Сахалин (Дорошевич)/Интеллигент

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

— Позвольте-с! Позвольте-с! Господин, позвольте-с, — догнал меня в Дербинском пьяный человек, оборванный, грязный до невероятия, с синяком под глазом, разбитой и опухшей губой. Шагов на пять от него разило перегаром. Он заградил мне дорогу.

— Господин писатель, позвольте-с. Потому как вы теперь материалов ищете и биографии ссыльно-каторжных пишете, так ведь мою биографию, плакать надо, ежели слушать. Вы нравственные обязательства, дозвольте вас спросить, признаёте? Очень приятно! Но раз вы признаёте нравственные обязательства, вы обязаны меня удостоить беседой и всё прочее. Ведь это-с человеческий документ, так сказать, перед вами. Землемер. Мы ведь тоже что-нибудь понимаем. Парлэ ву франсэ? Вуй?[1] И я. Я ещё, может быть, когда вы клопом были, в народ ходил-с. И вдруг ссыльно-каторжный! Позвольте, каким манером? И всякий меня выпороть может. Справедливо-с?

— Да вы за что же сюда-то попали?

— Вот в этом-то и дело. Это вы и должны прочувствовать! «Не убий», — говорят. А что я должен делать, если я свою жену, любимую, любимую, — он заколотил себя кулаком в грудь, и из глаз его полились пьяные слёзы, — любимую, понимаете ли, жену с любовником на месте самого преступления застал. По французскому закону, — «туэ-ля![2]» — и кончено дело. Позвольте-с, это на театре представляют, великий серцевед Шекспир и Отелло, венецианский мавр, и вся публика рукоплещет, а меня в каторгу. В каторгу? Где же справедливость, я вас спрашиваю? И вдруг меня сейчас на кобылу: зачем фальшивые ассигнации делаешь?

— Позвольте, да вас за что же сюда сослали: за убийство жены или за фальшивые ассигнации?

— В этом-то всё и дело. Жена сначала, а ассигнации потом. Ассигнации, это уж с отчаяния. Позвольте-с! Как же мне ассигнации не делать? А позвольте вас спросить, с чего я водку буду пить, без ассигнаций ежели? Должен я водку пить при такой биографии или нет? Я должен водку беспременно пить, потому что у меня рука срывается. Вы понимаете, срывается! Сейчас я хочу верёвку за гвоздь, и рука срывается.

Арестантские типы.

— Да зачем же вам верёвку за гвоздь?

— Удавиться. Я должен удавиться, и у меня рука срывается. Я говорю себе: «Подлец!» и должен сейчас водку пить. Потому я в белой горячке должен быть. Вы понимаете белую горячку? Delirium tremens! Как интеллигентный человек! Потому сейчас самоанализ и всё прочее. У меня самоанализ, а меня на кобылу. Может мне смотритель сказать, что такое Бокль, и что такое цивилизация и что такое Англия? Я «Историю цивилизации Англии» читал, а меня на кобылу. Я Достоевским хотел быть! Достоевским! Я в каторге свою миссию видел. Да-с! Я записки хотел писать. И всё разорвано. А почему разорвано? От смирения духом. Я сейчас себя посланником от её величества госпожи цивилизации счёл, и в пароходном трюме безграмотному народу бесплатно прошения стал писать. И вдруг меня убить хотят! Потому что какой-то бродяга Иван, обратник, им сейчас прошения к министру финансов и к петербургскому митрополиту о пересмотре дела пишет, а по рублю за прошение берёт, а я отказываюсь, потому что глупо. Глупо и невежественно. «Ах, говорят, ты так-то. Ты народ губить? Куда следует, прошения писать не хочешь? Иван к митрополиту, а ты не желаешь?» И Иван сейчас науськивает, потому что практику отбиваю. «Бей его! Бей насмерть! Он нарочно, куда следует, прошений не пишет. С начальством заодно. Он себе в бумаги вписывает, и как водку пьём и как в карты играем, чтобы потом начальству всё открыть». И вдруг мне ночью накрывают тёмную и хотят убить и записки мои рвут, и потом начальству говорят всем трюмом: «Он ворует». А пароходный капитан: «Я тебя выпорю!» — говорит. Позвольте-с! Вы можете знать, о чём я думаю? Я сейчас здесь, в тюрьме, сижу, мне тёмную делают, а мой оскорбитель на суде в перстнях является, и невеста в публике. И его сейчас дамы лорнируют. И он благородного рыцаря играет. «Ничего, — говорит, — подобного!» Разве возможно в своих связях с порядочной женщиной признаваться? Бла-ародно! И вся публика говорит: «Бла-ародно!» Позвольте-с. И он сейчас свой очаг имеет, и жену, и неприкосновенным очаг считает. Свой-то, свой. А мой осквернил? И ничего? Его не в каторгу, а меня в каторгу? Справедливо-с? Году покойнице не вышло, и у него невеста. Год бы, подлец, подождал! Плачу-с! Плачу — и не стыжусь! И опять ложный донос напишу и стыдиться не буду. И опять! Что господин смотритель поселений вам жаловался, что я ложный донос на него написал? Верно! И опять напишу, потому что двадцать копеек. Желаете, вам ложный донос напишу? На кого желаете? Двадцать копеек — и донос! И дерите! Дерите! Желаете драть, — дерите!

Он начал расстёгиваться.

— Постойте, постойте, Бог с вами! Опомнитесь!

— Не желаете? Не надо. А может быть, господин свободного состояния, желаете? Так дерите! Не желаете? Упрашивать не буду, потому что лишённый всех прав состояния. Да вы образования меня лишить можете? Духа моего интеллигентного лишить можете? Разве он меня порет? Всех порет, кто во мне заключается. С Боклем, и со Спенсером, и с Шекспиром на кобылу ложусь, и с Боклем, и со Спенсером, и с Шекспиром меня смотритель порет! С Боклем! И вдруг предписание: «Переслать его с попутным быком в селенье Дербинское». И я с быком. Как я должен с быком разговаривать? Как с товарищем? Он, значит, скот, и я, значит, скот! Лишить прав можете, но ведь не до такой же степени! С быком. И на кобылу и розгами, розгами. Встала бы покойница, посмотрела бы. Ах, как бы ручками всплеснула! В перчаточках! «Ах, кель-оррэр[3], дерут его, как Сидорову козу. Ах, как просто!» Это у неё любимое слово было: «Просто». — «Ах, — скажет, — это платье. Это просто как-то». Мужу изменять, — а его дерут, дерут! А? Какому мужу? Ко дню ангела браслет подарил.

Он вдруг заорал благим матом:

— Сапфиры! Брильянты! Голконда! Горел!

И заплакал.

Арестантские типы.

— На службе завтракать бросил. Курить перестал. Год копил целый. Копейку на копейке. Всё по частям в магазин носил: «Не продавайте!» Дома зимой в кителе ходил, чтобы сюртук не носился. По той же причине в комнатах снимал сапоги и ходил в туфлях. Казначею задолжал. И принёс! В самый день ангела. Раньше встал и на цыпочках. И на ночном столике. Раскрыл и поставил. И штору отдёрнул, чтобы луч солнца. Игра! Сижу, жду: что будет? Не дышу. И начала жмуриться, и глаза открыла, и вдруг крик: «А-а!»

Он схватился за голову, и на лице его отразилась мука жесточайшая.

— И в этом же браслете застал! И все кругом столько лет смеялись, только я один, дуралей, серьёзный был. Ха-ха-ха! Так вот же вам! Я один хохотать буду, а вы все кругом будете в ужасе. И вдруг должен писать прошение за безграмотством поселенца такого-то; прошу выдать для нужды домообзаводства из казны корову и бабу. А! Корову и бабу. Бабу и корову. А я сотворил себе кумир. Что есть женщина? Генрих Гейне сказал: «Бог создал её в минуту вдохновенья!»[4] Жрать не надо, — чулочки ей шёлковые, чтобы любовнику приятнее ноги целовать было. Женщине ведь непременно ноги целовать надо! На коленях перед ней! На полу! На земле перед ней! В прах! А тут корова и баба. Дайте мне двадцать копеек… Что такое? Рубль? Благородно. Понимаю. Истинно. Всё, значит, как есть, понял: в каторгу — и рубль ему и совесть чиста. Руку! Как интеллигент интеллигенту говорю: «Спасибо». Просто и кратко! «Спасибо».

Примечания[править]

  1. фр.
  2. фр.
  3. фр.
  4. На самом деле Гейне в своей статье «Девушки и женщины Шекспира» («Shakespeares Mädchen und Frauen») цитирует слова Одорадо Галотти из драмы Лессинга «Эмилия Галотти» («Emilia Galotti», V акт, 7 сцена). У Гейне эти слова относятся к Клеопатре:
    Ja, diese Cleopatra ist ein Weib, in der holdseligsten und vermaledeitesten Bedeutung des Wortes! Sie erinnert mich an jenen Ausspruch Lessings: »Als Gott das Weib schuf, nahm er den Ton zu fein.« Die Überzartheit seines Stoffes verträgt sich nun selten mit den Ansprüchen des Lebens.
    Да, Клеопатра — женщина в самом очаровательном и самом проклятом значении слова! Она напоминает мне изречение Лессинга: «Создавая женщину, Бог взял слишком мягкую глину». Чрезмерная нежность материала очень редко соответствует запросам жизни. (Перевод Е. Лундберга)