Перейти к содержанию

Шесть систем индийской философии (Мюллер)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Шесть систем индийской философии
автор Макс Мюллер, пер. П. Николаева
Оригинал: нем. The Six Systems of Indian Philosophy, опубл.: 1899. — Перевод опубл.: 1901. Источник: az.lib.ru

Макс Мюллер.
Шесть систем индийской философии

[править]
Max Müller. The Six Systems of Indian Philosophy.
L.: Longmans, Green and Co, 1899
Первое издание на русском языке: Шесть систем индейской философии / [Соч.] М. Мюллера; Пер. с англ. П. Николаева. — Москва: К. Т. Солдатенков, 1901. — X, 397 с.; 22. см.
Предисловие

Не без опасения я на склоне лет решаюсь предъявить моим сотоварищам по работе и всем, интересующимся развитием философского мышления человечества, некоторые из замечаний о шести системах индийской философии, накопившихся в моих записных книжках в течение многих лет. Еще в 1852 году я опубликовал свою первую работу относительно индийской философии в Zeitschrift der Deutschen Morgenländischen Gesellschaft. Но другие занятия, в особенности работы по приготовлению полного издания Ригведы и обширного комментария к ней, не позволили мне в то время продолжать вышеупомянутую работу по индийской философии, хотя мой интерес к ней как к самой важной части литературы Индии и всемирной философии никогда не ослабевал. Этот интерес снова возгорелся с прежней силой, когда я заканчивал для «Священных книг Востока» (тома I и XV) свой перевод Упанишад, этих древних источников индийской философии, и в особенности философии веданты — системы, в которой, по моему мнению, человеческое мышление достигло своего апогея. Некоторые из других систем индийской философии тоже от времени до времени возбуждали любознательность ученых и философов в Европе и в Америке; в самой Индии произошло возрождение философских и теологических наук — хотя и не всегда в надлежащем направлении; и это возрождение, если только оно поведет к более деятельному сотрудничеству европейских и индийских мыслителей, может в будущем привести к очень важным следствиям. При подобных условиях появилось и неоднократно высказывалось желание относительно издания более общего, но охватывающего изложение шести систем, в которых вполне осуществилось философское мышление Индии.

В недавнее время превосходные работы профессоров Дейссена и Гарбе в Германии и д-ра Тибо в Индии дали новый импульс этим исследованиям, важным не только для санскритологов по профессии, но и для всех желающих познакомиться со всеми решениями вечных мировых вопросов, предложенными наиболее даровитыми человеческими расами. «Подобные исследования, — говорит один из выдающихся людей, — не составляют теперь любимого конька немногих специалистов, а интересуют целые нации». [Слова вице-короля Индии (см. «Times», 8 ноября 1898 г.)] Работа профессора Дейссена о философии веданты (1883) и его перевод Веданта-сутр (1887); последовавшая за переводом Санкхья-сутр профессора Гарбе (1889) его работа о философии санкхьи (1894) и наконец старательный и в высшей степени полезный перевод Веданта-сутр доктора Тибо в XXXIV и XXXVIII томах «Священных книг Востока» (1890 и 1896) отмечают новую эру в изучении двух наиболее важных философских систем Древней Индии и поставили имена авторов этих произведений в первом ряду европейских санскритологов.

Издавая результаты моих собственных исследований индийской философии, я имею в виду не столько новое изложение положений каждой системы — изложение это сделано ясно и основательно известными авторами главных философских систем Индии, — сколько более подробный отчет о философской деятельности индийского народа с древнейших времен и указание на то, насколько тесно не только религия, но и философия обитателей Индии связаны с их национальным характером. Такой взгляд в последнее время превосходно отстаивал профессор Найт из университета св. Андрея. [См. «Mind», т. V, № 17]

Такое богатое развитие философского мышления, какое мы видим в шести системах философии, могло иметь место только в такой стране, как Индия, обладающей известными физическими особенностями. В древней Индии едва ли могла иметь место суровая борьба за существование. Природа щедро давала людям необходимые средства существования, и люди, обладавшие немногими потребностями, могли жить там, подобно лесным птицам, и подниматься, подобно им, к синему небу, к вечному источнику света и истины. Какая другая забота могла быть у людей, которые, укрываясь от жары и от тропического солнца, искали убежища в тенистых рощах или в пещерах гор, кроме размышления о мире, в котором они появились неизвестно как и неизвестно почему? В древней Индии, поскольку мы знаем о ней из вед, навряд ли существовала какая-либо политическая жизнь, а стало быть, не было ни политической борьбы, ни муниципального честолюбия. В то время не существовало еще ни науки, ни искусства, на которых могла быть направлена энергия этой высоко даровитой расы. У нас, задавленных газетными известиями, парламентскими отчетами, ежедневными открытиями и рассуждениями о них, почти не имеется досуга для того, чтобы заниматься метафизическими и религиозными вопросами; напротив, эти вопросы составляли почти единственный предмет, на который древний обитатель Индии мог расходовать свою умственную энергию. Жизнь в лесу не была невозможностью при теплом климате Индии, и при отсутствии самых первобытных средств сообщения что было делать членам небольших поселений, рассеянных по стране, как не выражать удивление перед вселенной, которое составляет начало всякой философии? Литературное честолюбие едва ли могло существовать в то время, когда еще не было известно само искусство письма, когда не было другой литературы, кроме устной и сохраняемой в памяти, развившейся до крайнего и почти невероятного предела благодаря старательной и выработанной дисциплине. В такое время, когда люди еще не могут думать об общественном одобрении или личной выгоде, они больше думают об истине — и это объясняет вполне независимый и честный характер их философии.

Я давно уже желал более близкого ознакомления своих современников с результатами национальной индийской философии, возбуждения в них, если это возможно, симпатии к честным усилиям этой философии осветить темные проблемы существования как объективного мира, так и субъективного духа, знание мира коего составляет в конце концов единственное доказательство существования мира объективного. Положения каждой из шести систем индийской философии в настоящее время хорошо известны или легко доступны — более доступны, сказал бы я, чем даже положения главных философов Греции или современной Европы. Мнения творцов шести главных школ индийской философии дошли до нас в форме кратких афоризмов, или сутр, так что почти нет никаких сомнений относительно положения, занимаемого каждым из этих философов на великой арене мышления. Мы знаем, какое громадное количество труда израсходовано, и теперь еще расходуется, для точного определения взглядов Платона и Аристотеля, и даже взглядов Канта и Гегеля, относительно наиболее важных вопросов их философских систем. Даже по отношению к еще живущим философам часто имеются сомнения относительно точного значения их заявлений, относительно того, материалисты они или идеалисты, монисты или дуалисты, теисты или атеисты. Индусские философы редко оставляют нас в сомнении относительно подобных важных вопросов, и они никогда не допускают двусмысленностей, никогда не стараются скрывать своих мнений ввиду их возможной непопулярности. Капила, например, творец или герой философии санкхьи, прямо признает, что его система атеистическая (анишвара), без действующего, активного Бога, и несмотря на это его современники признавали его систему законной, так как она была последовательно логична и допускала, даже требовала, некоей запредельной и невидимой силы — так называемых пуруш. Без них не было бы эволюции пракрити (изначальной материи), не было бы ни объективного мира, ни реально созерцающих его пуруш или духов. У нас названия обладают такой силой, что авторы систем, с очевидностью не допускающих активного Бога, тем не менее избегают названия атеистов — мало того, они пытаются ввести контрабандой в свои системы этого деятельного Бога, чтобы только избежать неприятного обвинения в атеизме. Это приводит к философской двусмысленности, если не к бесчестности, и часто мешает признанию Божества, свободного от всех оков человеческой деятельности и личности и, однако, одаренного мудростью, могуществом и волей. С философской точки зрения никакая теория развития, древняя или новая (в санскрите паринама), не может допустить творца, или правителя мира, и потому философия санкхьи без страха признает себя анишварой, то есть безбожной, предоставляя другой философии — йоги (yoga) находить в старой системе санкхьи место для Ишвары, то есть личного Бога. Любопытнее всего то, что такой философ, как Шанкара, — самый решительный монист и защитник Брамы как причины всего, описывается идолопоклонником, так как он видит в идолах, несмотря на всю их отвратительность, символы Божества, полезные, по его мнению, для невежд, даже в том случае, если эти последние не понимают того, что скрывается за идолами, и каково их истинное значение.

Всего более я преклоняюсь перед философами Индии за то, что они не пытаются обмануть нас относительно их принципов и последствий их теорий. Если они идеалисты, доходящие даже до нигилизма, они и говорят это нам; если они полагают, что объективный мир требует реального, хотя бы и не необходимо видимого или осязаемого субстрата, они никогда не боятся высказать это. Они открыто выступают как идеалисты или материалисты, монисты или дуалисты, теисты или атеисты, потому что их любовь к истине сильнее всякой другой любви. Ведантист, например, бесстрашный идеалист и в качестве мониста отрицает реальность всего, кроме вселенского Духа, Брамы, который и объясняет весь мир явлений. Наоборот, последователи санкхьи, хотя они тоже идеалисты и верят в невидимого пурушу (субъект) и в невидимую пракрити (объективную субстанцию), не оставляют нас в сомнении относительно того, что они атеисты и признают себя таковыми, поскольку дело идет о существовании активного Бога как творца и правителя мира. Они не желают ни на дюйм уклониться от избранной ими позиции. Прежде всего, они рассматривают орудия знания, какими обладает человек. Эти орудия — чувственное восприятие, вывод и авторитет слова; и так как ни одно из этих орудий не может дать нам знания о Высшем существе как личном творце и правителе мира, то Капила ни разу не говорит о Нем в своих сутрах. И однако как строгий логик он не доходит до утверждения, что может доказать несуществование такого Существа, а, подобно Канту, довольствуется утверждением, что он не может установить его существование при помощи обычных орудий доказательного знания. Ни в одном из этих утверждений я не вижу, как видели другие, каких-нибудь следов умственной трусости, я вижу только желание оставаться в строгих границах знания, доступного для человека. Капила не аргументирует против возможности даже вульгарных богов, вроде Шивы, Вишну и всех иных, он только считает их джаньешварами или карьешварами, производными и временными богами (Сутра III, 57, комм.); он признает даже за высшим Ишварой — Богом, творцом и правителем мира, как его постулируют другие системы или религии, только феноменальное существование, хотя при этом мы всегда должны помнить, что для него нет ничего феноменального, ничего ограниченного в пространстве и во времени, что, в конце концов, не основывалось бы на чем-нибудь реальном и вечном.

И однако тут следует сделать известное различение. Капила смело признает себя атеистом, но он отнюдь не нигилист (настика). Он во всяком человеке признает душу, которую называет пурушей (буквально человек, или дух, или субъект), так как полагает, что без такой силы, без таких бесконечных пуруш пракрити (изначальная материя с ее бесконечной потенциальностью) осталась бы навсегда мертвой, без движения и без мысли. Движения, развитие, изменения и разнообразия пракрити могут быть объяснены только присутствием пуруши и его временным интересом к пракрити, так же как движения железа объясняются присутствием магнита. Все это движение, однако, только временное, и высшая задача философии Капилы состоит в том, чтобы заставить пурушу отвратить свои взоры от пракрити, чтобы остановить его деятельность и возвратить ему (духу) его единство, уединенность, независимость и совершенное блаженство.

Чтобы мы ни думали о взглядах на мир, излагаемых в санкхье, в веданте и в других системах индийских философов, мы не можем не удивляться одному свойству этих систем — прямоте и полной свободе, с которой они разрабатывались. Как бы ни казался нам несовершенным в литературном отношении стиль, коим выражена эта философия, он представляется мне совершенством в смысле философской разработки. У нас не появляется ни малейшего сомнения относительно мнений, которых держится каждый из философов. Мы можем не понять развития и диалектического красноречия, с которыми излагают свои идеи Платон и Гегель, но всегда в состоянии оценить полную свободу, свежесть и прямоту, с которыми ищущий истины идет своей дорогой, не уклоняясь ни вправо, ни влево.

Всякий философ по самому существу философии должен быть еретиком, в этимологическом смысле этого слова, то есть свободно избирающим даже тогда, когда он, подобно ведантистам, по той или другой причине преклоняется пред избранной им Ведой, как пред хранилищем откровенного авторитета.

Иногда замечали, что индийская философия только утверждает, но не доказывает, что она вся целиком положительная, а не аргументированная. До известной степени это может быть и верно, и в особенности относительно философии веданты; но следует помнить, что почти всегда первый вопрос, который ставится каждой индусской системой философии, — это вопрос о том, каким образом мы познаем? Давая таким образом первое место ноэтике (теории познания), мыслители Востока, по моему мнению, выше большинства философов Запада. Вообще говоря, они признают три законных орудия, посредством которых мы можем приобретать знание: восприятие, вывод и авторитет, но авторитет, свободно выбираемый или свободно отвергаемый. В некоторых системах такой авторитет есть откровение (шрути, шабда, веда), в других — это слова какого-нибудь признанного учителя (аптавачана). Поэтому-то философы санкхьи, признающие себя зависимыми только от размышления (манана), тем не менее могут принимать некоторые из заявлений веды так же, как они приняли бы мнения выдающихся людей (шишт), хотя при этом всегда с оговоркой, что даже Веда никогда не может сделать ложное мнение истинным. Такой же относительный авторитет признается за смрити (преданием), но и тут с оговоркой, что предание не должно противоречить шрути (откровению).

Подобное рассмотрение источников человеческого познания (праман), конечно, должно составлять введение во всякую систему философии, и ясное понимание этого, кажется мне, составляет высокую заслугу индийской философии. Сколько бесполезных споров было бы устранено, в особенности между еврейскими, магометанскими и христианскими философами, если бы отводилось надлежащее место вопросу о наших законных или единственно возможных путях познания, — будь то восприятие, вывод, откровение или нечто иное!

Основываясь на таких изысканиях о доказательствах истины, индусские философы строили свои философские системы или свои различные понятия о мире, ясно указывая, что они признают за доказанное, и потом шаг за шагом подвигаясь от оснований до вершин их систем. Ведантист, указав причины, почему для него откровение (или веда) выше чувственного восприятия и вывода, по крайней мере для открытия высшей истины (парамартха), ставит шрути на место чувственного восприятия и признает за этим восприятием и выводом авторитет, ограничивающийся только пределами феноменального (вьявахарика) мира. Понятие о мире, выводимое из вед, и главным образом из Упанишад, поистине удивительно. Оно едва ли могло быть достигнуто внезапной интуицией или вдохновением, оно предполагает продолжительную подготовку метафизического мышления, не нарушаемого никакими посторонними влияниями. Все существующее признается Единым, так как если допустить существование чего-либо, кроме абсолютного Единого, или Высшего существа, если бы радом с Единым мог существовать Второй, то он составлял бы границу того, что постулируется как безграничное, так что понятие Единого было бы самопротиворечащим. Тут для индийского философа появляется такой вопрос: каким образом при существовании только Единого возможна множественность в мире, каким образом возможны постоянные изменения в нашем опыте? Индийский философ знает, что абсолютная и неопределимая сущность, именуемая им Брахманом, не могла получить импульса к изменению ни от себя самой, ибо она совершенна, ни от других, ибо она Едина, без Второго.

Что же может сказать философ об этом разнообразном и вечно изменяющемся мире? Он может сказать только одно, а именно: мир нереален и не может быть реальным, что следует признать результатом неведения (авидьи), — не просто индивидуального неведения, а неведения, нераздельного с человеческой природой. Это неведение, хотя и в высшей степени нереально, существует, но может быть уничтожено знанием (видьей), то есть знанием, доставляемым ведантой; и так как все, что может когда-либо быть уничтоженным, не может считаться реальным, то и это космическое неведение должно быть рассматриваемо не как реальное, а только как временное. Нельзя сказать, что оно существует, нельзя сказать и того, что оно не существует; совершенно так же, как и наше обыкновенное невежество не может иметь притязаний на абсолютную реальность и постоянство, хотя мы временно и страдаем от него. Невозможно определить авидью, так же как невозможно определить и Брахмана, с тем, однако, различием, что первое может быть уничтожено, а второй никогда. Потому, согласно веданте, мир явлений, вызываемый подобно миражу в пустыне, имеет реальность только в Брахмане. Но следует при этом помнить, что воспринимаемое нами никогда не может быть абсолютным Брахманом, а только извращенным его изображением; совершенно так же, как луна, которую мы видим разнообразной и колеблющейся в ее постоянно изменчивых отражениях на волнующейся поверхности моря, не есть реальная луна, хотя и получает свои феноменальные свойства от реальной луны, пребывающей неизменной в ее отдаленности. Что бы ни думали о подобном взгляде на космос, этот космос, следует помнить, включает и нас самих так же, как и то, что мы называем объективным миром, — очевидно, что к нему нельзя применить нашего термина «нигилизм».

Существует только одно реальное бытие — Брахман; но оно невидимо, и его истинные свойства не воспринимаемы никакими чувствами; без него ничто, существующее в нашем знании, не может существовать: ни наше Я, ни то, что в нашем познании есть не наше Я.

Это одно понимание мира — понимание веданты; иное понимание санкхьи, которая признает наши восприятия восприятиями чего-то субстанционального — пракрити (потенциальности всех вещей) и рассматривает воспринимающую личность как вечно индивидуальную, не признавая ничего, кроме этих двух сил; своим соединением, или отождествлением, они создают то, что мы называем миром, а своим различием, или разделением, производят конечное блаженство, или абсолютность.

Эти два взгляда на мир и другие, менее важные, излагаемые другими системами индийской философии, составляют реальный объект того, чем вначале хотела быть философия, то есть объяснением мира. Такая определяющая идея дает даже догадкам Фалеса и Гераклита место среди исторических представителей развития философского мышления рядом с Платоном и Аристотелем, Декартом и Спинозой. Я требую почетного места в этой Валгалле для представителей веданты и санкхьи. Разумеется, можно определить смысл философии таким образом, чтобы исключить даже таких людей, как Платон и Спиноза, и наоборот, включить всех ботаников, энтомологов или бактериологов. Название, конечно, не важно, но важно определение. И если до сих пор никто, не прочитавший и не изучавший произведения Платона и Аристотеля, Декарта и Спинозы, Локка, Юма и Канта в оригинале, не называл себя философом, то, я надеюсь, настанет время, когда человек, не знакомый, по крайней мере, с двумя главными системами древней индийской философии — ведантой и санкхьей, — не будет признаваться за философа. Президент, как бы могуществен он ни был, не называет себя Его Величеством; почему же наблюдатель, собиратель и анализатор, сколь бы полны ни были его сведения, претендует на имя философа?

*  *  *

Обыкновенно никто лучше автора не может знать недостатков его книги, и я могу сказать поистине, что немногие настолько сознают дефекты этой «Истории индийской философии», как я сам; мою работу нельзя назвать историей, так как в ней почти совершенно отсутствует хронология. Я имел намерение в моей книге дать только изложение некоторых выдающихся пунктов шести признанных систем индийской философии. Я не имею притязаний на полноту; наоборот, если я и имею какое-либо притязание на похвалы, то только за попытку выпустить то, что казалось мне менее важным и не могущим возбудить сочувствие читателя-европейца. Если мы Желаем, чтобы наши друзья полюбили наших друзей, мы не рассказываем о всех их хороших качествах, а останавливаемся на двух, трех наиболее хороших сторонах их характера. Это я и пытался сделать для моих старых друзей — Бадараяны, Капилы и других. Но даже и при этом невозможно было избежать повторений при изложении каждой из шести систем, потому что во всех них много общего, с небольшими видоизменениями; чем более я изучал различные системы, тем более признавал верность мнения Виджнянабхикшу, что за разницей между шестью системами кроется общий фонд того, что можно назвать национальной или народной философией, огромное озеро философских мышления и языка, далекого от севера в этом далеком прошлом, из коего каждый мыслитель мог черпать то, что было ему нужно. Потому я не буду удивлен, если ученые-санскритологи осудят меня за большие упущения, а изучающие философию скажут, что в моей книге слишком много по одному и тому же вопросу, обсуждаемому шестью различными школами. Я сделал, что мог, — может быть, и немногое — и буду считать себя вознагражденным, если мне удастся возбудить интерес к так долго пренебрегаемой сокровищнице философского мышления и если моя работа как можно скорее будет заменена более полным и более охватывающим исследованием индийской философии.

Один из моих друзей, уроженец Индии, у которого я спросил о различной степени популярности различных систем философии в Индии в настоящее время, сообщил мне, что единственная система, которую можно назвать живой в настоящее время, есть веданта с ее разветвлениями, созданными Шанкарой, Мадахвой, Рамануджей и Валлабхой. Он пишет, что веданта, смешанная с религией, сделалась новой верой и теперь во всех сектах можно найти ученых пандитов, которые изучили и могут излагать по крайней мере главнейшие сочинения, как то: Упанишады, Брахма-сутры и комментарии Ачарьи и Бхагавадгиты. Изучаются также и менее важные трактаты, например Паньчадаши и Йога-васиштха. Пурва-миманса изучается в южной Индии, но не в других частях страны, хотя иногда и приносятся еще дорогие жертвы. В прошлом году в Бенаресе была совершена агништома.

Из других систем только у ньяи есть последователи, особенно в Бенгалии, но изучаются обыкновенно не древние сочинения, а позднейшие полемические трактаты.

Вайшешика забыта так же, как и йога, и сохраняются они только в чисто практической и выродившейся форме.

Можно опасаться, что даже и эти небольшие остатки философского изучения исчезнут через 25-30 лет, так как современная молодежь, даже принадлежащая к ортодоксальным брахманским семьям, не занимается философией, не встречая поощрений таких занятий.

Хотя и можно пожалеть, что старый метод философского изучения вымирает в Индии, но мы должны приветствовать новых ученых, которые, изучив европейскую философию, посвятили себя почетному делу ознакомления всего мира со своей национальной философией. Я надеюсь, что моя книга будет полезна для таких ученых, указав им, в каком направлении они лучше всего могут помочь нам в наших попытках отвести надлежащее место таким мыслителям, как Капила и Бадараяна, в ряду выдающихся философов Греции, Рима, Германии, Франции, Италии и Англии. Может показаться, что энтузиазм местных исследователей в некоторых случаях заводит их чересчур далеко и что смешение философской пропаганды с религиозной и теософской — смешение, как утверждают, неизбежное в Индии, — всегда опасно. Но такие журналы, как Пандит, Брахмавадин, Свет Истины и в последнее время Журнал общества буддийских текстов, оказали очень важные услуги. Нам необходимы тексты, переводы и всякие данные, могущие уяснить хронологию индийской философии. Этот труд не должен ограничиться санскритскими текстами. На юге Индии существует философская литература, в которой хотя и заметны ясные следы санскритского влияния, но которая содержит в себе и оригинальные туземные элементы, чрезвычайно важные для истории. К несчастью, до сих пор только немногие ученые принялись за изучение дравидийских языка и литературы; молодые ученые, жалующиеся, что в санскритской литературе теперь уже нечего изучать, нашли бы полное вознаграждение за свои труды в этой сфере. Как много может быть сделано изучающими тибетскую литературу для поддержания изучения индийской философии, доказано в последнее время трудами Сарат Чандра Даса и Сатиш Чандра Ачарья Видьябхушана и их друзей.

В заключение изъявляю признательность Гау, переводчику Вайшешика-сутр и автору «Философии Упанишад», просмотревшему корректуру моей книги. В семьдесят шесть лет у человека не могут быть такие глаза и память, какие у него были в двадцать шесть, и тому, кто в своей молодости часто оказывал подобную помощь старшим и своим сверстникам, позволительно обращаться за помощью к молодым.

Ф.М.М
Оксфорд, 1 мая 1899

Предисловие ко второму изданию

[править]

Хотя я отдаю себе отчет, что «Шесть систем индийской философии», — последняя большая работа моего мужа, изданная всего за два месяца до начала его фатальной болезни, — отмечена некоторыми признаками усталости, и что материал сгруппирован и представлен читателю, возможно, не столь ясно, как в других его трудах, я получила такое количество писем от друзей из Индии и Англии, желающих видеть ее второе, более доступное издание, что не колеблясь приняла предложение г-д Лонгманов включить «Шесть систем» в Собрание Сочинений. Один человек, суждениям которого я доверяю всецело, пишет: «По полноте охвата ничего подобного на английском языке нет, и для нас она еще долгое время будет оставаться самым ценным введением в изучение индийской философии. Для автора, которому перевалило за седьмой десяток, это поразительная книга».

Георгина М. Мюллер
Август, 1903

Глава первая.
Введение

[править]
Философия и философы — Шрути и смрити — Период Упанишад, начиная примерно с 700 г. до н. э. — Период, предшествующий Упанишадам — Интеллектуальная жизнь в древней Индии — Кшатрии и брахманы — Свидетельства Упанишад, Джанака, Аджаташатру — Аджаташатру — Буддийский период — Прасенаджит и Бимбисара — Брахмаджала-сутта — Махабхарата — Будда — Греческие свидетельства — Буддийские паломники, Сюань-цзан — Царь Харша

Философия и философы

[править]

В большинстве стран история философии нераздельна с историей философов, а в Индии мы обладаем достаточным материалом для изучения происхождения и роста философских идей, но навряд ли имеем какие-либо данные для изучения жизни и характера людей, создавших и поддержавших философские системы этой страны. Их дело осталось и живет до настоящего времени, но от самих философов не осталось ничего, кроме их имен. Невозможно даже с какой-либо достоверностью определить время, когда они жили. В Греции с самых древних времен простейшие взгляды на мир и на человеческую судьбу, даже народные поговорки, правила нравственности и мирские мудрости, мудрые изречения всякого рода, хотя бы в них не было ничего оригинального и личного, всегда цитировались как изречения известных личностей или, по крайней мере, приписывались определенным лицам вроде Семи Мудрецов, что давало им известное историческое освящение. Мы имеем некоторое представление о том, кто был Фалес и Платон, когда и где они жили и что они делали; а о Капиле (предполагаемом основателе философии санкхьи), о Патанджали (основателе йоги), о Готаме и Канаде, о Бадараяне и Джаймини мы не знаем почти ничего; да и то, что знаем, не основано на современных и достоверных показаниях. Жили ли эти индийские философы в одно время и в одном месте, были ли они друзьями или врагами, были ли одни из них учителями, а другие учениками — все это нам неизвестно, и нет никаких шансов, чтобы мы узнали об этом больше того, что нам известно в настоящее время. Мы читаем, что Фалес увещевал царя Крёза, нам рассказывают, что Эмпедокл закончил свою жизнь, бросившись в кратер Этны; мы знаем, что Сократ выпил яд и что Анаксагор был другом Перикла; но мы не имеем никаких данных для установления связи имен древних индийских философов с каким-либо историческим событием, с какой-либо политической личностью или с какой-нибудь эпохой, предшествующей эпохе Будды.

Совершенно верно, что всякое литературное произведение, прозаическое или поэтическое, предполагает индивидуального автора, что ни одна поэма не создается сама собой и ни одна философская система не вырабатывается всем народом. Но с другой стороны, ни один поэт не создал сам себя, ни один философ не бывает обязан всем самому себе. Они вырастают уже на готовой почве, они дышат в интеллектуальной атмосфере, созданной не ими.

Индусы, по-видимому, сознавали такую зависимость личностей от всех предшествующих им и окружающих их людей гораздо сильнее, чем греки, которые в тех случаях, когда они не находили индивидуального автора, прибегали к мифологическим и божественным личностям, чтобы иметь, так сказать, пьедестал, имя и авторитет для всякой великой идеи и всякого великого изобретения древних времен. Индусы довольствуются тем, что дают нам мысли и предоставляют нам самим искать их антецедентов (предшественников).

Шрути и смрити

[править]

Индусы разделяли всю свою древнюю литературу на две части, в действительности обозначавшие два периода: шрути, то есть слышанное, что не было делом одного человека или какой-либо личности (человеческой или божественной), и смрити, то есть воспоминаемое, которое всегда признавалось делом личности (человека или бога). Шрутам (или шрути) впоследствии получило значение откровения, как мы понимаем это слово; а смритам (или смрити) охватывало все, что признавалось имеющим только человеческий авторитет, так что если происходит столкновение между шрути и смрити, то последнее (предание) должно было сразу уступить шрути (откровение).

Любопытно, однако, отметить, что откровенная литература индусов, например гимны Ригведы, в позднейшее время приписывались отдельным семьям, даже отдельным поэтам, хотя некоторые из имен этих поэтов очевидно выдуманные. Но даже эти фиктивные поэты не считались создавшими или составившими поэмы, а только видевшими их, когда они были открыты им высшей силой, обыкновенно называемой Брахманом, или Словом. То, что мы называем философией в ее систематической форме, с индийской точки зрения не есть откровение (шрути), а принадлежит к смрити (предание). Мы обладаем ею в старательно составленных и систематически разработанных учебниках, в кратких изречениях (сутры), и в метрических кариках, приписываемых авторам, о которых нам ничего не известно, и сопровождаемых обширными комментариями или отдельными трактатами, составляющими якобы результат непрерывной традиции, идущей с очень древнего времени, восходящей до сутр или даже до брахманского периода; в теперешней их форме они несомненно произведения средневековых или новых писателей. В сутрах система философии полна и разработана до мельчайших подробностей. Нет ни одного философского вопроса, который не был бы ясно и прямо изложен в этих кратких сутрах. Стиль сутр, хотя и несовершенный с литературной точки зрения, был бы бесценным в других философских системах, вроде систем Гегеля или Платона. Мы бы тогда всегда знали, с чем имеем дело, и мы не услыхали бы тогда о философе, на своем смертном одре объявившем, что никто не понял его, не знали бы враждебных школ, ссылающихся на одного и того же учителя. Для всякого, внимательно читавшего сутры, одно должно быть совершенно ясным: они составляют конечный результат продолжительного изучения философии — изучения, которым занимались люди в течение целых веков в лесах и пустынях Индии. Идеи, общие всем системам индийской философии, значительное количество технических терминов, общих во всех системах или свойственных одной системе, не оставляют никакого сомнения по этому предмету. Нельзя сомневаться и в том, что в течение долгого времени философское мышление Индии воплощалось в том, что я называю литературой мнемонической. Письмо для литературных целей было не известно в Индии до появления буддизма; даже на буддийских соборах, установивших священный канон (Трипитака), мы не слышим ничего о бумаге и чернилах, а только об устном или даже музыкальном изложении. Само название собора было сангхика или махасангхика (пение хором), и различные части канона не были записаны, а заучивались отдельными личностями. Если возникал спор относительно истинного учения Будды, то он не решался ссылкой на какие-нибудь рукописи, а обращались к кому-нибудь из членов сангхи, знавшему текст наизусть. В настоящее время утверждают, что южный канон был записан только в первом веке до н. э., около 80-го года, при царе Ваттагамани. В этом отношении ничего не может быть яснее, как запись в летописях Цейлона: «До этого времени мудрые монахи передавали тексты Трипитаки устно, а также и аттхакатхи(комментарии). В это время монахи, заметив упадок сущности (а не рукописей), собрались и, чтобы закон мог сохраниться долгое время, заставили записать его в книгах». Нам трудно представить себе подобное положение дел, но если мы желаем составить надлежащее представление об умственном состоянии Индии в добуддийские времена, нам нужно приучаться к идее, что тогда все, что можно назвать литературой, было только мнемоникой, сохраняемой особой и строгой образовательной дисциплиной и, конечно, подвергавшейся всем неизбежным случайностям устной традиции. Этот период мнемоники был в философии таким же, как и в других отраслях литературы, и если нам приходится начинать изучение индийской литературы с сутр, то и эти последние должны рассматриваться как конечный результат продолжительной и непрерывной философской деятельности, передаваемой только на память.

Период упанишад,
начиная примерно с 700 г. до н. э.

[править]

Если сутры представляют готовые извлечения из различных систем философии, то должен был существовать период, предшествовавший сутрам, в котором мы усматриваем нечто вроде роста, жизни и борьбы в индийской философии — этот период есть последняя стадия ведийского периода, представление о котором мы получаем из Упанишад.

Этот период самый ценный для понимания раннего развития индийского философского мышления, хотя в нем было мало или совсем ничего в смысле систематической философии, как мы понимаем это слово. Подобно тому как мы чувствуем присутствие электричества в воздухе и предвидим бурю, так, читая Упанишады, мы чувствуем, что в душе индусов существует философия и что скоро воспоследуют гром и молния. Я пойду даже дальше и скажу, что для того, чтобы иметь возможность объяснить то, что кажется нам простыми проблесками мышления, простыми догадками истины, мы вынуждены признать продолжительное знакомство с философскими вопросами до того времени, когда появились известные нам Упанишады.

Период, предшествующий Упанишадам

[править]

В Упанишадах мы встречаем слишком много специальных терминов: брахман, атман, дхарма, рита, йога, миманса и многие другие, чтобы было возможно предположить, что они были продуктом одного дня или одного поколения. Если бы даже позднейшие системы философии не ссылались так часто на Упанишады как на источник, мы сами легко могли бы усмотреть, что все эти системы философии можно проследить до далеких вершин, откуда они взяли свое начало, хотя они и текут, подобно Гангу и Инду, в различных направлениях. Подобно тому как Индия орошается не только Гангом и Индом, но и многими другими реками и ручьями, берущими начало в снежных горах на севере, дух индусов получал свою пищу через многие каналы, берущие свое начало из огромного резервуара религиозного и философского мышления, последние остатки которого мы видим в Упанишадах и первоначальные источники которого утрачены навсегда.

Если бы, как некоторые полагают слишком поспешно, можно было найти семена и зародыши у современных диких племен, ничего бы не могло быть приятнее этого для историка философии; но до тех пор, пока эти племена не классифицированы по их языку, мы должны предоставить другим подобное рискованное предприятие. В настоящее время мы должны довольствоваться теми зародышами мышления, какие мы находим в Упанишадах и в архивах языка, доходящих до более ранних времен и даже дальше фольклора кхондов, билей и колей.

Правда, что в тот отдаленный период, памятники которого суть Упанишады, философия еще не была отделена от религии; но древняя религия, по крайней мере у народов арийской речи, по-видимому, всегда была не только первой религией, но также и первой философией как расы, овладевшей Индией, так и рас, овладевших лучшими странами Азии и Европы. Если цель философии открыть причины вещей, rerum cognoscere causas, то чем же было создание первых мифологических богов, как не попыткой объяснить причины света, огня, зари, дня и ночи, дождя и грома, постулируя для каждого из этих явлений деятелей и назвав их Дьяусом или Агни (светом или огнем), Ушей (зарей), Ашвинами (днем и ночью), Индрой (небесным богом) и назвав их всех девами (светлыми) или dii (богами)? Таковы первые источники идеи о божестве, какие бы притоки они впоследствии ни принимали. Конечно, от того отдаленного периода, в котором произошло это раннее развитие языка, мышления, религии, закона, морали и философии, не сохранилось никаких литературных памятников. Кое-где мы можем открыть слабые следы в языке, указывающие на движения древних гигантов. Но относительно Индии, где имеется так мало данных, могущих служить для нас руководством в наших исторических исследованиях, чрезвычайно важно помнить, что был такой отдаленный период рождающегося мышления и что если в позднейшее время мы встречаемся в различных системах (как религии, так и философии) с одними и теми же идеями и словами, то из этого мы не должны делать поспешного вывода, будто они были заимствованы одной системой у другой, не должны забывать, что существовал древний резервуар мышления, из которого все могли черпать и пить.

Принимая во внимание незначительность наших исторических сведений относительно умственной и общественной жизни Индии в разные времена ее истории, необходимо собрать старательно все имеющиеся данные прежде, чем пытаться изучать индийскую философию в ее дифференцировавшихся системах. Многие из этих данных могут представляться хаотическими, но нам необходим этот хаос, чтобы понять следовавший за ним космос.

Интеллектуальная жизнь в древней Индии

[править]

В некоторых главах брахман и Упанишад мы видим картину общественной и умственной жизни Индии в то древнее время, картину, по-видимому, оправдывавшую мнение, что Индия всегда была нацией философов. Картина богато развитого мышления в этой стране, даваемая нам этими священными книгами, может с первого взгляда показаться фантастической и почти невероятной; но из того, что обитатели древней Индии, изображаемые нам хотя бы только преданием, отличаются от греков, римлян и нас самих, еще не следует, чтобы мы не имели верного отчета о том, что действительно существовало когда-то в стране пяти или семи рек. Почему эти рассказы непременно выдуманы, когда они представляются народу правдоподобными? Очевидно, что они не выдуманы, как, по-видимому, воображают некоторые, для того чтобы импонировать нам, европейским ученым и иным людям, на две тысячи лет раньше. Мнение, что древние народы желали импонировать нам, что они желали казаться древнее, чем они были в действительности, героичнее, просвещеннее, просто нелепо. Они ведь совсем не думали о нас, они не обращались к потомству. Такие идеи о потомстве свойственны только позднейшему времени, да и то мы часто удивляемся, что такой местный, чтобы не сказать провинциальный, поэт, как Гораций, так много думал о будущих веках. Мы не должны позволять подобным мыслям об обмане и подлоге искажать нашу веру и уменьшать наш интерес к древней истории. Древние народы думали гораздо более о себе самих, чем о народах отдаленного будущего. Если то, что древние рассказывают о своем времени или о прошлом, не бывшем для них особенно отдаленным, кажется нам невероятным, то мы все-таки сперва должны попытаться понять это, насколько возможно, прежде чем признаем эти рассказы невозможными или намеренным обманом. То обстоятельство, что в очень древние времена цари, дворяне и мудрецы Индии занимались философскими вопросами, несомненно, представляется нам странным, так как энергия европейцев, даже в наиболее отдаленном известном нам прошлом, всегда была направлена на цели или практические или умственные, и первые в древнее время значительно преобладали. Но почему не был бы возможен другой образ жизни в стране, которая давала без больших усилий со стороны ее обитателей в изобилии все, необходимое для поддержания жизни, в стране, защищенной с трех сторон морем, а с четвертой почти непроходимыми горными твердынями, в стране, в течение тысяч лет почти свободной от войн, кроме войны с варварскими племенами, так называемыми сынами почвы? Во всяком случае для вдумчивого и умного народа, появившегося на этой планете неизвестно как и неизвестно почему и при этом не задавленного борьбой за существование, не было нелепой и преждевременной проблемой спросить себя, кто они, откуда они появились и какое их назначение на земле.

Потому мы читаем в начале Шветашватара-упанишады:

«Откуда мы явились? Почему мы живем и куда мы уходим? О вы, знающие Брахмана, скажите нам, по чьему велению мы пребываем здесь в страдании или в наслаждении? Нужно ли считать время, или природу, или необходимость, или случай, или элементы причиной, или причина — Тот, кто именуется Пурушей, человеком, то есть Верховный Дух?» [См. Анугита, гл. 20. — SBE, VIII.]

Кшатрии и брахманы

[править]

Можно подумать, что все это обусловливалось возвышенным влиянием умственной аристократии (брахманов), которую мы видим в Индии с самых древних времен до настоящего времени. Но это отнюдь не так. Так называемые кшатрии, или военное дворянство страны, играли почти такую же деятельную роль в умственной жизни страны, как и брахманы. Факт в том, что в первые периоды в древней Индии мы имеем дело с двумя, а не с четырьмя кастами и с их многочисленными подразделениями.

Термин каста оказался самым неудачным и вводящим в заблуждение, и чем меньше мы будем употреблять его, тем более мы будем способны понять истинное положение общества Индии в древнее время. Каста, несомненно, слово португальское; около середины шестнадцатого столетия португальские моряки назвали так некоторые из подразделений индийского общества, казавшиеся им странными. Раньше это слово употреблялось для обозначения чистокровной, несмешанной расы. В 1613 году Пурхас говорит о тридцати отдельных кастах баниан (Vanij). Спросить, что означает в Индии каста, было бы все равно, что спросить, что означает каста в Англии или что означает в Португалии фетиш (feitico). В действительности же нам нужно определить, что означали такие индийские слова, как варна (цвет), джати (родство), и такие слова, как sapindatva (или samanodakatva), кула (семья), готра (раса), правара (происхождение); иначе мы настолько же мало поймем общественную организацию древней Индии, как африканский фетишизм или северо-американский тотемизм. Каждое иностранное слово должно пониматься в его туземном значении, а если мы его употребляем для научных целей, то должны точно определить его. Иначе всякое общественное отличие мы будем называть кастой, всякого быка тотемом и всякого идола фетишем.

В Индии жили, с одной стороны, арийские пришельцы, а с другой — местное население. Первые именовались арьями, или ариями, то есть возделывателями завоеванной ими земли; вторые, покорные своим завоевателям, назывались шудрами, или дасами (рабами), тогда как туземные расы, остававшиеся до самого конца враждебными арийцам, не признавались принадлежащими к политическому обществу.* Арийцы в Индии, подобно другим народам, дифференцировались естественным путем на интеллектуальную (жреческую) аристократию — брахманов и боевую (правящую) аристократию — кшатриев; большинство населения оставалось просто вишами, или вайшьями, то есть хозяевами, земледельцами, а позднее купцами и рабочими. До самого конца три крупных общественных подразделения — брахманы, кшатрии и вайшьи — обладали общими привилегиями и обязанностями. Первоначально всех их называли одинаково — дваждырожденными, и всем им не только был открыт доступ к знанию вед, но все они были обязаны получить это знание и пройти три или четыре ашрамы (стадии жизни). Так, в Махабхарате мы читаем:

«Порядок ванапрастх — мудрецов, живущих в лесах и питающихся плодами, корнями и воздухом, — предписывается для трех дваждырожденных (классов); порядок домохозяев предписывается для всех» (Анугита. — SBE, VIII).

Разделение на ариев и дасов обусловливалось происхождением, а разделение на брахманов, кшатриев и вайшьев первоначально обусловливалось, по-видимому, только занятиями, хотя вскоре и могло сделаться наследственным. Брахманы должны были заботиться о благосостоянии душевном, кшатрии — о благосостоянии политического общества, государства, а вайшьи первоначально составляли недифференцированную народную массу, предававшуюся обычным занятиям первобытной цивилизации. Теперь нас не занимает позднейшее разделение индийского общества, описанное Ману и сохранившееся в различных формах до настоящего времени; такой строй общества, о котором говорят нам такие термины, как варна (цвет) и джати (род), давно уже был забыт даже во времена Ману, и в настоящее время засыпан тяжелыми наслоениями мусора. Но и эта куча мусора должна быть просеяна, и, по моему мнению, к этой работе и приступили такие ученые, как Райсли и другие.

  • Так мы читаем уже в Махабхарате: «Три свойства, присущие трем кастам, таковы: темнота — шудрам, страстность — кшатриям и высшее, добродетель, — брахманам» (Анугита. — SBE, VIII).

В древнее время ни кшатрии, ни вайшьи не исключались из участия в религиозной и философской борьбе, по-видимому, занимавшей Индию гораздо более оборонительных или наступательных войн. Женщины также принимали участие в философских прениях. Кшатрии никогда не отказывались от своего права принимать участие в обсуждении великих вопросов жизни и смерти и иногда отстаивали это право с большой энергией и достоинством. В конце концов сильная реакция против главенства жрецов исходила от них; мы не должны забывать, что Будда был кшатрием, принцем Капилавасту, и с политической и социальной точек зрения его оппозиция была направлена главным образом против привилегии учительства и принесения жертв, на которую претендовали как на свою исключительную собственность брахманы, и против непогрешимости и божественности, приписываемых ими их ведам.

Свидетельства Упанишад, Джанака, Аджаташатру

[править]

Возвратимся к умственной жизни Индии в древние ведийские времена или, по крайней мере, во времена, описываемые в Упанишадах; там мы читаем о древнем царе Джанаке, слава которого во времена составления Упанишад была далеко распространенной (Кауш.-уп., IV; Бр.-уп., II). Он был царем Видехи, столицей его была Митхила; дочь его Сита в позднейшее время описывается как знаменитая жена Рамы (Рамапурватап.-уп.). В Упанишадах он описывается, однако, не великим полководцем и завоевателем, не храбрым рыцарем, победителем в рыцарских турнирах. Он описывается человеком, принимавшим участие в метафизических рассуждениях, председательствующим на собраниях философов, выдающимся мудрецом своего царства, другом Яджнявалкьи, одного из знаменитейших философов — учителей периода Упанишад. Совершая великую жертву [Кауш.-уп., IV; Бр.-уп., III], этот царь определяет день брахмодьи (диспута), в котором принимают участие такие философы, как Яджнявалкья, Ашвала, Артабхага и даже женщины, например, Гарги, дочь Вачакну (Бр.-уп., III). Царь обещает победителю в этом диспуте награду в тысячу коров с десятью падами золота, прикрепленными к их рогам. Когда Яджнявалкья требует этих коров как награду своей высшей мудрости, другие присутствовавшие тут брахманы предлагают множество вопросов, на которые он должен ответить, чтобы доказать свое превосходство. И он отвечает на эти вопросы. Первый вопрос такой: как человек, приносящий жертву, освобождается этим от оков смерти? Затем следуют такие вопросы: так как смерть поглощает весь мир, то кто божество, которое поглотит смерть? Что делается с жизненным духом, когда человек умирает? Что не оставляет человека в час его смерти? Что делается с человеком после того, как его речь после смерти ушла в огонь, его дыхание в ветер, его глаза в солнце, его духи в луну, его ухо в пространство, его тело в землю, его атман в эфир, волосы его тела в траву, волосы его головы в деревья, его кровь и семя в воды? Куда ушли потомки царя Парикшита? Что такое душа? Что содержат миры? Кто управляет всем и, однако, отличен от всего? Я не буду, конечно, утверждать, что Яджнявалкья ответил на эти и другие вопросы так, чтобы его ответы казались нам удовлетворительными. Для нас важно то, что подобные вопросы вообще предлагались, что они составляли предмет общественного обсуждения в такое давнее время, предшествующее установлению в Индии религии Будды, в V в. до н. э., и что ответы Яджнявалкьи удовлетворяли его современников. Нет другой страны в мире, кроме разве Египта, в которой происходили бы подобные диспуты в такие древние времена. Ни Менелай, ни Приам не председательствовали на таких собраниях, ни Ахилл, ни Одиссей не отличались на них. Мы не имеем оснований сомневаться в том, что эти диспуты происходили публично и в присутствии царя. Кроме того, в одном месте (Бр.-уп., III, 2, 13) прямо говорится, что двое диспутирующих — Яджнявалкья и Артабхага — удалились в уединение, чтобы прийти к соглашению по одному вопросу, который, по их мнению, не подлежал публичному обсуждению.

Знаем ли мы хоть одну страну, кроме Индии, где в такое древнее время происходили такие религиозные съезды, где цари вручали награды победителям в философских турнирах?

Одно из изречений Джанаки осталось навсегда знаменитым в индийской литературе, и оно заслуживает этого. Когда его столица — Митхила — была разрушена пожаром, он отвернулся и сказал: «Хотя Митхила горит, ничто мое не сгорело».

Любопытна еще одна особенность: на таких публичных собраниях не только вручалась царская награда победителю, — побежденный иногда рисковал остаться без головы [Я перевожу vipat как «to fall off», а не «to burst»; винословное — to make fall of, то есть отсечь]. И это была не пустая угроза, в случае с Шакальей, говорят, именно это и произошло (Бр.-уп., III, 9, 26). Следует ли нам сомневаться в подобных утверждениях точно так же, как мы сомневаемся в сгоревшей руке Муция Сцеволы или в самоубийстве Лукреции? Я полагаю, нет, так как случаи эти не совершенно параллельны.

Кроме таких публичных диспутов, сообщается о частных конференциях, в которых Яджнявалкья просвещал своего царственного покровителя Джанаку; рассказывается, что он получил всякого рода подарки и что, наконец, царь отдал ему все свое царство, и даже сам подчинился ему, как раб. Мы можем считать это преувеличением, но не имеем права считать это простой выдумкой, потому что навряд ли можно было выдумать подобные вещи, если бы они представлялись индусам столь же невероятными, как представляются нам (Бр.-уп., IV, 4, 23).

Правда, что в Упанишадах мы находим также рассказы о философских диалогах между богами и людьми; так Каушитаки-упанишада (III, 1) рассказывает о диалоге между Индрой и Пратарданой, между Санаткумарой, типическим божеством войны, и Нарадой, представителем брахманов, между Праджапати, Индрой и Вайрочаной, между Ямой, богом смерти, и Ничекетой. Но хотя это, конечно, и выдумки, какие мы всегда находим в древнее время, из этого не следует, чтобы собрания индийских мудрецов, на которых председательствовали цари, тоже выдуманы. Все воображаемое имеет какое-нибудь фактическое основание.

У нас есть отчет о другом диспуте между царем Аджаташатру и брахманом Балаки, и тут снова царь поучает брахмана, а не наоборот.

Аджаташатру

[править]

Аджаташатру [Кауш.-уп., IV, 2; Бр.-уп., II] был царем Каши (Бенарес) и жил, вероятно, позднее Джанаки, так как он ссылается на его славу, как широко распространенную. Когда он убедил Балаку в недостаточности сведений, которые хотел передать ему ученый и гордый брахман, то этот последний признал себя его учеником [См. также диалог между Санаткумарой и Нарадой (Чх.-уп., VII, 2, 1)].

Я не имею, однако, в виду отрицать того, что первоначально отношения между царями и мудрецами древней Индии были такие, какими они изображаются, например, в деле царя Джанашрути и брахмана Райквы, презрительно отвергавшего все дружеские предложения царя, так что последний, наконец, предложил ему не только золото и земли (деревни Райквапарна в стране махавришей), но и свою дочь, чтобы добиться его дружбы и поучений. Хотя первоначальные отношения между брахманами и кшатриями могли быть такими и оставались такими до времени книги законов Ману, но, очевидно, что каста воинов с очень раннего времени производит независимых мыслителей, способных поспорить с жрецами и удержать свою позицию и бывших даже выше их в одном отношении, как утверждают источники, и именно в их познании Атмана, Себя. В Майтри-упанишаде мы читаем о царе Брихадратхе, оставившем свое царство, удалившемся в лес и получившем поучение от мудреца Шакаянья, имя которого было, может быть, первым намеком на шакьев и их потомков в Индии. Понятно, что царственный ученик со временем сам становится мудрецом и учителем.

Потом в Чхандогья-упанишаде (V, 11) мы видим, что несколько знаменитых брахманов приходят к царю Ашвапати Кайкее и делаются его учениками. Они обсуждают вопрос, что такое наше Яи что такое брахман, и на этот вопрос царь отвечает лучше, чем кто-либо из брахманов.

Буддийский период

[править]

Оставляя период, литературным памятником которого были Упанишады, и обращаясь к последующему периоду, отмечаемому появлением и ростом буддизма, мы не находим какого-нибудь внезапного изменения в умственной жизни страны, изображаемой в священных сочинениях буддистов. Хотя и имеется основание предполагать, что их священный кодекс, оригинальный текст Трипитаки, относится к третьему веку до н. э., что он был установлен и прочитан — хотя и не записан — в царствование Ашоки, но мы во всяком случае знаем, что он был записан в первом веке до нашей эры и потому с уверенностью можем признать данные им описания верной картиной того, что происходило в Индии в то время, когда буддизм медленно, но верно заменял религию вед, даже в ее последних отраслях, в Упанишадах. Мне кажется фактом чрезвычайной важности то, что буддисты во время составления их сутт были знакомы с Упанишадами и сутрами и во всяком случае с очень любопытными названиями этих литературных произведений. Мы не должны, однако, предполагать, что тотчас же по возникновении буддизма ведизм исчез в Индии. Индия — страна громадная, и ведизм мог продолжать процветать на западе в то время, когда буддизм одерживал свои замечательные победы на востоке и на юге. Мы не имеем причины сомневаться, что некоторые из позднейших Упанишад были составлены много позже того, как царь Ашока покровительствовал буддийскому братству. Если принять во внимание, что Будда умер около 477 года до н. э., мы будем не особенно далеко от истины, считая учения, которым он придал форму и жизнь, представленными первоначально одной из школ мышления, распространенных в Индии в период Упанишад и впоследствии сделавшихся источником того, что называли в Индии шестью великими системами философии. Будда, однако, — если только мы можем сохранить это имя за юным принцем Капилавасту, действительно оставившим свой дворец и сделавшимся нищим, — не довольствовался обучением философии, он хотел создать новое общество. Он хотел заставить людей удалиться от мира и жить жизнью воздержания и созерцания в пустынях или в монастырях. Описание жизни этих буддийских монахов и даже мирян-буддистов, в том числе и царей и знати, может показаться нам с первого взгляда столь же невероятным, как и прежние описания Упанишад.

Прасенаджит и Бимбисара

[править]

Мы читаем в Трипитаке, священном кодексе буддистов, о царе Прасенаджите из Кошалы, пришедшем к Будде и почтительно присевшем раньше, чем осмелился задавать ему вопросы (Саньютта-никая, III, 1, 4). Мы читаем также о царе Бимбисаре из Магадхи, оказавшем тоже почтение бедному монаху раньше, чем задавать ему вопросы и делать ему предложения. Bante, или Господин, — таково имя, которое давали главные государи Индии этим нищим — последователям Будды.

Брахмаджала-сутта

[править]

Если мы хотим получить представление о громадном богатстве и разнообразии философского мышления, со всех сторон окружавшего Будду, мы не можем сделать ничего лучшего, как рассмотреть одну из многих сутт, или проповедей, сказанных будто бы самим Буддой и составляющих теперь часть буддийского канона — например, Брахмаджала-сутту [Мы имеем теперь превосходный перевод этой сутры Риса-Дэвидса. Прежние переводы Гогерли и Гримбло (Sept Suttas Palis, 1876) были для своего времени очень почтенными работами, но теперь они заменены переводами Риса-Дэвидса].

Мы слишком часто воображаем, что верующие в веды и последователи Будды составляли объединенные корпорации, соединяемые и поддерживаемые общепринятым символом веры. Но это навряд ли было так, и мы читаем в Брахмаджала-сутте, что даже из учеников, следовавших за Буддой, некоторые, например Брахмадатта, говорили за Будду, поддерживая его учения и его учеников, а другие, например Шунья, открыто говорили против будды, учения и учеников. Хотя и существовало определенное различие между брахманами и шраманами, то есть буддистами, относительно обыденной жизни и их внешних обрядов, но Будда постоянно обращался и к тем и к другим, в особенности при обсуждении философских вопросов. Слово брахман часто употребляется им для простого обозначения высокого общественного положения, он даже сам называет человека, выдающегося по знанию и по добродетели, «истинным брахманом». Мы часто употребляем слово брахман в двух смыслах, которые следовало бы различать как название члена высшей касты и как название человека, принадлежащего к трем кастам дваждырожденных арийцев, состоявших под духовным управлением брахманов.

Мы должны отделаться от представления, будто брахманы и буддисты жили всегда во вражде и разделили между собой всю Индию. Их взаимное отношение первоначально не особенно отличалось от отношений между различными школами философов, например между ведантой и санкхьей, которые, будучи отличны одна от другой, редко воспламенялись взаимно религиозной ненавистью.

В Брахмаджала-сутте, то есть в сети Брамы, которой якобы уловлены все философские теории, как рыбы ловятся сетью, мы видим слабые следы некоторых из философских школ, которые мы будем рассматривать дальше. Будда упоминает не менее, как о шестидесяти шести таких школах, со многими подразделениями, и претендует на знакомство со всеми, хотя он стоит выше их всех.

«Говорится, что есть некоторые шраманы и брахманы, признающие, что и мир и душа вечны.* Они утверждают, что могут припомнить бесконечную последовательность прежних рождений, прежних имен, происхождений и прежних жилищ. Душа, утверждают они, вечна, и мир, не порождая ничего нового, постоянен, как вершина горы. Живые существа изменяются, но они существуют вечно.

Существуют другие шраманы и брахманы, признающие вечность одних вещей и не признающие вечность других. Они утверждают, что душа и мир частью вечны, а частью нет. По их мнению, эта мировая система пройдет, и тогда появятся существа, перерожденные в мире света (абхассара), составляющие только дух, питающиеся радостью, излучающие свет, движущиеся по воздуху и пребывающие в славе в течение долгого времени. Далее следует любопытный рассказ о том, как люди начинают верить в личное Высшее Существо, или в обыкновенного Бога. Когда начала развиваться мировая система, говорят они, появился дворец Брамы, но он был пуст. Тогда некое существо упало из мира света и начало жить во дворце Брамы. Пребывая там долгое время в совершенной радости, оно сделалось недовольным и пожелало других существ. И вот другие существа, совершенно подобные первому, пришли из мира света. Но первое пришедшее существо начало думать, что оно есть Брама, Высший, Правитель, Господь всех, Творец и Зиждитель, Древний деньми, Отец всего сущего и всего, что будет. Он считал другие существа созданными им, так как они появились, лишь только он пожелал их. Да и сами эти существа думали, что он должен быть Высшим Брамой, так как он был первым, а они явились после него; они думали, что этот Брама должен быть вечным, пребывающим навсегда, а пришедшие после него непостоянны, изменчивы и ограничены продолжительностью их жизни.

Этот Брама напоминает одного из ишвар санкхьи и других философий, отличающих Браму мужского рода от Брамы среднего рода. Так, говорится, что некоторые боги проводят свою жизнь в чувственных наслаждениях и лишаются своей божественности, а другие, воздерживающиеся от таких наслаждений, остаются неизменными, постоянными и вечными. Существуют также боги, исполненные зависти настолько, что тело их становится слабым, а дух безумным. Они тоже лишаются своей божественности, в то время как другие, свободные от таких грехов, остаются неизменными, постоянными и вечными.

Наконец, некоторые шраманы и брахманы пришли к заключению, что глаз, ухо, нос, язык и тело составляют непостоянное Я, тогда как сердце, или ум, или сознание составляют Я постоянное и потому всегда остающееся неизменным и вечным.

Далее существуют мыслители, именуемые антанантиками, признающие бесконечность и конечность мира. Они утверждают или то, что мир конечен, или что он бесконечен, что он бесконечен в вышину и в глубину, но конечен в боковых направлениях, или, наконец, что он ни конечен, ни бесконечен». (Брахмаджала-сутта, перев. Риса-Дэвидса, 26 и далее.) [Это подобно Шасватаваде].

Дальнейшее описание различных теорий, защищаемых шраманами или брахманами, по-видимому, относится к теории, называемой сьядвада, утверждающей, что все сущее может существует, а может и не существует. Философы, утверждающие это, называются скользкими угрями. Они не признают различия между добром и злом, они не хотят утверждать существования или несуществования иного мира, существования или несуществования случая в мире, не признают, чтобы что-либо было результатом и вознаграждением, или не есть ни то, ни другое, не говорят, живет ли человек после смерти или не живет.

На основании некоторых из сутт представляется, что и сам Будда часто не желал рисковать положительным ответом на некоторые из великих вопросов философии и религии. И действительно, он часто был агностиком по тем вопросам, которые он считал находящимися вне власти человеческого разума; Махавира, основатель джайнизма, держался таких же взглядов, часто прибегая к агностицизму (аджнянавада) [М.М. Natural Religion, p. 105].

«Потом есть шраманы и брахманы, утверждающие, что все — и мир, и душа — случайно и беспричинно, так как они помнят, что раньше они не существовали, а теперь существуют, или посредством логики доказывают, что душа и весь мир появились без причины.

Далее есть шраманы и брахманы, защищающие учение о сознательном существовании после смерти, но они не согласны между собой по некоторым вопросам относительно этого сознательного существования.

Некоторые утверждают, что сознательная душа после смерти имеет форму; а другие — у нее нет формы; третьи — она имеет и не имеет формы; четвертые — она ни имеет, ни не имеет формы. Некоторые говорят, что она конечна, другие — бесконечна, или и то и другое, или ни то, ни другое. Некоторые говорят, что она имеет один способ (модус) сознания, другие, что она имеет различные способы сознания; некоторые утверждают, что ее сознание ограниченное, а другие, что оно неограниченное. Наконец утверждают, что душа после смерти счастлива или несчастлива, или и то и другое, или ни то, ни другое.

Есть и такие, которые говорят, что душа после смерти бессознательна, и в этом состоянии она или имеет форму или не имеет ее, что она конечна или бесконечна, или и то и другое, или ни то, ни другое.

Потом есть шраманы и брахманы, которые учат о полном уничтожении всех живых существ. Их аргументы различны и в общих чертах приводятся к некоторым из учителей Будды, например к Аларе Каламе, Уддалаке и другим. Они защищают доктрину счастья в этой жизни и утверждают, что полное спасение возможно здесь на земле. Так, когда душа пребывает в совершенном наслаждении пятью чувственными удовольствиями, это и есть, по их мнению, высочайшая нирвана. Против такого положения, однако, обыкновенно возражают, что чувственные радости преходящи и всегда предполагают страдание и что поэтому высочайшая нирвана состоит в подавлении всех чувственных радостей и во вступлении в первую джану, или дхьяну, то есть состояние блаженства, порождаемого замкнутостью, за которым следует размышление и созерцание. Против такого мнения опять-таки возражают, что подобное счастье предполагает рассуждение и поэтому грубо и что высочайшей нирваны можно достигнуть только тогда, когда побеждено всякое рассуждение, когда душа вступила во вторую джану, то есть состояние радости, порождаемое ясностью без рассуждения, состояние внутреннего спокойствия. Но даже и это состояние не удовлетворяет истинного буддиста, так как всякое чувство радости грубо и истинная нирвана может состоять только в полном отсутствии всякого желания радости и во вступлении в третью джану — состояние ясное и полное мысли. Но и этого мало, и это должно быть превзойдено. Само размышление духа о заботе и радости признается грубым, и конечная нирвана достигается только в четвертой джане — состоянии самообладания и полного душевного равновесия».

Это извлечение может дать понятие о разнообразии философских мнений в Индии во времена Будды и даже до него. Брахмаджала-сутта утверждает, что все размышления о прошлом и будущем включены в эту сутту о сети Брамы, утверждает, что существуют шестьдесят две теории, распределяемые на два разряда, поскольку они занимаются или прошлым или будущим души: душа по-видимому, всеми ими признается существующей.

Любопытно то, что, в конце концов, все эти теории, хорошо известные Будде, осуждаются им, как исходящие от ошибочных чувственных восприятий, производящих желание, привязанность, а потому и воспроизведение, существование, рождение, болезнь, смерть, грусть, плач, страдание, горе и несчастье, тогда как только один Будда может подрезать корень всякого заблуждения и несчастья и дать истину, приводящую к истинной нирване.

И однако думается, что философское учение самого Будды сначала не особенно отличалось от учения других школ, процветавших в Индии до него и при его жизни; мы можем часто заметить ясные следы далекого родства между буддизмом и шестью ортодоксальными системами философии. Подобно потокам, берущим начало из одного источника, они орошают ту же страну, и нет доказательств, чтобы одно течение мышления было заимствовано из другого, как это часто предполагали именно о буддизме, в его отношении к философии санкхьи, известной нам из карик и сутр.

Хотя Брахмаджала-сутта и не входит в подробности, которые можно узнать из других сутт, она во всяком случае указывает, как много было тогда философских школ и насколько отличались одни от других в некоторых весьма существенных пунктах.

Махабхарата

[править]

Если мы сравним теперь одно из многочисленных мест в Махабхарате, где описываются философские секты, процветавшие в то время в Индии, мы будем поражены громадным, почти буквальным сходством между их утверждениями и теми, о которых мы читали в Брахмаджала-сутте. Так, в Анугите (гл. 24) мы читаем:

«Мы замечаем различные формы набожности, как бы противоречивые. Некоторые говорят, что набожность остается после того, как тело разрушено; другие говорят, что это не так. Некоторые говорят, что все сомнительно, а другие, что сомнения нет. Некоторые говорят, что постоянный принцип непостоянен, а другие, что он существует, а третьи, что он существует и не существует. Некоторые говорят, что он одноформенный или двойной, а другие, что он смешанный. Некоторые брахманы, знающие Брахмана и понимающие истину, полагают, что он есть единый; другие, что он отличен, а третьи, наконец, что он многообразен. Некоторые говорят, что время и пространство существуют, а другие, что это не так. Некоторые заплетают волосы, а другие чисто выбриты и без всякой покрышки». Это последнее могло относиться только к последователям Будды, в какое бы время ни была составлена Махабхарата. «Некоторые стоят за омовение, другие против него; некоторые — за принятие пищи, а другие за пост. Некоторые восхваляют деятельность, а другие спокойствие; некоторые восхваляют конечное освобождение и различного рода наслаждения; некоторые желают богатства, а другие нищеты».

Комментатор Нилакантха относит все эти замечания к некоторым сектам, известным нам из других источников.

«Некоторые утверждают, — говорит он, — что Я существует после погибели тела; другие — локаяты или чарваки — утверждают противное. Все сомнительно — так думают сатьявадины (сьядвадины?); ничего нет сомнительного — так говорят тайртхики, великие учителя. Все непостоянно — говорят таркики; все постоянно — говорят мимансаки; ничто не существует — говорят шуньявадины; нечто существует, но только на один момент — утверждают сугаты (буддисты). Знание едино, но я и не-я — два различных принципа — говорят йогачары; они смешаны — утверждают удуломы; они суть едино — таков взгляд почитателей Брахмана; они отличны — говорят мимансаки, которые утверждают, что специальные акты суть причина (всего); они многообразны — говорят атомисты; время и пространство существуют — говорят астрологи. Древние философы говорят, что это не так, то есть что видимое нами не имеет реального существования; отказ от омовения есть правило Naishthika брахмачаринов [Не говорится ли тут о церемонтальном омовении, которое было первым шагом к состоянию грихастхи, независимого домохозяина?]; омовение есть правило домохозяев».

Таким образом, и брахманские и буддийские источники говорят нам о существовании большого числа религиозных и философских сект в древней Индии.

Будда

[править]

Среди этого водоворота философских мнений выделяется фигура Будды, обращая на себя наше внимание не столько как учитель новой философии, сколько как проповедник нового благовестия для бедных. Я не могу не думать, что именно выдающаяся личность Будды, более чем его учение, дало ему огромное влияние на современников и на многие поколения после его смерти.

Существовал он или нет, таким как его описывают сутты, во всяком случае должен был существовать человек, и не просто одно имя, но действительная сила в истории Индии — человек, составлявший новую эпоху в развитии индийской философии и еще более в развитии индийской религии и этики. Его учение должно было оказывать то же действие, как плотина среди вздувшегося потока. И это не удивительно, если мы припомним, что Будда был принц или вельможа, оставивший весь внешний блеск, присущий его положению. Ему незачем было быть могущественным государем, как полагали некоторые, но он принадлежал к царственному дому, и кажется, что этот дом не имел над собой государя. Подобно некоторым философам Упанишад, он был кшатрием, и тот факт, что он сделался народным учителем и религиозным реформатором, привлекал внимание как общественная аномалия в глазах народа. И действительно, мы видим, что одно из главнейших обвинений, выставляемых против него в позднейшее время, состояло в том, что он имел дерзость изъявить претензию на привилегию быть учителем — на привилегию, всегда признаваемую принадлежащей только брахманам по рождению. И так как эти брахманы всегда были не только учителями народа, а также и советниками государя, то и Будде цари того времени не только покровительствовали, но и советовались с ним. Любопытно, что один из этих царей имел имя Аджаташатру — имя, известное нам из Упанишад. Он — сын Вайдехи, принцессы Видехи — отправляет двух своих министров, по рождению брахманов, к Будде, чтобы посоветоваться с ним, что ему нужно делать. Некоторые ученые предполагают, что это тот самый Аджаташатру, царь Каши (Бенареса), который, как мы видим в Упанишадах, привел в смущение брахмана Балаки (Кауш.-уп., IV); по мнению других, Аджаташатру, то есть «без врага», должен считаться, так же как Деванаприя, общим царским титулом, а не собственным именем [SBE, XI, примеч.]. Как бы то ни было, совпадение поразительно и требует дальнейшего объяснения. Во всяком случае, мы видим: как в Упанишадах, так и в Трипитаке, цари являются друзьями и покровителями такого философа, как Будда, задолго до того времени, когда его признали основателем новой религии; они принимали выдающееся участие в общественных собраниях, созываемых для обсуждения великих вопросов религии и философии или впоследствии для установления канона религиозных текстов. Наиболее известный из таких царей Бимбисара (царь Магадхи) и Прасенаджит (царь Кошалы).

В этом отношении существует несомненная непрерывность между Упанишадами и первыми проявлениями буддизма; если некоторые из положений и терминов буддистов одинаковы с положениями и терминами индусских философских школ, то это настолько же легко объяснить, как и связь санскрита и пали. Буддийский монах, очевидно, имел предшественниками паривраджаку — бродячего нищего Упанишад (Бр.-уп., III). Имя Будды, просвещенного и пробужденного, едва ли можно понять без прежнего употребления в ведах корня будх; название бхикшу (нищий) — без слова бхикш (просить милостыню) в Упанишадах. Правда, слово нирвана встречается только в позднейших Упанишадах, но это доказывает только то, что они были составлены позже времени Будды, и в то же время указывает, что старые Упанишады добуддийские. Термин параджати (высшая цель) заимствован из Упанишад, а может быть, и чакраправартана (поворот колеса) [Ср. Анугита (гл. 27): «Вы личность, пригодная для вращения этого колеса, осью коего есть Брахман, а спицами — понимание, которое не проворачивается назад и скреплено ободом добродетели»], взято из того же источника.

Но хотя в буддизме и Упанишадах есть много общего, указывающего на далекое прошлое, буддизм в его практической деятельности произвел полный общественный переворот в Индии. Хотя он и не уничтожал касты, как предполагают некоторые, он повел к смешению классов, раньше строго отделявшихся. Всякий, какова бы ни была его порода, мог пристать к буддийскому братству, если его репутация была безупречна и если он обладал полными гражданскими правами. Он мог сделаться бродячим монахом (паривраджака) без той предварительной дисциплины, которая требовалась от брахманов. Раз он делался членом сангхи, он освобождался от всех семейных обуз и мог питаться добровольными дарами (бхикша). Хотя цари и дворяне, принявшие учение Будды, и не были обязаны делаться нищенствующими и присоединяться к братству, они могли делаться покровителями, сочувствующими мирянами (упасака), каковыми и были вышеупомянутые цари и богатые люди, вроде Анатхапиндики. Когда буддийские монахи появлялись в деревнях и городах, их принимали, по-видимому, с щедрым гостеприимством; прибытие самого Будды с шестьюстами или более учеников было вообще поводом для больших торжеств, публичной проповеди, публичных обсуждений и других развлечений менее духовного характера.

Действительно, если можно судить по указаниям Трипитаки, вся Индия во времена Будды снова погрузилась в вопросы религиозные и философские. Старое изречение, что индийцы — нация философов, никогда не казалось столь верным, как во времена великих буддийских соборов, происходивших в Раджагрихе, в Вайшали и позже в новой резиденции царя Ашоки, в Паталипутре.

Этот Ашока, подобно древнему Джанаке, горячо интересовался делом этого собора. Может быть, было бы чересчур смелым утверждать, что он сделал буддизм государственной религией. Ашока только распространил свое покровительство, раньше ограничивавшееся только брахманами, и на новое братство, основанное Буддой, но в Индии никогда не было ничего, соответствующего европейским Защитникам Веры (Defensor Fidei).

Можно, конечно, сказать, что авторитеты, на которые мы ссылаемся при описании умственного состояния Индии во времена этих соборов, даже собора Ашоки (242 г. до н. э.), односторонни и преувеличены; но обращаясь к Махабхарате, которая в древнейших ее составных частях во всяком случае может быть отнесена к тому же буддийскому периоду, мы получаем совершенно такую же картину. И у брахманов, и у буддистов мы встречаем огромное разнообразие философских и религиозных мнений, представителями которых были школы и секты, борющиеся друг с другом, но не преследованиями, а серьезной аргументацией.

Греческие свидетельства

[править]

Скудные отчеты греков о том, что они видели в Индии во времена завоевания Александром Великим и позже, не отличаются от того, что мы узнаем из местных источников. Ничто не поражает греков так, как философское настроение, по-видимому, охватывающее всю эту таинственную страну. Когда Мегасфен [MсCrindle. Ancient India, 1877], посланник Селевка Никатора при дворе Чандрагупты (Сандрокотта), описывает то, что он видел в Индии в третьем веке до н. э., он рассказывает о гимнософистах, живших в горах и на равнинах, обитавших у городов в рощах с невысокими изгородями. «Они живут, — пишет он, — просто, спят на постелях из шкур или ветвей. Они воздерживаются от животной пищи и чувственных наслаждений и проводят время в слушании серьезных речей и в сообщении своих знаний желающим слушать их». Так называемые шарманы, о которых упоминает Мегасфен, вообще признаются обозначающими шраманов или саманов, членов буддийского братства, живших, по-видимому, в сильных дружеских отношениях с брахманами. По крайней мере, ничто не указывает на какую-нибудь личную вражду между ними, как бы они ни расходились в религиозных и философских мнениях. Его хилобии (обитатели лесов), вероятно, были брахманскими ванапрастхами, членами третьей ашрамы, которые должны были жить в лесах на известном расстоянии от их деревень, предаваясь аскетизму и созерцанию, как их описывают Упанишады. Даже если бы их имя ничего не говорило нам, нам ясно говорят, что они жили в лесу, питаясь травой и дикими плодами, и носили платье, сделанное из древесной коры (валкала) [Климент Александрийский прибавляет, что они не живут в городах, ни даже в домах (Строматы, I)]. Они имели сношения с царями, которые, подобно Джанаке и Аджаташатру, Прасенаджите и Бимбисаре или в позднейшее время царю Харше, советовались с ними о положении дел через посланников и которые через них поклонялись своим богам. Климент Александрийский, повторяя все это, прибавляет, что в Индии есть философы, следующие учению Будды, которого они чтут как бога за его чрезвычайную святость. Это первое упоминание о Будде, потому что Климент не мог иметь тут ввиду никого другого. О нем не упоминают спутники Александра, хотя имеются древние монеты, указывающие на греческое влияние, с изображением и именем Boddo. Рассказывают также, что эти философы проявляли твердость как в деятельной работе, так и в вынесении страданий, оставаясь в течение целых дней без движения в одном положении.

Буддийские паломники, Сюань-цзан

[править]

Несколько веков позднее мы имеем другой независимый источник сведений относительно умственного состояния Индии, и его указания вполне согласуются с тем, что мы до сих пор узнали об Индии как родине философов. Начиная с четвертого века нашей эры, то есть в то время, когда началось возрождение санскритской литературы и национальной независимости, китайские буддисты, отправлявшиеся в Индию, как в Святую Землю, описывают нам положение страны, как они видели ее. Приходившие раньше, например Фа-сянь, видели буддизм, процветавший в пятом столетии; приходившие позже, в шестом и седьмом веках, были уже свидетелями очевидных признаков его упадка. Наиболее видным из таких китайских пилигримов был Сюань-цзан, посетивший Индию между 629 и 645 годами; его путешествие переведено моим покойным другом Станисласом Жюльеном. Нельзя сомневаться в достоверности его показаний, хотя его наблюдения иногда и могли быть ошибочными. Он описывает буддийские монастыри, рассеянные по всей стране, школы и наиболее знаменитых учителей, чтения которых он посещал, и их общественные собрания, в особенности собрания, происходившие при дворе Силадитьи Харшавардхана (610—650), обыкновенно называемого Шри Харшей из Каньякубджи. Этот царь, о котором рассказывают, что он завоевал пять Индий, по-видимому, в душе был буддист, хотя он защищал и покровительствовал всем сектам одинаково — и последователям вед, и последователям Будды. Рассказывают, что никому не позволялось есть мясо в его владениях и что убивший живое существо наказывается смертью [Mémoires sur les ContrИes Occidentales, Julien, i. p. 251 seq.]. Он построил много госпиталей и монастырей и содержал на свой счет много буддийских монахов. Ежегодно он собирал брахманов из разных царств и заставлял их в своем присутствии обсуждать наиболее важные пункты учения Будды. У каждого из диспутантов была отдельная кафедра, и сам царь присутствовал, чтобы судить об их учености и хорошем поведении. В это время Сюань-цзан сделался выдающимся санскритским ученым и буддийским теологом, изучал буддийские сочинения у самых знаменитых учителей того времени и был приглашен царем присутствовать в одном из этих больших собраний на южном берегу Ганга. Там собирались двадцать царей, из которых каждый привел шраманов и брахманов. Был построен большой лагерь, и каждодневно щедрая милостыня раздавалась шраманам. Это, по-видимому, возбуждало гнев некоторых из присутствующих брахманов. Они попытались поджечь лагерь и великолепные здания, воздвигнутые царем. Когда им это не удалось, они наняли убийцу убить царя. Царь избежал опасности и простил покушавшегося на убийство, но изгнал из своего царства многих брахманов. Это дает нам первое представление о том, что такое были в то время религиозные преследования, возбуждаемые или буддистами или брахманами. Рассказы об этих преследованиях, может быть, и преувеличены, но совершенно отрицать их нельзя. Сам Сюань-цзан, кажется, принимал деятельное участие в этом религиозном конгрессе, и я думаю, что именно о нем упоминают под его санскритским именем «Мокшадева» или знаток «Трипитаки». Сделав все возможные оговорки, необходимые, когда мы имеем дело с описаниями энтузиастов, мне кажется все-таки, что остается достаточно для указания того, что со времен Упанишад до времени пребывания Сюань-цзана в Индии один господствующий интерес охватывал всю страну — интерес к величайшим вопросам человечества здесь, на земле. В других странах люди интересовались больше всего своими национальными героями, восхваляемыми в эпических поэмах за их храбрость и хитрость, а Индия под влиянием своих ведических поэтов, большинство которых принадлежало к жрецам, а не к воинам, оставалась верной своему национальному характеру. Ее цари окружали себя мудрецами, а не воинами, да и весь народ развивал в себе любовь к религиозным и философским вопросам — любовь, сохранившуюся века и не исчезнувшую даже до настоящего времени. Конечно, называя народ Индии нацией философов, мы не думаем отрицать того, что у воинского класса были свои популярные герои и что их подвиги также возбуждали интерес народа. Индия достаточно обширна для многих фаз мышления. Мы не должны забывать, что даже в ведических гимнах Индра, самый популярный из богов, был воином. Две великие эпические поэмы свидетельствуют, что поклонение героям врождено людям и что в древности мужчина и даже женщина ставили мускулы выше мозга. Но даже у эпических героев есть некоторый оттенок грусти; величайший из них Арджуна является в то же время и восприемником высшей мудрости, сообщенной ему Кришной, как это описано в Бхагавадгите.

Сам Кришна, герой Бхагавадгиты, был по происхождению кшатрий, и его считали воплощением божества. Любопытно, что в санскритском языке нет слова для обозначения эпической поэмы. Итихаса относится скорее к содержанию, чем к поэтической форме того, что мы называем эпической поэмой, и как это ни странно, индусы называли свою Махабхарату книгой закона (дхармашастра) [См. Дальман. Махабхарата], и до известной степени она удовлетворяла этому назначению.

Царь Харша

[править]

Если рассказы Сюань-цзана об умственном состоянии Индии во времена его посещения и пребывания при дворе Харши покажутся нам чересчур украшенными настроением буддийского жреца, нам достаточно будет обратиться к истории Харши, которая была написана Банной на санскрите, чтобы убедиться в верности рассказа Сюань-цзана. Несомненно, что он смотрел на Индию глазами последователя Будды, но и Бана, не буддист, описывает различные школы и учителей, последователей Будды или вед, живущих, по-видимому, в полном мире и повинующихся велениям одного государя. Естественно, что они обсуждают свои разногласия и обмениваются мнениями о вопросах, в которых они согласны или не согласны, но мы слышим очень мало или совсем ничего о насильственных преследованиях с той или другой стороны или об отлучениях и убийствах. Сам царь, друг и покровитель Сюань-цзана, терпел в своем царстве и буддизм, и брахманизм, и мы не можем с уверенностью сказать, к которой из религий он склонялся более в душе. Например, он почтил мудреца по имени Дивакара, бывшего по рождению и воспитанию брахманом, но принявшего учение Будды, не подвергаясь, по-видимому, за это никакому неудовольствию со стороны царя и его друзей. В Харшачарите [Бана. Харшачарита (перев. Коуэлла и Томаса)] царь, окруженный свитой, изображался вступающим в большой лес. Приблизившись к жилищу святого, царь оставляет свою свиту и, окруженный только немногими из своих воинов, идет пешком. На некотором расстоянии от жилья святого человека царь видит большое количество буддистов из разных провинций, лежащих на подушках, сидящих на скалах, отдыхающих в рощах, лежащих в чаще или в тени лесов или скрюченных у корней дерев — это богомольцы, умершие для всякой страсти: джайны в белых одеждах (шветамбары), нищенствующие (бхикшу или паривраджаки); последователи Кришны (бхагаваты), изучающие теологию (брахмачарины), аскеты с выщипанными волосами, последователи Капилы (санкхьи), локаятики (атеисты), последователи Канады (вайшешики), последователи Упанишад (ведантисты), верующие в Бога как творца (наяйики), исследователи металлов (?), изучающие юриспруденцию, изучающие пураны, адепты жертвоприношений, требующих семи жрецов, адепты грамматики, последователи паньчаратров и другие; все они верно держатся своих положений, взвешивают и придумывают возражения, возбуждая сомнения, разрешают или спорят, обсуждают и объясняют темные вопросы учений — все это, по-видимому, в полном мире и согласии.

И я снова спрашиваю, о какой другой стране мы имеем подобные свидетельства, и притом свидетельства всегда, из века в век, одинаковые? Описываемая жизнь может казаться нам очень странной, даже невероятной, но уж это наша вина, что мы забываем о совершенно различных условиях умственной жизни Индии и других стран. Мы не способны понять умственной жизни вне городов, дворцов, школ, университетов, музеев и всего прочего. Но настоящая жизнь Индии проходила не в городах, а в деревнях и в лесах. Нужно помнить, что даже в настоящее время города в Индии исключение и что громадное большинство населения живет в деревнях и в прилегающих к ним рощах. Древние мудрецы тут могли на свободе размышлять о проблемах жизни, о всем, что близко человеческому сердцу. Если они не были философами, называйте их мечтателями, но они мечтали о том, без чего навряд ли стоило бы и жить.

Понимание этого положения дел представляется мне необходимым, как приготовление к изучению индийской философии, бывшей делом, скорее, всего народа, чем немногих даровитых личностей. Насколько мы можем проследить историю мышления в Индии — от времени царя Харши и буддийских пилигримов до описания Махабхараты, до показаний греческих пришельцев, до подробных отчетов буддистов в их Трипитаке и наконец до Упанишад и гимнов вед, — мы везде видим ту же картину общества, в котором преобладают духовные интересы, заслоняющие собой интересы материальные, мир мыслителей, нацию философов.

Глава вторая.
Веды

[править]

Философская основа ведических богов — Три класса богов — Другие классификации богов — Вишве или Все-боги — Тенденции к объединению среди богов — Генотеизм — Монтеизм и монизм — Праджапати — Вишвакарман — Тваштар — Поиски высшего божества — Брахман, атман, тад экам — Гимн Насадии — Брахман и его различные значения — Брих и Брахман, Слово — Восток и Запад — Ум и речь — Атман — Праджапати, Брахман, Атман

Если после этих предварительных замечаний мы обратимся к действительным зачаткам философии в Индии, мы найдем их очень мало дифференцированными от религии и задолго до того времени, когда окончательно совершился роковой разрыв между религией и философией, — одним словом, мы найдем их в ведах.

Произошли довольно курьезные недоразумения относительно этих, тогда только что открытых остатков древней литературы, если только их можно назвать литературой, так как вначале они не имели ничего общего с litera scripta. Никто никогда не сомневался в том, что в ведах мы имеем древнейший памятник арийского языка и арийского мышления, сохранившийся чуть ли не чудом до нашего времени в течение длинной ночи веков, главным образом при посредстве устного предания. Но ввиду того, что веды, конечно, древнее всякой иной арийской литературы других стран, люди пришли к поспешному заключению, что они уяснят нам начало всех вещей и что мы найдем в гимнах Ригведы «песни утренней звезды и гласы сынов божиих». Когда разочаровались в этих ожиданиях, и оказалось, что некоторые из этих древних гимнов чрезвычайно просты (иногда представляют общее место) и что в них очень мало красоты или новых истин, тогда наступила реакция, как это всегда бывает после чрезмерного энтузиазма. Тогда на гимны вед начали смотреть пренебрежительно и даже намекали, что они, может быть, просто подлог подозрительных личностей, брахманов или пандитов Индии. В конце концов, историческая школа победила, и теперь историки понимают, что в ведах мы имеем дело не с тем, что, по мнению европейских философов, должно было быть, а с тем, что есть и что было, — не с тем, что прекрасно, а с тем, что истинно и исторически реально. Если гимны вед просты, естественны и часто общее место, они дают нам очень полезный урок, что древнейшие религиозные стремления арийских завоевателей Индии были просты и естественны и часто, с нашей точки зрения, ординарны; и этот урок стоит усвоить. Как бы мы ни смотрели на веды, они для нас единственный и бесценный руководитель, открывающий нам могилы мышления, более богатые останками, чем царственные могилы Египта, и более древние и первобытные по мышлению, чем самые старые из гимнов вавилонских или аккадийских поэтов. Если мы признаем, что они относятся ко второму тысячелетию до нашей эры, мы, вероятно, будем недалеко от истины, хотя мы не должны забывать, что эта дата только конструированная и что от простого повторения она не сделается положительной. Может быть, очень смело назначить 2000 лет до н. э. или даже 5000 лет как минимум древности ведических гимнов, но что мы выигрываем от такой смелости? Подобные утверждения безопасны, поскольку не могут быть опровергнуты, но они не могут быть и доказаны, так как нет никаких современных им данных, с которыми мы могли бы связать их. Когда я утверждаю, что ведические гимны древнее и первобытнее древнейших вавилонских и аккадийских гимнов, я хочу и могу этим сказать только то, что в них менее следов прогрессивной цивилизации, чем в гимнах, разобранных нами в клинообразных надписях, где упоминается о таких вещах, как каменные храмы, золотые идолы, алтари, скипетры и короны, города, библиотеки и общественные сады. В этих древних месопотамских гимнах встречаются идеи, которые привели бы в смущение поэтов вед, вроде того, например, что главный бог именуется царем блаженства, светом человечества и т. д. В ведах мы напрасно искали бы таких развитых идей, как «святое писание уст глубины», «бог чистых гор», «ты будешь известен в небесах, и ангелы склонят свои главы», «я наполняю свои руки горой алмазов, бирюзы и кристалла», «ты подобен крепкой бронзе», «ты смешал бронзу и свинец» или «пространное небо — жилище твоих легких». Все это, может быть, и очень старо, но в развитии человеческого мышления подобные идеи указывают на стадию, еще не достигнутую поэтами вед. В этом отношении вавилонские гимны, какова бы ни была их древность, новее позднейших гимнов Ригведы, хотя признаюсь, что именно этот факт, то есть прогрессивная цивилизация в такое древнее время, выражением которой были вавилонские гимны, делает их столь интересными для историка. Я не говорю тут о философских идеях, так как теперь мы знаем, что они не имеют возраста и могут принадлежать любому веку.

Какова бы ни была древность ведических гимнов, относятся ли они к 1500 или 15000 году до н. э., они занимают единственное и особое место во всемирной литературе. Они говорят нам кое-что о развитии человеческого духа, о развитии, следов которого мы не находим нигде в другом месте. Как бы мы ни судили о них с эстетической точки зрения, — а в них, конечно, очень мало поэтических красок, — для историка и психолога они будут всегда иметь особую ценность, большую, чем ценность древнейших надписей, так как каждый стих, даже каждое слово представляет подлинный документ истории величайшего из царств, царства человеческого духа, как он проявлялся в Индии во втором тысячелетии до н. э.

Философская основа ведических богов

[править]

Начнем с самых простейших зачатков. Что может быть проще простого убеждения, что правильно повторяющиеся явления природы предполагают известных деятелей? Поэты вед, одушевленные таким убеждением, говорят не только о дожде (indu), но и подателе дождя (Indra), не только об огне и свете, но и подателе огня и света, о светящем и жгущем, о Дьяусе (Зевс) и Агни (ignis). Им казалось невозможным, чтобы солнце и луна вставали каждый день, делались сильнее или слабее каждый месяц или каждый год, и при этом за ними не было управляющего ими деятеля. Мы можем смеяться над подобными явлениями, но они были естественны, да и теперь не так-то легко было бы доказать отрицание такого взгляда на мир. Одного из таких деятелей называли Савитар (оживляющий) как отличный и, вместе с тем, нераздельный от Сурьи (небесного) — солнца, греческого Гелиоса. Сома — от того же корня su — был также сначала оживляющим, то есть дождем, так как тогда полагали, что лучи посылают дождь и росу, и, наконец, оживляющим напитком, употребляемым для жертвенных целей и приготовляемым из растения, называемого сомой (оживителем) и известного брахманам и последователям Зороастра раньше их разделения. Таким образом, и у религии и у мифологии ведических мудрецов было философское основание, заслуживающее нашего внимания, если мы хотим понять зачатки не только индийской мифологии и религии, но и индийской философии. «Никто не может и не должен в будущем говорить об этих вещах, не зная Ригведы», — справедливо замечает Дейссен [Дейссен. Всеобщая история философии, с. 83]. Процесс, от которого первоначально зависело само существование богов, олицетворение или деятельность, приписываемая великим явлениям природы, более или менее неясная в других религиях, в Ригведе совершается, так сказать, при свете дня. Боги ведических и вообще всех арийских народов были деятелями, предполагаемыми за великими явлениями природы. Это было зачатком философии, первым применением закона причинности, и в этом мы должны признать единственное истинное решение загадок индоевропейской мифологии, а также арийской философии. Что могло существовать до этих богов, об этом мы можем только догадываться; мы не можем видеть этого собственными глазами, а создание Дьяуса (света и неба), Притхиви (земли), Варуны (мрачного неба), Агни(огня) и других ведических божеств не требует ни гипотезы, ни индукции. Небо (Дьяус) существовало, видимо, деятельное, потому должен был существовать и деятель, именуемый Дьяус. Утверждение, что этой арийской теогонии предшествовал период фетишизма или тотемизма, совершенно произвольно. Во всяком случае его незачем опровергать, пока оно не доказано. Возможно, что название неба как деятеля (существительное мужского рода) появилось раньше, а название объективного неба (существительное женского рода) после.

Три класса богов

[править]

Нам известно теперь, каким вполне простым процессом ведические арийцы удовлетворяли свои первые стремления к причинам, как они создали своих богов и разделили всю драму природы на три акта, а деятелей на три класса: на деятелей неба, деятелей воздуха и деятелей земли. К первому классу относятся: Дьяус (бог неба), Митра (бог ясного неба и дня), Варуна (бог мрачного неба и вечера), Сурья (бог солнца), Савитар (бог оживляющего или утреннего солнца), Ашвины — двойники (боги утра и вечера), Ушас (девственная заря).

К деятелям воздуха относятся: Индра (бог атмосферы в ее изменениях света и мрака, податель дождя), Маруты (боги грозовых облаков), Ваю и Вата (боги воздуха), Парджанья (бог дождевых облаков), Рудра (бог бурь и молний) и многие другие, имеющие связь с метеорологическими явлениями.

К божествам земли относятся сама Притхиви (земля как божество) Агни, (как бог огня), Сарасвати и другие реки, иногда также и Заря, поднимающаяся как от земли, так и от неба. Эти боги были первой философией, первой попыткой объяснения чудес природы. Любопытно отметить отсутствие почитания звезд в Индии и между арийцами вообще. Только некоторые из звезд, имеющие отношение к человеческим делам, определяющие известные сезоны и отмечающие время дождей (Гиады), возвращение ясной погоды (Плеяды) или время покоса (Krittikas), отмечались и получили название, но они никогда не поднимались до ранга высших богов. Они были мало интересны обитателям Индии, так как не оказывали такого влияния на их жизнь, какое оказывают в Европе. Конечно, в этом пантеоне не было установленной системы, одинаковые явления часто представлялись различными деятелями. Боги, однако, очевидно, были известны раньше, чем их распределили на три класса: на богов неба, земли и облаков [М.М. CSM].

Другие классификации богов

[править]

Если мы называем это создание и классификацию дев (богов) первой философией человеческого рода, то мы ясно видим, что она не была искусственной, не была делом только одной личности, а давалась самой природой. Земля, воздух и небо; утро, полдень и ночь; весна, лето и зима — троицы, очевидно, существующие в природе, и потому они под различными названиями и формами отражались в древней мифологии всех частей света. Эти триады очень отличаются от позднейшего количества богов. Хотя в Ригведе и в Авесте дев (богов) считалось тридцать три, я сомневаюсь, чтобы была физическая необходимость такого числа [Шат.-бр., XII, 6, 1.]. Это скорее, по-видимому, обусловливалось склонностью играть в числа и умножать их до известных пределов, — склонностью, обычной для нецивилизованных племен [М.М. CSM, p. 475]. Мы видим, какие трудности встречали сами брахманы, когда им приходилось пополнить это число (тридцать три) и дать всем тридцати трем богам имена. Иногда их называют трижды одиннадцать; но когда мы спрашиваем, кто же эти трижды одиннадцать, мы не находим настоящей традиции, а только более или менее систематические теории. Нам говорят, что это боги на небе, на земле и в облаках (1, 139, 11) или что это Васу, Рудры, Адитьи, Вишведевы и Маруты [Веданта-сутры, I, 3, 28; и Ригведа, X, 122, 1]; но число каждого из этих классов богов было, кажется, первоначально семь, а не одиннадцать. Но даже и число «семь» принимается некоторыми учеными в общем смысле многих, подобно devanam bhuyishthah; во всяком случае оно признается в Ригведе (VIII, 28, 5), хотя может быть, в позднейшем стихе. Мы напрасно искали бы в ведах имена семи Марутов или семи Рудр. Может быть, возможно назвать семь Васу или, как утверждают, это были Агни, Адитьи, Марута, Индра, Уша, Ашвины и Рудра. Можно также перечислить и семь адитьев — Варуна, Митра, Арьяман, Бхага, Дакша, Яма и Тваштар, — но все это очень недостоверно. И действительно, трижды одиннадцать заменяется восемью васу, одиннадцатью Марутами и двенадцатью адитьями, к которым прибавляются два бога как вожди, чтобы довести число богов до требуемого числа тридцати трех.

В еще более поздние времена число адитьев соответственно числу месяцев было увеличено до двенадцати. Я смотрю на все эти попытки классификации ведических богов как на деятельность философской или систематизирующей мысли. Для философии интересно не столько точное число или имена этих богов, сколько тот факт, что в столь давние времена делались попытки соединить нескольких богов под одним названием.

Вишве или Все-боги

[править]

Первым шагом в этом направлении были, кажется, Vishve или вишведевы. Vishva отлично от sarva (всё). Оно обозначает всех богов вместе. GesammtgЖtter (cuncti), а не просто всех богов (omnes). Почему иногда оба слова могут употребляться вместе, как например, в Тайт.-бр. (III, 1, 1): Vishva bhuvanani sarva — все существа вместе. Маруты называются Vishve Marutah, в смысле всех Марутов вместе. Эти vishve, так как они относятся к определенному классу богов (гане), отличны от других классов богов, так как число их неопределенно. Было бы бесконечным делом называть всех богов, восхваляемых в гимнах, обращенных к вишведевам. Во главе их часто стоит Индра (Indrajyeshthah), но навряд ли есть хоть один из ведических богов, который хоть когда-нибудь не назывался бы главой их. В этих vishve важно то, что они были первой попыткой понимать богов как составляющих класс, так что другие классы (ганы), каковы адитьи, васу и рудры, могут охватываться более широким понятием vishve. Любопытнее всего то, что этот важный класс, важный не только для мифологии, но и для философии и религии, до сих пор привлекает к себе мало внимания. На них как на класс не обращено внимание даже в такой богатой сокровищнице ведической мифологии, как пятый том Original Sanskrit TextsД.Мюира; но их не должны игнорировать люди, интересующиеся развитием древних мифологических религий от множественности к предполагаемому единству как существенному свойству божества.

Тенденции к объединению среди богов

[править]

Это понятие о вишведевах было первым важным приближением от многих несвязанных между собой богов, рассеянных в природе, к постепенно все более и более монистической фазе мышления в ведах; но и другие движения имели то же направление. Боги благодаря своему положению в природе совершали одинаковые действия; потому поэт мог решиться утверждать, что Агни не только действовал с Индрой или Савитаром, но в некоторых из своих функций Агни был Индрой и Савитаром. От этого произошло множество двойных богов, например, Индра-Агни, Митра-Варуна, Агни-Cома, а также два Ашвина. В других случаях три бога восхваляются как действующие вместе, например Арьяман, Митра и Варуна или Агни, Сома, и Гандхарва, тогда как с другой стороны, Вишну в его трех стадиях первоначально представлял одно и то же небесное существо, встающее утром, доходящее до зенита в полдень и садящееся вечером. Другой бог (или богиня) Адитиотождествлялся с небом и воздухом, назывался матерью, отцом и сыном, всеми богами и пятью расами людей, прошлым и будущим. Профессор Вебер не понял меня, воображая, что я обозначал именно эту фазу религиозного мышления термином «генотеизм».

Генотеизм

[править]

Отождествлять Индру, Агни и Варуну — это одно, это синкретизм; а обращаться к Индре, Агни и Варуне как к единственному богу, на время совершенно забывая о других богах, — это совершенно другое; именно эту-то фазу, вполне развитую в гимнах вед, я и желал окончательно отметить, дав ей отдельное название, и назвал ее генотеизмом [Эта фаза религиозного мышления прекрасно изображена в том же пятом томе OST Мюира, с. 352; см. также Дейссен. История философии, I, с. 104].

Монотеизм и монизм

[править]

Все эти тенденции действовали в одном направлении, и некоторые из ведических поэтов более или менее ясно понимали, что идея о боге, раз составленная, включает в себя идею о существе едином, не имеющем равного. Таким образом, они пришли к заключению, что в числе толпы богов должна существовать высшая личность и спустя известное время признали, что за всеми богами имеется единый (тад экам), и боги только различные его названия.

Ekam Sat viprah bahudha vedanti, Agnim, Yamam, Matarishvanam ahuh.
Мудрецы называют этого Единого различно; они называют его Агни, Ямой, Матаришваном (Ригведа, I, 164, 46).

Anit avatam svadhaya tat ekam, tasmat ha anyat na parah kim chana asa.
Этот единый дышит сам собою, не дыша; иного, кроме этого, тогда ничего не было (Ригведа, X, 128, 2).

Первая идея приводит к монотеистической религии, а вторая, как мы увидим, к монистической философии.

Пытаясь проследить движение религиозного и философского мышления в ведах, мы должны сразу признать все трудности, с которыми нам приходится бороться. Если говорить только о гимнах, то в Ригведе мы имеем собрание 1017 гимнов, в каждом из них в среднем десять стихов. И это собрание производилось в различное время и в различных местах, в некоторых отношениях систематически, а в других более или менее случайно. Мы не имеем права предполагать, что имеем даже сотую часть религиозной народной поэзии, существовавшей в течение века вед. Потому мы должны остерегаться заключений типа: поскольку в самхите Ригведы имеется только один гимн, обращенный к известному божеству, то этот бог был менее важным и менее почитаемым сравнительно с другими. Это довольно обычная ошибка, и я признаю, что для нее имеется достаточно извинений, точно так же как для признания Гомера единственным представителем всей эпической поэзии Греции, а его мифологии мифологией всей Греции. Но мы не должны забывать, что Ригведа — только отрывок и еще менее представляет всю ведическую мифологию и религию, чем Гомер всю греческую мифологию и религию. Следует удивляться, что подобный сборник избежал уничтожения и забвения, если припомнить, что вся древняя литература Индии была мнемонической, что письмо было совершенно неизвестно, а искусство мнемоники изучалось как дисциплина, существенно необходимая для умственной жизни. Все то, что дошло до нас из ведических гимнов при помощи прогресса, почти невероятного, хотя несомненного, мы считаем только отрывком и потому должны остерегаться, чтобы не выйти из границ, определяемых фактами. Дошедшие до нас гимны не могли быть составлены одним человеком или членами одной семьи или даже одной общины; они дошли до нас в форме десяти сборников (мандалов), составленных, как утверждают, различными лицами и, очень вероятно, в различное время. Хотя между нами найдется большое сходство, хотя они даже монотонны, есть в них и различия, не могущие не обратить на себя внимания читателей. Во всех подобных вопросах, однако, мы обязаны остерегаться, чтобы не пойти дальше имеющихся данных и воздерживаться, насколько это возможно, от попытки систематизирования и обобщения того, что дошло до нас в несистематизированной, почти хаотической форме.

Праджапати

[править]

Потому различая, насколько возможно, монотеизм, к которому пришли ощупью, то есть религию, от монизма, к которому тоже пришли ощупью, то есть философии, мы открываем следы первого в знаменитом гимне (X, 121), который я уже давно назвал гимном Неизвестному Богу. Тут поэт в каждом стихе спрашивает, кому, какому деву, он должен приносить жертву, и в конце говорит, что это должен быть «yah deveshu adhi devah ekah isit» (тот, который есть один бог над богами). Многие из обыкновенных богов постоянно представляются как высшие, причем совершенно забывают, что таким может быть только один; но это совершенно отлично от очевидного стремления поэта, выраженного в вышеупомянутом стихе, к богу, который выше всех других богов. Это более похоже на семитическое стремление к высшему всех богов богу (Exod. XVIII, II) или к греческому отцу богов и людей. Еще Аристотель заметил, что люди, имея одного царя, вообразили, что и боги должны управляться одним царем [Аристотель. Политика, I, 2, 7; Мюир. OST, V, p. 5]. Я, однако, полагаю что основание гун более глубокое и что идея единства действительно заключается в идее Бога как высшего и неограниченного существа. Но Аристотель, несомненно, мог бы усилить свою аргументацию, сославшись на Индию, где разные роды и племена имели своего царя (раджа или махараджа) и где могло казаться естественным создать множество высших богов, из которых каждый обладал своей ограниченной властью. Но все это могло удовлетворить монистическим стремлениям только на время. Тут в спросе и в предложении верховного божества мы видим медленный и естественный прогресс. Например, сначала, когда Индра восхвалялся за свои чудеса и подвиги (Ригведа, XVIII, 89), он заставлял солнце светить. Его называли Шатакрату — всемогущим и всезнающим, или Abhibhu (завоевателем). В конце поэт говорит: «Vishva-karma vishva-devah mahan asi» (ты создатель всех вещей, ты великий Вишвадева, всебог). Последнее слово трудно перевести, но действительное его значение становится ясным, если вспомнить, что мы говорили о происхождении Вишве девов.

Вишвакарман

[править]

В таких прилагательных, как шатакрату и еще более в вишвакарман (создатель всех вещей), мы видим очевидные зародыши высшего существа. Как только слово вишвакарманстали употреблять в качестве существительного, брахманы получили то, что им было нужно, — всезиждителя, бога над богами, бога, расположения которого жаждали другие боги (VIII, 89, 3).

Тваштар

[править]

Зиждитель, или творец всего, наиболее близкое понятие к понятию об едином и единственном боге позднейшего времени. Не следует забывать, однако, что был и другой создатель, именуемый Тваштаром, но он никогда не возвышался до положения действительного создателя всего. Он, кажется, был чересчур древен и чересчур мифологичен для философских целей. Он оставался рабочим, Гефестом ведических богов, известным как отец Сараньи и Вишварупы. Он имеет все данные для того, чтобы сделаться высшим божеством, и действительно был таковым в тех случаях, например, когда к нему обращаются как к создавшему небо и землю (X, 110, 9) или даже как к породившему все (vishvam bhuvanam jajana). У него в действительности имеется все, что требуется от Творца, так как предполагалось, что он создал даже некоторых из богов, например Агни, Индру, Брахманаспати (Rv. X, 2, 7, 11, 23, 17). Если самого Агни называют Тваштаром (Rv. 11, 1; 5), то только вследствие синкретизма, отождествления Агни с другими богами, в особенности Тваштаром, создателем всего.

Когда Тваштара называют Савитаром, это не предполагает необходимо его тождества с богом Савитаром; в этом случае это слово следует считать предикатом, означающим «оживитель»; в других местах он восхваляется как питающий и сохраняющий все создания, как солнце (Rv., III, 55, 19). Одна из причин, почему он не сделался, подобно Праджапати (или Вишвакарману), высшим богом и творцом, состояла в том, что он принадлежал к более древнему, до-ведическому разряду богов. Это может также объяснить враждебность Индры к Тваштару, поскольку Индра как новый бог заменил старейших богов, вроде Дьяуса. Мы всегда должны быть готовы к подобным случайностям, хотя я выдаю их здесь только за догадки. Возможно также, что имя асура, даваемое Тваштару и его сыну Вишварупе, указывает на то же самое и что мы должны толковать это имя не в смысле злого духа, а в смысле древнего демона — в том случае, в каком слово применяется в других гимнах к Варуне и к другим древним богам (девам). Тваштар лучше известен как отец Сараньи и как дед Ашвинов (дня и ночи); но ошибочно предполагают, что его как отца Яма и Ями считали когда-нибудь прародителем всех людей. Люди, с такой уверенностью отождествляющие Яму и Ями с Адамом и Евой, кажется, совершенно забывают о том, что у Ямы не было детей от Ями. По своим мифологическим свойствам Тваштар иногда тождествен с Дьяусом (Зевсом), но он никогда не был, как предполагали иногда, чисто абстрактным божеством, и в этом мы видим действительное различие между Тваштаром и Вишвакарманом. Последний, первоначально бывший предикатом, не имел ни антецедентов, ни родителей, ни потомства, подобно Тваштару (Rv. X, 81, 4). Деятельность Вишвакармана описана в следующих словах, имеющих некоторую мифологическую окраску:

«Каково было состояние, какова была опора, что и как это было, когда всевидящий Вишвакарман своим могуществом произвел землю и распростер небо? Бог с глазами, устами, руками и ногами со всех сторон, бьет (кует) своими двумя руками и крыльями, производя небо и землю» [Это удар по наковальне кузнеца. Крылья употребляются вместо мехов, и мы не должны приписывать ангельские крылья Тваштара какому-нибудь из богов вед, если только он изображен не птицей, а человеком].

Насколько смутны и неопределенны были личные свойства Вишвакармана во времена вед, мы видим из того, что Тайттирия-брахмана приписывает акты, совершаемые здесь Вишвакарманом, Брахману [Тайт.-бр., II, 8, 9, 6; Мюир. OST. V, p. 355]. В позднейшее время Вишвакарман (всезиждитель) выступал у буддистов под именем Вишвакаммы, подчиненным духом, расчесывающим Будде волосы. У богов тоже своя судьба.

Поиски высшего божества

[править]

То же стремление к единому высшему божеству, которое заставляло ведических жрецов обращаться с их гимнами к вишведевам или к Вишвакарману как создателю всего, заставило их придать более личный характер Праджапати. Это имя, означающее «господь созданий», употребляется в Ригведе как предикат различных богов, например, Сомы, Савитара и других. Позднейшее его происхождение выводится из того факта, что его имя попадается в Ригведе только три раза [Мюир. OST. V, 390]. Но к такой статистике следует прибегать с большой осторожностью. Прежде всего мой указатель слов (Index verborum) не непогрешим, а во-вторых, самхита Ригведы только часть и, вероятно, очень малая часть существовавшей когда-то массы религиозных поэтических произведений. По отношению к Праджапати я выпустил в своем Индексе одно место (X, 121, 10), и хотя на основании некоторых причин я считал и теперь еще считаю этот стих позднейшим прибавлением, но это, вероятно, недостаточно извиняет опущение его, так же как и всего, что выпущено в тексте Ригведы. Весь гимн представляет, как я полагаю, выражение стремления к единому высшему божеству, создавшему небо и землю, море и все в них. Но многие ученые считают его обращенным с первого же стиха к индивидуализированному богу — Праджапати. В этом я и теперь сомневаюсь и потому даю перевод гимна так, как я дал его в 1860 году в «Истории древней санскритской литературы». Он с того времени неоднократно переводился, но, как увидит читатель, изменять мне приходится немного.

Гимн неведомому богу

1. Вначале появился зародыш золотого света (Хираньягарбха), он был один рожденный Господь всего сущего. Он установил землю и это небо. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

2. Тот, который дает жизнь; тот, который дает силу, волю которого чтут все светлые боги; тень которого — бессмертие и смертность (боги и люди). Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

3. Тот, кто через свое могущество сделался единственным царем этого дышащего и спящего мира; тот, кто управляет всем, человеком и зверем. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

4. Тот, через величие которого существуют эти снежные горы и море с далекой рекой Rasa; тот, чьи две руки суть эти страны. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

5. Тот, через кого небеса прочны и земля тверда; тот, через кого небо, даже высшее небо, установлено неизменно; тот, который измеряет свет в воздухе. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

6. Тот, на кого смотрят небо и земля (или две армии), стоящие твердо при его помощи, трепеща в духе своем; тот, над которым сияет восходящее солнце. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

7. Когда прошли везде великие воды, содержащие зародыш и порождающие огонь, тогда появился тот, который есть единственная жизнь светлых богов. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

8. Тот, кто своей мощью смотрел за водами, дающими силу и создавшему жертву; тот, кто один есть бог над богами. Кто бог, которому мы должны приносить свои жертвы?

9. Не может ли он погубить нас, он — создатель земли, или он, справедливый, создавший небо, он создавший также светлые и могучие воды. Кто бог, которому мы должны приносить наши жертвы?

Далее следует стих, признаваемый мною позднейшим добавлением, так как мне казалось, что если бы поэт знал Праджапати как бога, сделавшего все, он не спрашивал бы в конце каждого стиха, кто бог, которому должна быть приносима жертва. Но у поэтов есть свои странности. Сильнейший же аргумент против последнего стиха, очевидно, просмотренный моими критиками, состоит в том, что этот стих не делится падакарой.

Поэтому я и теперь утверждаю, что это позднейшее добавление, что стих слаб и хром и нарушает общий характер гимна. Этот стих гласит:

10. О, Праджапати, никто иной, как ты, сдерживаешь вместе все эти вещи — все, что бы мы ни желали пожертвовать тебе, хотя бы все это было наше, хотя бы мы были властелинами богатства.

Таким понятием о Праджапати как господе всего созданного и как высшем божестве удовлетворялись монотеистические стремления, хотя и не отрицалось существование и других богов. И любопытно то, что подобные попытки постоянно повторяются [М. М. Теософия]. Мы указали на Вишвакарман и Праджапати, но подобны им такие названия, как пуруша (человек), хираньягарбха (золотой зародыш), прана (дыхание, дух), скамбха (опора — X. 81, 7), дхатри (творец), видхатри (устроитель), намадха (дающий имена богов) и другие — все эти имена эка дева (единого бога), хотя они и не развились, подобно Праджапати, в полные божественные личности. В позднейшее время эти имена имели различную судьбу. Некоторые встречаются снова в брахманский период и в гимнах Атхарваны или всплывают на поверхность в более новом пантеоне Индии; другие совершенно исчезли после краткого существования или снова получили свои свойства простых предикатов. Но глубокая борозда, сделанная ими в уме индусов, осталась и до настоящего времени; религиозные потребности народных масс Индии, по-видимому, удовлетворяются идеей единого высшего бога, стоящего выше всех других богов, как бы его ни называли. Даже новые боги — Шива и Вишну, даже богини, вроде Кали, Парвати и Дурги, суть только новые имена того, что первоначально воплощалось в господе всего созданного (Праджапати) и в создателе всего (Вишвакармане). Эти новые боги, несмотря на свои мифологические переодевания, всегда для наиболее просвещенных из их почитателей сохраняют черты всемогущества, приписываемого даже во времена вед единому высшему 6oгу, богу над богами.

Брахман, атман, тад экам

[править]

Сделаем теперь еще один дальнейший шаг в этом направлении. Рядом с тем направлением мышления, которое мы до сих пор проследили, шло и другое сильное движение, постулировавшее с самого начала большее, чем бог над богами, но и среди них. По мнению наиболее вдумчивых людей, всякий из богов, называемый личным и собственным именем, был ipso facto ограничен и потому не мог занимать того положения, какое должна была занять неограниченная и абсолютная сила как первичная причина всего созданного. Ни одно имя, выражающее понятие, связанное с мужским или женским полом, даже Праджапати или Вишвакарман, не признавалось подходящим для такого существа и потому уже в таких древних гимнах, как гимны вед, о нем говорится, как об Тад экам (едином), ни мужском, ни женском, а среднего рода. Мы встречаем это слово в гимне Диргатамаса (I, 164, 6) [Этот гимн, автора которого зовут Диргатамасом, то есть Долгим Мраком, действительно полон неясностей. Его объясняли Гау (Vedische RДthselfragen und RДthselsprЭche, 1875), и удачнее Дейссен в его «Всеобщей истории философии», но в нем все-таки остается еще много неясного], где поэт, спрашивая, кто тот, который установил шесть пространств мира, говорит: «Может быть, это Единое (среднего рода) в форме нерожденного (мужского рода?)». Это следует читать в связи со знаменитым сорок шестым стихом:

«Называют это Индрой, Митрой и Варуной, Агни; затем идет небесная птица Гарутман;

то, которое Едино, поэты называют по-разному, они называют это Агни, Ямой, Матаришваном».

Тут мы видим ясное различие между Единым, которое называют, и именами, то есть различными богами, а также между Единым, не имеющим формы или нерожденным, то есть непроявленным, и тем, которое установило весь мир. Об этом Едином, или Нерожденном, упоминается также в X, 82, 6, где мы читаем: «Единое помещается в недрах нерожденного, где покоятся все существа». Далее в гимне к Вишведевам (III, 54, 8) поэт, говоря о небе и земле, поет:

«Они держат отдельно все созданное и не дрожат, хотя несут великих богов;
Единый управляет над всем неподвижным и движущимся, ходящим или летающим,
над существами, различно рожденными».

Это же предполагаемое Существо более подробно описывается в гимне (X, 129, 1), перевод которого я также дал в «Истории древней санскритской литературы» (1859). С тех пор гимн этот часто переводился, но значение его остается то же.

Гимн Насадии

[править]

1. Тогда не было ни того, что есть, ни того, что не есть; не было ни неба, ни небес за ним. Что покрывало? Где было это и под чьим покровительством? Была ли вода глубокой бездной?

2. Тогда не было смерти и не было ничего бессмертного. Тогда не было света (отличия) между ночью и днем. Единый дышал сам собой, не дыша; ничего другого, кроме этого, тогда не было.

3. Тогда был мрак, в начале все было без света; зародыш, покрытый оболочкой, этот Единый был рожден силой тепла (тапас).

4. Вначале победила (преодолела) любовь, которая была семенем, исходящим из духа; поэты, поискав в своем сердце, нашли при посредстве мудрости связь сущего в несуществующем.

5. Проходящий (распростертый) луч был ли внизу или наверху? Там были носители семян, там силы были, самосила внизу и воля наверху.

6. Кто тогда знал, кто объявил это здесь, откуда родилось это творенье? Боги появились позже; кто же знает, откуда оно появилось?

7. Тот, от кого изошло это творенье, — порождал ли он его или не порождал — Высочайший Зрящий в высочайшем небе, может быть, он знает? Или даже он не знает?

В этом гимне есть некоторые места, которые, несмотря на работы многих знаменитых ученых, остаются так же неясными, как они были неясны для меня в 1859 году. Да и сам поэт, очевидно, не уяснил себе их, и он постоянно колеблется между личной и безличной или, скорее, сверхличной причиной, из коей вышла вселенная. Но переход от бога с атрибутами пола к бесполому — от мифологического protos к метафизическому proton — был, очевидно, сделан уже в то древнее время, а стало быть, и решительный переход от мифологии к философии. Странно встречать такую смелую догадку в собрании гимнов, большая часть которых состоит из того, что представляется нам детскими просьбами, обращенными к многочисленным девам (богам природы). Даже вопрос, где Творец мог найти юNoе цди для создания мира из материи или из ничего — вопрос, поставленный в Европе гораздо позднее, уже появлялся в умах ведических пророков, когда они спрашивали (Ригведа, X, 81, 2): каково было состояние, какова опора, что и как было, откуда Всевидящий Вишвакарман своим могуществом произвел землю и распростер твердь? Такие поразительные проявления философского мышления, кажется, требуют признания продолжительного и непрерывного усилия созерцания и размышления, прежде чем сделался возможным столь полный разрыв со старым понятием о физических богах. Но мы не должны мерить все народы одинаковой меркой. Совсем не необходимо, чтобы исторический прогресс мышления, религиозного или философского, был совершенно одинаковым во всех странах; мы не должны забывать, что всегда существовали привилегированные личности, ум которых не был связан идеями народной массы, которые сознавали и провозглашали, как бы вдохновляемые какой-то чуждой им силой, истины, далеко выходящие за пределы понимания их современников. Нужна была большая смелость объявлять, будучи окруженным миллионами народа, неутомимо восхваляющего великие подвиги, совершенные такими богами (девами), как Агни, Индра, Сома, Савитар или Варуна, что эти боги — только имена высшей силы, которая сначала совсем не имела имени и называлась просто тад экам (единое) и впоследствии получила такие неясные названия, как брахман и атман. Поэты, провозглашавшие такие возвышенные истины, кажется, вполне сознавали свою слабость в понимании и уяснении их. Так (в I, 167, 5), поэт говорит:

«Как безумец, не знающий в душе своей, я спрашиваю о тайных местах богов; мудрецы, чтобы ткать, протянули семь струн над новорожденным тельцом» [Этот телец, по-видимому, обозначает год; в семи струнах мы видим отдаленное воспоминание о годе, состоящем из семи сезонов (см. Гален). Праджапати часто отождествляется с годом]

«Не открыв, я спрашиваю мудрецов, которые могли открыть; не зная, чтобы знать:

тот, который поддерживает шесть небес в форме нерожденного, есть, может быть, Единый?»

И в четвертом стихе того же гимна:

«Кто видел, как перворожденный, когда у него не было костей (формы), носит того, у кого были кости (форма)?

Где дыхание земли, кровь, я? Кто шел к знающему, чтобы спросить об этом?»

Тут совершенно ясно, что сами поэты, провозгласившие великую истину о Едином как сущности всех богов, не имеют притязаний на какое-либо внешнее внушение, а стараются подняться собственными усилиями из окутывающих их туманов безумия к восприятию высшей истины. Мудрый, как они говорят, заметил в сердце своем, что есть связь между сущим и не сущим, между видимым и невидимым, а стало быть, и между индивидуальными богами, почитаемыми толпой, и Единым существом, свободным от свойства простого бога (девы), вполне свободным от мифологии, от родства и пола, и если и одаренным вообще какой-либо личностью, то лишь постольку, поскольку личность необходима для воли. Это весьма отлично от вульгарного понятия о личности, приписываемого греками их Зевсу или Афродите, даже евреями их Иегове. Все это представляет громадный прогресс, и, конечно, трудно представить себе, каким образом он был достигнут в такой ранний период и среди молитв и жертв, приносимых толпе, таких решительно личных и мифологических божеств, как Индра, Агни и все другие. И тем не менее прогресс совершился; и в какое бы время ни было закончено собрание пятой Ригведы-самхиты, во всяком случае еще до этого времени составилось убеждение, что существует только Единое существо — ни мужское, ни женское, стоящее высоко над всеми условиями и ограничениями личности и человеческой природы; и при этом существо, в действительности обозначаемое всеми такими именами, как Индра, Агни, Матаришван и даже именем Праджапати, Господа созданного. Действительно ведические поэты дошли до понятия о божестве, достигнутого некоторыми из христианских философов Александрии, но даже в настоящее время чуждого многим, называющим себя христианами.

Раньше, чем была достигнута эта высшая стадия религиозного мышления или, может быть, одновременно — потому что трудно установить хронологию самопроизвольного зарождения философских истин — делалось немало усилий в том же направлении. Такие имена, как атман и брахман, сделавшиеся впоследствии столь важными как две главные опоры философии веданты, или пуруша, название трансцендентальной души, употребляемое в системе санкхьи, не появляются без продолжительного вынашивания, без инкубационного периода.

Брахман и его различные значения

[править]

Когда мы встречаем затем БрАхмана как другое название для того, что раньше называлось тад экам (единым), когда позже мы встречаем такие вопросы, как: «Был ли Брахман первой причиной? От чего мы рождены? Чем мы живем? Куда мы устремляемся? По чьему принуждению мы получаем наш жизненный жребий, счастье или несчастье, о вы, знающие БрАхмана? Время ли, природа ли вещей, необходимость ли, случай ли, элементы ли или Пуруша должны считаться источником?» — у нас прежде всего естественно возникает вопрос, откуда взялись все эти имена? Каково значение слова брАхман, сделавшее его пригодным для обозначения to ontos on? Забавно наблюдать, как легко отвечали на этот вопрос [М. М. Теософия, с. 240]. Брахман, говорит д-р Гау, значит молитва и происходит от корня барх или брих (расширяться или расти), так что первоначально слово обозначало то, что расширяется или растет. Потом он приписывает БрАхману более абстрактное значение роста и благоденствия и того, что причиняет рост и благоденствие, — а именно, священных песнопений. Наконец, он приписывает Брахману значение силы, проявляемой в природе, и значение вселенской силы как Высшего Существа. Признаюсь, я не вижу непрерывности в этой цепи рассуждений. Однако другие ученые по большей части повторяют это мнение. Мюир в своем толковании брахмана тоже отправляется от понятия молитвы, так как при обычном изменении ударения слово брахман обозначает молящегося.

Тут встает первый вопрос: каким образом брАхман мог получить значение молитвы. Профессор Рот утверждает, что брАхман выражает силу воли, направленную на богов, и таким образом определяет первое значение этого слова: «Die als Drang und FЭlle des GemЭths auftretende und den GЖttern Zustrebende Andacht», что довольно трудно перевести на удобопонятный английский (и русский — прим.пер.) язык. Второе значение, по его мнению, это священная или магическая формула; затем священные и божественные слова в противоположность обычному языку; священная мудрость, святая жизнь; и, наконец, абсолют или безличный бог. Все эти мощные движенья мысли, но как они вытекают один из другого?

Профессор Дейссен видит в брАхмане «молитву», поднимающую волю над индивидуальностью, о чем мы сознаем в религиозном созерцании. Признаюсь, что и тут в ряде рассуждений я вижу недостающие звенья. Для нас идея молитвы как возвышающей душу может быть верной, но в ведах мы не замечаем следов подобных мыслей. Большинство молитв там — очень практические просьбы, и все, что говорится о возвышении духа, о страстном импульсе воли, выражаемых словом брАхман, кажется мне вполне современным и не имеющим аналогий в самих ведах. Когда говорится, что гимны заставляют богов расти (вридх), то это значит нечто, вроде того, когда мы говорим, что молитвы возвеличивают богов (Дейссен). Если даже предположить, что было необходимо более глубокое значение слова брахман в смысле молитвы, то ничто не помешало бы ему развиться первоначально из брахмана в смысле слово. Конечно, мы не можем ожидать полной достоверности в подобном вопросе, когда пытаемся найти почти незаметные переходы, посредством которых корень, выражающий понятие о вырастании (вриддхау), об усилении, о вскрытии (почки цветка), об увеличении, дает имя молитве и божеству. Такое развитие мысли должно было произойти задолго до периода вед, задолго до разделения арийцев, задолго до окончательного установления арийского языка в Индии. Потому мы можем только составлять догадки и никогда не должны забывать об этом, пытаясь истолковать слабые следы, которые могли оставить на полуокаменелых песках нашей речи первые шаги человеческого ума. Несомненно, брАхман значит молитва и что корень брих значит расти, вскрываться; это признается всеми. Но недостоверны связующие их посредствующие звенья.

Полагаю, что врих (или брих), — корень, который я считаю формой, параллельной с вридх (расти), означает расти, распространяться; и более этого я ничего сказать не могу. Потом брихат значит просто большой (выросший), широкий, сильный; бархиштха — сильнейший. Мы должны, однако, заметить, что бримхати и бримхаяти также приводятся индийскими грамматиками в смысле говорящего и светящего, хотя большого значения этому мы не придаем. Мы видим, что говорящий первоначально мог иметь значение заявляющего и что слово понималось как то, что вскрывается, взрывается или заявляется, как заявление, выражение (Ausdruck), как мы говорим.

Далее нужно рассмотреть имя Брихаспати. Мы должны отправляться от того факта, что брихаспати синоним вачас-пати (господин речи). Если бы брих не означал когда-либо речь, было бы невозможно составить слово брихас-пати, так же как брахманас-пати было бы невозможно без брахмана [См Чх.-уп.: «Vag ghi brihati tasya esha patih» (I, 2, 11) и «Yo vacham brahma ity upasate» (VII, 2, 2). Cp. Brih., I, 3, 20].

Исходя из такой точки зрения, я иду дальше и предполагаю, что brАh-man составлено для выражения того, что заявляется, что выделяется или светит, что есть слова и речи. Когда мы дошли до этого, уже легко понять, что общее понятие слова специализировалось и в смысле священного заявления, или формулы, и в смысле молитвы без всякой лжи о возвышении духа или созерцания, столь чуждой ведическим поэтам, поскольку мы знаем их. Но если я прав, признавая в Брахмане то, что вырывается: силу, проявляющуюся в речи, то легко понять, каким образом слово брАхманмогло с самого начала, хотя бы и в различном направлении, употребляться так же, как название, как имя той универсальной силы, которая проявляется в создании видимой вселенной. Нам незачем предполагать, что оно восходит по лестнице от первой ее ступени, святого слова, святой мудрости, до источника этой мудрости, абсолютного бога.

Брих и брахман, слово

[править]

Потому мы можем предполагать — и большего я не утверждаю — что брахман означает силу или даже зародыш, насколько он выражается в речи или в природе [В Divyadasa Datta приводится место из «Йогаваcиштхи»: «Brahmavrinhaiva hi jagaj, jagach cha brahmavrinhanam» (Ведантизм, с. 28)]. Но тут появляется еще более трудный вопрос. Едва ли возможно сомневаться в том, что vrih (или brih) есть параллельная форма vridh; известно, что и латинское verbum и германское Wort можно производить от того же корня, соответствующего возможному санскритскому vrih (или vridh). В этом случае брахман можно считать прямым производным в смысле «сказанного слова», а брахман будет значить «заявляющий», «говорящий». Пока мы находимся еще на твердой почве, и при настоящем состоянии наших знаний я не решился бы пойти дальше. Но Кольбрук и другие ученые указывали на то обстоятельство, что в ведах мы часто встречаем богиню Вач (речь), вачас-пати и брихас-пати, господина речи [В Ригведе мы встречаем только vacha pate (X, 166, 3) как два слова и patim vacha (IX, 26, 4). Brahmanas pati часто встречаются в Ригведе как: jyeshtharajam brahmanam brahmanas pate и т. д. (II, 23, 1)]. Эта Вач (Vach), как указывал Кольбрук еще в 1805 году, была «деятельная сила Брамы, исходящая из него» [Кольбрук. ME, I, р. 28]. Читая замечания Кольбрука по этому вопросу, немногие из санскритологов не вспоминают о Логосе (или Слове), которое было в начале, которое было с Богом и которым все создано. Но и после замечаний Кольбрука остается нерешенным очень важный вопрос, была ли эта идея о творческом Слове заимствована греками у индусов или, наоборот, индусами у греков, или эта идея возникла независимо у обоих народов. Ответ на этот вопрос должен вести к очень важным последствиям. Профессор Вебер в его «Indische Studien» (IX, 473) напечатал статью по этому вопросу, доказывающую, что «идея логоса не имеет в Греции предшественников, которые могли бы объяснить ее». Это действительно удивительное утверждение, но в силу известных фактов он прибавляет, не желая давать решительный ответ на этот вопрос: «Очевидна сама по себе догадка, принимая во внимание близкие отношения, существовавшие в то время между Александрией и Индией, что на развитие этой неоплатонической идеи влияли подобные философские системы Индии». И далее он говорит: «Возможно, что просто вследствие укрепляющего влияния, которое боги, как полагали, получали от гимнов, богиня речи понималась как давшая Праджапати силу для создания, хотя в конце концов она, особенно в форме Ом, достигла высшего положения и отождествлялась с абсолютным Брахманом».

Надеюсь, что я дал правильный отчет о несколько смутном, но удивительном утверждении профессора Вебера, будто александрийская идея о логосе не имела антецедентов в греческой философии, а появилась вследствие влияния вач (vach) вед. Это, несомненно, сходство, но не нужно забывать, что имеются и различия. Не говоря о чем ином, Вач — женского рода, а Логос — мужского, и это предполагает не только различие грамматическое.

В своих лекциях о теософии я пытался доказать, что факты приводят нас к другому и даже прямо противоположному мнению. Если я и не вхожу в обсуждение идеи александрийского Логоса в греческой философии, то потому только, что я считаю более удобным просто констатировать факты, не вступая в бесполезные споры и предоставляя классическим и санскритским ученым делать из них выводы. Профессор Вебер утверждал, что Логос появился в Александрии без всякого предварительного подготовления, а я, по мере возможности, указывал на ступени, ведущие к Логосу и известные всякому, изучавшему историю древней греческой философии [М. М. Теософия, c. 384 (Исторические предшественники Логоса)]. Если мне это удалось, то презумпция в пользу индийского влияния на философов Александрии падает сама собой, и притязания Индии и Греции на оригинальность идеи о Слове как потенции абсолютного Существа будут равны. «Реальная индийская философия, — писал я, — даже в той зародышевой форме, в которой мы находим ее в Упанишадах, стоит вполне особняком. Мы не можем утверждать какого-либо исторического отношения ее с древнейшей греческой философией. Они настолько независимы одна от другой, как греческая Харита, сделавшаяся женой Гефеста, независима от харит — рыжих коней Зари в ведах».

Теперь является вопрос, нет ли по крайней мере далекого родства между vach и логосом, вроде того, какое существует между Харитой и харитами, между Зевсом и Дьяусом, а также между Вач и Логосом. Так как нет никаких лингвистических указаний в пользу такого взгляда, то в конце концов я и пришел к заключению, что как ни поразительно сходство между ведической vach и греческим логосом, мы должны признать, что возможное в Индии было возможно и в Греции и что мы не имеем никаких данных для дальнейших выводов. Я думаю, что в этом случае факты говорят больше, чем слова. Совершенно верно, что профессор Вебер сделал оговорку, что он не намерен высказывать какое-либо мнение по этому вопросу, но после такого признания навряд ли было прилично намекать, что люди, высказывавшие мнение по этому вопросу, получили свои сведения от него. Легко констатировать «за» и «против» (пурвапакша и уттарапакша), но ведь такая констатация делается затем, чтобы в конце концов прийти к сиддханте (заключению). Можно было бы привести более близкие совпадения между Vach и Софией-Премудростью Ветхого Завета [М. М. Теософия, с. 381], потому что мы читаем о Речи (Vach) как подруге Праджапати [Катхака, 12, 5], а Премудрость говорит: «Я была при нем как воспитанная с ним; я ежедневно была его радостью, всегда радуясь прежде его» (Prov., VIII, 30).

В Катха-упанишаде мы читаем, что Речь забеременела от Праджапати, а в Библии — «Вечный обладал мною с начала путей своих до древних своих дел» (Prov., VIII, 22).

Но при всем этом я не могу признать, что были какие-нибудь доказательства заимствования или какого-либо взаимодействия между индийской и греческой философиями, и думаю, что раз ясно указаны исторические предшественники logos и logoiв Греции, мысль о том, будто бы греки заимствовали свой логос от ведической Вач или от ветхозаветной Премудрости (Софии), не могла бы возродиться. Исторические следы подобного признания завели бы нас очень далеко, и потребовались бы очень сильные доказательства для опровержения данных, указывающих противоположное мнение, — более сильные, чем приводимые до сих пор аргументы. Если греки действительно заимствовали свою идею о логосе из Индии, почему они не приняли тех выводов, которые из нее вытекают?

Восток и Запад

[править]

Этот вопрос требует более подробного рассмотрения. В последнее время старательно отмечали и сильно настаивали на всяком указании возможных умственных сношений между греками и индусами как в древние, так и в новые времена; и все-таки я обязан сказать, что до сих пор не установлено ничего, кроме простой возможности обмена религиозных и философских идей между Грецией и Индией, в особенности относительно древнего времени. По-видимому, не принималось в соображение то, что обмен философских идей — нечто совершенно отличное от усвоения полезных искусств, вроде алфавита, астрономических наблюдений, чеканки монет или предметов торговли, например драгоценных камней, дерева или одежды. Только философ может учить философа или влиять на него, и даже в случаях встречи двух таких людей затруднения обмена мыслей без полного знания языков гораздо большие, чем мы воображаем. Мы имеем пример Сюань-цзана, иностранного философа, изучившего философский язык Индии. Но оставил ли он в Индии хоть какой-нибудь след китайского мышления, заимствованного у Конфуция или Лао-цзы? Современные миссионеры, хотя бы они и не имели успеха в деле обращения, могут, несомненно, оставить в уме туземцев некоторый отпечаток христианства и европейской философии, но положение христианского миссионера в Индии как принадлежащего к господствующей расе весьма отлично от положения, какое могли занимать в древние времена немногие буддийские монахи, если бы они жили в Александрии и выучились говорить и рассуждать об известных вопросах по-гречески или по-египетски. Курьер может говорить по-французски или по-итальянски, но пусть он попробует рассуждать о метафизических вопросах или даже перевести на английский язык книгу Вико, и вы сразу увидите, какая разница между толмачом и философом, способным обсуждать религиозные и метафизические вопросы.

Нельзя более сомневаться в том, что было время, когда предки арийцев имели общий язык и многие общие мифологические и религиозные имена и идеи, хотя даже и тут нам приходится довольствоваться именами и мы не можем ожидать общих мифологических рассуждений. Позднейшее соприкосновение индийцев и греков в Персии, Малой Азии и в самой Греции не имело особого значения до завоевания Малой Азии, Персии и Индии Александром Великим. Но задолго до этого времени и греки и индусы выдумали многое — например, царей, жрецов, счисление, времена года, браки и погребения, — и мы, однако, не думаем, чтобы когда-нибудь был обмен относительно подобных изобретений между обеими странами. Если мы встречаемся в Индии и в Греции с похожими философскими идеями, как например, со словом, означающим атом, и с атомистической теорией, то неужели мы должны предположить, что Эпикур заимствовал свои атомы от Канады или Канада свой ану от Эпикура? Несомненно, интересно указать на совпадение идей у Капилы и Зенона, Пифагора, Платона и Аристотеля, но ведь еще интереснее указать на отличающие их оттенки в тех случаях, когда они, по-видимому, наиболее сходятся. Если веданта могла выработать идеальный монизм, то почему не могли выработать его элеаты? И однако где же в греческой философии хотя бы следы такой философской теории, как абсолютное тождество Атмана (Я) и Брахмана (абсолютного существа)? Можно ли усмотреть что-либо большее простого естественного совпадения между санскритской троицей: дхарма (добродетель), артха (богатство), кама (любовь) и платоновскими τα καλα (благим), ταωφελιμα (полезным) и τα ηδεα (приятным)? Насколько широко распространена троица: мысль, слово и дело — ясно доказано моим другом, профессором Коуэлом, и другими, но никто не посмеет обвинять греков или индусов в воровстве или в заимствовании на основании подобных данных.

Действительный характер этих совпадений греческой и индусской философий всего лучше уясняется часто делаемой попыткой отождествить имена Пифагора и Buddha-guru. С первого взгляда это, разумеется, поразительно, но подобное отождествление исчезает, как дым, когда мы проследим имена до их происхождения. Прежде всего, Буддха-гуру совсем не встречается, по крайней мере, как имя учителя Будды, и Pytha как арийское имя или как заимствованное никогда не могло быть то же самое, что Будда, a goras то же самое, что guru. Вера в переселение душ у буддистов — помимо того, что она заимствована из вед — совершенно отлична от верования Пифагора и других философов (как цивилизованных, так и нецивилизованных), а практика аскетизма, конечно, не ограничивалась Индией и Грецией.

Совершенно верно, что после завоевания Александра и основания на севере Индии бактрийского царства действительно были сношения между философами греческого и индусского происхождения, и некоторые из фактов по этому предмету собраны графом Гобле д’Альвиелла в его «Ce que l’Inde doit à la Grèce» (1897). Но и он приводит только совпадения, требующие более убедительных доказательств. Относительно индийских монет следует заметить: три бога, упоминаемые Патанджали, как употребляемые для торговли, то есть изображения которых чеканились на монетах, суть боги, которых мы встречаем на более старых маурийских монетах — Шива, Сканда, Вишака (см. Pan., V, 3, 99), причем Вишака мог относиться к Каме, выпускающему свои стрелы.

Несомненно, что искусство чеканки монет введено в Индию греками; можно допустить и то, что изображение индийских богов и даже Будды на древних монетах благоприятствовало идолопоклонству в Индии. Но индусские боги были антропоморфические, имели ноги и руки, головы, носы и глаза уже в древности, во времена вед, и отсутствие твердого камня во многих частях Индии, естественно, не благоприятствовало появлению статуй богов. У индусов в ведах был бог любви, но он был отличен от Камы, изображаемого на более новых монетах в виде стрелка, сидящего на спине попугая.

Мы теперь имеем образчики греческого искусства в Индии, более древние, чем этот Кама на попугае, и нет оснований сомневаться в том, что идея о храмах и монастырях или монументах, построенных из камня или вырезанных в камне, была заимствована из Греции, тогда как памятники индийской архитектуры, даже каменные, имеют очевидные следы переживания типа туземной архитектуры из дерева, как, например, Ликийская гробница.

Позднейшее влияние, которое будто бы имело христианство, породившее или повлиявшее на поклонение Кришне, нас здесь не занимает, потому что это влияние, если вообще его можно признать, относится к гораздо позднему периоду, чем тот, когда возникли шесть систем философии. На поразительное сходство между Кришну и Христом указывали постоянно, еще раньше изучения санскритских памятников. Но повторение не усиливает аргументации, и мы так же, как и раньше, совершенно не способны указать на исторический путь, по которому могли бы пройти легенды о Христе или о Кришне. Никто не будет отрицать существующих сходств, но никто не может, я полагаю, и объяснить их. Некоторые из ученых, в особенности желавшие найти совпадения между Бхагавадгитой и Новым Заветом, совершенно основательно вызывали замечания туземных ученых, что раньше, чем сравнивать, следует выучиться переводить с санскритского и с греческого. Не следует забывать и того, что Бхагавадгита называется Упанишадой и может относиться к концу периода Упанишад, а может быть, как утверждал покойный профессор Теланг, была и древнее Нового Завета. Если Дамаскин и рассказывает, что в Александрии жили брахманы [См. Гобле д’Альвиелла. Указ. соч., с. 167], то мы не должны забывать, что это относится к концу пятого века н. э. и потому нисколько не помогает нам в указании пути, каким идея о творческом Слове могла прийти к Клименту Александрийскому или к Оригену. Хорошо известно, что Клименту Александрийскому было знакомо имя Бутта, он знал даже, что того считали богом. Не следует забывать также, что Пантен (Pantaenus), проповедовавший, по свидетельству Евсевия, евангелие в Индии, был одним из учителей Климента. Но все это далеко не доказывает, что Климент и Ориген могли изучать Веданта-сутры и буддийские абхидхармы или того, что на их мнения повлияли немногие индийские путешественники, бывавшие в Александрии и совсем не занимавшиеся подобными вопросами.

Некоторые из совпадений между буддизмом и христианством, конечно, поразительны, в особенности поразительно число таких совпадений, но в отдельных случаях эти совпадения поверхностны и не могут повести к образованию того или иного мнения. Я говорил об этом предмете неоднократно и в последний раз в своей статье о «Совпадениях», но они все-таки остаются только совпадениями. Рассказ о Будде, сидящем под индийским фиговым деревом (ficus religiosus), не имеет ничего общего с рассказом о Натаниеле, сидящем под палестинской смоковницей, и притча о блудном сыне в буддийских писаниях по духу, несомненно, совершенно отлична от такой же притчи Нового Завета. И без всяких натяжек и попыток приводить ничего не доказывающие доказательства остается совершенно недостаточное количество поразительных и даже смущающих сходств. Ни один историк, способный к критике, ни на минуту не остановится на таких аргументах, которые употребляли для доказательства реального обмена мыслями между Индией и Европой в древности. В этом отношении мы обязаны многим этнологам, указавшим на столь же удивительные совпадения между религиозным и философским фольклором цивилизованных и нецивилизованных рас и притом не решающимся предполагать какого-либо заимствования или одинаковости исторического происхождения. Например, Чинват [М.М. CSM], мост, по-видимому, специально принадлежащий персам, имеет предшественников в ведах и подобный ему мост у индейцев северной Америки [М. М. Теософия, с. 168]. Я говорю только о подобии, об аналогии, потому что этот мост индийцев отличается, как я указал, очень характерно от моста у персов. Далее известно, что идея о создании мира Словом открыта даже у такой низкой расы, как klamaths [Там же, с. 383], и никто не решится утверждать, что эти две легенды имеют общее происхождение или представляют заимствование. Это может служить предостережением людям, с такой охотой указывающим пути, по которым индийское мышление могло влиять на Грецию и Палестину и vice versa.

Несомненно, что такие пути существовали: ни горы, ни моря не составляют непроходимых границ. А кроме того, буддизм уже в третьем веке до н. э. был миссионерской религией, какой было позднее христианство. Автору Махавансы Александрия была известна под именем Alasando [Граф д’Альвиелла. Указ. соч., с. 177]. С другой стороны, имя царя Гондафороса, упоминаемое в легенде о странствованиях в Индии св. Фомы, существовало, как это доказывают индо-парфянские монеты (gondophares), так же как и имя его племянника Abdayases, и, может быть, по мнению Леви, и имя Vasu Deva как Misdeos. Все это верно и доказывает, что в первом веке н. э. дорога между Александрией и Бенаресом была открыта. Не следует также забывать и о том, что в диалогах Милинды и Нагасены мы имеем указание на греческого царя (Менандра) и буддийского философа, обсуждавших важнейшие вопросы философии и религии. Все это верно, и все-таки мы остаемся далекими от действительного открытия сношений между греками и индийцами. Пред нами только разные возможности, даже, пожалуй, вероятности, но мы не можем ожидать, чтобы какой-либо историк считал их доказательством действительного влияния Греции на Индию или Индии на Грецию в такое время, когда можно было бы привести греческую философию и религию к восточным источникам или индийские философские школы могли получать новые импульсы с Запада. Хотя мы не имеем достоверной хронологии индийской литературы, но мы навряд ли можем полагать, если не желаем перевернуть вверх дном все литературное развитие Индии, что появление таких имен, как Бодда и Зарад (Зороастр) среди последователей Мани или имени Теrebinthos, ученика Scythianos [Высказывались предположения, что Scythianos может быть именем Будды у скифов, a Terebintos содержит в себе следы слова thera. Все это возможно, но не более того], основателя манихейской секты в Вавилоне, поможет нам открыть тайные источники мудрости Капилы или Будды Шакьямуни. Они могут указывать, откуда эти ересиархи черпали свою мудрость, но вопрос, занимающий нас здесь, остается нерешенным. Геррес, несмотря на свой мистицизм, был прав, ища сходства в технических терминах, чтобы установить индийское влияние на Грецию или греческое влияние на индийскую философию. Принцип верен, хотя Геррес применял его неверно. Это то же, что в сравнительной мифологии. Могут существовать сходства между двумя мифологиями, вроде превращения мужчин и женщин в животных и растения, поклонение деревьям и предкам, вера в духов и в сны, но одно такое уравнение, как Дьяус — Зевс, более убедительно, чем все сходства, взятые вместе. Если вы спросите: почему? — то вы можете также спросить, почему открытие одной монеты с именем Августа есть более убедительное доказательство римского влияния в Индии, чем открытие множества кусков нечеканенного золота.

Возвратимся к происхождению слова брахман. Как ни соблазнительно [*] далекое родство слова брахман со словом brih в смысле речи, с verbum и word (слово), мы не можем допустить его, не допуская одновременно общности мышления — и мышления глубоко философского — в период, предшествовавший разделению арийцев; а мы, конечно, не имеем достаточно веских данных для поддержания такой смелой гипотезы. Из рассмотрения до сих пор приводимых данных мы можем вывести то заключение, что в Индии БрАахман как имя «перводвигателя» могло и не проходить стадии, на которой это слово обозначало только молитву, и что брАхман (молитва) могла и не принимать значения объекта молитвы, то есть Вселенского Духа, совсем не требующего молитвы.

[*] Есть любопытное место в Брахмаканде Бхартрихари, где, по-видимому, речь и брахман отождествляются. См. Сарвадаршана-санграха, с. 140: Anadinidhanam brahma shabdatattvam yad aksharam, // Vivartate-rthabhavena prakriya jagato yatha. (Брахман без начала, который есть вечная сущность речи, // Изменяется в форме вещей, подобно эволюции мира.)

Столь же энергично и утверждение самого Мадхавы: Sphotakhyo niravayavo nityah shabdo brahmaitevi. (Вечное слово, которое именуется спхота и не состоит из частей, есть Брахман.)

Чтобы показать, каково было направление мышления, связанное в ведах с Вач, я приведу здесь некоторые места из гимнов, брахман и Упанишад.

Речь (vach) говорит о себе в гимне (X, 125), а также в Атхарваведе (IV, 30):

1. Я странствую с Васу и Рудрой, я странствую с Адитьями и с Вишведевами; я поддерживаю Митру и Варуну, я поддерживаю Агни и двух Ашвинов.

2. Я поддерживаю возрастание (?) Сомы, я поддерживаю Тваштара, Пушана и Бхагу. Я даю богатство ревностному привносящему жертвователю, выдавливающему Сому.

3. Я царица, собирательница богатств, знающая, первая из тех. которые заслуживают почитания; боги так установили меня во многих местах, пребывающей со многими, входящей во многих.

4. Мной существует тот, кто видит, тот, кто дышит, тот, кто слышит то, что говорится, кто ест пищу; все они опираются на меня, не зная этого. Слушайте, и ты и все. Я говорю тебе то, чему я верю.

5. Я, сама я, говорю это, что добро для богов, а также и для людей; кого я люблю, делаю страшным, делаю брахманом, риши, мудрецом.

6. Я натягиваю лук для Рудры (бога грозы), чтобы стрела его поразила ненавистника брахмана; я веду войну за народ, я вошла в небо и в землю.

7. Я приношу отца (Дьяус) на вершину этого мира; мое начало (происхождение) в водах, в море; оттуда я распространяюсь над всеми существами и вышиной своей касаюсь неба.

8. Я распространяюсь, подобно ветру, и владею всеми вещами над небом и над землей — такова я стала через мое величие.

Спрашивается, имеются ли в этих заявлениях какие-либо следы мышления, которое, в конце концов, повело к понятию греческого Логоса? Есть и другой гимн (X, 71), значение которого очень темно, но впервые сделалось несколько более понятным благодаря толкованию профессора Дейссена; тут мы находим некоторые важные замечания, указывающие, что язык уже в то древнее время составлял объект мышления. Но и тут, однако, нет ничего приближающегося к понятию Слова как творческой силы. Мы встречаем тут такие замечания: слова вначале составлены, для того чтобы открыть то, что прежде было скрытым. Это, несомненно, важная идея, указывающая, что люди, ее высказывающие, так же как и мы, задумывались над такой удивительной вещью, как язык. Есть намек и на борьбу за существование, происходившую между словами; говорится, что мудрый создает речь умом (манасом), просеивая ее, как ситом просеивают муку. Сильно восхваляется могущество речи, восхваляется и красноречие как драгоценный дар. Все кричат, когда появляется красноречивый человек, подчиняющий и чарующий своими словами (sabhasaha) собрание; предполагается даже, что он устраняет всякий грех и дает опору своим друзьям. Знанию всех вещей или, как говорит Дейссен, знанию происхождения вещей учит БрАхман.

Мы встречаем места подобного же рода в разных частях брахман. Одно из наиболее поразительных — это стих в гимне Пуруше в Тайттирия-араньяке: «Я знаю, что великий Пуруша, блестящий, как солнце на краю мрака, мудрый, останавливается (покоится), обращаясь к ним, после того как он продумал все формы и дал им имена» (Тайт.-ар., III, 12, 17). Здесь достаточно перевести формы как эйдосы и имена как логосы, и мы будем не очень далеки от той сферы мышления, в которой жили Платон и Аристотель [См. Дейссен, указ соч., с. 290].

Но если мы и находим в этом гимне оценку таинственной природы речи, мы тщетно ищем в нем ясной и определенной идеи, что мысль и речь суть едины, — идеи, столь очевидной в греческом слове логос, означающем и слово и мысль; мы находим разве очень легкое предугадывание неоплатонического учения, что создание вселенной было в действительности заявлением скрытых мыслей и слов Божества.

Ум и речь

[править]

Следующие места гимнов дадут нам некоторое понятие о том, что думали в Индии об уме и языке и об их взаимном отношении. Эти места, может быть, смутны и мистичны, но они во всяком случае указывают, что древние мыслители Индии употребили немало усилий на решение этого вопроса о свойствах речи и об отношениях речи к мышлению.

«Праджапати, создав веды (Брахман, сред. рода), создал из вод речь, ибо речь была его. Она была создана (выслана). Тогда он вошел в воды с Брахманом, то есть тройной Ведой, и тогда из воды вышло яйцо, которого он коснулся и повелел множиться. Потом из яйца появился первый Брахман (сред. рода), то есть тройная Веда» (Шат.-бр., IV, 1, 1).

«Один был Праджапати, и Vach принадлежала ему как вторая. Он думал: создам (вышлю) эту речь, ибо она пойдет и сделается всем этим» (Панч.-бр. XX, 14, 2).

«Речь есть нерожденная, и Вишвакарман (всезиждитель) породил от речи живые существа» (Шат.-бр., VII, 5, 2, 21).

«Атман состоит из речи, ума и дыхания. Существуют также три мира: речь есть этот мир, ум — воздух, а дыхание — небо. Точно так же имеются и три Веды: речь — Ригведа, ум — Яджурведа, дыхание — Самаведа. Имеются также боги, предки и люди: речь — боги, ум — предки, дыхание — люди» и т. д. (Бр.-уп., I, 5, 3).

«Он пожелал: пусть другой будет рожден от меня, и он (смерть или голод) объял умом своим речь» (Бр.-уп., 1, 1, 24).

«Этот мир вначале был Атманом (Я), единым и одиноким. Он пожелал: я хотел бы иметь жену… Манас (ум) — это Я, речь — жена, дыхание — дитя» (Бр.-уп., I, 4, 17).

Те же или похожие и часто противоречивые идеи встречаются и в позднейших произведениях. Так у Ману (I, 21) мы читаем: «В начале он (Брама) создал из слов веды отдельные имена, дела и условия всех вещей». Приведем хотя бы одно место из Махабхараты. Шантипарва (8533): «Вначале видья (знание, София), без начала и конца, божественная Вач (речь) вед была выслана Самосущим (Сваямбху)» (Мбх., 85.33).

Шанкара, трактуя о спхоте (слово), о котором мы будем говорить дальше, приводит из Брихадараньяки слова: «Он умом своим соединился с речью» — и прибавляет важный стих из смрити: «Вначале божественная Вач (речь), вечная, без начала и конца, состоящая из вед, была произнесена Сваямбху, от коего исходит всякая деятельность» (Бр.-уп., I, 2, 3).

Законы Ману (вернее говоря, Манавов, клана Ману), несомненно, позднее брахман, но в них часто встречаются старые идеи.

Эти заявления — а к ним можно прибавить немало других — конечно, очень неясны и хаотичны, а часто и противоречивы, так как исходят они от различных людей и без определенной системы; но мне кажется, что они во всяком случае указывают, что вопрос о мысли и языке занимал философов Индии гораздо больше, чем греческих и даже более, чем в позднейшее время философов современной Европы. И если некоторые из них отводили первое место мышлению, а другие — речи, то это также указывает, что во всяком случае эти древние мыслители не считали язык просто понятным фактом, как склонны многие из современных философов, а старались открыть, откуда он появился и каково его настоящее отношение к мышлению. Так, в Шатапатха-брахмане мы читаем:

«Однажды между Умом и Речью возник спор, кто из них лучше. Оба они говорили: я превосходен. Ум сказал: „Разумеется, я лучше тебя, ибо ты говоришь только то, что понимается мною, а так как ты только подражатель того, что сделано мною и следуешь по моим стопам, то я, конечно, и лучше тебя“. И Речь сказала: „Разумеется, я лучше тебя, потому что все, что ты знаешь, я даю тебе, я сообщаю тебе…“

И они отправились за решением к Праджапати, и Праджапати решил в пользу Ума» и т. д. (Шат.-бр., I, 4, 5, 8).

В Анугите мы читаем другое:

«Тогда был создан господин речи, и этот господин речи обратил взоры к уму. Сперва, поистине, были созданы слова, и ум идет за ними».

Некоторые из мыслителей-брахманов в различных выражениях высказываются в том смысле, что речь есть брахман (Шат.-бр., II, I, 4, 10), и сосуществование brihas-pati и brahmas-pati должно было, вероятно, внушать им мысль о тождестве брахмана и брих (в смысле речи), точно так же, как всякий мыслящий грек должен был знать основание, почему логос означает и слово и мысль. Но эта древняя стадия мышления, находящаяся за пределами философии, навсегда забыта и может быть воссоздана только при помощи догадок, которые не могут представляться убедительными для всех, хотя они и убедительны для некоторых.

Принимая во внимание все эти рассеянные по разным местам указания, я никоим образом не могу признать эволюции различных значений слова брахман, признаваемой прежними учеными. Мне в особенности неприятно было разойтись в этом вопросе с профессором Дейссеном. Он утверждает, что происхождение слова брахман ритуальное, что первоначально оно означало молитву, а затем стало означать того, кому молятся, Urgrund der Welt (первопричину мира). Он называет это «волей человека», устремленной к священному, «божественному» (der Zum Heiligen, GЖttlichen emporstrebende Wille des Menschen); a это та же самая идея, которую пустили в обращение Рот и другие и которая, очевидно, требует дальнейшего и более полного оправдания. Вместо того чтобы начинать со специализированного значения молитвы, я предпочитаю начать с брАхмана как синонима брих в брихаспати, означающего слово (или речь), и признать рядом с этим БрАхманом другого, обозначающего того, кто проявляет (прачьяваяти) или проявляет и творит того, кто есть всеобщая опора (скамбха) или сила (дакша) — одним словом, БрАхман, какого мы встречаем впоследствии, имя среднего рода или для более обыденных целей — мужского — Брама (См. Тайт.-бр., II, 7, 17, 1). Несомненно, что на тех темных путях, по которым молчаливо проходили слова раньше, чем они появились на свет в литературе, мы часто не сумеем открыть настоящих следов их движения, и потому разница во мнениях является неизбежной. Но в действительно важном вопросе сходятся все ученые, приписывая слову брАхман окончательное значение to on, to ontos on, to proton kinoun, хотя ни один из этих терминов, как мы увидим, не соответствует вполне точно свойствам Брахмана, как он развился в истории индийской мысли.

Атман

[править]

Далее мы должны приступить к исследованию слова атман. По своему значению оно уступает только слову брахман; оба эти слова можно назвать столпами, на которых покоится все сооружение индийской философии, и в особенности систем веданты и санкхьи.

Уже во времена Апастамба-сутр, то есть в конце ведического периода, мы читаем:

«Брахман, мудрый и признающий все вещи сущими в атмане, не смущающийся, когда думает об этом (взвешивает это), и признающий атмана во всякой (созданной) вещи, светит на небесах» (I, 8, 23, 1).

В той же сутре мы находим определение Брахмана как причины мира, что предполагает, очевидно, господство идей философии веданты* в эпоху автора этой сутры:

«Тот, кто есть сам разум и тоньше нити фабры лотоса; тот, кто проникает вселенную и кто, неизменный и больший, чем земля, содержит эту вселенную; тот, кто отличен от знания этого мира, добываемого чувствами и тождественного с его объектами, обладает высшим (формой абсолютного знания). От него, разделяющегося, происходят все (объективные) тела. Он есть первоначальная причина, вечная и неизменная» (I, 8, 23, 2).

  • О йоге и мимансе тоже упоминается в Апастамба-сутрах, но еще не как об отдельных философских системах. См. I, 8, 23, 5; II, 4,8,13.

Этимология слова атман тоже до крайности не ясна, вероятно, потому, что слово относится к досанскритскому, хотя и арийскому периоду индийской речи. Однако не может быть сомнения в том, что атман в ведах во многих местах значит «дыхание»; так в Ригведе слова, обращенные к умершему: «Suryam chakshuh gachchhatu, vatam atma» (Пусть глаза уходят к солнцу, а дыхание (атма) — в ветер") (X, 16, 3). Потом слово обозначало жизненное, жизнь и, подобно духу или дыханию часто употреблялось для обозначения того, что мы называем душой. В некоторых местах трудно сказать, следует ли переводить его словом жизнь или дух. От души уже недалеко и до Я, и этот переход часто, скорее, грамматический, чем реальный. В Атхарваведе (IX, 5, 30) мы читаем:

Atmanam pitaram putram pautram pitamaham,

Jayam janitrim mataram ye priyas tan upa hvaye.

Мы должны перевести это так: «Я отец, сын, внук, дед, жена, мать, все, что дорого — я ссылаюсь на них». Но Я здесь можно перевести также как «душа» или «лицо», точно так же как мы говорим: «Душа моя славит Господа» вместо «Я славлю Господа». Далее в Ригведе мы читаем: «Balam dadhanah atmani» (вкладывая силу в самого себя) (IX, 113, 1). В конце концов, слово атман становится обычным местоимением я. Мне незачем рассматривать все доказательства, которые можно найти во всяком санскритском словаре [Anthropological Religion, с. 200 и далее; M.M. Теософия, с. 247; Дейссен П. История философии, с. 324 и далее]; но нам следует определить, в какой стадии развития атман становится определенно названием души или внутреннего Я. Этот переход значения слова атман представляет любопытную аналогию перехода ас в асу и асти, рассмотренного нами раньше. В Ригведе (I, 64, 4) есть такое место: «Bhumyah asuh asrik atma kva svit» (где было дыхание, кровь, дух мира?). Тут слово атман можно перевести как дух или жизнь. Но в других местах атман означаит просто внутреннюю природу чего-либо, и в особенности человека, так что в конце концов слово это значит то же, что средневековые философы назвали бы quiddity (сутью), а индийские философы idanta вещей. Так, мы читаем: «atmanam atmana pasуа» (зри Себя Собой) или «atmaiva hy atmanah sakshi» (Я есть свидетелем Себя). В этом смысле атманпозже употреблялся как имя высшей личности, души мира (параматман), и мы читаем: "Sa va ayam atma sarve-sham bhutanam adhipatih, sarvesham bhutanam raga (этот атман есть государь всех существ, он царь всех существ) (Шат.-бр., XIV, 5, 5, 15).

Праджапати, брахман, атман

[править]

Таким образом, в гимнах и брахманах вед развились три понятия — Праджапати, Брахман и Атман — и каждое из них заключало в зародыше целую философию или мировоззрение. В Праджапати мы видим признание личного и высшего существа, бога над богами, творца и правителя мира. Он создал первичные воды и появился из них как Хираньягарбха (золотой зародыш), чтобы «выслать» (создать), оживить все вещи и управлять ими. Может представляться сомнительным, чтобы этот Праджапати сам был вещественной причиной. Часто говорят, что он был все и желал сделаться множеством, и таким образом создал мир; в этом случае материя также происходит от него. Но в других местах первичные воды, кажется признаются существующими сами по себе, отдельно от Праджапати (Ригведа, X, 121,7).

Мы читаем также, что вначале была вода, над которой Праджапати дышал как ветер, и что сами воды произвели золотое яйцо, из которого вышел Праджапати, творец богов и людей. В брахманах встречаются даже намеки на легенду, хорошо известную из пуран, что вепрь породил (удбабарха или удваварха от vrih) землю или что черепаха поддерживает ее [М. М. Индия, с. 134, 287].

Вера в этого Праджапати как личного бога была началом монотеистической религии в Индии, тогда как признание Брахмана и Атмана как единого составляет основу монистической философии этой страны.

Глава третья.
Системы философии

[править]
Развитие философских идей — Прастхана-бхеда — Литературные ссылки в Упанишадах — Шесть систем философии — Брихаспати-сутры — Источники — Датировка философских сутр — Санкхья-сутры — Веданта-сутры — Мнемоническая литература — Философия Брихаспати — Общие философские идеи — 1.Метемпсихоз, сансара — 2. Бессмертие души — 3. Пессимизм — 4. Карма — 5. Непогрешимость Вед — 6. Три гуны

Развитие философских идей

[править]

Таким образом, мы познакомились с тем важным фактом, что все эти идеи — метафизические, космологические и иные — появились в Индии в большом изобилии, без всякой системы и представляли настоящий хаос.

Мы не должны предполагать, чтобы эти идеи следовали одна за другой в хронологическом порядке. И тут более верным ключом разгадки будет не Nacheinander, а Nebeneinander [Не последовательность, а одновременность. — Прим. ред.]. Нужно помнить, что эта древнейшая философия существовала долго, не будучи фиксирована в письменной литературе, что для защиты ее не было ни контроля, ни авторитета, ни общественного мнения. Всякое поселение (ашрама) было отдельным миром, часто не было самых простых средств сообщений, рек или дорог. Удивительно, что несмотря на все эти условия мы все-таки находим столько единства в многочисленных догадках относительно истины, мы обязаны этим, как утверждают, парампаре, то есть непрерывной цепи людей, из поколения в поколение передававшим предание и, наконец, собравшим все, что только можно было спасти. Было бы ошибкой думать, что существовало непрерывное развитие в различных значениях, принимаемых такими значительными терминами, как праджапати, брахман или даже атман. Будет гораздо более согласно с тем, что мы знаем об интеллектуальной жизни Индии из брахман и Упанишад, допустить существование большого количества интеллектуальных центров, рассеянных по всей стране, в которых бывали влиятельные защитники тех или иных взглядов. Тогда мы лучше поймем, каким образом брахман, обозначавший сначала то, что вскрывается и растет, получил значение речи и молитвы, а также и значение творческой силы и творца, и почему атман обозначал не только дыхание, но и жизнь, дух, душу, сущность или то, что я осмелюсь перевести как Самое Само, Самость (Self, das Selbst), Я всех вещей.

Но если в период брахман и Упанишад нам приходится пробивать себе дорогу среди религиозных и философских идей, как через непроходимую чащу ползущих растений, то при приближении к следующему периоду, характеризующемуся упорными попытками ясного и систематического мышления, путь становится легче. Мы не должны думать, что и тут мы уже найдем в различных философских системах правильное историческое развитие. Сутры, или афоризмы, представляющие отрывки шести систем философии, совершенно отдельных одна от другой, не могут считаться первыми попытками систематического изложения; они представляют скорее суммирование того, что развилось в течение многих поколений изолированных мыслителей.

Прастхана-бхеда

[править]

Что думали сами брахманы об этой философской литературе, мы можем узнать даже из таких новых сочинений, как Прастхана-бхеда, из которой я дал несколько извлечений во введении к нескольким моим статьям об одной из систем индийской философии еще в 1852 году в Журнале немецкого общества ориенталистов. Нужно сказать, что честь открытия этого трактата Мадхусуданы Сарасвати и указания на его значение принадлежит собственно Кольбруку. Я сам познакомился с ним через своего старого друга д-ра Тритена, приготовившего критическое издание трактата, но не успевшего напечатать его вследствие болезни и смерти. Он был напечатан раньше профессором Вебером в его Indische Studien 1849 года, и я полагаю, что будет не бесполезно сделать из него здесь некоторые извлечения [Новый перевод Прастханабхеды напечатан проф. Дейссеном во введении к его «Всеобщей истории философии», т. I, с. 44, 1894].

«Ньяя [Nyaya происходит от ni (в) и i (идти). Четвертый член силлогизма называется упаная (вести к) или „индукция“. Баллантайн переводит ньяя как метод], — пишет он, — есть логика [Анвикшики как старое название философии, и в особенности логики, встречается также в Дхармашастре Гаутамы (II, 3). Иногда его употребляют как синоним мимансы, и тогда оно значительно шире, чем термин „логика“], которой учил Готама [Так как в рукописях пишут то Готама, то Гаутама, то первое имя я сохраняю для философа, а второе для Будды] в его пяти адхьяях (уроках). Объект ее — познание природы шестидесяти падартх при посредстве имени, определения и исследования».

Эти падартхи — очень важные или существенные части философии ньяи; но оказалось совсем неуместным переводить слово падартха словом категория. Непонятно, почему такие вещи, как сомнение, пример, спор и т. д., могут быть названы категориями (praedicabilia); и не удивительно, что Риттер и другие отзывались о ньяе с пренебрежением, раз такие вещи предъявлялись им как категории индийской логики.

«Имеется также философия вайшешики, преподаваемая Канадой. Ее цель — при помощи сходств и различий [Бартелеми С. Илер в его работе об индийской логике замечает: „Но философ вайшешики не пытается различать категории, перечисляя их свойства, как это делает Стагирит. Он не указывает их отношений и их различий, как это делает Аристотель“. Но он как раз это и делает. См. Сутры, I, 8 и далее] установить шесть падартх, а именно:

1. дравья — субстанция;

2. гуна — свойство;

3. карма — деятельность;

4. саманья — общее нескольким объектам. Высшая саманья есть сатта, или бытие;

5. вишеша — отличное или особенное, присущее вечным атомам и т. д.

6. самавая — нераздельная связь, как между причиной и следствием, частями и целым и т. д. К этому можно прибавить

7. абхава — отрицание.

Эта философия также называется ньяя.»

Эти падартхи вайшешики, по крайней мере первые пять, в самом деле могут быть названы категориями, ибо они представляют все, что может служить предикатами объектов нашего опыта или, с индийской точки зрения, все, что может быть предикатом высшего смысла (артха) слов (пада). Поэтому-то падартха, буквально значащая «слово», употребляется в санскритском языке в смысле вещей вообще или объектов. Переводить это слово как «категория» в применении к пяти падартхам Канады допустимо, но такой перевод, сомнительный в применении к шестой и седьмой падартхам вайшешики, был бы совершенно неуместен по отношению к падартхам Готамы. Действительные категории в системе Готамы нашли бы место среди прамей, означающих не столько то, что должно быть доказано или установлено, сколько то, что составляет объект нашего знания. Мадхусудана продолжает:

«Миманса тоже двоякая, а именно карма-миманса (философия действия) и шарирака-миманса (философия воплощенного духа). Карма-миманса изложена достопочтенным Джаймини в двенадцати главах».

Объект этих двенадцати глав указан вкратце и так неясно, что его навряд ли можно понять без ссылки на оригинальные сутры. Дхарма, объект этой философии, состоит, как явствует из объяснений, из актов долга, главным образом жертвенного. Вторая, третья и четвертая главы трактуют о различиях и изменениях дхармы, о ее частях (или добавочных членах, в отличие от главного акта) и о главной цели каждого жертвенного акта. В седьмой главе, и полнее в восьмой, трактуется о непрямых правилах. В девятой главе трактуется об изменениях выводных (inferribles), приспосабливающихся к какому-либо изменению или подражанию известным жертвенным актам, признаваемым типичными или образцовыми; а в десятой главе говорится об исключениях. В одиннадцатой главе рассматривается попутное действие, а в двенадцатой — координированное следствие, то есть содействие нескольких актов для получения одного результата есть предмет одиннадцатой главы, а в двенадцатой говорится о случайном следствии акта, совершаемого с иной целью.

«Имеется также Санкаршана-канда, состоящая из четырех глав, составленная Джаймини, и она, известная под именем Деватаканды, принадлежит к карма мимансе, так как учит действию, называемому упасаной или богослужением.

Затем следует шарирака-миманса, состоящая из четырех глав. Предмет ее — уяснение единства Брахмана и Атмана (я) и изложение правил, учащих исследованию этого единства посредством изучения вед» и т. д. Это действительно гораздо более философская система, чем пурва-миманса, имела различные названия: уттара-миманса, брахма-миманса, веданта и т. д.

В первой главе указывается на то, что все места веданты согласно ссылаются, прямо или косвенно, на внутреннего, нераздельного, не имеющего второго (то есть единого) Брахмана. В первом отделе рассматриваются те места вед, в которых имеются ясные указания на Брахмана; во втором — места, где имеются указания неясные и относятся к Брахману, поскольку он есть объект поклонения; в третьем — места, где имеются темные указания на Брахмана и по большей части ссылаются на него, поскольку он есть предмет знания. Таким образом заканчивается рассмотрение текстов веданты и в четвертом отделе рассматриваются такие слова, как авьякта, аджа и другие, по отношению к которым можно сомневаться, относятся ли они к идеям, принятым и санкционированным философами санкхьи, каковы прадхана, пракрити, которые вообще — хотя и совершенно неверно — переводятся: природа, как независимая от Брахмана или Пуруши.

Установив таким образом согласие всех текстов веданты относительно единого, не имеющего второго Брахмана, Вьяса (или Бадараяна), опасаясь сопротивления посредством аргументов, выставляемых признанными смрити и различными другими системами, приступает к их опровержению и старается установить во второй главе неоспоримость своих аргументов. В первом отделе он отвечает на возражения относительно согласия мест веданты о Брахмане, делаемые смрити санкхья-йоги, Канадой и последователями санкхьи, так как всякое исследование должно состоять из двух частей: из установления своего собственного учения и из опровержения учения противников. В третьем отделе (первой части) устраняются противоречия между местами вед, относящимися к созданию элементов и других предметов, а во второй части — противоречия, относящиеся к индивидуальным душам. В четвертом отделе рассматриваются все кажущиеся противоречия между местами вед, относящимися к чувствам и к объектам чувств.

В третьей главе автор занимается исследованием средств спасения. В первом отделе, рассмотрев переход к другому миру и возвращение из него (переселение душ), рассматривается бесстрастие. Во втором отделе уясняется значение слова Ты и после — значение слова То. В третьем отделе дается коллекция слов, если и не представляющих полной тавтологии, то относящихся все к не имеющему качеств Брахману, на которого ссылаются в разных шакхах, или отраслях веды, и в то же время обсуждается вопрос о том, можно ли принять в их совокупности некоторые атрибуты, приписываемые другими шакхами в их учении об имеющем или не имеющем качеств Брахмане. В четвертом отделе исследуются средства получения знания о не имеющем качеств Брахмане — средства, как внешние, например жертва и соблюдение четырех положений в жизни, так и внутренние — спокойствие, самоуправление и созерцание.

В четвертой главе идет исследование специального вознаграждения или плодов познания имеющего или не имеющего качеств Брахмана. В первом отделе описывается спасение человека еще в этой жизни, освободившегося от влияния добрых или злых дел и постигшего не имеющего качеств Брахмана посредством постоянного изучения вед и т. д. Во втором отделе рассматривается способ отшествия в другой мир умирающего. В третьем — дальнейший (северный) путь человека, умершего с полным знанием не имеющего качеств Брахмана. В четвертом отделе сначала описывается достижение бесплотного (disembodied) одиночества человека, познавшего не имеющего качеств Брахмана, а потом — прибывание в мир Брахмана, обетованное всем, познавшим Брахмана, имеющего качества (то есть низшего).

Это учение (веданта), несомненно, есть главное из всех учений, все другие суть только дополнения его и потому только одна веданта чтится всеми, жаждущими освобождения, и это согласно с истолкованием достопочтенного Шанкары — это есть тайна".

Таким образом, мы видим, что Мадхусудана рассматривал философию веданты, как ее истолковал Шанкара, если не как единственно истинную, то как самую лучшую из всех философий. Он сделал важное различие между четырьмя системами: ньяей, вайшешикой, пурва- и уттара-мимансой, с одной стороны, и йогой и санкхьей — с другой. Любопытно, что до сих пор мало обращали внимания на это различие. По словам Мадхусуданы, философии Готамы и Канады просто смрити или дхармашастры, подобно законам Ману, даже подобно Махабхарате Вьясы (см. Дальман. Махабхарата как эпос и правовой документ, 1896) или Рамаяне Вальмики. Конечно, эти системы философии не могут быть названы смрити в обычном смысле дхармашастры; но так как они суть смрити (предание), а не шрути (откровение), то и можно сказать, что они учат дхарме, если не в легальном, то в моральном значении этого слова. Во всяком случае очевидно, что санкхья и йога считались относящимися к разряду, отличному от того, к которому принадлежали две мимансы и даже ньяя с вайшешикой, а также другие признанные отрасли знания, которые в их совокупности считались восемнадцатью отраслями трайи (то есть вед). Хотя и нелегко понять настоящую причину такого отличия, но не следует упускать его из виду.

«Санкхья, — продолжает Мадхусудана, — была изложена достопочтенным Капилой в шести адхьяях. В первой из них рассматриваются предметы, подлежащие обсуждению; во второй — следствия или продукты прадханы, изначальной материи; в третьей — отчуждение от чувственных объектов; в четвертой — рассказы о бесстрастных людях, вроде Пингалы (IV, 11) и т. п.; в пятой — опровергаются противоположные мнения; в шестой — излагается общее резюме. Главная задача философии санкхьи — учить о различии между пракрити и пурушами.

За сим следует философия йоги, которой учит достопочтенный Патанджали и которая состоит из четырех частей. В первой части рассматриваются останавливающее деятельность созерцание и отвлечение духа и как средство к этому постоянное упражнение и отрешение от страстей; во второй — рассматриваются восемь вспомогательных средств, производящих глубокое созерцание даже у людей, мысли коих развлечены, каковы: сдержанность, наблюдение, положение тела, регулирование дыхания, набожность, созерцание и обдумывание (meditation); в третьей части говорится о сверхъестественных силах; в четвертой — об уединенности, одиночестве. Главная задача этой философии — достижение концентрации (сосредоточения) посредством остановки всех случайно приходящих мыслей».

За этим идет краткий отчет о системах пашупаты и паньчаратры и потом повторение всего, наиболее интересного. Тут Мадхусудана говорит:

«После уяснения различных систем ясно, что существуют только три дороги:

1. Арамбха-вада, теория соединения атомов.

2. Паринама вода, теория эволюции.

3. Виварта-вада, теория иллюзии.

Первая теория утверждает, что атомы (ану) четырех родов (атомы земли, воды, огня и воздуха), последовательно соединяясь между собой и т. д., создали мир, высшим пунктом коего было яйцо Брахмана.

Эта первая теория, теория таркиков (ньяя и вайшешика) и последователей мимансы, учит, что следствие, которое не существовало (мир), производится деятельностью причин, которые существуют.

Вторая теория, теория санкхьяиков, патаньджала-йогов и пашупатов, гласит, что только прадхана, иногда называемая пракрити или изначальной материей, состоящая из гун: саттвы (хорошего), раджаса (умеренного) и тамаса (дурного), развилась через стадии махата (воспринимаемого) и аханкары (субъективности) в форму мира, субъективного и объективного. С этой точки зрения, причиненный мир существовал и прежде как реальный мир, хотя и в тонкой (невидимой) форме, и сделался очевидным (проявился) благодаря воздействию причины.

Третья теория, теория брахмавадинов (веданта), гласит, что самосветящийся и совершенно блаженный Брахман, не имеющий второго, возник по ошибке, благодаря своей собственной силе майи, в качестве мира, тогда как вайшнавы (Рамануджа и т. д.) утверждают, что мир есть действительное и истинное развитие Брахмана.

Но в действительности все муни, излагавшие эти теории, согласны в своем желании доказать существование единого высшего Господа, не имеющего второго, приводящего к теории иллюзии (виварта). Эти муни не могут заблуждаться, так как они всеведущи, и различные взгляды предлагались ими только затем, чтобы устранить нигилистические теории, и потому, что они боялись, что люди с их склонностью к мирским объектам не могут сразу познать истинное назначение человека. Но все будет хорошо, если мы поймем, что люди, не понимая истинной цели этих муни, воображают, будто они предлагают что-либо противное ведам и, приняв их мнения, делаются последователями их на их различных путях».

Многое из того, что здесь переведено из Прастханабхеды Мадхусуданы — хотя это и представляет только общий обзор — не ясно, но потом, когда мы будем рассматривать отдельно саму по себе каждую из шести философских систем, станет вразумительным; не вполне достоверно и то, чтобы взгляд Мадхусуданы на развитие индийской философии был верен. Но он во всяком случае доказывает известную свободу мысли, которую мы встречаем время от времени и у других писателей (например, у Виджнянабхикшу), которые также склоняются к той мысли, что за различиями между ведантой, санкхьей и ньяей скрывается одна и та же истина, хотя и выраженная различным образом и что философий может быть много, но истина одна.

Как бы мы, однако, ни удивлялись проницательности Мадхусуданы и других, наша обязанность как историков философии изучить различные пути, по которым разные философы при свете откровения или при свете их освобожденного от уз разума старались открыть истину. Сама множественность и различие этих путей составляют главный интерес истории философии, и то обстоятельство, что эти шесть различных философских систем до настоящего времени удержали свою позицию среди большого количества философских теорий, предложенных мыслителями Индии, указывает, что мы должны оценить сначала их характерные особенности раньше, чем пытаться вместе с Мадхусуданой исключить их отличительные черты.

Эти философы следующие:

1. Бадараяна, называемый также Вьяса Двапаяна или Кришна Двапаяна, предполагаемый автор Брахма-сутр, называемых также Уттара-миманса-сутрами или Вьяса-сутрами.

2. Джаймйни, автор Пурва-миманса-сутр.

3. Капила, автор Санкхья-сутр.

4. Патаньджали, называемый также Шеша или Пханин, автор Йога-сутр.

5. Канада, называемый также Канабхудж, Канабхакшака или Улука, автор Вайшешика-сутр.

6. Готама, называемый также Акшапада, автор Ньяя-сутр.

Понятно, что философы, которым приписываются сутры, не могут считаться первыми, создавшими индийскую философию. Эти сутры часто ссылаются на других философов, которые должны были существовать до того времени, когда сутры получили свою окончательную форму. Тот факт, что некоторые из сутр приводят и опровергают мнения других, не может быть объяснен без признания того, что различные философские школы развивались рядом в течение периода, предшествовавшего их окончательной выработке. К несчастью, в таких ссылках мы не всегда встречаем даже заглавие книги или имя ее автора, а еще реже буквальное воспроизведение мнения этого автора, его ipsissima verba. Когда они ссылаются на такие предметы, как пуруша и пракрити, мы знаем, что они ссылаются на санкхью; когда они говорят об ану, атомах, мы знаем, что эти замечания указывают на вайшешику. Но из этого отнюдь не следует, что они ссылаются на Санкхья- или Вайшешика-сутры именно в том виде, какими мы их знаем. Некоторые из сутр, как доказано, настолько новы, что древние философы не могли цитировать их. Например, Галл доказал, что наши Санкхья-сутры не старше 1380 года н. э. и, может быть, даже принадлежат к позднейшему времени. Как ни поразительно подобное открытие, конечно, ничего нельзя возразить против аргументов Галла или против доказательств, которыми профессор Гарбе [Гарбе. Философия санкхьи, с. 71] поддержал его открытие. А раз так, эти Сутры следует рассматривать просто как перелицовку (rifaccimento), реконструкцию, заменившую более старые сутры, которые, вероятно, уже в шестом веке н. э. были вытеснены популярными санкхья-кариками, а потом забыты. Такая поздняя дата наших Санкхья-сутр может казаться невероятной; но хотя я и продолжаю держаться того мнения, что стиль сутр возник в период, когда письмо для литературных целей было еще в зачаточном состоянии, однако нам известно, что даже в настоящее время есть ученые (пандиты), не встречающие затруднений в подражании этому древнему стилю сутр. Период сутр, восходящий до царствования Ашоки в третьем веке и до его собора в 242 году до н. э., включает в себе не только знаменитые сутры Панини, но определяется как период величайшей философской деятельности в Индии, вызванной, по-видимому, сильным потрясением, произведенным возникновением буддийской школы философии и впоследствии буддийской религии.

Литературные ссылки в Упанишадах

[править]

Очень важное значение имеет тот факт, что из технических названий шести систем философии только два встречаются в классических Упанишадах — а именно, санкхья и йога или санкхья-йога. Веданта не встречается, за исключением Шветашватары, Мундаки и некоторых позднейших Упанишад [Любопытное отличие делается в комментарии к Гаутама-сутрам (XIX, 12) где говорится, что «те части араньяк, которые не Упанишады, называются ведантами»]. Слово миманса встречается в общем значении исследования. Ньяя и вайшешика совершенно отсутствуют; мы не встречаем ни таких слов, как хетувидья или анвикшики, ни имен предполагаемых создателей шести систем, за исключением имен основателей двух миманс — Бадараяны и Джаймини. Имена Патанджали и Канады совершенно отсутствуют, а имена Капилы и Готамы, хотя и встречаются, но относятся, кажется, к совершенно другим личностям.

Шесть систем философии

[править]

Нельзя полагать, чтобы люди, имена которых упоминаются как имена авторов этих шести философских систем, были чем-либо иным, как простыми последними издателями или редакторами сутр в том виде, какими мы их знаем. Если третий век до н. э. представляется нам чересчур поздней датой для введения в Индии письма для литературных целей, то нужно вспомнить, что не найдено даже надписей более древних, чем надписи Ашоки; а между надписями и литературными произведениями различие большое. Южные буддисты утверждают, что их священный канон записан не ранее первого века до н. э., хотя известно, что они поддерживали близкие отношения со своими северными единоверцами, знакомыми с письмом [Говорят, священное дерево Бо в городе Анурадхапура на Цейлоне выросло из ветви дерева, растущего в Буддха-джайе]. Потому в течение всего этого времени, от 477 до 77 года до н. э., разнообразные теории мира, происходившие от веданты, санкхьи или йоги, даже теории буддийского происхождения, могли появиться и сохраняться в форме мнемонической, в различных ашрамах. Неудивительно, что значительная часть такой литературы, как передаваемой только на память, невозвратно утеряна, и потому мы не должны смотреть на то, что осталось нам в древних даршанах, как на полный результат философской деятельности всей Индии в течение стольких веков. Мы можем утверждать только то, что философия в Индии зарождалась в период брахман и Упанишад, даже в период некоторых из ведических гимнов, что существование Упанишад — хотя и не необходимо в той форме, какими мы знаем их — признается буддийским каноном и, наконец, название сутт как составной части этого канона, должно быть более поздним, чем название более древних брахманских сутр, так как в течение этого времени значение это снова изменилось; оно обозначало уже не краткие, сохраняемые по памяти изречения, а настоящие речи. Может быть, первоначальное слово сутра обозначало текст, объясняемый в проповеди, и уже потом длинные буддийские проповеди начали вследствие этого называться суттами.

Брихаспати-сутры

[править]

То, что некоторые из философских сутр утрачены, доказывается примером Брихаспати-сутр. Утверждают, что в этих сутрах излагались вполне материалистические или сенсуалистические учения локаятиков или чарваков, отрицающие все, кроме того, что дается чувствами. На них ссылается Бхаскарачарья в Брахма-сутрах (III, 3, 53) [Кольбрук. ME, I, p. 429] и дает нам из них извлечения, так что, вероятно, в это время они еще существовали, хотя до сих пор записи их в Индии не найдены. То же можно сказать и о таких сутрах, как Вайкханаса-сутры; может быть, эти сутры то же, что Ванапрастхи и Бхикшу-сутры [Таранатха-таркавачаспати отождествляет их с Веданта-сутрами; см. Сиддханта-каумуди, т. I, с. 592], цитируемые Панини (IV, 3, 110) и, по-видимому, предназначавшиеся для брахманских нищенствующих монахов, а не для буддийских. Нам и тут приходится снова признать печальную истину, что мы имеем только жалкие отрывки из старой добуддийской литературы, да и эти отрывки в некоторых случаях только простые воспроизведения утраченных оригиналов, каковы, например Санкхья-сутры. Мы знаем теперь, что подобные сутры могли быть воспроизведены когда угодно и не должны забывать, что даже в настоящее время, при общем падении изучения санскрита, в Индии есть знатоки, которые могут подражать Калидасе, не говоря уже о таких поэмах, как Махабхарата и Рамаяна; — и притом так удачно, что немногие из ученых могут указать на разницу между оригиналом и подражанием. Недавно я получил санскритский трактат (сутры с комментариями) работу ныне здравствующего индийского ученого — трактат, который мог ввести в заблуждение многих из европейских санскритологов [Этот трактат Чандраканта Таркаланкары (Katantrachchhanda-prakriya 1896) и включает он добавочные сутры к Катантре о ведийской грамматике. Он не скрывает того, что «sutram vrittish kobhayam api mayaiva vyarachi», т. е. «сутра и комментарий составлены мною»]. Если это возможно теперь, если это было возможно, как в случае Капила-сутр, в четырнадцатом веке, то почему же не могло происходить того же в период возрождения в Индии и даже ранее? Во всяком случае мы можем быть благодарны и за то, что сохранилось, и притом столь чудесным, на наш взгляд, образом; но мы не должны воображать, что мы имеем все и что то, что у нас есть, дошло до нас в первоначальной форме.

Источники

[править]

Я должен упомянуть здесь хотя бы только о некоторых наиболее важных работах, из которых изучающие философию, и в особенности не знающие санскритского языка, могут получить сведения о шести признанных системах индийской философии. Заглавия наиболее важных из оригинальных санскритских текстов можно найти в Miscellaneous Essays (т. II, с. 239 и далее) Кольбрука и в каталогах (изданных после того) различных сборников санскритских манускриптов в Европе и в Индии.

О философии веданты Бадараяны очень полезная книга (английский перевод текста сутр и комментария Шанкары) Тибо. — SBE., т. 34 и 38.

Из немецких книг можно рекомендовать перевод (этого же сочинения) Дейссена (1887) и его более раннюю «Систему веданты» (1883).

О системе санкхьи мы имеем сутры, переведенные Баллантайном в 1882—1885 годах; Афоризмы санкхьи — философии Капилы, с объяснительными извлечениями из комментариев (1852, 1865, 1885 гг.).

В Германии имеются Санкхья-правачана-бхашья (комментарий Виджнянабхикшу к сутрам санкхьи) в переводе Ричарда Гарбе (1889), а также комментарий Анируддхи и оригинальные части комментария ведантиста Махадевы к санкхья-сутрам (Гарбе, 1892); «Лунный свет истины санкхьи» (Санкхья-таттва-каумуди) Вачаспатимишры (перевод Р. Гарбе, 1892) — тоже очень полезная книга.

Все еще не утратила своего значения «Санкхья-карика» Ишваракришны, перевод с санскритского Кольбрука, а также бхашья или комментарий Гаудапады в переводе с оригинальным комментарием Вильсона (Оксфорд, 1837). В числе других полезных работ можно упомянуть «Индийскую философию» Джона Дэвиса (1881) и «Философию санкхьи» Ричарда Гарбе (1894).

Из пурва-мимансы или просто мимансы, занимающейся главным образом сущностью и авторитетом вед и специально жертвенными и другими обязанностями, мы имеем издание оригинала сутр с комментарием Шабарасвами; но на английском языке нет книги, по которой можно было бы изучить эту систему, за исключением переведенной проф. Тибо Артхасанграхи Лаугакши Бхаскары, краткого извлечения этой философии, напечатанного в Benares Sanskrit Series, № 4.

Философская система вайшешики может быть изучаема по выполненному Гау английскому переводу ее сутр (Бенарес, 1873), по немецкому переводу Роера (Zeitschrift der Deutschen MorgenlДndischen Gesellschaft, т. 21 и 22) и по некоторым моим статьям в Journal of the German Oriental Society (1849).

Ньяя-сутры Готамы были переведены, за исключением последней книги, Баллантайном (Аллахабад, 1850—1857).

Йога-сутры имеются в английском переводе Раджендралала Митры в Bibliotheca Indica (№ 462, 478, 482, 491 и 492).

Датировка философских сутр

[править]

Если принять во внимание положение философского мышления в Индии, как оно изображается в брахманах и Упанишадах и потом в канонических книгах буддистов, мы не будем удивляться тому, что до сих пор все попытки определения дат шести признанных философских систем и даже их взаимного отношения были неудачны. Верно, что буддизм и джайнизм — тоже философские системы и что оказалось возможным определить их даты. Но если мы и знаем кое-что относительно их времени и их исторического развития, то это обусловливается главным образом общественным и политическим значением, которое они получили в пятом, четвертом и третьем веках до н. э., а совсем не их философским положением. Мы знаем также, что было много учителей, современников Будды, но они не оставили следов в литературе Индии.

Не следует забывать и того, что хотя время составления буддийского канона и может быть определено, но даты многих текстов, которые мы имеем и которые признаются каноническими, далеко не несомненны.

В буддийских летописях упоминаются рядом с Гаутамой, принцем клана Шакьев, и другие учителя Джнятипутра (основатель джайнизма), Пурана Кашьяпа, Пакуда Катьяяна, Аджита Кешакамбали, Санджая Вайратти-путpa, Гошалипутра, Маскарин. И только один из них Джнятипутра, ниргрантха (гимнософист), известен истории, так как общество, основанное им, подобно основанному Буддой братству, развилось в значительную секту джайнов. Другой учитель, Гошали с бамбуковой палкой, бывший первоначально адживаком, а потом последователем Махавиры, тоже сделался основателем особой секты, в настоящее время уже исчезнувшей [Керн. Буддизм. 1 с. 182]. Джнятипутра (Натапутта) был старше Будды.

Хотя кажется вероятным, что основатели шести систем философии, но не авторы тех сутр, какие мы имеем, жили в тот же период религиозного и философского брожения, в который впервые в Индии распространились учения Будды, совсем не верно, чтобы буддизм предполагал существование какой-либо из этих систем в литературной их форме. Это объясняется неясностью цитат, которые редко приводятся verbatim(дословно). В Индии в мнемонический период литературы содержание книги могло значительно изменяться, хотя заглавие оставалось то же. Даже если в позднейшее время Бхартрихари (умер в 650 г. н. э.) ссылался на даршаны мимансы, санкхьи и вайшешики, мы не имеем права заключить, что он знал эти даршаны так, как мы их знаем, хотя он мог знать эти философии уже после того, как они получили систематическую форму. Точно так же, когда он цитирует наяйиков, это не значит, что он знал наши Готама-сутры, и мы не имеем права говорить, что эти сутры существовали в то время. Это возможно, но не достоверно. Потому мы должны не особенно доверяться цитатам или, лучше сказать, намекам на другие философские системы.

Санкхья-сутры

[править]

Санкхья-сутры, как мы знаем их, очень скупы на ссылки. Они, очевидно, ссылаются на вайшешику и ньяю, когда исследуют шесть категорий первой (V, 85) и шестнадцать Падартх второй (V, 86). Когда в них говорится об aнy (атомах), мы знаем, что имеется в виду философия вайшешики, и один раз вайшешика прямо названа этим именем (1, 25). Очень часто упоминается о шрути (откровении), которым санкхья, по-видимому, пренебрегает: раз упоминается о смрити (предании, V, 123); Вамадева, имя которого встречается и в шрути и в смрити, упоминается как лицо, достигнувшее духовной свободы. Но из философов мы встречаем упоминание только о Санандана Ачарье (VI, 69) и о Паньчашикхе (V, 32; VI, 68); учителя же (ачарьи) как общее название включают и самого Капилу так же, как и других.

Веданта-сутры

[править]

В Веданта-сутрах ссылок больше, но и они не особенно много помогут нам для целей хронологических.

Бадараяна более или менее ясно указывает на буддистов, джайнов, пашупатов и паньчаратров, и пытается опровергать всех их. Но он, однако, никогда не ссылается на какие-либо литературные произведения; даже в тех случаях, когда он ссылается на другие философские системы, он, по-видимому, намеренно избегает упоминать признанные имена их авторов и даже их технические термины. Но все-таки очевидно, что он, составляя свои сутры, имел в виду пурва-мимансу, йогу, санкхью и вайшешику; из авторитетов мимансы он ссылается прямо на Джаймини, Бадари, Удуломи, Ашмаратхью, Кашакритсну, Каршнаджини и Атрею, а также и на Бадараяну. Потому мы будем недалеко от истины, если припишем образование шести философских систем периоду от Будды (V в.) до Ашоки (III в.), хотя и допускаем, в особенности относительно веданты, санкхьи и йоги, продолжительное предварительное развитие, восходящее через Упанишады и брахманы до гимнов Ригведы.

Так же трудно определить относительное положение [Бхандаркар. Философия санкхьи (1871), с. 3] философских систем, так как они, как я уже объяснял, взаимно ссылаются друг на друга. Что же касается до отношения буддизма к шести ортодоксальным системам, то, как мне кажется, все, что мы можем сказать об этом, так только то, что школы философии, передававшие учение, очень похожие на шесть классических или ортодоксальных систем, предполагаются буддийскими суттами. Но это совсем не то, что полагают некоторые ученые, утверждающие, будто Будда или его ученики прямо заимствовали из сутр. Мы не знаем ничего из литературы санкхьи до Санкхья-карики, относящейся к VI в. н. э. Если даже признать, что Таттва-самаса — произведение более древнее, то каким образом, не имея параллельных дат, мы можем доказать действительные заимствования со стороны Будды и его учеников в то старое время?

В Упанишадах и брахманах, несмотря на общее им всем настроение, замечается значительное отсутствие системы и разнообразия мнений, защищаемых разными учителями и разными школами. Даже в гимнах мы находим большую независимость и индивидуальность мышления, иногда, по-видимому, доходящие до открытого скептицизма и атеизма.

Мы должны помнить обо всем этом, если желаем получить правильную идею об историческом происхождении и росте шести философских систем Индии, как мы привыкли называть их. Мы уже видели, что в философских рассуждениях участвовали не одни брахманы и что кшатрии также играли очень деятельную и выдающуюся роль в выработке таких основных философских понятий, как понятие атмана, или Я.

Из этой-то колеблющейся массы философских и религиозных мыслей, составлявших в Индии общее достояние, медленно выделялись настоящие философские системы. Хотя нам и неизвестно, в какой форме это имело место, но совершенно очевидно, что те философские учебники в форме сутр, которые мы имеем, не могли быть написаны в то время, когда письмо для каких-либо практических целей, кроме надписей на монументах и монетах, еще не было известно в Индии и во всяком случае не употреблялось, насколько нам известно, для литературных целей.

Мнемоническая литература

[править]

Теперь вообще признается, я полагаю, что, когда письменность становится распространенной, почти невозможно, чтобы не было намеков на нее в поэтических и прозаических народных произведениях. Даже в такое позднее время, как эпоха Шанкары, писанные буквы все еще назывались нереальными (анрита) по сравнению со звуками, которые они представляют (Вед.-сутр., II, 1, 14). В гимнах, в брахманах и в Упанишадах о письменности не упоминается, очень мало намеков на нее и в сутрах. Историческая ценность таких упоминаний о письменных источниках, встречающихся в литературе буддистов, зависит, конечно, от даты, которую мы можем определить, не оригинальных авторов, а авторов наших текстов. Мы никогда не должны забывать, что в Индии в течение многих веков существовала чисто мнемоническая литература, сохранявшаяся до периода сутр и передаваемая из поколения в поколение по системе, вполне описанной в Пратишанкьях. К чему была бы нужна эта выработанная система, если бы в это время уже существовали рукописи?

Когда мнемоническая литература — предание (смрити) — впервые была записана, это произошло, вероятно, в форме, подобной форме сутр. При этом понятной становится неуклюжесть стиля сутр. Буквы в то время были еще монументальными, так как и в Индии монументальное письмо предшествовало литературному и усвоению рукописного алфавита. Письменный материал в Индии был редок и число умевших читать очень незначительно. И в тоже время существовала старая мнемоническая литература, имевшая некоторый освященный веками характер и составлявшая часть древней системы образования, которая удовлетворяла всем запросам и которую не легко было заменить. Естественно, что значительная часть такой мнемонической литературы бывает утрачена, если она своевременно не записана. Часто название сохраняется, а содержание произведения полностью изменяется. Потому когда в буддийских текстах мы встречаем упоминание о санкхье, например в «Висуддимагге» (гл. XVII), то невозможно даже сказать, существовало ли в то время хоть одно произведение философии санкхья в форме сутр. Очевидно во всяком случае, что не могло быть наших санкхья-сутр, и даже санкхья-карик, по-видимому, заменивших древние сутры в начале шестого века, тогда как наши сутры принадлежат к четырнадцатому.

Возможно, если не доказать, то во всяком случае сделать вероятным положение, признаваемое здесь за учением Будды как последующим за ранним развитием философских идей в их систематической и более или менее технической форме, сославшись на имя его матери — было ли это имя настоящее или оно дано ей преданием. Ее называли Майя или Майядеви. Принимая во внимание, что для Будды мир был майей (иллюзией), представляется более вероятным, что это имя было дано его матери древней традицией и что дано оно было не без умысла. И если это так, то это могло быть только после того, как авидья (неведение) в веданте и пракрити в философии санкхьи были заменены понятием майи. Известно, что в старых классических Упанишадах слово майя не встречается; замечательно также и то, что оно встречается в позднейших Упанишадах, более или менее апокрифических. Например, в Шветашватаре (I, 10) мы читаем: «Mayam tu Prakritim vidyat» (Пусть он знает, что пракрити есть майя или майя — пракрити). Это относится, кажется, к системе санкхьи, в которой пракрити играет роль майи и очаровывает пурушу, пока он не отвращается от нее и она перестает существовать, во всяком случае для него. Но в санкхье или в веданте майя в ее техническом значении принадлежит, несомненно, к вторичному периоду и потому можно доказывать, что Майя как имя матери Будды не могла найти места в буддийской легенде в первом периоде индийской философии, представляемой древними Упанишадами и даже в сутрах этих двух выдающихся школ.

Несомненно, было немало философской мнемонической продукции и после периода, представителями которого были старые Упанишады, и до систематического установления философских сутр; но вся эта философская продукция для нас навсегда утрачена. Мы ясно это увидеть в случае философии Брихаспати.

Философия Брихаспати

[править]

Брихаспати, несомненно, фигура исторически очень неясная. Его называли автором двух гимнов вед (X, 71 и X, 72) и различали Брихаспати Ангираса и Брихаспати Лаукья (Лаукаятика?). Его имя известно также, как имя одного из богов вед. В Ригведе (VIII, 96, 15) мы читаем, что Индра и его товарищ или союзник Брихаспати победили безбожный народ (адеви виша). Потом его называли как автора книги законов, решительно новой и сохранившейся до нашего времени. Кроме того, Брихаспати — это название планеты Юпитер и наставника (пурохиты) богов, так что Брихаспати-пурохита сделалось признанным названием Индры, имеющего Брихаспати своим пурохитой, то есть главным жрецом и помощником. Потому кажется странным, что то же имя, имя учителя богов, дается представителю самой неортодоксальной, атеистической и сенсуалистической философской системы Индии. Может быть, это можно объяснить указанием на брахманы и на Упанишады, в которых Брихаспати изображается обучающим демонов своим вредным доктринам, не для их пользы, а ради их погибели. Так в Майтраяни-упанишаде мы читаем:

«Брихаспати, превратившись или приняв форму Шукры, учит этому ложному знанию для безопасности Индры и для погибели асуров (демонов). При помощи этого знания они доказывали, что добро есть зло и зло — добро, и говорили, что этот новый закон, ниспровергающий Веды и другие священные книги, должен быть изучаем (асурами, демонами). Чтобы было так, говорили они, пусть не демоны не изучают это ложное знание, ибо оно вредно; оно, так сказать, бесплодно. Вознаграждение его длится только до тех пор, пока длится удовольствие, как у человека, лишившегося своего положения (касты). Пусть не искушается этой ложной доктриной, ибо сказано:

1. Весьма расходятся и противоположны эти два знания; одно известное как ложное знание, другое — как знание. Я (Яма) верю, что Начикета обладает желанием знания и многие удовольствия не искушают его [Катха-уп., II, 4].

2. Тот, кто знает и несовершенное знание (обряды) и знание совершенное (познание Себя), побеждает смерть посредством несовершенного знания и достигает бессмертия посредством знания совершенного [Вадж.-уп., II].

3. Те, которые облекаются в несовершенное знание, воображают, что они одни мудрые и ученые; они бродят кругом да около, обманутые, подобно слепому, ведомому другим слепым» [Катх.-уп., II, 5] (7, 9).

И далее:

«Боги и демоны, желая познать Я (Себя), пришли к Брахману (к отцу их Брихаспати) [Чх.-уп., VIII, 8]. Преклонившись пред ним, они сказали: „О, блаженный единый, мы желаем знать Себя, скажи нам!“ Рассмотрев дело, он подумал, что эти демоны верят в отличие атмана (от них самих) и что потому их учат совсем другому Я. Эти заблуждающиеся (обманутые) демоны опираются на это Я, прилепляются к нему, уничтожая истинную ладью спасения и восхваляя неправду. Неистинное они считают истиной, подобно тем, кто обманут фокусником. В действительности же истина есть то, что сказано в ведах. Мудрый опирается на то, что сказано в ведах. Потому пусть брахман не изучает того, чего нет в ведах, или таков (то есть как у демонов) будет результат».

Это место любопытно во многих отношениях. Прежде всего тут имеется ясная ссылка одной Упанишады на другую, именно на Чхандогью, в которой более подробно изложен этот эпизод о Брихаспати, дающем ложное обучение демонам. Во-вторых, мы видим изменение, сделанное, очевидно, намеренно. В Чхандогья-упанишаде сам Праджапати дает асурам ложное познание атмана, а в Майтраяна-упанишаде его место занимает Брихаспати. Довольно вероятно, что в позднейшей Упанишаде введен Брихаспати вместо Праджапати, потому что сознавали неприличие, чтобы высшее божество обманывало кого-нибудь, даже демонов. В Чхандогье демоны, верившие в аньяту (инаковость) атмана, то есть в возможность того, что атман пребывает в каком-то ином месте, отличном от них самих, ищут его в отражении лица в зрачке глаз, в зеркале или воде. Все это, однако, относится к видимому телу. Тогда Праджапати говорит, что атман есть то, что движется, полное удовольствий, во сне, и так как и это будет только индивидуальный человек, то он объясняет наконец, что атман есть то, что пребывает в глубоком сне, не утрачивая, однако, своей тождественности.

Если уже в Упанишадах Брихаспати вводится с целью обучать ложным, а не ортодоксальным мнениям, то мы, может быть, и поймем, почему его имя связывается с сенсуалистическими положениями и почему в конце концов его делают, хотя и неосновательно, ответственным за эти положения. Что эти положения существовали в древнее время, доказывается некоторыми гимнами, в которых много лет тому назад я указывал любопытные следы пробуждающегося скептицизма. В позднейшем санскритском языке бархаспатья (последователь Брихаспати) обозначал неверного вообще. В числе сочинений, упоминаемых в Лалитавистара, как изучаемых Буддой, указывается Бархаспатья, но не видно, было ли это сочинение написано в сутрах или метром. Кроме того, известно, что Лалитавистара слишком непрочный тростник, чтобы на него мог опираться историк. Но если мы можем доверять толкованию Бхаскары к Брахма-сутрам, то он, кажется, знал даже в это позднейшее время некоторые сутры, приписываемые Брихаспати [Кольбрук. ME, II, с. 429], в которых излагались учения чарваков, то есть неверующих. Но если такие сутры и существовали, мы не имеем возможности определить их дату и сказать, были ли они предшествующими другим философским сутрам или последующими. Панини знал сутры, теперь утраченные, и некоторые из них, несомненно, могут быть отнесены ко времени Будды. Он, цитируя Бхикшу-сутры и Ната-сутры (IV, 3, 110), упоминает также, что автор первых есть Парашарья, а вторых — Шилалин. Так как Парашарья есть имя Вьясы, сына Парашары, то полагали, что Панини под именем Бхикшу-сутры разумеет Брахма-сутры [См. там же, с. 113], приписываемые Вьясе. Это определяло бы их дату около пятого века до н. э. и это принимается всеми, желающими приписать возможно большую древность философской литературе Индии. Но Парашарья навряд ли было бы избрано именем для Вьясы; и хотя мы без колебаний отводим учениям веданты место в пятом веке до н. э. и даже раньше, мы не можем отвести такое же место сутрам на основании подобных недостаточных доказательств.

Когда мы встречаемся в других местах с еретическими учениями Брихаспати, они выражены в стихах, так что они взяты скорее из карик, чем из сутр. Они в особенности интересны для нас, так как доказывают, что Индия, которую вообще считают родиной спиритуализма и идеализма, отнюдь не была лишена и сенсуалистических философов. Хотя и трудно сказать, насколько стары были в Индии подобные теории, достоверно то, что везде, где мы находим последовательные трактаты о философии, появляются и сенсуалистические учения.

Конечно, брахманы называли и учения Будды скептическими и атеистическими; чарвака, а также и настика — имена, которые часто давали буддистам. Но учения Брихаспати, насколько они нам известны, шли гораздо дальше буддизма и, можно сказать, были враждебны всякому религиозному чувству, тогда как учение Будды было и религиозным и философским, хотя в Индии довольно трудно отделить философское от религиозного.

У последователей Брихаспати встречаются некоторые положения, по-видимому, указывающие на существование рядом с ними других философских школ. Бархаспатьи говорят так, как если бы были inter pares (среди равных); они не соглашаются с другими, подобно тому как другие не соглашаются с ними. Следы оппозиции религии вед (Kautsa) имеются в гимнах, в брахманах и в сутрах, и игнорирование их дало бы нам совершенно ложное представление о религиозных и философских битвах в древней Индии. С точки зрения брахманов — а представителей другой точки зрения мы не знаем — оппозиция, представителями которой были Брихаспати и другие, может казаться незначительной, но само имя, даваемое этим еретикам (локаятики), по-видимому, указывает на то, что их учения имели широкое признание в миру. Другое имя (настика) им дали вследствие того, что они отрицали, говорили «нет» всему, кроме показаний чувств, и в особенности отрицали свидетельства вед, которые, что забавно, сами ведантисты называли пратьякшей, то есть самоочевидными, подобно чувственным восприятиям.

Эти настики — название, не применимое к простым еретикам, а только к полным нигилистам — интересны для нас с исторической точки зрения, так как, аргументируя против других философий, они ipso facto, тем самым доказывают существование до их времени ортодоксальных философских систем. Признанные школы индийской философии могли выносить многое; они относились терпимо, как мы увидим, даже к очевидному атеизму, подобному атеизму санкхьи. Но настиков они ненавидели и презирали, и именно по этой причине и по причине возбуждаемого ими чувства сильного отвращения мы и не можем, думается мне, пройти совершенным молчанием их философскую систему, существовавшую рядом с шестью ведическими, или ортодоксальными, системами.

Мадхава начинает свою Сарвадаршана-санграху (Краткое изложение всех философских систем) изложением системы настики или чарваки. Он считает эту систему ниже всех, и тем не менее признает невозможным игнорировать ее в перечислении философских сил Индии. Чарвака трактуется им как имя Ракшаса, и этот Ракшас признается исторической личностью, которой Брихаспати (Вачаспати) передал свои учения. Слово чарвака имеет очевидную связь со словом чарва, и Балашастрин в предисловии к своему изданию Кашики трактует его как синоним Будды. Он изображается как учитель локаяты, то есть бытующей в миру системы, если только первоначально это слово имело такое значение. Краткое изложение этой системы дается в «Прабодхачандродае» (27, 18) в следующих словах:

«Система локаяты, в которой единственным авторитетом признаются чувства, в которой элементы суть земля, вода, огонь и воздух (но не акаша, эфир), в которой богатство и наслаждение составляют идеал человека, в которой элементы мыслят, иной мир отрицается и смерть есть конец всего».

Слово локаята встречается уже в Gana Ukthadi Панини. Следует заметить, однако, что Гемачандра различает бархаспатью или настику от чарваки или локаяты, хотя и не указывает, в каких именно пунктах они отличны. Буддисты употребляют слово локаята для обозначения философии вообще. Утверждение, что локаятики признавали лишь одну праману, то есть один источник познания, а именно чувственное восприятие, ясно указывает на то, что уже тогда существовали и другие философские системы. Мы увидим, что вайшешика признает два источника познания: восприятие (пратьякшу) и вывод (ануману); санкхья — три, прибавляя к двум предыдущим достоверное утверждение (аптавакью); ньяя — четыре, прибавляя сравнение (упаману); обе мимансы — шесть, прибавляя предположение (артхапатти) и отрицание (абхава). Обо всем этом мы будем говорить дальше. Даже такие идеи, как идея о четырех или пяти элементах, кажущаяся нам столь естественной, требовала для своего развития некоторого времени, как мы это видим в истории греческого stoyceia, и однако эта идея, очевидно, была вполне знакома чарвакам. Другие системы признавали пять элементов: землю, воду, огонь, воздух и эфир; а они признавали только четыре, выпуская эфир, вероятно, потому, что он невидим. В Упанишадах мы находим следы даже еще более древней триады элементов. Все это указывает на философскую деятельность у индусов с древнейших времен и изображает нам этих чарваков, скорее, как отрицателей того, что более или менее было установлено до них, чем как прибавивших к этому старому достоянию свои собственные новые идеи.

То же и по отношению к душе. В Индии не только философы, но и всякий арий имел слово для обозначения души и не сомневался в том, что у человека есть нечто, отличное от видимого тела. Только чарваки отрицали душу. Они утверждали, что то, что мы называем душой, не есть вещь в себе, а просто то же тело. Они утверждали, что слышит, видит и чувствует тело, что оно вспоминает и думает, хотя и видели, что это тело гниет и разлагается, как бы никогда не существовало. Понятно, что, держась таких мнений, они приходили в столкновение с религией даже больше, чем с философией. Нам неизвестно, как они объясняли развитие сознания и разума из плоти; мы знаем только, что тут они прибегали к уподоблению, ссылаясь на опьяняющую силу, получаемую при смешении отдельных ингредиентов, самих по себе не опьяняющих, как на аналогию развития души и тела.

И вот мы читаем следующее:

«Имеются четыре элемента: земля, вода, огонь и воздух,

И только этими четырьмя элементами производится разум,

Подобно опьяняющей силе из Kinua и т. д., смешанных вместе.

Поскольку в „я жирен“, „я худ“ — эти атрибуты пребывают в одном субъекте

И поскольку „жирность“ и т. д. присуща только телу, оно одно и есть душа, и ничто другое.

А такие выражения, как „мое тело“, имеют лишь метафорическое значение».

Таким образом, для них душа, по-видимому, означала тело, обладающее атрибутом разума, и потому предполагалась уничтожающейся вместе с телом. Держась такого мнения, они, понятное дело, должны были видеть высочайшую цель человека в чувственных наслаждениях и признавали страдание просто неизбежным спутником удовольствия.

Процитируем такой стих:

«Удовольствие, доставляемое человеку соприкосновением с чувственными объектами,

Надлежит отвергнуть, ибо ему сопутствует страдание — таково предостережение глупцов;

Зерна риса имеют нежную белую сердцевину —

Какой человек в здравом уме стал бы отвергать их потому, что они покрыты шелухой и пылью?» [См. Сарвадаршана-санграху в переводе Коуэла и Гоуга, с. 4.]

Из всего этого мы видим, что система чарваки — хотя основные ее философские принципы и были развитыми — была по своим свойствам скорее практической, чем метафизической, откровенным учением утилитаризма и грубого гедонизма. Очень жаль, что все подлинные книги этих философов-материалистов потеряны, так как они, вероятно, позволили бы нам поглубже заглянуть в древнюю историю индийской философии, чем мы это сделать с помощью учебников шести даршан, на которые нам главным образом приходится полагаться. Следующие стихи, сохраненные Мадхавой в его Кратком изложении, — это почти все, что нам известно об учении Брихаспати и его последователей.

«Огонь горяч, вода холодна, а воздух ощущается прохладным.
Кем создано такое различие? (Мы не знаем), поэтому оно должно происходить от их собственной природы (свабхава)».

Самому Брихаспати приписывают следующую обличительную речь:

Нет ни рая, ни освобождения и, конечно же, нет никакого Я в ином мире,

Ни соблюдение ашрамов (стадий жизни), ни кастовых разграничений не повлечет никакого воздаяния,

Агнихотра, три Веды, три посоха (которые носили аскеты) и вымазывание себя пеплом —

Таков жизненный удел, уготованный их творцом [*] для тех, кто лишен ума и мужества.

Если жертва, забитая во время джьотиштомы, возносится на небеса,

То почему бы жертвователю не забить при этом собственного отца?

Если приношение-шраддха доставляет наслаждение тем, кто умер,

Снабжать провизией тех, кто ходит по этой земле, не имело бы смысла.

Если те, кто на небесах, получают наслаждение от приношений,

Зачем давать пищу тем, кто еще не может подняться выше крыши?

Пока жив, живи счастливо; займи денег, а потом пей гхи,

Может ли тело вернуться после того, как оно обратилось в прах?

Если тот, кто оставит тело, отправляется в иной мир,

Почему он не возвращается, вняв любви своих близких?

Потому брахманы предписывают погребальные обряды мертвым

Дабы обеспечить себя средствами к жизни; иные причины никому неведомы.

Веды имеют трех творцов: шутов, плутов и демонов.

Речи пандитов (по вразумительности) подобны джарпхари турпхари («мумбо юмбо»).

То, что царице (во время жертвоприношения коня) надлежит совершать неприличный акт,

Было, как и все прочее, провозглашено плутами.

Подобным же образом демоны предписали поедание плоти".

[*] Дхатри (творец) здесь употребляется иронически вместо свабхавы (природы).

Это, конечно, сильные выражения — настолько сильные, как любые, употребляемые материалистами, древними или новыми. Хорошо, что мы знаем, как стар и насколько распространен этот материализм, потому что иначе мы навряд ли поняли бы попытки, делаемые другой стороной, противодействовать ему, установив истинные источники или мерила познания (праманы) и другие основные истины, признаваемые существенными как для религии, так и для философии. Понятие об ортодоксии в Индии, однако, очень отлично от того же понятия в других странах. В Индии мы встречаем философов, отрицавших существование личного бога (Ишвара), и тем не менее терпимых как ортодоксальные до тех пор, пока они признавали авторитет вед. Такое-то отрицание авторитета вед и сделало Будду сразу еретиком в глазах брахманов и вынудило его основать новую религию или братство, тогда как последователи санкхьи, во многих важных вопросах не особенно сильно отличавшиеся от него, оставались безопасными под охраной ортодоксии. Некоторые из обвинений, выдвигаемых против брахманов бархаспатьями, те же самые, которые предъявляли против них последователи Будды. Потому, принимая во внимание, что по жизненному вопросу об авторитете вед санкхья согласна, хотя и непоследовательно, с ортодоксальным брахманизмом и отличается от буддизма, было бы гораздо легче доказать, что Будда заимствовал свои идеи от Брихаспати, а не от Капилы, предполагаемого основателя санкхьи. Если мы правы в нашем мнении о неорганическом и богатом развитии в древней Индии философских идей, то идея о заимствовании, столь естественная для нас, кажется совершенно неуместной в Индии. Хаотическая масса догадок относительно истины носилась в воздухе, и не было никакого контролирующего авторитета, и даже, насколько нам известно, не было обязующего общественного мнения, которое могло бы привести этот хаос в какой-либо порядок. Потому мы имеем столь же мало права на утверждение, что Будда заимствовал у Капилы, как и на утверждение, что Капила заимствовал у Будды. Никто не будет утверждать, что индусы заимствовали мысль о кораблестроении у финикийцев или постройку ступ (stupas) у египтян. В Индии мы находимся в мире, отличном от того, к которому мы привыкли к Греции, в Риме или в современной Европе, и нам незачем сразу составлять заключение, что так как одинаковые мнения встречаются в буддизме и в философии Капилы (в санкхьи), то первый заимствовал у второго или, как полагают некоторые, второй у первого.

Хотя мы легко представляем себе, каков был общий дух философии древних индийских еретиков, — назывались ли они чарваками (бархаспатьи), но об их учениях мы, к несчастью, знаем меньше, чем об учениях других философских школ. Это для нас только имена, вроде Яджнявалкьи, Райквы и других древних руководителей индийского мышления, о которых упоминается в Упанишадах и которым приписываются известные заявления. Мы знаем некоторые из выводов, к которым они пришли, но о путях, которыми они пришли к ним, мы почти ничего не знаем. Из этих заявлений мы узнаем только, что в Индии должна была существовать значительная деятельность философского мышления задолго до того времени, когда была сделана попытка разделить это мышление на шесть определенных философских систем или попытка записать эти системы. Даже тогда, когда нам называют известных лиц, вроде Джаймини, Капилы и других как авторов известных систем философии, мы не должны считать их оригинальными творцами философии в том смысле, в каком были таковыми Платон и Аристотель.

Общие философские идеи

[править]

В особенности энергично следует настаивать на том, что в Индии имелся большой общий фонд философского мышления, который, подобно языку, не принадлежал никому в особенности, но был похож на воздух, которым дышал всякий живой и мыслящий человек. Только таким образом мы можем объяснить тот факт, что мы находим известные идеи во всех или почти во всех системах индийской философии — идеи, признаваемые, по-видимому, всеми философами доказанными и не принадлежащие, в частности, какой-то одной школе.

1. Метемпсихоз, сансара

[править]

Наиболее известная из этих идей, принадлежащая скорей всей Индии, чем кому-либо из ее философов, это та, которая известна как метемпсихоз. Это слово греческое, как и метенсоматоз, но не имеющее никакого литературного авторитета в Греции. По значению оно соответствует санскритскому слову сансара и по-немецки переводится Seelenwanderung (переселение душ). Для индуса мысль, что души людей после их смерти переселяются в тела животных или даже растений, столь очевидна, что не подлежит даже и вопросу. У выдающихся писателей (как древних, так и новых) мы нигде не встречаем попыток доказать или опровергнуть эту идею. Уже в период Упанишад мы читаем о человеческих душах, возродившихся в телах животных и растительных. В Греции подобное мнение защищалось Эмпедоклом; и теперь еще сильно спорят о том, заимствовал ли он эту идею у египтян, как это обыкновенно думают, или Пифагор и его учитель Ферекид узнали ее в Индии. Мне кажется, что подобное мнение столь естественно, что оно могло возникнуть вполне независимо у различных народов. Из арийских рас итальянские, кельтские и гиперборейские или скифские племена сохраняли веру в метемпсихоз; следы этого верования в последнее время открыты даже у нецивилизованных обитателей Америки, Африки и восточной Азии. В Индии, несомненно, это верование развилось самопроизвольно, и если это было так в Индии, то почему не быть так и в других странах, в особенности у народов, принадлежащих к одной лингвистической расе? Нужно помнить, однако, что некоторые системы, в особенности философия санкхьи, не признают того, что мы обыкновенно понимаем как «переселение души». Если мы переведем слово пуруша философии санкхьи словом «душа» вместо Я, то переселяется не пуруша, а сукшмашарира (тонкое, невидимое тело). Я же остается всегда неприкосновенным, простым созерцателем, и его высшая цель состоит в признании того, что оно выше и отдельно от всего, происходящего от пракритиили природы.

2. Бессмертие души

[править]

Бессмертие души есть идея, которая тоже составляла общее достояние всех индийских философов. Эта идея считалась настолько доказанной, что мы напрасно искали бы у них каких-нибудь аргументов в ее пользу. Смерть для индуса настолько ограничивалась телом, разлагающимся на наших глазах, что такое выражение, как «atmano mritatvam» (бессмертие Я), на санскрите — почти тавтология. Несомненно, что последователи Брихаспати отрицали будущую жизнь, но все другие школы, скорее, боятся будущей жизни, продолжительного метампсихоза, чем сомневаются в ней; что же касается до конечного уничтожения истинного Я, то это для индуса представляется самопротиворечием. Некоторые ученые настолько удивляются такой непоколебимой вере в будущую и вечную жизнь у народа Индии, что пытаются проследить ее до верования, будто бы общего всем дикарям, полагающим, что человек после смерти оставляет на земле свой дух, который может принять форму тела животного или даже дерева. Это простая фантазия, и хотя, конечно, опровергнуть ее невозможно, но из этого не следует, что она имеет право на наше рассмотрение. Да и кроме того, почему арии стали бы учиться у дикарей, когда они в свое время сами были тоже дикарями и им не было надобности забывать так называемую мудрость дикаря так же, как не было надобности забывать сутры, из которых, как полагают, они узнали об этом веровании.

3. Пессимизм

[править]

Всех индийских философов обвиняют в пессимизме; в некоторых случаях такое обвинение, может быть, и основательно, но не во всех. Народ, заимствовавший свое имя бога от слова, которое в сущности значит только сущий, реальный (сат), навряд ли мог признавать сущее тем, что не должно было существовать. Индийские философы отнюдь не останавливались навсегда на несчастии жизни. Они не всегда ноют и протестуют против жизни как ничего не стоящей. Их пессимизм иного сорта. Они просто утверждают, что получили первый повод к философскому размышлению от того факта, что в мире существует страдание. Очевидно, они полагают, что в совершенном мире страдание не имеет места, что оно есть некая аномалия, во всяком случае нечто такое, что следует объяснить и, если возможно, устранить. Страдание, конечно, представляется несовершенством, и как таковое оно может вызывать вопрос, почему оно существует и каким образом его можно уничтожить. А это не то настроение, которое мы привыкли называть пессимизмом; в индийской философии мы не встречаем криков против божественной несправедливости, она никоим образом не поощряет самоубийства. Да, по мнению индусов, оно было бы и бесполезно, так как те же заботы и те же вопросы предстоят нам и в другой жизни. Принимая во внимание, что цель индийской философии состоит в устранении страдания, производимого неведением, и достижении высшего счастья, даваемого знанием, мы имели бы право назвать эту философию скорее эвдемонистической, чем пессимистической.

Интересно, во всяком случае, отметить то единодушие, с которым главные философские системы в Индии, а также и некоторые из ее религиозных систем, отправляются от идеи, что мир полон страдания и что это страдание должно быть объяснено и устранено. Это было, кажется, одним из главных импульсов философского мышления в Индии, если не главным импульсом. Если начать с Джаймини, мы не можем ожидать настоящей философии от его пурва-мимансы, занимающейся главным образом обрядовыми вопросами, например жертвами и т. д. Но хотя эти жертвы и изображаются как средство к известному роду блаженства и как средство уменьшения или ослабления обычных горестей жизни, они не обеспечивают высшего блаженства, к которому стремятся все другие философы. Уттара-миманса и все другие философии занимают более высокое положение. Бадараяна учит, что причина всякого зла есть авидья, неведение, и что цель его философии состоит в устранении этого неведения посредством знания (видьи) и таким образом дойти до высшего знания Брахмана, которое есть высшее блаженство (Тайт.-уп., II, 11). Философия санкхьи, по крайней мере, поскольку мы знаем ее из карик и сутр, начинает прямо с признания существования трех родов страдания и признает высшей своей целью полное прекращение всякого страдания; а философия йоги, указав путь к созерцанию и к самососредоточению (самадхи), утверждает, что это лучшее средство для избежания всех земных волнений (II, 2) и для достижения в конце концов кайвальи (совершенной свободы). Вайшешика обещает своим последователям познание истины и через это окончательное прекращение страданий; даже философия логики Готамы представляет в своей первой сутре полное блаженство (апаварга) как высшую награду, которая достигается полным уничтожением всякого страдания посредством логики. Что религия Будды имеет то же происхождение в ясном понимании человеческого страдания и его причины и ту же цель — уничтожение дукхи (страдания) — это слишком хорошо известно, так что не нуждается в дальнейших объяснениях; но при этом следует помнить, что и другие системы дают одно и то же название состоянию, к которому стремятся, — нирвана или дукханта (окончание дукхи — страдания).

Поэтому индийскую философию, претендующую на свою способность уничтожать страдание, навряд ли можно назвать пессимистической в обычном смысле этого слова. Даже физическое страдание, хотя его и нельзя устранить, перестает действовать на душу, когда Я вполне сознает свою отчужденность от тела, а все душевные страдания, происходящие от мирских привязанностей, исчезают, когда мы освобождаемся от желаний, вызывающих эти привязанности. Так как причина всякого страдания находится в нас самих (в наших делах и мыслях), в этой или предшествующей жизни, то всякий протест против божественной несправедливости сразу умолкает. Мы то, чем мы сами сделали себя, мы страдаем от того, что мы сделали, мы пожинаем, что посеяли, а сеяние добра, хотя и без всякой надежды на богатую жатву, признается главной целью философа здесь, на земле.

Кроме убеждения, что всякое страдание может быть устранено проникновением в его природу и в его происхождение, есть и другие идеи, которые мы находим в той богатой сокровищнице идей, которая открывается в Индии для всякого мыслящего человека. Эти общие идеи имели, разумеется, различные выражения в отдельных системах, но это не должно смущать нас, и при некотором размышлении мы открываем их общий источник. Так, когда мы ищем причины страдания, все философские системы Индии дают нам одинаковый ответ, хотя и под разными названиями. Веданта говорит о неведении (авидье); санкхья — об авивеке (неразличении); ньяя о митхьяджняне (ложном знании), и все эти различные уклонения от знания вообще изображаются как бандха- узы, разбиваемые посредством истинного знания, даваемого различными философскими системами.

4. Карма

[править]

Следующая идея, по-видимому, прочно укоренившаяся в душе индуса и потому нашедшая выражение во всех философских системах, вера в карму, действие, то есть непрерывность действия любой мысли, слова и поступка на протяжении веков. «Все дела, добрые и злые, должны приносить и приносят плоды» — таково положение, в котором не сомневался ни один индус, ни современный, ни живший за тысячи лет до нас.*

  • См. Мистерии кармы, открытые йогином-брахманом. Аллахабад, 1898.

Та же вечность, которая приписывается делам и их следствиям, приписывается также и душе, с тем отличием, что дела перестают действовать при достижении действительной свободы, а душа пребывает и после достижения свободы, или конечного блаженства. Идея души, когда-либо кончающейся, была столь чужда для ума индуса, что, по-видимому, не чувствовалось необходимости в доказательствах бессмертия, столь обычных в европейской философии. При знании значения слова быть (бытие) мысль о том, что бытие может стать небытием, казалось просто невозможной для ума индуса. Если бытие обозначало сансару, или мир, как бы долго он ни существовал, то индусские философы никогда не признавали его реальным. Он никогда не существовал, не существует и существовать не будет. Время, каким бы продолжительным оно ни было, для индуса-философа ничто. Считать тысячу лет как один день не удовлетворяло его. Он представлял себе продолжительность времени при посредстве более смелых уподоблений, вроде таких, что человек раз в тысячу лет проводит своим шелковым платком по цепи Гималайских гор. Со временем он совершенно уничтожит (сотрет) эти горы; подобным путем мир, или сансара, конечно, кончается, но даже и тогда вечность и реальное остаются далекими друг от друга. Для того чтобы легче было понять эту вечность, была изобретена популярная идея пралаи (уничтожения или растворения) всего мира. На основании учения веданты в конце каждой кальпы наступает пралая (разрушение) вселенной, и тогда Брахман возвращается к своему причинному состоянию (каранавастха), содержащему и душу, и материю в неразвитом (авьякта) состоянии [Тибо. VSI, с. xxviii]. Однако в конце такой паралаи Брахман создает или испускает из себя новый мир, материя снова становится видимой, души становятся снова деятельными и перевоплощаются, хотя и с высшим просвещением (викаша) сообразно с их прежними заслугами или грехами. Таким образом, Брахман получает свою новую карьявастху, то есть деятельное состояние, которое длится до следующей кальпы. Но все это относится только к изменчивому и нереальному миру. Это мир кармы, временный продукт неведения (авидьи) или майи, это не настоящая действительность. В философии санкхьи эти пралаи происходят, когда восстанавливается равновесие трех гун пракрити (материи) [Санкхья-сутры, VI, 42], тогда как творение является результатом нарушения равновесия между ними. Истинно вечно то, на что не действует космическая иллюзия или, по крайней мере, действует только временно и что во всякий момент может снова приобрести свое самопознание, то есть свое самобытие и свободу от всех условий и уз.

По мнению философской школы вайшешики, этот процесс творения и растворения зависит от атомов. Если они разъединяются, наступает растворение мира (пралая); если в них возникает движение и они соединяются, происходит то, что мы называем сотворением.

Идея о поглощении мира в конце кальпы (эона) и его появления снова в следующую кальпу не встречается еще в старых Упанишадах; в них не встречается даже самого понятия сансары, поэтому профессор Гарбе склонен считать идею пралаи более поздней, свойственной только философии санкхьи и заимствованной у нее другими системами [Гарбе. Философия санкхьи, с. 221]. Возможно, что это так, но в Бхагавадгите (IX, 7) идея о пралаях (поглощениях) и о кальпах(периодах), об их конце и начале (кальпакшае и кальпадау) уже вполне знакома поэтам. Характер пралай у разных поэтов и философов настолько различен, что гораздо вероятнее то, что они все заимствовали эту идею из одного общего источника, то есть из народной веры людей, среди которых выросли, у которых выучились языку, а с ним усвоили и материал для своего мышления, чем то, что они изобрели одну и ту же теорию в слегка измененной каждым форме.

5. Непогрешимость вед

[править]

Можно указать еще на один общий элемент, предполагаемый всякой индийской философией, — на признание высшей авторитетности и характера откровения, приписываемого ведам. В древности такая идея, конечно, поразительна, хотя нам в настоящее время она и представляется вполне знакомой. Предполагают, что философия санкхьи первоначально не предполагала веры в откровенные свойства вед, но тут, конечно, говорится о шрути (Сутры, I, 5). Насколько нам известна санкхья, она признает авторитет вед, называя их шабдой и ссылаясь на них по поводу вопросов даже неважных. Следует заметить, что отличие между шрути и смрити(откровением и преданием), столь знакомое при позднейших стадиях развития философии, еще не встречается в старых Упанишадах.

6. Три гуны

[править]

Теория трех гун, признаваемая оригинальным достоянием философии санкхьи в ее ненаучной форме, тоже, по-видимому, была вполне знакома большинству индусских философов. Импульс ко всему в природе, причина всяческой жизни и всякого разнообразия приписывается трем гунам. Гуна обозначает свойство; но нас прямо предостерегают не понимать это слово в философии в обычном его смысле свойства, а, скорее, в смысле субстанции, так что гуны фактически суть составные элементы природы. В более общем смысле они суть не что иное, как теза, антитеза и нечто среднее между ними — например, холодное, горячее и ни холодное ни горячее; добро, зло, и ни добро ни зло; светлое, темное и ни светлое ни темное, и т. д. — во всех частях физической и моральной природы. Напряжение этих свойств (борьба между ними) производит деятельность и борьбу; а равновесие приводит к временному или окончательному покою. Это взаимное напряжение иногда изображается как неравенство, производимое преобладанием одной из трех гун; так, например, в Майтраяна-упанишадах (V, 2) мы читаем: «Этот мир в начале был тамасом (тьмой). Этот тамас стоял в Высшем. Двинутый Высшим, он стал неравным. В этой форме он был раджас (помраченность). Раджас, двинутый, тоже стал неравным, и эта форма есть саттва (добродетель). Саттва, двинутая, стала расой (сущностью)». Тут, очевидно, мы имеем признанные имена трех гун; в Майтраяна-упанишадах заметно влияние санкхьи, и потому можно доказывать, что ее показания не имеют особого значения для доказательства общего признания теории гун; во всяком случае, имеют не больше значения, чем показания позднейших Упанишад или Бхагавадгиты, где вполне признаются три гуны.

Глава четвертая.
Веданта или Уттара-Миманса

[править]
Бадараяна — Основные положения веданты — Извлечения из Чхандогья-Упанишады — Извлечения из Катха-Упанишады — Перевод Упанишад — Характер Упанишад — Веданта-сутры — Ссылки на Веды — Праманы — Праманы в философии санкхьи — Пратьякша — Анумана — Шабда — Авторитет Вед — Значение Веды — Прикладная и философская части Вед — Видья и авидья — Субъект и объект — Феноменальная реальность мира — Сотворение или причинность — Причина и следствие — Сон и бодрствование — Высшее и низшее знание — Требуется ли для освобождения добродетель? — Два брахмана — Философия и религия — Карма — Все есть Брахман — Стхула- и сукшма-шарира — Четыре состояния — Эсхатология — Свобода в этой жизни — Различные пути изучения философии — Рамануджа — Метафоры

Переходя теперь к рассмотрению шести ортодоксальных систем философии и начиная с веданты, мы должны взять своими главными путеводителями сутры Бадараяны и комментарии Шанкары. О Бадараяне, предполагаемом авторе наших сутр, нам известно немного. Конечно, когда у нас имеются комментарии на какие-нибудь сутры, нам известно, что сами сутры должны были существовать раньше комментариев, что поэтому сутры Бадараяны должны быть старее Шанкары, их толкователя. В Индии его отождествляли с Вьясой, собирателем Махабхараты, и без достаточных доказательств; да мы и немного выиграли бы от такого отождествления, так как для нас Вьяса Махабхараты тоже только имя. Шанкара (III, 3, 32) говорит, что этот Вьяса жил в конце века Двапара и в начале века Кали и имел сношения с богами. Но Шанкара, называя его автором Махабхараты (II, 3, 47), в своем комментарии к Веданта-сутрам нигде не говорит, что Вьяса эпоса — автор комментируемой им книги, хотя упоминает (как об авторе) о Бадараяне. Это заставило Виндишмана полагать, что и сам Шанкара не считает этих двух Вьяс одной и той же личностью, и такое мнение нелегко опровергнуть. Противоположное мнение было извинительно у Кольбрука, но не теперь, после всего сказанного Виндишманом, в особенности когда не имеется каких-либо новых доказательств. Все, что мы можем сказать, это то, что какова бы ни была дата Бхагавадгиты и составляет ли она часть Махабхараты или нет, дата Веданта-сутр и Бадараяны должна быть более ранней.

Мы можем также сказать, что сам Бадараяна никогда не ссылается на какое-либо произведение, которое могло бы с какой-нибудь степенью достоверности быть отнесено к известному времени новой эры. Даже в тех случаях, когда Бадараяна цитирует смрити, это не значит, что Шанкара был всегда прав, указывая места из Махабхараты (Бхагавадгиты) или из законов Ману, так как можно заметить, что подобные места могли встречаться и в других более древних книгах смрити. Бадараяна действительно никогда не называл прямо своих источников. Если бы можно было доверять Шанкаре, то Бадараяна в своих сутрах ссылается на буддистов, джайнов, пашупатов, паньчаратров, йогинов, вайшешиков, но не ньяиков, санкхьяиков и поучения Джаймини [Дейссен. Системы веданты, с. 24]. Под шрути Бадараяна, по словам Шанкары, понимает следующие Упанишады: Брихадараньяку, Чхандогью, Катхаку, Каушитаку, Айтарею, Тайттирию, Мундаку, Прашну, Шветашватару и Джабалу.

Этого достаточно для указания того, в какой умственной атмосфере жил (или предполагается, что жил) Бадараяна, и до известной степени определяет его хронологическое положение как гораздо более старшего, чем другой Вьяса, отец Шуки, учитель Гаудапады, учителя Говинды, учителя Шанкары и жившего, если сам Шанкара жил в VIII в., около VI в. н. э. [Индийские писатели дают другую родословную Вьясы: Нараяна, Васиштха (Падмабхава), Шакти, Парашара, Вьяса, Шука, Гаудапада, Гастамалака (Шишья), Тротака, Варттика-Кара и т.д.]

Согласно Дейссену, Шанкара в своем комментарии ссылается на литературные произведения: из самхит — самхиты Ригведы, самхиты Ваджасанеи, Майтраянии, Тайттирии и Катхи (нет ссылок на Сама- и Атхарвасамхиты); из брахман — на Айтарею, Аршею, Шадвимшу, Шатапатху, Тайттирию, Тандью, Чхандогью; из араньяк — на Айтарею и Тайттирию и из Упанишад — на Айтарею, Брихадараньяку, Ишу, Катху, Каушитаки-брахману, Кену, Чхандогью, Майтраянию, Мундаку, Прашну, Шветашватару, Тайттирию. Эти цитируемые Шанкарой Упанишады называются иногда старыми или классическими Упанишадами, хотя к ним можно прибавить еще Паинги, Агнирахасью, Нараянию и Джабалу. Из сочинений, относящихся к смрити, Шанкара цитирует Махабхарату (Бхагавадгиту), Рамаяну, Маркадеяпурану, Ману, Яску, Панини, Парихбашасу, Санкхья-карику; он ссылается на Санкхья-сутры (хотя следует заметить, что он не приводит ничего буквально из наших сутр), на сутры йоги, на сутры ньяи, на сутры вайшешики и на сутры мимансы. Намекая на Сугату (Будду), он ссылается на место, которое встречается в Абхидхармакоша-вьякхье. Он знает также бхагаватов и свапнадхьяявидов.

Хотя название веданты не встречается в старых Упанишадах, мы не можем усомниться в том, что именно мышление, содержащееся в Упанишадах, дало первый импульс более систематическим философским размышлениям в Индии. Некоторые ученые пытались доказать, что в Индии идеи санкхьи были старше идей веданты. Но хотя и несомненно, что в Упанишадах имеются зародыши теорий санкхьи, но их немного и они редки; тогда как строго ведантические понятия встречаются на каждом шагу в гимнах, в брахманах, в араньяках и в сутрах. Веданта, несомненно, исконно индийская философия. Правда, в Упанишадах эта философия еще не излагается систематически, но не излагается в них и санкхья. Для нас, трактующих о росте философских идей на почве Индии, веданта представляет, несомненно, первый росток; и едва ли может возникнуть вопрос о том, кто жил раньше — Капила или Бадараяна, или о том, не имело ли место систематическое изложение санкхьи раньше, чем таковое же изложение веданты.

Я удивляюсь только тому, что люди, отстаивающие первенство санкхьи, не ссылаются на двенадцатую главу Лалитавистары, где среди предметов, известных Будде, упоминаются не только ниргханту, чханды, яджнякальпа, джьотиша, но и санкхья, йога, вайшешика, вешика (вайдьяка?), артхавидья, бархаспатья, ашкарья, асура, Мригапакширута и хетувидья (ньяя). Некоторые названия нелегко определить, но не может быть сомнения в том, что пять упоминаемых тут философских систем — это санкхья, йога, вайшешика, ньяя и бархаспатья. Две мимансы отсутствуют, но их отсутствие еще не доказывает, что они не существовали; оно доказывает только то, что их считали слишком ортодоксальными, чтобы составлять предметы обучения для Будды. Это указывает на фактический антагонизм между буддизмом и брахманизмом, теперь так часто отрицаемый и умаляемый [См. «Брахмавадин», февраль 1898, с. 454], и подтверждается другими подобными ссылками, например, Гемачандра в его Абхидхане упоминает архатов или джайнов, сугатов или буддистов, найяиков, йогу, санкхью или Капилу, вайшешику, бархаспатью или настику, чарваку или локаятику, но избегает упоминания о двух действительно опасных системах — о мимансах Бадараяны и Джаймини.

Следует также вспомнить и о том, что в последнее время сильно сомневаются относительно времени китайского перевода Лалитавистары, что позволяет нам, по-видимому, считать оригинал во всяком случае старше 70-го года н. э. Вопрос еще не выяснен, но необходимо быть осторожными с китайскими датировками.

Обыкновенно философией веданты называют уттарамимансу Бадараяны, и нет причины не удержать этого названия. Если веданта употребляется как синоним Упанишад, то, разумеется, уттара-миманса есть философия веданты или систематическое изложение философских доктрин Упанишад. Несомненно верно и то, что Васиштха и Гаутама отличают Упанишады от ведант (XXII, 9), и комментатор Гаутамы (XIX, 7) прямо говорит, что следует называть ведантами только те части араньяк, которые не суть Упанишады. И тем не менее общепринятое название можно сохранить, и действительно последователей веданты часто называют aupanishadas.

Бадараяна

[править]

Что касается Бадараяны, предполагаемого автора Веданта-сутр, то мы уже сказали, что о нем ничего не знаем. Для нас он только имя и известная умственная сила и ничего больше. Мы знаем, что его толкователь Шанкара жил в VIII в., что другой его толкователь Бодхаяна жил еще раньше. Мы знаем также, что за комментарием Бодхаяны следовал комментарий Рамануджи. Возможно, что Бодхаяна, так же как и Рамануджа, был более древним и более верным истолкователем сутр Бадараяны и что философия Шанкары с ее неуклонным монизмом — это философия, скорее, самого Шанкары, чем Бадараяны. Но рукописи Бодхаяны до сих пор не найдены.

Упоминают еще более древнего комментатора — Упаваршу, и Шанкара называет его бхагавадом (святым) (III, 3, 53). Но неизвестно, можно ли отождествлять его с Упаваршей, бывшим, по показанию Катха-сарит-сагары, учителем Панини.

Не следует забывать, что по индийскому преданию Бадараяна как автор Веданта-сутр называется Вьясой или Ведавьясой, Двайпаяной или Кришна Двайпаяной. Тут перед нами лабиринт, из которого нелегко выбраться. Вьяса, или Кришна Двайпаяна, — имя, которое дают автору Махабхараты, и невозможно представить себе двух стилей, столь различных, как стиль Вьясы, автора Махабхараты, и стиль Вьясы, предполагаемого автора так называемых Вьяса-сутр. Нужно не забывать и того, что вьяса как имя существительное означает просто компиляцию или систематизацию, в противоположность самасе — урезанию или сокращению; так что одна и та же история может быть изложена как самасена (в сокрашенном виде) и как вьясена (в полном виде).

Следует далее помнить, что Вьясу называют Парашарья, сыном Парашары и Сатьявати (верной) и что Панини упоминает о Парашарье как авторе Бхикшу-сутр, а Вачаспати Мишра говорит, что эти сутры то же, что и Веданта-сутры и что поэтому последователей Парашарьи называют парашаринами (Панини, IV, 3, 110).

Если можно полагаться на все эти показания, то они доказывают существование наших сутр до времени Панини или в V в. до н. э. Это было бы важным приобретением для хронологии индийской философии. Но когда нам говорят, что Вьяса собрал (вивьяса) не только веды, Махабхарату, пураны, но и Вьяса-сутры и даже прозаический комментарий на Йога-сутры Патанджали, то мы навряд ли можем сомневаться в том, что приписываемая ему работа должна считаться скорее работой нескольких человек или даже целого литературного периода, чем работой одного человека. Раньше я думал, что Вьяса был представителем периода, когда были сделаны первые попытки записать древнюю мнемоническую литературу Индии, но в предании не имеется данных для доказательства подобного мнения, если не предположить, что вьяса имеет какую-нибудь связь с ньясой (письменностью). Индийская традиция помещает Вьясу между III и IV вв. «современного мира», хотя неизвестно, что это обозначает, в переводе на язык нашей хронологии. Если Вьяса действительно имеет какое-нибудь отношение к нашим сутрам веданты, то навряд ли это отношение иное, кроме отношения человека, упорядочившего их или издавшего. Его имя не встречается в самих сутрах, тогда как в них встречается имя Бадараяны, а также имя Бадари, упоминаемое Джаймини в его пурва-мимансе [Кольбрук. ME, II, с. 354]. В Бхагавадгите, которую можно считать современной сутрам веданты или более поздней, о Вьясе упоминается как об одном из деваришей вместе с Аситой и Девалой (X, 13), и он называется там величайшим из риши (X, 37). Но снова для нас все становится неясным, когда мы припоминаем, что предание признает Вьясу автором Махабхараты, а стало быть, и самой Бхагавадгиты, которая называется даже Упанишадой.

Единственное место, по моему мнению, решающее вопрос об относительном положении во времени Веданта-сутр и Бхагавадгиты, есть следующее: «Слушайте и узнайте от меня Высшую Душу (кшетраджня), восхваляемую различно ришами в различных метрах и словами Брахма-сутр, определенными и полными доказательств» (XIII, 3) [T.R.Amalnerkar. Priority of Vedanta-sutras, 1895]. «Брахма-сутра-пада (padaih)», «слова Брахма-сутр», — по моему мнению, здесь, очевидно, относятся, к признанному названию Веданта-сутр. Что бы ни говорили местные авторитеты, но выражение «определенными и полными доказательств» может относиться только к сутрам. И я сомневаюсь, когда утверждают, что Брахма-сутры, ссылающиеся на смрити, ясно указывают на места, взятые также из Бхагавадгиты, и потому должны относиться к более позднему времени. В них Бхагавадгита не упоминается, нет и буквальных выписок из нее, и так как каждое смрити предполагает и шрути, то эти ссылки могут быть ссылками на места, принятые Бхагавадгитой и общие ей с другими смрити. Брахма-сутра, напротив, заглавие определенное и более значительное, когда оно встречается, так как слова сутра и Брахма-сутра не встречаются нигде в другом месте Бхагавадгиты. Но даже признавая, что Брахма-сутры цитируют Бхагавадгиту так же, как, несомненно, последняя ссылается на Брахма-сутры, такие взаимные ссылки могут быть объяснены тем, что они современны, так же, как и другие сутры, которые, без всякого сомнения, цитируют одна другую и иногда буквально.

Что касается того, что будто комментарий на Йога-сутры Патанджали есть произведение того же Вьясы, то это представляется мне совершенно немыслимым. В Индии сотни людей имели имя Вьяса. Да и не доказано положительно, что Патанджали, предполагаемый автор Йога-сутр, то же лицо, что и Патанджали, автор Махабхашьи, комментатор грамматики Панини и варттики Катаяны. Некоторые ученые действительно думают так, главным образом для того, чтобы определить дату Йогасутр, но это заставило бы нас приписывать одному автору самые разнородные сочинения [И Лассен и Гарбе (Философия санкхьи, с. 46), по-видимому, склонны признать тождество двух Патанджали].

Время, когда жил Патанджали, грамматик и автор Махабхашьи, кажется мне тоже не установленным точно. Я признаю аргументацию Гольдштюкера, что если Патанджали жил после династии Маурьев, то можно полагать, что он жил в III в. до н. э. Я имею в виду Archah, о которых он упоминает в известном месте, как на изобретенные маурьями для торговли первые монеты с изображениями богов, введенные этой династией. Такие монеты, на которых имеются изображения богов, должны, по словам грамматика, называться не именем богов, а именем производным (не Шива, а Шивака), так как мы, например, различаем Angel от Angelot. Я уже ранее указывал, что боги, о которых упоминает тут Патанджали, именно те, изображения которых находятся на древнейших из известных нам индийских монетах, а именно: Шива, Сканда и Вишакха — последнего можно считать синонимом Камы. Можно принять эту дату Гольдштюкера для Патанджали как дату конструктивную, но все же это не положительная дата. Кроме того, это упоминание маурьев в Махабхашье сомнительно, в других ее местах оно не встречается.

Мы уже говорили, что Бадараяна в своих сутрах ссылается на Джаймини, автора Пурва-миманса-сутр, и что Джаймини тоже называет Бадараяну. Последний знаком также и с атеистическими учениями Капилы, и с атомистическими теориями Канады и пытается опровергнуть их. Но в Индии это далеко еще не доказывает того, что Бадараяна жил позднее. Нам следует приучиться смотреть на Бадараяну, Джаймини, Капилу и другие подобные имена просто как на героев различных философских школ, так что в какое бы время эти системы ни были уложены в форму сутр, известные мнения назывались их именами. Кольбрук утверждает, опираяст на авторитет комментатора Ману и Яджнявалкьи, что поучения учителя часто записывались его учениками, и это объясняет тот факт, что автор часто цитируется в третьем лице в его собственной книге. Было бы интересно, если бы подобное можно было установить относительно древних текстов, но я не помню ничего в этом роде. Все это весьма неприятно для ученых, привыкших к хронологической точности, но я всегда считал за лучшее признаваться в нашей бедности и в полном отсутствии исторических дат в истории литературы Индии, чем строить системы, которые рушатся при первом дуновении критики и скептицизма.

Когда я говорю о хронологии мышления, я хочу сказать, что имеется хронология, дающая нам возможность различать период ведического мышления, подразделяемый на три периода: мантры, брахманы и Упанишады. Никто не будет сомневаться в последовательности этих трех периодов языка, и если некоторые ученые желают растянуть каждый из этих периодов на тысячелетия, то я могу только пожелать им успеха. Признаюсь, я не разделяю того мнения, что мы должны приписывать индийской литературе возможно более отдаленную древность. Некоторые попытки в этом смысле делались раньше, но мы от этого ничего не выиграли и много потеряли, когда более умеренные и критические мнения начали одерживать победу. После периода Упанишад следует период буддизма, отмечаемый суттами, а со стороны брахманизма, и может быть несколько ранее, — большим количеством сутр. Мне кажется, что именно к этому периоду по мышлению, если не по стилю, относятся и шесть философских систем. Я бы должен был сказать: а также и по стилю, так как древнейшая форма, в которой мы знаем эти системы, есть форма сутр. К несчастью, теперь нам известно, насколько легко подражать даже этому очень оригинальному стилю, что и было по отношению к санкхье и к некоторым из легальных смрити. Поэтому не приходится придавать этому обстоятельству особого значения. Следующий период будет тот, который я назвал эпохой возрождения, начавшейся в то время, когда санскрит перестает быть разговорным языком, хотя и продолжает, как и до настоящего времени, разрабатываться учеными.

Таковы затруднения, встречаемые нами, когда мы пытаемся ввести какой-нибудь хронологический порядок в историю индийской литературы, и мне кажется лучше честно признать их, чем пытаться скрывать. Во всяком случае значение этой литературы, и в особенности ее философской части, независимо от времени. Она учит нас кое-чему помимо имен авторов и дат, и мы должны быть благодарны за тот луч света, который освещает этот хронологический хаос; мы не должны забывать, что высший интерес веданты и других философий заключается не в их времени, а в их истине.

Основные положения веданты

[править]

В нашем исследовании основных положений веданты нам помогут сами индусы; они в немногих словах сообщают нам, что они сами считают сущностью этой системы мышления. Я привел эти слова в конце моих «Трех лекций о веданте» (1894):

«Половиной строфы я скажу вам то, чему учили в тысячах томов: Браман есть истина, а мир есть ложь; душа есть Брахман, и ничто иное».*

И далее:

«Нет ничего достойного приобретения, нет ничего достойного наслаждения, нет ничего достойного познания, кроме Брахмана; ибо тот, кто знает Брахмана, есть Брахман».

Это résumé Веданты вполне верно и весьма полезно именно как résumé этой философской системы. Ведь и всегда во всякой философии мы должны отличать ее основные gjkj;tybz от подробностей. Мы не в состоянии упомнить обо всех таких подробностях, но всегда можем иметь в своем уме общее строение великой системы мышления и ее выдающиеся пункты, будут ли это философии Канта, Платона или Бадараяны. Совершенно невозможно в историческом эскизе о шести философских системах Индии дать все их подробности. Они часто не важны, и их легко найти в самих текстах, как мы их имеем в оригинале или в переводах; но они не должны затемнять тот общий взгляд на эти шесть систем, который я намереваюсь изложить в этой книге.

Имеется и другое, еще более краткое извлечение из Веданты — это известные слова Уддалаки Аруни, обращенные к сыну его Шветакету: «Tat tvam asi», «Ты есть то» (Чх.-уп., VI, 8). Эти слова, конечно, не имеют значения, если бы мы не знали, что значит tat (то) и tvam (ты). Tat есть то, что мы находим в Упанишадах под именем Брахмана — причина мира. A tvam — это Атман в различных его значениях от обычного я до божественной Души или подлинного Я человека; и высочайшая цель веданты состоит в указании, что Брахман и Атман едины [«Ayam Atma Brahma» (Манд.-уп., II)]. Эта бесстрашная система, воплощаемая в простых словах «Tat tvam asi», представляется мне самым смелым и самым верным синтезом во всей истории философии. Даже Кант, ясно признавший tat (это), то есть Ding an sich, вещь в себе, скрытую за объективным миром, не заходил так далеко — до признания тождества tat, объективной Ding an sich, и tvam, Ding an sich субъективной стороны мира. У нас подобный синтез субъективного и объективного возбудил бы сильный протест, если не философов, то теологов, а в Индии теологи обсуждали дело вполне спокойно и видели в таком синтезе самое верное решение мировых загадок. Для того чтобы понять это, нам необходимо стать на ту почву, на которой стояли философы веданты, и забыть все наши унаследованные теологические мнения. В своем понятии о Высшей Причине вселенной индийские философы шли дальше того, что обозначается словом Бог, творец и правитель мира (Праджапати). Это существо для них было только проявлением Высшей Причины, или Брахмана; и из этого вытекало, что так как Брахман, по их мнению, был причиной всего, Все во Всем, то и человек есть не что иное, как проявление Брахмана. Потому мнение, будто бы признавать созданное равным творцу по отношению к их субстанции, значит кощунствовать, никогда не приходило им в голову. Их Tat было нечто высшее, чем чисто личный творец, оно было абсолютной божественной сущностью, Божественным, проявившимся в субъективном и личном творце и присущим во всех своих феноменальных проявлениях, и в богах и в людях. Даже их бог над богами (Deveshu adhi eka) не удовлетворял их более, как раньше, во времена гимнов Ригведы; хотя они и не решались отождествлять богов и людей с личным божественным существом — с Праджапати, Господом всего созданного, они считали истинным учение, что человек по его настоящей природе одинаков с Брахманом, что он участвует в природе Брахмана или в духе Бога. Они понимали, что Бог — имя, вряд ли пригодное для обозначения этого высшего Брахмана, абсолютной причины вселенной, а также и абсолютной причины Праджапати, признаваемого богом-творцом. Я говорю: признаваемого, потому что мы не должны забывать о том, что мы всегда удовлетворяемся тем, чем мы считаем Бога (видьяматра), и дальше этого идти не можем. Переводя эти понятия на язык древних христианских александрийских философов, такое возвышение Tvam до Tat можно считать равнозначащим идее о сыне Божием, но с точки зрения философов веданты оно означает действительное тождество, действительное признание первоначальной божественной природы человека, хотя и скрытой и обезображенной на время неведением (авидьей) и всеми его последствиями. У нас, к несчастью, подобные вопросы навряд ли могут обсуждаться спокойно, в философском духе, так как сейчас же вмешивается теология и протестует против подобных мнений как безбожных и кощунственных, совершенно так же, как евреи считали кощунством учение Христа, что Он равен Богу, что Он и Отец едино суть, Tat tvam asi. При правильном понимании этого учения веданты оно представится нам приближающимся, хотя и в странной форме, к древней христианской философии и помогает нам понять ее, как ее понимали великие мыслители Александрии. Утверждать вечное тождество человеческого и божественного — нечто иное, чем изъявлять притязания на божественность человеческого; и с этой точки зрения даже наша философия может иногда выучиться кое-чему, что часто забывается современным христианством и что, однако, признавалось существенным первыми Отцами церкви — а именно единству Отца и Сына и даже единству Отца и всех Его сынов.

Учителя веданты, пытаясь возбудить в человеке сознание тождества Tat и Tvam, человека и Бога, по-видимому, пребывали в чистой атмосфере мышления, и в своих алгебраических сутрах они разрабатывали эти важные вопросы с непоколебимой любовью к истине, бесстрастно и в духе истинно философском.

Трудно дать понятие о форме Упанишад и о проникающем их духе. Однако некоторые извлечения помогут нам составить представление о первых последователях веданты, прокладывавших себе путь во мраке. Разумеется, тут мы имеем дело еще не с чистым вином веданты, но с гроздьями, из которых впоследствии был выжат сок для получения вина. Первое извлечение взято из Чхандогья-упанишады, которая входит в Самаведу и вообще признается одной из самых древних.

Извлечения из Чхандогья-упанишады

[править]
Первая кханда

1. Шветакету был сыном Аруни, внуком Аруны. Отец его (Уддалака, сын Аруны) сказал ему: «Шветакету, иди в школу, так как в нашем роде, дорогой мой, нет ни одного, который бы не изучал Веды и стал брахма-бандху — брахманом лишь по рождению».

2. Начав свое обучение (у учителя) в двенадцать лет от роду, Шветакету вернулся к отцу, когда ему было двадцать четыре, изучивши все веды, — надутым, воображающим себя начитанным, и упрямым.

3. И отец его сказал ему: «Шветакету, ты такой надутый, воображающий себя начитанным и такой упрямый, но просил ли ты когда-нибудь, дорогой сын мой, о таком обучении, благодаря которому мы слышим неслышимое, воспринимаем невоспринимаемое, познаем непознаваемое?»

4. «Что же это за обучение?» — спросил он.

И отец отвечал: «Сын мой дорогой, как по одному куску глины известно все сделанное из глины, так как разница тут только в имени, происходящем от речи, а истина есть та, что все есть глина;

5. И как, дорогой мой сын, по одной крупице золота известно все сделанное из золота, так как разница только в имени, происходящем от речи, но истина есть та, что все есть золото;

6. И как, дорогой мой сын, по ножницам известно все, что сделано из стали (karshnayasam), так как разница только в имени, происходящем от речи, а истина та, что все есть сталь, — таково, мой дорогой, и это обучение».

7. И сын сказал: «Сии достопочтенные люди (мои учителя), несомненно, этого не знали. Ведь если бы знали, зачем мне было об этом не сказать? Потому вы, родитель, скажите мне об этом». — «Пусть будет так». — сказал отец.

Вторая кханда

1. «В начале, мой дорогой сын, было только то, что есть (to on), только единое, без второго. Другие говорят, что в начале было только то, что не есть (to me on) только единое, без второго и что от того, что не есть, рождено то, что есть.

2. Но как это могло быть, дорогой сын мой? — продолжал отец. — Как могло то, что есть, быть рождено от того, что не есть? Нет, мой дорогой сын, только то, что есть, было в начале, единое только, без второго.

3. Оно подумало: я могу быть многими, я могу вырасти. И оно послало огонь.

И огонь подумал: я могу быть многими, я могу вырасти. И он послал воду.

И потому все, что тепло и дышит, вода произвела от огня.

4. И вода подумала: я могу быть многими, я могу вырасти. И послала землю (пищу).

И потому, когда идет где-нибудь дождь, производится много пищи. Только от воды происходит съедобная пища».

Седьмая кханда

1. «Человек (пуруша), сын мой, состоит из шестнадцати частей. Воздерживайся от пищи пятнадцать дней, но пей воды, сколько хочешь, ибо дыхание происходит от воды и не прекратится, если будешь пить воду».

2. Шветакету воздерживался пятнадцать дней от пищи, потом пришел к отцу и сказал: «Что должен я сказать?» И отец сказал ему: «Повтори стихи риг, яджус и саман». И тот ответил: «Я не могу вспомнить их, родитель».

3. И отец сказал ему: «Как от большого горящего костра может остаться только один уголь величиной с муху, так, мой дорогой сын, от твоих шестнадцати частей осталась лишь одна и потому-то с этой одной частью ты и не помнишь вед. Иди и поешь.

4. Тогда ты поймешь меня». И Шветакету понял и потом приблизился к отцу. И когда отец спросил его, он знал все наизусть. Тогда отец сказал ему:

5. «Как от большого горящего костра остается один уголь величиной с муху и этот уголь может снова разгореться, если подбросить в него травы, и он будет сильно гореть,

6. Так, мой дорогой сын, и оставшаяся от твоих шестнадцати частей одна часть, зажженная пищей, горит, и от нее ты припомнил теперь веды». И тогда он понял, что хотел сказать отец, говоря: «Ум, сын мой, происходит от пищи, дыхание — от воды, а речь — от огня». Он понял то, что было сказано, — да, он понял это.

Девятая кханда

1. «Как пчелы, сын мой, делают мед, собирая сок далеких деревьев, и приводят этот сок в единую форму,

2. И как эти соки не могут делать различения так, чтобы сказать: я сок того или другого дерева — так, сын мой, и все эти создания погружаясь в Истинное (или при глубоком сне или в смерти), не знают, что погружаются в Истинное.

3. Чем были эти создания здесь, львом, или волком, или медведем, или червяком, или комаром, тем же они становятся снова и снова.

4. Так вот, то, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, о Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так», — отвечал отец.

Десятая кханда

1. «Эти реки, сын мой, бегут — восточные (подобно Гангу) к востоку, а западные (подобно Синду) к западу. Они идут от моря к морю (то есть облака поднимают воду из моря к небу и посылают ее снова в виде дождя в море). Они делаются морем. Как эти реки, когда они в море, не знают, та или другая это река,

2. Так же, сын мой, и все эти созданья, когда они возвращаются от Истинного, не знают, что они возвращаются от Истинного. Чем были эти создания здесь, львом, или волком, или медведем, или червяком, или мышью, или комаром, тем они становятся снова и снова.

3. То, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, о Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так», — отвечал отец.

Одиннадцатая кханда

1. «Если подрезать это большое дерево у корня, оно будет истекать кровью, но будет жить. Если подрезать его ствол, оно будет истекать кровью, но будет жить. Если подрезать его вершину, оно будет истекать кровью, но будет жить. Проникнутое живым Я, это дерево стоит твердо, впитывая свое питание и радуясь.

2. Но если жизнь (живое Я) оставляет одну из ветвей, эта ветвь увядает; если она оставляет другую ветвь, то и та вянет; если она оставляет третью, то вянет и третья. Если жизнь оставляет все дерево, то все дерево вянет. Точно так же, сын мой, знай, это, — говорил он, —

3. И это тело вянет и умирает, когда живое Я оставляет его; а живое Я не умирает.

То, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так, дитя мое», — отвечал отец.

Двенадцатая кханда

1. «Принеси мне плод дерева Ньягродха.

— Вот он, родитель.

— Разбей его.

— Он разбит, родитель.

— Что ты видишь там?

— Семена, почти незаметные.

— Разбей одно из них.

— Оно разбито, родитель.

— Что ты видишь там?

— Ничего, родитель».

2. И отец сказал:

— «Сын мой, та тонкая сущность, которой ты не замечаешь здесь, ею существует это большое дерево Ньягродха.

3. Верь этому, сын мой. То, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так, дитя мое», — отвечал отец.

Тринадцатая кханда

1. «Брось эту соль в воду и приди ко мне утром».

Сын сделал то, что ему приказали.

Отец сказал ему:

«Принеси мне соль, которую ты бросил в воду вечером».

Сын искал ее, но не нашел, так как она, разумеется, растворилась.

2. Отец сказал ему: «Попробуй воду на поверхности. Какова она?»

Сын ответил: «Она соленая».

«Попробуй со дна. Какова она?»

Сын ответил: «Она соленая».

Отец сказал: «Оставь ее и иди ко мне».

Сын сделал так; но соль продолжала существовать.

Тогда отец сказал: «И здесь, в этом теле, ты не замечаешь Истинного (сат), сын мой, но оно тут.

3. То, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так, дитя мое», — отвечал отец.

Четырнадцатая кханда

1. «Подобно тому как кто-то мог увести человека с завязанными глазами из Гандхары, а потом покинуть его в безлюдном месте, так что тот обращался бы к востоку, северу или западу, восклицая: „Меня привели сюда с завязанными глазами, меня оставили здесь с завязанными глазами“.

2. И подобно тому, как кто-то мог потом снять его повязку и сказать ему: „Иди в этом направлении, Гандхара там“; и подобно тому, как человек, узнав это и будучи в состоянии сам судить, спрашивая в каждой деревне о дороге, придет наконец в Гандхару — точно так и человек, встретив знающего учителя, узнает, что задержка длится лишь до тех пор, пока он не скажет: „Я не освободился (от этого тела); а затем я буду совершенным“.

3. То, что есть та тонкая сущность, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, Шветакету, есть оно».

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так», — отвечал отец.

Пятнадцатая кханда

1. "Когда человек болен, его родственники собираются вокруг него и спрашивают: «Ты узнаешь меня? Ты узнаешь меня?» И пока его речь не погрузилась в его ум, его ум в дыхание, дыхание — в жар (в огонь), а жар — в Высшее Существо (Девату), он узнает их.

2. Но когда его речь погрузилась в его ум, его ум в дыхание, дыхание в жар, а жар в Высшее Существо, он уже не узнает их.

3. То, что есть та тонкая субстанция, в нем все сущее имеет свое Я. Оно есть Истинное. Оно есть Я, и ты, Шветакету, есть оно.

«Прошу, родитель, учите меня еще», — сказал сын.

«Пусть будет так, дитя мое», — отвечал отец.

Извлечения из Катха-упанишады

[править]

Следующее извлечение из Катха-упанишады Яджурведы, признаваемой многими учеными принадлежащей к позднейшему времени.

Первая валли

1. Ваджашраваса, желая небесной награды, отдал в жертву все, что он имел. У него был сын по имени Начикета.

2. Он (зная, что отец обещал отдать в жертву все, что у него было, а стало быть, и своего сына тоже) сказал отцу: «Дорогой отец, кому ты отдаешь меня?»

И спросил об этом во второй и в третий раз. Тогда отец гневно ответил ему: «Я отдам тебя Смерти».

(Отец, сказав это, хотя и во гневе, хотел остаться верен своему слову и принести в жертву сына.)

3. И сын сказал: «Я иду первым, во главе многих (которые должны умереть). Я иду среди многих (кому еще предстоит умереть). Какой урок преподаст мне сегодня Яма (правителя мертвых)?

4. Посмотри, как было с теми, которые шли прежде; посмотри, как будет с теми, которые придут потом. Смертный зреет, подобно зерну, и, подобно зерну, он снова вырастает».

(Потом Начикета входит в жилище Ямы Вайвасваты, и там нет никого, кто бы принял его. Потом один из спутников Ямы говорит.)

5. «Огонь входит в дом, когда Браман входит, как гость. Этот огонь тушится предложением мира — принеси воды, о Вайвасвата.

6. Браман, живущий в доме безумца, не получая пищи, уничтожает его надежды и ожидания, его владение, его справедливость, его святые и добрые дела и всех его сынов и скот».

(Яма, возвратясь домой после отсутствия в течение трех ночей, в течение которых Начикета не получил от него гостеприимства, говорит.)

7. «О, брахман, почтенный гость, ты жил в моем доме три ночи, не евши, поэтому теперь выбирай три дара. Приветствую тебя и да будет благо мне».

8. И Начикета сказал: «О, смерть, первый из даров выбираю я — это то, чтобы Гаутама, отец мой, умиротворился, был добр и не гневался на меня; чтобы он признал меня и приветствовал, когда я буду отпущен тобой».

9. И Яма отвечал: «С моего позволения, Уддалака Аруни, отец твой признает тебя и будет к тебе таким же, каким был раньше. Он будет мирно спать ночью, освободится от гнева, увидит тебя свободным от челюстей смерти».

10. И Начикета сказал: «В небесном мире нет страха; ты не там, смерть, и никто не боится старости. Оставляя за собой голод и муку, избавляясь от горя, все радуются в небесном мире.

11. Ты знаешь, Смерть, что жертва огня ведет нас к небу — скажи это мне, ибо я полон веры. Живущие в небесном мире получают бессмертие — этого прошу я как второго дара».

12. И Яма сказал: «Я скажу это тебе, узнай от меня, а когда ты поймешь, что жертва огня ведет к небу, то знай, Начикета, что это есть достижение вечных миров и их твердая опора, скрытая во мраке».

13. И Яма потом сказал ему об этой жертве огня, с начала миров, и о том, что кирпичи требуются для алтаря и сколько их и как их следует поставить. И Начикета повторил все сказанное ему. Тогда Смерть, которой это понравилось, снова заговорила:

14. «Это, Начикета, твой огонь, ведущий к небу и избранный тобой твоим вторым даром. Все люди признают этот огонь твоим. Выбирай же теперь, Начикета, твой третий дар».

15. И Начикета сказал: «Есть такое сомнение — когда человек умер, некоторые говорят, что он мертв, другие, что нет. Это я хотел бы знать, выучиться от тебя. Это мой третий дар».

16. И Смерть отвечала: «Об этом сами боги сначала были в сомнении; это нелегко понять. Это тонкий вопрос. Выбирай другой дар, Начикета, не настаивай, избавь меня от этого вопроса».

17. Но Начикета сказал: «Конечно, по этому вопросу сами боги были в сомнении, и ты, Смерть, объявляешь мне, что это нелегко понять, а другого учителя, подобного тебе, мне не найти; и, конечно, нет другого дара, подобного этому».

18. И Смерть сказала: «Выбирай сынов и внуков, которые будут жить сто лет, выбирай стада скота, слонов, коней и золото. Выбирай широкий надел земли и живи столько лет, сколько сам пожелаешь.

19. Если ты можешь думать о каком-либо даре, равном этому, выбирай богатство и долгую жизнь. Будь царем, Начикета, обширной земли. Я дам тебе наслаждаться всем, чего пожелаешь.

20. Любые блага, трудно достижимые для смертных, проси у меня по твоему желанию — прекрасных девушек с их колесницами и музыкальными инструментами, такими, которых не имеют люди — они будут ухаживать за тобой; я дам их тебе, но не спрашивай меня о смерти».

21. Но Начикета сказал: «Мысль о завтрашнем дне, Смерть, уничтожает силу всех чувств человека. Да и вся жизнь коротка. Сохрани своих коней, свои песни и танцы для тебя самого.

22. Ни один человек не может сделаться счастливым от богатства. Будем ли мы иметь богатство, когда мы видим тебя? Живем ли мы, пока ты управляешь? Только избранный мною дар выбираю я.

23. Какой смертный, медленно разрушаясь здесь внизу и зная, приблизившись к бессмертным, ту свободу от разрушения, которой наслаждаются они, будет радоваться долгой жизни, если он взвесит удовольствия, порождаемые красотой и любовью?

24. Нет, Смерть, скажи нам о том, в чем есть сомнение, скажи о том, что в этом великом „после“. Начикета не выбирает иного дара, кроме того, который проникает в сокровенное».

Вторая валли

1. И Смерть сказала: «Благо есть одно, а приятное — другое; оба они, имея различные объекты, связывают человека. Хорошо тому, кто прилепился к благу; избирающий приятное не достигнет своей цели.

2. Благое и приятное приближаются к человеку: мудрый обходит их вокруг, уясняя различие между ними. Мудрый предпочитает благое приятному, а безумец от жадности и скупости избирает приятное.

3. Ты, Начикета, взвесив все удовольствия, приятные или кажущиеся такими, оставил их все. Ты не пошел по дороге, ведущей к богатству, на которой погибают многие люди.

4. Неведение и то, что известно как мудрость, далеки друг от друга и ведут к разным целям; я думаю, что Начикета желает знания, ибо даже многие удовольствия отвращают его.

5. Безумцы, пребывающие во мраке, пребывающие в своем самомнении и надутые своим пустым знанием, ходят кругом да около, влекутся туда и сюда, подобно слепцам, ведомым слепыми.

6. Великое „после“ никогда не проявляется пред очами беззаботного ребенка, обманутого иллюзией богатства. „Вот он мир“, думает он, „нет иного“. И он снова и снова подпадает под мою власть.

7. Это то (Я), о котором многие неспособны даже слушать, которого многие, даже слушающие о нем, не понимают, — удивителен человек, который способен обучить этому Я; удивителен человек, понимающий, когда этому обучает хороший учитель.

9. Это учение не достигается аргументацией, но когда его объясняет другой, тогда, дражайший, легко понять его. Ты достиг его теперь; ты, поистине, человек истинной решимости. Пусть будут у нас всегда такие вопрошающие, как ты!»

10. И Начикета сказал: «Я знаю, что то, что называют сокровищем, преходяще, ибо вечное не достигается вещами, которые не вечны. Потому огненная жертва сперва потребована мной; потом при посредстве преходящих вещей я получил то, что не преходяще (то есть учение Ямы)».

11. А Яма ответил: «Хотя ты и видел исполнение всех желаний, основание мира, бесконечную награду благих дел, берег, где нет страха, то, что возвышается, обширное жилище, покой, — но, будучи мудрым, ты с твердой решимостью отказался от всего этого.

12. Мудрый, который посредством размышления о Себе, познает Древнего, которого трудно видеть, который вошел во мрак, который скрылся в пещере, который пребывал в бездне, как Бог, конечно, оставляет далеко за собой и радость и горе.

13. Смертный, который слышал это и воспринял это, который устраняет от этого все свойства и таким образом достигает этого тонкого Сущего, радуется, ибо он получил то, что есть причина радости. Дом Брахмана открыт, я думаю, о Начикета!

18. Познающее Я не рождается и не умирает; оно произошло из ничего, и ничто произошло от него. Древний не рожден, вечен, постоянен; он не убивается, хотя тело и убито.

19. Если убийца думает, что он убил, если убитый думает, что он убит, они не понимают, ибо этот единый не убивает и этот единый не бывает убит.

20. Это Я меньше малого и больше великого, оно скрыто в недрах создания. Человек, свободный от желаний и свободный от горя, видит величие Я по милости Творца (или благодаря спокойствию элементов).

21. Тихо восседая, он идет далеко; лежа, он проникает повсюду. Кто, кроме меня, способен познать этого Бога, кто радуется и не радуется?

22. Мудрец, который знает это Я, как бестелесное в телах, как неизменное среди изменчивых вещей, как великое и вездесущее, никогда не скорбит.

23. Это Я не может быть достигнуто ни ведами, ни разумом, ни научением. Это Я может быть достигнуто лишь тем, кого оно избирает. Это Я избирает его (его тело) как свое собственное.

24. Но тот, кто не отвратился сперва от своих дурных дел, кто не умиротворен и не покорен, чей ум беспокоен, никогда не может достичь этого Я даже посредством знания».

Третья валли

1. «Двое получают свою награду в мире их собственных дел, входят в пещеру (своего сердца) и пребывают на высочайшей вершине (эфир в сердце). Те, которые знают Брахмана, называют их светом и тенью; а также и те домохозяева, которые совершают жертву.

2. Да будем мы способны узнать тот обряд, Начикета, который и есть мост для жертвователей, который есть высший, непогибающий Брахман для желающих перейти на берег, где нет страха.

3. Знай, что Я сидит в колеснице: тело — колесница, разумение (буддхи) — кучер, а ум — вожжи.

4. Чувства — кони, а объекты чувств — их дороги. Когда оно (Высшее Я) в союзе с телом, чувствами и умом, мудрые называют его радующимся.

5. Тот, у кого нет разумения, а ум (вожжи) не тверд, не управляет своими чувствами, как кучер норовистыми лошадьми.

6. Но тот, у кого есть разумение, а ум всегда тверд, управляет своими чувствами, как кучер добрыми лошадьми.

7. Тот, у кого нет разумения, кто легкомыслен и всегда нечист, никогда не достигнет этого места, и входит в круговорот рождения.

8. Тот, у кого есть разумение, кто вдумчив и всегда чист, достигает этого места, и отсюда он не выходит, не рождается снова.

9. Тот, для кого кучером есть разумение, кто твердо держит вожжи ума, достигает конца своего странствования; и это есть высшее место Вишну.

10. Выше чувств — объекты, выше объектов — ум, выше ума — разум, а Великое Я выше разума.

11. Выше Великого — Непроявленное, выше Непроявленного — Личность (Пуруша). Выше Личности ничего нет — это цель, это самая дальняя дорога.

12. Это Я скрыто во всех существах и не светит, но видимо проницательными и мудрыми, их тонким и острым разумом.

13. Мудрый должен удерживать речь и ум; он должен удерживать их в Я, которое есть знание; он должен удерживать знание в Я, которое есть Великое; он должен удерживать и это (Великое) в Я, которое есть Покой.

14. Встань, пробудись! Получи свои дары, пойми их! Трудно идти по острому лезвию бритвы; труден этот путь (к Себе); мудрый говорит это.

15. Тот, кто воспринимает то, что без звука, без осязания, без формы, без разложения, без вкуса, что вечно, без начала и без конца, что вне Великого и неизменно, свободен от челюстей смерти».

Перевод Упанишад

[править]

Скажу здесь несколько слов о своем переводе. Знакомые с моим переводом Упанишад, изданным в 1879 и 1884 годах, увидят, что я изменил его в некоторых местах. Я не хочу этим сказать, что теперь я считаю свой перевод стоящим совершенно вне всяких сомнений. Ученым известно, насколько мы еще далеки от полного понимания Упанишад. Поэтому, когда я в 1879 году предпринял перевод этих наиболее важных из Упанишад, я мог надеяться только на то, что дам перевод лучший, чем те, которые существовали раньше. Я отлично понимал трудности подобного предприятия, но я знал, что могу рассчитывать на некоторую снисходительность, с какой всегда принимают первые попытки перевести или даже, как было в этом случае, при помощи догадок дешифровать древние тексты. Я не был вполне, убежден в том, что неправ, следуя тексту, как его излагают комментарии Шанкары, вместо того чтобы вводить по догадке исправления, как бы очевидны они ни казались. Ученые должны знать, что чем более очевидны их поправки, тем труднее объяснить введение таких очевидных ошибок в древний текст, каким он был во времена Шанкары. Потому я решился в тех случаях, когда было невозможно найти удовлетворительно ясное значение, довольствовался толкованиями Шанкары, которые можно подвергать критике, так как он ведь жил тысячу лет тому назад, и я никогда не считал такой метод иным, как pis aller. Кроме того, всем переводчикам «Священных книг Востока» приходилось давать то, что они могли дать в то время, не ожидая времени, когда можно будет исполнить работу лучше. Я почти никогда не указывал на ошибки других переводчиков, а просто исправлял их; но всякий, кто позаботится сравнить эти переводы с моими, найдет в первых достаточное количество ошибок, как, без сомнения, и те, которые придут после меня, найдут немало несжатых колосьев на поле, на котором работало так много жнецов. Но работа детей, срывающих отдельные колосья, очень отличается от работы жнеца, который должен один сжать целое поле. Такое произведение, как книга полковника Якоби (Concordance of Principal Upanishads and Bhagavad-gita), изданная в 1891 году, дает изучающим веданту нечто, что можно назвать жатвенной машиной вместо прежнего серпа; старательный и блестящий перевод шестидесяти Упанишад, изданный профессором Дейссеном в 1897 году, доказывает, какой громадный шаг вперед сделан при помощи книги полковника Якоби. Я заимствовал у проф. Дейссена некоторые исправления в извлечениях, произведенные мной выше; и там, где мой перевод отличается от его перевода, я должен сказать, что с крайней неохотой удаляюсь от перевода человека, посвятившего столько лет изучению веданты и ум которого настолько усвоил идеи этой системы философии. Если бы мы могли точно знать, в какое время каждая из Упанишад получила окончательную редакцию и была записана, до или после того времени, когда веданта и философия санкхьи получили независимую и самостоятельную форму, наша работа была бы значительно облегчена. Когда нам встречаются такие слова, как атман и брахман, мы подозреваем ведантические влияния; а пуруша и пракрити немедленно напоминают нам об учении санкхьи. Но и атман был известен первым философам санкхьи, да и пуруша не находился вне ведантического горизонта. Потому утверждать, что слово пуруша должно быть понимаемо в техническом смысле санкхьи, а слово атман в таковом же техническом смысле веданты, значит делать поспешное заключение, по крайней мере в настоящее время. Еще более поспешным заключением было бы утверждать, например, что Катха-упанишады состояли когда-то из одной главы и только из трех вали. Может быть, это и так, и как доказать, что это не так? А с другой стороны, что мы знаем о компиляторах Упанишад, что давало бы нам право говорить так положительно об этом предмете? Техническое повторение некоторых слов (в IV, 17) может указывать, что Упанишада первоначально этим и заканчивалась и что V, 18 — позднейшее добавление. Очевидно также, что вторая адхьяя по духу различается от первой. Например, имя Начикета во второй главе не встречается нигде, за исключением последнего, вероятно подложного или добавленного стиха, и там оно пишется Nakiketa как производное от Nakiketa, а не от старой формы Nakiketas. Легко найти в третьей валлиотличие характера от первой и второй. Действительно, для грядущих после нас осталось еще много работы, потому что несмотря на все уже сделанное мы пока только на пороге истинно исторического изучения индийской философии и литературы. Мы все еще пока похожи на детей, играющих на морском берегу и находящих время от времени камешек или раковину, а великий океан древней литературы лежит перед нами, не открытый и не исследованный.

Характер Упанишад

[править]

Те заявления, которые я привел из Упанишад, по-видимому, навряд ли достойны названия философии. Было бы почти невозможно признать, что они дают нам ясное представление о том, чем в действительности были Упанишады. Для нас философия означает всегда нечто систематическое, тогда как Упанишады скорее философская рапсодия, чем последовательные трактаты. Но именно поэтому Упанишады так и интересны для изучающего философию. Нигде кроме Индии мы не можем наблюдать этого периода хаотического мышления, наполовину поэтического, наполовину религиозного — периода, предшествовавшего, по крайней мере, в Индии так называемому веку настоящей философии. Может быть, если бы мы знали побольше о заявлениях таких людей, как Гераклит или Эпименид, они оказались бы несколько схожими с заявлениями авторов Упанишад. Очевидно, однако, что систематическая философия Индии была бы совершенно непонятна без этой ее предварительной главы, без Упанишад. Какими бы несистематическими ни казались нам эти реликвии детства философии, в них более систематичности, чем это представляется с первого взгляда. В них даже много технических терминов, указывающих на то, что Упанишады не появились сразу, в один день и что должно было происходить немало философских споров до того времени, представительницами которого являются Упанишады. Если Шветакету изображается посещающим школы знаменитых учителей до двадцатичетырехлетнего возраста и потом обучающимся у отца высшей мудрости, то мы видим, что эта высшая мудрость уже вполне выработанной выражена в формуле: «Tat tvam asi» (Ты есть то), то есть ты, человек, не есть что-либо отличное от божественной природы, проникающей весь мир, как соль, растворенная в море. Вы не можете видеть соль, не можете осязать, но можете попробовать и узнать, что она тут есть, хотя и невидима. Эта божественная сущность, единое истинно действительное в этом нереальном или феноменальном мире, присуща так же, хотя и невидима, как зародыш жизни в самом мельчайшем зерне, и без нее не было бы ни семени, ни плода, ни дерева так же, как без Бога не было бы мира. Что такая древняя мудрость часто смешивается с понятиями, представляющимися нам детскими, — это столь же верно, как и трудно объяснимо; но следует помнить, что продолжительное устное предание, естественно, должно было порождать добавления всякого рода.

Что бы мы ни думали об Упанишадах, не подлежит сомнению, что они были почвой, в которой скрывались семена философии, пробившиеся и достигшие полного роста в великих философских системах последующего века.

Веданта-сутры

[править]

Обращаясь теперь к этим системам и прежде всего к системе, разработанной Бадараяной, мы находим уже не рапсодии, а настоящую философскую систему, изложенную в 555 кратких параграфах так называемых Веданта-сутр. В первой сутре мы читаем как бы нечто вроде заглавия: «Теперь о желании познать Брахмана» или (как Дейссен переводит слово джиджняса) «изыскании Брахмана». Два слова атха и атах, которые, по моему мнению, первоначально были просто введением и которые постоянно встречаются в начале санскритских сочинений, всегда порождали бесконечные толкования. Если мы должны придавать им какое-либо специальное значение, то, мне кажется, всего лучше понимать атха в смысле сейчас, а слово атах в смысле затем, вследствие — выражения, предполагающие, что изучавший исполнил известные предварительные условия: например, упанаяну (прием его учителей), ведадхьяяну (заучивание наизусть текста вед, включая и Упанишады; и поэтому он чувствует желание понять веды и познать Брахмана. Возможно также, что верно утверждение некоторых из толкователей, будто в действительной жизни первым шагом было изучение пурва-мимансы или того, что называлось дхарма — законом, добродетелью и т. д., и только от полученного знания дхармы, в особенности жертвенной дхармы, появлялось желание познать Брахмана. В этом случае миманса должна быть признана единым учением, причем пурва-миманса составляла первую часть его, и совершение жертвенных действий было необходимым приготовлением к изучению философии веданты, или, как обыкновенно выражаются, мы должны считать дела необходимыми для порождения той чистоты и ясности духа, без которых невозможно познание Брахмана. Признаюсь, я сомневаюсь в том, что эти соображения были у самого Бадараяны. Мы можем употреблять слово джиджняса (желание знания) вместо вичара (изыскание или рассуждение), так как Брахман не может быть определен или познаваем в настоящем смысле этого слова. Но хотя Брахман и не может быть познаваем, как познаваемо все другое при посредстве определений, он может быть объяснен отрицательно, как не то и не это; таким образом могут быть уяснены многие сомнения, порождаемые различными заявлениями Упанишад по этому предмету. Когда мы читаем, однако, что пища есть Брахман [Чх.-уп., VII, 7,9; Бр.-ар., V, 12,1], что манас есть Брахман [Чх.-уп., III, 18,1; VII, 3, 2; Бр.-ар., IV, 1,6], что виджняна есть Брахман [Чх.-уп., VII, 7, 2], что солнце есть Брахман [Чх.-уп., III, 19,1; Бр.-уп. И, 1, 2], что даже Нараяна есть Брахман [Маханар.-уп., XI, 4], то, конечно, необходимо явится требование определить, что же такое в действительности Брахман и, по крайней мере, чем он представляется Бадараяне и его предшественникам.

Самый лучший ответ на все эти вопросы дается в следующей сутре: «То, от чего исходит начало и пр. (т. е. начало, существование и растворение) этого мира». Полное значение этой сутры, по словам комментатора, такое: «Та всеведущая, всемогущая причина, от коей исходит начало, существование и конец мира, — мира дифференцированного по имени, по форме, содержащего многих деятелей и пользующихся, мира, составляющего место пребывания плодов или следствий, производимых прежними действиями, — плодов, имеющих определенное место, время и причины и характер распределения которых не может быть понят умом, — эта причина есть Брахман».

Если задать вопрос, каким образом это известно, то комментатор сильно настаивает на том, что такое знание не приобретается чувственным восприятием или выводом, а просто при посредстве вед (упанишад), извлечения из которых собраны и надлежащим образом распределены в сутрах. Если в некоторых местах он допускает сакшаткару (проявление как источник знания), то он мог иметь тут в виду только интуицию, но такая интуиция, строго говоря, также предполагает предварительную работу органов чувственного восприятия, а объект такой сакшаткары, то есть Брахман, мог быть дан сначала только ведами. Потому для поддержания нашей сутры, в которой дается общая идея о Брахмане, приводится место из Таит.-ул. (III, I), где Варуна объясняет своему сыну, что «Брахман есть то, от чего рождены все существа, чем они живут, и во что они входят снова после их смерти».

Ссылки на веды

[править]

Тут мы должны отметить одну любопытную особенность ортодоксальной индийской философии. Веданта ссылается на веды, но не так, как система, развившаяся из них или относящаяся к ним, а скорее как на независимого свидетеля, ожидая от него санкций и подтверждения. То же, хотя и в меньшей степени, можно сказать и о других системах. Все они выражаются таким образом, как будто в течение многих лет вырабатывали свои учения независимо и, выработав их, как бы возвращаются к ведам за одобрением, как бы желая установить свое согласие с ведами как с высшим, признанным авторитетом; это доказывает, что после окончательной редакции Упанишад и возвращения, так сказать, их потомков, сутр, в родительский дом должно было прийти известное время. Как это произошло, мы не знаем, но тот способ, которым сутры ссылаются на веды, ясно указывает, что был очень важный период времени от старых Упанишад до первых попыток систематического изложения учений веданты и санкхьи в форме сутр. Это постоянное обращение к ведам как к высшему авторитету оправдывается разнообразными аргументами как часть вопроса: «Каким образом мы познаем?» — вопроса, составляющего существенное предварительное условие индийской философии.

Праманы

[править]

Мы видели, что чарваки признавали только один источник знаний — показания чувств и исключали все другие. Как они защищали такое чувственное знание ввиду присущей ему недостоверности, нам это неизвестно, так как у нас не сохранилось их сутр. Но для Веданта-сутр характерно то, что они обращают меньше внимания на праманы — источники и авторитеты знаний, чем другие системы. Об этом вопросе — праманах — часто трактуется в комментариях и гораздо меньше в тексте. Прамана — первоначально обозначало орудие измерения, от слов ма (измерять) и пра (далее). Можно перевести это слово как мерило, авторитет, мир;оно сохранилось в современном персидском ferman (фирман) — авторитетный, властный приказ.

Праманы в философии санкхьи

[править]

Прамана, служащая средством (садхана) определения, производит прамити (точное знание), так же как садхана (средство) производит сиддхи (истина или достоверность). В санкхьи мы находим очень полное и, может быть, древнейшее описание трех существенных праман, а именно пратьякшу, ануману и шабду. Первая прамана — пратьякша, то, что мы называем чувственным восприятием, хотя это слово употребляется и в смысле того, что может быть воспринято чувствами — дришта, то есть видимое. Оно объясняется (Санкхья-сутра, I, 89) как познание, происходящее от соприкосновения с объектами и представляющее их форму.

Пратьякша

[править]

Пратьякша вообще объясняется соприкосновением чувств и их объектов (индрияртха-санникарша) и включает в себя три стадии: соприкосновение органа чувства с его объектом и в то же время соединение чувства с манасом (умом) и соединение манаса, ума с атманом, Я. Различаются два рода пратьякш, называемые савикальпа и нирвикальпа (с сомнением и без сомнения). Первые, по-видимому, состоят в том, что мы видим объекты и потом объявляем, что это такой-то и такой-то; а вторые — в том, что мы просто принимаем вещь, как она есть, без предварительной идеи о ней; например, когда мы внезапно пробуждаемся от сна, видим тигра и сразу убегаем. Каждое чувство, работающее отдельно и только над своим объектом, — это асадхаранакарана, специальное или исключительное орудие даваемого им знания. Например, звук слышен только для уха и передается эфиром (акашей). Но не всякий звук приходит в непосредственное соприкосновение с ухом; он передается через эфир посредством волн (вичита), так мы можем воспринимать бой далекого барабана; одна волна увлекает другую в обширный океан эфира, пока не ударится о берег, то есть ухо.

Анумана (вывод)

[править]

Следующая прамана — это анумана или вывод. Санкхья-сутра (I, 100) объясняет вывод как познание связанного знающим об этой связи, или как познание того, что не воспринимается, но о чем известно, что оно неизменно связано (вьяпья) с чем-то воспринимаемым; так, например, благодаря восприятию дыма (вьяпта) мы воспринимаем и огонь (вьяпака). Это весьма несовершенное описание ануманы, и ниже она будет объяснена гораздо более подробно, но на данном этапе оно вполне достаточно. Приводится обыкновенно пример, что мы знаем о присутствии огня, когда видим дым, и знаем об отсутствии дыма, не видя огня; при этом всегда предполагается доказанным, что огонь — вьяпака, то есть необходимое условие дыма.

Шабда

[править]

Шабда (слово) — третья прамана, объясняется как сообщение, обучение, даваемое человеком, которому можно доверять (аптопадеша); для ведантистов единственным достоверным источником знания была веда, но для санкхьи и других систем всякая личность, обладающая авторитетом и потому признаваемая за достойную доверия, — достоверный источник знания. Легко доказать, что все эти три праманы сводятся к одной пратьякше, так как неизменное сопутствие дыма и огня и тому подобное, на котором основывается анумана, может быть установлено только чувственным опытом. Достоверность знания, передаваемого словом, тоже зависит от опыта или от знания того, можно или нет доверять известной личности.

Спрашивается, означало ли первоначальное слово шабда веды, такие, какие мы знаем? [Гарбе. Философия санкхьи, с. 154. О том, что вопросы связи между звуком и значением его, а потому и доказательности слов как таковых, занимали последователей санкхьи, мы видим из сутры V, 37] В другой работе я указал на основания, дающие повод полагать, что шабда в действительности имело гораздо более общее и более философское значение и что сначала оно могло обозначать Брахмана, Слово или знание, передаваемое словом. Индусы знали, что такие слова, как величие, доброта, а также и такие, как животное, растение, металл, и даже такие, как собака или корова, передают понятия, которые нельзя получить ни одним восприятием, ни выводом, а только словом. То же применяется и к аптавачане — другому термину для выражения слова (шабда), употребляемому в философии санкхьи; апта, объясняемое йогой, навряд ли можно перевести словом aptus. Оно обозначает, что добыто или принято, а аптавакья или аптавачана первоначально могло обозначать просто традиционную речь, язык, как он есть, хотя впоследствии его объясняли как обозначающее лицо, достойное доверия или даже книгу, в которую верят все. Как бы то ни было, мы должны довольствоваться тем, что говорят нам философы санкхьи, и не может быть сомнения в том, что последователи ортодоксальной санкхьи понимали шабду в смысле веды; хотя, принимая во внимание то, что они признавали божественное, а не человеческое происхождение веды, трудно понять, как после они толковали шабду в общем смысле слова человека, которому можно доверять. Для нас важно узнать, какую роль в других системах философии играли эти три праманы. Сутры всех философских систем знают их, на них ссылаются также и толкователи веданты. Принимая во внимание, что вопрос о возможности знания или об орудиях знания составляет основу всякой истинной философии, с первого взгляда кажется странным, что в Брахмана-сутрах, не самых поздних произведениях веданты, обращается, по-видимому, так мало внимания на то, что можно назвать «Критикой чистого разума» той системы. Могло бы показаться, что это опускает веданту на уровень докантианской философии, но после некоторого размышления мы поймем, что у веданты было достаточно извинений для такого упущения. То, что представляется с первого взгляда не худшим — так это то, что игнорируется пратьякши (восприятие) и анумана (вывод), и Бадараяна обращается только к единственному доказательству шрути (откровению), к которому часто обращаются новые ортодоксальные последователи санкхьи, называя его шабдой (словом). Для большинства философов откровение кажется довольно слабым орудием знания, которое может претендовать только на подчиненное положение, даже в таком случае, если его признать подразделением ануманы (вывода). Но нужно вспомнить, что высшая задача веданты состоит в доказательстве того, что есть только одна истинная реальность — Брахман и что разнообразие видимого мира есть только результат неведения, которое веданта намерена уничтожить; тогда будет понятно, почему обращение к показаниям чувств или к выводу было неуместным, почти самопротиворечием в веданте. Комментатор признает это, говоря: «Если мы признаем учение об абсолютном единстве (Брахмана), то обычные средние знания, — восприятие и т. д. — становятся непригодными, так как отсутствие их разнообразия лишает их объектов». Потому учение, стремящееся доказать, что разнообразный мир, представляемый нам чувствами, нереален, не могло в то же время ссылаться на показания чувств и на вывод, основанный на этих показаниях, для доказательства истины или настоящего знания, хотя оно могло признавать и, действительно, с охотой признавало их значение для всех обычных дел мира сего. Шанкара продолжает:

«До тех пор пока человек не дошел до истинного познания единства Себя, ему не приходит в голову, что мир следствий с его орудиями, объектами знания и результатом действий — не истинный, и потому до тех пор, пока не представляется истинное знание, нет причины, чтобы обычное течение мирской и религиозной деятельности не продолжало идти беспрепятственно».

Насколько Бадараяна знал обычные орудия знания (пратьякшу и ануману), доказывается новым значением, которое он дает им, применяя термин (I, 3, 28) пратьякша к откровению (шрути), а термин анумана к преданию (смрити), причем Веда для него самоочевидна, а другие произведения: Законы Ману, Махабхарата (Бхагавадгита) и даже системы санкхьи и йоги (IV, 2, 21) — как смрити (предание) истинны лишь постольку, поскольку они не противоречат Веде. Когда речь идет об основных истинах Веды, все другое, тарка или размышление всякого рода, исключается. Шанкара говорит:

«В вопросах, известных из шрути (откровения), на простое размышление нельзя полагаться. Так как мысли человека совершенно разнузданны, то размышление, не обращающее внимания на священные тексты и основывающееся только на личном мнении, не имеет надлежащего основания. Известно, что аргументы, с большим трудом выдумываемые умными людьми, признаются ошибочными людьми, еще более остроумными, а аргументы этих последних в свою очередь опровергаются третьими — так что в силу различия мнений людей невозможно признать, что простое размышление имеет надежную основу. Невозможно выйти из этого затруднения, принимая как обоснованное рассуждение какой-нибудь личности, признаваемой всеми выдающейся (например, Капилы, или кого-нибудь другого), так как мы видим, что люди, несомненно выдающиеся в умственном отношении, как Капила, Канада и другие основатели философских школ, противоречат друг другу» (II, 1, 11).

Такое отрицание разума и размышления, хотя знакомо и нам, представляется, однако, странным у философа; и довольно естественно, что противники Шанкары упрекали его в том, что он употребляет разум против размышления. «Вы не можете, — говорили они, — утверждать, что какое бы то ни было размышление необоснованно, так как сами основываете свое утверждение, что размышление не имеет основания только на разуме. Кроме того, если бы всякое размышление было необоснованно, то все течение практической жизни людей было бы прекращено». Но даже это не устрашило Шанкару. Он возражает, что так как всякое размышление основывается на восприятии и выводе, то

«хотя по отношению к некоторым вещам и известно, что размышление хорошо обоснованно, по отношению к нашему вопросу выхода не имеется, то есть размышление не может избежать обвинения в необоснованности. Истинная природа мировой причины, от которой зависит окончательное освобождение, не может в силу своей крайней абстрактности быть даже мыслима без помощи священных текстов; она не может быть объектом восприятия, так как не обладает никакими свойствами, как форма и тому подобным; и так как она лишена даже характерных признаков или свойств, то и не может подлежать выводу и другим орудиям настоящего знания».

Тут мы переходим к трудному вопросу и должны признать существование слабого звена в крепкой цепи рассуждений Бадараяны и Шанкары. Каким образом доказать высший авторитет вед тем, кто в этом сомневался? Для правоверного, может быть, и достаточно сказать, что Веда сама себя доказывает, что она светит, как солнце; но как ответить победоносно на возражения? У философов веданты не было суеверий в других отношениях, они бесстрастно приступали к обсуждению всех других вопросов; они могли вступать в самые запутанные споры и, однако, довольствовались простым утверждением, что Веда не нуждается в доказательствах, что ее авторитет не требует никакой поддержки (праманья нирапекша), что она есть прямое свидетельство света и в то же время есть прямое средство нашего знания о форме и цвете (II, 1,1).

Авторитет вед

[править]

Но кто утверждает это? Не простой ли смертный, коему свойственно ошибаться? Навряд ли достаточно сказать, что Веда была самым древним документом, который был у брахманов, что она могла быть даже принесена в Индию из другой страны, что даже сам язык ее был таков, что требовалось истолкование компетентных людей. Все это могло дать ведам некоторый таинственный, священный характер; но я всегда думал, что такое объяснение было бы несколько унизительным для ума индусов. Я утверждаю, что первоначально Веда была не просто названием какого-то текста или текстов, а понималась в более глубоком смысле.

Значение веды

[править]

Мы часто читаем, что Веда есть Брахман, а Брахман есть Веда, и в этих местах Брахман вообще понимается теперь так, как понимали это слово самхиты и брахманы. Но не могло ли это слово, подобно слову аптавачана, о котором мы говорили выше, первоначально обозначать знание или мудрость (софию); а так как такая софия была невозможна без слов, то не имеем ли мы тут слабого воспоминания о Брахмане как Слове, как первом создании божественной мысли? Во всяком случае веда первоначально обозначала знание, а не гимны и брахманы и как таковое она очень близка к мудрости (софии). Я не решусь говорить положительно о таком предмете, так как слишком мало свидетельств, к которым мы могли бы обратиться. Я просто говорю об этом, как об идее, представляющей, по моему мнению, выход из многих затруднений. Для предупреждения разных недоразумений я заявляю, что совсем не думаю, будто подобные идеи были заимствованы из Греции и из Александрии или что они созрели еще в тот период, когда арийцы не разделились. Я осмеливаюсь только предполагать, что идея о том, что Слово (или Логос) стало первым откровением, проявлением или созданием Божественного могущества, совсем не так странна даже для очень раннего периода мышления, как нам представляется. Люди, которые вообще думали о том, что такое слово, не как простой знак или средство общения, а как акт, в первый раз воплотивший определенную идею, появившуюся при посредстве заявления и потом выброшенную и реализованную в нашем объективном мире, естественно признают, будут ли они греками или индусами, в каждом слове акт Божественного мыслителя, так же как в каждом из видов они признают волю Божественного Творца. Шанкара даже прямо объявляет, что Веда есть причина различия всех различных классов и условий (видов) богов, животных и людей (I, 1, 3. и Бр.-уп., II. 4, 10). В I, 3, 28 он говорит еще яснее: «Мы все знаем из наблюдения, что человек, приступая к тому, что он желает совершить, сначала вспоминает слово, обозначающее вещь, а потом приступает к делу!» Что бы он сделал, если бы не было Слова, кроме того, чтобы сначала создать слово, то есть идею? Поэтому мы должны заключить, что до создания слова Веда появилась в духе творца Праджапати и что после этого он создал вещи, соответствующие словам. Шрути (откровение) также гласит, что, «произнеся бхур, он сотворил землю» и т. д., что доказывает, что слово «земля» и т. п. проявились, то есть были созданы от слова бхур, проявившегося в духе (Праджапати). В таком случае признание индийскими мыслителями Брахмана как Слова, Божественной мысли или Веды, совсем не так удивительно, как представляется с первого взгляда. Тогда можно было говорить, что шабда, звук, или брахман, или вач, или брих — Слово, вечно, абсолютно, самоочевидно, самосветящееся — одним словом, все, что говорилось о Веде. Два таких слова, как брахман и атман, уже сами по себе передают ту вечную систему, за которую боролась философия веданты и для доказательства которой можно обращаться не к чувственному ответу и не к выводу, а только к самому Слову, то есть к Брахману или к Веде. Я сознаю, что многим санскритологам это толкование покажется вполне гипотетическим, если не мистическим, но я не могу отделаться от этих мыслей, так как они представляются мне единственным средством оправдать философов веданты от обвинения в ребячестве, когда они воображают, будто могут установить высшие истины, доступные человеческому уму, на основании таких авторитетов, как гимны, брахманы и даже некоторые из Упанишад.

Возвращаясь к веданте, как мы знаем ее из сутр, мы должны довольствоваться мнением, высказанным Бадараяной, что свидетельство учения веданты — это не восприятие, не выводы, а только Слово (шабда), как мы находим его в рукописях, или, вернее сказать, в устном предании вед.

Прикладная и философская часть вед

[править]

Конечно, следует различать — и это различие делал Бадараяна — между философской частью вед (джняна-канда), главным образом между Упанишадами, и прикладной частью (карма-канда), гимнами и брахманами. И то и другое называется ведами или шрути (откровением); однако вторая, прикладная, часть для философа не существует или должна быть оставлена им, когда он поймет первую, философскую, часть. Шанкара смело объявляет, что вся Веда бесполезна для человека, достигшего знания или мукти (свободы). «Все веды, — говорит он, — для человека, достигшего истинного знания, полезны не более, чем небольшой стакан воды в стране, затопленной водой». Человек, пренебрегший ведами, не уважающий правил четырех ашрамов, — одним словом, человек, утративший касту, все же может изучить веданту как источник всякого истинного знания и таким путем освободиться (III, 4, 36). И действительно, гимны и брахманы относятся к миру феноменальному, они предполагают существование разнообразного сознания, предполагают наслаждающегося тем, чем можно наслаждаться, предполагают добрые дела и плоды их. А все это, как мы увидим, не реально, а феноменально; все это принадлежит к царству авидьи (неведения) и исчезает, когда приобретается истинная мудрость, или видья.Это наблюдается и в мире как в стадии низшей, но необходимой, так как она ведет к стадии высшей.

Видья и авидья

[править]

Если высшая истина, содержащаяся в ведах, такова: Tat tvam asi, то есть ты (дживатман) есть то (параматман или брахман) и если существует только один Брахман и ничего, кроме него, то философу веданты сразу приходится ответить на такой вопрос: «Каким образом объяснить разнообразие этих „ты“, множественность личностей и громадное разнообразие объективного мира?» Если истина есть Веда, то наше мнение о мире не может быть тоже истиной. Это может поэтому обусловливаться только тем, что называется авидьей (неведением), и цель философии веданты состоит в устранении, в изгнании этой авидьи и в замене ее видьей.

Субъект и объект

[править]

Теперь необходимо приступить к обсуждению авидьи. Шанкара в введении к своему комментарию делает несколько важных замечаний об этом [Три лекции о веданте, с. 62]. «Так как известно, — говорит он, — что объект и субъект, подпадающие под понятия нас и вас (или, как сказали бы мы, я и не-я), по своей сущности противоположны, подобно мраку и свету, и что поэтому один никогда не может занять место другого, то из этого следует, что они никогда не могут обменяться своими атрибутами». Это означает, что субъект и объект взаимно исключаются так, что то, что понимается как объект, не может в том же самом акте пониматься как субъект, и наоборот. Например, мы никогда не можем сказать или мыслить: «Мы есть вы» или «Вы есть мы», — и не должны никогда подставлять свойства субъективные вместо объективных. «Поэтому, — продолжает Шанкара, — переносить объективное (то, что воспринимается как вы или не-я со всеми его свойствами) на субъективное (на то, что воспринимается как мы или я и состоит из мышления) и, наоборот, переносить субъективное на объективное было бы совершенно неосновательно». Субъект никогда не может быть ничем, как только субъектом, а объект всегда остается объектом. «Тем не менее, — прибавляет Шанкара, — это привычка человеческой природы (необходимость мышления, как назвали бы это мы) говорить, соединяя истину с ложью: „Я такой“, „Это мое“ и т. д. Это привычка, порождаемая ложным пониманием субъекта и предиката, неразличением одного от другого и перенесением сущности и свойств одного на другого».

Очевидно, что тут Шанкара говорит о субъекте и объекте не только в простом логическом значении этих терминов, но под словом «субъект» он понимает реальное и истинное Я, тогда как объект для него нереальное и феноменальное, тело с его органами и весь видимый мир. В выражении «я есмь» глагол имеет совсем иной характер, чем в выражениях «ты еси» или «он есть». Поэтому такие утверждения, как «я силен» или «я слеп», происходят от ложного понимания, которое, хотя и неотделимо от человеческого мышления, постепенно преодолевается и наконец уничтожается философией веданты.

Такое различие между субъектом и объектом, как между реальным и феноменальным, чрезвычайно важно и придает всей философии веданты особый характер.

И действительно, из такого основного различия вытекает, что мы не должны приписывать предикаты реального и субъективного феноменальному и объективному и предикаты феноменального и объективного реальному и субъективному; главная сила неведения (авидьи) состоит в том, что оно создает такую ошибку. Я решусь даже заметить, что такое предостережение отнюдь не лишне для наших философов, так как многие из наших ошибок происходят от той же самой авидьи и, в конце концов, обусловливаются приписыванием феноменальных и объективных свойств субъективным реальностям, которые мы должны признать только в Божественном как основе человеческого Я и феноменального мира.

Не следует, однако, предполагать, что неведение (авидья), делающее мир тем, чем мы его делаем или чем мы его предполагаем, просто наше собственное личное неведение, наше незнакомство с истинами веданты. На него следует смотреть как на врожденное, присущее человеческой природе, или, с индийской точки зрения, как на результат мыслей и деяний, накопленных еще до времени, когда появились горы и долины. Это неведение можно назвать общим или космическим, на время неизбежным, как мрак неизбежно сопутствует свету. Поскольку в действительности мы суть Брахман, постольку наше неведение можно назвать неведением Брахмана, хотя бы только временным; и если припомнить, что это неведение может быть уничтожено, мы поймем, почему его называют «ничто», потому что, согласно общему принципу веданты, реальное не может быть уничтожено, так что подлежащее уничтожению не может быть названо реальным.

Феноменальная реальность мира

[править]

Любопытно отметить тот факт, что Шанкара, признавая весь обыкновенный мир результатом неведения, тем не менее признает его реальным для всех практических целей (вьявахарартха). У него (II, 1, 14) мы читаем: «Весь комплекс феноменального бытия рассматривается как истинный до тех пор, как не появилось знание Брахмана и Я всего-целого точно так, как призраки сна признаются истинными, пока спящий не пробуждается». Поэтому до тех пор, пока не появляется истинное знание, нет причины, чтобы обычное течение мирской и религиозной деятельности не продолжалось беспрепятственно, и в особенности нет основания не повиноваться всем заповедям вед, даже их деловой части.

Помимо такой уступки основное учение Шанкары всегда остается неизменным. Существует Брахман и ничего больше, и этому Брахману как субъекту ничего не должно приписываться из того, что свойственно индивидуальной душе (I, 3, 19). Индивидуальная душа, несомненно, есть Брахман, но Брахман — не индивидуальная душа, которая в ее настоящем состоянии есть личная, то есть обусловленная и феноменальная. Все, что мы можем сказать о Высшем Брахмане, так только то, что он есть единый, неизменяющийся, не соприкасающийся ни с чем, бесформенный, вечно чистый, разумный и свободный. Приписывать этому Брахману или Атману что-нибудь феноменальное было бы таким же заблуждением, как приписывать голубой цвет бесцветному небесному эфиру.

Сотворение или причинность

[править]

Если с этими идеями, признаваемыми как доказанные, мы подходим к вопросу о том, что мы называем сотворением мира, то будет очевидно, что сотворение, в нашем смысле слова, для ведантистов не существует. До тех пор пока создание понимается как делание или формирование, оно не существует для Бадараяны; лишь тогда, когда оно понимается как создание из ничего, оно приближается к идеям веданты. Сотворение для Бадараяны не что иное, как результат неведения, однако Брахман всегда изображается как причина мира, и не только как деятельная причина, но и как материальная — насколько вообще подобные чуждые термины могут применяться к рассуждениям веданты. В этом и заключается затруднение при уяснении себе индусской философии. Употребляемые индусскими философами термины кажутся такими же, какие употребляем и мы, однако это не так. Легко сказать, что карана — это причина, а карья — следствие, что сотворенный мир следствие, а Брахман — причина; но ведантисты выработали свою собственную теорию причины и следствия. С их точки зрения, причина и следствие в действительности одно и то же, рассматриваемое только с разных точек зрения; следствие всегда предполагается пребывающим в причине в скрытом виде. Потому если Брахман есть все, и ничто не существует, кроме него, то сущность мира не что иное, как Брахман. Дивьядаса, современный нам ведантист, по-видимому, делает из этого совершенно законный вывод, говоря [Датта Д. Лекции о веданте, с. 24], что вселенная со всеми своими грехами и несчастиями существовала скрытой в Брахмане так же, как пар существует скрытым в воде до ее нагревания, хотя он и не виден до тех пор, пока огонь не нагреет воду.

Причина и следствие

[править]

Этот вопрос о причине и следствии и об их взаимном отношении занимал большинство философских систем Индии; если мы припомним, как различны были взгляды на причину и следствие самых выдающихся из европейских философов, мы не будем удивляться, что и индусы тоже приходили в этом вопросе к различным результатам. Ведантисты стояли за неразличение или субстанциональное тождество причины и следствия (карьякаранабхеда), и в известных пунктах с ними согласны и философы санкхьи. В веданте (II, 1, 14) мы читаем, что «они, причина и следствие, не суть другие, не различны одна от другого». На этом принципе как существенном основывается их учение о субстанциональном тождестве Брахмана и феноменального мира. Шанкара защищает этот принцип не одними только ссылками на Веды, он обращается также и к наблюдению. Так он говорит:

«Замечено, что следствие существует, когда существует причина, и не существует, когда она не существует. Неразличение двух (то есть причины и следствия) замечается, например, в агрегате нитей, когда мы не замечаем того, что называется тканью, в добавление к нитям, и замечаем только, что нити идут вдоль и поперек. В этих нитях опять мы замечаем более тонкие и в них снова еще более тонкие и т. д. На этом основании мы заключаем, что самые тонкие части, замечаемые нами, в конце концов тождественны с их причиной, то есть красными, белыми и черными; эти последние тождественны с воздухом, воздух — с эфиром и наконец эфир с Брахманом, не имеющим второго (иного) и составляющим конечную причину всего мира» (II, 1, 15).

Или когда мы видим дерево и спрашиваем себя, что это такое, когда мы видим его листья и плоды, кору и древесину и снова спрашиваем, что это такое, мы получаем ответ, что все это было бы ничто, если бы оно не было Брахманом, что оно живет через Брахмана, что оно существует через него, что его совсем не было бы, если бы не Брахман. Таков истинный пантеизм веданты; как он ни странен кажется нам, было бы нетрудно разыскать такой пантеизм и у наших философов или у наших поэтов. Рассказывают, что Теннисон выразился однажды таким образом: «Может быть, и эта земля и все, что есть на ней — бури, горы, водопады, солнце и небеса — есть Всемогущий; действительно, наша природа так ничтожна, что мы не можем видеть Его, но мы видим Его тень, тень искаженную». Разве это не ведантическая идея? Разница в том только, что ведантисты утверждали, что причина по самой ее природе никогда не может сделаться объектом восприятия, и то, что Теннисон называет искаженной тенью, очень близко подходит к авидье Шанкары. Веда гласит: «То, что есть последующее во времени (то есть следствие) существует раньше его актуального начала в природе причины». А Шанкара прибавляет, что даже в тех случаях, когда непрерывное существование причины в следствии не замечается, как например в семенах фигового дерева, из которых вырастают побеги и новые деревья, термин «рождение», применяемый к побегам, означает только, что причинная субстанция, например, семя, становится видимой, делаясь побегом, вследствие непрерывного нарастания подобных частиц, и термин «смерть» обозначает только то, что через отделение этих частиц причина снова уходит из сферы видимого.

Эта проблема причины и следствия в ее связи с проблемой Брахмана и мира, несомненно, представляла серьезные трудности для ведантистов. Когда они обращались к ведам, в особенности к Упанишадам, они встречали там множество мест, где говорилось, что Брахман есть единый и неизменный, а в других местах тот же Брахман именовался Творцом, и от него, а не от второй, неразумной силы, называемой материей (пракрити), как утверждали последователи санкхьи, исходили создание, поддержание и поглощение мира. На вопрос, как примирить оба эти мнения, Шанкара отвечает: «К Я всеведущего Господа принадлежали имена и формы (нама-рупа)». Эти имена и формы близко соответствуют logoi греческой философии, но они не идеи Божественного духа, а вымыслы неведения, неопределимые ни как реальное (Брахман), ни как отличное от него. Они суть зародыши всего феноменального мира, то есть того, что в шрути (в откровении) и в смрити (в предании) называется иллюзией (майей), силой (шакти) или природой (пракрити). От всего этого отличен Всеведущий Господь, и в доказательство этого можно привести множество мест из вед. Например, «тот, кого называют Эфир, есть открыватель всех форм и имен; то, в чем содержатся эти формы и имена, есть Брахман» (Чх.-уп., VIII, 14, 1); «разовью (создам) имена и формы» (Чх.-уп., VI, 3, 2); «он, мудрый единый, определив все формы и сделав (создав) их имена, сидит, говоря», то есть создавая (Тайт-ар., III, 12, 7); «Он, делающий единое семя разнообразным» (Швет.-ул., VI, 12). Бог как Творец, как Господь или Ишвара, зависит от ограничивающих условий (упадхи) имени и формы, и эти последние, даже в Господе, представляются как продукты неведения, тогда как logoi суть создания Божественной мудрости. Истинное Я, согласно веданте, все время свободно от всех условий, от имен и форм, и для истинно сведущего или просвещенного человека весь феноменальный мир действительно не существует.

Нелегкое дело плыть между двумя такими скалами. Брахман, хотя его и называют материальной причиной (упадана) мира, есть невещественный, и сам мир, которого Он причина, признается нереальным; и в то же время причина и следствие признаются тождественными в субстанции.

Ведантистам эти скалы угрожают крушением, но гораздо меньшей опасности подвергается последователь санкхьи. Он отправляется от пракрити — силы, отличной от Брахмана; вообще слово пракрити, хотя и не вполне удовлетворительно, переводится как природа, материальная мировая причина. Пракрити для человека существует лишь постольку, поскольку человек (пуруша) замечает ее. Поэтому этого, замечающего природу, пурушу можно назвать деятельной причиной мира, а сама пракрити будет его материальной причиной. В других отношениях взгляды Капилы на отношение причины и следствия те же, что у ведантистов. Тождество причины и следствия (карья-каранабхеда) так же действительно для санкхьи, как и для веданты. По утверждению обеих философских систем, реальное следствие не было бы возможным без непрерывности его причины. Следствие и причина, различаясь по видимости, или феноменально, субстанционально одно и то же. Следствие не есть что-либо вновь произведенное или созданное, оно есть только новое проявление, так как причина никогда не уничтожается, а только делается невидимой. За столь характерную догму санкхьи эту философскую систему часто называют саткарьявада — учение о том, что всякое следствие предшествует и есть следствие чего-то реального, тогда как асаткарьявада свойственна ньяе и вайшешике и сильно отстаивается буддистами. Почти невозможно решить вопрос о том, кто первый провозгласил это учение о тождественности причины и следствия — Капила или Бадараяна. Профессор Гарбе, признающий первенство Капилы, может быть, и прав, предполагая, что эта теория более естественна для последователей санкхьи, чем для последователей веданты. Читая Шанкару, мы получаем впечатление, что для него самого первым было признание тождества причины и следствия, а уже вторым — его применение к религии, то есть тождество Брахмана и мира.

«Таким образом, — говорит он, — нужно понимать неразличение следствия и причины. И следовательно, так как весь мир есть следствие Брахмана и не отличен от него, то обещание исполнено» (II, 1, 20). Любопытно то, что Капила, по-видимому, возражает против того взгляда на причинность, который известен нам как взгляд Юма. «Если бы это было только первенство, — говорит он, — то не было бы закона или связи (ньяма) между причиной и следствием» (I, 4, 1).

Саткарьявада, которую можно сравнить с Selbsterhaltung des RealenГербарта, часто иллюстрируется очень популярным сравнением с веревкой, по ошибке принимаемой за змею и при всей ошибочности имеющей, однако, очень реальное следствие устрашать того, кто на нее наступит. Это часто приводимое сравнение заключает в себе больше, чем представляется с первого взгляда. Оно указывает, что Брахман по отношению к миру — то же, что веревка по отношению к змее. Тут не предполагается, чтобы веревка действительно превратилась в змею, точно так же и Брахман не изменяется, когда мы воспринимаем его как мир. Брахман представляется как мир, и без него мир был бы просто ничем. Если поэтому Брахмана называют материальной причиной мира, то не в том смысле, в каком глина есть материальная причина кувшина. Даже кажущееся, иллюзорное существование материального мира требует реального субстрата, который и есть Брахман, так же как кажущаяся змея требует реального субстрата веревки. Если мы ясно поймем это, то поймем также и то, что неведение можно назвать материальной причиной мира, как и Брахмана: для ведантистов, собственно говоря, материя совсем не существует, то есть материя в нашем смысле этого слова.

Сон и бодрствование

[править]

В веданте, однако, как и во многих других философских системах, имеется некоторая двусмысленность по отношению к тому, что понимается как материальное и реальное. Можно подумать, что философы, признающие все следствием неведения (авидьи), должны отрицать реальность всего, за исключением Брахмана. В известном смысле они и отрицали. Но кроме той уступки, о которой мы говорили выше, когда для практических целей (вьявахарартха) объекты можно считать реальными, что бы ни думали о них в сущности, — уступки, кстати сказать, которую допустили бы охотно даже Беркли и Кант — есть еще один важный аргумент. Он, очевидно, направлен против буддистов, которые, доводя принципы веданты до их крайних последствий, утверждали, что все пусто и нереально и что мы знаем только наши восприятия. Это называется шуньявадой (учением о пустоте или тщете) или видьяматрой (только знанием). Хотя и утверждали, что некоторые ведантисты отстаивали такое же мнение, и потому их называли тайными буддистами, сам Шанкара сильно восстает против такого крайнего идеализма. Он не только допускает реальность объективного мира для практических целей (вьявахарартха), но и аргументирует против нигилизма буддистов.

Они утверждают, будто восприятие во сне того же рода, как и все другие восприятия, и что поэтому не необходимо признание существования внешнего мира. Нет, говорит Шанкара, есть различие между восприятием пищи и восприятием удовлетворения, получаемого от ее еды. Потому, воспринимая что-либо, полагает он, мы воспринимаем не одни только наши восприятия, но и нечто такое, что не мы сами и не наши восприятия. Он указывает также, что есть различие между сном и бодрствованием, состоящее в том, что сны при пробуждении оказываются нереальными. Ночные сны прогоняются дневным светом, а восприятия при дневном свете не опровергаются снами. На возражение буддистов, что, несмотря на это, мы все-таки не можем сказать, что воспринимаем что-либо, кроме восприятий, ведантист отвечает, что хотя мы и воспринимаем только восприятия, но эти восприятия воспринимаются нами как восприятия чего-либо. Когда буддисты говорят, что эти восприятия суть иллюзии, что они суть восприятия вещей, как бы они были вне нас, то ведантист спрашивает: что значит «вне нас» — это то, к чему относится все, нами воспринимаемое? Если наши восприятия соответствуют чему-либо вне нас, то этим самым допускается существование таких воспринимаемых объектов. Никто не утверждает, будто восприятие и воспринимаемое тождественны; они находятся друг к другу в отношении орудия и следствия, и когда мы говорим о впечатлении, то допускаем нечто, что производит впечатление так же, как некто, кто получает его.

Этого достаточно для уяснения того, что думали ведантисты о различии между реальным и феноменальным и какое значение они придавали авидье, в силу которой существуют или кажутся существующими не только все отдельные эго, но и весь феноменальный мир. Созданное нереально в том высшем значении этого слова, в котором реален Брахман, но оно реально постольку, поскольку феноменально, ибо феноменальное есть не что иное, как проявление чего-либо реального. Неудивительно, что при подобной двусмысленности феноменально-реального и реально-реального различные философские школы в Индии различались по своим взглядам на авидью и что европейские ученые тоже не могли составить ясного понятия об этом творческом неведении, о котором мы не можем сказать ни того, что оно есть, ни того, что оно не есть. У авидьи, так же как и у всех других слов, имеется своя история. В Упанишадах оно часто употребляется в простом смысле неведения и противопоставляется знанию (видье). В этом смысле оно просто субъективно. Так в Чхандогья-упанишаде мы читаем: «И тот, кто знает, и тот, кто не знает, — оба совершают жертвенный акт. Но существует различие между видьей (знанием) и авидьей (неведением). Ибо то, что совершается с видьей, с верой и с Упанишадой, более действенно» (I, 1, 10). Потом в Брихадараньяка-упанишаде говорится: «Если он во сне чувствует себя убитым, то в своем неведении он принимает это за действительное и, проснувшись, пугается» (IV, 3, 20). Тут мы видим, что только неведение дает ложный характер реальности видениям сна. В той же Упанишаде (IV, 4, 3) говорится, что человек, умирая, оставляет свое тело и свою авидью. Потому, я полагаю, мы будем правы, прослеживая понятие авидьи до известного неведения личности, совершенно так же, как высшее понятие о Я, в конце концов отождествляемом с Брахманом, произошло от понятия об индивидуальном личном Я, еще не вольном от ограничений эго. В некоторых из позднейших Упанишад это неведение или неведение получает большую независимость и даже новое название (майя). Тогда это уже не личное неведение, а результат того всемирного неведения, которое есть причина того, что мы назвали бы миром явлений, феноменальным миром. Так в Шветашватара-упанишаде мы читаем: «Познай пракрити (природу), как майю (колдовство, чудо) и великого Господа как майина (чудодея)» (IV, 10). Хотя это и не чистая веданта, но, во всяком случае, указывает, каким образом неведение личности становится причиной того, что мы называем объективной реальностью, указывает тот путь, которым пришли к признанию деятельного и творческого Господа, личного Брамы (Ишвара), каким образом авидья стала шакти (потенцией), так или иначе родственной самому Брахману.

Но раньше, чем появилась эта майя объективного мира, относящаяся, так сказать, к самому Брахману, существовала майя внутреннего, или субъективного, мира. Первоначально это была единственная майя, и обманутый ею (авидья) атман (чистое Я) был прикрыт (упахита) или ослеплен, или обусловлен так называемой упадхи, условиями или обманами и принуждениями (impositions), если можно так выразиться, в обоих смыслах этого слова). Тут опять некоторая двусмысленность: упадхи производится первоначальной авидьей, а, с другой точки зрения, авидья в индивидуальной душе (дживатман) производится этими упадхи. Эти упадхи суть:

1. Мукхьяпрана — жизненный дух (бессознательный).

2. Манас — центральный орган восприятия, готовый для восприятия всего, передаваемого ему отдельными чувствами и для реагирования на них посредством воли. Манас — это то, что воспринимает, чувствует, мыслит и хочет.

3. Индрии — пять чувств, как афферентных, центростремительных, так и эфферентных, центробежных. Пять центростремительных (упалабдхи) чувств: слуха, осязания, зрения, вкуса и обоняния. Пять центробежных или деятельных (адхьявасая [Адхьявасаё буддхи (Санкхья-сутры, II, 13)]) чувств: речи, хватания, ходьбы, очищения и воспроизведения.

4. Вещественное органическое тело.

К этим упадхи иногда присоединяют:

5. Объективную среду или объекты, или показания чувств (артха).

Все это не атман, и атман отождествляется с ними только через авидью.

Что в человеке есть нечто, что можно назвать атманом (Я), это не требует доказательств; но если бы доказательство было необходимо, оно состоит в том факте, что никто не может сказать: «Меня нет» (я замаскирован под атмана), ибо того, кто говорил бы это, не было бы, или не должно было бы быть. Вопрос в том, каков «я» в действительности, или что в действительности стоит за этим «я». Это не может быть тело, так как на него влияет объективная среда и так как тело умирает; это не могут быть индрии или манас, или мукхьяпрана, ибо все они имеют начало, развитие, рост, а стало быть, и конец. Все они, именуемые упадхи (условиями), должны рассматриваться как не-я; и если задаться вопросом, почему их неизменно считали Собой, то единственный возможный ответ состоит в том, что это происходило в силу неведения, авидьи, — но неведения не просто случайного или индивидуального, а вселенского, всеобщего. То, что мы обыкновенно называем эго или аханкарой, является всего лишь продуктом манаса и в действительности столь же несубстанционально, как сам манас, чувства и все тело.

Понятно, что такой поразительный идеализм или монизм — потому что это не нигилизм, хотя наша философия не имеет для него лучшего понятия — привел к двум отдельным, но тесно связанным взглядам на мир. Все, что мы должны называть феноменальным, включая и явления внутреннего, так же как внешнего опыта, нереально; но так как феноменальное считалось невозможным без ноумена, то есть без реального Брахмана, то в этом смысле оно тоже было реально, то есть оно существовало с Брахманом и за ним и только так оно и может существовать. И это приводит к признанию строгими монистами (адвайтистами) двух родов знания, известными под именем низшего (апара) и высшего (пара) знания.

Высшее и низшее знание

[править]

Высшее знание состоит в различении и этим самым в свободе Я (атмана) от всех его упадхи, и притом не только в сей жизни, но и в вечности. Это и есть истинная мокша (свобода), предполагающая знание тождества атмана с Брахманом и освобождение от рождения и возрождения в постоянной эволюции мира (сансара). Низшее знание основано также на Веде, главным образом на ее деловой части (карма-канда), и учит не тому, как познавать Брахмана, а как чтить его в его феноменальном состоянии, то есть как личного Господа и Творца или даже под именем какого-нибудь индивидуального божества. Такое поклонение (упасана), требуемое во многих частях Веды, признается обязательным для всех, еще не достигших высшего знания. Их даже утешают тем, что, поклоняясь личному богу, они в действительности поклоняются Брахману, истинному Божеству, хотя в его феноменальном состоянии; и им в награду за набожность обещается счастье на земле и на небесах и даже подготовление, медленный прогресс (крамамукти) к полной свободе (мокше).

В этом смысле совершенно верно утверждали, что Шанкара не нападает на идолопоклонство, так как для него оно было скорее символизмом, чем идолопоклонством. По этому вопросу, возбудившему немало споров среди самих индусов, так как одни ссылались на презрение Шанкары ко всякой обрядности и карме, а другие на его защиту поклонения народным божествам, приведу слова современного ведантиста Дивьядаса Датту в его лекциях о ведантизме:

«Несомненно, — говорит он, — что Шанкара боролся со злоупотреблениями обрядностью; хотя он не уничтожал всяких связей с идолопоклонством, а пытался дать ему истинный характер. Идолопоклонство как религиозный символизм — и я полагаю, что самые правоверные индусы смотрят на него именно так — не возбуждает возражений. Символизм необходим — в словах или в вещах. Словесные символы обращаются к уху, а вещественные — к глазу — и в этом только и вся разница между ними. Словесный символизм — это язык. И кто же будет возражать против употребления языка в религии? А если позволителен этот символизм, почему не дозволителен другой? По моему мнению, идолопоклонство без сопровождающих его искажений есть религиозная алгебра. Если словесные символы, бездушные или в духе искаженные, дозволительны (а разве они не допускаются?), то в той же степени дозволительны и формальные символы, дерево и камни. Идолопоклонство есть необходимость нашей природы на известной стадии ее развития. Нежное зерно религиозного духа требует для его сохранения мягкой оболочки символов, пока оно не приобретет силы для сопротивления холодному веянию светскости и скептицизма… Когда религиозный дух созревает, символы или отбрасываются или остаются нетронутыми вследствие их безвредности. Шанкара поклонялся идолам то как символам великого Бесконечного, то как символам существ низшего порядка, в которых он верил… Эти низшие божественные существа — Брама, Вишну, Индра, Яма и т. д., в которых он верил, феноменальны и так же подлежат созданию и разрушению, как и мы». Сам Шанкара ясно высказывает это мнение, говоря: «Боги (или божества) должны быть признаны телесными, и хотя они в силу своего божественного могущества могут в одно и то же время вкушать предлагаемые ими многочисленные жертвы, они, подобно нам, подлежат рождению и смерти» (I, 3, 28).

Если Шанкара не претендовал для себя на полную свободу (мокшу), то, как он говорит, он делал это ради других. «Если бы я, — говорил он, — не шел неустанно по пути дела, то другие не шли бы по моим стопам, о Господи».

Требуется ли для освобождения добродетель?

[править]

Другой вопрос, возбуждавший горячие споры как в Индии, так и в Европе, состоит в том, является ли свобода (мокша) результатом только знания или она требует также и исполнения нравственных обязанностей [Datta D. Moksha of Vedantic Release. — JRAS, t. XX, p. 4]. Насколько я понимаю Шанкару, то, хотя, по его мнению, одно знание в конце концов приводит к свободе, но добродетель, конечно, предполагается. Это тот же вопрос, что и вопрос о буддийской нирване. Она так же вначале была результатом и наградой нравственной доблести, воздержания от страстей и совершенного душевного спокойствия, как оно описывается, например, в Дхаммападе, но вскоре она получила другой характер — освобождения от всяких уз и иллюзий, доходящего до отрицания всякой реальности как объективного, так и субъективного мира. В Упанишадах мы находим немногие следы мнения, что добродетель считалась необходимым предварительным условием для свободы. В Катха-упанишаде, которую вообще цитируют по этому вопросу, мы читаем:

«Добро есть одно, а приятное — другое; эти два, имеющие различные объекты, связуют человека. Благо тому, кто прилепляется к добру; избирающие же приятное, не достигают своей цели. Добро и приятное подходят к человеку; мудрый обходит их кругом и различает их. Мудрый предпочитает приятному добро, а безумец в силу скупости и жадности выбирает приятное» (II. 1).

Но и в этом месте не говорится, что добродетель и самоотвержение могли сами по себе достигнуть мокши (совершенной свободы); через несколько строк далее говорится:

«Неведение (авидья) и то, что известно под названием мудрости (видья), различны и ведут к различным результатам».

Начикета восхваляется за то, что он желает знать и не искушается удовольствиями. Еще менее убедительны места из Бхагавадгиты — сочинения, в котором излагаются различные взгляды на свободу. Несомненно, во всех них, хотя и без определенного указания на это, предполагается высокая нравственность со стороны героя, так что Арджуна говорит о себе:

Janami dharmam, na cha me pravrittih,

Janami adharmam, na cha me nivrittih,

слова, которые в вольном переводе обозначают:

«Чего я хотел бы, того я не делаю;

и я делаю то, что я ненавижу».

Тот факт, что позднейшие трактаты, например Паньчадаши, придают особенное значение религиозной и нравственной стороне мокши, совершенно согласно с прежним утверждением, что мокша (свобода) не может быть достигнута жертвами или нравственным поведением, что в конце концов она достигается только знанием. Этим объясняется, что молитва:

«Пусть та неизменная любовь, какую питают к земным наслаждениям безумцы, не исчезает в сердце моем, когда я взываю к Тебе» —

могла произноситься почитателями Брамы или Ишвары, но не истинным мумукшу, стремившимся к Брахману и к истинной свободе. Даже молитва из Брихадарараньяки —

«Веди меня от недействительного к действительному, веди меня от мрака к свету, веди меня от смерти к бессмертию!» (I, 3, 28)

— относится только к низшему знанию, и ее вознаграждение — другой мир, то есть небесный мир, который тоже преходящ.

Было бы нетрудно, конечно, указать на места, где говорится, что грешник не может достигнуть мокши; но это совсем не то, что утверждение, будто мокша может быть достигнута простым воздержанием от греха. Добрые дела, даже обряды, совершаемые ради чистых побуждений, без какой-нибудь надежды на награду, составляют превосходное подготовление для достижения того высшего знания, которое составляет высшую цель веданты. Поэтому мы читаем: «Брахманы стараются познать Его изучением вед, жертвами и милосердными деяниями» (Бр.-уп., IV, 4, 22).

Но когда достигнуто или близится к достижению знания высшего времени, то все дела, и добрые и злые, отпадают. «Оковы сердца разбиты, все сомнения разрешены, все дела его уничтожены, когда видится Тот, который и высок и низок» (Мунд.-уп., II, 2, 8).

Поэтому полагать, что истинной свободы можно достигнуть одним только нравственным поведением, — заблуждение, так как в Упанишадах имеются места, указывающие, что некоторые ведантисты учили: человек, достигший знания и Брахмана, даже при жизни выше различия добра и зла; он не может делать ничего, что считает добром, и ничего, что считает злом. Как ни кажется нам опасен подобный принцип, будто бы знающий Брахмана не может грешить, но при правильном его понимании навряд ли более опасен, чем изречение апостола Иоанна (Послание I, V, 68), что рожденный от Бога не грешит.

Два брахмана

[править]

Иногда представляется, что Шанкара и Бадараяна признавали не только два рода знания, но и двух Брахманов — сагуна и ниргуна (обладающего и не обладающего свойствами) но это опять-таки применяется только к состоянию неведения (авидьи). Только в этом смысле можно сказать, что и на Брахмана также действует авидья, что он даже создан авидьей, не неведением отдельных личностей, а неведением, присущим чувствующей природе. Истинный Брахман, однако, всегда остается ниргуной (не имеющим свойств), что бы мы ни думали о нем; и так как по отношению к Брахману быть мыслимым и существовать одно и то же, то и по отношению к нам Брахман мыслится нами и становится для нас обладающим свойствами, деятельным, творческим и личным в силу обмана той же всемирной и неизбежной авидьи. Точно так же и создание мира и человека не есть дело Брахмана, а результат авидьи и находящегося под ее властью человека. Эта двусмысленность проходит во всей философии веданты, по крайней мере в истолковании ее Шанкарой.

Мы увидим, какой незначительный шаг нужно сделать, чтобы от такого воззрения перейти к другому, по которому на самого Брахмана действует авидья, которое превращает эту авидью в шакти, или в потенцию, Брахмана, таким образом низводя его, а не возвышая до ранга деятельного творца. В реальности на Брахмана так же мало действуют свойства, как на наше истинное Я условия (упадхи), но то же неведение, которое временно омрачает нас, омрачает также и Брахмана, так как субстанционально атман (дживатман) и Брахман одно и то же. Если имеющий свойство Брахман создает (делает) нас, то и мы — атман, обладающий свойствами, — создаем Брахмана как нашего творца. Но мы не должны забывать, что все это иллюзия, что поистине мы ничего не можем утверждать о Брахмане, кроме па, па, то есть нети-нети; он не то, он не это. Он существует — вот и все, что мы можем сказать; и он более существует, чем все другое. В этом смысле Брахмана можно назвать сат и асат (бытие и небытие), бытие в высшем смысле и небытие как отличное от всего, что мир называет сущим или истинным. Когда в позднейших Упанишадах Брахман называется саччидананда (сущим, воспринимающим и блаженным), то все эти три предиката в сущности одно и то же, так как он (или это) не мог бы существовать, не воспринимая себя самого (esse est percipere); и он (или это) не мог бы воспринимать себя самого иначе как независимого, совершенного, неподверженного действию и не связанного чем-либо (адвитья). Этот высший Брахман, не имея свойств, конечно, не может быть познаваем при посредстве предикатов. Он субъективен и не имеет никаких обыкновенных атрибутов. Если он знает, то может знать только себя самого, подобно солнцу, не освещаемому, а светящемуся. Наше знание о Брахмане так же может быть только сознанием его как нашего собственного субъективного атмана, или Я.

Это, по-видимому, было только уступкой предрассудкам или, лучше сказать, мнениям индийского народа, что дозволялось экстатическое восприятие Брахмана, возможного время от времени в состоянии экстаза, вроде того, какой был в ходу у последователей йоги (йогины) в древние времена и даже теперь, хотя, строго говоря, такое восприятие могло так же быть восприятием Атмана, как тождественною с Брахманом. В роковую ошибку впадают истолкователи философии веданты, как в Индии, так и в Европе, представляя себе это поглощение (санрадхана — совершение) приближением личности к Богу. Такого приближения не может быть там, где существует тождество; тут может быть только восстановление, возвращение, становление души тем, чем она всегда была, возрождением ее истинной природы. Даже йога, как мы увидим, не обозначала единения с Богом, и йог — человека, соединенного с Богом; йога есть усилие, стремление к ниродхе — подавлению читты, деятельности мышления (См. Йога-сутры, I, 2).

Мы поймем, таким образом, то различение, которое делают ведантисты, а также и другие индийские философы, между Брахманом как to ontos on и Брахманом как личным Богом (Ишварой), почитаемым под разными именами как творец, охрана и разрушитель вселенной. Этот Ишвара существует так же, как и все другое, только феноменально, а не как абсолютно реальное. Ему приписываются самые важные деяния, и чем бы он ни казался, он всегда есть Брахман. Когда он олицетворяется могуществом авидьи (неведения), он управляет миром, хотя этот мир и феноменален, и определяет награды и наказания, хотя и не он их причина. Они производятся, создаются самими действиями. Но через милость его за делами следует награда, и, наконец, человек достигает истинного знания и мукти, хотя это мукти необходимо включает в себя исчезновение Ишвары как чисто феноменального Бога.

Для всякого, изучившего основы настоящей философии веданты, которые я пытался уяснить здесь, должно быть ясно, что в ней нет места ни для психологии и космологии, ни даже для этики. И душа и мир относятся к царству нереального и потому имеют мало отношения к истинной веданте в ее высшей форме. Веданта состоит в полном отречении от всего, что мы знаем, и от нас самих. Она основывается главным образом на синтезе субъекта и объекта, на отождествлении причины и следствия, я и это, что составляет характерный признак веданты, отличающий ее от всякой другой философии, не подвергавшейся ее прямому или непрямому влиянию. Раз мы усвоили себе этот синтез, мы знаем и веданту. Все ее другие учения естественно вытекают из этой ее основной доктрины; хотя ее старательно придуманные и разработанные подробности полны интереса, но в них нет идей, настолько новых в то время, когда они высказаны, как эта идея о тождестве субъекта и объекта или о полном поглощении объекта субъектом.

Философия и религия

[править]

Интересно, что эта очень смелая философия веданты была всегда не только терпима, но и поощрялась религией и ее признанными покровителями. Веданта как философская система не опровергала порядков религии, наоборот, она признавала все, чему учили о богах гимны и брахманы и рекомендовала многие жертвенные и обрядовые акты как основанные на авторитете этого священного писания. На эти акты смотрели даже как на необходимое предварительное условие высшего знания. Создание мира признавалось эманацией Брахмана, и после громадных периодов времени за ним следовало новое поглощение мира в Брахмане. Точно так же полагали, что и индивидуальные души в конце каждого мирового периода (кальпы) возвращаются назад в Брахмана, но только затем, чтобы снова, если они не вполне освободились, возвратиться в мир в начале каждой новой кальпы.

Карма

[править]

Индивидуальные души, поскольку они реальны, существуют, как мы сказали, от века, а не от дня их рождения на земле. Они облечены в их упадхи (условия) сообразно их заслугам или наказаниям, приобретенным ими их прежними, хотя и давно забытыми действиями. Тут мы видим главный моральный элемент древней веданты, поскольку она соприкасалась с действительной практической жизнью; это учение о деле (карма), о котором мы уже говорили выше, сохранилось до настоящего времени и господствовало в Индии как под управлением брахманов, так и под влиянием буддистов. Весь практический мир есть результат действий; характер и судьба человека суть результаты его действий в этой или в прежней жизни, а может быть, и результаты действий других. Таково для индусов решение того, что мы осмеливаемся называть божьей несправедливостью. Такова его Теодицея. Человек страдающий, и страдающий, по нашим словам, несправедливо, кажется индусу уплачивающим долг или накопляющим капитал для другой жизни. Человек, наслаждающийся здоровьем и богатством, должен сознавать, что он расходует больше, чем заработал и что поэтому ему следует уплатить долг при посредстве новых усилий. Человек родится глухим, немым или слепым не по божественному капризу, не по этому же капризу другой родится сильным и здоровым. Это может быть только результатом прежних деяний, знает ли человек в этой жизни о совершении их или не знает — безразлично. Это не необходимое наказание; может быть, это даже награда в скрытом виде. Иногда может казаться, что и авидья (неведение), создавшее весь этот феноменальный мир, должно считаться результатом актов, совершенных задолго до начала всего. Но нигде ясно не говорится об этом. Напротив, эта первобытная авидья остается необъясненной: она так же мало подлежит объяснению, как и сам Брахман. Она, подобно Брахману, признается существующей и отличается от него только тем, что может быть уничтожена знанием (видьей), которое есть вечный жизненный источник Брахмана. Заслуга, которая может быть приобретена человеком даже в этом состоянии неведения, может быть такова, что он возвышается даже до положения бога, хотя только на время, так как в конце эры (кальпы) даже такие боги, как Индра и другие, начинают свое поприще сызнова. Действительно, с некоторым основанием можно сказать, что авидья есть причина всего, за исключением Брахмана; но причина этой первобытной авидьивне силы нашего понимания.

Все есть Брахман

[править]

Силы понимания реальны для всех практических целей, но они в высшем смысле только феноменальны. Они суть только намарупа (имя и форма); и стоящая за ними реальность, получающий их атман есть Брахман и не что иное. Это будет понятнее, если мы примем атман за кантовскую Ding an sich, при этом не забывая, однако, что в философии Канта рупа, то есть формы интуиции и категории мышления, хотя и субъективные, признаются истинными, тогда как веданта признает и их результатами неведения, хотя и истинными для всех практических целей в этой феноменальной жизни. В этом отношении веданта еще более скептическая или критическая философия, чем критическая философия Канта, хотя обе эти философские системы и кажутся снова согласными, если мы вспомним, что и Кант отрицает пригодность этих форм восприятия и мышления в применении их к трансцендентному. По мнению Канта, тоже человек создает мир, поскольку дело идет о его форме (намарупе); на основании веданты создание этого рода принадлежит авидье. И как бы странно ни казалось нам применение этого названия к кантовским чувственным интуициям и к категориям разума, в обеих философиях имеется нечто общее, хотя и скрывающееся под разными названиями. Было бы естественно предположить, что этот внутренний атман признается частью Брахмана или его видоизменением; но это не так. По мнению Шанкары, мир, как я старался доказать в другом месте [Теософия, с. 280], есть весь Брахман во всей его цельности, а не часть Брахмана, только в силу авидьи он ошибочно понимается и индивидуализируется. Тут мы имеем, собственно говоря, теорию Плотина и Генриха Мора, раньше их выдуманную в Англии. Если внутренний атман представляется ограниченным, подобно Брахману, видимому в объективном мире, то это опять-таки в силу могущества авидьи.Брахман должен быть вездесущим, всеведущим и всемогущим, хотя нам и известно, что в нас он далеко не таков.

Стхула- и сукшма-шарира

[править]

Эти условия (упадхи), состоящие из манаса (ума), индрий (чувств), праны (жизненных духов) и шариры (тела) как определяемой внешним миром. Это ведантическое распределение нашего органического строения и нашей духовной организации курьезно, но оно было, по-видимому, более или менее общим достоянием всех индийских философов и давалось общим народным языком. Оригинально в нем признание центрального органа, принимающего и распределяющего то, что передается ему отдельными органами чувств. У нас нет соответствующего ему слова, хотя с некоторыми ограничениями мы можем продолжать переводить манас как mens, ум. Это будет восприятие как объединяющее и распределяющее громадную массу ощущений, но кроме того включает упалабдхи (восприятие) и адхьявасаю (определение), насколько это последнее зависит от предварительного взаимодействия восприятий. Потому говорится, что человек видит своим умом (манас, νους), но можно также сказать, что он решает и действует умом. Все это кажется очень грубым и в особенности не ставит и не решает вопроса о превращении ощущений в представления — вопроса, усердно разрабатываемого современными философами, — и превращения представления в понятия. Тут философия Гербарта дает то, чего недостает веданте. Он также, не признавая различных душевных способностей, довольствуется одним манасом, пытается объяснить все психические явления как результат действия и взаимодействия элементарных Vorstellungen (идей или представлений).

Рядом с жизненным духом (мукхьяпраной) мы находим пятерное разделение на прану, апану, вьяну, саману и удану, которые первоначально обозначали разные формы дыхания (forth-, off-, through-, with-, and out-breathing), но позже определились различно и без всякого отношения к физиологическим актам. Это учение тоже обще большей части философских систем Индии, хотя и трудно понять, какие физиологические наблюдения дали повод для ее создания.

Более любопытно отличие между стхула- и сукшма-шарирой (грубым и тонким телом): первое есть видимое внешнее тело, второе — невидимое и состоит из жизненного духа (мукхья праны), из ума (манаса) и из органов чувств (индрий). Предполагали, что это тонкое тело остается после смерти, тогда как внешнее тело разлагается на его вещественные элементы. Тонкое, или «субтильное», тело, хотя прозрачное и невидимое, тем не менее признается вещественным, и эта-то сукшма-шарирапосле смерти переселяется из одного мира в другой, но по большей части в состоянии бессознательном. Оно не похоже на человеческое тело с руками и ногами.

Четыре состояния

[править]

Тут мысль снова наталкивается на оригинальную идею индийской философии, — на учение о четырех состояниях: бодрствования, сновидений, глубокого сна без сновидений и состояния смерти. В первом состоянии атман предполагается воспринимающим и действующим через посредство манаса и индрий (ума и органов чувств); во втором органы чувств (индрий) перестают действовать, но ум (манас) остается деятельным и атман, соединяясь с манасом, движется по жилам и видит сны, состоящие из остатков прежних впечатлений (васана). Третье состояние происходит от полного отделения атмана от манаса и индрий.

Эти последние поглощаются жизненным духом, пребывающим в полной деятельности, а внутренний атман предполагается на это время объединенным с Брахманом, но во время пробуждения он возвращается неизменным. В четвертом (или бестелесном) состоянии атман вместе с сукшма-шарирой(тонким телом) уходит из сердца через жилы в голову или через сто жил тела и потом, соответственно заслугам и знанию, идет различными путями в новую жизнь.

Эсхатология

[править]

Подобные фантазии представляются странными в философской системе такой, как веданта; при полном признании границ человеческого знания мы с трудом понимаем, каким образом ведантисты приняли на основании одного авторитета вед этот рассказ о сукшма-шарире, об обстоятельствах, сопровождающих исход души, — одним словом, полную эсхатологию. Она заимствована из Упанишад, и в этом ее извинение. Ведантисты раз и навсегда обязались принимать Упанишады как откровенную истину; результат ясен. Но мы должны понять, что, хотя многое может быть взято из вед, благодаря неведению (авидье), в действительности мы движемся в сфере неведения этой авидьи. Для практических целей авидья может быть названа «здравым смыслом» с его известными ограничениями или житейской мудростью. Но эти мечты о подробностях будущей жизни — настоящая фантасмагория. Их нельзя даже считать неизбежными (найсаргика). Они просто митхьяджняна (фантастическое или ложное знание), если не то, что обыкновенно называют сыном бесплодной женщины, то есть самопротиворечащим утверждением, — во всяком случае это утверждение такого рода, которое не поддерживается никаким доказательством. Действительно, это слабая сторона веданты, которая присуща системе, и помочь тут ничто не может. Раз был признан высший и сверхчеловеческий авторитет Слова (или Веды), то большая часть священного предания ведического века, воплощенного в гимнах, в брахманах и в Упанишадах, принималась вместе с остальными, хотя только как часть апаравидьи (низшего знания). Все жертвенные правила, даже само понятие о жертве, не имели места в высшем знании (паравидьи), так как они предполагали деятеля и пользующегося плодами таких действий, а истинно просвещенный человек не мог быть ни деятелем, ни пользующимся [См. введение Шанкары к Айтарея-упанишаде]. Но как подготовка, как средство подчинения страстей и очищения духа при посредстве отвлечения его от низких и пошлых интересов жизни все такие заповеди, вместе с обещаниями наград за их исполнение, может быть, могли быть терпимы. Но когда мы доходим до полного описания станций пути, по которому невидимое тело идет через жилы нашего тела к ступеням золотого трона низшего Брахмана, мы невольно удивляемся долготерпению философа, учившего, что истинное высшее знание веданты в мгновение ока (апататах) срывает завесу, отделяющую в этой жизни атмана от Брахмана. Так как эти фантазии включены в систему веданты, то о них необходимо упомянуть здесь, хотя их лучше изучать по Упанишадам.

В Упанишадах рассказывают, что у лиц, исполнявших свои религиозные или жертвенные обязанности и живших хорошей жизнью, но еще не достигших высшего знания, тонкое тело, в которое облечен атман, переселяется, увлекаемое уданой, через мурдханьянади (головную жилу), следуя или по пути отцов (питрияны), или по пути богов (деваяны). Первый путь предназначается для добрых, а второй для добрых и при этом достигнувших если не высшего, то низшего знания. Первый ведет через дым, ночь, мимо заходящей луны, мимо кончающегося года, мимо мира отцов, через эфир на луну. Там ушедшая душа остается некоторое время, наслаждаясь вознаграждением за ее добрые дела в обществе питри (отцов) и потом снова нисходит, поддерживаемая остатками невознагражденной заслуги ее добрых дел, через эфир, ветер, дым, облака, дождь и растения на землю. Из растений выходит семя, которое, созревая в недрах, начинает новую жизнь на земле в положении, соответствующем остатку (Anlage) его прежних дел (анушая). Так как это самый древний намек на метемпсихоз (переселение душ), то будет интересно узнать, как понимал это Шанкара в его комментарии к Сутре (III, 1, 22):

«Было объяснено, — говорит он, — что души людей, совершающих жертвоприношения и т. д., достигнув луны, пребывают там до тех пор, пока сохраняются их души, и потом нисходят с остатком их добрых дел. Мы должны наследовать способ их нисхождения. По этому предмету Веда делает следующее утверждение: они возвращаются снова путем, которым шли к эфиру, от эфира к воздуху (к ветру). Потом жертвовавший, сделавшись воздухом, делается дымом; сделавшись дымом, делается туманом; сделавшись туманом, становится облаком; став облаком, падает вниз дождем». Тут появляется сомнение, проходят ли нисходящие души состояние тождественности (сабхавья) с эфиром и т. д. или только состояние подобия (самья). Пурвапакшин (оппонент) утверждает, что это состояние есть состояние тождества, так как это прямо утверждается в тексте. Иначе здесь имело бы место то, что называется «указанием» (лакшаной), то есть вторичным применением слова, и когда нужно выбирать между прямо выраженным смыслом и только указанным (indicated), то следует предпочесть первое значение; точно так же и слова: «сделавшись воздухом, она делается дымом» и т. д. — будут подходящими, если душа понимается отождествляющейся с воздухом, дымом и т. д. Из этого следует, что души усопших становятся действительно тождественными с эфиром. На это мы (то есть Шанкара) возражаем, что души проходят только состояния сходства, подобия с эфиром и пр. Когда состоящее из воды тело, принятое душой в сфере луны ради наслаждения, распускается в то время, когда оканчивается наслаждение, тогда оно становится тонким, подобно эфиру, потом переходит во власть воздуха, далее смешивается с дымом и т. д. Таково значение следующего места: «Они возвращаются снова путем, которым шли к эфиру, от эфира к воздуху» и т. д. Откуда известно, что таково именно значение этого места? Потому что оно есть единственно возможное. Ибо невозможно, чтобы оно делалось другим в буквальном смысле этого слова. Если, кроме того, души делаются тождественными с эфиром, они не могли бы нисходить через воздух. И так как связь с эфиром, в силу всепроницаемости его, есть вечная, то тут и не может быть речи о другой связи (душ), кроме той, что они вступают в состояние подобия эфиру. В тех случаях, когда невозможно принять буквальное значение текста, совершенно подходяще принять значение только указующее. По этой причине выражение: «души делаются эфиром» и т. д. — следует принимать во втором смысле, то есть что они приходят в состояние подобия эфиру и так далее". (SBE, т. XXXVII, перевод Тибо.)

Из этого видно, что Шанкара верил только в подобие, видимое и временное, усопшего (то есть его сукшма-шариру) с эфиром, воздухом, туманом, облаком и дождем; и важно отметить, что он при этом сильно извращает естественное значение сабхавьи — слова, употребляемого в сутрах, чтобы не изменить ни одного слова сутр и не заменять сабхавью словом самья.

Подобное же затруднение появляется и тогда, когда нужно определить, становится ли усопший в его дальнейшем нисхождении действительным растением, например рисом, пшеницей, бобами и т. д., или только входит в связь с ними. Шанкара энергично отстаивает второе положение, хотя и тут ему приходится для этого извращать слова сутры; при этом и сам Шанкара допускает, что некоторые люди за свои злые дела могут пасть так низко, что действительно становятся растениями. Он отрицает это только по отношению к усопшим, достигшим уже за свои благочестивые дела луны и потом нисходящим снова на землю.

Наконец, когда говорится, что съеденное растение становится производителем (родителем), то это, по мнению Шанкары, обозначает только то, что оно соединилось с производителем. Ибо производитель должен был существовать задолго до того, когда он съел рис или бобы и способен произвести ребенка. Во всяком случае родящийся ребенок есть душа, восходившая к луне и нисходящая оттуда и рожденная снова соответственно своим прежним делам.

Сами ведантисты могут считать себя связанными толкованиями Шанкары, но мне кажется, сам автор сутры имел иное мнение и смотрел на эфир, воздух, туман, облако, дождь и растение как на жилище, хотя бы и временное только, тонкого тела усопшего []См. Вишну.-Дх.-сут., XLIII, 45.

В Упанишадах мало говорится о тех, которые благодаря своим злым делам не восходят до луны и снова нисходят. Но Бадараяна пытается уяснить, что Упанишады знают о третьем классе существ (III, 1, 12), пожинающих плоды своих злых дел в жилище Ямы (самьямана) и снова восходящих на землю. О них упоминается в Чхандогья-упанишаде (V, 10, 8).

В то время как злые терпят наказание в различных видах, как об этом упоминается в пуранах, а набожные получают награду на луне и потом снова возвращаются на землю, те, которые были набожны и потом достигли, по крайней мере, низшего знания Брахмана, идут иным путем. Оставив тело, они входят в огонь, в день, в восходящую луну, в увеличивающийся год (северная процессия), в мир богов (девы), в мир ваю (воздух), в солнце, в луну, и потом в молнию; но все это не жилище души, а только ее руководители, которые после достижения усопшим молнии, передаются его личности, которая есть не человек. Эта личность ведет его в мир Варуны, потом в мир Индры и, наконец, в мир Праджапати, в мир обладающего свойствами Брамы. Здесь душа пребывает до тех пор, пока не узнает истинного знания (самьядаршана), которое не означает всемирное, а только полное и совершенное знание — то знание, которое, достигнутое на земле, сразу освобождает человека от всякой иллюзии. Наконец, душа, вполне освобожденная, делит все могущество Брахмана, за исключением его силы созидать и управлять вселенной. Она даже не возвращается в мир сансары (IV, 4, 17).

Все это довольно трудно назвать философией, да и различные описания пути, по которому души набожных идут к Браме и который изменяется у различных школ, мало помогут нам в действительном понимании веданты. Но нельзя выкинуть эту черту, хотя и детскую, но характерную для философии веданты — черту, о которой следует судить только с исторической точки зрения.

Свобода в этой жизни

[править]

Во всех этих фантазиях важно отметить только то, что просвещенный человек может сделаться свободным или получить мукти еще в этой жизни (дживанмукти) [См. Веданта-сутры, III, 3, 28]. И действительно, настоящая цель философии веданты состоит в том, чтобы преодолеть всякое неведение, сделаться тем, чем всегда был атман, то есть Брахманом, и потом ждать, пока смерть снимет последние узы (упадхи), которые, хотя и не сковывают более духа, все же, подобно разбитым цепям, тяжело висят на смертном теле. Атман, получив свое брахманство, даже в этой жизни становится столь свободным от тела, что не чувствует более страданий и не может совершать ни добра ни зла. Это учение всегда скиталось самым опасным учением веданты, и, несомненно, его легко не понять и легко злоупотреблять им. Но вначале оно означало только то, что атман, который выше отличия субъекта от объекта, прошлого от настоящего, причины от следствия, по необходимости выше также и отличия добра от зла. Это никогда не понималось как свобода в смысле распущенности, а как свобода, которая не может впасть в злые дела и не может претендовать на заслугу добрых дел, так как она пребывает в спокойствии, в блаженстве, в силе и в Брахмане.

Едва ли необходимо доказывать, что философия веданты, даже в ее популярной форме, не поощряет порока. Совсем напротив. Никто, не прошедший целого курса дисциплины в качестве изучающего (брахмачарин), или в качестве домохозяина (грихасха), не может даже и приступить к ней. Чтобы вполне уяснить это, будет не бесполезно привести несколько стихов одного из многих популярных сочинений, написанных для обучения масс веданте. Это сочинение называется «Молот безумия» (мохамуджару) и приписывается Шанкаре. Хотя оно и не философское сочинение в строгом смысле этого слова, но во всяком случае указывает то настроение, в котором должен находиться истинный ведантист. Оно было издано в Даржилинге в 1888 году с переводом на хинду, английский и бенгали:

«Безумец! Оставь свою жажду богатства, изгони из твоего сердца все желания. Пусть ум твой довольствуется тем, что достигается твоими делами (кармой).

Кто твоя жена и кто твой сын? Любопытны пути мира сего. Кто ты? Откуда ты пришел? Подумай об этом, брат мой.

Не гордись богатством, друзьями и юностью. Время в один момент все отнимает. Оставь все то, что полно иллюзий, оставь скорее и вступи в место Брахмана.

Жизнь трепещет, как водяная капля на листе лотоса. Товарищество добрых, хотя бы на минуту, есть единственная ладья для переправы по этому житейскому океану.

Каково рождение, такова и смерть и таково пребывание во чреве матери. Так очевидно ничтожество мира сего. Какое же удовлетворение можешь найти ты, о человек, здесь?

День и ночь, утро и вечер, зима и весна приходят и уходят. Время — игра, жизнь — увядание, но дыхание надежды никогда не прекращается.

Тело сморщилось, волосы поседели, рот стал беззубым, палка дрожит в руке, а человек все не покидает якоря надежды.

Жить под древом божьего дома, спать на земле, надевать шкуру козла, оставить все мирские удовольствия — когда же такое отречение не делает счастливым?

Не заботься о враге, о друге, о сыне и родственнике, ни в войне, ни в мирное время. Сохраняй всегда душевное спокойствие, если желаешь скоро достигнуть места Вишну (вишнупада).

Восемь великих гор, семь океанов, Брама, Индра, Солнце и Рудра, ты, я и весь мир — ничто; о чем же горевать?

В тебе, во мне, в других пребывает один Вишну; бесполезно сердиться на меня и быть гневным. Зри всякое я в Я и оставь всякую мысль о различии.

Дитя предается играм, юноша радуется прекрасной девушкой, старик поглощен заботами — никто не льнет к высшему Брахману.

Считай богатство бесполезным, поистине в нем нет ни частицы счастья. Богатые боятся даже их сынов — таково установившееся везде правило.

Пока человек может зарабатывать деньги, его семья любит его. Но когда его тело от старости делается слабым, никто в доме не заботится о нем.

Оставь похоть, гнев, скупость и развлечения, думай о себе, кто ты. Безумцы без знания скрываются в аду и кипят там.

В этих шестнадцати стихах рассказывается все учение учеников. Для тех, кто не разумеет их, кто может сделать что-нибудь больше?»

Различные пути изучения философии

[править]

Это, может быть, и не настоящее моральное учение, как мы понимаем его. Но для изучения философии имеются два пути. Можно изучать ее критически или исторически. Критика, несомненно, сразу укажет, как на непростительный пробел в веданте, на подчиненное положение в ней морали. В ней, по-видимому, отсутствует один из основных камней, без которого самая грандиозная пирамида мышления должна рухнуть. Но историк удовольствуется простым измерением пирамиды или попытается взобраться на нее со ступеньки на ступеньку, насколько позволяет ему его мышление. Тогда он поймет труд, потребовавшийся на ее построение и, может быть, откроет некоторые уравновешивающие силы, делающие отсутствие вышеупомянутого основного камня понятным, извинительным и даже не опасным. Конечно, удивительно, что такая система, как веданта, медленно вырабатывалась тысячу лет тому назад неутомимыми и смелыми мыслителями Индии — система, при изучении которой у нас и теперь еще кружится голова, как при восхождении на последние ступени громадной колокольни древнего готического собора. Ни один из наших философов, не исключая Гераклита, Платона, Канта и Гегеля, не осмелились воздвигнуть такой колокольни, не боящейся ни бурь, ни молний. Камень следует за камнем в правильных рядах, после того как был сделан первый шаг, после того как раз и навсегда поняли, что вначале было только Одно, так же как и в конце будет только Одно, будем ли мы называть его Атманом или Брахманом. Мы можем предпочитать взгляд на развитие мира в именах и формах, как на дело Мудрости (Софии) или как на осуществленный Логос, но мы не можем не удивляться той смелости, с которой индийский метафизик, пораженный несчастиями и преходящестью этого мира, решается объявить, что даже Логос есть только результат неведения (авидьи) и признать уничтожение этого неведения высшей целью и высшим благом (пурушартха) человека. Нам незачем ни восхвалять, ни пытаться подражать колоссам, но если мы сколько-нибудь интересуемся зодчими старых времен, мы не можем не сознавать, что их произведения были колоссальными и удивительными. Изучая веданту, я не могу не сознавать этого. Другие философы отрицали реальность воспринимаемого нами мира, но никто не осмеливался отрицать реальность эго, чувств, ума и присущих им форм. И однако ставя Я выше тела и души, соединив небо и землю, Бога и человека, Брахмана и Атмана, философы веданты не уничтожали ничего в жизни феноменальных существ, которые должны действовать и исполнять свои обязанности в этом феноменальном мире. Наоборот, они утверждали, что нет ничего феноменального без чего-либо реального и что доброта и добродетель, вера и дела необходимы как подготовление, даже как необходимое условие для достижения того высшего знания, которое возвращает душу к ее источнику, к ее родине, восстанавливает ее истинную природу, ее истинное Я в Брахмане.

Подумайте, как глубоко и смело индийские мыслители должны были прочувствовать вечные мировые загадки, чтобы решиться предложить такое отчаянное решение, которое представляет веданта; с каким отчаянием они должны были думать о недугах человечества, чтобы подумать о таком радикальном их лечении. Изучающий историю философии должен закалить себя, чтобы следовать за теми, кого ему нужно изучить и понять. Ему приходится лезть вверх, как лезет горец, не пугаясь ни снежных завалов, ни бездн. Он должен приучиться дышать в разреженной атмосфере, не смущаясь того, что лед и снег загораживают ему доступ к высочайшим вершинам, доступным смелым исследователям. Если ему и приходится иногда спуститься вниз, разочарованному, то он, во всяком случае, укрепил свои легкие и свои мускулы для дальнейшей работы. Он произвел свои атлетические упражнения и видел картины, которые не увидишь внизу, в долине. Я сам не горец и не ведантист, но если я имею право удивляться смельчакам, взбирающимся на крутую гору Гаури-Санкар, я имею право удивляться и смелым мыслителям, взбирающимся на высоты веданты, где они кажутся нам скрывающимися в облаках. Неужели мы можем полагать, что такие восхождения предпринимаются из-за простого легкомыслия, из простой любви к опасностям? Нам легко называть этих древних исследователей авантюристами и отделаться от них при помощи других названий, вроде мистиков или пантеистов, часто наполовину понимаемых теми, кто их употребляет. Ведантистов часто называли атеистами, но боги, которых они отрицали, были только девы, или то, что мы называем ложными богами, и потому им можно и простить. Их называли и пантеистами, хотя их theos или их theoi не были Паном, а Пан был их theos. Их называли и нигилистами, но сами они резко разграничивали шуньяваду [Важное отличие буддистов от ведантистов состоит в том, что первые утверждают, что мир произошел из ничего, а вторые, что он произошел из сущего (сат), или Брахмана] (учение о пустоте) от своего учения, которое, наоборот, сильно настаивало на реальности, лежащей в основе всего феноменального — именно на реальности Брахмана, и указывали на обязанности, которые даже этот кажущийся мир налагает на всех, еще не обладающих высшей истиной. Что этот феноменальный мир не имеет исключительного права на название реального, это, конечно, предполагается самим его названием. Кроме того, то, что погибает, не может быть реальным. Если небо и земля преходящи, если наше тело, наши чувства и все, что зиждется на них, разлагается и погибает на наших глазах ежедневно, если само эго (ахам) разлагается на элементы, из которых оно произошло, то почему бы ведантисту и не держаться верования, что только Брахман действительно реален, а все остальное только сон; и что даже намарупы (слова и вещи) исчезают с каждой эрой (кальпой)?

Вообще говоря, Веданта учит, что Сотворение есть просто Самозабвение, забвение Себя, а Жизнь Вечная есть припоминание или Самосознавание. И если для нас такие высокие абстракции могут казаться бесполезными, тем более удивительно, что у индусов основные идеи веданты пронизали всю их литературу, сформировали их язык и до настоящего времени составляют общее достояние всего народа. Несомненно, что эти идеи на улице имеют другое облачение, отличное от того, в какое они были облечены у ученых в ашрамах (лесах); да и из ученых немногие стоят за полный монизм (адвайта), представителем которого был Шанкара.

Опасность ведантизма Шанкары состоит в том, что для него все то, что было просто феноменальным, должно признаваться чисто фиктивным. Несомненно, однако, что между феноменальным и фиктивным такая же большая разница, как между авидьей и митхьяджняной. Майя [В единственном месте, где в сутрах говорится о майе (III, 2, 3) это слово означает не более чем сон] есть причина мира феноменального, а не фиктивного; если Шанкара принимает учение виварты (отвращения, отворачивания), а не учение паринамы (развития, разворачивания), то всегда имеется что-либо, над чем работает виварта(иллюзия) и что не может быть лишено своей реальности.

Рамануджа

[править]

Существуют школы веданты, старающиеся объяснить сутры Бадараяны в более человеческом духе. Наиболее известна школа Рамануджи, жившего в двенадцатом веке н. э. [Вильсон. Works, I, p. 35] Если признать литературную деятельность Шанкары принадлежащей к VIII в. [I-tsing, Введение, с. XV, 788—820 г. н. э.; Кумарила, 750 г. н. э.], то права первенства и старейшинства принадлежат Шанкаре. Но не следует забывать, что в Индии более, чем где-либо, философия не была достоянием личностей и что в период Упанишад, а также в позднейшее время всякий мог свободно делать в нее свои вклады. Так как в Упанишадах упоминается о многих учителях, так как в них мы встречаем длинный список имен учеников, следовавших учителю в течение более пятидесяти умственных поколений, то комментаторы цитируют для поддержания принимаемых или отвергаемых ими мнений множество авторитетов. Потому мы не можем признать Шанкару единственным непогрешимым толкователем Веданта-сутр, его комментарий мы можем признать только одним из многих толкований сутр, господствовавших в разное время в различных частях Индии и у различных школ. Самое важное место в этом отношении это то, где Шанкара признает, что другие apare tu vadinah) не согласны с ним и некоторые, как говорит он, даже из наших (asmadiyash cha kechit) [S.B.E., XXXIV, с. XX, Тибо]. Это снова дает нам весьма ценное указание на философскую жизнь в Индии, — в особенности ценное потому, что различие мнений касается основного учения — именно абсолютного тождества индивидуальной души и Брахмана. Шанкара, как мы видели, в этом вопросе был решительным и не шел ни на какие компромиссы. Он и, по его мнению, также и Бадараяна, не признавал ни реальности индивидуальной (джива) души (атмана), ни мира, как он представляется нашим чувствам. Для него реальность души есть Брахман, а Брахман только один. Другие же, прибавляет он, допускают реальность и индивидуальность душ. Именно на этом мнении другой философ — Рамануджа — основывал свое толкование сутр Бадараяны и большую и влиятельную секту (школу). Но из этого не следует, что такое мнение, еретическое или ортодоксальное, было действительно впервые высказано Рамануджей, так как сам Рамануджа ссылается на прежних учителей (пурвачарьях) и в особенности указывает как на авторитет — на Сутра-вритти Бодхаяны. Рамануджа цитирует не одного Бодхаяну, а и Танку, Драмиду (или Дравиду), Гухадеву, Капардина и Бхаручи. Об одном из них, Дравиде, прямо говорится, что он жил до Шанкары; старше последнего должен был быть и Бодхаяна, раз его упоминает Вриттикара, которого критикует сам Шанкара [Дейссен. Философия веданты, с. 31].

Поэтому следует смотреть на Рамануджу как на совершенно равного Шанкаре по отношению его права толкования сутр Бадараяны сообразно с его личными взглядами. Тут было то же, что и везде в истории индийской философии. Отдельный философ есть только выразитель предания, а предание хронологически восходит до очень древних времен. Система Шанкары есть адвайта, то есть абсолютный монизм, а систему Рамануджи называли вишиштадвайтой — учением о единстве с атрибутами или монизм с различением. Конечно, Брахман и для Рамануджи — высшая реальность, всемогущая и всеведущая, но в то же время Брахман преисполнен сострадания или любви. Эта новая и очень важная черта Брахмана Рамануджи сравнительно с холодным самодовольством, приписываемым Брахману Шанкарой. Еще более важно и более человечно признание индивидуальной души реальностью; чит и ачит (воспринимающее и невоспринимающее), душа и материя, так сказать, составляют тело Брахмана [Кольбрук. ME, I, 439 и далее], собственно говоря, суть модусы (пракара) Брахмана. Иногда чит принимается за высшего духа как сознательная причина, а ачит — за бессознательное следствие или материю; но всегда существует третье, Господь (Ишвара); и он, первоначально Брама, позднее понемногу отождествляется с Вишну, так что секту Рамануджи называли Шри-Вайшнава. Несомненно, что эта школа приобрела большое значение именно как религиозная секта, учившая народ скорее тому, как жить, чем тому, как мыслить. Но для нас главный ее интерес — в ее философском учении и в особенности в ее отношении к сутрам Бадараяны и к объяснению их Шанкарой.

Брахман под именем Ишвары, Вишну или Васудевы, или Бхагават для Рамануджи, как и для Шанкары, есть деятельная и материальная причина всего сущего, он также повелитель и правитель мира. Но тут сразу вмешивается мифология. От этого Брахмана, по мнению Рамануджи, происходит санкаршана — индивидуальная душа (джива), от санкаршаны — прадьюмна (ум, манас), а от прадьюмны — анируддха или эго, аханкара. Брама (муж. рода), называемый тут Васудевой, не без свойств, как полагает Шанкара; он обладает джняной (знанием), шакти (энергией), балой (крепостью), айшварьей (высшим могуществом), вирьей (бодростью) и теджасом (энергичностью) — таковы его гуны (свойства). Подробнее об этом можно найти у Кольбрука [Там же, I, с. 439].

Действительный философский характер ведантизма Рамануджи был впервые выяснен профессором Тибо (Thibaut), от которого мы можем вскоре ожидать полного перевода Шрибхашьи — комментария Рамануджи на Веданта-сутры. По мнению Рамануджи, Брахман — это не ниргуна (без свойств), и ему приписываются такие свойства, как разум, могущество и милосердие, тогда как для Шанкары даже разум — не свойство Брахмана, а сам Брахман — это разум, чистое мышление и чистое бытие. Кроме этих свойств предполагается, что Брахман обладает своими составными элементами, материальным миром и индивидуальными душами и действует как внутренний их правитель (антарьямин). Поэтому ни мир, ни индивидуальные души никогда не прекратят своего существования. Рамануджа допускает только, что они проходят разные стадии, авьякта и вьякта. На стадии вьякты они развернуты, проявлены такими, какими мы знаем их здесь, на земле; на стадии авьякты они сворачиваются (санкочита), переходят в непроявленную, скрытую форму. Такая инволюция происходит в конце каждой эры (кальпы), когда Брахман принимает свое причинное, каузальное состояние (каранавастха) и когда индивидуальные души и индивидуальные объекты на время утрачивают свой отдельный и независимый характер. Затем по воле Брамы следует эволюция, новое создание грубой и видимой материи и занятие или принятие индивидуальными душами новых вещественных тел соответственно их заслугам или грехам в их прежнем существовании. Важно тут то, что, по мнению Рамануджи, индивидуальные души сохраняют свою индивидуальность даже тогда, когда они достигли блаженного обиталища Брахмана. Мир не рассматривается Рамануджей как результат авидьи; он реален, а Брахмана следует считать и следует чтить как личного бога, творца реального мира. Таким образом, Ишвара (Господь) не рассматривается как феноменальный Бог; различие между Брахманом и Ишварой, так же как между обладающим свойствами Брахманом и Брахманом, не имеющим свойств, и между знанием высшим и низшим, исчезает. Тут мы видим влияние чувствований, общих всему периоду, на философию. В других странах, где философия составляет, так сказать, частную собственность отдельных мыслителей, это влияние менее заметно. Но крайние взгляды, вроде взглядов, защищаемых Шанкарой, были, как и следовало ожидать, чересчур резкими для народной массы, которая с охотой принимала учения Упанишад, достаточно неясные, но естественно уклонялась от выводов, с такой неумолимой последовательностью делаемых из них Шанкарой. Если, по словам Шанкары, невозможно говорить «я не существую», — то говорить «я не я, а Брахман», по крайней мере трудно. Может быть, можно сказать, что Ишвара (Господь) есть Брахман, но поклоняться Ишваре и в то же время утверждать, что Ишвара — всего лишь феноменальный бог, должно было представляться затруднительным даже для самых горячих почитателей. Поэтому неудивительно, что Рамануджа, который объявляет о своей вере в Упанишады, о своей преданности Бадараяне и в то же время возвращает своим последователям их собственные души и личного бога, имел огромный успех.

При отсутствии каких-либо определенных исторических данных мы совершенно не в состоянии сказать, являлся ли руководящим направлением в историческом развитии философии веданты во времена Бадараяны и после него абсолютный монизм, представленный комментарием Рамануджи. Несомненно, имеются некоторые сутры, поддающиеся, как указывает Тибо, гораздо более толкованию Рамануджи, чем толкованию Шанкары. Вопрос о природе индивидуальной души решается автором сутр, по-видимому, в пользу мнения Рамануджи, а не мнения Шанкары. В сутре (II, 3, 43) мы читаем: «Душа есть часть Брахмана». Тут душа ясно признается частью Брахмана и таково мнение Рамануджи, но Шанкара объясняет это, прибавляя: «Так сказать, часть», так как Брахман, как не состоящий из частей, не может иметь таковых в буквальном смысле этого слова.

Это утверждение Шанкары кажется смелым, и, хотя он и пытается поддержать его весьма остроумной аргументацией, Рамануджа естественно опирается на буквальные выражения сутр. Тибо указывает на несколько подобных случаев, и это различие мнений подтверждает то, что я говорил выше: философы-ведантисты, признавая Упанишады и сутры своим высшим авторитетом, часто предлагают учения, от них не зависимые; так сказать, колонии мышления сделались независимыми от их метрополии и тем не менее очень стараются доказать, что их учения можно примирить со старыми авторитетами. Таково было положение, принятое Бадараяной по отношению к Упанишадам, так что почти вся первая книга его сутр посвящена доказательству того, что его взгляды на Брахмана не противоречат отдельным местам Упанишад. Некоторые из этих мест могут относиться к низшему Брахману, другие — к индивидуальной душе как единой с Брахманом; понятно, что в позднейшее время Шанкара и Рамануджа не были согласны относительно этих пунктов. Для Бадараяны было важно доказать, что ни одно место Упанишад не могло быть цитировано для поддержки других философских школ, например санкхьи, которую не одобряют ни Шанкара, ни Рамануджа. Точно так же и оба философа стараются доказать, что они совершенно согласны с Бадараяной. Оба они, когда им приходится защищать свое мнение, прибегают к сутрам и стараются согласовать с ними это мнение. Мы можем только предполагать, как в разных частях Индии, в лесных убежищах учителей и их учеников, быстро росли разные школы и как все они старались доказать, что не уклоняются от достоверного и непогрешимого источника — сутр и Упанишад. Это делалось при посредстве того, что называли мимансой — критическим разбором мест, казавшихся двусмысленными или такими, которым выдающиеся учителя придавали неестественное значение.

Поэтому мне кажется, что Тибо совершенно прав, говоря, что и Шанкара, и Рамануджа обращали гораздо менее внимания на буквальный смысл слов и на предание, чем на свое желание заставить Бадараяну засвидетельствовать истину их собственных философских теорий. Это только подтверждает то, что я сказал о богатом развитии философского мышления в Индии, не зависимого от Упанишад и сутр, хотя и происходившего под их влиянием. Если даже допустить, что сам Бадараяна в его сутрах не хотел учить ничему другому, кроме того, что он находил в Упанишадах, то и тогда приходится вспомнить, что в Упанишадах было много противоречивых одна другой догадок истины, свободно высказываемых мыслителями, не имевшими никаких личных отношений друг к другу и не думавших предлагать однообразную систему религиозной философии. Если эти противоречивые заявления Упанишад приходилось приводить в систему, то мы навряд ли можем осуждать Шанкару за то, что ему пришлось прибегнуть к теории двух Брахманов, высшего и низшего, причем первый был Брахманом философии, а другой — Брахманом религии, и оба, как полагал Шанкара, указываются в различных частях вед. Таким путем он избегал необходимости устранять множество чисто антропоморфических черт, совершенно не подходящих в применении к высшему Брахману и низводящих даже Брахмана низшего знания (видья) до уровня, совершенно не допустимого философией. Брахман у Рамануджи один, и, по его мнению, познание Брахмана тоже едино; вследствие этого Брахман есть не что иное, как возвышенный Ишвара. Он мог совершить дело создания без всякой помощи майи или авидьи; души усопших, если жизнь их была святой и чистой, могли пойти к Браме, восседающему на троне, и наслаждаться наградой на небесах. Высшее понятие о Брахмане, конечно, исключает не только все мифологическое, но и все, вроде деятельности и труда, так что создание можно понять только как совершенное или причиненное майей или авидьей; а мысль о приближении душ усопших к трону Брахмана или о погружении их в Брахмана была несовместима с основным положением, что эти души и Брахман всегда остаются одним и тем же и отделяются они только неведением. Идея о приближении души к Брахману и даже идея, что индивидуальная душа есть отдельная часть Брахмана, соединяющаяся с ним после смерти человека, противоречит понятию о Брахмане, как его объясняет Шанкара, хотя эта идея и могла играть выдающуюся роль в Упанишадах и в системе Рамануджи. Поэтому следует признать, что в Индии была не одна философия веданты, а две, исходящие из одного корня, но разраставшиеся в различных направлениях, что система Шанкары была пригодна для непреклонных мыслителей, которые, поддерживаемые непоколебимой верой в монизм, не уклонялись ни от каких последствий. Другая философия веданты — система Рамануджи — с трудом пыталась примирить монизм с запросами человеческого сердца, требовавшего (и всегда требующего) личного бога как конечной причины всего сущего и вечной души, жаждущей приближения к этому Существу или воссоединения с ним.

Я вполне сознаю, что взгляды на мир, на бога и на душу, излагаемые ведантистами в Упанишадах, в сутрах и в их комментариях, часто объявлялись странными и фантастическими, недостойными названия философии и, во всяком случае, совершенно непригодными для Запада, хотя, может быть, и имеющими известную ценность на Востоке. Я ничего не имею сказать против подобной критики, я не стремлюсь пропагандировать ведантизм, и в особенности в Англии. Но я утверждаю, что ведантизм представляет фазу философского мышления, которую не может игнорировать ни один изучающий философию и которую нельзя изучать ни в одной стране с такими удобствами, как в Индии. Я иду дальше. Я допускаю, что как популярная философия веданта имеет свои опасности, что она не вызывает и не укрепляет мужественных свойств, необходимых для практической жизни, что она может поднимать человеческий ум на такую высоту, с которой самые необходимые добро