Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/31

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[399]
ГЛАВА XXXI.
Переезд.

Чистым очам Твоим не свойственно видеть зло, ты но можешь глядеть на злодеяния; для чего же Ты смотришь на злодеев и безмолвствуешь, когда нечестивец пожирает того, кто праведнее его?

На нижней палубе небольшого парохода, шедшего по Красной реке сидел Том с оковами на руках, с оковами на ногах и с тяжелой тоской на сердце. Небо его омрачилось, луна и звезды закатились; всё миновало, промелькнуло, как мелькают теперь деревья и откосы, ничто не вернется. Хижина в Кентукки, жена, дети, снисходительный господин. Дом Сент-Клера со всем его изяществом и роскошью; золотистая головка Евы с её святыми глазами; гордый, веселый, красивый, по-видимому беспечный, но бесконечно добрый Сент-Клер; часы досуга и сравнительной свободы — всё прошло! и взамен этого что осталось?

Одно из самых тяжелых условий невольничества состоит в том, что негр по природе восприимчивый и чуткий, живя среди интеллигентной семьи усваивает себе вкусы и чувства своих хозяев, а вслед затем может попасть в руки грубого, зверски жестокого господина, всё равно как стулья или стол, когда-то украшавшие великолепный салон, под конец своей жизни, потертые и обезображенные попадают в какой-нибудь грязный трактир или притон низкого разврата. Главная разница в том, что стол или стул не могут чувствовать, а человек чувствует. Ибо даже закон, который признает, что он может быть „взят, куплен и отчужден, как всякая движимая собственность“, не может вытравить из него души с целым миром личных воспоминаний, надежд, привязанностей, страхов и желаний.

Мистер Симон Легри, господин Тома, купил в разных местах Нового Орлеана восемь человек невольников и отвел их скованными на пароход „Пират“, который стоял у пристани и готовился отплыть вверх но Красной реке.

Доставив их благополучно на судно и дождавшись, чтобы [400]пароход тронулся, Легри подошел к ним со свойственным ему деловым видом и принялся осматривать их. Остановившись против Тома, который ради аукциона был одет в свое лучшее суконное платье, крахмальную рубашку и хорошо вычищенные сапоги, он коротко приказал:

— Встань!

Том встал.

— Сними галстук! — Том, которому мешали оковы, не мог очень скоро исполнить этого приказания, тогда он сам стал помогать ему, грубо сорвал с шеи его галстук и сунул себе в карман.

Легри раскрыл чемодан Тома, осмотренный им еще раньше, вынул оттуда пару старых панталон и поношенную куртку, которые Том надевал для работы в конюшне, снял оковы с рук Тома и, указав ему местечко, загороженное тюками, сказал:

— Поди туда и переоденься.

Том повиновался и через несколько минут вернулся.

— Сними сапоги! — приказал Легри.

Том и это исполнил.

— Надень вот эти! — и он бросил ему пару грубых, толстых башмаков, какие обыкновенно носят негры.

Не смотря на торопливость, с какою Том переодевался, он не забыл переложить в карман куртки свою драгоценную Библию. И это было кстати, так как мистер Легри, надев на него снова поручни, принялся бесцеремонно осматривать его карманы. Он вынул шелковый носовой платок и переложил его в собственный карман; посмотрел с презрением на разные безделушки, которыми Том дорожил, потому что Ева любила их, и швырнул их в воду. Затем он взял в руки методистский молитвенник, который Том второпях забыл захватить, и перелистал его.

— Гм! Благочестивый, должно быть? Эй ты, как тебя? Ты принадлежишь к церкви, что ли?

— Да, масса, — твердо отвечал Том.

— Ну, я это скоро из тебя выбью. У себя на плантации я не позволю неграм выть, молиться, петь, так и знай! Помни, — прибавил он, топнув ногой и сердито взглянув на Тома своими серыми глазами, — теперь я твоя церковь! Понимаешь? Что я прикажу, то ты и должен делать!

Что-то в душе молчавшего негра ответило: нет! и словно невидимый голос повторил слова одного древнего пророка,

[401]

[402]

которые Ева часто читала ему: „Не бойся, ибо Я искупил тебя. Я назвал тебя своим именем. Ты Мой“.

Но Симон Легри не слыхал никаких голосов, и этого голоса он никогда не услышит. Он только посмотрел на печальное лицо Тома и ушел прочь. Он взял сундук Тома, в котором лежало много весьма порядочного платья, на бак и там его скоро окружили матросы. Среди смеха и насмешек над неграми, которые стараются быть господами, все вещи были очень скоро раскуплены ими и самый сундук пущен на аукцион. Матросам всё это показалось очень смешным, особенно смешно было смотреть на Тома, как он следил глазами за каждою исчезавшею вещью. Забавнее всего вышла продажа сундучка с аукциона, она вызвала не мало острот.

Покончив с этим маленьким делом, Симон снова обратился к своему невольнику.

— Ну, Том, я, как видишь, избавил тебя от лишних вещей. Береги то платье, которое на тебе надето, ты не скоро получишь другое. Я приучаю своих негров к бережливости: одна пара платья должна хватать им на год.

Затем Симон пошел к тому месту, где сидела Эммелина, скованная с другой женщиной.

— Ну, милочка, — сказал он пощекотав ее под подбородком, — будь повеселее!

Девушка не сумела скрыть ужаса, страха и отвращения, которые питала к нему. Он прочел эти чувства в её взгляде и сердито нахмурился.

— Оставь свои кривлянья, девчонка! Ты должна быть рада, когда я с тобой говорю, слышишь? А ты старая, желтая обезьяна! — он толкнул мулатку, которая была скована с Эммелиной, — чего строишь такие рожи? Говорят тебе смотри веселей!

— Эй вы все! — он отступил шага на два назад, — смотрите на меня… смотрите мне в глаза, прямо в глаза, — и он топал ногой при каждой остановке.

Точно околдованные, глаза всех негров устремились на блестящие серовато-зеленые глаза Симона.

— Ну, — сказал он, — поднимая свой большой, тяжелый кулак, похожий на кузнечный молот, — видите вы этот кулак? Что, каков? — он опустил его на руку Тома. — Берегите свои кости! Мои кулак крепок, как железо, а стал он таким оттого, что колотил негров. Я никогда не видал негра, которого не мог бы сбить с ног одним ударом, — он поднес свой кулак так близко к лицу Тома, что тот невольно [403]отступил. — Я не держу у себя на плантации никаких надсмотрщиков. Я сам за всем досматриваю, и уж досматриваю, как надо быть. Хотите, чтобы я был к вам хорош, слушайтесь меня беспрекословно, быстро, как только я что скажу. Я потачки никому не даю! Помните это, меня ничем не разжалобишь!

Женщины невольно затаили дыхание, все уселись на места с унылыми, печальными лицами. Между тем Симон повернулся на каблуках и пошел к пароходному буфету выпить водки.

— Я всегда так начинаю с моими неграми, — обратился он к господину приличного вида, который стоял подле него во время его речи. — У меня такая система начинать строго, чтобы они знали, чего ждать.

— В самом деле? — проговорил незнакомец и принялся рассматривать его с тем любопытством, с каким естествоиспытатель рассматривает редкий экземпляр животного.

— Да, в самом деле, Я не из плантаторов — джентльменов, белоручек, которых надувает всякий проклятый надсмотрщик. Пощупайте-ка мои мускулы, поглядите на мой кулак. Видите, он стал точно каменный и всё от упражнений на неграх, пощупайте!

Незнакомец дотронулся до подставленного ему кулака и сказал просто:

— Действительно, он довольно твердый. Вероятно, от таких упражнений и сердце ваше порядком затвердело.

— Да уж это что правда, то правда! — И Симон весело расхохотался. — Нежности у меня не ищите. Меня трудно разжалобить! Негру никогда не провести меня, ни нытьем, ни подлизываньем. Это факт!

— Вы набрали славную партию.

— Да, не дурна. Этого Тома мне особенно хвалили Я заплатил за него немного дорого, ну ничего, сделаю кучером или управляющим; надо только выбить из него понятия, которые негру никогда не след иметь, так он будет первый сорт. Вот с желтой бабой меня, кажись, надули. Она как будто хворая. Ну, что делать? годик-другой протянет, заработает свои деньги. Я не особенно берегу негров. Выжму из них, что можно, а там покупаю новых. Это не гак хлопотливо и в конце концов обходится дешевле. — И Симон прихлебнул из своего стаканчика.

— А как долго может прожить негр у вас на плантации?

— Правда, не знаю, смотря по человеку. Крепкие парни [404]выживают лет шесть, семь; хилые через два, три года никуда не годятся. Первое время я очень возился с ними, старался, чтобы они подольше выдерживали, я их лечил, когда они заболевали, давал им одежду и одеяла, всячески старался содержать их хорошо и прилично. И всё это не к чему было. Я только деньги понапрасну тратил, да наживал массу хлопот. А теперь у меня так заведено, болен ли, здоров ли, всё едино, ступай на работу. Умрет, я покупаю другого, это выходит и дешевле, и легче.

Незнакомец отошел и сел подле одного джентльмена, который прислушивался к разговору с нескрываемым негодованием.

— Вы не должны считать, что все южные плантаторы похожи на этого субъекта, — сказал он.

— Надеюсь, что нет! — с жаром вскричал молодой джентльмен.

— Это низкий, грубый скотина! — заметил другой.

— А между тем ваши законы предоставляют ему право держать в своей неограниченной власти сколько угодно вполне беззащитных человеческих существ! он, правда, негодяй, но вы не можете сказать, чтобы таких было мало.

— Пожалуй, — отвечал другой, — но среди плантаторов попадаются тоже не мало добрых, гуманных людей.

— Согласен, — отвечал молодой человек: — но по моему именно на вас добрых и гуманных людях лежит ответственность за всю грубость и жестокость таких негодяев. Если бы не ваше одобрение и поддержка, вся система рабовладения не продержалась бы и часа. Если бы все плантаторы походили на этого, — он указал пальцем на Легри, стоявшего спиной к ним, — рабство кануло бы в воду, как камень. Именно ваша гуманность и внушаемое вами уважение прикрывают и поддерживают их самодурство.

— Вы, очевидно, очень высокого мнения о моей гуманности, — улыбнулся плантатор, — но советую вам говорить не так громко: на пароходе могут найтись люди, которые не настолько терпимо относятся к чужим мнениям, как я. Подождите, пока мы приедем на мою плантацию, там можете сколько угодно бранить нас всех

Молодой человек улыбнулся и покраснел, а затем оба уселись играть в триктрак.

В это время другого рода разговор происходил на нижней палубе между Эммелиной и мулаткой, с которой она была [405]скована. Они сообщали друг другу некоторые подробности своей истории.

— Чья ты была? — спросила Эммелина.

— Моего господина звали мистером Эллис, он жил на Плотинной улице. Ты, может быть, видала наш дом?

— Он был добр к тебе? — спросила Эммелина.

— Да, ничего, пока не заболел. Он лежал больной больше шести месяцев и был ужасно беспокоен. Ни день, ни ночь никому не давал покою; капризный такой стал, никто не мог на него угодить. И чем дальше, тем он хуже делался; я по целым ночам должна была сидеть около него и не смела заснуть, совсем. А один раз я не вытерпела, задремала, Господи, как он меня разбранил, сказал, что продаст меня самому злому господину, какой только найдется. А раньше он мне обещал вольную после своей смерти.

— Есть у тебя кто-нибудь близкий?

— Да, у меня есть муж; он кузнец. Масса отдавал его внаймы. Меня так быстро увезли, что я и повидаться с ним не-успела. И у меня четверо детей! О Господи! — Женщина закрыла лицо руками.

Когда мы слышим чей-нибудь рассказ о постигшем его несчастий, у нас обыкновенно является желание сказать что-нибудь в утешение. Эммелине тоже хотелось этого, но она не могла придумать, что сказать. Обе они, как бы по взаимному соглашению, избегали называть имя того ужасного человека, который сделался их господином.

Правда, в самые мрачные часы жизни нам остается утешение в религии. Мулатка принадлежала к методистской церкви и верила искренне, хотя и слепо. Эммелина была развитее ее в умственном отношении, она умела, читать, писать и изучала Библию под руководством доброй и набожной госпожи. Но разве не поколеблется вера самого твердого христианина, когда ему с полною вероятностью кажется, что Бог покинул его, отдал в жертву беспощадному насилию? Тем легче может пошатнуться вера бедных овец стада Христова слабых знанием, юных годами.

Пароход плыл, увозя с собой груз скорбей, плыл по красным, мутным, грязным водам, по извилинам и излучинам Красной реки. Печальные глаза невольников устало смотрели на крутые однообразные глинистые берега. Наконец, пароход остановился около одного небольшого городка, и Легри высадился вместе со своею партией.