Вслед за войной (Кондурушкин)/Батум

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

I[править]

Приезд мой в Батум был ночью, часа в четыре утра. Торопливо бежала по пустым залам вокзала публика. Осиянные луной, пусты улицы. Горы поднимаются над городом с трёх сторон — синие тучи. Швейцар гостиницы минуту рассматривал нас сквозь стекло двери, наконец, открыл, но огня не зажёг.

— Да вы бы посветили!

— Нечем, — говорит он сонным голосом.

По голосу слышно, что мокры от ночной сырости его усы, а глаза полузакрыты в дремоте.

— Разве нет у вас электричества?

— После двух часов ночи нету. Турок подобрался, за Чорохом электрическую станцию повредил. Вёрст семь отсюда…

Швейцар водит нас — меня и казачьего офицера — по тёмным коридорам гостиницы, заводит в тёмные комнаты. Натыкаемся на стулья, столы, кровати.

— Да вы хоть бы свечку зажгли!

Молчит, даже куда-то ушёл. Чёрный он и в темноте совсем не виден, пропал. Кричать стесняемся, наверное есть обитатели. Появился как дух, спрашивает озябшим и сердитым голосом:

— Ну, какой номер желаете?

— Да посвети хоть чем-нибудь, чёрт бы тебя слопал! — вышел из терпенья казак.

Опять пропал швейцар. Ждём долго, дремлем. Наконец появился со свечей, идёт, ищет нас, глядя поверх сиянья, — где мы?

Остаток ночи спалось плохо. На улицах был слышен шум автомобилей, топот лошадей, многозвучный шаг солдатских отрядов.

Ночь и день очень разнятся в крепостном городе. С девяти часов вечера всё мирное население — в домах. На улицах остаётся только «крепость». Днём крепость смешана с уличной толпой. Ночью она одна в городе и за городом совершает своё секретное ночное дело.

Но вот в занавешенные тёмной материей окна пробилась полоска жёлтого света. Громыхнули железные двери магазинов, и звонкоголосые мальчишки дружной стаей рассыпались по улицам с одинаковым криком:

— Тэлеграм! Интересный тэлеграм! Русские взяли Карпат!..

Голоса настойчивые. Кажется, не будь их — не стряхнуть бы городу очарования крепостной ночи. Мальчишки сделали день. Крепость окуталась мягкой ватой обычной жизни. Вышел на тротуар чистильщик сапог, прошла на рынок девушка с корзинкой, проехал на осле керосинщик… Поднялось над горой солнце, и улицы, сады, море залил нежный мандариновый свет.

Когда закричали мальчишки, я встал и вышел на Мариинский проспект. Одна сторона улицы в фиолетовом сумраке, другая в розовом желтке утреннего света. Тает на крышах ночной иней, и асфальтовые тротуары в мокрых полосах.

Расходятся по казармам ночные дозоры, идут чиновники, купцы, хозяйки. Все рады дню, яркому мандариновому свету. Ночь прошла благополучно. Но всё-таки — «крепость»…

Ведь крепость — это значит крепко! И все знают, что вокруг крепко. Тяжёлые венцы батарей разбросаны в горах, на морском берегу, они сделали вокруг нас крепко.

Крепко, но небезопасно для мирных жителей именно потому, что крепко. Там, где слабо, может быть, и враждебная сила пройдёт мимо. А туда, где крепко, придёт и сила. И в борьбе силы с силой для нас небезопасно.

Я иду по городу и вижу повсюду это двойственное настроение: «крепко, но небезопасно». Батум живёт почти так же, как и всегда жил. Меньше мирных обывателей, но всё есть, всё на своём месте. Вот даже медник громко выстукивает молотком медную кадильницу. Ну, уж если медник делает кадильницу, значит жизнь в городе идёт своим порядком. Но вот скачет на лошади солдат, медник прекратил оглушительный стук, и долго провожает его взглядом, потряхивая в руке молоток. «Крепко, но небезопасно», — читаю я во всей его внимательной фигуре.

Идёт армянин с ключами открывать шляпный магазин. Он собирался уехать, семью отправил, ну, а сам не уехал… Дела… Ведь, крепость, чего бояться?!.

«Но всё-таки небезопасно!» — слышу я в его голосе, когда он отвечает на привет знакомого: «Слава Богу, ничего… Пока живём».

Сворачиваю в сторону от проспекта. Овощные лавки, горы луку, картофеля, капусты. Орёт продавец каштанов, и праздные люди стоят на раннем солнцепёке, греют подмышками озябшие руки.

Над бухтой розовый туман. По набережной — лодки. Куча рыбаков и покупателей: турки, грузины, армяне, аджарцы. В корзинах бычки, камбала, сельди, скумбрия. Шумят, торгуются и спорят. В горах слышится орудийный выстрел. На мгновение приостановились в жестах, словах, работе, но только на одно мгновение. И уж опять каждый продолжает делать то же, что делал. Только высокий турок-рыбак почему-то вдруг рассердился, начал кричать:

— Не хочешь, не бери! Дорого — сам лови! Поди, полови в море… Война!

И отвернулся.

На мостках кучка людей. Гимназист поймал удочкой большого краба. Спорят — можно ли его есть.

— Нет, это не такой чтобы есть, это — пустой! — говорит гимназист и поворачивает краба сапогом.

Соглашаются, что рак — пустой, и бросают его в воду. Долго смотрят, как он опускается на дно и боком ползёт по камням. Проплыла медуза, машет кисейной юбочкой с фиолетовым кружевом — тоже интересно. Собралась на мостках большая толпа. Вздыхают, прислушиваясь к выстрелам.

Военное судно близко у берега. Там оживление: ходят матросы, маленькие среди гигантских труб, цепей и башен. По серому стальному боку судна спускается в лодку офицер.

— В вёсла!

Три пары лёгких вёсел, десять взмахов, и лодка у пристани. Ловко соскочил на мостки офицер, упругим шагом сошёл на берег, заглянул в толпу рыбаков, перемешал в корзине пальцем свежую рыбу. Ему хочется кому-нибудь улыбнуться, встретить красивую женщину. Свет яркого утра волнует его радостно.

Я ходил, не мог налюбоваться горами, городом, морем. Батум прелестен! Развился и обстроился на месте грязного приморского селения в течение каких-нибудь тридцати лет. Всё внезапно у нас на Кавказе и кавказском побережье. Внезапно возникают города, в несколько лет создаются громадные курорты.

Был у коменданта крепости, генерала Г., просил разрешения видеть обстановку войны. Он любезно обещал содействовать. Предложил зайти завтра к начальнику штаба крепости, которому будет дано распоряжение.

II[править]

Следующий день был праздничный. Звонили по соседству соборные колокола, а в штабе крепости происходило обычное деловое оживление. Входят, выходят офицеры, садятся на извозчика, верхом, в автомобили и быстро уезжают. Вздрагивая, вытягивается у двери часовой и косит на начальство от штыка влажным строгим взглядом.

В помещениях штаба тепло от солнца, заливающего комнаты ноябрьским мандариновым светом, и всё сверкает яркими пятнами: зелень сукна, кучи бумаг, карт, ремингтоны, чищенные сапоги и эполеты. Толпятся в передней комнате офицеры. Чёткий жест, твёрдый шаг в сторону начальства и мягкое, благодушное, с развальцем — к товарищу.

— Ну что, как вчера?.. — намекая на что-то весёлое, спрашивает капитан высокого, рябого поручика.

— Чёрта с два… Вчера!.. Я вчера-то на горе был, в снегу спал… Полковник здесь?

— У коменданта. Подожди, сейчас придёт.

Начальник штаба крепости — средних лет полковник. Лицо у него как бы недовольное, даже надменное, но глаза ласковые лаской постоянной, природной доброты. В его кабинете окна снизу наполовину завешены тёмным. Под потолком сияет, а внизу сумеречно, — и комната имеет вид таинственный.

По карте он объясняет мне, в каких местах области и как происходят в настоящее время действия войск, с каких сторон, по каким ущельям стараются проникнуть отряды вооружённых турок, и куда мы сейчас поедем. Берёт полувёрстную карту — велика; двухвёрстную — тоже.

— Ну, хорошо, я вам на пятивёрстной, чтобы иметь общее представление…

Кажутся вылепленными на карте тесные ущелья, глубоко среди гор вдавлены речные долины.

— Почти всё это теперь покрыто снегами. Вот и с улиц вы видите, вокруг Батума горы уже на высоте трёхсот сажень запорошены снегом. Но это так отсюда кажется будто лёгкий снежок, метлой смести можно. А там, по дорогам и тропинкам — в аршин!

Смеясь добрыми глазами, он пускает из угла недовольного рта струю дыма. Поднимаясь к светлому потолку, она медленно закручивается в солнечных лучах голубыми узорами. От этого почему-то мне ярче рисуются картины бесконечных гор, укрытых снегом, ясное небо над ними и трёхсотвёрстные дали с высоких вершин.

— А вот извольте, — вспомнил он, — патроны!..

На столе пачка патрон в обойме — маузеровский заряд. Полковник отламывает из патрона изящную никелированную пулю и показывает на внутреннем её конце немецкое большое «W».

— Вильгельмовскими воюют турки. И сыплют же по горам, канальи, без толку, не жалеют чужого добра. Веселятся.

— Его превосходительство у автомобиля ожидают! — доложил вестовой.

Все спешно собрались. И когда мы: поручик Д., подполковник М. и я садились в автомобиль, комендант крепости с начальником штаба уже мчались по улице, почти исчезли в солнечном сиянии.

— Ну-ка, догоняй! — приказал шофёру поручик.

Рядом с шофёром сидит солдат, ружьё к правому плечу. На солнце он — тёмный, чёткий и симметричный силуэт, сидит настороженно и прямо. Шофёр завалился в кресло мешком, осел вниз, смотрит сквозь рулевое колесо на дорогу, и прежде, чем повернуть автомобиль на быстром ходу, перекачивается сам в сторону поворота. Отдают офицерам честь часовые, прозвучала команда взводу, идущему по улице:

— Равнения на права-а!

В быстром беге автомобиля мы непрестанно касаемся отдельных частей того, что называется «крепость», «гарнизон», «войско». И всюду оно настораживается, делается упругим, бодрствует и готово к подчинению. Велят стоять — стоит, идти — пойдёт, будет стрелять, лезть на неприступные высоты, убивать и умирать… Оно в городе, но не смешалось с городом, оно одно с тем, что за городом, на склонах гор, в укреплениях, казармах, окопах — всё связано одной невидимой, но прочной цепью подчинения и порядка на жизнь и смерть.

Дорога поднимается в гору. На крутых поворотах автомобиль делает взад-вперёд колено, чтобы повернуться. Недавние ливни размыли склоны гор, и шоссе заплыло грязью. Сотни рабочих очищают его. Теперь у них обеденное время. К нам обращаются и нас провожают жующие в чёрных усах рты, двигаются кадыки.

С каждым поворотом автомобиля шире вид. Из фиолетовых туманов вырастают вдали розовые громады главного хребта. Это будет, по крайней мере, за двести вёрст! Ширится внизу разграфлённый Батум, и синяя бухта резко выделяется в рамке поблекших берегов.

Мреют в тёплой тишине море и горы, и близкие снега под щетиной лесов курятся голубым дымком испарений.

Пока было возможно, ехали в автомобилях. Потом сели на лошадей. Солдаты здороваются с комендантом радостными, застоявшимися от молчания в горах голосами.

Заграждения, траншеи, перевязочные пункты, бараки, рабочие, солдаты… И по всем направлениям телефонные проволоки. Дорога, чем выше, тем труднее. Сердится и ходит, таская за собой на поводу уставшую лошадь, техник, кричит на рабочих. Склоны гор круты, часто почти отвесны.

— В семьдесят градусов склоны приступом берут солдаты, — объясняет полковник. — Да не пускайте лошадь по краю! Здесь земля мягкая: осядет, и покатитесь вниз.

Судя по фамилии, он — малоросс, но уже давно живёт на Кавказе, знает его, исходил вдоль и поперёк и влюблён в этот край. Ещё в прошлом году он сражался в Урмийском округе с турками и курдами.

— Да, ведь, мы сами не знаем цены этого края. Здесь ещё дичь и глушь, — вот пока что можно сказать. Бездорожье — главное! За Чорохом в горах есть, так называемая, Собачья тропа, тринадцать вёрст. Я привык к высотам, но минутами становилось жутко, в глазах темнело. Полторы версты отвесная пропасть! А тропинка такая, если двое верховых встретятся — ни разминуться, ни назад повернуть, и одну лошадь надо вниз столкнуть. Завьётся бедное животное в воздухе, два-три удара о скалы, и на дно летят окровавленные клочки… Ну, тогда другой всадник едет вперёд. Там не зазеваешься.

Послышалась трескотня ружейных выстрелов, толкнулся в воздухе звук орудийного удара.

— Вчера мы вот эту высоту заняли, — показывает он запорошенную снегом вершину. — А теперь… наверное, сейчас идёт атака вот этой горы.

— Должно быть, наши атакуют?! — поворачиваясь в седле, полувопросом, полуутверждением говорит генерал.

Все прислушались к неровной дроби ружейной стрельбы. Иногда она собиралась в один тугой узел большого залпа и тогда походила на пушечный выстрел.

Было странно узнать, что в этот тихий, ясный и тёплый день, во исполнение распоряжений и планов вот этих, здесь спокойно едущих верхами людей, там по семидесятиградусным крутизнам солдаты и офицеры взбираются на вершины, выбивая противника, убивают и умирают сами.

Здесь по склонам и глубоким долинам — кукурузные поля, кучи кукурузной соломы на деревьях, пустые дома. Заросли рододендрона, поблекшего папоротника, а в ямках — куски нестаявшего снега. Наконец мы взобрались на последнее возвышение над ущельем Чороха и спешились.

Нас встретили офицеры. Им приятно в горном просторе быть так же упруго-чёткими в жестах как и внизу, в тесных казармах и штабах. Прикладывая к козырьку руку, они отвечают на вопросы генерала, жмут руки товарищам. Старый полковник, начальник отряда обороны, которого все зовут Василий Петрович, докладывает:

— Утром я им пустил восемь гранат…

— Ну и что же, зажгли? — спрашивает генерал, рассматривая в бинокль склон зачорохской горы.

— Никак нет-с, ваше превосходительство! Камень-с, дрянь избёнки… Разрушить — разрушил, а зажечь — нет-с, не горит.

В бинокль видно в глубине зачорохского ущелья: белый домик, угол завалился. Пробежала человеческая фигура, точно тень метнулась, скрылась за камнем.

Всхлипывая и прижимая к груди бинокль, старик объясняет:

— Дрянь народ-с, ваше пр-ство! Разве это враг?! Рассыпался, спрятался по камням, вот и ищи его. Норовит как бы из-за куста, какой это враг-с? Снаряда на него, стерву, жалко. Разве он стоит снаряда, ваше пр-ство?!

Рукава солдатской шинели полковника несколько длинноваты, фуражка туго и глубоко зачерпнула мягкий старческий затылок. Коричневое обветреное лицо озабочено. Он ходит с генералом по укреплениям. Среди офицеров оживлённый разговор. Молодой прапорщик, махая за Чорох рукой, говорит:

— Я просил его: позвольте пойти с сотней на ту сторону. Я разрушу и зажгу эти дома, чтобы не в чем было им прятаться и ночевать. А без домов пусть-ка они попрыгают ночью в горах!.. Так не позволяет.

На вершинах гор, когда свет над вами, вокруг вас и под вами, день кажется ярче. Когда мы смотрим за Чорох, солнце бьёт нам прямо в лицо. Склон же зачорохской горы в тёмно-фиолетовом тумане. На средине этого склона лежит белое облако, пронизанное солнечными лучами. Чорох растекается при выходе из ущелья на несколько рукавов, сверкает под солнцем и брызжет огнём как расплавленный металл. И челноки на песчаных отмелях черны как уголь. Внизу по ущелью вьётся узенькая полоска шоссе. Кто-то едет. Затрещали из-за Чороха выстрелы, и на шоссе клубочками поднимается пыль, взрытая пулями.

Влево, на юго-востоке бой разгорается. Слышны гулкие орудийные выстрелы. И на склоне горы внезапно появляются белые облачка — это рвутся наши шрапнели. На юг, восток и север — снежные горы. На запад — голубое море. И вся природа залита жёлто-розовым, мандариновым светом тихого вечера. Не верится, что война в этих красках, звуках, внезапных облаках.

— Пугаются, обыкновенно, звуков при выстрелах, — улыбаясь, говорит начальник штаба, — но, как общее правило, тот выстрел уже не опасен, который слышишь.

Спускались мы пешком по крутому склону горы. Спуск крутой. Генерал с начальником штаба идут впереди, шагают убористо и скоро. Подполковник — кавалерист и немного тяжеловат для ходьбы. Переваливаясь, он ворчит на «пехоту».

— Им, пехотинцам, всё нельзя верхом. А почему нельзя? Отлично бы ехали. Хорошо генералу, у него шаг лёгкий.

В штаб приглашён по делам и Василий Петрович. Спускаясь, он озабочен мыслями о ничтожном враге, который не ищет лица, а норовит в затылок. Останавливается, смотрит в бинокль и, слушая близкие выстрелы, кричит коменданту:

— Лампасы то, ваше пр-ство!.. Кажись, по лампасам вашим стреляют.

Генерал оглянулся, махнул рукой.

— Не долетит! Пусть тратят патроны.

Генерал, начальник штаба и я ушли далеко вперёд. Разговор у нас самый мирный — о прекрасном климате Батума, о его великолепной зиме, о «двенадцати дарах» природы, привезённых профессором Красновым в Батум с Дальнего Востока. Три дара генерал помнит: мандарин, бамбук и чай. Прекрасно растут!

Автомобили стояли на шоссе вдали, вне обстрела. Увидев нас, шофёры немного пододвинулись, и все мы потные, усталые с чувством радостного облегчения несёмся по прекрасному артвинскому шоссе.

Вечером в ресторан пришёл из штаба пообедать Василий Петрович. Ослеплённый электричеством, он щурился на список кушаний и, думая о чём-то далёком, — об укреплениях и траншеях, о своих солдатах и офицерах, — рассеянно давал служителю приказания. Штанина его была выпачкана глиной окопа. Был он трогателен в своей деловитой озабоченности, старый начальник и солдат.

— Вы в городе ночуете? — спрашиваю его.

— Нет, ночью туда! Невозможно-с, надо там быть.

Хлебнув ложку горячего борща и отираясь салфеткой, он с одушевлением объясняет:

— …Аджарец али турок — форма у него одинаковая. Сегодня он — русский, завтра — турецкий. Кто ему дал винтовку, тот и дядька… Поймали мы вчера троих. У каждого сумка, в сумке — сотня патронов, табаку фунта по два и галеты, — вот он и воин. Лазит по горам как кошка, прячется за камень, жрёт галету, курит табак и стреляет… Бродяга — он и есть бродяга.

III[править]

Несколько дней провёл я в Батуме, отдыхая после долгой дороги. Было ясно, тепло и покойно. Только обстрел Батума с моря 27 ноября произвёл в городе тягостный переполох.

Это было уже во втором часу дня, когда я зашёл в знакомую кофейню. Хозяин-грек в виде приветствия улыбнулся из глубины комнаты: белые зубы, чёрные усы. За столами играли в кости, читали газеты греки, грузины, но не было обычного оживления восточной кофейни. Сидят молча, если говорят, так негромко, и охотно слушают.

Через минуту хозяин несёт на подносе чашку турецкого кофе и стакан воды. Во всей его запрокинутой фигуре, на лице, вымазанном сажей бороды, усов и бровей, я читаю, что он вполне доверяет свою жизнь крепости и не уедет отсюда никуда. Но мимоходом он бросил прищуренный взгляд на залив, на военное судно, на тяжёлую нитку гусей, летящих над водой, и в тёмных глазах его появилось беспокойство:

— Что-то в порту… — говорит он задумчиво.

В это время раздался глухой, но сильный удар. Зазвенели стёкла в окнах кофейни, и все вскочили, вышли на тротуар. Вопросительно показывают руками. И странно, что не говорят.

— Не знаю, ишто такое? — тихо говорит хозяин, давая сдачу и дрожащей рукой запирая кассу.

На улицах в разные стороны покатили извозчичьи коляски, автомобили. Скачет на лошади солдат, а другую лошадь ведёт на поводу. Перебегают улицы, останавливаются на углах толпами женщины, газетчики, торговцы. Смотрят вдоль улиц, в небо.

Когда я шёл под домом Соединённого банка, раздался удар. Трудно было в тот момент определить, где именно этот удар. Мне казалось, что он произошёл во мне, надо мной, подо мной, — до того был он оглушительно всеобъемлющ и велик. Качнулся дом, стёкла верхних окон посыпались на тротуар, и вся улица и дом окутались дымом. Быстро разбежались одни, прибежали со всех сторон другие люди.

Собственно, никто из бегущих не знал, куда он бежит. Но трудно стоять в тесной улице, когда не видно, откуда идёт опасность? Мечутся от волнения собаки; высоко подпрыгивая, звонко лает белый шпиц.

Я пошёл под прикрытием улицы, поперечной к линии выстрелов. Это была солнечная сторона, залитая мандариновым светом. Вздрагивала от тяжёлых выстрелов земля, и дома пугали.

«Пять, шесть, семь», — считаю я удары. Очень интересно, сколько их будет? Не всегда можно различить, какие наши, какие с моря. Но разрывающийся в городе снаряд легко узнать: он подобен удару грома с треском, с тысячами звонких подголосков. Это свистят осколки.

В дверях лавочки стоит женщина, прижав ладони к щекам.

— Ах, Господи! Господи! — шепчет она при каждом ударе побелевшими губами. — Закрывай, пойдём!

— Ну и что же ходить? — отвечает муж. — От смерти не уйдёшь.

Он чувствует себя на нижнем этаже крепкого дома безопасно, потому ему хочется выказать бесстрашие. Пригласил меня зайти. Зашёл ещё господин с воспалёнными воловьими глазами, а с ним два мальчика — тринадцати и десяти лет.

«Девять, десять… Одиннадцатый взрыв неподалёку», — отпечатлевается у меня в мозгу. Старший мальчик стоит, стиснув зубы, натянув на кулаки рукава куртки.

— Что ты? — спрашиваю его.

Он лязгнул зубами, всхлипнул:

— Боюсь…

Я обхватил его за спину рукой. Всеми жилками вздрагивало его худое тельце. Когда я прижал его к себе, он на минуту перестал дрожать.

— Да не бойся же, здесь мы в безопасности.

— А если убьют? — шептал он.

— Ну, убьют — мы уж ничего не будем чувствовать, — говорит его отец, вращая воспалёнными глазами. — У тебя вот лихорадка началась, а у меня, брат, прошла… Я только сегодня впервые вышел на улицу, — объясняет он мне, — лихорадка у меня; поели мы простокваши и пошли по солнышку. Вдруг выстрел… И кто там, «Гебен», что ли?

Младший мальчик не дрожал, но был вялый и зелен лицом.

«Двенадцать, тринадцать»… Взрывы прекратились. Это уж теперь бьют по врагу наши пушки. И, кажется, с гор скатываются в море тысячепудовые скалы, проносятся с воем и свистом над городом, сотрясая небеса и землю.

Первые удары оглушают, убивают волю; следующие возбуждают, даже интересуют: а что там на море? По улицам всё ещё беготня, но я вижу и спокойных. Вот девушка прошла через улицу, сдерживая походку. Стоят с ружьями дозоры солдат.

«Четырнадцать, пятнадцать». Солнечна и пустынна широкая улица к морю. Я пошёл на берег. Увидел меня, приподнял шляпу рыжий парикмахер, который вчера меня стриг, и пошёл рядом. Он возбуждён и сердит.

— Ну, и чего заметались! — говорит он, презрительно тыкая растопыренными пальцами в предполагаемый народ. — Ну, и убьют, — что за важность?! Когда тысячи умирают, так отчего не умереть и нам?! На то и война!

От восторженного возбуждения, готовности умереть у него из глаза вытекла слеза и разлилась по рыжей щеке сыростью. Ему хочется в эту минуту проповедовать спокойствие и готовность умереть, ему нужна толпа. Он отстал от меня.

«Шестнадцать», — ударило густым последним залпом с наших батарей.

В море виднелись два уплывающих дыма. Один стоял столбом, другой тянулся по горизонту длинной лентой. Это было нападение «Гебена» с крейсером «Берг-Сатвер», нападение очень дерзкое, среди яркого дня. Конечно, оно не могло быть ни губительным, ни продолжительным. Вся стрельба с той и нашей стороны продолжалась около десяти минут.

На бульвар высыпал народ, смотрели в тихие дали моря. Встречаясь, знакомые кланялись друг другу с радостными лицами, счастливыми улыбками.

«Какое счастье, что я живой! — говорили эти радостные улыбки. — Ну так, ведь, на то здесь и крепость! Крепко. Небось, быстро повернул „Гебен“»…

На бульваре упал один гебеновский одиннадцатидюймовый снаряд, сделал воронку сажени в две шириной. Осколком здесь убило мальчика — чистильщика сапог. Это единственная трогательная жертва войны. Яма полна народом: копают землю лопатами, руками, ищут осколков.

Около дома Соединённого банка тоже много любопытных. Снаряд пробил стену в три четверти аршина толщиной, разорвался внутри, развалил на обе стороны внутренние перегородки, пробил потолок на нижнем этаже. В куче мусора книги, цветы, картины. Было там двое полицейских: Варич и Бригадиров; их только оглушило. Служанка в кухне писала письмо своей барыне в Тифлис: «Здравствуй дорогая барыня, всё у нас в крепости благополучно, ждём вас с нетерпением и целую крепко»… В этот момент раздался взрыв, всё у неё в кухне перемешалось, теперь она сидит и плачет.

Вечером в кинематографе должно было состояться «Ужас в воздухе». Не было. Ещё раньше девяти затих в домах город, и крепость осталась на улицах, на горах и на море.

Так прошёл в Батуме день 27 ноября. Всего упало в городе шесть снарядов.