Ровесники литовских воинственных князей,
Деревья Беловежа и Свитязи моей,
Понар и Кушелева! Вы тению дубравы
Когда-то осеняли увенчанные главы
Миндовы, Витенеза, прославленных мужей!
Там Гедымин при блеске охотничьих огней
Лежал и слушал песни маститого Лиздейки
И, убаюкан шумом плескавшейся Вилейки
И синевой Вилии, среди Понарских гор,
Он на медвежьей шкуре, смежив усталый взор,
Во сне увидел волка железного явленье[16],
А пробудясь и помня небесное веленье,
Построил город Вильно, что посреди лесов
Как будто волк меж зубров, медведей, кабанов.
И Вильно породило, как римская волчица,
Ольгерда и Кейстута, чья нощная десница
Прославилась в охоте и в рыцарских боях,
Врагов ли настигая мы зверей в лесах.
И тайну вековую тот сон открыл пред нами,
Что век жила отчизна железом и лесами.
Мой лес! бывал последний из наших королей,
Носивший шлем Витольда, под сенью твоей, —
Из древних Ягеллонов последний и любимый,
В Литве король-охотник[17]! О, лес мой, лес родимый!
О, если только будет угодно небесам,
Родимые деревья, чтоб я вернулся к вам, —
Найду ли вас живыми? Вы все ли уцелели, —
Вы, под шатром которых лежал я в колыбели?
А жив ли дуб старинный с пустым своим дуплом[18],
Где дюжина, бывало, садилась за столом?
Тенистый лес Мендога! растешь ли ты поныне
Близ храма в Новогрудке[19]? А в дальней Украине
Над берегами Роси шумит ли до сих пор
Густой старинной липы развесистый шатёр
Над домом Годовинских, где сотня пар, бывало,
В её тени обширной когда-то танцевала?
О, памятники наши! вас рубит без конца
Что день топор нещадный казны или купца,
Не оставляя пташкам приюта мирных сеней,
Ни уголка поэту для сладких вдохновений…
А чернолесской липы густой и темный кров —
Как много сердцу Яна внушил он дивных снов!
Как сладко ветви дуба таинственную чару,
Навеяли на струны казацкому гусляру[20]!…
Родимые деревья! как много чудных дум
Мне навевал, бывало, ваш незабвенный шум,
Когда, стрелок неметкий, насмешек избегая,
Вслед за ушедшим зверем и сверстников бросая,
Я забывал о травле, один в лесу глухом,
И на землю бросался, мечтая, и кругом
Мох серебрился пышно с красой своею дикой,
Как будто весь в гранатах; осыпанны черникой;
По бархатным пригоркам, меж листьями кустов,
Брусника рассыпалась как бисер корольков.
Вкруг быль темно; ветви — и густы, и дремучи —
Своей зеленой сетью висели словно тучи.
Когда ж над тихим кровом нависнувших ветвей
Шумел в вершинах ветер над головой моей, —
И стон, и шум, и грохот сливались в буйном споре,
И, мнилось, там висело клокочущее море.
Внизу точь-вточь руины: там выворочен дуб,
Торча корнями кверху, как бы огромный сруб;
Тут пень, густой травою, как тыном, обнесенный,
К нему припал как будто поверженной колонной.
Взглянуть в средину страшно: здесь потаенный кров
Лесных владык — медведей, и вепрей, и волков.
А у ворот белеют обгрызенные кости:
Тут за свою отвагу, знать, поплатились гости.
Порой рога оленьи из зелени мелькнут,
Как будто два фонтана, и тотчас пропадут;
Зверь исчезает быстро, желтея в чаще бора,
Как луч, запавший в дебри, что исчезает скоро.
И снова все спокойно- лить на сучке в тиши
Постукивает дятел и прячется в глуши;
Но все стучит, укрывшись там где-то, из-за дали,
Как бы ребенок в прятках, чтобы его искали.
С орехом в лапке векша, усевшись меж ветвей,
Грызет его, а хвостик над головой у неё
Висит, как будто с каски перо у кирасира.
Она глядит спокойно среди лесного мира;
Но лишь завидит гостя, то, совершив полет,
Танцорка по деревьям как молния мелькнет,
Пока в дупле чуть видном нырнет, спасенью рада,
Как дерева родного достигшая дриада.
И снова тишь.
Вдруг шорох меж мстьями ветвей;
Раздвинулась их чаща и вот глядит из ней
Лицо еще румяней, чем красная рябина.
То сборщица орехов, крестьянская девчина,
Брусники алой, свежей, как и сама она.
С ней рядом стоя, мальчик гнет ветку над собою.
Она же рвет орехи поспешною рукою.
Но вот примчало эхо и лай, и звук рогов
Услыша приближенье охоты и стрелков.
И зашумев ветвями, они, полны тревоги,
В глуши дерев пропали, как бы лесные боги.
Движенье в Соплицове. Но ни вохня псарей,
Ни скрип колес, ни крики, ни ржание коней;
Ни звук рогов призывных, что по двору гремели, —
Ничто не поднимало! Тадеуша с постели.
Он в платье; не раздевшись, спал, как сурок в норе,
Искать его не думал никто во всем дворе;
Все заняты по горло теперь облавой были;
Среди хлопот и шума о нём и позабыли.
В оконный ставень ярко уж солнца луч сиял
Сквозь щелку в виде сердца и прямо рассыпал
На спящего сиянье. Сквозь сон в мгновенье это
Невольно уклоняясь от брызжущего света,
Тадеуш отвернулся, но, стуком пробужден,
Теперь вполне очнулся. С каким довольством он
Проснулся, будто птичка, счастливый и довольный,
И вспоминал приятно, с улыбкою невольной,
Про все, что было мило ему вчерашним днем,
Краснел, вздыхал и сердце так сладко билось в нём…
Взглянул и — что за диво! — в оконной яркой щели
В том сердце, чьи-то очи, расширившись; блестели
Так точно, как бывают расширены они,
Когда из света смотрят на что-нибудь в тени.
И маленькую руку увидел: защищала
Она глаза от света, а солнышко сияло
Сквозь розовые пальцы, лучами их пробив
И им придавши алый, рубиновый отлив.
Он увидал и губки с улыбкою лукавой,
И зубки точно жемчуг с коралловой оправой;
А щечки, хоть ладонью слегка заслонены,
Дышали будто розы всей свежестью весны.
Спал под окном Тадеуш и, сам прикрытый тенью,
Он, лежа, удивлялся волшебному виденью,
Над самым изголовьем сиявшему в окне,
Не зная, на яву ли он видит, иль во сне,
Одну из тех головок, прелестно-милых, нежных,
Что видятся младенцам в их грёзах безмятежных.
В боязни и восторге Тадеуш трепетал;
Головка наклонилась и — мигом он узнал
Те кудри золотые неведомой красотки,
В которых белым снегом сверкали папильотки
И ярко серебрились при солнечных лучах,
Как венчик лучезарный порой на образах.
Он встал, но, шум услыша, исчезло во мгновенье
И больше не являлось волшебное виденье.
Лишь снова стук раздался и голос со двора:
--«Заспались, пан, вставайте! К охотникам пора!»
Руками в оба ставня толкнул он торопливо
И, распахнувшись настежь, их половинки живо
Ударились об стены; прыгнул в окошко он,
Кругом окинув взоры, взволнован, и смущен,
Но ни души — все пусто… Неподалеку сада,
Увенчанная хмелем, виднелася ограда;
Над ней цветов гирлянды качалися слегка.
Не ветер ли их тронул, иль чья-нибудь рука?
Идти он не решался, но молча, долгим взором,
Глядел, как хмель нависший качался над забором.
Глаза поднявши, палец он приложил к губам,
Как будто бы к молчанью себя принудил сам,
Боясь его нарушить; чело обвел рукою
И будто бы о чём-то припоминал душою,
Кусал до боли палец, в раздумье погружен.
--«Как хорошо мне, Боже!» — тут громко молвил он.
А на дворе, где шумно лишь за минуту было,
Теперь уединенье могильное, царило;
Все были на охоте. Свернув ладонь, рожком
И к уху приложивши, в молчании немом
Прислушался Тадеуш: по ветру, из-за дали
Собачий лай и крики, чуть слышно долетали.
Ему в конюшне лошадь оседлана была;
Он взял ружье и мигом помчался, как стрела!
К корчмам, что у часовни- стояли возле бора;
И где ловцы собраться должны уж были скоро.
По сторонам дороги, одна лицом к другой,
Там две корчмы стояли, как будто бы с враждой.
Владенье старой замок давно себе присвоил,
А новую Соплица на зло ему построил;
В одной, как будто дома, Гервасий пировал,
Протас же первым гостем в другой всегда бывал.
Была корчма Соплицы обыденной харчевней;
Напротив, был у старой фасон особый, древний,
Что плотниками Тира в дали былых времен
Придуман и по свету жидами разнесен.
То стиль архитектуры, исчезнувший с веками,
Неведомый Литве же оставленный жидами.
Корчма такого рода — точь-вточ орех двойной;
Она из двух отделов под кровлею одной:
Из дворика с навесом и чистого покоя;
Передний дворик смотрит вполне ковчегом Ноя.
Там множество животных; коров, коней, волов,
И козы с бородами, и птицы всех родов,
Тьмы гадов, насекомых. Такой ковчег сараем
На языке обычном мы просто называем.
Не то в покое заднем: все как-то чудно там;
Напоминает с виду он Соломонов храм,
Что плотничьего дела отцы во время оно —
Строители Хирама — воздвигли для Сиона.
До нас в еврейских школах подобный стиль дошел,
Корчмы же и сараи по плану этих школ:
Из драни иль соломы навес, истер и скошен,
Как бы колпак жидовский, что смялся и поношен;
Крыльцо же в дом и сени, где лицевой фасад,
Колоннок деревянных поддерживает ряд.
Колонны эти, право, в архитектуре диво:
Они полугнилые и прочно, хоть и криво,
Стоят как башня в Пизе; у них, конечно, нет
Подножий; капителей — красы античных лет:
Над ними полукружье из дерева резное —
Готической эпохи наследье вековое.
Не плод резца, конечно, — бесхитростный узор:
Его сработал живо лишь плотничий топор.
Собой напоминают те линии кривые,
На шабаше еврейском, .подсвечники резные.
Остроконечья — с шишкой, подобно той, что жид
Навязывает на лоб, когда мольбы творит,
Что по-жидовски — «цинес». Вдали, корчма такая,
Собой напоминает, понурая, кривая,
Фигуру на молитве стоящего жида.
Растрепанная стреха — как будто борода,
А кровля — точно шапка; фасад же дымный, черный —
Точь-вточь кафтан жидовский, а верх его узорный —
Как цицес.
Два отдела в корчме;. в одном из них,
С еврейской школой сходном, ряд комнат небольших
Для дам и для проезжих; в другом — большое зало;
Вкруг столиков высоких и длинных там не мало
И столиков пониже, подобных там столам:,
Как бы отцам, ребята,
Сидело много там
И холопов, и крестьянок, и мелкой шляхты местной,
А эконом — особо. Случился день воскресный,
И в Янкелю, чтоб выпить и время провести,
Зашло гостей из церкви не мало по пути.
У каждого стояла там, доброй водки чарка;
С бутылкою ходила вокруг столов шинкарка.
На Янкеле был длинный кафтан почти до пят;
Серебряных застежк на нём светился ряд.
Одной рукою гладил он бороду седую,
За шелковый свой пояс засунувши другую:
С достоинством хозяйским вокруг бросая взор,
Приветствовал входящих, вступая в разговор;
Мирил гостей сидевших, где распри возникали;
Сам не служил, но только прохаживался в зале.
Старик еврей почтенным был в околодке всем;
Корчму держал он долго; никто во век о нём.
Не говорил худого, — и нечего, конечно, —
Калитками довольны в корчме бывали вечно;
Без плутовства, но верно расчёт всегда сводил,
Не возбранял веселья, но буйства не любил;
Увеселенья очень любил он, и немало
Порой крестин и свадеб в его корчме бывало,
А в праздник музыкантов сзывал он из села:
В корчме играли бубны, и скрипка там была.
И сам он одарен был талантом музыкальным,
И прежде с инструментом национальным —
С цимбалами — когда-то блуждал он по дворам
И песенником добрым прослыл и здесь, и там.
Он говорил прекрасно, хоть был еврей природный,
Предпочитал всем песням всегда напев народный
И привозил, за Неман поездку совершив,
То польскую мазурку, то галицкий мотив,
И говорили даже, — Бог знает, верно ль это, —
Что распустил он первый.тогда среди повета
Напев из-за границы, неведомый для нас,
Теперь же знаменитый, который в первый раз
От польских легионов когда-то услыхала
Отчизна итальянцев. Талант певца не мало
Всегда в отчизне нашей сочувствие найдет
И на Литве стяжаеть и деньги, и почет.
Разбогатевши, Янкель, и взысканный судьбою,
Свои цимбалы бросил с их звонкою игрою,
Зажив с детьми оседло, хозяйничал в шинке;
Он был и подраввином в соседнем городке;
Был всюду чтимым гостем, советником отличным,
Знаком был с хлебным торгом, а также с заграничным,
На кораблях, — в деревне подобным знатоком,
Все дорожат; он также стал добрым поляком.
Спор меж корчмами, часто кровавый спор по злобе,
Всегда мирил он первый, взяв в управленье обе.
Он в равном был почете у враждовавших лиц:
Приверженцев Горешков, сторонников Соплиц.
Влиянье над врагами один имел он часом:
Над ключником суровым с придирчивым Протасом.
Тот с грозною рукою, тот с дерзким языком
Вражду смиряли оба всегда пред стариком.
В отлучке был Гервасий; он счел себя не в праве
Неопытного графа сегодня на облаве
В таком серьезном деле оставить на людей
Без своего совета и помощи своей.
В углу корчмы почетном, где меж двумя скамьями
Всегда сидел Гервасий, как первый меж гостями,
Сегодня бернардина хозяин посадил, —
Его, как видно, Янкель весьма высоко чтил.
Увидя, что у гостя стакан уже не полон,
К монаху в ту ж минуту поспешно подошел он
И липового меду велел долить в стакан.
Был с Янкелем, как слышно, давно знаком уж пан
В чужих краях когда-то. В корчму ночной порою
Ходил монах и часто беседою живою
С жидом о чём-то важном был занят. Бернардин
Вел торг, ходили слухи; но это — вздор один.
Со шляхтой рассуждая вполголоса, в беседе
Монах облокотился на стол; его соседи
Спешили поживиться ксендзовским табаком;
Чихал как будто пушка шляхетский нос потом.
— «Ну, отче преподобный, — сказал, чихнув, Сколуба, —
Табак отменный, право, его и нюхать любо!
Мой нос такого сроду еще не нюхал, знать…
(Свой длинный нос погладив, тут он чихнул опять)
И вправду бернардинский; из Ковно, видно, родом,
Из города, что славен и табаком, и медом.
Я был там лет…» — «Панове, — прервал его Робак, —
Дай Бог вам на здоровье! Однако мой табак
Из стороны гораздо дальнейшей, чем по мненью
Почтенного Сколубы: по своему рожденью
Табак из Ченстохова; князья Павлины там
Его приготовляют* где знаменитый храм
Иконы, чудесами великими преславной,
Святой и присной Девы, Владычицы державной
В отчизне нашей польской… Владычица, — она
Княжною и литовской в народе названа
И польскую корону хранит по наше время-
Но, ах, в краю Литовском у нас раскола семя!…»
— *Из Ченстохова? — Вильбик промолвил. — В те края
Назад уже лет тридцать за отпущеньем я
Ходил на богомолье. А правда ль, по газетам,
Что будто бы французы теперь в местечке этом
И будто бы разграбить хотят святой костел?
Я в «Вестнике Литовском» на днях о том прочел…"
— «Не правда! — молвил квестарь, — Нет, пане, слух неверный!
Наполеон — католик воистину примерный.
Ведь он помазан папой и с ним в ладу живет:
Они ведут ко благу во Франции народ
От прежних заблуждений. А правда, в Ченстохове
Казны для нужд народных не мало наготове —
Для Польши, для отчизны… Так сам Господь велит:
Его алтарь отчизне всегда принадлежит.
Мы в княжестве Варшавском найдем в защиту Польше
Уже сто тысяч войска, а скоро будет больше.
А кто ж оплатит войско, литвины, как не вы?
А вы даете деньги лишь сборщикам Москвы!…»
— « Даст чёрт!…-- воскликнул Вильбик. — От нас берут их силой…»
— «Пан! — отозвался хлопец с покорностью унылой
И почесал затылок, отдав поклон панам. —
Для шляхты лишь пол-горя, а каково-то нам!
Ведь нас дерут как лыко…» — «Хам, что твое страданье! —
Тут закричал Сколуба. — Ведь это обдиранье
Привычно вам как угрю… А каково-то нам,
Привыкшим к старым льготам, сиятельным панам!
Ах, братцы, прежде шляхтич был дома полноправен!…
(„Да, — вскрикнули соседи, — был воеводе равен!“)
Теперь же для признанья шляхетства своего
Должны мы на бумаге доказывать его…»
— «Ну, вам, — сказал Юрага, — не столько горя, пане,
Ведь ваши предки были не больше как мещане,
Я ж — княжеского рода, и у меня пытать
Патента на шляхетство? Да где он? — Богу знать…
Пускай москаль у дуба в лесу пойдет и спросит
Патентов, по которым вершину он возносит!…»
— «Князь! — молвил Жагель, — горе тебе не одному:
Быть может есть и митра тут не в одном дому».
--«У вас в гербу есть крестик, — кричал Подгайский, — это
Есть неофита в роде известная примета…»
--«Вздор! — тут вмешался Бирбаш, — я от татар-князей,
А все ж имею крестик в гербе у Кораблей…»
— «На жёлтом поде митра» род жизня означает, —
Сказал Мицкевич, — «это Стрыйковский объясняет».
И шум, и крик, и споры посыпались кругом.
Ксендз вынул табакерку и начал табаком
Всех угощать скорее; вмиг тишина настала,
И, взявши по щепотке, вся шляхта зачихала.
Тут, пользуясь минутой, сказал отец Робак:
— «О, если бы вы знали, кто нюхал мой табак!
Сам генерал Домбровский, — поверят ли кто в мире, —
Из табакерки этой щепотки взял четыре!»
--«Домбровский?!» — все вскричали. — «Да, самый генерал…
Мы в лагере с ним был; он Гданск у немцев брал;
Писать сбираясь что-то, раз он заснуть боялся,
Взял табаку щепотку, понюхал, расчихался
И, мне плечо похлопав, сказал: „Отец святой,
Ксендз бернардин, мы скоро увидимся с тобой
В Литве; пускай литвины табак из Ченстохова
Готовят в ожидании, — не нюхаю другого“.
Всю шляхту в изумленье речь эта привела
И радостью такою все общество зажгла,
Что все на миг умолкли, потом за словом слово
Тихонько повторялось: — „Табак? Из Ченстохова?
В Литву? Домбровский? С юга?“ Затем у всех вокруг
Слились в восторге общем слова и мысли вдруг.
„Домбровского!“ — все разом тут крикнули как братья,
Друг друга заключивши восторженно в объятья:
Татарский граф и хлопец в движении одном,
Гриф и корабль, а митра с короной и крестом,
Все… И монаха даже тут позабыли живо
И лишь кричали громко: эй, водки, меду, пива!
Прислушивался долго к ним квестарь, а потом
Тот хор прервать желая, всех снова табаком
Попотчивал, их говор вдруг перебив чиханьем,
И обратился к шляхте он, пользуясь вниманьем:
— „Вам нравится табак мой? Взгляните же сюда,
Что в самой табакерке сокрыто, господа!“
Тут крышку табакерки, табак платком стирая,
Он показал- была там картинка небольшая:
Как рой мушиный войско, а посреди верхом,
Как жук, огромный всадник, что, верно, был вождем;
Коня он шпорил, будто взлетая над землею,
И поднял к носу руку, узду держа другою.
— „Взгляните, — молвил квестарь, — как грозен! Кто же он? —
Узнайте!“ — Тут столпились к нему со всех сторон.
— „То царь великий, видно; но русский царь едва ли, —
Цари в стране Российской век табаку не знали“.
— „Царь? — тут воскликнул Цыдзик, — а в сюртуке простом?
Цари, я думал, ходят все в платьи золотом;
У москалей же всякий их генерал, мосьпане,
Так золотом и светит, как щука вся в шафране“.
— „Ба!“ — тут заметил Рымша, — я в юности видал
Косцюшку, что народом всем в Польше управлял:
Героем был, ходил же он в краковском кафтане,
В простой чамарке то есть». — «В какой-такой, мосьпане?
Ведь это тарататка» — заметил Вильбик здесь.
— «Но та ведь с бахромою, кафтан же гладкий весь!» —
Вскричал Мицкевич. Говор стал оживлен и жарок
О формах тарататок различных и чамарок.
Тут хитрый Робак нити перерванных речей
Опять на табакерке соединил своей:
Попотчивал, — все стали, желая здравья хором,
Чихать, и обратился они снова с разговором:
— «Как только часто нюхать начнет Наполеон
В бою табак — примета, что побеждает он.
Аустерлиц примером: французы так стояли
При пушках; москали же тьмой тьмущей наступали.
Глядел безмолвно цезарь; московские полки —
Что ни стрельнут французы — валятся как листки…
Один во след другому… Не усмотреть и глазом,
И что ни полк, то цезарь нюхнет за каждым разом.-
Царь Александр, за этим брат царский Константин,
Франциск немецкий цезарь — тут все в момент один
Удрали; цезарь, видя их бег с таким поспехом,
Взглянул на них и с пальцев стряхнул табак со смехом.
Когда кому случится увидеть, господа,
Войска Наполеона, — припомните тогда!»
— «Ах, — закричал Сколуба, — почтенный ксендз, когда же
Мы этого дождемся? Под каждый праздник даже,
Какой бы ни был в святцах, сулят француза нам…
Глаза мы проглядели по разным сторонам.
А москали на шее… От них как встарь нет мочи…
Покамест выйдет солнце, роса нам выест очи…»
— «Мосьпане, — ксендз промолвил, — лишь бабам горевать,
Жидовское же дело — сложивши руки ждать,
Чтоб кто в корчму заехал и постучал в ворота.
Ведь нам с Наполеоном не велика работа
Сбить москалей… Он швабам уж трижды вздул бока,
Стоптал прусаков подлых, британцам дал шлепка
И за море их выгнал, — придется русским худо…
А знаешь ли, мосьпане, что следует отсюда? —
Что шляхта наша сядет тогда лишь на коней,
Взяв сабли, как уж не с кем и биться будет ей.
Наполеон же скажет, сам сладив со врагами:
Без вас я обойдуся, — мы не знакомы с вами…
Да, ждать гостей нам мало и их просить к себе:
Столы должны мы вынесть, собрать людей в избе,
И перед пиром нужно очистить дом от хора…
Да, дети, повторяю: очистить нужно скоро…»
Молчали все, в толпе же раздались наконец
Вопросы: — «Как очистить? Как понимать, отец?
Готовы, что ни скажешь, мы сделать все на свете,
Лишь объясни точнее, отец, нам речи эти…»
Ксендз выглянул в окошко, прервавши разговор;
Интересуясь чем-то, в даль устремил он взор,
Потом сказал, вставая: — «Мне некогда. Об этом
Поговорим мы после подробнее; с рассветом,
Панове, еду в город я завтра по делам
И, сбор церковный кончив, заеду, верно, к вам».
— «Оттуда в Нехрымово заночевать пожалуй, —
Тут эконом заметил, — там радостью не малой
Хоружного почтишь ты. У нас твердили век:
Как нехрымовский квестарь, счастливый человек…»
— "И нам, — сказал Зубковский, — не сделаешь ли чести?
Кусок холста найдешь там, кадушку масла вместе,
Барана иль корову. Ксендз, не забудь во век,
Что квестарь и в Зубкове счастливый человек! "
— «И к нам!» — оказал Сколуба. — «К нам! — молвил Тераевич, —
Ксендз никогда голодный не покидал Пуцевич».
Так шляхта осыпала ксевдза со всех сторон
И просьбами, и лаской; но был за дверью он.
В окошко он увидел Тадеуша, стрелою
Тот по дороге мчался с поникшей головою,
Без шляпы, с побледневшим и пасмурным лицом
И, сильно шпоря лошадь, стегал ее хлыстом.
Ксендз, увидавши это, смутился почему-то
И быстрыми шагами пошел он в ту ж минуту
Туда, где в отдалении чернел дремучий бор
На целом горизонте, насколько хватит взор.
* * *
Кто в недра пущ литовских неведомых проник?
Кому знаком дремучий, глубокий их тайник?
Рыбак лишь у прибрежья дно измеряет в море,
Стрелок лишь по опушке блуждает в темном боре;
Едва знакомы дебри поверхностно ему,
Но пущи он не знает таинственную тьму.
Известна лишь по сказкам нам эта глушь лесная;
Там не была от века еще нога людская;
Тех мест, как бы заклятых, ничей не видел, взор.
Когда ты углубишься в дремучий самый бор,
Там встретишь вал огромный из старых пней с корнями,
Трясиной окруженный с несметными ручьями;
Под сетью трав заросших там гнезда ос, шершней;
Что шаг — то муравейник да логовище змей.
Когда б смельчак безумный прошел и те преграды,
Там гибели страшнейшей ждут новые засады:
Там, словно волчьи ямы, что ступишь, под ногой,
Прудки, на половину заросшие травой;
Их глубины бездонной никто еще не знает;
По общему поверью, в них дьявол обитает;
В кроваво-ржавых пятнах их слизлая вода;
Смрад ядовитый, тяжкий дымится от пруда.
Вкруг без коры и листьев деревья, как больные,
Червивы, низкорослы, плешивые, кривые;
Мох колтуном разросся на виснущих ветвях,
Слои грибов поганых на их горбатых пнях
И, над прудом склоняясь, семья дерев толпится,
Как сходбище колдуний к котлу, где труп варится.
За озерки же эти не только что ногой
Проникнуть невозможно, но даже взор людской
Блуждал бы там напрасно: как облаком тенистым,
Там дальше все закрыто паров туманом мглистым,
Что вечно над трясиной выходит из болот;
В конце ж, за этой мглою (в народе слух идет)
Есть край богатый, пышный среди дремучих сеней —
Столица королевства животных и растений;
Всех трав и всех деревьев в ней скрыты семена;
Оттуда в целом свете идут их племена.
Как в Ноевом ковчеге, зверей любого рода,
По крайней мере, пара там скрыта для приплода*
А в самых недрах души, держа придворный штат,
Медведи, туры, зубры владыками царят;
А рысь и россомаха, прожорливы и быстры,
Вкруг них в ветвях гнездятся, как чуткие министры;
А дальше, как вассалы подведомственных страд,
Живет шляхетство волчье, олени и кабан;.
Вверху орел и сокол, гнездясь над головами,
Живут, как бы клевреты, господскими крохами.
Патриархально лары тех царственных зверей
Живут в дремучей чаще незримо для людей,
Родятся, умирают в приюте безопасном,
Никто из них не сгибнул с людьми в бою надрасном;
На выселки далеко детей по лесу шлют,
Не покидая сами спокойный свой приют,
Ни пуль, ни бранной стали в своей глуши не знают,
Но смертью натуральной под старость умирают;
Имеют и кладбище, и там, бросая свет,
Слагает перья птица, а зверь кладет сведет;
Медведь, зубов лишившись, когда жевать не в силах,
Олень, утратив гибкость в ногах, под старость хилых,
С застывшей кровью заяц, полуживой от лет,
Ослепший старый сокол и ворон, что уж сед,
Орел с скривленным клювом, когда уже для пищи
Навеки он затворен, уходит на кладбище;
А даже зверь и меньше, пораненный, больной,
Сложить при смерти кости спешит в свой край родной.
Вот потому в доступных местах для человека
Нигде костей звериных не водится от века.
В столице их, по слухам, хороший, добрый строй:
Народ звериный править у них ведь сам собой.
Людской прогресс покамест не мог растлить их нрава,
Нет корня бед в их царстве — нет собственности права;
Им чужды поединки, стратегия в бою,
Живут поныне внуки, как праотцы в раю,
И только зверь, попавший в сообщество людское,
Порою получает понятие о бое.
Но миром и согласьем исполнен их приют:
Там звери не кусают друг друга и не бьют,
И окажись случайно кто из людей в их сфере,
Хоть даже безоружный, — не тронули бы звери,
И верно с изумленьем глядели бы они
На чуждого пришельца, как в памятные дни,
Как их отцы в едеме в последний день творенья
Глядели на Адама, с ним в мире до паденья.
Но человек, по счастью, туда не попадет:
В то царство смерть и ужас обороняют вход.
Лишь иногда случится, забеглая борзая,
В те дальние болота и дебри попадая
И страшную картину лесную увидав,
В безумном страхе, с визгом, назад бежит стремглав,
И долго под хозяйской ласкающей рукою
Дрожит, в ногах валяясь с тревогою шальною.
Для ловчих недоступна глушь тайников таких
И «Маточник» зовется на языке у них.
* * *
Глупец медведь, сидел бы- ты в маточнике вечно!
Там про тебя и войский вге сведал бы, конечно.
Но или запах улья прельстил тебя в лесу,
Иль аппетит почуяв к дозревшему овсу,
Ты вышел на опушку, где лес довольно светел,
И где твой след лесничий сейчас же и заметил,
Затем шпионов хитрых, загонщиков послал,
Чтоб твой ночлег проведать, заметить твой привал;
Теперь с облавой войский тебе назад в берлогу,
Везде расставив стражей, загородил дорогу.
Приехавши, Тадеуш узнал, что с давних пор
Борзые разбежались уже далеко в бор.
Все тихо- напряженно все преданы вниманью
И словно важной речи пустынному молчанью
Все внемлют- ждут напрасно, недвижимо в тиши, ё
Лишь музыка лесная разносится в глуши.
Как водолазы в море, псы рыщут в темном лесе-
Охотники, двустволки держа на перевесе,
На войского взирают; а тот, припав к земле,
К ней ухом приложился; так часто на челе
У лекаря читает толпа друзей решенье:
Возьмет ли смерть больного, иль ждет выздоровленье.
Так войский и надежду и страх внушал им всем.
--"Есть, есть! " — он тихо молвил и встал с земли затем.
Им не слыхать покамест. Чу!… пес пролаял. Скоро
Другой, за ними двадцать… И вся собачья свора
Попав на след, пустилась рассеянной толпой,
Визжа и громко лая. Уж это не простой,
Обычный бег в логове за зайцем или ланью:
Сейчас же это слышно по ярому визжанью.
Лай частый и короткий и отгадать легко,
Что зверь уже наверно теперь не далеко
И что медведя гонят. Псы смолкли на мгновенье;
Догнали; снова лают. Зверь в бешеном смятении
Борзых калечит верно: сквозь грозный лай порой
Доносится все чаще собак предсмертный вой.
Тут, каждый наготове с двустволкою своею,
Вперед согнулся луком, протягивая шею.
Ждать более не в силах, ловцы с постов своих
Спешат навстречу зверю, хотя уж войский их,
Дозором объезжая, предупреждал при этом,
Что это, оставив место, пренебрежет советом,
Того, холоп он будет иль паныч, наравне
Он смычкою своею отдует по спине.
Но тщетно: убежали все, вопреки приказу,
И три ружья по лесу тут загремели сразу.
Открылась ванонада, вдруг, по дубраве всей;
Медвежий рек раздался всех выстрелов звучней, —
Отчаянья, и боли, и злобы рек безумный;
За ним же звуки рога, и крик погони шумной,
И лай собак, ловцы же иные в бор спешат,
Курки другие взводят, и каждый очень рад.
Один лишь войский грустно твердит, что плохо дело.
Охотников толпа же вся вместе полетела,
Чтобы прервать медведю дорогу в глушь лесов.
Зверь, устрашенный криком охотников и псов,
Назад пустился к месту, где ловчих было мало,
В ту сторону, отеуда толпа их убежала
И где остались только немногие из них:
Тадеуш, граф и войский, да несколько других.
Тут лес был реже; сучья в лесной глуши трещали;
Как гром из туч, оттуда медведь пустился; рвали
Его, гоня, борзые; на задних лапах он
Попятился и, с ревом, врагами окружен,
Передних лап когтями рвал из земли коренья,
Пни смоляные, мохом обросшие каменья.
Их во врагов швыряя и сук сломав большой,
Он им, как бы дубиной, махал перед собой.
Тут на стоявших ловчих он ринулся с размаха;
То был Тадеуш с графом; те, в двух шагах, без страха,
Стояли, дуло ружей направив в пасть ему,
Как даа громоотвода в грозовой тучи тьму.
Стрелки, нацелив дружно, врага свалить хотели.
(Неопытные!) Разом их ружья загремели
И промахнулись. Быстро на них метнулся зверь.
Они вдвоем схватили рогатину теперь,
К себе таща поспешно. Глядят, а в пасти красной
Зубов двумя рядами сверкает зев ужасный,
А когти страшной лапы грозят уже в упор.
Бледнея, отскочили, и где редеет бор,
Туда бежали; зверь же за ними, во мгновенье,
Ударил… Промахнулся… Привстал… Еще движенье —
И с графа черной лапой сорвал он пол-волос…
С мозгов и череп даже, как шляпу, он бы снес,
Но регент и асессор тут выскочили с боку,
А спереди Гервасий уж был неподалеку-
За ним явился квестарь, хотя и не с ружьем,
И, словно по команде, стрельнули все втроем.
Медведь, как будто кошка, прыгнув перед борзыми,
Упал об землю мордой и лапами своими
Перевернулся кверху и тела своего
Кровавой тушей к графу упал и, сбив его,
Рычал и встать пытался, но тою же минутой
В него со злостным «стряпчим» впился «исправник» лютый.
Из-за пояса войский взял рог воловий свой —
И длинный, и крапленый, как змей боа витой;
Его прижал он ко рту обеими руками,
Как бочки вздувши щеки, с кровавыми глазами,
Полузакрывши веки, в себя втянул живот
И всею силой легких в рог заиграл. И вот,
Зарокотав как буря, раздался звук могучий
И отозвался эхом вокруг в глуши дремучей.
Охотники притихли, отдавшись всей душой
Волшебной нощи звуков с их дивной чистотой.
Старик свое искусство, забытое с годами,
Во всей красе и блеске явил перед ловцами.
Он оживил, наполнив немую глушь лесов,
Спустил как будто псарню и начал новый лов.
История охоты в игре его звучала:
Сперва как будто резкий и громкий звук сигнала,
Потом визжанье псарни и лай по всех сторон,
Порой же, словно выстрел, срывался твердый тон.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось.
Вновь заиграл, и мнилось, что рог менял свой вид
В его устах: то грубо, то нежно зазвучит,
Зверей изображая: сначала в волчью шею
Он вытянулся с трелью протяжною своею,
Потом медвежьей пасти послышался в нём рев,
Затем мычанье зубра, по ветру долетев.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось;
И, выслушавши рога ту мастерскую трель,
Ее передавали дуб дубу, ели ель.
Вновь заиграл, и сотня рогов, казалось, в роге,
И лай, и крик звериный, шум травли и тревоги.
Тут рог приподнял войский и, грянув в небеса,
Торжественного гимна раздались голоса.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось.
Рогов как будто бездну таил дремучий бор,
И разносил их звуки дерев несметный хор.
Все шире и все дальше игра струилась эта,
Все чище, тише, тоньше, пока далеко, где-то
В преддверии небесном последний звук затих.
Пан войский отнял руки и, выпавши из них,
Повисший рог качался на кушаке ременном.
С лицом багровым войский и словно вдохновлённым,
В безмолвьи, неподвижно, поднявши в небу взор,
Ловил последних звуков вдали смолкавший хор.
Меж тем вокруг раздались и гром рукоплесканий,
И крики поздравлений и громких восклицаний.
Все стихло постепенно, и взоры всех теперь
Огромный труп медведя привлек. Убитый зверь
Ничком в траве высокой лежал окрававленный,
В земле припавши грудью, весь пулями пронзенный,
Передние же лапы он распростер крестом;
Еще дышал; на землю струилась кровь ручьем.
Приподнимая вежи, лежал он без движенья*
Псы впились в уши зверю, полны остервененья:
Повис налево «стряимий», направо же терзал
«Исправник» и из шеи кровь черную сосал.
Рогатиной железной псам челюсти раздвинуть
Распорядился войский и навзнич опрокинуть
Прикладами медведя, и вслед за тем кругом
Вновь троекратный виват раздался будто гром.
— "А что? — вскричал асессор, ружья погладив дуло, —
«А что моя двустволка? Небойсь, не обманула!
А что? моя? Хоть птичка не велика собой,
А как хватила славно!… Ей это не в первой:
Уж не стрельнет на воздух, всегда добьется толку!…
Ведь это князь Сангушко мне подарил двустволку».
Он ружьецо работы отменной показал
И все его при этом достоинства считал.
Но тут вмешался регент, пот на лице стирая:
— «Бежал я за медведем, вдруг войский, обгоняя,
Кричит мне: „стой на месте!“ — Да где ж стоять? Медведь
Как заяц мчится в поле… Нет, вижу, не поспеть…
Все дальше… Потерял я надежду напоследок.
Смотрю направо — валит, а лес тут вовсе редок.
Тут я ружье прицелил: ну, Мишенька, постой!
Подумал я, и баста!… Вот он и… не живой!
На славу бьет двустволка, — вполне сагаласовка,
С клеймом: Сагалас, Лондон, внизу Балабоновка».
(Известный польский слесарь там жил, и ружья он
Фабриковал для Польши на английский фасон.)
— «Как! — заорал асессор. — Как? Тысяча чертей!
Пан застрелил медведя? Он не в уме, ей-ей!»
— «Да, я! — тут вскринул регент, — и спорить пан не в праве:
Тут всякий мне свидетель, — то было при облаве!..»
Спор сделался всеобщим, большой размер приняв;
Кто думал, что асессор, а кто, что регент прав.
Гервасия забыли: все с боку прибежали;
Что было впереди же, знал кто-нибудь едва ли.
Тут войский подал голос: — «Ну, вот, паны, теперь
Уж есть о чём поспорить, — не маловажный зверь!
Медведь — не жалкий заяц. Не стыдно в споре этом
Искать решенья шпагой и даже пистолетом…
Ваш спор уладить трудно. Итак, по старине,
На поединок выйти вам надобно, по-мне.
Я помню двух соседей в мои года былые,
Порядочные люди, дворяне коренные,
А жили близ Вилейки, разделены рекой;
Один звался Домейкой, Довейкою — другой.
Медведицу однажды они убили оба,
Кто ж именно — Бог знает, возникли спор и злоба;
И чисто по-шляхетски потом решили спор:
Через медвежью шкуру стрелялися в упор.
Все много говорили о поединке этом,
И даже песнопений он послужил предметом.
А я был секундантом. Как было все, сейчас
Я с самого начала вам поведу рассказ».
Но тут конец Гервасий вдруг положил всем спорам.
Осматривал медведя внимательным он взором;
Затем, доставши ножик, он зверю череп снял,
Разрезал мозг медвежий и из него достал
Засевшую в нём пулю, обтер ее полою
И, приложивши к дулу, ее перед толпою
Он поднял на ладони, промолвивши: — «Друзья,
Смотрите, эта пуля — не ваша, а моя,
Из этой одностволки, горешковской… (При этом
Ружье плохое стало внимания предметом
С обмотанным простою веревкою стволом.)
Не я стрелял однако… О, в случае таком
Нужна отвага… Руки и ноги задрожали…
Ко мне же, — вспомнить страшно, — два паныча бежали,
За ними зверь, хватая последнее дитя
Горешковского рода (по матери хотя)…
О, Господи! — я вскрикнул… Услышал Вседержитель,
И бернардин на понощь явился как спаситель…
Всех нынче пристыдил он… О, бравый он монах!
Курка не смел я тронуть, дрожа и впопыхах.
Из рук моих он вырвал ружье; нацелясь живо,
Стрельнул он по медведю… О, это просто диво!
Меж двух голов наметясь, за сто шагов попасть,
У зверя выбив зубы, как раз в медвежью пасть!
Панове! одного лишь в теченье долгой жизни
Стрелка я знал такого, известного в отчизне
По стольким поединкам- у дамских башмачков
Отстреливал каблук он… А плут из всех плутов!
В ту памятную пору известен он был краю…
Усач… Известный Яцек… Фамилии не знаю.
Но уж ему не время ходить на медведей:
В аду бездельник верно погрязнул до ушей.
Ксендзу и честь и слава! Он спас двоих от смерти,
И даже трех. Гервасий не хвастает, поверьте.
Но если только в зубы медвежьи бы попал
Последний из Горешков, и я бы жить не стал, —
И старческие кости медведь изгрыз бы вместе…
Пойдемте ж, отче, выпьем за здравье вашей чести!»
Ксендза искали тщетно. Все видели, что он,
Лишь только меткой пулей медведь был поражон,
К Тадеушу и графу спешил среди дубровы;
Увидя же, что оба и целы, и здоровы,
Возвел он ж небу очи, с молитвой на устах,
И, словно от погони, сокрылся второпях.
Меж тем охабки сучьев, по войского приказу,
И пни в костер сложили. Огонь блеснул, и сразу
Дым как сосна разросся сереющим столбом
И балдахином сверху раскинулся кругом.
Со скрещенных рогатин, под острыми концами,
Там котелки повисли пузатыми боками.
Муку, жаркое, зелень с возов уже несут
И хлеб. Судья же отпер ларец дорожный- тут
Белеет ряд бутылок головками своими.
Большой кувшин хрустальный он выбрал между ними.
(То Робака подарок) Он гданской водкой был
Наполнен, — тем напитком, что для поляков мил.
Кувшин поднявши кверху, судья промолвил слово:
--«В честь Гданска! Он был нашим и — нашим будет снова!»
Серебряную влагу лил в чары он кругом.
И золото, сверкая, закапало потом[21].
В котлах кипел уж бигос. Сказать словами трудно,
Как дивно вкусен бигос и как он пахнет чудно.
Лишь рифмы звон услышишь, да слов набор пустой,
Но не поймет их сути желудок городской:
Чтоб кушанья и песни в Литве ценить как надо, —
Нужны облава, бодрость и сельская отрада.
Но бигос превосходен и в сущности своей;
Он стряпается вкусно из добрых овощей:
Из рубленой капусты заквашеной варится,
Что в рот сама собою идет, как говорится.
Изысканного мяса отборные куски
Она содержит, скрывши во влажные листки;
Кипит она, покуда не выпустит все соки,
Пока начинка пустит паров своих потоки,
А вкруг распространится приятный аромат.
Готово. Троекратно стрелки кричат виват;
Вооружившись ложкой, берут начинку с бою.
Звон меди, дым, и бигос уж тает камфорою
И вот исчез; лишь пасти котлов дымят кругом,
Как будто бы вулканы с угаснувшим жерлом.
Когда уже довольно напились и поели,
Сложили зверя на воз и все верхами сели.
Меж ними завязался веселый разговор,
Лишь регент и ассесор вступили в новый спор:
Один — о превосходстве двустволки сангушковской,
Другой — сагаласовки своей балабановской.
Был сумрачен Тадеуш, а вместе с ним и граф:
Они стыдились оба, в охоте оплошав.
Кто на Литве добычу упустит из облавы,
Тому труда не мало в восстановлении славы.
Граф говорил, что первый рогатину взял он,
Но был ему помехой в то время компаньон.
Тадеуш утверждал же, что так как он сильнее
И ловче той тяжелой рогатиной владея,
Хотел спасти он графа. Так меж собой они
Средь шума толковали и общей болтовни.
В средине ехал войский. Старик достопочтенный
Был говорлив и полон веселости отменной.
Противников желал он развлечь и помирить
И продолжал рассказа перерванную нить:
--"Касательно вот этих Домейки и Довейки, —
Они в соседстве жили на берегах Вилейки.
Ко мне ходили в гоcти нередко той порой,
Хоть мой фольварк далеко был над рекой Ушой.
Пан регент, пан ассесор! хоть я желал дуэли,
Не думайте однако, чтоб я и в самом деле
Кровопролитья жаждал… Спаси Господь! Я вас
Комедийкой потешить хотел на этот раз,
Состроить вновь ту штуку, что сделал я когда-то,
Назад тому лет сорок, да как замысловато!
Ее не помнит юность; во время же мое
До самого Полесья все знали про нее.
"И странно: для соседей зерном вражды служили
Фамилии, что слишком уже похожи были, —
До крайности. На сейме для партии своей
Сторонники Довейки, ища себе друзей,
Раз шляхтичу шепнули: «дай голос за Довейку!»
А этот не расслышал и подал за Домейку.
Раз маршалок Рупейко обеденной порой
Домейке виват крикнул, другие же толпой
Довейке закричали, а посреди соседи
Смешали их и вовсе при шуме на обеде.
"Был хуже случай в Вильне: там шляхтич под хмельком
С Домейкой бился, ранен был саблей, а потом,
Из Вильны возвращаясь в обратный путь до дома,
С Довейкою случайно сошелся у парома.
Поплыв с ним по Вилейке, соседа он спросил:
Кто он такой? — «Довейко» — сосед проговорил.
Тут шляхтич хвать рапиру без слов, и у Довейки —
Раз, два — и ус обрублен соперником Домейки.
Всему де в довершенье случилось там потом,
Как будто бы нарочно, что, вновь сойдясь вдвоем,
На полевании тезки вблизи друг друга стали
И, высмотревши разом, в медведицу попали.
Она сейчас же, правда, повалена была,
Но пуль с десяток в брюхо уж перед тем несла;
Зараз у многих ружья один размер имели.
Кем зверь убит, возможно ль увериться на деле?
«Тут молвили: „Довольно! Ждать нечего добра!
Связал нас Бог ли, чёрт ли, а развязать пора!
Мы в свете как два солнца, — уж это через меру!…“
Итак, берут рапиры, становятся к барьеру.
Склоняем тщетно к миру мы доблестных людей, —
Напротив, у обоих запальчивость сильней-
Оружие меняют, прибегли к пистолетам.
Кричим, что слишком близко становятся при этом;
Они ж, на зло, чтоб смертью верней решился спор,
Через медвежью шкуру стрелять хотят в упор.
„Будь секундант, Гречеха!“ — Стреляли ж превосходно.
„Готов… но вырыть яму, когда вам так угодно.
Нельзя ж ничем окончить дуэль таких бойцов…
Но бейтесь по-шляхетски, — не в роде мясников…
Вы — молодцы: так что же сближаться попустому?
Приставьте ружья прямо в живот один другому.
Нет?… Ну, так пистолеты я вам согласен дать!
Не дальше и ни ближе однако же стрелять,
Как чрез медвежью шкуру. Моими же руками
Я расстелю ту шкуру, как секундант, меж вами
И сам же вас расставлю: вам в сторону вон ту
Стать возле самой морды, а вам вот здесь, к хвосту.
Согласны!… Время? — Утром. Где? — За корчмой Ушою“.
Расстались. Я же, взявши Вергилия с собоюи…»
Но вдруг незапным криком был войский прерван тут, —
Шмыгнул серяк. Уж «сокол» и «куцый» вслед бегут.
Псы бросились в облаву, они, конечно, знали,
Что с поворотом в поле с ним встретятся едва ли.
Они без смычек были и кинулись стремглав:
В догоню зайца, ловчим опомниться не дав,
Уж регент и ассесор собрались для облавы,
Но удержал их войский и крикнул им: «Куда вы?
Стоять! Ни с места! Шагу я более не дам!
Уж заяц к полю близок, — отсюда видно вам…»
И, правда, заяц в поле, псов чуя за собою,
Серея в пашне, рвался, растянутый струною.
Торчали уши, будто, у серны двое рог:
Почти не видно было под ним мелькавших ног;
Он словно их не- двигал, земли касаясь ими,
Как стриж воды крылами летучими своими.
За зайцем пыль клубилась, неслися псы за ним,
И все казались, чем-то как будто бы одним,
Как будто бы чрез поле ползло подобье змея:
Был заяц головою, за ним, так будто шея,
Над полем клубы пыли по воздуху легли,
Борзые ж извивались двойным хвостом вдали.
И регент, и асессор дыханье притаили.
Как мертвый бледен регент, глядя на тучи пыли;
Бледнеет и асессор: предстал для их очей
Вид роковой — чем дальше, тем все длиннее змей…
Но вот он разорвался, как будто на две пряди;
Уж голова у леса, а хвост далеко сзади…
Вот голова исчезла, мелькнув еще в леске,
A хвост перед опушкой остался вдалеке.
Псы бедные в смущении шныряли возле бора,
Как будто обоюдно исполнены укора,
И поплелись обратно тихонько между ними,
Хвосты поджавши к брюху и уши опустив,
И глаз поднять не смели в стыде понурив рыло,
И вдалеке остались с ковфузом и уныло.
Пан регент ехал мрачно, с опущенным челом;
Ни весело асессор поглядывал кругом…
Доказывали оба, что будто без привычки.
Ужасно трудно бегать борзым их не на смычке, —
Что заяц по дороге попался им врасплох,
А путь от острых камней так был на пашне плох,
Что псов бы не мешало снабдить и сапогами,
Охотничья премудрость вещала их устами,
И ловчие мало могли бы почерпнуть.
Но слушали небрежно и, продолжая путь,
Свистали иль смеялись и, вспомнив о медведе,
Облаву обсуждали в живой своей беседе.
На бегство зайца войский небрежно кинул взор
И продолжал спокойно свой прежний разговор:
--"На чём остановился, однако ж я, панове? —
Да, вот на чём: обоих я их поймал на слове:
Через медвежью шкуру стреляться им; но тут
Все в крик, что оба на смерть друг в друга попадут…
А я смеюсь, от друга Марона верно зная,
Что шкура зверя — мера нисколько не пустая.
Ведь про Дидону, верно, паны; известно вам,
Что в Ливию приплывши, она насилу там
Земли кусов достала с великою нуждою,
Что лишь воловья шкура могла прикрыть собою,
А на участке этом стал Карфаген потом[22]
И, вот, не мало- ночью подумал я о том.
"Едва рассвет занялся, как едет уж Довейко
В двуколке, а на встречу верхом спешить Домейко,
И видят мост косматый чрез ширину реки —
Тесьма из шкуры зверя, разорванной в клочки.
Был у хвоста Довейко сейчас поставлен мною,
На стороне ж противной Домейко за рекою.
Теперь хоть век стреляйте, но только знайте: вам,
Пока не помиритесь, я разойтись не дам…
Ну, те — в обиду. Шляхта со смеха помирала…
Я с помощью ксендза их увещевал не мало:
И Божие писанье привел им, и статут.
Что делать?… Засмеялись и помирились тут.
«Приязнью неразрывной сменилася их ссора
И в брак с сестрой Домейки вступил Довейко скоро;
Довейкину сестру же Домейко взял женой
И разделили ровно именье меж собой;
На месте же событий и им в воспоминанье
Корчму воздвигли, дав ей „Медведицы“ названье».