В трясине болотной (Гнедич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

В трясине болотной
автор Пётр Петрович Гнедич
Дата создания: 1886. Источник: Гнедич П. П. Семнадцать рассказов. — СПб.: Типография Н. А. Лебедева, 1888. — С. 257. В трясине болотной (Гнедич) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Содержание

I[править]

В тёплую. светлую июньскую ночь, на огромном балконе Палкинского трактира, том балконе, что выходит прямо на Невский и, держась на чугунных столбах, нависает над широким тротуаром, за небольшим круглым столиком сидело два господина: один — красивый дородный мужчина лет пятидесяти, с грудой седых трёпаных волос и роскошною бородой; другой — гораздо его моложе, немного подслеповатый, бледный, с жидкою бородёнкой, в золотом пенсне, плохо державшемся на носу. Первого звали Адриан Фёдорович Ракитин; он был когда-то далеко небезызвестен в литературном мире, но теперь уже лет восемь, десять не писал, и о нём почти забывали. Другой — был редактор одного из петербургских журналов, Виктор Алексеевич Веркутов.

Они только что приехали с железной дороги: были на открытии загородного театра. Ракитин очень мало знал Веркутова. Но в театре кресла их пришлись случайно рядом. После второго антракта они разговорились, сели после спектакля в одно купе и приехали наконец сюда ужинать. Как это часто бывает при первой встрече людей из пишущего круга, разговор принял хотя и самые узкие рамки, но тем не менее не обрывался ни на минуту. Цензурный комитет, редакционные сплетни, газетные перебранки, всё это, выплывая одно за другим, давало темы. Ещё в вагоне беседа их приняла этот характер, и дачник-немец (вероятно со Святой забравшийся в свою летнюю резиденцию) с большим любопытством настораживал уши, когда в разговоре выпрыгивало какое-нибудь известное литературное или административное имя. Впрочем, говорил по преимуществу редактор, выслеживавший тонким нюхом натасканного сеттера всю дичь, носившуюся в журнальной атмосфере. В вагоне он ещё несколько сдерживался, но тут, когда он попал в эту привычную обстановку фрачных лакеев, щёлкавших пробок и ароматического пара всяких яств, речь его полилась потоком…

— Вы говорите, — энергично возражал он совершенно спокойно курившему Ракитину, который ничего не говорил, — вы говорите: читать! Да разве я могу прочесть всю труху что каждый день приходит из провинции? Рву и швыряю в корзинку, не читая! Я наверно знаю, что перлов там нет и быть не может… Если же из сотни мелочишек я одну сносную заимствую, так разве она вознаградит меня за то потерянное время, пока я читал девяносто девять бумажонок годных только для корзинки?.. Таланты в провинции! Скажите!.. Да с чего им быть там? Вы скажите, ну скажите: кой чёрт занесёт талант в Чебоксары или в Конотоп? Совсем не та почва!..

Он выпучил глаза и ужасно посмотрел чрез очки на собеседника, словно вызывая его на какое-нибудь утвердительное или поощрительное междометие. Но Ракитин рассеянно взглянул на него и уставился опять на шершавый затылок какого-то чахоточного господина, евшего за соседним столом пожарские котлеты. Он так давно отстал ото всей этой сутолоки журнального мира, что она вовсе его не интересовала. Он думал о чём-то совсем другом, и если не хотел прервать клокочущего потока речей Веркутова, то должно быть из лени: его утомил и гром поезда. и оркестр, и толпа, и пение.

— Все так делают, все! — кипятился тот. — Покойный Некрасов моею собственною, моею собственною рукописью форточку затыкал, да-с! А уж если он так делал, нам и Бог велел. Да что мы, наконец, каторжные что ли? Ведь если нам читать, перечитывать да отвечать на все письма, — министерство придётся целое учреждать при каждой редакции. Надо, батенька, знать как дело поставлено, а потом обвинять нас. А надувальства, мошенничества, выдавание чужих произведений за свои? Ну что тут говорить о провинции, когда своих собственных, постоянных сотрудников опасаешься: продадут, подлецы, за грош… Ведь это всё шушера такая…

— Зачем же вы их принимаете? — спросил Ракитин, пуская клубы дыма и продолжая смотреть мимо.

Веркутов развёл руками.

— Люди с дарованием, батенька, — они нужны! Всё это голь, рады примазаться ко всякой дряни в клубе, чтобы их ужином накормили, да две, три бутылочки поставили. А как его к себе не пустишь, когда у него всегда целый короб новейших скандалов! И он живёт этим, и я живу; он меня кормит, а за это я его кормлю. Это водовозные клячи: без них нельзя жить, и ездить на них надо, и бить для острастки, и прикармливать…

Ракитин на этот раз поднял на него глаза.

— Как «бить»?

Веркутов точно несколько сконфузился.

— Вы не подумайте, Адриан Фёдорович, что я принадлежу к числу тех… что я их когда-нибудь… Но ведь каждый из них непременно битый. Кто-нибудь, когда-нибудь да побил их… Я уж удостоверяю вас в этом, как ответственный редактор…

Господин за соседним столом сердито постучал ножом по стакану и, сердито глядя на подбегавшего и согнувшегося «человека», ещё более сердито спросил себе чаю с лимоном. «С лимоном» он сказал так строго и так сдвинув брови, что лакей даже споткнулся, опрометью бросившись к двери.

— Ведь этой шушеры в прежнее ваше время не бывало, — продолжал ответственный редактор. — Она завелась вот за последнее время при развитии журналистики. Это совсем новые типы. Многие из них, особенно из поэтов, чёрт знает, что такое: не то неудавшийся актёр, не то подмастерье фотографа… Я их к себе в кабинет и не пускаю. Расписывается там у секретаря, получает деньги… Ведь кто их разберёт, может и стащит что-нибудь… хоть журнал или книжку… словно по ошибке пальто своё переменит: у него на беличьем меху, а он бобровую, да енотовую шубу тащит, чтобы хотя день в порядочном платье походить…

— Послушайте, а как её фамилия? — внезапно спросил Ракитин.

— Чья? — несколько опешил редактор.

— Этой певицы, сегодняшней дебютантки?

— А-а!.. Эрде.

— Она немка?

— Чисто русская. Её фамилия просто Дементьева, а зовут Раисой. Инициалы её Р. Д., ну и вышел псевдоним Эрде.

— Вы, кажется, знаете её.

— Знаю, она зимой в зале Кононова пела.

— Она незамужняя?

— Нет, девочка совсем. Она с отцом живёт. Тёмненькая личность, какой-то отставной учитель танцевания.

— Она премилая. В глазах огонёк, жизнь…

— Эге! — прищёлкнул языком редактор, — вы ещё не угомонились… Хотите познакомлю? Выпьемте только ещё джинджеру[1].

Ракитин как-то неопределённо тряхнул волосами. Веркутов подозвал лакея и велел налить ещё по рюмке. Тот осторожно наклонил белый кувшинчик с пёстрой этикеткой и стал цедить густую, как масло, золотистую жидкость. Ракитин давно не пил и чувствовал, что выпил много. Окружающие предметы как-то странно рябили в глазах, ощущение от сигары было какое-то новое, на улице колёса шумели тоже совсем по новому, не так как всегда, даже у редактора лицо сделалось совсем другое.

— Серьёзно: она вас интересует? — спросил Веркутов.

— Да, — ответил Ракитин, прямо смотря ему в глаза, — и даже очень…

— Вы не женаты?

— К чему этот вопрос?

— Если вздумаете ухаживать, так поосторожнее: отец как раз женит, это такая шельма.

— Да я ухаживать не намерен.

— Ну и ладно!.. А знаете с этим джинджером[1] хорошо бы миндального пирожного, а? Человек, миндального пирожного, живо!

Тот сверкнул фалдочками, звякнул балконною дверью и торопливо пробежал к буфету. Шершавый господин встал из-за стола, грозно кивнул головой лакею и направился было к выходу, да вдруг заметил Веркутова. Лицо его мгновенно осклабилось и от глаз во все стороны пошли сборки, точно с боков носа у него были стягивающие тесёмки. Он подошёл и протянул редактору руку.

— Трапезуете? — спросил он, радостно хихикая.

— Трапезую, — ответил Веркутов, даже не привстав.

— Верно с открытия?

— С открытия.

Тот собрал сборки, хихикнул, шлёпнул редактора по плечу, помялся на месте, посмотрел на Ракитина, внезапно вытащил из кармана часы с дыркой на верхней доске, посмотрел на них, забеспокоился и стал прощаться.

— Вот вам тоже сотрудник и вдобавок фельетонист в одной большой газете, — проговорил Веркутов, когда тот скрылся за дверью. — Смотрите какой общипанный, а между тем как все его боятся, как за ним ухаживают! Ездил он на открытие волжского моста корреспондентом, так ему чуть ни отдельный поезд на железных дорогах отводили. Боятся ужасно всяких обличений… Не выношу этих пошлостей! Я сам всегда еду по железным дорогам инкогнито.

Он это сказал так просто и искренне, как мог сказать разве император, путешествующий под чужим именем.

— И знаете что смешно, — продолжал он, — ведь он тщательно скрывает, что работает в моём издании. Больше того, если вы со стороны начнёте выспрашивать; а что, мол, вы работаете у Веркутова, он трижды отречётся от меня. А вот деньги берёт, не отрекается.

Ракитин погасил докуренную сигару. Ему лень было встать с места и в то же время хотелось поскорее добраться до постели. Если бы можно было лечь вот здесь на балконе, на открытом воздухе, он бы с радостью это сделал и тотчас же заснул бы в этом утреннем холодке под грохот катившихся экипажей.

— Когда же вы меня с ней познакомите? — спросил он, пересиливая дремоту.

— Да если хотите, завтра.

— Завтра? Где?

— Она будет у меня.

Ракитин поморщился. Но то чтоб ему не хотелось зайти к Веркутову, а просто ему не нравилась мысль: с какой стати милая розовая девочка поедет к этому козлу, что сидит тут, смакуя ликёр и тряся бородёнкой?

— Она обещала быть у вас?

— Да. Отец хотел её прислать, благодарить меня.

— За что?

— За то, что был на дебюте, обещал похвалить её.

— Да за что же тут благодарить?

Веркутов пожал плечами.

— Так всегда делается; эту моду они взяли с французских актрис, которые всегда благодарят рецензентов. Это глупо, но до известной степени располагает к актрисе.

— Даже к плохой?

— Даже к плохой. Ну, обойдёшь её в рецензии, скажешь вообще об исполнении; разве уж ошикают если со скандалом, так заметишь, что артистка местами провела роль неровно… Нельзя, батенька, в нашем журнальном механизме так всё одно за другое и цепляется: друг без друга не проживёшь.

— В котором же часу к вам заходить?

— Приходите к завтраку. Может быть и она подоспеет к этому времени. Там и познакомитесь. Только, повторяю, ухаживать не советую.

Ракитин встал, подошёл к перилам балкона, перегнулся и посмотрел влево, вдоль улицы. Вытянутый словно по струнке Невский замирал пред утром. Недвижимые фиолетовые громады домов знакомою проспективой убегали на северо-запад, туда, к этому розовому фону неба, на котором призрачным силуэтом рисовался тонкий шпиль Адмиралтейства. Даже городовые ушли с перекрёстка Литейной и Владимирской — спать куда-нибудь на тумбу под ворота.

— Не пора ли? — спросил он своего собеседника.

— Да пожалуй пора, — согласился тот и велел подать счёт. — Вы не находите, что джинджер[1] отрезвляет? — спросил Веркутов.

— Не нахожу, — ответил Ракитин, чувствуя, что язык поворачивается далеко не с такою свободой, как всегда.

— Положительно отрезвляет, — подтвердил Веркутов и взял по ошибке, вместо своей, его шляпу, но тотчас же заметил и переменился.

II[править]

Когда Ракитин, раздевшись, лёг в постель и закрыл глаза, перед ним вдруг выступила опять загородная сцена, с красными подборами занавесей и пёстрою обстановкой. В ушах опять раздался мотив оперетки и с таким ясным, отчётливым пиликаньем скрипок и густыми хрюканьями контрабаса. Опять запел нарумяненный, освещённый рампой хор, и опять она, как живая, явилась пред ним.

Это была девушка лет восемнадцати, с носиком слегка вздёрнутым, бледненькая, с чёрными роскошными волосами и глазками, как угли сверкавшими из-под бровей. Она так просто, мило, немножко робея, вышла в своём блестящем костюме. Ей начали аплодировать. Особенно хлопал из боковой ложи слева какой-то моряк в белой фуражке, он даже за барьер перегибался. Она слегка улыбалась и кланялась, да не головой, а как дети всем корпусом, и это удивительно мило выходило. Потом она запела. Голосок у неё был звонкий, плохо поставленный, но сильный. Она брала больше манерой и наивностью. Когда она, окончив, перешла на разговорную речь, вышло ещё милее. Она так непринуждённо, так просто и так грациозно говорила, точно она не первый день была на подмостках, а всю свою жизнь так болтала, в этой мишуре, с подведёнными бровями. В ней было что-то свежее, непочатое. Ракитин смотрел на неё и чувствовал. что ему на душу веет весной, такою мягкою, душистою. Самые далёкие, забытые впечатления вдруг поднялись откуда-то и светлыми тенями заносились вокруг него… Только зачем она завтра поедет в эту пошлую редакционную трущобу? Какое отношение может иметь эта миленькая, маленькая девочка к площадной печати? Неужели и она должна гнуться, подличать пред ней?

Эти мысли его возмущали. Нервное сердцебиение мешало ему спать. Он повёртывался, качаясь в металлической сетке своей кровати. В голове всё путалось. Соображения, что он завтра её увидит, очень утешали его, хотя он положительно не мог понять, зачем ему, отживающему и седому, нужно это знакомство.

Он заснул на каком-то очень важном соображения, каком — он совершенно забыл, проснувшись на другой день. Но он одевался с радостным сознанием, что сегодня будет что-то хорошее, серенькая полоса жизни прервётся чем-то новым, и это новое наступит, когда он увидит маленькую розовую девочку. Он машинально выпил кофе, машинально прочёл все газеты, что нашлись в газетном ящике между дверей: и также машинально вышел на улицу.

Редакция помещалась неподалёку от него. Конторщик, молодой человек, предложил ему раздеться в прихожей и не без любопытства проследил процесс снимания пальто без посторонней помощи.

— Там никого нет? — спросил Ракитин, кивая головой на дверь.

— Аеров там, — ответил конторщик, хотя Ракитин не знал никакого Аерова.

— А туда можно? — спросил он.

— Можно, туда всех пускают.

Он вошёл в редакционную комнату, обставленную быть может несколько роскошно для редакции, с большим аквариумом у окна, люстрой и коврами. У письменного стола рыночной работы сидел Веркутов, против него помещался кудлатый господин в клетчатом шарфе и нечищеных сапогах. Веркутов вскочил с места и скорчил обрадованное лицо:

— Ну вот! — сказал он. — Исполнили обещание.

Он посмотрел Ракитину прямо в глаза, и глаза его говорили: «А актриса-то тебя щипнула; небось я не знаю, что ты не для меня сюда приехал…»

— Садитесь, — предложил он, указывая на кресло и садясь на свой стул пред столом.

Ракитин вопросительно глянул на гостя: кто б это мог быть — метранпаж из типографии или сотрудник?

— Это господин Аеров, — помог его недоумению Веркутов, — один из тех талантливых сотрудников, о которых я вам вчера так много говорил.

Аеров протянул руку с чернильным пятном на указательном пальце и пошаркал ногами под стулом.

— Один из самых талантливых наших сотрудников, — повторил редактор, и лёгкая доза насмешечки зазвучала в его тоне, — пишет прекрасные стихи — на все случаи. Банк лопнет, адвокат проврётся, пьесу ошикают, уж он на другой день и несёт стишки.

«Талантливый сотрудник» строго посмотрел на него и попросил папироску.

— Вчера пришла телеграмма, что на Гнилошпальной дороге поезд погиб; из пассажиров уцелел между прочим директор правления этой дороги. У Аерова сегодня уж и готово, послушайте как мило:

Поезд с насыпи свалился,
Кучи, груды мёртвых тел!
Лишь директор ухитрился,
Уцелеть один сумел…
И провал без сожаленья
Поглотил честной народ…
Ах, директоров правленья
И провал-то не берёт!..

— Не правда ли, мило?

Ракитин похвалил.

— У вас Талалаев был? — внезапно спросил Аеров.

— Нет, да я его не знаю.

— Ну так приедет.

— Зачем?

Аеров мрачно стряхнул пепел.

— Он всюду ездит с палкой… бить хочет.

— Кого?

— Редакторов.

Веркутов как-то повёл плечами.

— За что?

— На него пасквиль готовится… то есть не пасквиль… Что-то про него, биографию что ли, печатают… про него и его жену…

Аеров замигал и стал затягиваться…

— Да не тяните вы за душу, — торопил его редактор.

— Он не знает, где «это» появится… ну и ездит теперь по всем редакциям просить, чтобы не печатали…

Веркутов вдруг покатился со смеху и даже по ляжкам себя от удовольствия захлопал.

— Каковы нравы, друг Горацио? — обратился он к Ракитину.

— Кое-где редакторы действуют успешно, — продолжал Аеров тем же невозмутимым тоном.

Веркутов сразу стих, задумался и потёр лоб.

— Хорошо, что вы мне сказали, — сквозь зубы проговорил он, и сощурившись посмотрел на него, — вы не хотите ли черкнуть слова два? — прибавил он.

Аеров ткнул папиросу в пепельницу, быстро встал и словно про себя сказал: «Потом сочтёмся»…

— Пройдите в контору, там спросите бумаги и чернил. — вместо ответа сказал Веркутов. — Отца родного жиду заложит и под квитанцию денег займёт, — прибавил он, когда дверь за Аеровым затворилась.

— Какой это Талалаев? — полюбопытствовал Ракитин.

— Бывший конногвардеец, теперь в отставке, известный богач.

— Так за что же на него пасквиль?

— Богат! — решил Веркутов и, позвонив в колокольчик, осведомился, подан ли завтрак. — Пойдёмте заморить червячка, как раз время.

III[править]

Собственник того издания, где Веркутов состоял редактором, Блюменфест, был в это время с семейством за границей, и без него Веркутов распоряжался как дома, обедая и завтракая в задних комнатах, непосредственно прилегавших к конторе. Небольшой круглый столик был покрыт поверх джутовой скатерти салфеткой с горчичными пятнами. По стенам висели какие-то голые дамы в самых отчаянных ракурсах и с невозможными лядвеями. В углу крякал попугай в огромной клетке. На кронштейнах обнимались нимфы и сатиры. Ракитин отказался от водки, сказав, что он до обеда не пьёт никогда.

— Ну рябиновой, — серьёзно тряся головой предложил редактор, — или оранж-амер[2]? Ну, хотя нюи[3]?..

Он налил ему стакан бургонского и принялся за цыплёнка.

— Должно быть барышня сейчас приедет, — сказал он. — Она сегодня все редакции объезжает. Такое появление своего рода праздник. Хорошенькая женщина в журнальном департаменте — это ужасная аномалия…

Он с ожесточением перегрызал кости, так что попугай каждый раз вздрагивал и однажды даже присвистнул.

— Вы кажется не совсем ясно поняли, что мы говорили о Талалаеве? — спросил Веркутов. — Очень просто: дурак этот ездит по редакциям, потому что над ним подшутил какой-нибудь приятель, написал ему анонимное письмо: вот, мол, тебя обличать хотят. Понятно, он готов тысячу заплатить, чтобы только не напечатали. Глядишь, рублишек триста и в кармане.

— Зачем же ему ездить по разным конторам, если уж он в одном месте заплатил и успокоился?

— А кто ему поручится, что редактор не передаст статейку в другой орган?

— Да ведь это омут какой-то! — невольно вырвалось у Ракитина.

— Омут, — спокойно подтвердил Веркутов, наливая себе нюи[3] и держа бутылку двумя пальцами, чтобы не запачкать горлышко маслом. — Эх, батенька, наша рыночная пресса, ведь это не толстый журнал… Дневи довлеет злоба его…

«Гонорар хочешь?» — ни с того ни с сего спросил попугай и, подумав, прибавил: «миленький, почеши головку, ну, ну поскорей!»

— Вы от нас отстали, проживая за границей, а вы поплавайте в нашей тине. Чукчи, батенька, чукчи. Уж кажется их-то бы, людей печатного слова и должен бы свет коснуться, а между тем…

Из-за двери выглянул конторщик.

— Спрашивают вас, — проговорил он, протягивая карточку.

Веркутов глянул на билетик, и лицо его просияло.

— Просите, просите, — крикнул он. — Я двери настежь растворю, любуйтесь, — сказал он Ракитину, — это Талалаев.

«Кто б это мог быть!» — протяжно и задумчиво заметил попка.

Талалаев был розоватый, пухлый, добродушнейший человек, с круглым, как маленькая картофелина носиком и заплывшими жиром глазками. Ему было очень жарко, и он пыхтел как паровик.

— Вы редактор? Я по делу очень важному и серьёзному, — заговорил он так скоро, что все три фразы сумел сказать как-то одновременно…

— Присядьте, — ответил Веркутов, и сел так, что Талалаев остался совсем на виду у Ракитина, в отворённую дверь.

Талалаев вытер платком мокрое лицо и закачался всем корпусом на диване.

— Вы знаете меня? — внезапно спросил он.

— Слыхал-с…

— Ну, так вот я… — он запнулся, — Вдруг говорят, что вы… то есть не вы. а вообще… будто хотите про меня и жену печатать… про мою жену… печатать.

— То есть что же именно?

Талалаев несколько затруднился, подыскивая выражение. Он покраснел ещё больше. Пот крупными смородинами усеял его лицо.

— Да вообще… Что вот я… жена… и больше ничего.

— Изволите видеть, господин Талалаев, — заговорил мягким, ласкающим голосом Веркутов, — мы если печатаем про кого-нибудь, так не иначе как про людей действительно выдающихся из общего уровня посредственности, про людей так сказать талантливых или хоть чем-нибудь себя заявивших… А ведь согласитесь сами: ни вы, ни ваша супруга…

— Да, да! — обрадовался Талалаев, — я то же говорил! Я говорю: «Мы с тобой, Катя, что же!» она не верит, говорит: «Непременно напечатают — всё! как мы прежде, как мы теперь, всё»… И у меня источники есть, и даже достоверные, что именно вы хотите это напечатать…

— Какие же у вас данные?

— Да уж есть.

Талалаев очевидно врал: никаких данных у него не было, он говорил на удачу.

— Голубчик, не печатайте… Если нужно: я всё что нам угодно… ну… я… я…

«Гонорар хочешь?» — крикнул попугай, и так громко что Талалаев даже спросил:

— Кто это?..

Веркутов вдруг понизил голос до полушёпота и придвинулся близко-близко к Талалаеву.

Ракитин только руками развёл и ещё раз повторил:

— Чукчи, чукчи!

Разговор продолжался довольно долго. Попугай раз пять предлагал почесать у него головку. На улице звонили колокольчики трамвая, солнце тёплыми золотыми лучами било через окно на паркет, зацепляя по дороге угол зелёного бархатного стула. Ракитину было как-то не по себе, — да ему всё это время как-то не по себе чувствовалось. Какая-то неуверенность в чём-то, отсутствие почвы под ногами. Он совсем забросил службу, на которую, впрочем, и без того он являлся очень редко; так противно тянулся строго-систематический день, всё надоело: и обеды в ресторанах, и обеды у знакомых. Он хотел ехать за границу, да лень ему было, да и не зачем: всё им в Европе давно видано и перевидано. Ему хотелось каких-нибудь новых, неизведанных впечатлений, и негде было их искать, не от кого ждать… Он именно хотел познакомиться с этою актриской, потому что она ему нравилась, потому что ему казалось, что она быть может хоть на мгновение вырвет его из этой апатии.

Он лениво потягивался в креслах и даже досадовал, зачем ему было приезжать в эту трущобу. Его бесил серый попугай и полушёпот в соседней комнате. Наконец, он не выдержал, схватился за шляпу и в это время увидел в соседней комнате входившую Эрде. Он положил шляпу на место и почувствовал, что очень хорошо сделал оставшись.

Талалаев расшаркался и уехал. Веркутов представил ей Ракитина. Вблизи она была очень хорошенькая, такая свеженькая, молоденькая, душистая. Верхняя часть её лица была в полутени от широкополой шляпы, может быть слишком модной для такой у молодой девушки. Глаза не сверкали как вчера искрами, а сияли таким ровным, лучистым светом. Она конфузилась, что приехала одна, и всё озиралась по сторонам.

— Меня папочка прислал, он велел, чтоб я вас… — начала она, да вдруг поправилась, — я хотела заехать, поблагодарить вас за вашу рецензию… что вы напишете… Вы так хорошо отзывались вчера обо мне.

— Да кто же может про вас дурно отозваться? — возразил Веркутов, — про хорошеньких, молоденьких актрис ни один рецензент дурно не отзовётся.

Она вдруг вспыхнула, кровь горячими потоками залила ей щёки.

— Неужели же я такая бездарность? — сказала она, и слёзы зазвенели в её голосе.

— Сохрани Бог! — воскликнул редактор, ловя её руку и целуя. — Да ведь вы же, наконец, знаете моё мнение о вас. В вас пропасть таланта, бездна. Я уверен, что со временем вы будете украшением нашей казённой сцены. Вот здесь (он показал на Ракитина) — сидит ваш поклонник: он тоже в восторге от вашей игры и вашего голоска.

Она потупилась. Ракитин ласково посмотрел на неё.

— Вы мне ужасно понравились, — подтвердил он. — В вас столько жизни и простоты.

Она покраснела ещё больше.

— Я театральный сторожил, — подтвердил Веркутов, — и я не запомню такого колоссального успеха при дебюте. И одно, одно единственное мнение у всех…

— Ах, ко мне очень снисходительны, очень! — совсем по-детски сказала она. — Вы приедете в воскресенье на второй мой дебют? И вы тоже?

Ракитин сказал, что приедет, и всё смотрел на её маленькое розовое ушко без серьги, что мягко круглилось между крутившихся прядей волос.

— Что ваш папа делает? — полюбопытствовал Веркутов.

— Папочка? Да ничего, как всегда. Ах, как он боялся за мой вчерашний дебют! Он очень добрый. В воскресенье опять будет для него му́ка. А как страшно выходить на большой сцене!.. Я вчера три раза пред спектаклем плакала… Пред самым выходом никак не могу вспомнить первых выходных слов. Режиссёр меня толкает: «Выходите», — а я боюсь. Ужас что такое!.. Вот теперь при одной. мысли меня бьёт лихорадка.

— Не хотите ли нюи[3]? — внезапно предложил редактор.

— Что вы, что вы! — законфузилась она. — Я не пью вина. Да я к вам на минутку, мне пора.

— Посидите, куда вы…

— Нет… я вот вам привезла билет.

Она вынула из крохотного портмоне синенькую бумажку, сложенную вчетверо.

— Вы уж будьте добры приехать: это крайнее кресло.

— Непременно, непременно. Ну что, скажите, антрепренёр ваш?

— Ах, всё тот же!

И она вдруг рассказала про антрепренёра анекдот весьма двусмысленного свойства, но рассказала с таким невинным, детским видом, что вышло даже мило. Да и самое лучшее что в ней было, это какая-то детская чистота. Грех не мог коснуться её: она, казалось, вся была соткана из этой чистоты и свежести…

Ракитин воротился домой под странным впечатлением. Давно уж этого с ним не было. Он видел второй раз эту девочку. Ничего умного, выдающегося она не сказала, а между тем в ней было что-то такое, что заставляло о ней думать и думать постоянно. Чем-то милым, давно отжитым пахнуло. Молодые, горячие грёзы растут и крепнут. Глаза застилаются словно дымкой, на лоб надвигаются складки, и дышится как-то чаще, порывистее, чем всегда. Комната окрасилась радужным цветом, и блеск его так и остался. Волшебный фонарь, неведомо какой и откуда, наводил свои узорные тени всюду, куда ни упадал его взгляд. И так хорошо-хорошо стало…

Он страдал полным сознанием одиночества, тем сознанием, которое охватывает человека, привыкшего с детства к семейной жизни и осуждённого на одинокую старость. Точно он брошен, забыт всеми. Где, куда девались те люди, что составляли когда-то жизнь его, радости, горе? Их словно ветер развеял. Нет их, — и так пусто, так пусто вокруг. Он рвался куда-то, к какому-то свету, к какому-то выходу. Когда он в первый раз увидел Эрде, ему показалось что-то похожее на проблеск вдали. Он отлично сознавал, что ничего особенного в ней нет: она не особенно хороша, вероятно не умна и уж конечно лишена всякого образования. И всё-таки, несмотря на эту логику, его манило, влекло к ней…

Он поехал на её второй дебют. В душном театре было очень гадко; после летнего прозрачного вечернего света невыносимо скверно чадила керосиновая рампа. Оставалось удивляться, как могла сойтись эта разномастная толпа в этот барак, чтобы дышать воздухом, пропитанным углекислотой и копотью, вместо того чтобы гулять в душистом парке. Взвизгивание скрипок и красная колыхавшаяся занавесь могли быть милы разве одним завсегдатаям оперетки, которые, вытянув непомерные воротнички, стояли у барьера первого яруса, громко разговаривая и посматривая в ложи подмалёванных барынь, выставивших себя на выставку. Публика входила довольно лениво, словно делала кому одолжение своим присутствием. Кривоногий капельдинер нахально отрывал уголки билетов. «Ну, я приехал потому, что она мне нравится, — думал Ракитин, — а этот весь сброд здесь зачем?»

Он терпеливо поворачивал голову направо и налево. Маленький, седенький старичок, редактор большой политической газеты, прошёл во второй ряд и тотчас заговорил с полковником, который, мило осклабившись, наклонился к нему с высоты гренадерского роста. Известная драматическая ingénue[4] поместилась в ложе с каким-то солидным господином, обладателем непомерных усов. Мохнатый капельмейстер вертелся на стуле и поглядывал на публику. Впечатление давалось не то клуба, не то балагана, не то какого-то провинциального захолустья. Во всяком случае, всем было очень скучно, все чего-то ждали, что их может развеселить, только уж отнюдь не той оперетки, которую собрались слушать.

Сотрудник в клетчатом шарфе подошёл к Ракитину почему-то в резиновых калошах, хотя погода была совершенно сухая.

— А я не знал, что вы любитель Буффа, — сказал он, хотя решительно не мог знать и противного. — Скажите, чем вчера кончилась история с Талалаевым?

— А право не знаю, — ответил Ракитин.

— Я думаю, Веркутов сорвал шерсти клок, так и надо с паршивых собак. Это коровы дойные: кто может тот и дои, и дои их.

— Что он вам сделал? За что вы на него так озлоблены?

— На Талалаева? Капиталист — брюхач! Всех бы их, собачьих детей, в бараний рог!

Ракитин оглянулся, ему очень не нравился жаргон собеседника, особенно здесь, в театре.

— А если бы вы случайно сделались капиталистом, так и вас туда же?

«Сотрудник» изумлённо посмотрел на него.

— Да откуда же мне сделаться капиталистом, что вы бредите! — возразил он, и мягко ступая калошами, отошёл куда-то в сторону.

В антракте Веркутов дотронулся до плеча Ракитина.

— Пойдёмте к «папочке».

У выхода из театра в сад их дожидался старичок лет за пятьдесят, гладко бритый, с улыбающимся ртом и двумя чёрными зубами любопытно выглядывавшими оттуда. Глаза у него были серенькие, масленые. Ходил он приятно пошаркивая и изгибаясь, как в старину ходили в контрдансе. От него сильно пахло камфарой: должно быть сюртук его висел где-нибудь в шкафу, тщательно запакованном от моли. Он совсем расплылся от восторга, когда его представили Ракитину.

— Очень, очень рад знакомству, — каким-то носовым голосом заговорил он, вроде того как говорят заспавшиеся, только что проснувшиеся люди. — Моя дочь должна считать за честь… Вот господин Веркутов был настолько благосклонен, что соблаговолил отозваться сегодня о моей дочери в самых лестных выражениях…

Он всё шаркал и даже немного приседал.

— Я так забочусь, так, знаете, принимаю к сердцу её карьеру. Ведь кроме её у меня никого нет.

Он вынул платок и собирался заплакать, но это у него не вышло, и он вместо того высморкался.

— И вдруг сегодня в газете такой по-охвальный отзыв господина Веркутова. Я был тронут, тронут до глубины души.

Он поймал руку Веркутова и стал с остервенением её трясти, схватя в обе ладони. Веркутов принял это как должную дань и даже не улыбался…

— Я это ценю, я сам был артистом, — продолжал «папочка», серьёзно закрыв глаза и покачивая головой, — двадцать лет слишком прослужил на императорской сцене. Я знаю, что значит рецензия, я её ценю.

Он ещё раз дёрнул Веркутова за руку и переменил тон.

— Вам не угодно ли заглянуть в уборную к Раиньке? Вы ей не помешаете, она к этом антракте не переодевается.

Он повёл Ракитина и редактора полутёмными сенями и какими-то закоулками на сцену. На лице его была написана снисходительная радость, точно гувернёр детям собирался показать фокус. Пред жёлтенькою дощатою дверью он остановился, стукнул в неё два раза сухою костяшкой указательного пальца и прислушался.

Entrez![5] — раздался чей-то бас.

В маленькой уборной, напоминавшей стойло, пред складным зеркалом, вокруг которого на столе разложены были принадлежности гримировки в стеклянных баночках с мельхиоровыми крышками, стояла в розовеньком коротеньком платьице Рая. Тугой корсажик стянул донельзя её маленькую гибкую талию, из-под юбочки выглядывали две крошечные ножки в ажурных чулках. Она держала в руках заячью лапку и хохотала над черноусым красивым брюнетом, у которого весь нос был в краске.

— Смотрите, ха-ха! — кричала она, — у князеньки нос какой, нос!

Князенька улыбался очень глупо, но не без достоинства, указывая этим, что если он и позволяет так обращаться со своею физиономией, то к этому принуждает его неизбежное стечение обстоятельств.

— Ах, ах! — забеспокоился папочка, — Раинька, разве так можно!.. Ваше сиятельство извините её…

— Ничего, ничего, — слегка вздыхая ответил тот и вытер нос полотенцем, вероятно, находя что при посторонних ему неприлично быть в таком виде.

— А я опять!.. — порывалась к нему Рая.

— Рая! — строго заметил папочка и нахмурился, — Рая, ты переходишь границы…

Рая стихла и начала здороваться с вошедшими.

— Вы, ваше сиятельство, помажьте носик кольдкремом, — советовал папочка, — а то так не отстанет. Вот неугодно ли из этой баночки?

Князь начал намазывать свой носик, из которого могло выйти по крайней мере три обыкновенные носа и который очевидно был кавказского происхождения. Папочка деятельно помогал ему в этой операции.

— Вы сегодня очень милы, — ораторствовал Веркутов, — но в вашей игре мало экспансивности, обратите на это внимание.

Князь натёр себе нос до ярко-багрового цвета. Папочка предложил попудрить, тот отказался.

— Я пойду, — сказал он, обмахиваясь тончайшим батистом, от которого нестерпимо несло пачули. Ему видимо неприятно было присутствие посторонних. — Я пойду, меня ждут. Вы позволите мне в следующий антракт?

— Очень рада, — ответила Рая.

— Вы подумайте о том, что я говорил и дайте ответ что лучше… Ну-с, до свидания.

Он наклонился и поцеловал её руку так крепко, что она даже покраснела.

— Проваливайте! — отрезала она, — вас ждут.

Когда дверь за ним затворилась, папочка так сжал себе руки, что они даже хрустнули.

— Что ты делаешь, Рая!.. — страшным шёпотом заговорил он, поглядывая на дверь с таким видом точно за нею дремал ужасный дракон, которого он боялся разбудить.

— Он мне надоедает, папочка, — не без испуга заговорила та, — всё ходит и ручки лижет.

— Рая, Рая… ты меня губишь…

Он отчаянно качнул головой и ринулся из уборной.

Рая посмотрела ему вслед прищурившись и стала бить носком правой ноги по полу.

— Скажите пожалуйста, отчего все мужчины такая дрянь? — обратилась она к Ракитину.

Тот не ожидал такого вопроса.

— Неужели все?

— Все, все… такая дрянь, такая… Я думала что лучше…

— Если вы судите по князю, то правы, — отозвался Веркутов, — его нельзя пускать на порог.

Она ничего не ответила и повернулась к зеркалу.

— Он давно с вами знаком? — не отставал Веркутов.

— Недели три.

— Часто бывает?

— Каждый день.

Веркутов свистнул.

— Та-ак-с, приём известный. За границу не собирается ли?

— Да, он говорит, что ему зачем-то в Милан надо. Он едет туда на той неделе.

— Та-ак, та-ак, — подтверждал, ухмыляясь редактор:

Das ist eine alte Geschichte
Doch bleibt sie immer alt
[6]

A вам он нравится?

— Он красив, только такой противный, когда в глаза смотрит. Мне неприятно, что папочка так за ним бегает.

— Вы знаете, что он миллионер?

— Неужели?

— Страшно богат и деньгами сорит.

— Он сейчас приходил спрашивать, что мне послезавтра подарить, послезавтра день моего рождения. Хотите обедать ко мне? Пожалуйста! Вы будете? — обратилась она к Ракитину.

Тот сказал, что постарается.

— А вы? — спросила она у Веркутова.

— Я не могу, я послезавтра весь день в Павловске.

— Ну, чёрт с вами! Так вы приезжайте, — попросила она снова Ракитина, — пожалуйста, вы мне доставите большое удовольствие… Кроме того… кроме того мне надо с вами поговорить… посоветоваться в одном деле…

Она взяла его за руку и крепко стиснула.

— Вы такой, такой хороший, я с первого раза вижу. Вокруг всё такая дрянь… Приезжайте.

Он сказал, что непременно будет.

IV[править]

Конец оперетки Ракитин дослушал совершенно машинально. Он был глух даже к успеху Раи, которую публика без конца вызывала. Он не аплодировал, рассеянно поглядывал по сторонам, отвечал невпопад. Аеров рассказал ему, что в виду посещения Талалаева одна из редакций вывесила объявление: «при входе в редакционную комнату трости и зонтики оставляются в прихожей», и что редактор другого издания спит теперь не иначе как с шестью заряженными револьверами и между двумя подручными дворниками, которые одною рукой пятнадцать пудов поднимают. Всё это делалось из предосторожности «личного объяснения». Ракитин на это ответил одобрительным «а!» и, против ожидания Аерова, даже не улыбнулся.

Он ясно сознавал, в какую сторону клонится судьба несчастной девочки. Он придумывал, как бы спасти её, но как-то мысли путались, разбегались. Вопрос был очень большой и сложный.

Хор пел не пред ним, а где-то очень далеко от него, за какою-то туманною дымкой. Он не помнил, как он вышел из театра, приехал в город, лёг в постель. И на другой день опять всё та же мысль, неотвязная, назойливая, монотонная. Где выход? Ответа не было. Ответ должна была жизнь подсказать.

Она и подсказала.

Когда он приехал на третий день на дачу Дементьевых и поднялся по печально скрипевшей лестнице во второй этаж, его встретила в сенях толстая, масленая кухарка с грязным полотенцем через плечо. Папочка растаял, расшаркался и повёл гостя в гостиную, где уже был накрыт обеденный стол и где сидели в сообществе Раи двое: князенька и «комическая старуха» местной труппы, с очень добрым и глупым лицом. У князеньки нос сегодня казался ещё длиннее. Держался князенька прямо, точно аршин проглотил, но часто опускал глаза и задумывался. Рая очень обрадовалась Ракитину.

— Как я рада, как я рада! — говорила она вспыхивая и не зная куда девать вручённую ей коробку конфет. — Я так ждала вас и боялась, что вы не приедете. Мне вы очень нужны…

Князь был ужасно почтителен пред Ракитиным и даже дал ему вскользь заметить, что ему небезызвестна его прежняя литературная деятельность. Папочка плавал как в растопленном масле пред обоими гостями, игнорируя совершенно «комическую старуху». Рая казалась такою нервною. На ней было беленькое платье с широкою голубою лентой. Это к ней не шло и она казалась хуже чем всегда, щёки у неё были бледненькие, брови всё дёргались.

Обед оказался плоховатым: ростбиф подгорел, рыба была какая-то сомнительная, но зато вина недурны. Папочка раскутился, должно быть из каких-нибудь своих расчётов. Херес был даже очень хорош. Под конец обеда откупорили помери-сек[7].

— Представьте себе, — сказал папочка, — что при одном взгляде на это шампанское у меня поднимается ломота в плече.

Князь постарался удивиться.

— И ведь от какого обстоятельства…

Он начал рассказывать, что это было давно, когда ещё он ездил в провинцию на гастроли. «Комическая старуха» усомнилась в том, чтоб его когда бы то ни было приглашали провинциальные антрепренёры, но папочка только посмотрел на неё и продолжал свой рассказ. Он рассказал как однажды после спектакля (он играл Ришелье, — и удивительно играл!) актёры, чествуя его, «упились» помери-сек[7]. Упившись, они стали пробовать револьвер, для чего приколотили на дверь бубнового туза.

— Я взялся следить за стрельбой, — повествовал он. — Первый выстрел сделал резонёр Иванов. Я ищу пули. нет нигде, ни на карте, ни около, ни на стене… Потом мне говорить: «А откуда у тебя кровь»?.. Пуля-то в плече оказалась…

— Ну, и вы, значит, хороши были, — заметил князь, — коли не чувствовали.

— А я слышал, что это не с вами был случай, а с одним известным актёром, — возразила опять «старуха».

Папочка даже сел к ней совсем задом, показывая этим своё полнейшее презрение к её словам.

Князь рассказал к случаю, как он ранил себя в руку, заряжая пистолет, и в доказательство показал, приподняв обшлаг, шрам. «Комическая старуха» постонала, папочка заволновался, Рак осталась равнодушною.

— А другая пуля у меня тут, — он показал куда-то в бок. — Она катается, её можно даже прощупать.

После обеда, когда подали апельсины, князь напомнил Рае об её желании кататься и сказал, что достанет коляску. Рая попросила достать хорошую, только чтобы лошади были не вороные, а серые. Князь выправил свои белоснежные воротнички, провёл рукой по роскошной бороде, встряхнулся с полным сознанием довольства самим собой, надел блестящий как зеркало цилиндр, раскланялся и исчез.

Папочку заклонило. Он перемогался-перемогался, наконец извинился и пошёл отдыхать. «Комическая старуха» объявила, что ей надо учить роль в шесть листов, и что завтра репетиция, а потому съела три апельсина и, сложив симметрично зёрнышки на край тарелки, ушла, завернувшись в невозможную шаль. Ракитин и Рая остались одни.

— Пойдёмте в сад, — предложила она, и повела его в маленький, густо заросший палисадник, с молодыми первыми цветами на клумбах и зелёною кривою скамейкой под акацией. Она закрылась от вечернего солнца маленьким зонтиком на алой подкладке и вздохнула.

— Как тяжело мне сегодня! — сказала она. — Я не запомню такого грустного дня моего рождения. Сердце сжимается как пред бедой, и здесь, — она показала на грудь, — так пусто, пусто.

Ракитин молчал, пристально глядя на неё.

— Вы знаете, я может быть на днях уезжаю отсюда?

— Куда это? — встрепенулся он.

— Далеко, очень далеко… заграницу.

— Зачем?

— Князь зовёт меня…

— Князь? По какому праву?

Она пожала плечами.

— Он богат.

— И вы… — начал Ракитин, да остановился.

Она отвернулась, чтоб он не видел её лица.

— Как вам не грех? — мог только выговорить он.

Она отняла зонтик, которым прикрывалась.

— Грех? Пред кем?

— Предо всеми…

— Папочка сам этого хочет.

— Пред собой, наконец… У вас талант.

Она усмехнулась.

— Талант!.. Что талант! Что он мне принесёт?.. А тут обеспеченность, богатство…

— Обеспеченность?..

— Да, он передаст папочке какие-то бумаги на моё имя.

— И вы так хладнокровны? Не возмущены?

— Чем?.. Я себе принадлежу, и моя собственность: что хочу, то и сделаю с собой…

— А сцена?

— Я люблю сцену! — она подняла глаза и каким-то восторгом они засветились, — это жизнь моя!.. что ж, я вернусь к ней.

— А этот… его вы любите?

Она покачала тихо головой.

— Нет… Да неужели же жить в этой обстановке лучше: заискивать у Веркутова, ездить по редакциям, плакать, когда какой-нибудь пьяный будет шикать после спетого номера… неужели лучше?.. Скажите по совести, откровенно, — ну?.. Вы молчите, молчите потому, что сами знаете, что это по́шло, всё по́шло, всё… Меня никто не спасёт…

— Встряхнитесь, уйдите от этого «всего».

— Уйти? куда?.. куда я уйду?.. Я молода, я жить хочу.

— Выйдите замуж.

— За кого?.. Кто меня возьмёт? Опереточная певица! Какая завидная невеста!..

Он поник головой. Какая-то тупая боль пронизывала его всего, захватывала дыхание. Он оглядывался вокруг, эта залитая солнцем листва не шевелясь стояла в знойном воздухе, могильный покой был разлит вокруг. Медленно ползли на верху обрывочные, сверху жемчужные, снизу фиолетовые облака. Птицы куда-то забились, притихли. Мёртвая тишь. Ни звука.

— Что мне делать, что мне делать! — повторяла она.

Зонтик выпал и опрокинулся на песок. Она не плакала; глаза её были сухи, и с жёстким, холодным блеском смотрели в даль. Лицо как восковое.

— Подождите, подумайте…

— Князь говорит, что ответ ему нужен теперь… Смотрите, что он подарил мне.

Она протянула руку, на которой сверкал новенький драгоценный браслет.

— Зачем же вы взяли это от него?..

— Папочка велел.

Ракитин схватил её за руки.

— Деточка моя, бросьте их, уйдите от них!.. Что вам здесь… Оставьте их, пусть они здесь копошатся в этой тине…

Он прижал её пальцы к своим губам, глядя на неё с юношеским жаром. Седина и морщины словно слетели с него. Шляпа упала на землю, кудри рассыпались. Она схватила его шею руками и, прижавшись к нему, поцеловала его так крепко, крепко…

— Милый, хороший! — говорила она. — В вас одном я нашла сочувствие, вы один сказали мне доброе слово…

— Ну и что же что же?

Она отшатнулась от него.

— Поздно, поздно, теперь мне нет поворота.

— Как нет? да почему же? Всегда есть выход.

— Поздно… — повторила она. — Смотрите вот и князь воротился, идёт сюда.


Она взяла с него слово, что он при первой возможности приедет к ним. Он думал через день заглянуть, но дела его задержали как нарочно. Прошло несколько дней. Между тем на афишах появился анонс, что она по болезни не может участвовать.

Наконец, он вырвался, поехал. Он подъезжал к их дому с предчувствием всего дурного, но того, что его встретило, он не ожидал.

Папочка вышел к нему в халате, с огромною заплатой назади. но посмотрел на него совсем не так ласково, как прежде, и протянутую руку пожал сухо.

— Раи нет, Раи нет, — заговорил он. видя, что гость собирается снять пальто, — она уехала совсем.

Кровь кинулась ему в голову.

— Куда?

— В Карлсбад. Доктора говорят, что ей надо лечиться.

— А театр как же?

— Что ж делать, неустойку придётся уплатить. Тяжело, очень тяжело…

— Как же это так вдруг, неожиданно…

— Да, да, удивительно.

Ракитин раскланялся и растерянно спустился вниз…

Дня через два он встретил на елагинской Стрелке Веркутова: он сидел в коляске с Талалаевым, с которым очевидно был уже приятелем.

— Слышали? — весело говорил он, держа Ракитина за руку. — Папочка-то дочку пристроил! Молодец! И неустойку князенька заплатил, и векселя выдал.

— А кто этот князь? — с усилием спросил Ракитин.

— Дрянцо, шулер, били уж его. Очень богатый. Ну что ж — она счастлива будет.

— Вы полагаете?

— Да отчего же нет?

— Он женится на ней?

— Да он женат. Он каждый год кого-нибудь увозит за границу, — старая песня… Впрочем, он обеспечивает. Не Бог весть что, а тысяч двадцать даст и в моду введёт. Папочка это тонко распорядился.

Он ещё раз хихикнул и протянул ему руку. Коляска, попрыгивая на каучуковых шинах, покатилась.

Ракитину очень скучно. Хотел ехать за границу, да решил, что это глупо и остался. Впрочем, может быть чрез несколько недель он и поедет.

Примечания[править]

  1. а б в англ. ginger
  2. Сорт горькой апельсиновой водки (фр. orange amère). Прим. ред.
  3. а б в Тонкое бургундское вино (фр. nuits). Прим. ред.
  4. фр. IngénueИнженю. Прим ред.
  5. фр. Entrez! — Войдите! Прим. ред.
  6. нем. Das ist eine alte Geschichte Doch bleibt sie immer alt — Это старая история, но она всегда остается старой… Неточная цитата из стихотворения Генриха Гейне «Красавицу юноша любит» (нем. «Ein Jüngling liebt ein Mädchen»). В оригинале: Doch bleibt sie immer neu. Прим. ред.
  7. а б Сухое шампанское поммери (фр. Pommery sec). Прим. ред.