удивлением от того, что его дочь, кроткое, безвольное существо, никогда не смевшее противоречить ему, теперь буквально требует от него отчета. — Неужели ты не понимаешь, насколько это серьезно? Ты хочешь предать отца в руки его злейшего врага…

— Бенно Рейнсфельд — не враг тебе! — перебила его Алиса. — Если бы он был твоим врагом, то давно воспользовался бы своей тайной и потребовал бы от тебя совсем другого, не того, чего требует Гронау… потому что он любит меня!

— Рейнсфельд… тебя?

— Да, я знаю это, хотя он и не признавался мне в любви. Ведь я невеста другого, и он, который мог бы добиться всего, если бы требовал и угрожал, уезжает отсюда без единого слова угрозы, не требуя у тебя отчета, потому что хочет избавить меня от ужасного открытия, которое я все-таки сделала. Ты и представить себе не можешь, как велико благородство этого человека! Теперь я вполне знаю его.

Нордгейм молчал, к такой развязке он не был подготовлен. Не нужно было обладать особой проницательностью, чтобы убедиться, что любовь Бенно встретила взаимность, страстный порыв молодой девушки говорил достаточно ясно. Если Рейнсфельд знал историю отца, а в этом не оставалось больше сомнений, то действительно могло существовать только одно объяснение сдержанности и молчания в деле, так близко касавшемся его. Значит, можно надеяться, что он, боясь причинить горе любимому существу, не воспользуется выгодами, которые предоставляло ему знание тайны. Но в таком случае его вообще нечего бояться, отец девушки, которую он любит, застрахован его мести, а через него, вероятно, можно удержать и Гронау.

— Вот удивительная новость! — медленно проговорил он, не сводя взора с дочери. — И я узнаю обо всем только теперь? Ты говорила раньше о каком-то признании, что ты хотела мне сказать?

Горячий румянец залил бледное лицо Алисы.

— Что я не люблю Вольфганга, так же как и он меня, — тихо ответила она. — Я сама этого не знала, мне стало это ясно всего несколько дней назад.

Она с полной уверенностью ждала взрыва гнева, но его не последовало; напротив, голос отца звучал совсем иначе, необыкновенно кротко.

— Отчего у тебя нет доверия ко мне, Алиса? Ведь не стану же я принуждать свою единственную дочь к браку, к которому не лежит ее сердце. Но все надо обдумать, обсудить. Пока я требую только, чтобы ты не принимала никаких скоропалительных решений и предоставила мне найти выход. Положись на своего отца, ты останешься ним довольна.

Он наклонился, чтобы поцеловать Алису в лоб, но она вздрогнула и с ужасом уклонилась от его ласки.

— Что такое? — спросил Нордгейм, хмурясь. — Ты боишься меня или не веришь мне?

Она подняла на него грустный, обвиняющий взгляд, а ее обыкновенно мягкий голос прозвучал с неумолимой, суровой твердостью:

— Нет, папа, я не верю твоей любви и доброте. Я вообще не верю тебе… и никогда не поверю!

Нордгейм отвернулся, жестом приказав ей удалиться. Алиса молча вышла из комнаты. Она прекрасно понимала, что у отца и в мыслях не было выдать ее за доктора, что он без всяких угрызений совести намекал на такую возможность, чтобы устранить на первое время грозившую ему опасность. Но он ошибся в расчете: неопытная девушка видела его насквозь, и — странно! — этот бессердечный человек не мог вынести этого. Он сохранял самообладание, столкнувшись с гордым негодованием Вольфганга, и перед грозным натиском Гронау, испытывая только гнев да разве еще страх, теперь же в его душе в первый раз проснулся стыд. Если бы даже ему действительно удалось избежать опасности, он чувствовал в глубине души, что осужден, и произнесла над ним приговор его единственная дочь.

Работы на железной дороге подвигались вперед с лихорадочной быстротой. Нелегко было закончить все в назначенный короткий срок, но Нордгейм был прав, говоря, что главный инженер не будет щадить ни себя, ни своих подчиненных. Эльмгорст поспевал всюду, распоряжаясь, давая указания и служа для своих рабочих и инженеров примером неутомимой энергии. Когда он руководил делом, силы его подчиненных удваивались, и он действительно достигал цели: многочисленные постройки на всем протяжении горного участка были большей частью уже готовы, и Волькенштейнский мост был почти закончен.

Вольфганг вернулся из объезда. В Оберштейне он вышел из экипажа и отпустил его, собираясь пройти пешком последнюю часть дороги, чтобы осмотреть ее. Он остановился на спуске над Волькенштейнским ущельем и смотрел на рабочих, трудившихся на рельсовом пути и около решетки моста. Через несколько дней постройка моста будет завершена: уже теперь он вызывал общее удивление, а в следующем году им должны были восхищаться тысячи людей. Но его творец смотрел на него так мрачно, точно его уже не радовало собственное произведение.

Сегодня Эльмгорст уклонился от разговора с Нордгеймом и, не встретив его по приезде, дал ему понять, что остался при своем отказе, но избежать последнего объяснения было невозможно. Оба знали, что разрыв окончателен, Нордгейм едва ли мог пожелать, чтобы его зятем стал человек, который с таким презрением отказал ему в повиновении и от которого и в будущем он не мог ожидать поддержки своих планов. Вопрос сводился лишь к тому, каким образом они расстанутся, и в интересах обоих было придать разрыву по возможности деликатную форму. Только в этом им и следовало еще сговориться, и свидание должно было состояться завтра.

Стук копыт заставил Эльмгорста очнуться от мыслей; обернувшись, он увидел Эрну на горной лошади. Она остановилась, видимо, удивленная встречей.

— Вы уже вернулись, господин Эльмгорст? А мы думали, что ваша поездка займет целый день.

— Я кончил осмотр раньше, чем думал. Однако сейчас вы не можете продолжать путь: внизу взрывают скалу. Впрочем, это потребует немного времени, все закончится за десять минут.

Эрна и сама уже увидела препятствие. На дороге, проходившей в некотором расстоянии от моста, были расставлены сторожа, а кучка рабочих хлопотала вокруг большой каменной глыбы, которую, очевидно, и собирались взорвать.

— Я не тороплюсь, — равнодушно ответила она. — Все равно я собиралась подождать господина Вальтенберга, который просил меня ехать вперед, потому что неожиданно встретил Гронау. Но я не хочу уезжать слишком далеко.

Эрна опустила поводья и, по-видимому, тоже стала наблюдать за рабочими. В последнюю ночь погода резко изменилась, тяжелое серое небо низко нависло над землей, горы заволоклись туманом, в лесу шумел ветер; в одну ночь лето сменилось осенью.

— Мы увидим вас сегодня вечером, господин Эльмгорст? — прервала Эрна молчание, длившееся уже несколько минут.

— Мне очень жаль, но я не могу прийти: как раз сегодня вечером необходимо завершить спешную работу.

Этот старый предлог не встретил больше доверия. Эрна сказала с ударением:

— Должно быть, вы не знаете, что дядя приехал сегодня утром?

— Знаю, и уже велел передать ему мои извинения. Мы увидимся завтра.

— Алиса, кажется, нездорова. Правда, она не признается в этом и ни за что не соглашается, чтобы послали за доктором Рейнсфельдом, но когда она вышла сегодня из комнаты отца, то была так бледна и имела такой больной вид, что я испугалась.

Она как будто ждала ответа, но Эльмгорст молчал и пристально смотрел на мост.

— Вам следовало бы урвать минутку, чтобы навестить невесту, — продолжала Эрна с упреком.

— Я не имею больше права называть Алису своей невестой. Мы с господином Нордгеймом разошлись во взглядах так резко и глубоко, что примирение невозможно, и оба отказались от предполагавшегося союза.

— А Алиса?

— Она еще ничего не знает, по крайней мере, от меня. Очень может быть, что отец уже сообщил ей о разрыве; конечно, она подчинится его решению.

Сказанные слова лучше всего характеризовали странный союз, заключенный в сущности лишь между Нордгеймом и Эльмгорстом. Алису обручили, когда этого требовали их обоюдные интересы, теперь же, когда эти интересы больше не существовали, помолвку расторгли, даже не спросив невесту, само собой разумелось, что она подчинится. Эрна, по-видимому, тоже не сомневалась в последнем, но все же побледнела от неожиданности.

— Значит, дошло-таки до этого! — тихо сказала она.

— Да, дошло. От меня потребовали платы, которая оказалась слишком высокой для меня, и если бы я согласился на нее, то не мог бы смотреть в глаза людям. Мне предоставили на выбор то или другое, и я выбрал.

— Я знала и никогда не сомневалась, что так будет!

— По крайней мере, хоть этого вы ждали от меня? — с нескрываемой горечью сказал Вольфганг. — Я не надеялся.

Эрна не ответила, но посмотрела на него с упреком. Наконец, она нерешительно проговорила:

— И что же теперь?

— Теперь я опять там, где был год назад; путь, который вы так восторженно восхваляли мне когда-то, открыт передо мной, и я пойду по нему, но один, совсем один!

Эрна вздрогнула при последних словах, однако она явно не хотела понимать их и быстро возразила:

— Такой человек, как вы, никогда не бывает один, с ним его талант, его будущее, и оно перед вами, великое, необъятное!

— И мертвое и бесцветное, как вон те горы, — докончил Эльмгорст, указывая на осенний ландшафт, затянутый туманом. — Впрочем, я не имею права жаловаться: было время, когда лучезарное счастье само шло мне навстречу, я отвернулся от него и погнался за другой целью, тогда оно взмахнуло крыльями и улетело в недосягаемую даль, и если я теперь отдам за него даже жизнь, оно не вернется. Кто раз упустил его, того оно покидает навсегда.

В этом самообвинении слышалась мучительная боль, но у Эрны не нашлось ни слова возражения, ни взгляда, которого искали глаза Вольфганга; бледная и неподвижная, она смотрела в туманную даль. Да, теперь он знал, где его счастье, но было уже поздно.

Вольфганг подошел и положил руку на шею лошади.

— Эрна, один вопрос, прежде чем мы расстанемся навсегда. После разговора, который предстоит мне завтра с вашим дядей, я, разумеется, не переступлю больше порога его дома, а вы уедете с мужем далеко… Надеетесь ли вы быть счастливой с ним?

— По крайней мере, я надеюсь сделать счастливым его.

— Его! А вы сами? Не сердитесь!.. В моем вопросе нет больше себялюбивого стремления. Я уже слышал свой приговор из ваших уст, помните, в ту лунную ночь на Волькенштейне. Вы все равно потеряны для меня, даже если б были свободны, потому что никогда не простите мне того, что я добивался руки другой.

— Нет, никогда!

— Я знаю это, и именно потому хотел бы обратиться к вам с последним предостережением. Эрнст Вальтенберг — не такой человек, чтобы составить счастье женщины, ваше счастье: его любовь основана только на эгоизме, представляющем основную черту его натуры. Он никогда не спросит себя, не мучает ли он любимую женщину своей страстью. Как вы перенесете жизнь с человеком, для которого всякое стремление к высшему, все идеи, воодушевляющие вас, — лишь мертвые слова? И я когда-то выше всего ставил свое «я», но понял, наконец, что в жизни есть кое-что другое, лучшее, хотя мне пришлось дорого заплатить за науку. Вальтенберг же никогда этому не научится.

У Эрны задрожали губы, она уже давно знала это, но что толку было понимать? И для нее было уже слишком поздно.

— Вы говорите о моем женихе, — сказала она серьезно, — и говорите с его невестой. Прошу вас, ни слова больше.

— Вы правы, но это мое прощание, и вы должны извинить меня. Эрна молча наклонила голову и хотела повернуть лошадь назад, но на опушке леса показался Вальтенберг, приближавшийся крупной рысью. Он холодно обменялся с Эльмгорстом вежливым поклоном, а затем, после нескольких слов о погоде и о приезде Нордгейма, тоже заметил, что дорога не свободна.

— Рабочие непростительно долго копаются, — сказал Вольфганг, который был рад найти предлог избавиться от разговора. — Я пойду, потороплю их, через несколько минут вы сможете проехать.

Он быстро сбежал с откоса к месту, где производился взрыв, но, очевидно, там что-то не ладилось, потому что инженер, руководивший работой, подошел к начальнику с объяснением. Эльмгорст нетерпеливо пожал плечами и вошел в середину кучки рабочих, вероятно, чтобы осмотреть приготовления.

Тем временем Вальтенберг стоял на спуске рядом со своей невестой. Эрна спросила:

— Ты говорил с Гронау?

— Да, я высказал свое удивление по поводу того, что нахожу его здесь. Он не явился ко мне в Гейльборн по приезде и вообще не дал знать о своем возвращении. Вместо ответа он просил позволения поговорить со мной сегодня вечером: ему нужно сообщить мне что-то, по его словам, очень важное, касающееся и меня до известной степени. Интересно знать, что он скажет: вообще он не охотник до таинственности. Однако посмотри, Эрна, какие грозные, темные тучи собираются над Волькенштейном! Пожалуй, нас застигнет непогода во время прогулки.

— Едва ли сегодня будет что-нибудь, — возразила Эрна, мельком взглядывая на окутанную тучами гору. — Завтра или послезавтра — может быть. Период бурь, кажется, наступит в нынешнем году раньше обычного, последняя ночь дала нам первый образчик.

— Может быть, ваша фея Альп действительно обладает волшебными чарами, — сказал Эрнст как бы шутливо. — Эта вершина, почти никогда не сбрасывающая свое туманное одеяние, положительно околдовала меня: какая-то таинственная, неотразимая сила так и тянет приподнять покрывало гордой царицы и сорвать с ее уст поцелуй, в котором она отказывала всем до сих пор. Если попробовать взобраться с той стороны…

— Эрнст, ты обещал мне раз навсегда отказаться от безрассудной затеи, — перебила его Эрна.

— Успокойся, я сдержу слово, ведь я обещал тебе это тогда, когда мы ходили смотреть на костры в Иванову ночь.

— В Иванову ночь, — тихо и мечтательно повторила Эрна.

— Ты еще помнишь ту ночь, когда я сдался на твою просьбу? Я тогда твердо решил, что взберусь на Волькенштейн, и взобрался бы, во что бы то ни стало, но твои умоляющие глаза, твое восклицание «Мне страшно!» сломили мое упрямство. Неужели ты действительно боялась бы за меня, если бы я не послушался?

— Эрнст, что за вопрос?

— Тогда это еще не составляло твоей обязанности: я еще не был твоим женихом. — В голосе Вальтенберга опять послышалась прежняя мучительная подозрительность. — Вероятно, ты точно так же боялась бы за Зеппа или за Гронау, если бы они отважились на такое дело. Я же говорю о том всепоглощающем страхе, который люди испытывают только за любимого человека, который заставил бы меня, например, слепо, очертя голову броситься в опасность, если бы ей подверглась ты. Впрочем, тебе, конечно, не известно это ощущение.

— К чему воображать разные ужасы? Ты дал мне слово, следовательно, у меня нет причин бояться, а рассуждать о разных «если»…

Оглушительный грохот прервал речь Эрны. Под горой взлетели на воздух земля и камни: громадная скала раскололась на три части и обрушилась с глухим стуком, но тотчас вслед затем началась испуганная суета: рабочие опрометью бросились с моста к месту, где только что стоял главный инженер со своими подчиненными. Нельзя было различить, что именно случилось, видна была только густая толпа людей, из которой доносились растерянные, испуганные возгласы.

Но среди этого шума раздался крик, который могут вырвать из груди только отчаяние и смертельный страх, и когда Эрнст обернулся, то увидел, что его невеста, бледная, как мел, остановившимися глазами смотрит на то место, где случилось несчастье.

— Эрна! — вскрикнул он, но она не слышала и рванула лошадь. Животное, испуганное грохотом, не хотело идти, однако сильный удар хлыста принудил его к повиновению, и в следующее мгновение лошадь и всадница вихрем ринулись вниз по крутому спуску, прямо к рабочим.

Толпа расступилась, когда Эрна примчалась бешеным галопом, некоторые вообразили, что лошадь понесла, бросились ее удерживать и остановили. Взгляд Эрны со смертельным страхом искал Вольфганга, и она увидела его на ногах, невредимого, в кругу рабочих. И он увидел ее, когда этот круг расступился, увидел взгляд, искавший его, услышал глубокий вздох, вырвавшийся из груди Эрны, когда она убедилась, что он жив, и его черты осветились лучом безграничного счастья. Смертельная опасность вырвала у нее тайну: она любила его.

— Страх был напрасен. Господин Эльмгорст не ранен, — сказал Вальтенберг, последовавший за невестой и остановившийся в нескольких шагах от толпы.

Его голос звучал странно, как незнакомый, в лице не было ни кровинки, а темные глаза, следившие за обоими, горели недобрым огнем.

Эрна вздрогнула, а Вольфганг быстро обернулся: ему достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что отныне у него есть смертельный враг, что следовало овладеть собой перед столькими посторонними свидетелями.

— Дело могло кончиться очень плохо, — сказал он с напускным спокойствием. — Сначала взрыв никак не удавался, а потом произошел слишком рано — раньше, чем мы успели отойти в безопасное место. К счастью, в последнюю минуту всем удалось отскочить в сторону, но все-таки двое ранены, хотя, кажется, легко, остальные каким-то чудом избежали опасности.

— Но вы сами ранены! — воскликнул один из инженеров, указывая на окровавленный лоб Эльмгорста. Вольфганг вынул из кармана платок и прижал его к ране, которую заметил только теперь.

— Это пустяки, о которых и говорить не стоит, должно быть, меня задело осколком. Позаботьтесь о раненых, им надо сейчас же сделать перевязку. Мне очень жаль, — обратился он к Эрне, — что происшествие так напугало вас.

— По крайней мере, мою лошадь, — ответила девушка, к которой быстро вернулось присутствие духа. — Она понесла, и я не могла сдержать ее.

Объяснение было совершенно правдоподобно, и окружающие поверили ему, оно вполне разъясняло стремительное появление молодой девушки, ее очевидный страх и волнение. Только двое не были обмануты: Вольфганг, которому эти минуты страха дали уверенность в любви Эрны, и Вальтенберг, все еще остававшийся на прежнем месте и не сводивший с них глаз. Его голос звучал горькой насмешкой, когда он заметил:

— Значит, могло бы случиться еще второе несчастье. Ты уже успокоилась, Эрна?

— Да, — сказала она беззвучно.

— Так будем продолжать путь. До свиданья, господин Эльмгорст! Вольфганг поклонился холодно и сдержанно. Он в точности понял, что значило это «до свиданья!», но спокойно повернулся к раненым, которым в самом деле не грозила опасность. Его собственная рана тоже была пустячной: пролетевший мимо осколок камня только задел его лоб. Все происшествие кончилось удивительно счастливо.

Но так только казалось: тот, кто увидел бы лицо Вальтенберга, был бы другого мнения. Он ехал подле невесты молча, ни разу не взглянув на нее; минуты шли, прошло четверть часа, наконец, Эрна не выдержала.

— Эрнст! — тихо позвала она.

— Что прикажешь?

— Пожалуйста, повернем домой, погода становится все сомнительнее, а мы можем теперь вернуться по шоссе.

— Как тебе угодно.

Они повернули лошадей и поехали назад по другой дороге. Опять наступило молчание. Эрна знала, что выдала себя, но ей легче было бы выдержать самый необузданный взрыв ревности со стороны жениха, чем это угрюмое, грозное молчание. Правда, она боялась не за себя, но тем необходимее было объясниться с ним по приезде домой. Однако Эрнст предупредил ее намерение: у крыльца виллы он помог ей сойти с лошади, а сам сейчас же вскочил опять в седло.

— Ты уезжаешь? — спросила Эрна, оторопев.

— Да.

— Останься, Эрнст! Я хотела просить тебя…

— Прощай! — коротко и резко перебил он ее и поднял лошадь с места в галоп, оставив Эрну одну в неописуемом страхе, от которого сжималось ее сердце: ведь она не знала, что он хочет сделать.

Доехав до леса, Эрнст сдержал лошадь и медленно поехал между темными соснами. Он не хотел объяснения, так как и без того знал все. Но среди бури, поднявшейся в его душе, вдруг, как молния, вспыхнуло жгучее чувство удовлетворения: тень, так долго терзавшая его, воплотилась, и теперь он мог вызвать ее на бой и уничтожить!

Наступил вечер. Эльмгорст уже с полчаса сидел в своем кабинете с доктором Рейнсфельдом; судя по их лицам, предмет разговора был очень серьезен, особенно Бенно был взволнован.

— Так вот каково положение дел! — закончил он. — Гронау пришел ко мне тотчас после разговора с Нордгеймом, и как ни старался я убедить его отказаться от его намерения, остался при своем. Я доказывал, что это будет стоить ему места у Вальтенберга, который не потерпит такого выступления против своей невесты, что у него нет в руках прямых улик, что Нордгейм не остановится ни перед чем, чтобы выставить его лжецом и клеветником, — все напрасно. В ответ он в самых горьких выражениях стал упрекать меня в трусости и равнодушии к памяти отца. Бог свидетель, этот упрек несправедлив, но я не могу выступить с обвинением.

Вольфганг слушал молча, только на губах его играла презрительная улыбка. Давно пора было ему освободиться от союза с Нордгеймом, он ни минуты не сомневался, что Гронау говорил правду.

— Благодарю тебя за откровенность, Бенно! — сказал он. — Было бы вполне простительно с твоей стороны не думать обо мне и действовать, руководствуясь лишь своими сыновними чувствами. Я очень ценю это.

Бенно опустил глаза: он сознавал, что не заслужил благодарности, он не хотел возбуждать дела вовсе не ради друга.

— Ты понимаешь, что сам я не могу и шага сделать в этом деле, — тихо ответил он, — я хочу поручить его тебе. Ты поговоришь со своим тестем…

— Нет, — хладнокровно перебил его Вольфганг. — Ведь ты говоришь, что Гронау объявил ему открытую войну, значит, он предупрежден. Кроме того, наши отношения совершенно изменились: мы расстались навсегда.

Доктор подскочил от безграничного изумления:

— Расстались? А твоя помолвка с Алисой?

— Расторгнута. Избавь меня от подробного объяснения причин. Нордгейм и мне показал себя с той же стороны, с какой ты его теперь знаешь, он поставил мне условия, не совместимые с честью, и потому я разошелся с ним.

Рейнсфельд не понимал, как мог Вольфганг, основывавший все свои надежды на этом союзе, так спокойно говорить о крушении своих планов.

— И Алиса свободна? — с усилием выговорил он, наконец.

— Да. Но что с тобой? Ты сам не свой!

Бенно порывисто вскочил.

— Вольф, ты никогда не любил своей невесты, я знаю, иначе ты не мог бы так спокойно и холодно говорить о том, что расстаешься с нею. Я думаю, ты не чувствуешь, что теряешь в ней: ты ведь никогда и не знал, чем обладал в ее лице.

Эти слова дышали таким страстным упреком, что выдали истину. Эльмгорст остолбенел, устремив на доктора удивленный, недоверчивый взгляд.

— Что это значит, Бенно? Неужели ты… ты любишь Алису?

Доктор поднял на товарища свои честные голубые глаза:

— Тебе не в чем упрекать меня: я не сказал твоей невесте ни одного слова, которого не мог бы повторить при тебе, а когда понял, что не в состоянии побороть свою любовь, решил уехать. Неужели ты думаешь, я принял бы место в Нейенфельде, подозревая, что предложение исходит от Нордгейма, если бы у меня был другой выход? Но мне не из чего было выбирать, если я не хотел оставаться в Оберштейне.

Как ни странно, признание Бенно задело Эльмгорста за живое, и в его голосе слышалась горечь, когда он ответил:

— Теперь я больше не стою у тебя на дороге, и если ты надеешься, что на твою любовь отвечают взаимностью…

— То и тогда бы ничего не произошло, — перебил его Рейнсфельд. — Ты знаешь, что разлучает нас с Алисой навсегда.

— При твоем характере — пожалуй. Другой, напротив, воспользовался бы этим, чтобы вырвать у Нордгейма согласие, которого по доброй воле он, разумеется, никогда не даст. Насколько я тебя знаю, ты так не сделаешь.

— Нет, никогда! — сказал Бенно сдавленным голосом. — Я уеду в Нейенфельд и больше не увижусь с Алисой.

Разговор был прерван слугой, доложившим о Вальтенберге. Эльмгорст тотчас поднялся, а Рейнсфельд собрался уходить.

— Спокойной ночи, Вольф, — сказал он, сердечно пожимая его руку. — Мы останемся по-прежнему друзьями, несмотря ни на что, не правда ли?

Вольфганг ответил крепким рукопожатием.

— Я приду к тебе завтра… Спокойной ночи, Бенно!

Эльмгорст проводил друга до двери, и в нее в ту же минуту вошел Вальтенберг. Он обменялся с Рейнсфельдом поклоном и несколькими обыденными фразами, затем доктор вышел, и они остались наедине.

— Надеюсь, я не помешал вам, господин Эльмгорст? — сказал Вальтенберг, медленно подходя ближе.

— Нет, я ждал вас, — был спокойный ответ.

— Тем лучше, значит, я могу обойтись без вступления. Мне нет надобности объяснять вам, зачем я пришел. Мы с вами оба поняли сегодняшнее происшествие иначе, чем присутствовавшие при нем посторонние, и мне надо сказать вам несколько слов по этому поводу.

— Я к вашим услугам, — ответил Эльмгорст.

Эрнст скрестил руки на груди, и его голос приобрел насмешливый оттенок.

— Я обручен с баронессой Тургау, как вам известно, и не расположен допускать, чтобы моя невеста принимала такое горячее участие в судьбе другого человека; впрочем, об этом я поговорю с нею самой, от вас же я желаю узнать, насколько вы к этому причастны. Вы любите Эрну?

— Да, — просто и без малейшего колебания ответил Вольфганг. Глаза Вальтенберга сверкнули смертельной ненавистью, хотя признание не сказало ему ничего нового: ведь он слышал от самой Эрны, что она любила другого, и только думал, что ему следует искать этого другого среди теней. Теперь перед ним стоял его враг, живой человек, не способный на чистую, великую любовь, принесший такую девушку, как Эрна, в жертву мамону, и стоял с гордо поднятой головой, как будто не чувствовал надобности склоняться ни перед кем в мире. Это еще больше рассердило Эрнста.

— И, вероятно, ваша любовь зародилась не сегодня и не вчера? — спросил он. — Насколько я знаю, вы уже несколько лет были приняты в доме господина Нордгейма до моего возвращения в Европу и помолвки с баронессой Тургау.

— К крайнему моему прискорбию, я вынужден отказаться от объяснений, — ответил Вольфганг прежним ледяным тоном. — Я отвечу на каждый вопрос, на который вы имеете право, но экзаменовать себя не позволю.

— Еще бы! Вы плохо выдержали бы этот экзамен, будучи женихом Алисы Нордгейм!

Эльмгорст закусил губу — удар попал в больное место, но он сейчас же овладел собой.

— Прежде всего, я попрошу вас изменить тон. Я не терплю оскорблений, а от вас потерплю их меньше, чем от кого-либо другого.

— Не моя вина, если правда задевает вас за живое, — надменно сказал Эрнст. — Опровергните мои слова, и я готов взять их назад, до тех же пор позвольте мне иметь собственное мнение о человеке, который любит девушку или говорит, что любит, и в то же время сватается за богатую наследницу. Не можете же вы требовать от меня уважения к такому жалкому…

— Довольно! — остановил его Вольфганг, едва владея голосом. — Чтобы достичь вашей цели, нет надобности в бранных словах, я понимаю, что привело вас ко мне, и не стану уклоняться, но таких выражений не допущу: я у себя дома.

Эльмгорст стоял перед своим противником бледный, как смерть, но непреклонный; в нем было что-то импонирующее даже теперь, когда ему выражали вполне заслуженное презрение. С этой стороны он был недоступен, Эрнст с досадой чувствовал это.

— Вы говорите довольно гордым тоном! — сказал он с грубой насмешкой. — Жаль, что ваша невеста не слышит нашего разговора: может быть, в присутствии вы не держали бы себя с таким сознанием собственного достоинства.

— У меня нет больше невесты! — холодно объявил Вольфганг.

— Как?.. Что вы хотите сказать?

— Ничего. Я сообщаю только факт, чтобы показать, что ваше предположение, на основании которого вы меня оскорбляете, неверно, потому что я сам отказался от невесты.

— Но когда? Почему?

— В этом я не обязан давать вам отчет.

— А может быть, и обязаны, потому что, мне кажется, вы рассчитываете на мое великодушие. Но вы ошибаетесь! Я никогда не верну Эрне свободу, да и она сама, я знаю, никогда не станет просить меня об этом; она не такова, чтобы сегодня дать слово, а завтра взять его назад, и слишком горда для того, чтобы броситься на шею человеку, который предпочел деньги ее любви.

— Бросьте же, наконец, оружие, которое уже давно иступилось, — мрачно сказал Вольфганг. — Что можете знать вы, выросший среди богатства, никогда не терпевший нужды и не знавший искушений, что можете вы знать о борьбе и стремлениях человека, который во что бы то ни стало, хочет пробиться вперед, и о пылком честолюбии, стремящемся к великой цели! Я поддался искушению, да, но теперь опять свободен и смело могу смотреть в глаза вам с вашей кичливой добродетелью. Вы тоже не устояли бы, если бы жизнь отказала вам в счастье и наслаждении, вы — первый! Но еще вопрос, удалось ли бы вам, как мне, вернуться на правый путь, потому что, видит Бог, это нелегко.

В словах Эльмгорста чувствовалась такая подавляющая правда, что Эрнст промолчал. Но, вынужденный признать его правоту, он еще сильнее возненавидел человека, вышедшего победителем из самой трудной борьбы — борьбы с самим собой.

— А теперь идите и покрепче держите свою невесту на том основании, что она дала вам слово, — с горечью продолжал Вольфганг. — Она не нарушит его и не простит мне того, что было, — в этом вы правы: я поплатился счастьем за свою вину. Вы получите силой руку Эрны, но любви ее вы не добьетесь, потому что она принадлежит мне, мне одному!

— Как вы смеете!.. — в бешенстве крикнул Эрнст, но Вольфганг смело и с гордым торжеством встретил его зловеще горящий взгляд.

— Иначе из-за чего вы стали бы сводить со мной счеты? Что я люблю вашу невесту, это еще не оскорбление для вас, но вы не можете мне простить, что она любит меня. Впрочем, я и сам узнал об этом только сегодня.

Вальтенберг имел такой вид, точно собирался броситься на противника, чтобы отомстить ему за слова, которые не мог назвать ложью, и в ярости воскликнул:

— В таком случае вы поймете, что я не могу делить любовь своей невесты ни с кем, по крайней мере, ни с кем из живых людей.

Эльмгорст пожал плечами в ответ на угрозу.

— Прикажете считать это вызовом?

— Да, и я желал бы покончить поскорее. Завтра я пришлю к вам Гронау, чтобы условиться относительно необходимого, и, надеюсь, вы согласитесь в тот же день…

— Нет, я не согласен, — перебил его Вольфганг. — Ни завтра, ни послезавтра у меня не будет времени.

— Не будет времени для дела чести? — вспыхнул Эрнст.

— Нет! Вообще я не питаю особенного почтения к этому «делу чести», заключающемуся в том, чтобы поскорее отправить на тот свет человека, которого ненавидишь. Но бывают случаи, когда приходится действовать против собственного убеждения, чтобы не навлечь на себя подозрения в трусости. Поэтому я готов. Но у нас, людей труда, есть еще другая честь, кроме рыцарской, и моя честь требует, чтобы я не подвергал себя опасности быть убитым, пока не исполню взятой на себя задачи. Через неделю или дней через десять Волькенштейнский мост будет готов, я хочу сам положить последний камень, хочу видеть свое произведение законченным. Тогда я к вашим услугам, но ни часом раньше, и вам придется волей-неволей согласиться на эту отсрочку.

— А если я не приму вашего условия? — резко спросил Вальтенберг.

— Тогда я не приму вашего вызова — выбирайте!

Эрнст гневно сжал кулаки, но понял, что надо покориться: если противник принимает вызов, то имеет право требовать отсрочки.

— Хорошо, — сказал он, с усилием овладевая собой, — пусть будет через неделю или через десять дней. Я полагаюсь на ваше слово.

— Надеюсь. Я буду готов.

Последовал немой, враждебный поклон с обеих сторон, и они расстались. Эрнст вышел из комнаты, Вольфганг медленно подошел к окну.

Луна, время от времени выплывавшая из-за быстро бегущих облаков, освещала окрестности неверным светом. Вынырнув в эту минуту, она озарила мост, грандиозное сооружение, сулившее своему творцу славную будущность. В этом же свете виднелась фигура уходящего человека, который поклялся убить его и рука которого не дрогнет, поражая смертельного врага. Вольфганг не обманывал себя относительно этого: он покончил и с мечтами о будущем, как уже покончил со счастьем.

Доктор Рейнсфельд сидел в своей комнате и усердно писал. Перед отъездом многое надо было привести в порядок и записать для преемника, который прибудет на следующей неделе и займет квартиру Бенно вместе со всей ее неприхотливой обстановкой. Невелико было имущество молодого врача, а все-таки он то и дело окидывал тоскливым взглядом простое, почти убогое убранство комнаты, он был здесь так счастлив… и так несчастен.

По улице проехал экипаж и остановился у дома. Бенно перестал писать, чтобы взглянуть в окно, и с удивлением вскочил при виде фигурки Валли Герсдорф, перегнувшейся через дверцу кареты. Знатная родственница, знакомства с которой Рейнсфельд когда-то так боялся, была для него в последнее время удивительно верным другом и принимала самое горячее участие в его любви. Правда, он должен был отказаться от ее помощи, но был от души благодарен за нее.

С радостным приветствием на устах он подошел к экипажу, но вдруг испуганно остановился: подле Валли он увидел Алису Нордгейм, бледную и пугливо забившуюся в угол.

— Да, я не одна, — сказала Валли, чрезвычайно довольная эффектом, который произвел ее сюрприз. — Мы катались и так как ехали через Оберштейн, то нам не хотелось проезжать мимо вас, не остановившись… Ну, Бенно, неужели вы не рады нашему визиту?

Рейнсфельд, растерянный, все еще стоял перед экипажем. Кататься в такую холодную, дождливую погоду! И зачем с Валли приехала Алиса? Почему она так дрожала, когда он высаживал ее из кареты, и избегала смотреть на него? Бенно не говорил ни слова; впрочем, в этом не было и нужды, потому что Валли говорила без умолку все время, пока они не пришли в комнату. Тут она приступила собственно к делу.

— Ну, вот мы и здесь! Ты ведь хотела этого, Алиса, а теперь у тебя такой вид, точно ты вот-вот убежишь. И чего ты опасаешься? Я, бесспорно, имею право заехать к своему кузену, а ты в моем обществе, под покровительством замужней женщины, против этого даже твоя строжайшая воспитательница ничего не скажет. Вам нечего стесняться, дети мои! Я знаю все и вполне на высоте положения: я нахожу совершенно естественным, чтобы вы высказались. Итак, начинайте!

Она уселась в кресло, с которого только что встал доктор, и, по-видимому, приготовилась торжественно присутствовать при разговоре, но пока наступила только бесконечная пауза. Алиса стояла на одном конце комнаты, Бенно — на другом, и оба не говорили ни слова.

Молчание продолжалось уже несколько минут. Валли соскучилась.

— Ах, вот как! Вы хотите быть одни? — сказала она. — Ну что ж, я уйду в соседнюю комнату и позабочусь, чтобы вам не помешали: я буду стоять у двери и ручаюсь, что к вам никто не войдет.

Не ожидая ответа, она вышла из комнаты и тихонько закрыла за собой дверь, но сейчас же поспешила устроиться у замочной скважины. К величайшему ее неудовольствию, она сделала открытие, что старая, крепко сколоченная дубовая дверь не пропускает звуков, а из того, что она видела в замочную скважину, немного можно было понять. Оставшиеся в комнате Алиса и Бенно как будто все еще не начинали разговора, но Валли все-таки самоотверженно оставалась на своем посту, твердо решившись быть их ангелом-хранителем, хотя бы ей пришлось, в качестве такового, простоять здесь целый день.

К сожалению, она совершенно упустила из виду, что комната имела еще вторую дверь, которая вела в следующую маленькую комнату, а оттуда был ход в сад; кроме того, она не подозревала, что именно в это время Гронау в сопровождении Саида и Джальмы подходил к дому доктора.

Эрнст Вальтенберг не вернулся вчера вечером в Гейльборн, хотя и обещал аудиенцию своему секретарю. Только утром от него явился посланный с известием, что он поселился на несколько дней в оберштейнской гостинице, и с приказом выслать ему обоих слуг с нужными вещами. Гронау тотчас вместе со слугами собрался в дорогу. Езда по крутой и неудобной горной дороге не доставляла удовольствия, и они предпочли пройти последнюю часть пути пешком; экипаж с вещами медленно следовал за ними.

Саид и Джальма были недовольны новым капризом своего повелителя, вздумавшего поселиться на несколько времени в маленькой деревенской гостинице, не имевшей никаких удобств, тогда как в Гейльборне у него была прекрасная квартира. Они уныло следовали за Гронау, и негр даже позволил себе тоскливо заметить:

— Мастер Хрон, господина больше невозможно понять.

— Что ж тут удивительного? Станет еще хуже, когда он женится, — сказал Гронау с сердитым неудовольствием. — Вы говорите, что жениться очень хорошо, вот теперь радуйтесь! Меня это больше не касается, я и так достаточно долго возился с вами. Посмотрим, как вы без меня обойдетесь.

Негр и малаец пришли в ужас при этих словах. Как ни муштровал их «мастер Хрон», как ни бранил их, все же они были преданы ему, и мысль, что он может покинуть их, никогда не приходила им в голову. Теперь они принялись осаждать его просьбами и жалобами и допекали расспросами до тех пор, пока он начал в душе проклинать себя за то, что проговорился раньше времени.

Гронау уже давно сказал сам себе то, что поставил ему на вид Бенно, а именно, что он потеряет место у Вальтенберга, если действительно выступит с обвинением против Нордгейма, но со свойственным своему характеру упорством не отступил от своего намерения. Если сын его старого друга был так непростительно нерешителен, то он считал своей обязанностью действовать за него, причем о себе беспокоился меньше всего, он привык менять занятия и не заботился о будущем, думая только о настоящем.

Конечно, он не мог объяснить это слугам, но не стал стесняться в выборе предлога, когда они снова пристали к нему со своими «зачем» и «почему».

— Потому что господин Вальтенберг ведет себя непонятно. Ну, что за фантазия, например, в такую непогоду забраться в какую-то жалкую деревушку в горах! Очевидно, Гейльборн для него еще недостаточно близко, а, может быть, он забрал себе в голову ревновать и хочет иметь невесту на глазах. Это обратится в хроническое явление, когда он станет ее мужем, я же не в силах такое видеть.

— О, мастер Хрон не любит дам! — с огорчением сказал Саид, не разделявший его антипатии к прекрасному полу и, наоборот, восхищавшийся своей будущей госпожой.

— Не люблю, потому что где вмешаются в дело дамы, там прощай мир и покой… у мужчин, по крайней мере, — проворчал Гронау. — Самые умные люди, когда женятся, обращаются в сумасшедших, это бесспорно. Но вот мы опять вышли на проезжую дорогу. Ждите тут экипаж, а я загляну на минутку к доктору Рейнсфельду: мне надо сказать ему несколько слов.

Гронау прошел через садик докторского дома и отворил хорошо знакомую ему заднюю дверь. При последнем свидании с Бенно он сильно горячился, упрекал его в излишней сдержанности, но, по свойственному ему добродушию, не мог перенести, чтобы между ними оставалось неприятное чувство. Он шел теперь отчасти с намерением извиниться, отчасти в надежде, что ему еще удастся уговорить доктора принять участие в задуманном им деле. Так как экипаж Нордгейма стоял у парадного входа, Гронау не подозревал о присутствии дам, иначе он, по всей вероятности, скрылся бы.

Тем временем Валли самоотверженно стояла на страже у замочной скважины, которая, к сожалению, давала возможность видеть очень мало и ровно ничего не позволяла слышать. Разговор в комнате принял совершенно иное направление, чем она предполагала. Бенно, напрасно ждавший, чтобы Алиса заговорила, наконец, заговорил сам:

— Вы в самом деле хотели видеть меня?

— Да, доктор, — ответила она тихим, слабым голосом. Рейнсфельд не знал, что и думать. В последнее время Алиса держала себя с ним удивительно непринужденно и доверчиво. Правда, после их встречи в лесу непринужденность исчезла, но это все-таки не объясняло странной перемены происшедшей с девушкой: она стояла бледная, дрожащая и, казалось, чувствовала страх, потому что, когда Бенно подошел к ней, отшатнулась.

— Вы боитесь меня? — с упреком спросил он.

— Нет, не вас, а того, что должна сказать вам… Это так ужасно! Рейнсфельд смотрел на нее, ничего не понимая, но вдруг перед ним, как молния, блеснула истина.

— Боже мой, уж не узнали ли вы?..

Он не договорил, потому что Алиса в первый раз подняла на него глаза с выражением такого отчаяния, что ответа не понадобилось, этот взгляд сказал ему все. Он быстро подошел и схватил ее руку.

— Как это могло случиться? Кто был так жесток, чтобы мучить этим вас?

— Никто! Все вышло случайно. Я слышала разговор отца с Гронау.

— Но, надеюсь, вы не думаете, чтобы я был тут замешан? — поспешил спросить Бенно. — Я сделал все, чтобы удержать его, отказался от всякого участия…

— Я знаю… ради меня!

— Да, ради вас, Алиса, и потому вам нечего бояться меня. Не было надобности приезжать ко мне, чтобы просить меня молчать, я и без того молчал бы.

— Я приехала не за этим, — тихо проговорила Алиса. — Я хотела просить у вас прощения за…

Громкое рыдание заглушило ее голос, а вслед затем она вдруг почувствовала, что Бенно обнимает ее. Она не была уже невестой Вольфганга, он не изменял больше другу, заключая в объятия любимую девушку, но не осмеливался поцеловать Алису, тогда как она, неудержимо рыдая, опустила голову к нему на грудь.

Как раз в эту минуту Гронау отворил дверь и в ужасе остановился на пороге — он меньше удивился бы, если б небо обрушилось ему на голову, чем при виде такого зрелища. Но, к сожалению, он не обладал талантом Валли бесшумно исчезать и притворяться, будто ничего не видел; напротив, пораженный, он громко воскликнул: «А-а-а!»

Алиса и Рейнсфельд испуганно вздрогнули. Она в страшном смущении вырвалась из рук Бенно, который тоже выказал не больше присутствия духа, а виновник переполоха все еще растерянно стоял на пороге. Наконец, молодая девушка опомнилась настолько, чтобы убежать в соседнюю комнату, к Валли, доктор же, нахмурившись, пошел навстречу непрошеному гостю со словами:

— Я никак не ожидал вас! Это настоящее вторжение!

Его голос звучал необычно резко, но Гронау нисколько не рассердился, он подошел ближе и сказал тоном величайшего удовольствия:

— Это — другое дело… совсем другое дело!

— Что другое дело? — рассерженно воскликнул Бенно, но Гронау вместо ответа дружески похлопал его по плечу:

— Почему вы не сказали мне прямо? Теперь я понимаю, почему вы ни за что не хотели идти против Нордгейма, теперь я нахожу ваш образ действий разумным, совершенно разумным.

— И я не потерплю, чтобы кто-нибудь другой шел против Нордгейма! — объявил Рейнсфельд. — Я ни за кем не признаю права вмешиваться в это дело, даже и за вами не признаю!

— Да мне и в голову больше не придет вмешиваться, — спокойно ответил Гронау. — Хорошо, что я еще не успел поднять шума и сказать все господину Вальтенбергу. Теперь, разумеется, дело останется между нами. Вы взялись за него гораздо лучше, чем я, а еще терпеливо выслушивали мою брань и ни словом не обмолвились! Я, право, не ожидал от вас такой ловкости.

— Уж не считаете ли вы меня способным на какие-нибудь подлые расчеты? Я люблю Алису Нордгейм.

— Видел, — подтвердил Гронау, — и ей это по вкусу. Браво! Теперь мы совсем иначе приступим к господину Нордгейму, теперь мы потребуем у него не только украденный капитал, а все его миллионы вместе с рукой его дочери. Вы, Бенно, действовали невероятно хитро! Более блестящего удовлетворения нельзя себе представить, и ваш отец в могиле должен быть доволен им.

— Это вы так смотрите на дело, — сказал Рейнсфельд с болью и горечью в голосе, — Алиса же и я смотрим на него совсем иначе: то, что вы видели, было прощанием перед разлукой навсегда.

— Разлука? Прощание? Доктор, вы, кажется, не совсем в своем уме?

При таком грубом вмешательстве в самые святые чувства Рейнсфельд, это олицетворение деликатности и терпения, сделал даже попытку нагрубить.

— Повторяю вам, что я запрещаю вам вмешиваться! — сердито крикнул он. — Вы думаете, что я могу назвать отцом человека, который так поступил с моим отцом? Впрочем, вы не знаете и не понимаете таких идеальных побуждений!

— Действительно, в идеалах я ничего не смыслю, но тем больше смыслю в практических делах, а здесь дело как нельзя более ясно и просто. У вас есть средство добыть согласие Нордгейма, значит, его надо добыть; вы любите его дочь, значит, вы на ней женитесь; все прочее — чепуха, и баста!

— Совершенно мое мнение! — произнес голос в дверях, и Валли, слышавшая последние слова, вошла в комнату и завладела разговором. — Господин Гронау прав: дело как нельзя более ясно и просто. Вы, Бенно, непременно женитесь на Алисе, и баста!

Бедный доктор, осажденный с двух сторон, почувствовал, что здесь его идеальные побуждения ни к чему не поведут, поэтому он набрался смелости и заявил:

— Но я не хочу! Полагаю, что это — мое личное дело.

— И это называется любовь! — воскликнул Гронау, в порыве отчаяния простирая руки к небу.

Валли взглянула на ситуацию гораздо практичнее и нашла иной способ обуздать непокорного.

— Бенно, — с упреком сказала она, — там сидит бедная Алиса и плачет так, точно у нее сердце готово разорваться! Неужели вы даже не попробуете утешить ее?

Средство подействовало, упорство Бенно исчезло, и он бросился в соседнюю комнату.

— Ну вот, теперь он не вернется, — сказала молодая женщина, закрывая за ним дверь, — теперь мы заберем дело в свои руки, господин Гронау.

Физиономия последнего выразила растерянность при таком предложении. Правда, он ничего не мог возразить против союзничества, но то, что союзник был женского рода, шло вразрез с его принципами. Впрочем, Валли не дала ему времени возразить и продолжала:

— Для этого мы не нуждаемся ни в докторе, ни в Алисе. Он считает себя обязанным отказаться от нее, потому что Эльмгорст — его товарищ и способен всю жизнь провздыхать в Нейенфельде, в то время как Алиса станет женой Эльмгорста и умрет от разбитого сердца. Но этого не будет: я не допущу!

Она так выразительно топнула ногой, что Гронау невольно взглянул на нее и не мог не заметить, что ножка, топнувшая так энергично, была очень маленькой и очень хорошенькой. Он знал, что у Бенно совсем другие причины для отречения, однако не мог выдать его и потому предпочел оставить молодую женщину при ее заблуждении.

— Да, доктор принадлежит к числу так называемых идеалистов, — сказал он, — а к ним и не подступайся ни с чем разумным. Такие люди заслуживают величайшего уважения, но все-таки они немножко сумасшедшие.

По-видимому, Валли разделяла это мнение, она серьезно кивнула головой и заметила с чувством собственного достоинства:

— Мы с мужем — вовсе не идеалисты, мы разумные люди.

Гронау отвесил почтительный поклон, выражавший его безусловное признание разумности супругов Герсдорф, и Валли осталась так довольна этим, что дружески пригласила его занять место рядом с ней на софе, чтобы с полным удобством обсудить вопрос. Гронау поместился на самом кончике софы и предоставил себя в распоряжение потока рассуждений, предположений и вопросов. Отвечать ему не приходилось, он только удивлялся, как может человек так бесконечно много говорить! Неприятно ему не было, наоборот, он чувствовал себя как-то особенно хорошо в этом потоке речей, который ласково журчал вокруг него, причем две маленькие ручки неутомимо жестикулировали перед самым его лицом, а хорошенькая головка с черными кудряшками все ближе придвигалась к нему в пылу разговора. Под конец Гронау начал находить свое положение вполне сносным, стал основательно рассматривать свою союзницу и сделал открытие, что женская половина человеческого рода при рассмотрении вблизи теряет значительную долю своих отталкивающих свойств.

Наконец, поток красноречия Валли иссяк, она перевела дыхание и потребовала от слушателя, чтобы он выразил и свое мнение.

— О, я согласен с вами, совершенно согласен! — поспешил уверить Гронау в полном убеждении, что протест все равно ни к чему не поведет.

— Очень рада, — сказала молодая женщина. — Значит, решено: вы уговорите Бенно, а я беру на себя господина Эльмгорста и заставлю его отказаться от своих прав. Муж, правда, запретил мне вмешиваться, но мужчинам всегда надо поддакивать, а делать можно как раз противоположное тому, что они хотят. Когда дело сделано, они преспокойно покоряются.

— Неужели мужья всегда так спокойно покоряются? — нерешительно спросил Гронау.

— Всегда! И всегда к их же благу! Я нахожу чрезвычайно похвальным горячее участие, которое вы принимаете в судьбе моего кузена, и то, что вы хотите его женить. Отчего вы сами до сих пор остаетесь холостым? Холостой человек — печальное, даже преступное явление! Ради государственного блага следовало бы запретить существование этого сорта людей. Я уже говорила Бенно в первый же раз, как увидела его, вот на этом самом месте я сказала ему, что займусь им и как можно скорее женю его, и я сдержу слово.

Гронау в ужасе сделал попытку вскочить с дивана, как будто боялся, что и для него «это место» может оказаться роковым, но Валли удержала его.

— Сидите, пожалуйста, мы еще не кончили. Вы не ответили на мой вопрос. Почему вы не женитесь?

— Ведь у меня ни кола, ни двора, — ответил Гронау. — Я уже много лет кочую с места на место.

— То же делал и господин Вальтенберг, но, тем не менее, Эрна фон Тургау отдала ему свою руку, — находчиво возразила Валли, — Куда вы теперь поедете?

— В… Индию! — объявил Гронау, надеясь отделаться.

— Это очень далеко. Трудновато будет найти вам порядочную жену, но я посмотрю, что можно сделать.

— О нет, лучше не надо! — стал просить Гронау в настоящем ужасе.

— Что вы хотите сказать? Надеюсь, вы не питаете отвращения к женщинам и к браку?

Вопрос был сделан весьма резким тоном, а личико Валли приняло такое порицающее выражение, что бедный грешник не посмел возражать и только сокрушенно опустил голову.

Это настроило Валли несколько милостивее.

— Повторяю, я займусь вами, — успокоила она его. — Только сначала надо женить моего кузена.

— Да, это главное, это надо сделать прежде всего! — воскликнул Гронау с таким энтузиазмом, что Валли пришла в восторг, увы, не подозревая, что его воодушевление было вызвано только отсрочкой.

— А до тех пор мы — союзники и вступаем с вами в заговор, — торжественно сказала она, протягивая руку. — По рукам!

У Гронау стало как-то смутно на душе. Не мог же он пожать и тряхнуть эту хорошенькую ручку, а между тем надо было показать, что он согласен. Несколько секунд он колебался, но потом случилось нечто неслыханное: Гронау наклонился и поднес к губам розовые пальчики, правда, очень неловко, но все же это был, несомненно, поцелуй.

Последний был принят с удовольствием. Валли нашла, что медведь начинает делаться человеком. Но не успела она еще перестать радоваться, как он вдруг вскочил, словно укушенный тарантулом, воскликнув:

— Ах, эти повесы! Безбожные повесы!

— Что такое? Что случилось? — испуганно спросила молодая женщиа, но в ту же минуту сама увидела, что было причиной взрыва: две физиоомии, одна черная, другая коричневая, прижались к оконным стеклам снаружи так плотно, что их носы совсем расплющились, и две пары черных, горящих любопытством глаз, смотрели в комнату.

— Погодите! Я вам дам шпионить! — закричал Гронау, с бешенством бросаясь к окну, вследствие чего лица мгновенно исчезли.

— Да пусть себе смотрят, — спокойно сказала Валли. — Однако, пора нам кончить, пойду, посмотрю, продолжают ли наши влюбленные оставаться при мысли о вечной разлуке. До свиданья!

Она грациозно наклонила головку и ушла в соседнюю комнату, а Гронау через заднюю дверь выбежал из дома, собираясь хорошенько отчитать своих любопытных подопечных, но не успел даже начать, потому что Саид радостно оскалил ему навстречу все свои зубы, говоря:

— О, теперь у мастера Хрона тоже есть дама!

— И очень красивая! — так же восторженно прибавил Джальма.

— Что? Ты воображаешь, что эта история касалась меня? — крикнул возмущенный Гронау. — Я только обсуждал с дамой планы женитьбы.

Едва успело столь неосторожное слово сорваться с его языка, как он уже раскаялся, потому что оно произвело сенсационный эффект. Саид отлетел на три шага назад, а его товарищ окаменел на месте, и оба в один голос воскликнули:

— Женитьбы!

— Сегодня же? — спросил Джальма, а его товарищ с сомнением заметил:

— Но ведь миссис Герсдорф уже замужем!

— Праведное небо! Теперь эти бараны вообразили, что я сам женюсь! — с отчаянием воскликнул Гронау и принялся объяснять, что вышеозначенные планы касались не его, а другого, совершенно не известного им человека.

Увы! Все было напрасно: ведь Саид и Джальма видели собственными глазами, как их ментор целых четверть часа вел с дамой интимный разговор, а в заключение поцеловал ей руку. Они остались при убеждении, что он хочет жениться на этой даме, и начали обсуждать вопрос, возьмут ли они ее сейчас же с собою в путешествие и согласится ли отпустить ее мастер Герсдорф. Гронау понял, что ничего не поделает с этой путаницей африканских и индийских понятий; впрочем, он и приступал к делу без обычной энергии, потому что чувствовал себя до известной степени виноватым: он, заклятый враг брака, дал вовлечь себя в заговор, имевший целью силой надеть на доктора Рейнсфельда супружеское ярмо! А когда доктор будет благополучно пристроен, настанет его черед, Валли Герсдорф обещала ему это!

— Упаси меня, Боже, от этого живчика, — с яростью пробормотал между тем Гронау. — Я думаю, продолжись наша беседа еще с полчаса, и я в самом деле оказался бы женатым, сам не зная, как это случилось.

В окрестностях Волькенштейна уже три дня стояла страшная непогода. Бури начались на несколько недель раньше обычного и бушевали с небывалой силой. К тому же день и ночь лил дождь, в некоторых долинах прошли такие ливни, что речки и ручьи разлились и, размывая берега, затопили всю окрестность. Сообщение с Гейльборном было прервано и с трудом поддерживалось даже между ближайшими местечками, опасность росла с каждым часом.

На вилле Нордгейма готовились к отъезду, но его пришлось опять отложить, потому что при такой погоде нечего было и думать о путешествии.

Алиса сказалась больной и уже несколько дней не выходила из своей комнаты. Это был предлог избежать встречи с отцом, которой она боялась после сделанного открытия. Но и у Нордгейма в голове были другие заботы. Может быть, он даже не замечал страха, внушаемого им дочери, так же как не замечал натянутых отношений между Эрной и Вальтенбергом.

Счастье, всю жизнь не покидавшее его, казалось, вдруг отвернулось: какая-то враждебная сила мешала всем проектам, разрушала все, что он предпринимал, и делала как раз обратное. Смело составленный и тщательно обдуманный план, успех которого обещал миллионные прибыли, потерпел крушение, встретив препятствие с совсем неожиданной стороны. Человек, которого он считал навсегда прикованным к себе и своим интересам, отрекся от него в решительную минуту и сделал выполнение его плана немыслимым. Нордгейм хорошо знал, что если Эльмгорст откажется утвердить оценку, то ее нечего было и думать представлять, все дело, безусловно, погибнет вследствие отказа Вольфганга, который и на вторичную попытку заставить его согласиться ответил ледяным «нет». Разговор, происшедший между ними, был короток, носил резкий характер и только подтвердил разрыв.

После этого Вольфганг отправился к невесте и пробыл у нее целый час. Содержания их разговора не узнал никто, не исключая и отца. Молодая девушка отказалась отвечать на расспросы, но, по крайней мере, они расстались не врагами. Когда Эльмгорст выходил из дома, чтобы никогда больше не переступать его порога, Алиса кивнула ему из окна с такой задушевной теплотой, с какой никогда не обращалась к нему, когда была помолвлена, и он ответил ей так же дружески.

Нордгейм был не тот человек, который может спокойно перенести крушение своего заветного плана, а тут к его гневу присоединилась еще и тревога по поводу угрозы Гронау. Он раскаивался, что не постарался как-нибудь поладить с товарищем юности, неудержимую энергию которого хорошо знал. Хотя прямых улик Гронау и не нашел, но мог кое-чем воспользоваться как опасным и даже губительным оружием. Со стороны Нордгейма было ошибкой отпустить Гронау как врага, ошибкой, за которую он мог, пожалуй, дорого поплатиться.

Впрочем, в настоящую минуту даже это отошло на задний план ввиду близкой грозящей ему потери, которая заслоняла собой все другие заботы: горная железная дорога была сильно повреждена наводнениями. Со всех сторон приходили угрожающие донесения. Уже и теперь убытки достигли значительных размеров, в случае же дальнейшего подъема воды они могли стать неисчислимыми, и Нордгейму угрожала потеря таких сумм, лишение которых даже для такого богатого человека было равносильно разорению.

В гостиной сидели Эрна и Валли. Процесс, который вел Герсдорф в Гейльборне, закончился мировой, и нотариальное закрепление сделки задерживало адвоката еще на несколько дней. Его жена была в восторге от этого, потому что в качестве ангела-хранителя считала свое присутствие на вилле Нордгейма безусловно необходимым. Однако, к великому своему разочарованию, она довольно скоро убедилась, что охранять было положительно некого.

Эльмгорст сошел со сцены, его помолвка с Алисой была расторгнута, и это уже не составляло тайны для семьи, но они уладили дело только вдвоем с глазу на глаз, и Алиса упорно скрытничала и отказывалась дать более подробные объяснения даже подруге. Бенно тоже держался так, что к нему нельзя было подступиться, и, по-видимому, оставался при своем безумном решении расстаться с Алисой. Но самое худшее было то, что решительно никто не нуждался в помощи и советах Валли, и, вполне понятно, ее возмущала такая неблагодарность.

— Это мне награда за мою любовь к человечеству! — говорила она чувствуя себя сильно не в духе. — Сиди теперь здесь, точно на пустынном острове среди океана, отрезанная от всего мира, в разлуке с мужем, каждую минуту подвергаясь опасности быть смытой наводнением! Альберт выловит мой труп из бушующих волн и вернется в город безутешным вдовцом. Хотела бы я знать, женится ли он когда-нибудь вторично! Это было бы ужасно!.. Я и в могиле не простила бы ему! Но мужчины на все способны!

Эрна, смотревшая на бурю и дождь, почти не слушала этой болтовни, ее мысли были совсем в другом месте.

— Нам не грозит опасность, Валли, — возразила она сдавленным голосом. — Дом стоит на возвышенности, но я боюсь, что Оберштейну приходится плохо и… на линии тоже.

— О, линию спасет главный инженер, — уверенно заявила молодая женщина. — Со всех сторон только и слышишь, что он ведет себя как герой и совершает то, что кажется невозможным. Мы были несправедливы к Эльмгорсту. Он вернул свободу Алисе, хотя с ее рукой теряет миллионы, а теперь выбивается из сил, спасая дорогу твоего дяди, хотя поссорился с ним и разошелся. Признайся, Эрна, ты также была предубеждена против него?

— Да… была, — тихо сказала Эрна.

— Твой жених едет! — воскликнула Валли, подходя к ней. — Но в каком виде! Вода так и льет с его дождевого плаща. В такую погоду приехать из Оберштейна! Я думаю, он прорвется сквозь огонь и воду, чтобы провести с тобой хоть час. Но после свадьбы это проходит, дитя мое, поверь опытной женщине, которая уже четыре месяца замужем! Мой супруг и повелитель преспокойно сидит себе в Гейльборне над своими деловыми бумагами и ждет, когда дорога ко мне просохнет. Впрочем, твой романтический Эрнст сделан, кажется, из другого теста. Но скажи, что с ним такое? Все эти три дня он ходит, как грозовая туча, и не спускает с тебя глаз, когда сидит здесь. Мне, право, даже жутко смотреть, наверно, у вас что-нибудь да вышло, только ты не хочешь мне сказать. Будь же, наконец, откровенна со мной, Эрна, облегчи свое сердце! Мне ты можешь, безусловно, довериться: я нема, как могила.

Увы, Эрна вместо того, чтобы броситься на шею подруге и исповедаться, только ответила на поклон жениха, в эту минуту соскочившего с лошади, потом уклончиво сказала:

— Ты ошибаешься, Валли! У нас ничего не вышло. Решительно ничего.

Валли с досадой отвернулась: и тут не нуждались в ангеле-хранителе!

Эти люди имели престранную манеру обделывать свои сердечные дела без посторонней помощи. Обиженная таким недостатком доверия к ней, она величественно вышла из комнаты.

Едва успела она скрыться за дверью, как вошел Вальтенберг. Он подошел к невесте с обычным рыцарски-вежливым приветствием, но в этом приветствии было что-то леденящее, как и во всей его внешности, только темные глаза его горели, составляя странный контраст с застывшим лицом. Валли была права: Эрнст действительно был похож на тучу, таившую в своих недрах грозную опасность.

Эрна пошла ему навстречу со стесненным сердцем, она научилась бояться этого спокойствия и холодности.

— Ну что, что там делается? — торопливо спросила она. — Ты из Оберштейна?

— Да, только мне пришлось добираться в объезд, потому что дорога уже затоплена. Сам Оберштейн, кажется, в безопасности, но жители совсем потеряли голову, вопят и мечутся, не помня себя от страха. Доктор Рейнсфельд делает все возможное, чтобы образумить их, а Гронау по мере сил помогает ему. Но люди сходят с ума из-за того, что их жалким крохам грозит беда.

— Эти жалкие крохи составляют все их имущество, — заметила молодая девушка. — От них зависит существование и их самих, и их семей.

— Положим, но ведь это — сущие пустяки в сравнении с громадными потерями, которые несет железная дорога. Сейчас только, когда я входил в дом, твоему дяде принесли новые неприятные известия, кажется, решительно все поставлено на карту.

— Но ведь дорогу отстаивают изо всех сил! Неужели все будет напрасно?

— Да, главный инженер борется со стихиями не на жизнь, а на смерть, — сказал Эрнст с каким-то свирепым удовольствием. — Он отстаивает свое любимое детище с энергией отчаяния, но борьба с такими катастрофами не по плечу человеку. Вода все прибывает, плотины не выдерживают напора, на нижнем участке уже все мосты сорваны. Точно вся природа восстала.

Эрна молчала. Она опять подошла к окну и устремила взор в волнующийся туман, не позволявший ничего рассмотреть. Полотна железной дороги, проходившего ниже виллы, совершенно не было видно сегодня, снизу доносился только шум рассвирепевшей реки. Там боролся Вольфганг во главе своих рабочих и боролся, может быть, напрасно.

— Но Волькенштейнский мост, во всяком, случае устоит, — продолжал Вальтенберг. Господину Эльмгорсту следовало бы удовольствоваться этим и не рисковать собой так безрассудно, как он это делает при всяком удобном случае. Он не трус, очертя голову бросается в опасность, но ведь сумасшествие — рисковать жизнью, чтобы спасти от разрушения какую-нибудь плотину. Он геройствует во главе своих инженеров и рабочих, а те слепо идут за ним. Не мешало бы им быть поосторожнее, не то он их погубит вместе с собой.

В этом постоянном напоминании невесте об опасности, которой подвергался любимый ею человек, была какая-то холодная, рассчитанная жестокость. Эрна обернулась и, посмотрев на него взглядом, полным упрека, промолвила:

— Эрнст! Почему ты избегаешь откровенного разговора, который я не раз пыталась начать? Ты не хочешь объяснений?

— Нет, не хочу! Не будем говорить об этом.

— Потому что знаешь, что твое молчание для меня мучительнее всяких упреков, а тебе доставляет удовольствие мучить меня.

Глаза девушки загорелись, но ее страстный порыв встретил холодный, как лед, прием.

— Как плохо ты знаешь меня! — воскликнул Вальтенберг. — Я просто хочу избавить тебя от неприятного разговора.

— Зачем? Я не чувствую за собой вины. Я не стану ни скрывать, ни отрицать…

— Так же, как тогда, когда я сделал тебе предложение, — резко перебил ее Эрнст. — Ты и тогда была очень откровенна: только имени не сказала! Ты нарочно оставила меня в заблуждении, хотя действительно я сам впал в него.

— Я боялась…

— За него, разумеется, я это вполне понимаю. Но успокойся: я не так уж тороплюсь, могу и подождать.

— Подождать? Чего подождать? Ради Бога, что ты хочешь сказать?

Он улыбнулся все с той же холодной жестокостью.

— Как ты стала пуглива! Прежде ты была мужественнее. Но, правда, есть одна вещь, которая может привести тебя в состояние безумного страха, я видел…

— И за эту одну вещь ты заставляешь меня платиться ежедневно, ежечасно! Это неблагородная месть!.. Я не отказываюсь отвечать тебе и скажу все, о чем ты спросишь, только говори, наконец! Ты говорил с Эльмгорстом после того случая?

— Да, — медленно проговорил Вальтенберг.

— Что же произошло между вами?

Голос Эрны дрожал от сдерживаемого волнения и страха, как ни старалась она овладеть им.

— Извини, но это касается только нас двоих. Впрочем, тебе не из-за чего беспокоиться. Я нашел в господине Эльмгорсте полную готовность идти навстречу моим желаниям, и мы расстались, вполне поняв друг друга.

Вальтенберг делал резкое и насмешливое ударение на каждом слове, и эта насмешка вывела Эрну из себя. До сих пор она переносила все молча и беспрекословно, чтобы не раздражать жениха еще сильнее против Вольфганга, — она знала, что его месть была направлена против него одного, но теперь с гневом подняла голову.

— Эрнст, не заходи слишком далеко, чтобы не раскаяться потом! Я еще не жена твоя, я еще могу освободиться…

Она не договорила: на ее руку вдруг тяжело легла рука Эрнста и сжала с такой силой, точно он хотел раздавить ее.

— Попробуй! — прошипел он. — Тот день, когда ты бросишь меня, будет последним в его жизни.

Эрна побледнела, выражение лица жениха ужаснуло ее еще больше, чем угроза. Теперь, когда он сбросил маску холодной насмешки, в нем было что-то, напоминавшее тигра, его глаза сверкали так дико, так страшно, что она невольно содрогнулась. Она не сомневалась, что он сдержит слово.

— Ты ужасен! — тихо сказала она. — Я покорюсь.

— Я так и знал! — воскликнул Вальтенберг с жестким смехом. — Этим тебя заставишь сделать, что угодно.

Он медленно выпустил руку Эрны, потому что в комнату вошла Валли. Она уже перестала дуться и хотела знать, как идут дела в Оберштейне, что делает ее кузен Бенно и в каком состоянии железнодорожная линия; у нее, как всегда, была тысяча вопросов.

Вальтенберг любезно отвечал. Он уже опять вполне овладел собой, нельзя было и подозревать, что минуту назад он выказал натуру тигра.

— Если это доставит вам удовольствие, и вы не побоитесь дождя, то мы могли бы проехать вниз верхом, — сказал он в заключение подробного рассказа.

— Удовольствие! — воскликнула Валли, несмотря на свою веселость, умевшая всем сердцем сочувствовать каждому страданию. — Как вы можете говорить об удовольствии при таком несчастье?

— Все равно, ведь один человек тут не поможет, — ответил Эрнст, пожимая плечами. — Но посмотреть на это очень интересно, уверяю вас.

У Эрны сжалось сердце при виде такого эгоизма. Сотни людей работали, чтобы спасти смелое произведение человеческих рук, над которым они трудились не один год, на карту были поставлены громадные суммы, бедные обитатели гор дрожали за свое нищенское имущество, а у Вальтенберга не нашлось ни одного слова сожаления: для него это было только «очень интересно». Кроме интереса, он чувствовал разве еще удовольствие от того, что дело, созданное его врагом, будет уничтожено.

И этот человек хотел приковать ее к себе на всю долгую жизнь! Она должна принадлежать ему телом и душой, а если бы взбунтовалась и захотела разорвать цепи, которые дала надеть на себя в минуту слабости, почти бессознательно, ей грозили смертью человека, которого она любила, и тем отнимали у нее силы защищаться! Средство было выбрано очень удачно: страх лишал Эрну всякого упорства, всяких сил, нужных для сопротивления.

В соседней комнате послышался голос Нордгейма, отдававшего приказание слуге; вслед затем он вошел бледный, взволнованный. Последние известия дали основание опасаться самого худшего, он хотел ехать сам, чтобы увидеть собственными глазами, как обстоит дело. Вальтенберг тотчас объявил, что поедет с ним, затем обратился к невесте спокойно, точно между ними ровно ничего не произошло:

— Хочешь ехать с нами, Эрна? Мы поедем в места, которым угрожает наибольшая опасность, но ведь ты достаточно бесстрашна.

Эрна несколько секунд колебалась, потом поспешно согласилась. Она хотела знать, что делается внизу, хотя бы это было самое худшее, лишь бы не сидеть тут дольше в ожидании, не смотреть на все заволакивающий туман и не слышать приходящих известий, час от часу все более страшных. Они собирались ехать в самые угрожаемые места, там был Вольфганг, и она, по крайней мере, увидит его.

Валли не могла понять, как это люди решаются выходить из дома в такую погоду, и смотрела им вслед, качая головой, когда они уезжали. Нордгейм тоже был верхом, потому что по совершенно размытым дорогам не мог бы проехать никакой экипаж, лошади и те с трудом шли по глубокой грязи. Маленькая компания двигалась в тягостном молчании, только Вальтенберг делал время от времени короткие замечания, на которые почти не получал ответа.

Прежде всего, они направились к Волькенштейнскому мосту.

Гора Волькенштейн плотнее, чем обычно, завернулась в свое покрывало, тяжелые тучи обложили ее вершину и спускались по склонам, бешеные потоки неслись вниз, и день, и ночь бушевала вокруг нее буря. Фея Альп потрясала скипетром над своим царством, грозная повелительница гор проявляла свое страшное могущество во всей его силе.

Осенние бури часто были причиной бедствий, не раз они приносили с собой наводнения и лавины, не одна деревушка, не одна уединенная усадьба пострадала от них, но такой катастрофы не помнили старожилы. По странной случайности вода и буря угрожали на этот раз преимущественно железнодорожному пути, который шел по берегу реки вдоль всего Волькенштейнского участка, где многочисленные мосты и постройки представляли немало уязвимых мест для натиска воды.

При первом же появлении опасности Эльмгорст энергично принял нужные меры, все рабочие были стянуты на путь для его охраны, инженеры день и ночь оставались на своих постах, сам Эльмгорст разрывался на части, чтобы быть одновременно всюду. С одного опасного места он перелетал на другое, ободрял, распоряжался, воодушевлял и совершенно не думал о собственной безопасности. Его пример увлекал других, все, что только в человеческих силах, было сделано, но человек оказывался слишком слабым в борьбе с расходившимися стихиями.

Три дня и три ночи шел проливной дождь, тысячи ручейков и ручьев, обычно мирно сбегавших с гор, вздулись и клокочущими потоками неслись через леса в долину, увлекая за собой стволы деревьев и обломки скал. И все это стремилось в реки, которые поднимались все выше и выше, с яростной силой набрасываясь на плотины, ограждающие полотно дороги. Наконец, плотины не выдержали непрерывного напора, одни из них были залиты, другие прорваны, размокший, разрушаемый водой грунт расползался и увлекал за собой каменные постройки. Не выдерживали и мосты, один за другим рушились они под натиском вод. Из-за непрерывного ливня всюду происходили оползни и обвалы. Ко всему этому буря свирепствовала в воздухе, страшно затрудняя спасательные работы. Если бы во главе их не стоял главный инженер, рабочие давно бросили бы все и смотрели, прекратив все усилия, на разрушение, которое не могли предотвратить.

Но Эльмгорст боролся до последней возможности. Как прежде он шаг за шагом завладевал этой местностью, так теперь шаг за шагом отстаивал ее. Он не хотел быть побежденным, но в то время как он отчаянно боролся, стремясь, во что бы то ни стало спасти свое создание от уничтожения, в его ушах звучали последние слова барона Тургау: «Берегитесь наших гор, которые вы так самонадеянно собираетесь покорить! Как бы они не обрушились на все ваши сооружения и не разнесли их в щепки! Хотел бы я присутствовать при этом, чтобы полюбоваться, как все ваше проклятое дело разлетится вдребезги!»

Теперь это мрачное пророчество исполнялось. Люди вырубили леса, пробились сквозь горы, обуздали потоки, заковали в железные цепи все горное царство, чтобы заставить его служить себе, и с гордостью хвалились, что победили и подчинили себе фею Альп. И вдруг, когда их дело было почти кончено, она встала со своего облачного трона и гневно тряхнула головой; она спустилась с вершины, неся с собой гибель, и от ее бурного дыхания рассыпались в прах гордые людские сооружения. Тут уже ничего не могли поделать ни мужество, ни энергия, ни дерзость, ни борьба; дикая, стихийная сила в несколько дней бесследно смела то, что человек создавал в течение нескольких лет неустанного труда, и с ироническим хохотом играла людьми, воображавшими, что они стали ее господами. Это была страшная, смертельная игра!

Правда, Волькенштейнский мост был еще цел и невредим, когда все остальное уже колебалось и рушилось. Кипящая пена бушующей реки даже не долетала до него. Он висел в воздухе, на головокружительной высоте, и сила вихря разбивалась о железные устои мощной постройки, она покоилась на своем каменном основании так твердо, точно должна была стоять вечно и не боялась никаких злых сил.

Станционное здание, в котором временно жил главный инженер с того дня как разразилась катастрофа, обратилось в главную штаб-квартиру, куда поступали все донесения и известия и откуда исходили все распоряжения и указания. Эта часть пути считалась до сих пор защищенной от опасности, так как здесь железнодорожная линия проходила по узкой боковой долине, перебрасывалась через ущелье, а далее по высоким откосам направлялась к реке, образовывавшей в этом месте большую дугу. Наводнение, причинившее столько бед на нижнем участке дороги, не могло дойти до верхнего. Но теперь потоки, низвергавшиеся с Волькенштейна, грязь и камни, которые они несли с собой, проникли до самого моста. Очевидно, опасность и здесь была велика, потому что Эльмгорст сам был на месте и лично руководил работами.

Среди общей суеты появление Нордгейма с его спутниками осталось почти не замеченным, к нему подошли только два-три инженера и подтвердили последние известия. Работа шла с лихорадочным напряжением, толпы рабочих что-то делали около моста и у здания станции, а дождь между тем лил потоками, и буря ревела так, что под ее завывание невозможно было расслышать крики распоряжавшихся инженеров.

Нордгейм направился к Эльмгорсту, который оставил свое место и пошел ему навстречу. Оба думали, что разговор, после которого они окончательно расстались, будет последним, но теперь они ежедневно виделись, говорили и в водовороте быстро следующих друг за другом событий почти не чувствовали неловкости при встрече. Они лучше других знали, что могли потерять и что отчасти уже потеряли, и опасность, грозившая предприятию, в котором оба принимали участие, опять связала их интересы так же крепко, как в дни их самого тесного союза.

— Ты здесь, на верхнем участке? — с тревогой спросил Нордгейм. — А нижний…

— Пришлось бросить, — докончил за него Вольфганг. — Удерживать его дольше не было возможности. Плотины прорваны, мосты снесены; я оставил там лишь необходимое число людей для охраны станции и сосредоточил здесь все силы. Необходимо во что бы то ни стало обезвредить эти потоки.

Беспокойный взгляд Нордгейма перешел с моста на здание станции, где тоже хлопотали рабочие.

— А там что такое? Ты велел очистить дом?

— Я велел перенести в безопасное место, по крайней мере, бюро с планами и чертежами, потому что нам грозит лавина с Волькенштейна: были уже кое-какие признаки.

— Этого только недоставало! — пробормотал Нордгейм в отчаянии, и вдруг в его мозгу промелькнула страшная мысль. — Бога ради! Ведь не думаешь же ты, что мост…

— Нет, — сказал Вольфганг с глубоким вздохом. — Заповедный лес охраняет ущелье, а с ним и мост, его не сломать никакой лавине. Я еще при составлении проекта предвидел такую возможность и принял меры.

— Это было бы ужасно! — простонал Нордгейм. — Убытки уже и теперь неисчислимы, а если еще мост рухнет, все погибнет.

При таком взрыве отчаяния, мрачно сдвинутые брови Вольфганга еще сильнее сдвинулись.

— Сдержись! — тихо, но выразительно напомнил он. — Ведь за нами наблюдают, все смотрят на нас, мы должны подавать пример мужества и надежды, иначе люди не выдержат.

— Надежды! — повторил Нордгейм, ухватившись за это слово, как за якорь спасения. — Ты, в самом деле, еще надеешься?

— Нет, но я буду бороться до последнего вздоха.

Нордгейм посмотрел в лицо говорившему. Бледное, угрюмое лицо Эльмгорста было неподвижно, точно выкованное из железа, черты его не выдавали бури, бушевавшей в его душе, а между тем и для него все было поставлено на карту. С тех пор как он отказался от своей гордой мечты о могуществе и богатстве, ему оставалось только его произведение, которое послужит основанием для созидания нового будущего, если он останется жив или, по крайней мере, оставит неизгладимый след его существования в случае, если он падет от пули Вальтенберга; теперь и это гибло! Но Эльмгорст по-прежнему высоко держал голову и боролся, тогда, как Нордгейм не мог совладать со своим отчаянием. Что ему было до того, что его растерянность заметят, что от человека в его положении ждут примера мужества? Он думал только о громадных убытках, которые причинит ему эта катастрофа и которые могут разорить его, если бедствие скоро не прекратится.

— Я должен вернуться к рабочим, — сказал Эльмгорст, прерывая разговор. — Если хочешь остаться, поосторожнее выбирай место: всюду обваливается земля, уже было несколько несчастных случаев.

Он повернулся, чтобы идти к плотине, и только теперь заметил, что Нордгейм не один. На одну минуту его ноги точно приросли к земле, и взгляд устремился на Эрну. Он подозревал, что привело ее сюда, ведь он знал теперь, что она боится за него, но не пытался подойти. Рядом был человек, которому она должна была принадлежать, который и теперь уже смотрел на нее, как на свою неотъемлемую собственность. Он стоял безмолвный, неумолимый, как сам рок.

Вальтенберг видел полный страха взгляд Эрны, последовавший за Вольфгом, когда тот вернулся к рабочим и стал как раз на середине плотины, которой грозила опасность. Как будто случайно он схватил за поводья лошадь Эрны и притянул ее к себе железною рукой.

Вдруг позади них вынырнула долговязая фигура Гронау, он подошел, насквозь промокший, забрызганный грязью, но совершенно спокойный.

— Вот и мы! — сказал он, здороваясь. — Мы прямо из Оберштейна и скорее приплыли, чем пришли.

— «Мы»? — переспросил Эрнст. — С вами Рейнсфельд?

— Конечно. Нам немало труда стоило образумить оберштейнцев и убедить их, что их гнезду не грозит опасность. Это была нелегкая работа, но, наконец, они поняли. Однако не успели мы покончить с этим делом, как явился посланный от главного инженера звать доктора, потому что во время работ произошло несколько несчастных случаев. Добряк-доктор, понятно, сейчас же побежал сюда, как угорелый, а я пошел с ним, подумав, что пара здоровых рук везде пригодится. И оказалось, это была неглупая мысль. Пока я пристроился помощником при лазарете вон в той сторожке и пришел сюда только на минутку показаться вам, у нас там полны руки работы.

— Значит, были уже несчастные случаи? Надеюсь, нет тяжелораненых? — поспешно спросила Эрна.

— Одного унесло потоком, и его выловили всего израненного, доктор думает, что он едва ли выживет; другого ударило по голове обвалившейся глыбой земли, он тоже между жизнью и смертью; остальные пострадали легко.

— Если доктору Рейнсфельду нужна еще помощь, пусть распоряжается мною! — объявила молодая девушка и уже готова была повернуть лошадь к указанному домику сторожа.

— Благодарю, мы справимся одни, — сказал Гронау, а Вальтенберг с удивлением обернулся и посмотрел на невесту, воскликнув:

— Что с тобой, Эрна? Я думаю, найдутся другие руки, ведь ты слышишь, Гронау помогает доктору. К чему же это ненужное геройство?

— Потому что я не в состоянии оставаться праздной и безучастной, когда все работают, напрягая последние силы.

В ответе молодой девушки выражался откровенный упрек, но Эрнст не пожелал понять его.

— Ну, по крайней мере, безучастной тебя никак нельзя назвать: тебя буквально трясет лихорадка от возбуждения, — холодно заметил он. — Но ты сказала правду, люди в самом деле делают все, что могут, хотя постоянно подвергаются опасности.

— Это потому, что впереди них главный инженер, — подхватил Гронау. — Если бы он не был всюду первым и не показывал им, как надо презирать опасность, они, наверное, призадумались бы и отказались от дела, такой вожак увлекает за собой даже малодушных. Вот он стоит на самой середине дамбы, которую, того и гляди, снесет водой, и командует так, будто повелевает всем горным миром! Уже три дня он воюет с этой проклятой феей Альп, которая на сей раз, кажется, совсем взбесилась, и вот увидите — ему удастся угомонить ее. Однако мне пора назад, к доктору! Храни вас Бог!

Гронау ушел, и Нордгейм, вернувшийся в это время к своим спутникам видел, как он исчез в дверях сторожки. Он невольно вздрогнул. Появление этого человека показалось ему лишним дурным предзнаменованием, оно напомнило ему еще об одной грозной опасности, отступившей на задний план только из-за катастрофы, которой и одной было бы совершенно достаточно.

Короткий разговор с Вольфгангом отнял у Нордгейма последнюю тень надежды. Если бы пришлось уступить и верхний участок, то, что же осталось бы от всех построек, которые поглотили миллионы, и которые он не имел уже возможности восстановить в том же виде? Он с самого начала был главным собственником дороги, а в последнее время, в надежде на прибыль при ее передаче, еще скупал акции, и таким образом весь ужасающий убыток падал почти на него одного. Он знал, что его состояние, вложенное во многие другие предприятия, не выдержит такого удара, а если еще Гронау исполнит свою угрозу и открыто выступит с обвинением, все погибнет. Миллионер твердо стоящий на ногах, может быть, и мог спокойно встретить его, но человека, под которым колеблется почва, оно должно будет окончательно добить. Нордгейм знал свет, мнением которого так часто хладнокровно манипулировал.

Теперь от его хладнокровия и энергии не осталось и следа. Этот человек, которого всю жизнь баловала удача, не мог поверить, чтобы она так безвозвратно покинула его. Он всегда был лишь смелым, умным дельцом, а не сильным характером, и перед первым же ударом судьбы растерялся самым жалким образом. Полный глухого отчаяния, смотрел он на работающих людей, которыми опять руководил главный инженер.

Вольфганг действительно поспевал везде. То он стоял на самом опасном месте дамбы, то появлялся на мосту, борясь с ветром, сотрясающим его железную решетку, то спешил к станционному зданию и распоряжался там. Его одежда была пропитана водой, но он, казалось, ничего не замечал, не чувствовал потребности ни в отдыхе, ни в подкреплении. Между тем в этой борьбе, длившейся уже трое суток, его поддерживало только страшное напряжение всех душевных и физических сил. Это были дни, которые, казалось, и злейших врагов Вольфганга Эльмгорста должны были заставить почувствовать удивление и восхищение.

Однако ненависть и ревность его смертельного врага вспыхнули от этого еще сильнее. Вальтенберг тоже свыкся с опасностями, много раз сам шел им навстречу, играл ими дерзко и бесцельно, как люди занимаются спортом, но в неукротимой энергии, с которой Эльмгорст исполнял свой долг, было что-то другое. Он сознавал, что его дело проиграно, принужден был уже уступить половину созданного им, и знал, что не спасет и другую половину, а все-таки отстаивал ее и, казалось, готов был скорее погибнуть, чем отступить.

Тем временем Эрнст Вальтенберг присутствовал на этом «интересном» представлении как зритель, верхом на лошади; наконец, и он почувствовал, на какую роль обрек сам себя. Он вовсе не рассчитывал на это, приглашая Эрну ехать с ним на полотно железной дороги: приглашение было подсказано ему рассчитанной жестокостью, той жестокостью, которая заставляла его мучить ее своим молчанием. Он знал, что Эрна не откажется ехать, потому что получит возможность еще раз увидеть Вольфганга, и хотел, чтобы она увидела того среди опасности, которой Вольфганг так бесстрашно подвергался, чтобы она дрожала за него и не смела выдать свой страх ни одним движением. Даже любовь этого человека была воплощенным эгоизмом, его не останавливала мысль, что он мучает любимого человека, стремясь удовлетворить свою дикую мстительность. Эрна должна была страдать, как страдал он сам, он был так же безжалостен к ней, как и к самому себе.

Но Вальтенберг недооценил свою невесту, думая, что она способна дрожать при виде опасности. Правда, ее глаза напряженно следили за Вольфгангом, но они горели страстным восторгом и гордой радостью при виде того, как он борется, бесстрашно глядя в ужасающее лицо феи Альп, не отступая перед ней. Эта борьба возвысила Вольфганга как героя, и душа Эрны стремилась к нему. Все тени, омрачавшие его образ, исчезли теперь, когда победила лучшая, истинная сторона его натуры.

Эрнст вынужден был убедиться, что стрела, пущенная им из жажды мщения, поразила его самого. Он хотел показать Эрне, какой опасности подвергается любимый ею человек, а показал ей героя. Он не отходил от нее ни на шаг, но не мог помешать Эрне и Вольфгангу говорить друг с другом без слов, взглядами, которые искали и находили друг друга, несмотря на разлуку, на расстояние, на бурю и ужасы разрушения. И на этом языке они сказали друг другу все. Вольфганг чувствовал, что в этот час рушилась стена, воздвигнутая между ним и Эрной его помолвкой с Алисой, и во мраке его безнадежного отчаяния вспыхнул яркий солнечный луч, правда, лишь последний луч перед закатом…

Казалось, будто все дело спасения зависело единственно от присутствия, от слова Эльмгорста: там, где был он, где он сам распоряжался и ободрял рабочих, борьба со стихиями шла успешно, потому что каждый шел навстречу самой явной опасности. Рабочие черпали мужество и энергию в спокойствии своего предводителя, в его непоколебимом хладнокровии и верили, что он должен остаться победителем.

И, наконец, страшные усилия увенчались успехом: самый опасный из потоков, непрерывно подмывавший дамбу, был укрощен. Эльмгорст воспользовался глубокой выемкой в скале, чтобы дать другое направление грозному потоку, и тот пошел по указанному ему руслу. Масса воды и валунов устремилась в Волькенштейнское ущелье и со страшным грохотом, но, уже не принося вреда, ринулась в бездну. Ближайшая опасность была устранена. Казалось, и непогода начала стихать, дождь перестал, ветер несколько улегся, и небо над Волькенштейном стало проясняться.

Работа на несколько минут приостановилась. Нордгейм и Вальтенберг отправились на мост, где собралась часть рабочих, чтобы посмотреть, как низвергается в ущелье укрощенный поток. Все с облегчением перевели дух, и у всех пробудилась надежда.

Только Эльмгорст стоял в стороне, отдельно от других. Он не слышал радостных восклицаний рабочих, а, перегнувшись вперед, прислушивался к каким-то звукам, доносившимся сверху и походившим на отдаленный шум моря. Он не сводил взора с вершины Волькенштейна, и вдруг лицо его стало бледно, как у мертвеца.

— Бегите с моста! — во всю силу легких крикнул он испуганной толпе. — Бегите! Спасайтесь! Ваша жизнь в опасности!

Последние слова поглотил глухой нарастающий гул, через несколько секунд превратившийся в громовой раскат. Но предостерегающий крик все-таки был услышан, рабочие обратились в бегство, они тоже почувствовали, что близится что-то ужасное, и в диком смятении устремились к обоим концам моста.

Нордгейм с Вальтенбергом были увлечены общим потоком, первый достиг уже твердой почвы, но Эрнст споткнулся на мосту и упал, мимо него и через него мчались люди, охваченные страхом смерти, и, оглушенный падением, он с минуту лежал, не в состоянии подняться. А между тем была дорога каждая секунда.

Вдруг Вальтенберг почувствовал, что его поднимает чья-то сильная рука; его оттащили на некоторое расстояние и там выпустили. Шатаясь, он ухватился за ствол дерева, которое увидел перед собой, и благодаря этому удержался на ногах.

В тот же момент в воздухе пронеслось что-то с ревом и грохотом, точно ураган, и все, что находилось на его пути, было опрокинуто и снесено. Это был вестник бури, который предшествовал фее Альп и прокладывал ей дорогу, а за ним спустилась и она сама со своего облачного трона. Все вершины, все ущелья загудели тысячеголосым громовым эхо, как будто весь горный мир рушился; скалы дрожали, земля колебалась, когда мимо проносилось страшное нечто, белое и призрачное. Это длилось несколько минут, а затем наступила мертвая тишина.

Лавина, скатившаяся с вершины горы, проложила себе путь прямо в ущелье, уничтожив все на своем пути. Могучий заповедный лес, оставленный для охраны моста, исчез, и склон, на котором он стоял, представлял собой голое, мертвое пространство, усеянное обломками. Река была запружена, ущелье до половины заполнено массой измельченного льда, из которого торчали обломки валунов и древесные стволы, а там, где смелой дугой соединял скалы Волькенштейнский мост, зияла пустота. Два исполинских боковых устоя продолжали стоять на месте, другие обрушились совсем или отчасти, и на них еще висели железные брусья, согнутые и искореженные, как тонкие тростинки; все остальное лежало в бездне. Неукротимая фея Альп отомстила за себя: гордое произведение человеческих рук превратилось в груду обломков у ее ног.

Страшная катастрофа вызвала невообразимое смятение. В первые минуты никто не мог понять, что собственно произошло, когда же это, наконец, стало ясно, все бросились помогать пострадавшим. Если бы не предостерегающий крик главного инженера, дело кончилось бы гораздо хуже; в момент катастрофы на мосту уже никого не было, но многие, опрокинутые страшным давлением воздуха, лежали на земле оглушенные, другие более или менее пострадали от летевших камней и осколков льда; однако убитых, по-видимому, не было. Все уцелевшие поспешили на помощь остальным. Сначала поднялась суматоха, растерянная беготня и крики, никто не знал, с чего начать, пока более рассудительным не удалось заставить себя слушать.

Зато в толпе, образовавшейся в стороне вокруг одного тяжелораненого и все увеличивавшейся, царила тишина. Инженеры, рабочие — все теснились около, на всех лицах выражалась растерянность, и от одного к другому перебегал шепот, точно огонь по зажигательной нити:

— Сам Нордгейм? Бога ради, скорее доктора!

Действительно, это был Нордгейм, он лежал на земле в крови, без сознания, почти без признаков жизни. Казалось, он успел уже достичь безопасного места, как вдруг его ударило железным обломком от решетки моста и сбило с ног. Эрна и Вальтенберг хлопотали около него, им со всех сторон предлагали помощь; наконец, круг расступился, чтобы пропустить главного инженера с доктором Рейнсфельдом.

Бенно был бледен, но совершенно спокоен, когда опустился на колени, чтобы исследовать рану. Боль от прикосновения заставила Нордгейма прийти в себя; он со стоном открыл глаза, и его взгляд остановился на лице склонившегося над ним человека. Может быть, Нордгейм не узнал его, и ему представилось, что перед ним его бывший друг, на которого походил доктор; лицо его исказилось от ужаса, и он судорожно приподнялся, пытаясь оттолкнуть руку, оказывающую ему помощь. Но это не удалось Нордгейму: снова мучительно застонав, он опустился на землю, и изо рта его хлынула кровь.

Окружающие увидели в этом лишь выражение физической боли, один Бенно угадал истину; он наклонился еще ниже и, осторожно положив руку под голову раненого, чтобы приподнять ее, тихо проговорил:

— Не отказывайтесь от моей помощи, я предлагаю ее охотно, от всего сердца.

Нордгейм не мог ответить — сделанное им резкое движение истощило его силы, и он опять потерял сознание. Врач, как только мог осторожно исследовал рану на его груди, наложил повязку и обернулся к Вальтенбергу и Эльмгорсту.

— Нет надежды? — спросил последний вполголоса.

— Никакой, тут всякая помощь бесполезна, — ответил Бенно. — Попробуем отнести его домой, если сделать это очень осторожно, он, пожалуй, вынесет дорогу. Я попросил бы вас, — обратился он к Эрне, — ехать вперед и подготовить дочь, чтобы неожиданность не слишком потрясла ее. Но не скрывайте от нее, что отца принесут домой умирающим, потому что он не переживет ночи.

Рейнсфельд отошел, чтобы распорядиться. Быстро сделали носилки, принесли плащи и одеяла, бережно уложили на них раненого, и печальная процессия медленно направилась к вилле. Эрна уехала вперед, а Рейнсфельд, пообещав скоро прийти, обратил свои заботы на других пострадавших. К счастью, среди них только один нуждался в немедленной помощи, никому не грозила смертельная опасность. Вальтенберг тоже остался; он стоял в нерешительности, как будто борясь с собою, но, увидев, что Эльмгорст повернул к Волькенштейнскому ущелью, пошел за ним и, через несколько шагов догнав его, воскликнул:

— Господин Эльмгорст! — Вольфганг остановился и обернулся. На его лице застыло выражение какого-то жуткого спокойствия, а голос был совершенно беззвучен, когда он заговорил:

— Вы хотите напомнить мне о данном слове? Я к вашим услугам, когда вам угодно: мои обязанности кончены.

Вальтенберг вовсе не собирался напоминать об этом в такую минуту, он поспешно сделал отрицательный жест.

— Я думаю, мы оба не в таком настроении, чтобы решать наш спор. Прежде всего, вам не до того.

Эльмгорст провел рукой по лбу. Теперь, когда страшное напряжение исчезло, он почувствовал, до какой степени истощен и устал.

— Пожалуй, вы правы, — сказал он все с тем же застывшим, жутким выражением. — Я устал, не спал три ночи, но несколько часов отдыха восстановят мои силы, и, повторяю, я к вашим услугам.

Эрнст молча смотрел в лицо человеку, у которого сегодняшний день отнял все. Его не обманывало это спокойствие, у него явно вертелось что-то на языке, но он ничего не сказал, и его взгляд обратился на то место при входе на мост, где он упал во время бегства. Как раз на этом месте лежал сломанный устой, и его железные части глубоко вонзились в землю. Вальтенберг подумал, что и сам лежал бы там, раздавленный, если бы чья-то благодетельная рука не спасла его от гибели. Может быть, эта рука была не так незнакома ему, как казалось.

— Я поеду узнать, как себя чувствует господин Нордгейм, — торопливо сказал он. — Доктор Рейнсфельд обещал провести ночь у нас, мы будем присылать вам известия.

— Благодарю вас, — сказал Вольфганг.

Он, казалось, и слушал, и отвечал совершенно машинально, мысли его были в другом месте, и, когда Вальтенберг отвернулся, он медленно пошел дальше, к тому месту, где прежде стоял Волькенштейнский мост.

Страшную ночь пережила семья Нордгейма и окружающие, хозяин дома боролся со смертью, и эта мучительная последняя борьба никак не приходила к концу. Он не мог говорить или двигаться, но оставался в полном сознании и видел и чувствовал, как сын его друга, обманутого им, старался уменьшить его страдания. Нельзя было любовнее и самоотверженнее исполнять свой долг, чем делал это Бенно, и, может быть, эта самоотверженность и была самым тяжким наказанием для умирающего. Мучительная борьба продолжалась только одну ночь, но эти часы стоили страданий целой жизни и могли служить воздаянием за целую жизнь.

Когда, наконец, забрезжило утро серого, унылого, туманного дня, страданиям настал конец, и рука того же Бенно Рейнсфельда закрыла глаза умершему. Потом он мягко поднял рыдающую Алису, опустившуюся на колени у тела отца, и вывел ее из комнаты. Он не произнес ни слова любви или надежды: в такую минуту это казалось ему кощунством, но то, как он, поддерживая, обнял Алису, показывало, что теперь он считает ее защиту своим правом и не думает уже о разлуке. Больше не было человека, предавшего его отца, а богатство, нажитое путем обмана, почти все растаяло. Теперь ничто не разлучало их.

Когда все было кончено, Эрна тоже ушла в свою комнату: Алисе она не была нужна, около нее был более близкий ей человек, который мог лучше утешить ее.

Бледная и утомленная после бессонной ночи, Эрна сидела у окна и смотрела на занимавшийся день, приносивший с собой лишь облака и туман. Как ни далек был ей дядя, как ни сурово осуждала она его, но последние часы жестоких страданий изгладили все из ее памяти — он был только братом ее матери, умиравшим у нее на глазах.

Но мысли ее уже не были заняты умершим, они стремились к живому человеку, который, может быть, стоял теперь среди тумана перед своим уничтоженным детищем. Она знала, как дорого было ему его творение, и вместе с ним переживала поразивший его удар. Эрне казалось, что она отдала бы жизнь за возможность быть в эту минуту с Вольфгангом, утешить, ободрить его, а вместо того принуждена была оставлять его одного с его отчаянием. Она не обращала внимания на Грейфа, который, пробравшись в комнату, ласкаясь, положил голову ей на колени и сидела неподвижно, уставившись широко раскрытыми глазами в волнующийся туман.

Дверь отворилась, и вошел Вальтенберг. Он медленно приблизился к своей невесте, а она, углубившись в свои мысли, заметила его только тогда, когда он стоял уже около нее и назвал по имени.

Эрна вздрогнула и отшатнулась. Это невольное движение испуга и неудовольствия не ускользнуло от Вальтенберга; он горько усмехнулся и произнес:

— Я так пугаю тебя! Очень жаль, но я все-таки принужден навязать тебе свое присутствие, потому что мне надо поговорить с тобой.

— Сейчас? В такую минуту, когда смерть только что переступила порог нашего дома? — устало и с упреком спросила девушка.

— Именно в эту минуту: позднее у меня, может быть, не хватит мужества.

Голос Вальтенберга звучал так странно, глухо и сдавленно, что Эрна с удивлением взглянула на него. Ее глаза встретились с его глазами, но она не увидела уже в них того огня, который так пугал ее в последнее время: в этих темных глазах светилось теперь что-то другое, ненависть или любовь, а может быть, то и другое вместе — она не могла разобрать.

— Хорошо, — сказала она устало, — я слушаю.

Эрнст молчал, не сводя с нее взора, потом медленно проговорил:

— Я пришел проститься с тобой.

— Ты уезжаешь? До похорон дяди?

— Да… и не вернусь. Ты не поняла меня, Эрна: речь идет не о нескольких днях или неделях, я прощаюсь, потому что расстаюсь с тобой.

— Расстаешься?

Девушка взглянула на него недоверчиво и с недоумением.

— Ты, кажется, не веришь в мое великодушие? — жестко сказал Вальтенберг. — Действительно, еще вчера я скорее убил бы тебя и твоего Вольфганга, чем вернул бы тебе свободу. Это прошло: он научил меня, как следует побеждать противника. Ты думаешь, я не знаю, чья рука подняла меня, когда я упал в конце моста? Если бы не он, меня убило бы обломками. Ты видела это, я знаю, и еще больше будешь теперь восхищаться своим героем, на которого уже вчера смотрела сияющими глазами. Благодаря этому поступку он окончательно дорос до твоего идеала, тогда как я… что такое я в твоих глазах.

— Да, я видела, — прошептала Эрна, опуская глаза, — но думала, что, оглушенный падением, ты не узнал его в суматохе общего бегства.

— Смертельного врага всегда узнаешь, даже когда он спасает тебе жизнь! Я хотел сказать ему это вчера, сейчас же после катастрофы, но у меня не хватило сил: слово благодарности этому человеку задушило бы меня. Пусть он услышит его от тебя. Скажи ему, что я беру назад свой вызов и освобождаю его от его слова, что я и тебе возвращаю свободу. Тогда мы будем более чем квиты: я даю ему в десять раз больше, чем стоит жизнь, которую он мне сохранил.

Эрна побледнела и вскочила при этом открытии, хотя давно подозревала истину.

— Ты вызвал его? Так вот чем кончился ваш разговор!

— А ты думала, что я был готов позволить ему наслаждаться счастьем в твоих объятиях? — спросил Вальтенберг с горьким смехом. — Я на это не способен. Я застрелил бы его, не будь того, что случилось вчера, и он дал мне слово явиться на поединок, как только будет окончен его мост; судьбе угодно было самой решить вопрос.

Иронический тон Вальтенберга уже не вводил Эрну в заблуждение, она слышала в нем лишь невыносимую боль и понимала, чего стоило отречение этому страстному человеку. Она с мольбой положила руку на его руку.

— Эрнст, поверь, я чувствую всю тяжесть жертвы, которую ты мне приносишь. Ты любил меня.

— Да, — резко сказал он, — и был настолько глуп, что воображал, будто такая страсть, как моя, должна удостоиться взаимности. Мне казалось, что если я увезу тебя в другую часть света, и между тобой и Эльмгорстом ляжет океан, ты забудешь его, и твое сердце обратится к мужу; теперь мне ясно, что я проиграл игру. Я никогда не вырву этой любви из твоего сердца, и, хоть бы я и застрелил его, ты будешь любить его даже мертвого. Теперь, когда он в беде, вся твоя душа стремится к нему. Иди же, я больше не мешаю тебе, ты свободна.

— Пойдем вместе! — сказала Эрна тоном задушевной просьбы. — Протяни Вольфгангу руку примирения. Ты можешь это сделать! Теперь ты — великодушный, сильный человек, которого мы можем только благодарить!

Вальтенберг с гневом оттолкнул ее руку.

— Нет, я не хочу, не могу больше видеть этого человека! Если я увижу его, то не отвечаю за себя: во мне опять проснутся все демоны. Ты не знаешь, чего мне стоило принудить их к покорности, не буди же их!

Эрна не посмела повторить свою просьбу, она поняла, что эта пылкая натура могла решиться на отречение, но не простить. С безмолвной покорностью она опустила голову.

— Прощай! — сказал Эрнст все тем же резким, враждебным тоном, которого не оставлял в течение всего разговора. — Забудь меня! Это не будет тебе трудно подле него.

Молодая девушка посмотрела на него, в ее глазах стояли горячие слезы.

— Я никогда не забуду тебя, Эрнст, никогда! Но меня всегда будет мучить, что ты расстаешься со мной с ненавистью и горечью в душе.

— С ненавистью? — вскрикнул Вальтенберг с прорвавшейся страстью. И вдруг Эрна почувствовала себя в его объятиях, на его груди. Еще раз осыпал он ее безумными, жгучими ласками, затем оттолкнул от себя и бросился вон из комнаты.

Тем временем совсем рассвело. Дождь прекратился еще с вечера, и ветер немного улегся, дикий взрыв стихий начинал постепенно успокаиваться.

Работы везде прекратились, были оставлены только сторожа в некоторых местах. В самом деле, спасать было уже почти нечего с тех пор, как Волькенштейнский мост был уничтожен. Самый тяжелый удар был нанесен последним, но и помимо него вся линия железной дороги страшно потерпела, лишь некоторые из многочисленных зданий и мостов остались невредимыми, и восстановление дороги казалось немыслимым. Творец предприятия лежал в своем доме мертвым, предполагаемая передача, само собой разумеется, не могла состояться после катастрофы. Найдутся ли и когда найдутся другие люди, которые возьмутся за полуразрушенное дело, могло показать лишь время.

Вероятно, такие мысли проносились в голове Эльмгорста, одиноко стоявшего со скрещенными на груди руками у края Волькенштейнского ущелья и смотревшего на произведенные бурей опустошения. Хмурое осеннее утро дышало ледяным холодом, в ущельях и долинах еще клубились густые серовато-белые массы тумана, длинные гряды облаков лежали на горах, и тяжелое серое небо смотрело на мокрую, изрытую землю, носившую следы страшной катастрофы.

Всюду виднелись вырванные с корнем и сломанные деревья, сброшенные каменные глыбы, массы нанесенной грязи и щебня, следы ног рабочих, с геройским мужеством, но — увы! — тщетно боровшихся со стихиями. Глухо раздавался грохот потока, теперь уже не представлявшего опасности, но все еще бешено низвергавшегося с высоты, и шум ветра, не дававшего покоя истерзанному бурей лесу.

Только в Волькенштейнском ущелье царил покой могилы. Там, в глубине, лежал исполинский глетчер, белый, неподвижный, с торчащими изо льда хаотическими грудами земли и камней. Лавина, скатившаяся с вершины Волькенштейна, страшно выросла по пути, потому что снесла вековой заповедный лес, на защиту которого, безусловно, полагались; она сломала столетние сосны, как сухие былинки, и вместе с лесом увлекла вниз часть горного склона. Вся эта масса льда, снега, камня и древесных стволов с бешеной скоростью устремилась на мост и раздавила его. Такого натиска не могло бы выдержать ни одно произведение человеческих рук.

Вольфганг Эльмгорст в мрачном раздумье застывшим взглядом смотрел на ледяную могилу, схоронившую все его гордые надежды. Еще тогда, когда составлялся проект всей железнодорожной линии, большинство было против Волькенштейнского моста из-за его огромной стоимости: предпочитали обойти ущелье и провести дорогу кружным путем, что стоило бы вдвое дешевле, но Нордгейма привлекли смелость и грандиозность проекта, и, кроме того, ему нужен был «гвоздь» для его дороги. Поэтому он решительно высказался за мост и, в конце концов, настоял на своем. В будущем ни на что подобное уже нельзя надеяться: теперь должны приниматься в соображение лишь доводы экономии, и этим произносился приговор над сооружением, которое стихия уничтожила как раз в тот момент, когда оно должно было предстать перед взорами мира и доставить своему творцу славу.

Большая собака мощными прыжками слетела вниз с горы по грязному склону; вырвавшись из долгого заключения в комнатах, она бурно выражала свою радость, затем остановилась перед Эльмгорстом и собиралась с обычной любезностью оскалить зубы, но вдруг внимание ее отвлеклось: умный Грейф тотчас заметил какие-то перемены. Он с беспокойством вытянул морду, и, нюхая воздух, заглянул в пропасть, потом посмотрел на противоположную сторону ущелья и, точно спрашивая, что случилось, обратил свои выразительные глаза на инженера.

До сих пор Вольфганг сохранял самообладание, но при этом пустяке, при немом вопросе животного, не выдержал. Он закрыл глаза руками, и жгучие слезы, первые со времен его детства, заструились по его щекам.

Вдруг он услышал свое имя, произнесенное тихим голосом, которого он никогда еще не слышал, но который в то же время был ему так знаком:

— Вольфганг!

Он обернулся, быстрым движением стирая со щек изменнические следы слез. С усилием овладев собой, он пошел навстречу девушке в темном дождевом плаще, с черным кружевным платком на белокурых волосах, которая остановилась в нескольких шагах от него, как будто не смея подойти ближе.

— Вы здесь, Эрна? — торопливо спросил он. — После такой ужасной ночи?

— Да, ночь была ужасной! — сказала она с тяжелым вздохом. — Вы получили известие о смерти дяди?

— Два часа тому назад. Я не имел больше права находиться у его смертного ложа, и мое присутствие было бы, пожалуй, неприятно ему, поэтому я оставался вдали. Как переносит горе Алиса?

— Сейчас она безутешна, но с нею доктор Рейнсфельд.

— В таком случае она справится. Они любят друг друга, а когда рядом любимый человек, поддерживающий и утешающий, можно перенести все, даже самое тяжелое в жизни.

В словах Эльмгорста слышалась глубокая печаль. Эрна не ответила, но медленно подошла ближе и остановилась возле него. Лицо его, однако, еще сильнее омрачилось.

— Я знаю, зачем вы пришли: вы хотите сказать мне слово утешения, участия? Зачем? Проклятие, которое произнес ваш отец, умирая, сделало свое: старое родовое гнездо Тургау отмщено, и, мне кажется, барон был бы доволен, если бы видел эту страшную ночь.

— Неужели вы, в самом деле, приписываете такую силу словам, вырвавшимся под влиянием отчаяния и предчувствия близкой смерти? — с упреком спросила Эрна. — С каких пор вы стали суеверны?

— С тех пор как моя вера в собственные силы погребена там, — указал Вольфганг на ущелье. — Оставьте меня, Эрна! Зачем мне участие, поданное в виде милостыни? Вы должны были тайком прокрасться сюда, и, может быть, ваш жених еще заставит вас поплатиться за это. Я не нуждаюсь в сострадании даже от вас.

Эльмгорст отвернулся с раздражением удрученного несчастьем человека и поднял взор на Волькенштейн, вершина которого просвечивала сквозь облака. Одна она как будто собиралась сбросить с себя сегодня покровы, тогда как все остальные горы тонули в тумане.

— Я пришла не тайком и не подаю вам милостыни, — проговорила Эрна. — Эрнст знает, что я пошла к вам, и дал мне к вам поручение.

— Эрнст Вальтенберг — мне?

— Вам, Вольфганг! Он велел сказать, что освобождает вас от данного слова и берет назад свой вызов.

Эльмгорст мрачно сдвинул брови, и на его губах появилось почти презрительное выражение.

— И он сказал об этом вам? Весьма деликатно с его стороны! У мужчин принято считать такие вещи тайной. Я принял его условия, но этот акт великодушия не могу принять — теперь менее чем когда-либо!

— А между тем вы первый дали ему пример великодушия. Он знает, чья рука отвела гибель, которая ему грозила, и я тоже знаю.

— Я не дам погибнуть никому, даже врагу, если в моей власти спасти его, — холодно возразил Вольфганг. — В такие минуты в нас говорит только инстинкт человечности, а не рассудок, и я решительно отвергаю всякую благодарность. Скажите это господину Вальтенбергу, уж если он выбрал вас посредницей.

— Неужели вы, в самом деле, так сурово отвергаете мое посредничество?

Голос Эрны звучал мягко, сдержанно, а синие глаза со странным блеском обратились на молодого человека; он не мог долее скрывать с трудом сдерживаемую муку.

— Зачем вы мучаете меня этим взглядом, этим тоном? — воскликнул он с прорвавшейся страстью. — Вы принадлежите другому…

— Которого вы не знаете, как и я не знала! Теперь я могу измерить всю величину жертвы, принесенной им мне, потому что знаю, как безгранично он любил меня, и с этой любовью в сердце он, тем не менее, вернул мне свободу, и простился со мной навсегда.

Вольфганг вздрогнул при этом неожиданном известии. Среди ночи отчаяния и безнадежности сверкнул ослепительный луч, суливший ему новый день и жизнь.

— Ты свободна, Эрна? — вскрикнул он. — И… ты пришла?..

— К тебе! — докончила она. — Тебе тяжело нести одному твое несчастье, я требую своей доли.

Эрна говорила просто и искренне, точно это разумелось само собой, но лицо Эльмгорста потемнело, участие Эрны в такую минуту было тяжким унижением для его гордости.

— Нет, нет, не теперь! — пробормотал он, делая попытку отказаться. — Дай мне вернуть себе мужество, опять подняться, теперь я не могу принять твою жертву… Она пригибает меня к земле.

— Вольф! — Это ласкательное имя его детства, которое Эльмгорст до сих пор слышал только от Бенно, прозвучало с удивительным обаянием в устах девушки. — Вольф! Именно теперь я и необходима тебе! Тебе нужна любовь, которая ободрила бы, поддержала тебя. Не слушай фальшивого самолюбия! Когда-то ты спрашивал меня, осталась ли бы я с тобой на одиноком, трудном пути, который ведет наверх, теперь я пришла, чтобы ответить тебе. Ты не пойдешь один, я хочу быть с тобой в труде и борьбе, в нужде и опасности. Если ты не доверяешь больше собственным силам и не веришь в свое будущее, то я непоколебимо верю в них, в моего Вольфганга!

Эрна смотрела на Эльмгорста снизу вверх с лучезарной улыбкой. Его сопротивление растаяло, порывистым движением прижал он любимую к своей груди…

Над Волькенштейном все еще волновалась туманная завеса, но вершина обрисовывалась сквозь нее все яснее и отчетливее. Сегодня она появлялась не в мечтательном сиянии луны, не в воздушной таинственной красоте Ивановой ночи, обледенелая, белая, прозрачная, стояла она под хмурым небом дождливого дня, среди волн тумана и туч, а у подножия горы расстилалась картина причиненного ею разрушения.

Вольфганг выпустил Эрну из объятий и выпрямился. Исчезли горечь и отчаяние, счастье, которое он считал навсегда утраченным, вернулось к нему, а с ним возвратилась и прежняя бодрость, прежняя неукротимая энергия.

— Ты права, моя Эрна! — воскликнул он с увлечением. — Прочь малодушие! Я еще поборюсь со злой силой, укрепившейся там, наверху, и если она разрушила мой мост, то я опять выстрою его!

Вилла Нордгейма затихла и опустела. Тело усопшего перевезли для похорон в столицу, его сопровождали дочь и племянница; прислуга последовала за ними через несколько дней, и теперь дом стоял, точно вымерший.

Эльмгорст тоже находился в столице для переговоров с обществом, которое отчасти было собственником дороги, и для устройства дел покойного Нордгейма. Он взял на себя эту трудную обязанность под давлением обстоятельств и до сих пор действовал на правах будущего мужа наследницы, потому что никому еще не было известно о расторжении помолвки, все должны были узнать о ней только по окончании траура, когда Алиса перестанет нуждаться в представителе. Им не хотелось в настоящую минуту давать пищу сплетням, кроме того, после катастрофы, унесшей вместе с жизнью Нордгейма и его богатство, необходима была твердая рука, чтобы спасти хоть что-нибудь.

Эрнст Вальтенберг все еще жил в Гейльборне. С того дня, как он расстался с невестой, он не был больше в окрестностях Волькенштейна, но что-то удерживало его поблизости от этих мест. В горах окончательно наступила осень, суровая, напоминающая уже зиму, и большой курорт совсем опустел; только Вальтенберг с секретарем и двумя темнокожими слугами продолжал оставаться здесь и не выказывал намерения уехать.

В гостиной большой, хорошо обставленной квартиры, которую занимал Вальтенберг, с печальным видом ходил из угла в угол Гронау; время от времени он бросал озабоченный взгляд на плотно затворенную дверь кабинета.

— Если бы только знать, что выйдет из всей этой истории! — бурчал он. — Изо дня в день он запирается, и уже целую неделю не выходил на воздух, а раньше жить не мог без того, чтобы не провести нескольких часов в день в седле. С доктором к нему и не суйся! Если бы еще можно было достать Рейнсфельда! Но тот со своей несносной добросовестностью, конечно, уже сидит в Нейенфельде, хотя сделал бы гораздо умнее, если бы оставался с невестой. Он, видите ли, принял место, и, когда наступил срок, ничто уже не могло удержать его. Будем надеяться, что он постарается поскорей отыскать себе преемника, потому что столько-то, конечно, осталось от нордгеймовских миллионов, чтобы он мог прекратить свою врачебную практику… Ну, наконец-то ты, Саид! Что скажешь?

— Господин велел передать, чтобы вы кушали одни, мастер Хрон, — доложил Саид, вышедший из комнаты Вальтенберга. — У него нет аппетита.

— Опять нет! — проворчал Гронау. — И сна у него тоже нет. Я так и знал! Он не в силах выбросить из головы эту историю.

— Господин вовсе не в дурном настроении духа, — возразил негр. — Мы уронили сегодня утром большую вазу, стоившую много денег, а он только посмотрел и пожал плечами.

— Как бы я хотел, чтобы он взял палку да хорошенько вздул вас обоих! — от души заявил Гронау.

— О, о! — запротестовал Саид с оскорбленной миной, но Гронау продолжал, не обращая на него внимания:

— Вам бы это не повредило, а для него моцион был бы очень полезен. Но, мне кажется, теперь можно все разбить вдребезги у него на глазах, он и пальцем не пошевельнет. Это невозможно терпеть долее, я попробую поговорить с ним.

Он решительно двинулся к кабинету, но в эту минуту дверь отворилась, и Вальтенберг сам вышел в гостиную.

— Вы еще здесь, Гронау? — спросил он, слегка сдвигая брови. — Ведь я велел передать, что прошу вас обедать без меня.

— У меня, так же как у вас, нет аппетита, — спокойно возразил Гронау.

— Так вели убирать со стола, Саид! Ступай!

Саид вышел, но Гронау упрямо оставался.

Эрнст подошел к окну, из которого открывался вид на отдаленный горный хребет. Всю неделю, прошедшую со времени катастрофы, погода не прояснялась; она оставалась пасмурной и ветреной, и горы постоянно затягивал туман. Сегодня в первый раз они были совершенно чисты.

— Проясняется, наконец! — сказал Вальтенберг.

— Это ненадолго: когда линии гор выступают так резко и вершины кажутся так близко, погода не продержится долго.

Эрнст не ответил; он не сводил взора с голубой цепи гор. Через несколько минут он вдруг обернулся.

— Завтра я еду в Оберштейн. Закажите экипаж.

— В Оберштейн? Разве вы намерены предпринять экскурсию в горы?

— Да, я хочу отправиться на Волькенштейн.

— На… то есть только до стены уступа?

— Нет, на вершину.

— Теперь? В это время года? Это невозможно, господин Вальтенберг. И ведь вы знаете, что вершина вообще недоступна.

— Именно потому она меня и манит. Я собственно ради этого остался в Гейльборне, но в такой туман ничего нельзя было предпринять. Позаботьтесь нанять двух надежных проводников.

— Вы не найдете проводников для такой экскурсии, — серьезно возразил Гронау.

— Почему? Уж не из-за старой ли детской сказки? Предложите им большую плату: это верное средство против суеверия.

— Очень может быть, но здесь оно может и не подействовать, потому что старая детская сказка имеет весьма реальную подкладку, мы это видели. В памяти горцев еще слишком свежо бедствие, причиненное лавиной.

— Да, она многое уничтожила, очень многое, — медленно и задумчиво проговорил Эрнст, не сводя взора с гор.

— А потому оставьте на сей раз Волькенштейн в покое, — продолжал Гронау. — Снег представляет теперь самые неблагоприятные условия для восхождения, а погода не продержится — за это я вам ручаюсь. Нам не следует предпринимать восхождение теперь.

Эрнст только пожал плечами в ответ на его доводы.

— Ведь я еще не приглашал вас с собой, Гронау. Оставайтесь, если боитесь.

— Мы, кажется, выдержали вместе столько опасностей, господин Вальтенберг, что вы могли бы и не сомневаться в моей храбрости. Я пойду с вами до границ возможного, но боюсь, что вы пойдете дальше, а вы не в таком настроении, чтобы хладнокровно встретить опасность.

— Вы ошибаетесь, я в превосходнейшем настроении и хочу идти. С проводниками или без них — все равно, в крайнем случае, я пойду один.

Гронау был знаком этот тон, и он знал по опыту, что тут ничего не поделаешь, тем не менее, решился на последнюю попытку. Он знал, что вызовет бурю, если коснется этого пункта, но все-таки рискнул попробовать.

— Вспомните свое обещание, — проговорил он вполголоса. — Вы дали слово баронессе Тургау не ходить на Волькенштейн.

Эрнст вздрогнул: его бледность и угрожающее выражение, с которым он порывисто обернулся, показывали, что его рана еще кровоточила. Но это длилось лишь несколько мгновений, и он снова замкнулся в ледяном, неприступном спокойствии, делавшем всякие дальнейшие просьбы и уговоры невозможными.

— Обстоятельства, при которых я дал слово, больше не существуют, вы это знаете, Гронау, — холодно сказал он. — Кстати, я не желаю, чтобы вы упоминали о них в моем присутствии, раз навсегда прошу вас об этом. — Он повернулся и пошел в свою комнату, но на пороге остановился. — Так закажите экипаж в Оберштейн на завтра, восемь утра.

На снежном поле, расстилающемся на высоком уступе Волькенштейна, расположилась маленькая группа смельчаков, которые в самом деле предприняли восхождение и почти выполнили свою задачу. Это были двое проводников, сильные, закаленные люди, и Гронау; сложив канаты, кирки и прочие вспомогательные средства для восхождения на горы, они сделали здесь привал. Очевидно, на продолжительное время.

Вчера они вышли из Оберштейна и добрались до скал, где нашли кое-какую защиту на ночь, а с рассветом пустились в путь наверх, на уступ, который считался до сих пор недосягаемым. Они взошли на него с неописуемым трудом, с несказанным напряжением сил и с полным презрением к опасности, грозившей им на каждом шагу, но все-таки взошли первые.

Впрочем, это сознание было их единственной наградой за смелость, потому что погода, довольно ясная вчера и еще сегодня утром, в последние часы начала меняться, густой туман заволакивал долины, скрывая их от взора, а от окрестных гор были видны только верхушки. И вершина Волькенштейна, величественная ледяная пирамида, подымающаяся над стеной уступа, начала постепенно затягиваться туманом. Снизу казалось, что она составляет одно целое со стеной, тогда как в действительности ее отделяло от края широкое поле глетчера.

Одолеть эту неприступную стену было уже крупным успехом, но, по-видимому, трое мужчин не испытывали чувства радостного удовлетворения. Гронау не отрывался от подзорной трубы, направленной на ледяную пирамиду, а проводники обменивались лишь короткими, односложными замечаниями, и их серьезные лица выражали несомненное беспокойство.

— Ничего больше не вижу! — сказал Гронау, опуская трубу. — Туман сгущается вокруг вершины, и невозможно что-нибудь рассмотреть.

— И сейчас пойдет снег, — прибавил один из проводников, седой человек. — Я предсказывал это господину, но он не хотел и слушать.

— Да, безумие при таких условиях взбираться на вершину, — пробормотал Гронау. — По-моему, мы сделали достаточно, взобравшись на стену с опасностью для жизни; пусть-ка кто-нибудь другой это проделает, а до нас сюда еще никто не добирался.

Тем временем второй проводник, помоложе, вглядываясь вдаль, обратился к нему со словами:

— Ждать дольше не годится, господин, надо идти назад.

— Без господина Вальтенберга? Ни за что! — возразил Гронау.

— Только до скал: там мы найдем защиту в случае беды. Здесь мы не выдержим метели, и необходимо пройти худшую часть стены прежде, чем пойдет снег, иначе ни один из нас не останется в живых. Да ведь мы и условились ждать господина у скал.

Действительно, таков был уговор, когда Вальтенберг расставался со своими спутниками. Проводники, согласившиеся идти за тройную против обыкновенной плату, довели туристов до верхнего уступа, но идти дальше решительно отказались; не потому, что у них не хватало мужества, — вершина, подымавшаяся непосредственно перед ними, представляла сравнительно меньше опасностей, чем почти отвесная стена уступа, но эти опытные люди знали, что означают серовато-белые облака, которые начали сгущаться вокруг, появившись сначала в виде легкой колеблющейся дымки. Они настаивали на немедленном возвращении, и Гронау изо всех сил поддерживал их, убеждая Вальтенберга, но все было напрасно.

Эрнст видел желанную вершину совсем рядом с собой, и так же мало ценя собственную жизнь, как и чужую, упрямо настаивал на том, что довести предприятие до конца. Никакие доводы не могли сломить его упорства, ему не было дела до подозрительной погоды, а отказ проводников только еще сильнее разжигал его желание. Он ушел, грубо насмехаясь над осторожными людьми, поворачивающими назад в виду цели, и волей-неволей пришлось отпустить его.

Гронау сдержал слово: он шел с ним до границ возможного, но когда эти границы были достигнуты, когда смелость стала переходить в безумие, в дерзкий, бессмысленный вызов опасности, остановился. И все-таки ему было тяжело, точно его мучила совесть. Некоторое время Вальтенберг, поднимавшийся на вершину, был виден на краю фирнового [Фирн — плотный зернистый снег, покрывающий вершины гор.] карниза; его спутники следили за ним в трубу до самого зубца вершины, но тут поднявшийся туман помешал дальнейшим наблюдениям.

— Надо спускаться, — решительно заговорил и старик-проводник. — Если господин вернется, он найдет нас у скал. Оставаясь здесь, мы не принесем ему никакой пользы, а между тем с каждой минутой все больше рискуем жизнью.

Гронау понимал справедливость этих доводов и с вздохом сложил трубу.

Волнистый туман становился все гуще; он подымался из всех долин, струился из всех ущелий и окутывал леса и луга влажной мантией. Склоны Волькенштейна, исполинская отвесная стена уступа потонули в клубящейся дымке, и только ледяная пирамида вершины, совершенно чистая, выступала из нее.

Высоко наверху, на этой вершине, одиноко стоял Вальтенберг, которому удалось-таки сделать то, что считалось невозможным. Его изорванная одежда носила следы страшного путешествия, руки, изрезанные острыми краями льда, за который он хватался при подъеме, были в крови, но он стоял с высоко поднятой головой на вершине, на которую до него не ступала нога человека. Он дерзнул подняться к заоблачному трону феи Альп, приподнять вуаль повелительницы ледяного царства и заглянуть ей в лицо.

Это лицо было прекрасно, но жуткой, призрачной красотой, ослепляющей смелого путешественника. Вокруг него и у его ног не было ничего, кроме льда и снега, застывшей белой массы глетчера, изорванной, изрытой, но сверкающей сказочным великолепием. В ледяных расщелинах мерцал то зеленоватый, то темно-голубой свет, как в морских волнах, а ослепительно-белая снежная мантия, одевшая все зубцы и выступы, сверкала мириадами огненных искр.

И над всем этим вздымался купол неба такой кристальной чистоты, такой лучезарной голубизны, как будто оно стремилось излить весь свой свет на древний легендарный трон гор, на хрустальный дворец феи Альп.

Эрнст глубоко вздохнул. В первый раз он не чувствовал тяжелого бремени, так долго давившего его. Мир с его любовью и ненавистью, с его бурями и страстями лежал далеко внизу, исчез в море тумана, заполнившем все углубления. Только горные вершины одни выглядывали из него, как острова среди необъятного океана, тут два-три темных каменных зубца, там ослепительно-белая шапка, дальше целая вереница выступов. Все это казалось бесплотным, призрачным, плавающим и качающимся на поверхности моря, которое, беззвучно волнуясь и переливаясь, подымалось все выше. Кругом царило молчание смерти: среди вечного льда не было жизни.

Но в этой пустыне билось пылкое сердце человека, бежавшего от мира и его скорби, искавшего забвения здесь, наверху, и принесшего сюда с собой свое горе. Пока опасность держала его нервы в состоянии напряжения, пока цель еще манила вперед, мучительная боль в его душе молчала. Старый волшебный напиток, уже столько раз испытанный Эрнстом, — наслаждение, неразрывно связанное с риском, обаяние мощных картин природы и чувство безграничной свободы, опять ему возвращенной, — оказал свое действие и на этот раз.

Он опять чувствовал его опьяняющее влияние, и среди ледяной пустыни им овладела жгучая тоска по солнечным странам, которые с давних пор были его истинным отечеством; там он мог забыть и выздороветь, там он мог опять жить и быть счастливым.

Море тумана поднималось все выше, медленно, беззвучно, неудержимо; вершины исчезали одна за другой, зубцы их ныряли в таинственные серые волны, которые, как воды потопа, поглощали все, принадлежащее земле. Только ледяная пирамида Волькенштейна одна еще высилась среди них, но ее великолепный блеск померк вместе с солнечным светом, уже не заливавшим ее более.

Одинокий мечтатель содрогнулся от резкого ледяного дыхания, коснувшегося его. Он огляделся. Голубое небо исчезло, над его головой волновалась теперь белая дымка, и вокруг все тоже начинало затягиваться туманом.

Эрнст достаточно наслушался предостережений проводников и знал, что означают эти признаки. Вместе с опасностью к нему вернулись и силы. Он начал спускаться, медленно, осторожно, нащупывая место для каждого шага. Туман скрывал дорогу и пронизывал его ледяным холодом, все-таки он шел вперед, не останавливаясь, стараясь придерживаться следов, оставленных им на снегу, но отыскивал их с трудом и не раз сбивался с дороги, да и переутомление начинало давать себя чувствовать.

Было тяжело дышать, пот, несмотря на холод, выступал на лбу, в глазах темнело, но с тем большим упорством Эрнст напрягал силы. Как раньше он жаждал опасности, так теперь не хотел пасть ее жертвой, не мог смириться с тем, чтобы старая сказка оправдалась. И сила духа, напряженные до предела стальные нервы и мускулы помогли ему одержать победу: Эрнст вторично прошел ужасный путь. Задыхающийся, окоченевший, смертельно усталый, достиг он подножия пирамиды и стоял на глетчере уступа.

Глубокий вздох облегчения вырвался из его груди: он преодолел самое трудное. Правда, оставалось еще пройти верхнюю, отвесную часть уступа, но там при подъеме были вырублены ступени, а в наиболее опасных местах оставлены канаты, чтобы облегчить спуск; Эрнст знал, что найдет их и они, несмотря на туман, приведут его к скалам, где ждут спутники.

Вдруг в тумане замелькало что-то белое, легкое, холодное, как развевающаяся вуаль, которая прикасалась ко лбу и щекам Вальтенберга мягко, точно ласкаясь и заигрывая, — это пошел снег. Через несколько минут ласки превратились в тесное, удушающее объятие, из которого Эрнст тщетно старался вырваться. Он бросался вперед, поворачивал назад, но всюду встречал те же холодные руки, которые душили его и замораживали кровь в жилах. Еще короткая отчаянная борьба, и леденящие объятия сомкнулись вокруг него, чтобы уже больше не расжиматься. Вальтенберг опустился на землю.

Вместе с борьбой кончились и страдания. Это смертельное изнеможение, эта дремота, когда мечта и действительность сливаются в одно, были так приятны! Он опять стоял на вершине, озаренной солнцем, видел перед собой ледяной дворец во всем его сказочном великолепии и смотрел в лицо феи Альп, которое не было больше закрыто вуалью, и убийственную красоту которого не мог вынести смертный. Но оно было знакомо Вальтенбергу: он знал эти черты, эти блестящие синие глаза, и они сияли и улыбались ему, как никогда не улыбались при жизни. Образ единственного существа, которое он так страстно, так безгранично любил, не покидал его и на пороге смерти, в последнем проблеске сознания.

А море тумана волновалось, вздымалось медленно, неудержимо, пока в нем не потонуло все, только любимое лицо еще чуть виднелось вдали, как гроза, сквозь эту серую вуаль. Наконец и оно исчезло, безбрежное море тумана подхватило мечтателя, и он поплыл по нему вдаль, в вечность.

Над Волькенштейном бушевала метель. Крутясь и волнуясь опускался на землю белый покров и ложился на спящего у подножия побежденной им вершины. Человек, вся жизнь которого была пламенем и страстью, который дышал всей грудью только в жарких, солнечных странах, покоился в снежных объятиях. Жизнь дерзкого смертного угасла от ледяного поцелуя феи Альп.

И вновь наступил Иванов день. Яркое золотое солнце благоприятствовало торжеству открытия новой железной дороги, которое праздновал сегодня Волькенштейнский округ. Все маленькие местечки, лежащие на линии и возведенные теперь в звание станций, щеголяли зелеными гирляндами и развевающимися флагами, отовсюду стекались горцы в воскресных нарядах, чтобы встретить первый поезд, на который они смотрели с любопытством и изумлением. Железная дорога должна была принести в их уединенные долины достаток и благосостояние.

Со злополучного дня страшной катастрофы прошло почти три года. Окончание дороги долго оставалось под сомнением, по крайней мере, в отношении верхнего участка, проходящего через Волькенштейнский округ. Переговоры с Железнодорожным обществом тянулись несколько месяцев, но, наконец, энергия главного инженера одержала победу, и решено было восстановить полуразрушенную дорогу в прежнем виде. Теперь решение это осуществилось.

Станция Оберштейн, расположенная довольно далеко от местечка того же имени, у Волькенштейнского моста, особенно щедро была разукрашена гирляндами и флагами: поезд, который вез главного инженера с женой, всех членов правления и множество приглашенных на торжество, остановился здесь на более продолжительное время, и его ожидал особенно торжественный прием. Курортный оркестр из Гейльборна выстроился на платформе, на окрестных высотах расставили несколько маленьких мортир, и окрестных жителей собралось здесь больше, чем на остальных станциях.

В пестрой, радостно возбужденной толпе выделялась долговязая фигура Гронау. Он был еще чернее, чем три года назад, но, в общем, остался прежним. Эрнст Вальтенберг оказался весьма великодушным к своему секретарю — его завещание вполне избавляло того от забот о будущем, но страсть к бродяжничеству была слишком сильна у Гронау. Он опять отправился странствовать и только теперь, после трех лет отсутствия, вернулся, чтобы еще раз взглянуть на «старушку Европу». Рядом с ним стояли Джальма, уже не мальчик, а красивый, стройный восемнадцатилетний юноша, и Саид в европейской одежде; последний радостно приветствовал своего бывшего начальника и ментора.

— Я очень рад опять увидеться с мастером Хрон! — без конца твердил он. — Я уже знал от доктора Герсдорфа, что мастер Хрон приедет на праздник, но мы думали, что мастер Хрон…

— Саид, сделай милость, перестань твердить свое «мастер Хрон»! — перебил его Гронау с прежней бесцеремонностью. — Неужели ты до сих пор не выучился говорить по-немецки? Ты все еще так коверкаешь слова, что уши режет, а между тем провел целых три года в Германии. Послушай-ка Джальму — он трещит, как сорока, хотя выбить из него глупость мне так и не удалось: уж слишком крепко она в нем засела. Ты непременно хотел остаться здесь, как же тебе живется у доктора Герсдорфа?

— О, очень хорошо! — воскликнул Саид. — Но я не останусь у него, я ухожу через несколько недель.

— Вот как! Куда же? — спросил Джальма.

— В Оберштейн! Я… — негр сделал эффектную, красноречивую паузу, посмотрел сначала на Джальму, потом на Гронау и, наконец, договорил с чувством собственного достоинства: — Я женюсь!

— Ах ты, несчастный! Как это тебя угораздило? — вскрикнул Гронау. — И где, скажи на милость, ты откопал себе здесь черную землячку?

— Моя невеста совсем белая и очень, очень красивая, — объявил Саид с величайшим удовольствием. — Она служит няней при маленьком Берти. Она сильно, очень сильно любит меня, и миссис Герсдорф говорит, что я непременно должен жениться.

— Ну еще бы! В доме, которым правит эта женщина, все должны жениться! — проворчал Гронау. — Что же ты собираешься делать в Оберштейне со своей любящей супругой?

— Оберштейн теперь — станция! — пояснил Саид. — Доктор Герсдорф выхлопотал мне аренду новой гостиницы, которую выстроило железнодорожное общество; мы будем кормить и поить всех чужестранцев, которые будут приезжать в поездах, много сотен тысяч!

— Много сотен тысяч! — передразнил Гронау. — Надо полагать, это будет весьма выгодное и широко поставленное дело. Ты мог бы начать сегодня же, потому что господа члены правления и прочие гости, которые приедут с поездом, все захотят есть и пить, а здесь, на станции, я не вижу буфета.

— Нет, доктор Рейнсфельд дает всем этим господам большой обед на своей вилле, — с важным видом заявил Саид.

— Доктор Рейнсфельд — на своей вилле? Большой обед? Вот как! — Гронау громко расхохотался. — Интересно было бы поглядеть, как справляется добрый Бенно с ролью миллионера! Думаю, что чувствует себя довольно неудобно, ну, да он как-нибудь помирится с этим несчастьем. Герсдорф писал, что один-то миллион все-таки остался от колоссального состояния Нордгейма.

— Мастер Гронау, поезд идет! — крикнул Джальма.

Толпа на платформе пришла в движение; все теснились вперед, вытягивая шеи, чтобы видеть первый поезд, подымавшийся снизу. Вот он скрылся в большом туннеле ниже Оберштейна, вот опять показался, гордо и спокойно скользя вперед. Увешанный гирляндами локомотив выпустил длинную белую полосу дыма, и она развевалась над ним, как победный флаг. Вот поезд достиг ущелья и загрохотал по мосту, встречаемый оглушительной музыкой, ликующим «ура» и выстрелами мортир, будящими эхо в окрестных горах.

На станции пассажиры вышли, но прошло, по крайней мере, полчаса, прежде чем они отправились на виллу: надо было сначала осмотреть красу всей дороги — Волькенштейнский мост, которого часть приглашенных еще не видела. Колоссальное сооружение снова возникло из развалин; гордо и величественно, как прежде, перебрасывался мост со скалы на скалу, под ним в головокружительной глубине шумел тот же дикий поток, а над ним высилась вершина Волькенштейна, и сегодня в облачной чалме. Но на склоне, где раньше стоял заповедный лес, теперь подымалась мощная стена, надежная защита на случай возможного повторения схода лавин.

Главный инженер Эльмгорст, под руку с женой, водил желающих осмотреть мост. Само собой разумеется, он был героем дня, и его со всех сторон осыпали поздравлениями и выражениями восторга. Он принимал их спокойно и серьезно.

Эрна, наоборот, сияла счастьем и гордой радостью, ее глаза загорались при каждом поздравлении, каждом восторженном слове, относящемся к ее мужу, к которому теснились так же, как и к ней. Каждый жаждал перекинуться хоть словом с красавицей-женой инженера, и каждому она старалась приветливо ответить, оказать внимание.

Им пришлось одним взять на себя представительство, потому что доктор Рейнсфельд, который, как муж наследницы покойного председателя общества, должен был играть вторую из двух главных ролей, никак не отвечал требованиям момента. На нем не было знаменитого старого сюртука и желтых перчаток, в которых он познакомился со своей теперешней супругой, его фрак был безукоризнен, но было ясно видно, что сегодняшний день для него — тяжкое испытание. Он ограничивался поклонами, рукопожатиями и старался по возможности держаться на заднем плане. Вдруг перед ним вынырнуло худое, обожженное солнцем лицо, и знакомый голос проговорил:

— Могу ли я еще рассчитывать на честь быть узнанным господином доктором Рейнсфельдом?

— Фейт Гронау! — воскликнул удивленный и обрадованный доктор, протягивая ему руку. — Значит, вы получили наше приглашение? Но почему же вы не явились раньше и не поехали с нами?

— Я приехал через Гейльборн, — ответил Гронау, — и у меня едва хватило времени, чтобы поспеть сюда, в Оберштейн, навстречу поезду. Поздравляю вас с сегодняшним днем, Бенно, он так близко касается вас.

— Да, к сожалению… Обед на восемьдесят персон! — вздохнул Бенно. — Вольф считает, что я должен играть сегодня роль хозяина, а уж если он что-нибудь заберет себе в голову, то хочешь — не хочешь, а приходится делать.

— Ну, в данном случае он прав, — смеясь, сказал Гронау. — Должны же вы хоть что-то делать на торжестве открытия, раз вы главный акционер и первый член совета правления.

— Если б только от меня не требовали, чтобы я везде был и со всеми говорил! — пожаловался бедный доктор, теперешний миллионер. — Подумайте только, хотели даже, чтобы я сказал за обедом речь, но уж от этого и стал отбиваться руками и ногами! Вольфганг выстроил дорогу, пусть сам и речи говорит. Да он уже и говорил сегодня утром перед отъездом, когда передавал дорогу правлению, и говорил гениально, увлекательно, мы все были в восторге, а больше всех его собственная жена. Не правда ли, она ослепительно прекрасна сегодня?

Гронау молча кивнул головой, и его лицо омрачилось, когда он взглянул на молодую женщину. Эта красота была причиной смерти близкого ему человека: Эрнст Вальтенберг отдал бы блаженство будущей жизни за один такой взгляд, какой Эрна только что бросила на мужа. Но такие воспоминания были неуместны среди радостного праздничного настроения, Гронау отогнал их от себя и осведомился об Алисе Рейнсфельд.

— О, моя Алиса цветет, как роза, и наша малютка тоже! — лицо Бенно просияло, когда он заговорил о жене и ребенке. — Вы ведь знаете?..

— Что она подарила вам дочь? Знаю, вы же мне писали. Теперь, надо полагать, ваша докторская практика ограничивается семьей?

— Напротив, у меня пациентов больше, чем было, — с сердечным удовольствием объявил Бенно. — Летом, когда мы здесь, я, разумеется, хожу ко всем больным моего прежнего округа, а так как могу теперь давать самым бедным и средства, нужные для исполнения моих предписаний, то…

— То честные волькенштейнцы усердно пользуются ими, — перебил Гронау. — Еще бы! Доктор, который ни гроша не стоит да еще дает деньги на лечение, должен быть им по вкусу. Надо полагать, они теперь чаще доставляют себе удовольствие болеть: ведь это так дешево! Однако не стану дольше отрывать вас от ваших общественных обязанностей, Бенно. Поболтать успеем и после.

Он хотел отойти, но Рейнсфельд удержал его, поспешно схватив за фалду.

— Не уходите! Пока я разговариваю с вами, я могу так славно стоять в уголке, и мне нет надобности говорить комплименты. Мы ведь наприглашали всевозможных умных людей, министров и членов правительства, депутатов и целый штаб журналистов, и со всеми этими важными господами я должен говорить и еще быть остроумным. Это ужасно!

Гронау засмеялся и остался, но доктору не позволили долго держаться в стороне: к нему подошел Герсдорф, который, как юрисконсульт железнодорожного общества, тоже принимал участие в торжестве вместе с женой. Последняя явно оставалась верна своему принципу скрашивать бедняге-мужу его служебные поездки своим присутствием. Принимая во внимание свое теперешнее положение супруги и матери, она старалась держаться с известным достоинством, что составляло забавный контраст с ее подвижной, как ртуть, натурой, прорывавшейся при каждом удобном случае.

— Вы уже опять забились в угол, Бенно! — с укоризной проговорила она. — Только что о вас спрашивал министр, ступайте к нему!

— Бога ради, избавьте меня от его превосходительства! — в отчаянии воскликнул Бенно. — Причем, собственно, я во всей этой истории? Это — дело Вольфганга!

— Ну-ну, не увиливай, Бенно! Ты должен быть внимателен к своим гостям, пойдем! — сказал Герсдорф, подхватывая кузена под руку и увлекая за собой.

Валли не пошла за ним, а остановилась перед Гронау, который, смутно подозревая, что сейчас будет, озирался по сторонам, ища предлога для отступления.

— Итак, вы все еще не женаты? — спросила она его с неодобрительным выражением.

— Все еще нет, — нерешительно ответил Гронау.

— Это непростительно! Зачем вы тогда так скоро уехали? У меня была в виду для вас спутница жизни, дама, которая очень любит путешествовать, и поехала бы с вами в Индию. Теперь она, к сожалению, уже замужем.

— Слава Богу! — вздохнул Гронау от всей души.

— Саиду я тоже помогла найти свое счастье, несмотря на его черный цвет, — продолжала молодая женщина. — Куда девался Джальма? Я только что видела его возле вас.

— Джальме всего восемнадцать лет, он еще не может жениться! — с величайшей решимостью объявил Гронау, видя, что его питомцу грозит судьба Саида.

У Валли, кажется, действительно возникло такое намерение.

— Моему сыну нет еще трех лет, а я уже назначила ему в жены дочь кузена Бенно, — возразила она. — Предусмотрительная мать должна заблаговременно заботиться о счастье своего ребенка.

— Господи, спаси и помилуй! — прошептал Гронау в ужасе, когда какие-то знакомые, к его несказанному облегчению, отвлекли Валли. — Эта женщина в своей мании женить людей не щадит даже младенцев в колыбели! Джальма, ступай сюда и не отходи от меня! Дело-то выходит нешуточное!

Эльмгорст подал знак к отъезду; общество разместилось в поданных экипажах и отправилось на виллу Нордгейма. Там гостей приняла Алиса, не участвовавшая в поездке. Она все еще казалась хрупкой и нежной, хотя обладала теперь цветущим здоровьем; сохранившаяся девичья застенчивость делала ее особенно привлекательной. Достоинство и блеск дома поддерживала, в сущности, баронесса Ласберг, не покинувшая своей воспитанницы. Она взяла на себя все приготовления к празднику, и ее стараниями слава бывшего дома Нордгейма, а теперь Рейнсфельда, не была омрачена. Торжественный обед прошел со всем великолепием и пышностью, зажигательная речь Эльмгорста встретила бурное одобрение, провозглашались тосты за процветание дороги, за ее строителя и, разумеется, за хозяина дома и его супругу. Бенно пришлось-таки произнести благодарственную речь и ответить тостом за присутствующих. Разумеется, он застрял в середине, но Вольфганг поспешил ему на помощь, в критический момент, подав знак музыкантам, грянул оглушительный туш, и общее «ура» скрыло замешательство Рейнсфельда.

Через несколько часов общество отправилось дальше, до конечного пункта дороги, откуда второй поезд должен был доставить его вечером обратно. Бенно объявил, что сделал сегодня все, что мог, и хочет, наконец, остаться с женой.

Он стоял еще в гостиной с Герсдорфом и Валли, которые тоже остались, когда появился с няней, хорошенькой белокурой девушкой, невестой Саида, юный потомок Герсдорфа, остававшийся во время поездки на попечении Алисы; за ними следовал Грейф. Он был, видимо, сильно не в духе оттого, что хозяйка не взяла его с собой, и, не обращая внимания на присутствующих, улегся на веранде перед дверью.

Альберт Герсдорф-младший вовсе не походил на своего серьезного, спокойного отца. У него были розовое личико, и темные глаза матери, а на лбу своенравно вились черные кудряшки, но между ними красовалась огромная шишка. Валли тотчас увидела ее и подняла испуганный крик.

— Господи! Что это? Что случилось с Берти?

— Он упал, сударыня, — ответила няня. — Он хотел покататься верхом на Грейфе, и тот сбросил его.

— Ах, чудовище! Как можно пускать его в детскую! — крикнула возмущенная молодая мать. — Бенно, осмотрите моего мальчика! Надеюсь, это не опасно? Не нужен ли компресс?..

— Вовсе не нужен! — спокойно ответил Герсдорф. — Мальчику шишка не повредит: в следующий раз будет осторожнее.

— Ты — варвар! — сказала Валли. — У тебя нет жалости даже к собственному единственному сыну, бедному, нежному ребенку!

«Нежный ребенок», здоровый почти трехлетний бутуз, погрозил маленьким кулачком величаво лежащему Грейфу, но тот лишь презрительно посмотрел на него.

— Подожди! — воскликнул мальчуган. — Ты все-таки будешь моей лошадкой!

Валли взяла сына на руки и запретила ему даже подходить близко к «чудовищу». Она успокоилась только тогда, когда Бенно уверил ее, что шишка действительно не опасна и не нужно никаких компрессов.

— Ну, слава Богу, все кончилось! — сказал Бенно с довольным видом. — Чуть не случилась-таки беда, когда я остановился среди речи, хорошо, что Вольф выручил меня, велев играть туш. Теперь мы можем, наконец, успокоиться.

Еще не ушедшая из гостиной баронесса Ласберг, для которой сегодняшний день был днем торжества, с выражением величайшего неодобрения покачала головой.

— Мне кажется, вы слишком мало цените свое положение, — поучительно заметила она Рейнсфельду. — Оно возлагает на вас обязанности представительства, а от исполнения своих обязанностей никто не имеет права уклоняться. Надеюсь, вы с этим согласны?

Бенно вовсе не был согласен, но отвесил низкий поклон почтенной даме, которая, шурша платьем, величественно проплыла мимо него к двери. Валли громко расхохоталась:

— Хозяин дома и позволяет строгой воспитательнице читать себе выговоры! Я думаю, Бенно, вы и Алиса оба у нее под башмаком. Вы до сих пор еще боитесь ее.

— Напротив! — запротестовал Рейнсфельд. — Баронесса для нас — настоящее сокровище: у нее страсть к представительству, и она берет на себя все хлопоты, а мы с Алисой можем на свободе…

— Сидеть в детской, — докончила Валли. — Это ваше главное занятие.

— В самом деле, надо пойти взглянуть на Алису с ребенком, — объявил Бенно, уже проявлявший явные признаки беспокойства. — Извините, я на минутку, — и он исчез.

Валли посмотрела ему вслед, пожав плечами.

— Раньше чем через полчаса не вернется! Я никогда не видела отца, который был бы до такой степени глупо влюблен в своего ребенка, как Бенно. Я свободна от этой слабости: смотрю на своего сына совершенно объективно и вижу как его хорошие качества, так и недостатки. Конечно, я не могу не признавать, что Берти необыкновенно одаренный ребенок и уже теперь проявляет черты характера, которым можно только удивляться. Нисколько не сомневаюсь, что из него выйдет что-нибудь замечательное и что его ждет…

Ей не удалось окончить эту совершенно объективную оценку из-за самого юного героя ее речи, который тем временем незаметно прокрался на веранду и с торжеством уселся верхом на Грейфа. Он крепко сидел на своей «лошадке», обеими ручонками вцепившись в лохматую шерсть. Грейфу не нравилась навязанная ему роль, но он покорился и понес всадника. Валли в ужасе бросилась стаскивать сына.

— Он набьет себе новую шишку! — завопила она, но муж со смехом удержал ее за руку.

— Оставь мальчика, — сказал он. — Он настойчив, добивается своего, не останавливаясь перед шишками, и прекрасно делает.

Бенно же в самом деле стоял в детской перед колыбелью своей дочурки и с умилением смотрел на нее и на сидящую рядом мать. Потом он боязливо оглянулся вокруг, и в его руках появился маленький букетик альпийских роз.

— Сегодня Иванов день, Алиса, — прошептал он. — Вот тебе мой всегдашний букетик.

— Неужели ты не забыл об этом в сегодняшней суете? — с улыбкой спросила молодая женщина.

— Счастливого пророчества никогда не забывают, особенно если оно сбывается! — ответил Бенно, протягивая ей цветы.

Уже стемнело, когда поезд с участниками торжества опять проходил мимо станции Оберштейн; на этот раз он остановился лишь ненадолго, спеша дальше, к исходному пункту дороги. На платформу вышли только Эльмгорст с женой, гостившие на вилле Рейнсфельда, и Гронау, решивший провести с Джальмой несколько дней в Оберштейне. Здесь они расстались.

— Я отказался от экипажа, — сказал Вольфганг, подавая руку жене. — Пойдем пешком: вечер прекрасный, а мы сегодня ни минуты не были одни.

— Это был счастливый, давно желанный день! — возразила Эрна, беря его под руку и крепко прижимаясь к нему. — Но ты был так серьезен, Вольфганг, среди торжества и чествований! Ты и теперь слишком серьезен.

Он улыбнулся, но ответил с некоторой грустью:

— Я думал о том, какой ценой куплено это торжество. Только мы с тобой знаем, ты была моей единственной поверенной, единственным прибежищем, только в тебе, в твоей любви черпал я мужество и силы, когда меня выводили из себя интригами и мелочными придирками. Если бы не ты, я, вероятно, не выдержал бы.

— Да, для такого человека, как ты, нет ничего тяжелее, чем видеть, что тормозят его движение вперед, на каждом шагу стараются создать припятствия; и все-таки ты преодолел все и довел дело до победного конца.

— В этом мне сильно помог Бенно. Как только Алиса стала его женой, и он получил права ее представителя перед законом, он тотчас с полным доверием передал все в мои руки. Я никогда не забуду этого.

— Он обязан тебе еще больше, чем ты ему, — возразила Эрна. — При своей неопытности в делах Бенно наверное не получил бы ничего после катастрофы, нанесшей такой тяжелый удар состоянию дяди; тут нужен был столь энергичный человек, как ты. Если Алиса с Бенно еще могут считаться богатыми людьми, то единственно благодаря тебе.

— Ну, они довольно равнодушны к своему богатству, — с улыбкой заметил Вольфганг. — Они были бы довольны и счастливы и в шалаше.

В эту минуту поезд отошел от станции, ряд освещенных вагонов загремел по мосту и огненной змеей заскользил вниз, пока не исчез в отверстии туннеля. В вечерней тишине отчетливо прозвучал свисток локомотива, и эхо повторило его в горах. Вольфганг остановился, следя за исчезновением поезда, и из его груди вырвался вздох облегчения.

— Наконец злая сила, обитающая там, наверху, побеждена, — произнес он. — Мне нелегко досталась победа, но все-таки я победил. Посмотри, Эрна, последние остатки тумана, окружавшего заоблачный трон твоей феи Альп, исчезают. Кажется, в Иванову ночь она всегда сбрасывает свой покров.

На лицо Эрны, только что такое сияющее, легла тень, и во взгляде, поднятом на Волькенштейн, блеснули слезы.

— И еще один человек победил ее, — тихо сказала она, — только он поплатился за это жизнью.

— За безрассудно дерзкую, бесцельную затею, от которой никому не было никакой пользы! — жестко произнес Эльмгорст. — Он сам напрашивался на смерть и нашел лишь то, что искал.

— Да, он нашел смерть, но то, что он искал ее, навсегда останется на моей совести. Не будь несправедлив, Вольф, и не ревнуй к мертвому: ты лучше всех знаешь, кому принадлежала моя любовь с самого начала. Ты со своей энергией и жаждой деятельности, с вечным стремлением вперед, к ясной цели, всегда оставался на твердой почве действительности и не можешь понять такую натуру, как Эрнст.

— Вполне возможно. Мы всегда представляли такую резкую противоположность, что не могли относиться друг к другу справедливо. Но довольно воспоминаний, Эрна, сегодня все твои мысли и чувства должны принадлежать мне одному. Первый крутой подъем пройден, окончание Волькенштейнского моста положило прочное основание моей репутации и будущему, но нелегка была эта дорога!

— И все-таки она была прекрасна, несмотря на все препятствия и катастрофы, — сказала Эрна со сверкающими глазами. — Разве не права я была тогда? Ведь действительно наслаждение подниматься в гору из глубокой долины, с каждым шагом, который делаешь вперед, с каждым препятствием, которое преодолеваешь, сознавать, как растут твои силы, и, наконец, оказаться наверху и стоять на открытой возвышенности с сознанием полной победы, как стоишь теперь ты.

— И с женой около! — прибавил Вольфганг в приливе страстной нежности. — Ты пришла ко мне тогда в самый мрачный час моей жизни, когда все вокруг меня колебалось и рушилось, и вместе с тобой ко мне вернулось утраченное счастье. Теперь уже я не выпущу его из рук, и мы пойдем дальше, к новой цели.

Медленно спускалась на горы ночь, древняя Иванова ночь с ее волшебными чарами. Сегодня ее не озаряло мечтательное сияние луны, над темной землей расстилалось чистое, усыпанное яркими звездами небо. В горах начали загораться Ивановы огни, и самый большой и мощный костер запылал, как всегда, на склоне Волькенштейна. Они приветствовали фею Альп, повелительницу побежденного царства, через которое человек с его неукротимой волей, не страшась ужаса уничтожения, проложил себе путь, выйдя победителем из борьбы со слепой яростью стихий. Великое дело было окончено, заново отстроенная и надежно защищенная от всяких случайностей взбегала на горы железная дорога, мощно перебрасывался через пропасть гигантский мост, и Волькенштейн смотрел на них сверху вниз, сбросив свое покрывало. Большая светлая звезда горела над его вершиной — над троном феи Альп.