Записки генерал-лейтенанта Владимира Ивановича Дена/1890 (ВТ:Ё)/I

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[59]

I
Детство
Мой прадед и дед. — Дядя Александр Иванович. — Отец. — Первые впечатления детства. — Пребывание нашей семьи в Варшаве. — Гувернёры. — Влияние Сандоза. — Я остаюсь протестантом. — Мои любимые развлечения. — Поступление в полк. — Петербургские знакомые. — Производство в офицеры.
1823—1840
Козенице, ноября 1868 г.

С 14-го числа сего месяца я нахожусь в совершенном одиночестве в моём любезном Козенице. Жена с Ольгою в Дрездене, Мери у сестры моей в Варшаве. Давно уже я задумал писать свои записки для освежения в своей памяти некоторых событий, в которых я принимал участие или, по крайней мере, которых я был свидетелем, притом взглянуть на время давно прошедшее, и если на старости лет ещё может пригодиться опытность, не без пользы для себя дать себе отчёт в своих действиях.

Начну с того, что знаю о своём происхождении. Покойный отец мой говорил, что прадед мой, Самойл Ден, прибыл в Россию в 1736 году в свите принца Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского и поступил в русскую службу. Жил в Петербурге в собственном доме, на углу 1-ой линии Васильевского острова и Румянцевской площади (теперь Переяславцева), дослужил он до чина тайного советника и занимал должность вице-президента юстиц-коллегии и члена совета учебных заведений, пользуясь большим уважением. [60]

Дела Остзейских губерний, поступавшие в юстиц-коллегию, подлежали ревизии Самойла Дена и потому он имел случай заслужить особые доверие и уважение жителей этих губерний. Уважение это было доказано лифляндским дворянством, предложившим прадеду моему принять его в среду своего Ritterschaft’a, пользовавшегося в то время, как известно, особыми привилегиями и преимуществами, но Самойл Ден не считал себя вправе воспользоваться этим предложением, имея влияние по должности своей на дворянские дела Остзейского края. Сколько мне известно, он был похоронен в С.-Петербурге на Самсониевском кладбище, но несмотря на мои старания, когда я был юнкером в 1840 году, я не мог отыскать его могилы. У него был один сын Иван Самойлович, служивший в 1770-х годах в гвардейской артиллерии поручиком. Но вскоре, женившись на девице Брандт и продав свой дом, он купил имение в Финляндии, Выборгской губернии, — в двадцати пяти верстах от крепости Фридрихсгам, село Сипполо, где и поселился.

Отец мой был старшим сыном Ивана Самойловича и с особенною нежностью всегда вспоминал о своей матери, с которой расстался рано и виделся в последний раз в 1818 г. Во время детства отца моего местность, в которой жили его родители, была пограничная. Выборгская губерния по случаю постоянных войн со Швецией была наводнена нашими войсками. Бабушка моя была умная и любезная женщина; она любила принимать у себя военных, квартировавших в Фридрихсгаме и в Кюмень-городе, хорошо знала Суворова, Каменского и других, о которых впоследствии часто рассказывала анекдоты и приводила разговоры.

У отца моего было пять братьев и пять сестёр; имение Сипполо, пространством очень значительное, давало однако так мало доходу, что многочисленное семейство деда моего с трудом могло прожить прилично, по понятиям помещиков того времени; разумеется, сыновья поступили в военную службу, кроме старшего Александра, который, окончив курс в Дерптском университете, определился в гражданскую. Об Александре Ивановиче я должен распространиться, потому что я особенно любил за его любезность и остроумие. После смерти [61]дедушки он решился на великий подвиг, оставил службу и Петербург и посвятил себя семейству, которому хотел сохранить имение и сёстрам приличное убежище. Он был человек всесторонне образованный, очень умный и приятный собеседник, любил спорить, но спорил приятно. Безвыездно проживши в деревне несколько десятков лет, он постоянно следил за умственным движением Европы, читал всё, составил себе большую библиотеку, и я помню, как меня поражал его разговор или, правильнее, рассказы, потому что я в то время относился весьма равнодушно к политическим событиям, да и вообще в то время, в 1840-х годах, в офицерской компании если и говорили о политике, то это заключалось более в передаче друг другу газетных новостей, — собственно же рассуждений мне редко приходилось слышать. О России совсем не говорили; оно считалось отчасти и не безопасным: самые невинные по теперешним понятиям выходки могли повлечь за собой серьёзные внушения начальства, а затем и невыгодную аттестацию. Я не могу вспомнить при этом, с какою таинственностью говорили в то время о государственном бюджете, сохранявшемся в глубокой тайне, о событиях, к несчастью, так печально ознаменовавших восшествие на престол государя Николая Павловича, и так далее. Свежо предание, а верится с трудом.

Теперь пора возвратиться к батюшке Ивану Ивановичу. Сколько я мог судить по его рассказам, он был любимцем бабушки, получил тщательное домашнее воспитание; он всегда с особенным уважением и благодарностью вспоминал своего умного и учёного учителя Тиме. В 1837 году, во время путешествия по Германии, он отыскал этого старика и провёл с ним несколько дней. В 1805 году отец поступил в военную службу колонновожатым, немедленно был отправлен в армию, но прибыл по назначению после Аустерлицкого сражения. В офицеры он был произведён в 1806 году, участвовал затем в качестве инженерного офицера в кампании против шведов, отличился при осаде Выборга, а в 1812 году — при формировании л.-гв. сапёрного батальона — переведён в гвардию капитаном. Здесь он имел случай сделаться известным государю Николаю Павловичу, который его особенно оценил, как то доказывает всё его служебное поприще, — [62]поприще, о котором я распространяться не буду, а ссылаюсь на его формулярный, — а как теперь правильнее стали называть — послужной список моего отца.

Скажу только, что во всё время моего детства и отрочества, проведённое в Варшаве, государь Николай Павлович столько раз доказывал своё особенное уважение моему отцу, — что, вероятно, этим самым положил основание той беспредельной преданности и любви, которые я и по сие время (1868 г.) сохраняю к блаженной памяти государю Николаю Павловичу. В 1822 году батюшка командовал Первым пионерным батальоном в г. Рогачёве, Могилёвской губернии и, познакомившись с семейством отставного кавалерийского майора Лоневского-Волк, вскоре женился на его третьей дочери Екатерине Владимировне. Бог благословил этот брак, я никогда не видел вне дома моих родителей более согласия, дружбы, обоюдного доверия, нежной любви. Но им не было суждено дождаться серебряной свадьбы. Матушка скончалась в 1846 году совершенно неожиданно, почти внезапно. Я был в то время в отпуску в Варшаве. 25 ноября матушка, сёстры и я, — мы отправились все вместе на бал к наместнику — фельдмаршалу кн. Паскевичу. Во время бала матушке сделалось дурно, — её отнесли в спальню княгини Елизаветы Алексеевны Паскевич, там ей сделалось лучше, и она требовала, чтобы сестры продолжали танцевать, меня же просила сопровождать её немедленно домой. Ночь она провела в страданиях, а на другой день, в понедельник, 26 ноября, несмотря на пособия лучших докторов, в шесть часов вечера её уже не стало…

Я родился в селе Кистини, родовом имении Лоневских, 12 июля 1823 года. Помню как в тумане переезд наш в Динабург по случаю назначения отца моего командиром бригады, потом в 1829 г. в Митаву — в расположение 1-го пехотного корпуса, куда отец мой был назначен начальником штаба. С тех пор я помню почтенную фигуру П. П. фон дер Палена, бывшего тогда корпусным командиром, и которого я узнал впоследствии гораздо ближе. Не говоря о его известной храбрости, гр. Петра Петровича я особенно уважал по случаю, я думаю, мало известному, когда вследствие разных неприятностей, делаемых нашим правительством [63]ЛюдовикуФилиппу, прекратились дипломатические сношения между Россией и Францией и наш посол при французском дворе гр. П. П. Пален жил в Петербурге: он оставался послом и потому продолжал получать содержание посла. Несмотря на свою скупость, он настаивал и наконец настоял на том, чтобы ему прекратили производство содержания, которое он получал в Париже.

В Митаве, я хорошо помню, произвело на меня сильное и грустное впечатление выступление полков 1-го корпуса в Польшу после варшавских событий 19 ноября 1830 года.

Весь 1831 год до декабря матушка с четырьмя детьми провела в Риге, а несколько недель для морских купаний в Сумесе, имении семейства Медем. Дочь этой баронессы Медем, замужем за Иосифом Александровичем Гурко, была очень дружна с матушкой и предложила ей провести несколько времени в их имении.

В августе мы переехали в Ригу и застали там развивающуюся холеру, — холеру 1831 года, то есть бедствие, о котором холера последних годов не может дать никакого понятия. Я помню ужас и уныние, которые распространились повсюду, ужасные толки и рассказы, нелепость которых я оценить не мог, но к которым прислушивался с жадностью, любопытством и страхом. Наконец получили известие о взятии Варшавы, и вскоре затем мы с матушкой отправились к отцу в Варшаву.

Здесь отцу моему предстояло поприще новое и неожиданное, а именно строителя крепостей. Государь требовал необыкновенно скорых сооружений; сначала было предположено срыть старинный королевский замок и на его месте воздвигнуть цитадель, потом думали поставить цитадель ещё центральнее, а именно на месте Саксонской площади и сада.

Наконец, когда было решено принять за центр цитадели Александровские казармы, отец переехал с Нового света в уединённый дом среди сада, принадлежавшего госпоже Суминской, вдове воеводы, титуловавшей себя всегда пани воеводзиня. Её дом находился близ вновь строящейся цитадели. В настоящее время дом этот уже давно не существует, сада этого также и следов не осталось — одна пространная [64]голая крепостная эспланада заменила всё это. Пани воеводзиня была очень словоохотливая старушка, а в молодости, вероятно, была красавица, потому что любила вспоминать времена давно прошедшие, в особенности года, проведённые ею в Венеции, и рассказывать, какую она тогда играла роль в обществе, как «вшистко у её нуг лежало», то есть как все преклонялись пред её красотой и любезностью. Вурмсер, Мелос и другие австрийские генералы постоянно при этом поминались ею. Сколько могу припомнить, в это время я находился под игом гувернанток моих сестёр и учился вместе с сими последними под личным и постоянным надзором матушки. Патриархальная скромная жизнь моих родителей делала это возможным. В 1833 или 1834 году, наверное сказать не могу, для меня выписали из Швейцарии особенно рекомендованного précepteur’а, на которого предполагалось возложить трудную обязанность сделать из меня человека.

Вновь прибывший швейцарец Albert de Merveilleux принадлежал к обедневшей аристократической фамилии Невшателя. Сколько я могу судить, он был скромный, образованный, но пустой молодой человек, без всякого характера. Он не сумел со мной совладать, сам неоднократно в этом сознавался и кончил тем, что отказался от чести сделать из меня «une petite merveille» (маленькое чудо). Его заменил Mr. Sandoz, также из Невшателя, но принадлежавший к радикальной или, правильнее, демократической партии. Он был товарищем Merveilleux, но старее его. Они были очень дружны, несмотря на ядовитые насмешки Sandoz, который не переставал глумиться над Merveilleux по случаю выказанной сим последним храбрости во время бывших смут в Невшателе, храбрость эта заключалась в том, что Merveilleux в числе прочих молодых людей заявил о своём желании защищать вооружённой силой право своего законного государя против республиканцев. Беспорядки кончились миролюбиво, Merveilleux получил от короля прусского медаль, которой Sandoz не мог ему простить. Mr. Sandoz был человек прямой, учёный, необыкновенно живого, весёлого нрава, неутомимый в занятиях. Сколько я мог заметить впоследствии, он, должно быть, имел в своём семействе столкновения по случаю его [65]неуважения к церковным обрядам, духовенству и даже религии. Он видел во всех лицах духовного звания — актёров без убеждений, играющих роль для извлечения пользы от людей, поддающихся их обману или нравственному обольщению. Он любил читать всё, что писалось о злоупотреблениях, вкравшихся или систематически введённых духовенством в дела церковные в католических государствах; часто много и горячо говорил об этом и, таким образом, вероятно, отчасти сделался причиною моего отвращения к (католическому) духовенству и омерзения, которое всегда впоследствии возбуждали во мне приторные, театральные речи пасторов.

В 1823 году ещё существовало право, на основании которого дворянам Великого княжества Финляндского дозволялось, женившись на православных, крестить и воспитывать старшего сына по закону отца; поэтому и я был окрещён реформатским пастором за неимением налицо лютеранского. С тех пор до пятнадцатилетнего возраста я не видел ни одного пастора, постоянно ходил в православную церковь с матушкой и сёстрами, молился так, как молятся дети по указанию наставниц, машинально, и мне никогда не приходила мысль задавать себе вопрос о принадлежности моей к тому или другому вероисповеданию. Я всё это говорю к тому, что уже подходило время, когда надо было учиться закону божию (terme consacré) и поэтому пригласить священника или пастора. К этому присоединилась ещё неожиданная компликация. В 1835 году отцу моему, в числе прочих генералов, служивших в Царстве Польском, пожаловано было имение на майоратном праве, но с тем чтобы переходя к старшему в роде, этот старший непременно был православный. Я об этом ничего не знал и, конечно, ни о каком наследстве никогда не думал, когда батюшка, потребовав меня к себе, объяснил, что мне предстоит самому сделать выбор — между православием и протестантством, прибавляя при этом, что он должен меня предупредить, что выбор второго повлечёт за собой добровольное отречение от вышеприведённых прав наследства. Если бы не последняя оговорка, я, не думая ни одной минуты, сказал бы, что я уже давно принадлежу к православной церкви и что в выборе не предстоит ни малейшего [66]затруднения. Но тут представился вопрос, не подумают ли, что я перехожу в православие по расчёту из корыстных видов, и я решительно объявил, что я твёрдо решился оставаться лютеранином. Я в то время даже не знал, в чём заключается разница между вероисповеданиями, представленными моему выбору. Таким образом я попал в лютеране и принялся за изучение катехизиса и всего, что требуется для конфирмации, под руководством варшавского суперинтенданта Лудвига. Он не сумел возбудить во мне не только ни малейшего энтузиазма, но даже простого религиозного чувства, и самый обряд конфирмации не произвёл на меня никакого впечатления.

Учился я вообще плохо, леность была одним из главных моих недостатков, к тому же какая-то врождённая мечтательность делала меня неспособным исключительно с напряжённым вниманием заниматься одним предметом. История, география и естественные науки имели для меня особенную прелесть, зато математику я ненавидел и, конечно, мало успевал по этой части. Мёртвыми языками я почти не занимался после неудачных попыток при Merveilleux и этого впоследствии никогда не мог себе простить. Зато я любил верховую езду и, получивши в 1836 году в подарок от отца ружьё, сделался страстным охотником. Этому отчасти способствовал друг моего семейства, о котором я не могу здесь не упомянуть, — Андрей Потапович Кублицкий-Пиотух.

Сын бедного дворянина Могилевской губернии, кажется, арендатора одного из маленьких имений моего деда Лоневского, Пиотух вырос в доме сего последнего, а по выпуске из кадетского корпуса постоянно состоял при батюшке, был ему чрезвычайно предан и любил меня, как самого близкого родного. Андрей Потапович любил охоту и в праздничные дни брал меня с собой. Таким образом, я познакомился с другими любителями охоты — с А. Д. Черевиным, Фирсом Голицыным, К. Замойским. Все эти господа меня полюбили и нередко доставляли случай пострелять; Замойский возил меня в свои имения, в том числе Подзамче и Моциовице; здесь он мне показывал в лесу красный крест, по его словам поставленный на том самом месте, где был взят в [67]плен славный Костюшко (finis Poloniæ), Sondaz по-своему пользовался моею страстью к охоте и держал меня в страхе приговором: «Vous n’irez pas â la chasse dimanche» (вы не пойдёте на охоту в воскресенье). Впрочем, я должен отдать ему справедливость, что он не употреблял во зло этого страшного для меня оружия.

Я пользовался в эти счастливые годы большою относительно свободой, но, несмотря на это, я редко встречал впоследствии мальчика моих лет более нравственно чистого и непорочного. Моя невинность до того была хорошо сохранена, что, поступивши юнкером в военную службу, я был, конечно, надолго предметом удивления и насмешек моих товарищей.

1839 г. был в исходе и отец мне объявил, что в начале 1840 года он повезёт меня в Петербург для определения на службу. Я давно уже числился пажем и потому полагал, что поступлю в Пажеский корпус; оказалось, что я вышел из лет для поступления в этот корпус, к тому же батюшка всегда имел отвращение к военно-учебным заведениям и потому определил меня юнкером л.-гв. в сапёрный батальон, где сам служил до производства в полковники, то есть до 1818 года. Меня поручили особенному надзору и попечению штабс-капитана Клеменса и стали обучать прежде всего стойке… Каково было моё удивление, когда усач Дыньков, унтер-офицер роты его величества, объявил мне, что я не умею — стоять!! Одели меня в солдатскую форму, запретили ездить в экипажах, одним словом, как будто отлучили от общества. С тяжёлым чувством вспоминаю я это время. Но ко всему привыкают, и чрез несколько месяцев я познал qu’avec le ciel il y a des accommodements. Летом я ездил на яликах петербургских, мало ценимых северных гондолах, по каналам, перерезывающим нашу столицу по всем направлениям, а зимою переодевался в партикулярное платье и таким образом избегал напрасной усиленной ходьбы и случайностей встреч с начальством, в особенности же с великим князем Михаилом Павловичем, в то время наводившим ужас на всех военных.

Знакомых у меня было очень мало, и те не представляли особенного интереса, но я должен сделать исключение в пользу [68]двоюродного брата батюшки — Н. М. Ореуса, который по дружбе к моему отцу оказывал мне постоянно не только внимание, но даже самое любезное участие. У него и у сестры его, Авдотьи Максимовны Сернгов, вдовы лейб-медика, меня ласкали и под конец и полюбили, так что, несмотря на скуку, которую я у них испытывал, я не могу не отнестись к ним с особенною искреннею признательностью. Также с благодарностью вспоминаю давно умершую Александру Ивановну Балашеву, рождённую княжну Паскевич, с которою мы так часто танцевали в Варшаве на детских балах, и которая, не забывая это и дружбу её матушки к моей, принимала меня, несмотря на мою солдатскую одежду, со свойственной ей милой добротой и любезностью; Анну Евграфовну Шанову, которая обожала покойную матушку и старалась мне доказать это своим доброжелательством. Ещё были у меня и другие хорошие знакомые, но о них придётся говорить впоследствии.

Фронтовая служба мало меня занимала, предметы, требующиеся для офицерского экзамена, также не могли увлекать молодого человека (к механике никогда не лежало моё сердце), учитель химии, несмотря на весь интерес вполне мною ценимого предмета, усыплял меня своим преподаванием, монотонностью изложения; изучение фортификации мне давалось очень легко по случаю наглядного изучения во время прогулок моих по крепостям, воздвигаемым моим отцом. Из числа моих товарищей я ни с одним не сблизился, не подружился и впоследствии почти всех потерял из виду. Скучно и однообразно, хотя и благополучно, прошли почти два года; в начале декабря 1839 года я выдержал офицерский экзамен с грехом пополам и 28 января 1840 года, в день рождения великого князя Михаила Павловича, я был произведён в офицеры.