Письма из Африки (Сенкевич; Лавров)/XVII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Письма из Африки — XVII
автор Генрик Сенкевич, пер. Вукол Михайлович Лавров
Язык оригинала: польский. Название в оригинале: Listy z Afryki. — Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала «Русская мысль», 1894. — С. 300. Письма из Африки (Сенкевич; Лавров)/XVII в дореформенной орфографии


У-Доэ когда-то были народом многочисленным и воинственным, но погибли почти все от руки ещё более могучего племени У-Замбара и от междоусобных войн. Когда-то они жили значительно выше, на северном берегу Пангани. Сюда, где они живут теперь, их привёл Муэне-Пира и этим спас остатки своего народа от окончательной гибели. У-Доэ осталось так немного, что они все могли уместиться в нескольких деревушках. Местное население У-Зигуа и У-Зарамо очень неблагосклонно смотрело на эту иммиграцию. Начались волнения и охватили всё междуречье, которое образуют Кингани и Вами.

Арабы, которым якобы принадлежала эта страна, не хотели положить конца этим волнениям, по той простой причине, что это не только не мешало им, а даже приносило значительные выгоды: цены на невольников в Занзибаре тотчас же понизились. Но старик Муэне-Пира, со своими людьми, закалёнными в прежних войнах, с бо́льшим или меньшим успехом отражал все нападения и не уступал занятого места. У-Доэ превышали своих противников ещё и тем, что интендантский вопрос, над которым вся Европа ломает голову, для них вовсе не существовал: они просто поедали убитых и пленников. Наконец, подданных Муэне-Пира оставили в покое, тем более, что земли, которые они заняли, стояли до сих пор пустыми. С той поры для Муэне-Пира начались лучшие времена. У-Доэ, привыкшие к пастушеству, привели с собой большие стада и занимаются скотоводством до сего дня. Стада умножались, несмотря на муху цеце, и, таким образом, Муэне-Пира столица и Муэне-Пира царь начали мало-помалу снова обрастать пухом. Но успех портит человека. Не знаю, в силу ли традиции или в силу требований гигиены, как известно, предписывающей разнообразие в пище, Муэне теперь первый начал задирать соседей и учинять экспедиции за человеческим мясом, которое и ему, и его воинам нравилось больше, чем говядина. Это вызвало новую бурю, и чем бы она кончилась для несчастного племени У-Доэ — неизвестно. Но явились немцы, наложили свою руку на всё и внушили доблестному старцу, что если ему не нравится говядина, то пусть он сделается вегетарианцем. Inde irae.[1]

Достойно внимания, что У-Доэ будто бы никогда не ели белых. Брат Оскар говорил мне, что между ними существует убеждение, что если они съедят белого, то все погибнут. По моему мнению, это убеждение должно основываться на каком-нибудь грустном опыте. Может быть, они когда-нибудь съели, например, газетного репортёра, который засел у них костью в горле, или учёного, после приёма которого все местные средства оказались бессильными, или поэта, вызвавшего целую эпидемию бессилия.

Одним словом, «здесь что-то должно быть», — как говорила одна почтенная матрона при виде молодой барыньки, разговаривающей со знакомым мужчиной. Для путешественников это останется навсегда тайной, а, вместе с тем, и гарантией, в особенности, если этот путешественник также принадлежит к пишущей братии.

Визиты в стране У-Доэ, очевидно, длятся неимоверно долго. Час уплывал за часом; спать нам хотелось всё больше и больше, а Муэне всё торчал в нашей палатке. Сыновья его также сидели, точно вросли в землю. Наконец, я зажёг проволоку магния, думая, что такой фейерверк, с одной стороны, блестяще закончит наше гостеприимство; с другой — послужит гостям сигналом убираться домой. О, как я ошибался! Проволока, действительно, вспыхнула как солнце и спадала бриллиантовыми слезами наземь. Старик моментально подвернул под себя ноги и начал кричат голосом испуганного попугая: «Ака! Ака! Ака!»[2] — но восхитился до такой степени, что совсем забыл о своём доме. Что тут делать? Мы не были уверены, насколько будет согласно с этикетом этой страны потрепать её славного представителя по спине и указать ему дверь палатки, но пришлось, наконец, обратиться и к этому радикальному средству. Ночь мы проспали крепко, благодаря сильному утомлению. Утро принесло нам доказательство, что Муэне-Пира нисколько не обиделся за наше вчерашнее замечание, потому что мы увидали у дверей палатки большую глиняную посудину, доверху наполненную «помбой»[3]. Чья-то благодетельная рука поставила её ещё в то время, когда мы спали. Но наш восторг перед «помбой»[3] успел уже остыть за ночь. Может быть, нас поразил грязно-серый цвет напитка; может быть, вид нескольких больших и малых насекомых, которые нашли в нём преждевременную смерть, — как бы то ни было, мы позвали Бруно и отдали всю «помбу»[3] нашим людям. Нечего добавлять, что посудина была принята и опорожнена с величайшим наслаждением.

Только при свете дня мы заметили, что деревня Муэне-Пира по большей части лежала в развалинах. То не могли быть результаты старых войн, — следы пожара были совершенно свежи. Даже большие деревья, стоящие на площади, носили на своих ветвях следы огня. Пожар этот начался вследствие урагана, который разметал костры и разбросал головни по соломенным крышам. Все хижины погорели, но для чёрного это — небольшое несчастье: глины здесь сколько угодно, хворосту тоже. И действительно, между деревьями уже возвышались новые хаты.

Муэне-Пира — большая деревня, с населением в несколько сот человек. У-Доэ отличаются от соседей заострёнными передними зубами. Зубы эти посажены несколько наискось, но меньше, чем у соседних У-Зарамо и У-Зигуа, вследствие чего их лицевой угол более приближается к прямому. Таких прелестных детей я не видал нигде. Здесь они смелее, чем в других деревнях, и охотно приближались на наш зов. В особенности понравился нам мальчуган лет двух, который с полным доверием ковылял к нам на своих ещё нетвёрдых ножонках и обхватил лапками наши ноги, очевидно, считая их за подпорки, созданные нарочно для того, чтобы чёрному джентльмену было за что ухватиться. С не меньшим доверием он засовывал в рот всё, что мы ему давали. Мать этого мальчика ходила за нами и улыбалась с такою же нежностью, как могла бы улыбаться самая рафинированная белая женщина. В этой улыбке виднелась и гордость матери, радующейся храбрости своего ребёнка, и опасение, чтобы его не обидели. Другие дети чёрною гирляндою разместились вокруг нашей палатки и просиживали по целым часам в молчании, к нашему великому удивлению.

Вообще деревня, несмотря на следы опустошения, производила впечатление зажиточности и порядка. У-Доэ гораздо богаче своих соседей. Хлебопашеством они занимаются мало, — чтобы только собрать достаточное количество сорго для «помбы»[3]. Зато у них множество скота. После Багамойо мы в первый раз увидали здесь стадо горбатых, тяжёлых зебу. Должно быть, в этих местах мух цеце не так много как в других.

В Муэне-Пира мы пробыли до трёх часов пополудни. Нашим ужасно хотелось остаться ещё на один ночлег, потому что во всех хатах остались ещё недопитые остатки «помбы»[3]. Бруно робко попытался было объяснить нам, что на дороге мы не найдём воды; но мы ответили ему, что воды и завтра не будет, коли нет сегодня, и приказали собираться.

Опять широкие, однообразные пространства, только пригорки становятся выше. Переходы похожи один на другой. Вся прелесть путешествия состоит в том, что идёшь в страны неизведанные, девственные, что более и более углубляешься в бесконечную пустыню и живёшь новою жизнью, не знающею тех перегородок, которые ограничивают твою свободу в городах.

Каждую минуту мне приходит на память отрывок из «Фариса» Мицкевича:

«Природу чары сна объемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века».[4]

Когда с вершины пригорка смотришь в даль, то кажется, что перед тобою лежит лес и лес. Но нет. Деревья стоят редко, только мелкая заросль сплетается в густые куртины, разбросанные там и сям между большими деревьями. Долины, в которых скопляется влага, все поросли аиром, почти в два раза выше человеческого роста. Люди как муравьи, ползущие по тропинке, погружаются в эти зелёные волны точно в озеро, и только по колебанию тростников можно догадаться, что посреди них проходит караван.

По утрам на стеблях и листьях собирается обильная роса; платья наши промокают до нитки, а обнажённые плечи и руки негров светятся точно после купанья. И нам, и им это доставляет только удовольствие, потому что подует ветерок на мокрую одежду или влажное тело — и сделается прохладно, а в этом климате катар не угрожает человеку, если он находится в движении.

Идём мы так то долинками, то пригорками, и, наконец, доходим до деревушки Тебе, откуда только один день пути до Мандеры. Мы заранее составили план — захватить с собою короля Тебе, завзятого охотника, но в деревне нет никого. Переночевали; на рассвете отправляемся дальше и около восьми часов доходим до Вами. Это уже другая африканская река, через которую нам предстоит переправляться.

Берега Вами в этом месте покрыты не зарослями как берега Кингани, а настоящими девственными лесами. Река быстро бежит посредине своего русла, а ближе к берегам её течение задерживается огромными камнями, вследствие чего река разделяется и образует небольшие заливы с почти стоячею водою. Заливы эти кажутся бездонными, — так ясно отражают они и глубокое голубое небо, и высокие пирамиды стройных деревьев.

Гирлянды лиан перекидываются с дерева на дерево, свешиваются и там, и здесь, и над водой, и дальше, в самой глубине, точно занавеси над вратами мрачных лесных святилищ. Внутри этих святилищ свет такой торжественный и неясный, как будто он проходит сквозь готическое окно; стволы деревьев вырисовываются словно колонны у алтаря, а глубина почти совсем недоступна для глаза; повсюду покой, молчание, — странное, почти мистическое затишье.

Зайдёшь туда и кажется, что вторгнулся в какой-то храм, нарушил чью-то тайну, оскорбил кого-то. Всякая сверхъестественная сущность показалась бы здесь реальностью как на картинах Бёклина. Невольно прислушиваешься, не раздастся ли в лесных глубинах крик дриады. Кажется совершенно естественным, что здесь кто-то по временам смеётся, кричит, и когда никакое человеческое око не шпионит за лесом и за рекой, тогда из-под занавесок лиан выглядывают какие-то необыкновенные лица, прежде всего, зорко оглядываются вокруг, а потом сонм странных существ выскакивает из чащи и с наслаждением начинает плескаться в прозрачных струях заливов.

В иных местах с деревьев спускаются гирлянды цветов и застывают над водным зеркалом красными или розовыми пятнами. Там, где лес не опушён густыми кустами, видна чёрная и влажная земля, похожая на землю, употребляемую в теплицах; над нею висит лёгкая кружевная занавесь папоротников, ещё выше видны стволы, опутанные целою сетью лиан, и над всем расстилается один огромный купол листьев, зелёных, красноватых, больших и малых, то острых, то круглых, то вееровидных.

Лес как обыкновенно все экваториальные леса состоит из разных деревьев: тут растут и пальметты, и драцены, и каучуковые деревья, и сикоморы, и тамариксы, и мимозы, — одни приземистые и толстые, другие стройные, стремящиеся к небу. Порою нельзя отличить, какие листья принадлежат какому дереву, — всё это смешивается друг с другом и с листьями лиан, толкает одно другое, заглушает, соперничает, чтобы свободнее пробраться к свету.

Там, где лес окружён опушкой, вперёд ни на шаг ничего не видно. Человек в этих девственных затишьях, где всякий папоротник возвышается над ним как балдахин, мельчает в своих глазах и представляется себе ничтожным слизняком, который неизвестно зачем очутился здесь.

Стоим мы долго и молча наслаждаемся видом. Но пора и переправляться через реку. Эта минута уже менее привлекательна, потому что Вами славится своими крокодилами. На всякий случай я беру револьвер и стреляю в глубину реки, потом, без долгих размышлений, схожу в воду, в сопровождении нескольких негров.

Передо мною идут Киршали и Франсуа, за мной Сулимуэ, Симба и М’Камба. Я очень люблю негров, но должен сознаться, в эту минуту с некоторым облегчением вспоминаю, что и крокодилы любят их также и вообще предпочитают чёрное мясо белому.

Переправа поистине несносная. В прибрежных заливах вода почти стоячая, а посредине реки быстра до невозможности. До некоторой степени её быстрота гарантирует нас от крокодилов, но переход чрезвычайно затрудняет нас. Памятуя, что кого течение подхватит и унесёт в более глубокое и спокойное место, того крокодилы непременно отыщут, я изо всей мочи опираюсь на пику, которую взял у одного из «пагази»[5], но, несмотря на то, подвигаюсь с великим трудом.

Наконец, пика ломается у меня в руках, я хватаюсь за шею Франсуа и иду дальше. Дно реки завалено подводными камнями. Я то освобождаюсь по колена, то снова погружаюсь по пояс. Приятное занятие — стоять на подводном камне и нащупывать ногою почву, с надеждой, что в расщелине сидит какой-нибудь чёрт, который того и гляди схватит тебя за икру!

Наконец, слава Богу, мы доходим до более спокойной воды, а потом и до скалы. Отсюда остаётся перейти только маленький и мелкий залив, примыкающий прямо к лесу. Смеюсь я теперь над всякими крокодилами, но переправу всё-таки проклинаю, потому что измучился страшно и ободрал ноги об острые подводные камни. Хочется мне видеть, как повезёт моему товарищу и остальным «пагази»[5], и я выхожу на скалу, но тут меня ожидает новая приятная неожиданность. Скала так накалилась на солнце, что не успел я сесть, как вскочил, точно ужаленный, и побежал в лес под сень деревьев и папоротников.

У негров кожа, должно быть, не в пример толще: наш М’Са минуту спустя спокойно сидел на том же самом камне, и я не заметил, чтоб он обратился в сухарь.

Товарищ мой перебрался через реку с таким же успехом как и я. Теперь нам оставалось только смотреть, как переправляются наши люди.

А зрелище было занимательное. Негры идут один за другим, с тюками на головах. В местах, где вода глубже, они поднимают свою ношу кверху и с поднятыми руками, кажется, точно приносят в дар небу добычу, заключающуюся в тюках.

Взволнованная вода играет на солнце, чёрные, голые тела то почти совсем выходят из воды, то скрываются по шею, и над всем этим виден только ряд тюков, которые как будто сами собою переплывают через реку.

Те из негров, которые уже переправились, бродят в мелких заливах или группами располагаются в тени деревьев. Отовсюду доносится смех, оклики; пустыня оживает и наполняется шумом людских голосов; наконец, все собираются на этом берегу, зато другой пустеет; вода вновь разглаживается, огромные пятна света и тени вновь укладываются в старые границы, и великолепная картина принимает свой обычный девственный характер.

Мы одеваемся и идём далее. Едва заметная тропинка всё вьётся посредине леса, под глубокою тенью деревьев. Ветви и листья сверху образуют своды, через которые солнце проникнуть не может.

Лица наши кажутся зеленоватыми, а обнажённые тела негров оксидированною, почерневшею от времени бронзою. Справа и слева доносится шелест крыльев цесарок или другой какой-нибудь птицы, но какой — не разглядишь. Порою свистнет кто-то словно наш дрозд или заплачет как ребёнок; здесь зашелестит что-то в папоротниках, там кто-то всколыхнёт гирлянду лианы, но повсюду суровость, спокойствие и сумрак.

Вдруг лес обрывается, точно его кто ножом обрезал. Наши глаза поневоле смыкаются от обилия света. Перед нами картина ясная и весёлая: пологие пригорки купаются в солнечном блеске, вдали вырисовываются группы деревьев как возле наших деревень. На одном из пригорков, далеко-далеко, что-то белеется словно часовня.

Вдруг Бруно приближается ко мне, указывает на этот белеющийся предмет и возглашает:

— Мандера!

Примечания[править]