Книга I.
[править]Литва, моя отчизна! ты, как здоровье наше:
Когда тебя утратим, ты нам милей и краше.
Теперь, с тобой расставшись, о родина моя,
Тебя с тоской сердечной пою и вижу я.
Небесная царица! Ты дивно в Острой Браме[1]
Сияешь горней славой! Ты в ченстоховском храме
И в замке новогрудском хранишь своих детей!
Меня Ты исцелила на утре юных дней,
Когда меня родная, утратив все надежды,
Повергла перед тобою, и я, больные вежды
Подняв на лик пречистый, восстать нежданно мог,
И с жаркою мольбою припасть на Твой порог:
Так чудом возвратишь Ты меня к отчизне милой!…
Теперь же дай умчаться душе моей унылой
Туда, к холмам зеленым, в раздолье тех лесов,
Где плещет синий Неман меж бархатных лугов,
Широко разливаясь, к тем нивам колосистым
С пшеницей золотою, да с житом серебристым,
Где с белоснежной гречей пестреет меж полян
Девическим румянцем пылающий тимьян,
А все, как.будто лентой, обрамлено межою
И рядом груш тенистых с зеленою листвою.
Среди такой картины, на горке, над ручьем,
В тени берез виднелся шляхетский старый дом.
Фундамент был из камня, дом деревянный скромный
Светился из далека на фоне чащи темной
Белевшими стенами, и тополей покров
Ему служил защитой от вьюги и снегов.
Дом не велик, но взоры прельщает чистотою;
При нём сарай обширный; навалены горою
Скирды, но их под кровлей и не вместить ему.
Вокруг обилье хлеба заметно по всему:
Тут разметались копны и в ширь, и в даль без счета,
А там несметных плугов уже идет работа,
Где нынче был под паром богатый чернозем,
Принадлежащий дому, распаханный кругом,
Как будто в огороде, рядами ровных грядок.
Ну, словом, всюду видны довольство и порядок.
Ворота нараспашку прохожего зовут,
Суля гостеприимство и ласку, и приют.
Вот в бричке юный паныч, сам правящий конями,
К крыльцу чрез двор проехал, сошел перед сенями,
Траву щипать на воле оставив лошадей.
Он никого в воротах не встретил из людей.
Задвинута засовом, снаружи дверь сенная
Была приперта колом; людей не призывая,
Он сам задовижку отпер поспешно, и ему
Хотелось быть скорее в родном своем дому.
Он долго не был в месте и детства, и рожденья,
И в городе далеком провел года ученья.
Вбегает, жадным взором вдоль старых стен скользит,
Вкруг о давно минувшем все сердцу говорит:
И мебель, и обои, — все прежнее осталось,
Все, что он помнил в детстве, и только показалось,
Что меньше и беднее все стало; по стенам
Вокруг портреты те же висели здесь и там:
Тут в краковской чамарке Косцюшко был; очами,
Он обратился к небу; обеими руками
Держал он меч, как будто давая клятву в том,
Что трех царей из Польши изгонит тем мечом,
Иль сам падет. Вон дальше, в одежде польской, рядом,
Рейтан о прежней воле грустит, и, с мрачным взглядом,
Нож направляет к сердцу в отчаянии он.
Пред ним и «Жизнь Катона» раскрыта, и «Федон».
Вот юноша Ясиньский, прекрасный и унылый,
Стоит с ним рядом Корсак, его товарищ милый,
На укрепленьях Праги и рубятся с врагом,
А Прага уж пылает, я москали кругом.
Вот шкалик деревянный со старыми часами
У входа в альков; полон минувшими годами,
Он, как ребенок, дернул за шнур, чтоб услыхать
Старинную мазурку Домбровского опять.
Вот в детскую приезжий вбегает с нетерпеньем,
Где жил еще ребенком, но, полон удивленьем,
Обведши взором стены, остановился тут:
Кругом все обличало здесь женщины приют!
Вот чудо! дядя холост, а тетка проживала
Давно уж в Петербурге… Тут, может быть, избрала
Жилище экономка?… Фортепиано здесь…
Тетради нот и книги… покой укромный весь
Не убран… что за милый повсюду беспорядок!
Знать, молодая ручка блуждала меж тетрадок…
Лежит на стуле платье, сияя белизной,
Лишь вынуто в убору безвестною рукой.
На каждом из окошен цветы в горшках пестреют:
Герань, левкои, астры благоуханьем веют.
В окно взглянул приезжий и снова удивлен:
На берегу, где прежде бурьян лишь видел он,
Раскинут чистый садик, пестреющий цветами,
Аллеи дерн зеленый везде обвил каймами,
И огорожен садик был низеньким плетнем,
Душистого горошка цветы алели в нём,
И политы, как видно, безвестною рукою
Сейчас лишь только грядки, меж них ведро с водою,
Садовницы ж не видно, она сейчас ушла;
Еще дрожит калитка, что только приперла
Она, идя из сада, а возле, вдоль дорожки,
В саду остались ясно, следы разутой ножки,
И на песочке мелком, как будто на снегу,
Тут их оттиснул кто-то в стремительном бегу.
Отчетливо и ясно тот легкий след виднелся,
Как будто за минуту он здесь отпечатлелся.
Задумчиво приезжий глядел на тихий сад;
Впивал он полной грудью цветочный аромат;
С душистому левкою свое лицо склоняя,
И, взором любопытным среди аллей блуждая,
На след безвестной ножки он очи перенес.
Но чей же он? невольно рождался в нём вопрос.
Взор поднял: вдруг мелькнула паненка над забором,
Полуприкрыта белым, простым своим убором,
Что стройный стан лишь только до груди закрывал
И прелесть белой шеи, и плечи обнажал.
Лишь девочка литвинка так может одеваться,
Но верно не захочет мужчине показаться.
Хоть не было при этом вблизи кого-нибудь,
Но ручкой прикрывала она стыдливо грудь.
Вся в белых папильётках головка завитая
Светилась в блеске солнца, в лучах его играя,
И завитки короной сверкали в блеске том,
Как венчик лучезарный на образе святом.
Лица не видно было; нагнувшись над забором,
Она кого-то в поле, вдали, искала взором;
Вот хлопнула в ладошки, со смехом увидав,
Спрыгнула словно пташка и понеслась стремглав,
Через цветы и клумбы, с дорожки на дорожку,
И по доске, из сада приставленной к окошку,
В окно в одно мгновенье влетела, как стрела,
Как лунное сиянье, прекрасна и светла;
Взяла со стула платье и песенку запела,
Но, в зеркало взглянувши, в испуге побледнела,
Лишь только увидала приезжего она,
И уронила платье, смущения полна.
У юноши лицо же румяною зарею
В миг вспыхнуло, как тучка, рассветною порою.
Потупив скромно очи, сконфужен и смущен,
Ей в извиненье что-то хотел промолвить он,
Но отступил; у ней же чуть слышный крик сорвался,
Как будто у ребенка, что ночью испугался.
Взглянул тайком приезжий, — нет никого кругом,
Он вышел, и нежданно забилось сердце в нём
От встречи этой странной; невольно, без отчета
Ему смешно так было и стыдно от чего-то.
Тем временем на дворню дошло и до людей,
Что в дом господский кто-то приехал из гостей;
С лошадок сняли упряжь, поставили их в стойло,
Гостеприимно дали им щедрый корм и пойло.
Судья обычай новый не заводил в дому:
С жидам он лошадь гостя не посылал в корчму.
Встречать не вышли слуги, не потому, конечно,
Чтобы в дому служили лениво иль беспечно,
Но не одет пан войский был в это время[2]; он
Об ужине в заботы был сильно погружен.
Когда сам пан в отлучке, его он заменяет,
Ведет его хозяйство, приезжих принимает,
(В родстве далеком с паном, как друг, он любит дом).
Увидя гостя, к людям он поспешил тайком:
Не мог же говорить он в рабочей блузе с паном.
Ее сменил поспешно он праздничным кафтаном,
Что был уж приготовлен; он даже утром знал,
Что пан гостей на ужин к себе не мало ждал.
Приезжего пан войский узнавши издалека,
С приветствием объятья раскрыл ему широко;
Порывисто и быстро беседа потекла,
Как будто бы событья вместить она могла
За много лет; вопросы, слова переплетались,
Рассказы, восклицанья и вздохи повторялись
И, наконец, у гостя все выспросив вполне,
Заговорил пан войский о настоящем дне.
«Любезный мой Тадеуш», (приезжего так звали;
Ему, Косцюшки в память, такое имя дали:
На свет он появился в военные года)
«Любезный мой, приехал ты во время сюда:
Невест отличный выбор тебя здесь ожидает.
Твой дядюшка, не медля, тебя женить мечтает.
Здесь общество большое приезжих и гостей,
Граничного раздела все ждут уж сколько дней,
Чтоб спор давнишний с графом покончить совершенно.
Сам граф приедет в гости к нам завтра непременно.
Приехал подкоморий с семейством и с женой;
В лесу гуляют гости и тешатся стрельбой,
А старики и дамы пошли полюбоваться
На жатву и, должно быть, там будут дожидаться
Из леса молодежи; когда ты хочешь, там
Мы можем встретить дядю и наших милых дам.»
Пан войский и Тадеуш отправились на жниво;
Их быстрая беседа вновь разгорелась живо.
Уже склонялось солнце, небесный путь свершив;
Его лучей последних сверкающий разлив,
Как юности румянец, здоровый, ярко-алый
Господствует повсюду; вот с поля жнец усталый
Идет под кров домашний; вот яркое чело
Пылающего солнца за темный лес зашло;
С лесных вершин упали расплывшиеся тени;
Слилися в силуэты лесов далеких сени,
Как здания чернея на зорьке золотой;
Вкруг зарево пожара лик солнца огневой
Разлив над темным лесом, все ниже опускался,
Как свечка в щелях ставень, сквозь ветви прорывался
И, наконец, угаснул; серпов и грабель звон
На жатве и в полянах умолк; со всех сторон,
Домой идут селяня; здесь, по хозяйской воле,
С закатом и работы оканчивают в поле.
«Сам мировой владыка конец трудам дает;
Его работник солнце когда с небес уйдет,
Тогда и земледельцу час удалиться с поля.»
Так говорил хозяин; господская же воля
Всегда для эконома святынею была,
И часто, к удивленью и радости вола,
Воз необычно легкий, что только начинали
Накладывать снопами, в амбар уж отправляли.
Вот общество из леса веселою гурьбой
Идет в порядке полном; всех впереди толпой
Спешат ребята с дядькой; потом с своей семьею
Пан подкоморий, рядом с супругой и с судьею,
За стариками панны, а возле, в свой черед,
И молодежь за ними да полшага идет.
Так требует пристойность: никто не расставляет
Мужчин и дам в порядок, но каждый наблюдает
Его помимо воли; судья в дому своем
Обычаям старинным последовав во всем,
Почтение имея и в знатности породы,
И к званию, и в летам; «семейства и породы,
Говаривал он часто, — лишь стариной живут,
И горе, где обычай старинных дней не чтут.»
В дому судьи к порядку привыкли все сызмала:
И родственник приезжий, и гость чужой, бывало,
Поживши там немного, обычай принимал,
Что каждый в целом доме и чтил, и наблюдал.
С достоинством, но кратко свершив привет свиданья,
Племяннику дал руку старик для целованья,
С радушной лаской гостя в висок поцеловал,
И хоть весьма немного в привет ему сказал,
Но чувство в .нём прорвалось невольною слезою,
Которую отер он поспешною рукою.
Во след за господином и с жатвы, и с лугов,
И с пастбища уходят все под домашний кров;
Овец толпится стадо, поднявши тучи пыли;
Вон с медными звонками за ними повалили
Стала тирольских тёлок; со скошенных полей,
Со ржаньем по деревне летит табун коней;
Туда все жадно рвется, вздымают пыль копыта,
Скрипит насос колодца, вода бежит в корыто.
Судья хоть был с гостями, и сам уже устал,
Но долг хозяйства важный он все ж не оставлял,
И сам пошел к колодцу. Всегда под вечер надо
Хозяйским зорким глазом ему взглянуть на стадо,
Дозор подобный вверить не мог он никому,
Он знал, что глаз хозяйский важней всего в дому.
Пан войский и подвойский[3] Протас, между собою
В сенях о чём-то споря, стояли со свечею:
От войского тихонько Протас велел скорей
Столы из дома вынесть, чтоб ужин для гостей
Собрали нынче в замке, которого верхушки
Виднелись недалеко из-за лесной опушки.
«К чему же это?» с сердцем пан войский закричал,
Судья ж, узнав об этом, в недоумение впал.
Но поздно! спор напрасный теперь уже не нужен.
И он пошел с гостями туда, где собран ужин.
Идя с судьей, дорогой подвойский говорил
О том, к чему нарушен приказ хозяйский был:
Что будто нынче в гости наехало не мало,
И помещенья в доме для всех не доставало…
А в замке… есть там сени просторные; вполне
В них своды уцелели; хоть трещина в стене,
Хотя нет стекол в окнах… да что ж за важность летом?
Там близко погреб: слугам удобства мното в этом…
Так, взглядывая робко, подвойский говорил,
Но видно, что причину другую он таил.
В лесу, шагах, быть может, в двух тысячах от дома
Стоял старинный замок — обширные хоромы;
Наследье родовое Горешков было тут.
Погиб его владелец в года народных смут.
Суды, секвестры, тяжбы, в опеке упущенья
Наследству послужили причиной раззоренья;
Что к родственникам дальним по бабушке пошло,
А что заимодавцев избегнуть не могло.
Приобрести же замок охоты было мало
У шихты, и на кто ей денег не хватало.
Но граф, родня Горешков, сосед их молодой,
Из-под опеки выйдя, вернулся в край родной,
И часто любовался он на руину эту,
Готического стиля увидя в ней примету,
Хотя по документам судья и заявил,
Что был не Гот строитель, а просто в Вильне жил.
Но граф права на замок не уступал; судья же
Владеть хотел им также и стал судиться даже.
Вошли с процессом в земство, в суд главный, а затем,
В сенат, и снова в земство и, в заключенье всем
Издержкам, и бумагам, и суете различной,
Опять вернули тяжбу в суд прежний пограничный.
Протас, про сени замка не обманул, что там
И адвокатам места достанет, и гостям.
Свод круглый на колоннах, обширны, длинны сени,
Пол вымощен весь камнем, хотя нигде ни тени
Убранства не заметно, но чистота во всем,
Да серн или оленей рога торчат кругом.
Охоты час и место подписаны под ними,
И имена пестреют с гербами родовыми,
Что вырезаны в память повсюду по стенам,
Всех выше герб Горешков, Пулкозиц виден так.
Вокруг стола все гости, взойдя, в порядке стали;
Всех выше подкоморий; года и сан давали
Ему почет особый; и молодежи он,
И старикам, и дамам всем отдавал поклон;
Судья был возле, рядом с монахом бернардином;
Латинскую молитву монах прочел мужчинам
Налито водки; молча усевшись за столом,
Литовскую ботивнью все стали есть потом.
Хоть пан Тадеуш молод и самом был не важен,
Но был по праву гостя с судьей близ дам посажен.
Меж ним и дядей место осталося одно
Пустое, будто ждало кого-нибудь оно.
Порой на это место, порой на двери глядя,
Как будто бы чьего-то прибытия ждал дядя.
Тадеуш тоже взоры на двери обращал
И на пустое место порою взгляд бросал.
И странно! дам прекрасных вокруг так много видно,
Что любоваться ими царевичу не стыдно;
Все молоды и знатны, все блещут красотой,
А он бросает взгляды туда, где ни одной.
В том месте есть загадка; она в себе скрывает
Для юности приманку, и он не занимает
Хорошенькой соседки; задумчив, развлечен,
Налить вина ей даже не догадался он,
Не подал ей тарелки, любезности не скажет,
И ловкости столичной при дамах не покажет;
Одно лишь кто место манит его мечту;
Уж он воображеньем наполнил пустоту;
Мечты, скользя по креслу, предались полной воле,
Как жабы после ливня на одиноком поле;
А образ незнакомки царил своей красой,
Как лилия, что венчик возносит над водой.
Тут в рюмку панне Розе вина немного вливши,
А младшей с огурцами тарелку предложивши,
За третьим блюдом молвил пан подкоморий: «Вам,
Служить я, панны дочеи, теперь намерен сам,
Хоть стар я и не ловок». Тут юность. поспешила
С концов стола и паннам наперерыв служила.
Судья кунтуш поправил, на гостя кинул взор,
Венгерского в стакан свой налив, и разговор
Так начал: «Дней новейших приняв обыкновенья,
Мы молодежь в столицу шлем нынче для ученья,
И вовсе с тем не спорим, что юные умы
В учении книжном знают поболее, чем мы;
Но вот беда, — день каждый я убеждаюсь в этом, —
Что молодежь не учат, как жить с людьми и светом.
Встарь при дворах у панов жил шляхтич молодой,
Я сам лет десять прожил давнишнею порой
У пана воеводы… пан подкоморий, кто,
Ты знаешь, был отец твой (исполненный привета, .
Товарищу колено судья при этом сжал),
В общественном служении меня он наставлял,
На благо направляла меня его опека,
И из меня в те годы он сделал человека..
Ему и честь, и память всегда в дому моем,
Я каждодневно Богу творю мольбы о нём.
И если, я у пана воспользовался мало,
А дома полевая работа ожидала,
Когда другие, больше достойные, потом
Достигли высших званий, так выиграл я в том,
Что никогда, во веки не заслужу упрека,
Чтоб вежливость и ласку не ставил я высоко,
И хоть бы с кем нарушил… а право, господа,
Приличие — наука не маленькая… да,
Не легкая… не в том же она ведь, чтоб ногами
Искусно шаркать, сыпать любезными словами:
То модная учтивость, мещанская, по мне…
Не то у нас в шляхетстве и в польской старине.
Там вежливость со всеми, но только с измененьем,
Она в сыновней ласке с обычным изъявленьем,
И в обхождении мужа при обществе с женой,
И пана со слугами: и всюду тон другой…
Чтоб не сбиваться с такта, учиться надо много,
Должны мы тон приличный хранить повсюду строго.
И старики учились; в беседе их порой,
Картины раскрывались истории родной,
А разговоры шляхты шли о делах в повете,
И шляхтич был уверен, что про него на свете
Все знали, — в небрежении никто не оставлял,
И за собою зорко всегда он наблюдал.
Теперь никто не спросит: кто ты и от кого ты?
Где жил? чем занимался? Об этом нет заботы…
Лишь не был бы шпионом, иль голым бедняком…
Веспасиан не думал, знать не хотел о том,
Откуда взяты деньги и из какого края,
Так рода человека и жизнь его не зная,
Лишь сообразно званью относятся к нему
И чтут, как жид монету, — как будто по клейму.
Так рассуждая, взором судья обвел собранье;
Хотя привык он вечно встречать к себе вниманье,
Но знал, что нынче скучно для молодых людей
Следить за длинной речью, хотя и правда в ней…
Но полное молчанье хранили все при этом;
Взглянул на старика он, как будто за ответом:
Что скажет подкоморий? Но тот не прерывал,
И только головою в ответ ему кивал,
Согласие безмолвно тем жестом подтверждая.
Судья стаканы налил и молвил, продолжая:
— „Да, вежливость есть дело не малое, когда
Мы уважать умеем род, званье и года
В других, как подобает, тогда ценить сумеем
Достоинства, какими и сами мы владеем;
Как на весах: чтоб свесить самих себя на них,
Должны противовесом поставить мы других.
В прекрасному же полу всего важней почтенье;
Особенно же важно, когда происхожденье
И милости фортуны в гармонии живой
И с прелестью врожденной, и с нежной красотой.
Пути к любви отсюда, что часто приводили
Дома к высокой связи. Так старики судили…
И так…“ Судья нежданно лицо тут повернул
К Тадеушу и строго на юношу взглянул,
Кончая речь. Но следом за фразой начатою,
Прищелкнув табакеркой своею золотою,
Пан подкоморий молвил: „Судья любезный мой,
Встарь было много хуже, чем нынешней порой!
На нас ли старых мода, быть может, повлияла,
Иль юность лучше, — только разврата меньше стало.
Я век не позабуду то время, как на нас
Потоп французской моды нахлынул в первый раз,
И сброд хлыщей заезжих, как гром над голевою,
На нас нежданно грянул нагайскою ордою,
Гоня заветы предков среди родной страны,
Закон, обычай, даже одежды старины…
Что пожелтевших фатов на свете было гаже,
Гнусивших в нос по моде, порой безносых даже?
Они тонули в грудах брошюрок и газет,
Вводивших с новой верой и новый туалет!
Тот сброд умы опутал, как будто тайной чарой:
Когда Господь захочет народ постигнуть жарой,
То наперед отнимет он разум у людей;
Восстать не смела даже и мудрость на хлыщей;
Их, как чумы какой-то, весь наш народ боялся,
Но в нём самом зародыш болезни заключался.
На модников кричали, но кинули для них
Одежду, нравы, веру, язык отцов своих;
На маслянице будто пир воцарился дикий,
За ним же вскоре грянул неволи пост великий.
Я помню, хоть в то время я был довольно мал:
Отец тогда в повете Ошмянском проживал, —
Приехал пан подчаший в двуколке иностранной“ —
Был экипаж подобный новинкою нежданной.
Смеялись над подчашим, как будто над шутом,
Теснились возле дома, когда перед крыльцом
Порой его двуколку стоявшую видали,
Что на манер французский, карьёлкой называли,
Два пса, взамен лакеев, сидели на задке;
Худой, как щепка, немец на козлах, в парике
И в необычной шайке причудливого рода,
А на ногах, что тоньше жердей из огорода,
С застежками стальными, чулки и башмаки.
От смеха надрывались при этом старики,
А мужики крестились и думали, что это
С венецианским чертом немецкая карета.
Каков был сам подчаший, и не расскажешь вам:
Казался он мартышкой иль. попугаем. нам;
С златым руном парик свой сравнивал, бывало,
А нам это прическа колтун напоминала.
Это ж польскую одежду в те времена считал
Красивей обезьянства, тот в тишине молчал.
Не то бы закричала вся молодежь, что ставят
Культуре он преграды, прогресс гнетет и давит,
Что даже он изменник!… Так в эти времена
Мощь предрассудков новых у нас была сильна!»
«Нам возвестил подчаший, что он цивилизатор,
Что просвещать нас будет, как истый реформатор,
И будто сделал гений французской стороны
Премудрое открытье, что люди все равны…
Хоть писано об этом и в Божием законе,
И тоже ксендз вещает вседневно на амвоне,
Но то ученье старо и не дает плода…
Такое ослепленье царило в те года,
Что перестали верить вещам вернейшим в свете,
Когда их во французской не видели газете.
Хоть равенство подчаший везде провозглашал,
Но, несмотря на это, маркизом зваться стал.
Известно, кто титул парижский, в те же годы .
В Париже у французов он был предметом моды;
Но мода изменилась, прошли её года,
И титул демократа взял наш маркиз тогда;
Но демократ невдолге, в дни Наполеона,
Приехал из Парижа со званием барона.
А с переменой моды, когда б он дольше жил,
Пожалуй, в демократы опять бы поступил.
Ведь беспрестанно моды в Париже изменяют,
А выдумки французов поляки обожают.
Теперь же, слава Богу, настал другой черед,
И за-границу юность спешит не ради мод,
Не с тем, чтоб новых истин в брошюрках доискаться
И мудрости в кофейнях парижских поучаться.
Там мудрый и великий царит Наполеон,
Не терпит пустословья, не любят моды он…
Теперь гремит оружье, мы ж, старики, ликуем,
Что снова славу Польши на Божьем свете чуем,
В ней Речи Посполитой грядущее лежит!
Всегда под сенью лавров зародыш воли скрыт.
Нам старым только скучно влачить и дни, и годы
В бездействии, далеко от славы и свободы…
Так долго ждать! и даже известья редки так!»
Тут он монаху тихо сказал: «Отец Робак!
Тебе письмо недавно, как слышал я, прислали,
И в нём о нашем войске, быть может, написали?»…
«Нет», — молвил равнодушно монах, бросая взор,
Как видно, неохотно он слушал разговор, —
«Политика, по правде, меня не занимает;
Письмо же из Варшавы, и только сообщает
О монастырском деле… Нет интереса в нём…
Иным и знать, пожалуй, не следует о том»…
Монах взглянул, поспешно за этими словами,
Туда, где старый Рыков был с прочими гостями:
То капитан был русский и недалеко жил.
Чтоб соблюсти учтивость, судья его просил
На ужин. Над едою усердно он трудился;
При слове же «Варшава» он с речью обратился:
«Ох, пане подкоморий! Как любопытны вы!
У вас Варшава вечно нейдет из головы…
Отчизна! не шпион я, а все ж по польски знаю, —
Отчизна! да я верно все это понимаю!
Я русский, вы поляки: теперь у нас не бой,
Едим и пьем мы, в дружбе толкуя меж собой.
Вот так на аванпостах с французами порою
Мы водку пьем, а кликнут, и мы готовы к бою;
У нас всему на свете и свой черед, и честь —
У русских поговорка на этот случай есть.
По моему же мненью, война должна быть скоро:
Был адьютант из штаба у нашего майора,
Велел в поход сбираться. Войну объявит царь
С французом либо с турком. Ох, Бонапарт штукарь!
Когда бы не Суворов, нам сдобровать едва ли!
Как шли мы на французов, у нас в полку болтали,
Что Бонапарт колдует: но также колдовал
И наш Суворов; чарой он чары отражал.
Раз ищут Бонапарта в сражении: где он скрылся?
Он стал лисой… Суворов тут гончей обратился,
Вновь Бонапарт на штуку и сделался котом,
А наш Суворов тотчас борзым в погоню псом…»
Остановился Рыков; тут кушанье явилось
Четвертое; при этом дверь с боку отворилась.
Тут новая особа, прекрасна и мила,
Всеобщее вниманье, взошедши, привлекла
Осанкой и убором; все гости дружно встали.
Её не знал Тадеуш, но все, как видно, знали.
Шелк розового платья стан гибкий облекал,
И грациозно формы корсет обрисовал;
Узоры кружевные ей шейку оттенили,
В рукавчиках коротких открыты руки были;
Хоть и не жарко было, в руках у ней сверкал,
Дрожа, златистый веер и искры рассыпал.
Была у ней головка вся в локоны завита,
И розовою лентой красиво перевита:
А бриллиант из пуклей сверкал, полуприкрыт,
Как, сквозь лучи кометы, звезда порой блестит.
Убор чрез меру пышный, и многие шептали,
Что в будни и в деревне он кстати был едва ли.
Хоть платье и коротко — не видно башмачка:
Она скользила быстро, приветствуя слегка
Все общество поклоном; она пройти желала
Туда, где гостью место пустое ожидало;
Но это было трудно: ряд четырех скамей,
По недостатку кресел, весь занят был, и ей
Перескочить пришлось бы, но ловко меж скамьями
Она юркнуть сумела, скользнула меж гостями,
Как шар на бильярде скользит в бегу своем,
Нечаянно за что-то задела и потом,
Немного покачнувшись, слегка облокотилась
На юношу, с улыбкой любезной извинилась
И, наконец, уселась меж дядею и им,
Но ничего не ела; лишь веером своим,
Играя грациозно, обмахиваться стала;
Она то складки кружев брабантских оправляла,
То локоны оправив, порой её рука
Держала кончик ленты, играя им слегка.
Минуты уж четыре, как разговор порвался.
Сперва чуть слышный шепот тихонько раздавался,
Но говор оживился, и на конце стола
Пан регент и асессор всех громче в разговоре
О двух борзых кричали в ожесточенном споре.
Гордясь своей собакой, пан регент утверждал,
Что будто зайца Куцый, — никто другой, — поймал.
Асессор же другое доказывал соседу
И Соволу, напротив, приписывал победу;
Спросили мненье прочих, и гости за столом
О Соволе и Куцем заспорили потом.
Кто сам был очевидцем, кто знанием хвалился.
Судья с соседке новой при этом обратился,
Вполголоса: «Я должен прощения просить:
Нельзя нам было ужин позднее отложить.
Ходили гости в поле, устали, отдых нужен.
Я думал, — не придете вы нынче к нам на ужин».
Тут завели беседу о том и о другом
Судья и подкоморий тихонько за вином.
Тем временем как гости отдались разговорам,
Тадеуш незнакомку окинул долгим взором.
Он до её прихода как будто отгадал,
Кто сядет здесь, как будто ее он ожидал.
Его лицо пылало, в нём шибко сердце билось,
Прекрасное виденье опять пред ним явилось.
Звать, суждено судьбою, чтоб рядом за столом
С ним был прелестный образ, им виденный мельком.
Как будто незнакомка теперь повыше стала,
Но ведь убранство росту способствует не мало…
У той златились волны коротеньких кудрей,
А локоны у этой темнее и длинней;
Но солнце, вероятно, тому причиной было:
Оно в момент заката все ярко золотило.
Черты при беглой встрече не мог он удержать,
Но сердцу милый образ не трудно угадать.
Он черненькие глазки уж отгадал в соседке
И губки, словно вишни румяные на ветке,
Все: и уста, и очи подсказаны мечтой;
Лишь разница, что эта как будто старше той,
Как будто бы ребенком садовница глядела,
А незнакомка в летах, вполне уже созрела.
Но юность не считает лета у красоты,
Eя метрики не нужны, а чистые мечты
Ровесницу рисуют ей в избранном предмете,
Ей идеально милы все женщины на свете.
Хоть нашему герою двадцатый год пошел,
Хотя он в шумной Вильне довольно лет провел,
Но ксендз-учитель, мудро и в духе старых правил,
В воспитаннике душу на добрый путь наставил;
И так привез Тадеуш в родимый дом с собой
Живую свежесть мысли с душевной чистотой;
Но вместе и желанье в нём душу наполняло
Свободой насладиться, и жажда возникала
Предаться полной воле среди родимых нив.
Он чувствовал, что молод, и весел, и красив.
Родители здоровьем и силой наделили
Тадеуша Соплицу, а все Соплицы были
Всегда, как всем известно, и крепки, и сильны,
И не к наукам склонны, а к поприщу войны.
От предков пан Тадеуш ни в чём не отличался:
Верхом отлично ездил, в ходьбе не утомлялся;
Он не был туп, но мало в учении успел,
Хотя расходов дядя нисколько не жалел.
Ружьем и саблей больше любил он забавляться
И знал, что должен к службе военной приучаться,
Что так отец в духовной пред смертью завещал,
И за скамейкой школьной он о войне мечтал.
Но дядя эти планы вдруг изменить решился,
Велев, чтобы племянник приехал и женился,
Взяв на себя хозяйство над маленьким селом,
Отдать и все именье он обещал потом.
Внимания достойным все это показалось
Хорошенькой соседке, она залюбовалась
Его фигурой стройной, осанкой, красотой,
Его могучей грудью и сильною рукой,
Лицом его красивым, с пылавшими щеками.
Уж с ней неоднократно он встретился очами:
В нём робости недавней уже и след пропал,
Бросал он смело взоры, и в них огонь пылал.
Она глядела также, и искрились их очи,
Как праздничные свечи в часы пасхальной ночи.
Соседка по-французски заговорила с ним
О новых книгах в Вильде, об авторах, каким
В литературе новой дает он предпочтенье,
И о предметах разных выпытывала мненье;
О музыке, о танцах речь повела потом,
О живописи даже, и все с таким умом,
Учености и знаний так много доказала,
Что юношу смутила и даже испугала!
Подвергнуться насмешкам в нём сильный страх возник,
И стал он заикаться, как будто ученик.
По счастью, учитель судил не слишком строго:
Соседке очевидна была это тревога, —
Она заговорила о более простом:
О деревенском мире с его житьем-бытьем,
О том, какие в селах и нужды, и заботы,
Как разделить удобней досуги и работы.
Тадеуш стал смелее, речь живо полилась,
И в полчаса короткость меж ними началась.
Они шутили даже и спорили не мало,
Соседка же из хлеба три шарика сватала:
На выбор три особы: ближайшую он взял…
Взгляд барышен при этом с досадой засверкал.
Соседка ж рассмеялась, оставив под секретом,
Кого счастливый шарик обозначал при этом.
В конце стола противном другой был разговор:
О Соколе и Куцем шел оживленный спор;
С большим одушевленьем противники шумели
И даже блюд последних почти совсем не ели,
И все кричали, стоя, с бокалами в рухах;
Пан регент всех страшнее; неудержим в словах,
Как перепел, заладил он речь без перерыва
И жестом дополняя все выраженья живо.
Над регент адвокатом когда-то был давно,
И на пристрастие к жестам ему присуждено
Прозванье: «проповедник». Обеими руками,
Он, растопырив пальцы с их длинными ногтями,
Красноречиво жестом подобным представлял
Борзых собак две своры и, накодец, вскричал:
«Бац! так, в одно мгновение, что не моргнуть и глазом,
Точь в точь, курки двустволки, придавленные разом,
И я, и пан асессор, пустились, как стрела,
В миг заяц прыснул в поле… (Тут руки вдоль стола
Он вытянул, собачье движенье представляя).
Тут Сокол шмыг за зайцем, осталась сзади стая,
Летит через опушку и небольшой лесок,
Но Куцый догоняет… вот, вот… один вершок —
Сейчас догонит… Зайца догнать, однако, штука!…
Босой борзых почуял и, как стрела из лука,
Понесся… вдруг, нежданно направо дал стречка…
Псы глупые туда же…Вот влево два прыжка,
H псы опять налево»… косой бежать пустился,
Но, тут — как тут, мой Куцый и в серого вцепился…
Цап!!" над столом нагнувшись, пан регент закричал
И до конца другого уже рукой достал.
«Цап!» крик над самым ухом Тадеуша раздался.
Тут разговор с соседкой у юноши прервался.
Их головы, что были так близко меж собой,
Невольно отклонились, как будто под грозой
Вершины двух деревьев, что связаны друг с другом,
Разорванные вихрем, отдвинулись с испугом
Их руки, что лежали так близко под столом,
И вспыхнули их лица в движении одном.
Тадеуш, чтоб не выдать внезапного смущенья,
Сказал: «Да, да, мой регент, вы правы, без сомненья,
Пес превосходный — Куцый, и, верно, он с чутьем…»
--«С чутьем?» воскликнул регент — «в любимом псе моем,
Да не было чутья бы?» Тут пав Тадеуш снова
О псе благоприятно промолвил два-три слова
И пожалел, что видел его мельком пока
И только мимоходом узнал его слегка.
Тут задрожал асессор, из рук бокал роняя
И злобно взор змеиный в Тадеуша вонзая.
Асессор был скромнее, — как регент, не кричал;
Он был и худощавей, притом и ростом мал,
Но на балах, в собраньях, на вечерах порою,
Точь в точь змеиным жалом, язвил он остротою;
Так едко, остроумно пошутит он под час,
Что хоть печатай в книжке… не в бровь, а прямо в глаз…
Он промотал наследство и братнее именье,
Вращаясь в высшем свете, и, чтоб иметь значенье,
Вступил да службу; травлю он страстно обожал,
А звонкий рог облавы ему напоминал
Те дни, когда владел он давнишнею порою
И знаменитой псарней, и дворнею большою.
Теперь от целой псарни осталось две борзых,
И то лишить почета хотят одну из них!
Погладив бакенбарды, при похвале обидной,
Проговорил асессор с улыбкою ехидной:
--«Бесхвостые борзые — как шляхта без чинов…
Хвост помогает в беге и украшает псов;
Вы ж недостаток этот, как знак заслуги, чтёте…
Да, вот что: отдадим-ка на суд мы вашей тёте…
Хоть пани Телимена в столице век жила
И к нам весьма недавно в деревню прибыла,
Но юных в знании лова, быть может, превосходит:
Сама собой наука с летами к нам приходит».
Такой удар нежданно в Тадеуша попал;
В смущении встал он с места, минуту помолчал,
Противника измерил зловещим, гневным взором…
Тут, к счастью, подкоморий чихнул два раза; хором
Все закричали: «виват!» Отдавши всем поклон,
По табакерке пальцем слегка похлопал он.
На ней была в алмазах из золота оправа,
В средине с королевским портретом Станислава;
Сам Станислав когда-то его отцу вручил
В дар табакерку эту, и сын ее хранил;
Когда по ней стучал он, — знал, что просил вниманья.
Все стихнуло, и молвил он посреди молчанья:
--«Почтеннейшая шляхта! вельможные паны!
Для поприща охоты служить поля должны,
Я дом для дед подобных пригодным не считаю
И разрешенье спора на завтра предлагаю,
Теперь же препиранья прошу вас прекратить.
Подвойский! завтра утром охоту объявить!
И ты, судья, поедешь, конечно, с нами вместе,
И граф, должно быть, также нас удостоит чести^
И пани Телимена, и панны, и паны,
На добрую охоту все доглядеть должны,
Ее и войский, верно, почтит своим приветом.»
Тут подал табакерку он старику при этом.
С охотниками войский в конце стола сидел,
Зажмурившись, и спорить, как будто, не хотел,
Хоть у него и часто выспрашивали мненья:
Был знатоком в охоте он лучшим, без сомненья.
Щепотку захвативши из табакерки, он
Понюхал с расстановкой, в раздумье погружен,
Чихнул, что даже эхо всю залу огласило,
И с горькою усмешкой проговорил уныло:
«Ох, тяжело и странно мне от таких речей!
И что теперь сказал бы охотник старых дней,
В среде почтенных панов услыша спор горячий,
Которого предметом какой-то хвост собачий…
А если б старый Рейтан воскрес, да услыхал?
Опять бы лег в могилу и больше бы не встал…
А старый Несёловский, наш добрый воевода?
Он до сих пор имеет борзых такого рода,
Что и никто на свете подобных не найдет…
Он сто возов содержит охотничьих тенет,
Своих стрелков две сотни при замке Ворочанском;
Отшельником скрываясь в своем поместьи панском,
Охотой заниматься давно он перестал;
И сам Билопетрович его напрасно звал…
Да и сказать по правде, ужели воеводе
Охотиться на зайца по новой вашей моде?!
На языке охоты встарь были, милый пан,
Шляхетскими зверями — лось, волк, медведь, кабан, —
Ну, словом, зверь с когтями, клыками и рогами;
Другие ж отдавались холопам с батраками.
Никто бы не коснулся презренного ствола
Ружья, где мелкой дроби хоть горсточка была…
Борзых держали, правда… но для чего? — порою
Мелькнет серяк, бывало, под конскою ногою,
Когда с охоты едут, и для потехи тут,
Спустив собачью свору, за ним детей пошлют.
Все смотрят и смеются на детскую потеху…
О чём же тут и спорить, где только место смеху?…
Увольте ж, пан вельможный, вы, старого слугу:
Простите, на охоту я ехать не могу!
Могу ль я примириться с охотою такою?
Нет, для неё во веки я не ступлю ногою!…
Зовуся я Гречеха… как Польшей правил Лех,
Никто с тех пор на зайца не ездил из Гречех!…»
Во след за этой речью все вкруг захохотали;
Встал подкоморий; гости за ним все разом встали.
Ему почет особый по сану и летам;
Он кланялся, прощаясь, всем дамам и гостям,
За ним монах; судья же подалее немного
С ним рядом бывшей пани дал руку у порога,
Тадеуш Телимене, соседке молодой,
В конце пошел асессор с Гречехиной женой.
Тадеуша дорогой невольно отчего-то
И злость, и недовольство томили без отчета.
Все, что случилось нынче, он в мыслях разбирал:
С соседкой встречу, ужин с ней рядом вспоминал.
А больше слово «тетя» ему жужжало в ухо,
Без перерыва, словно назойливая муха,
Подвойского хотел бы он выспросить скорей
О пани Телимене, но посреди гостей
Его искал напрасно, и войский за гостями
Ушел, чтобы заняться домашними делами:
Во флигеле надворном отвесть ночлег для дам,
Устроить помещенье для отдыха гостям.
Ночлег на сеновале для молодых указан;
Тадеуш, как хозяин, их провести обязан.
Все вскоре безмятежно затихло на дворе,
Как в миг, когда молитву начнут в монастыре;
Порой лишь голос стража прервет молчанье ночи.
Все спит; судье лишь только сон не смыкает очи.
Он, как хозяин дома, в заботы погружен
О будущей охоте; приказы отдал он
Дворецкому и войту, стрелкам и эконому,
И писарям, и слугам, принадлежащим к дому,
Все должен был заране обдумать, рассчитать,
И, наконец, собрался уже ложиться спать.
Тут развязал подвойский судье кушак цветистый,
Кушак работы слуцкой, с кистями, золотистый;
Был черный шелк изнанки простеган серебром.
Кушак служил двояко: изнанкой и лицом;
Для праздничного пира одною стороною,
Для траура изнанкой; искусною рукою
Подвойский этот пояс снимал и надевал;
И вот за этим делом он, наконец, сказал:
--«Что ужинали в замке, — то не худое дело,
Скорей большую пользу я вижу в этом смело:
Идет о замке тяжба, и этим на него
Выказываем силу мы права своего.
Противникам упрямым отлично мы ответим;
Мы им права на замок доказываем этим:
Кто приглашает в замок на ужин, верно, тот
Владеет этим замком, или владеть начнет,
И сам противник может свидетельствовать это.
Видал такие вещи и я в былые лета.»
Судья уж спал; подвойский тихонько вышел вон,
В сенях при свечке книжку[4] взял из кармана он.
И дома, и в дороге ее хранил он свято.
То список лиц различных, судившихся когда-то.
Чьи имена и лично в суде он вызывал,
И тяжбы, о которых впоследствии слыхал.
То просто были в списке помеченные лица,
Ему ж картин блестящих сияла вереница,
И он читал и грезил: Огинский и Визгирд,
Рымша, Доминикане, Рымша и Висогырд,
Радзивил с Верещакой, Гедроиц и Рдультовский,
Кагал и Обухович, с Юрагой Пиотровский,
Малевский и Мицкевич… и вот увидел он
Уже Соплицу с графом… Из списка тех имем
Пред ним черты процессов великих выплывают,
Свидетели, и судьи, и стороны мелькают.
Себя в жупане белом и сам он увидал,
Что в кунтуше лиловом он пред судом стоял.
Одной рукой на сабле и на столе другою,
Шумевших призывая к порядку и покою.
Тут, сотворив молитву, уснул минуты в две
Последний трибунальный подвойский на Литве.
Так проводили время в те памятные лета
В сельце литовском тихом, Когда почти пол света
В слезах, в крови тонуло, титан же мировой,
Среди волков несметных, как в туче громовой,
Орлов победоносных запрягши в колесницу,
Простер с песков ливийских до Альп свою десницу,
Аустерлиц, Маренго и Ульм предав громам;
За ним и смерть, и гибель бежали по пятам.
Полет гремящий слава на север устремила,
Чревата именами геройскими от Нила
До Немана, где, будто гранитом скал, она
Московскими полками была отражена,
Что мир Литвы хранили железною стеною
От вести, бывшей Русским заразой роковою.
Но, словно камень с неба, в леса Литвы порой
Весть падала нежданно, не раз старик с сумой,
Безрукий и увечный, придя за подаяньем,
Стонал и, посмотревши вкруг зорко, со вниманьем,
Когда не видел русских нигде вокруг солдат,
Или мундиров красных меж тихих сельских хат,
Тогда он признавался, что был из легиона,
И что несет он кости своей отчизны в лоно,
Которую не может уж больше защищать.
На перерыв спешили тут все его встречать,
Слезами заливаясь. Его за стол сажали
И от него рассказы чудесные слыхали.
Как генерал Домбровский, — Италии герой,
Стремится поскорее идти в свой край родной,
Как на Ломбардском поле он земляков сбирает,
Князевич же из Рима приказы рассылает,
Как, победивши, бросил к ногам французов он
У цезарских потомков сто отнятых знамен[5],
О том, что Яблоновский с дунайскими полками[6]
Зашел на юг безвестный, за дальними морями
В таинственные страны; там негров он громит,
Весна там вечно, он же по родине грустит.
Такая речь тихонько деревню облетала.
Ее услыша, хлопец вдруг пропадал, бывало,
Ища себе дороги в болотах и лесах,
От москаля таился он в неманских волнах
И на берег варшавский всей силой устремлялся,
«Сюда, сюда товарищ!» там голос раздавался:
А они на первый камень с поспешностью скакал
И москалям «прощайте!» через реку кричал.
Так Панц ушел за Неман, Горецкий, Обухович,
Петровский, Оболевский, Рожицкий и Янович,
Брохоцкий, Бернатович и Гедымин потом
Купец, Межеевский, всех же мы их не перечтем,
Что и родных, и землю любимую бросали,
А их именье после в казну конфисковали.
Порой безвестный квестарь, случалось, приходил;
Сойдясь с панами ближе, газету им носил,
Ее скрывая в рясе; оттуда узнавали
Все: где сраженье было, и где войска стояли,
Где и под чьим начальством известный легион,
За кем была победа и как велик урон;
За много лет разлуки семейство получало
Весть об убитом сыне и траур надевало,
Ни для кого в повете неведомо, по сом
Одни догадки только в соседстве шли тайном,
А грусть панов и радость со сдержанностью этой
Служили околодку единственной газетой.
Как видно, этим делом и Робак занимался,
Он часто втихомолку с судьею совещался,
И после совещаний подобных и бесед
Запас известий новых мог услыхать сосед.
Осанна же монаха при этом обличала,
Что бернардина ряса не вечно украшала.
Он не совсем глубоким отшельником глядел;
Монах над правым ухом и над виском имел
Шрам от удара сабли с ладонь величиною,
И след недавней пули виднелся над щекою:
Наверное, не в келье, не за святой мольбой
Стяжал он эти раны, и вообще порой
В его словах, в движении невольного порыва
Воинственное что-то проглядывало живо.
Когда воздевши руки под сенью алтаря,
Он призывал в молитве Небесного Царя,
То иногда крестился так ухарски и браво,
Как будто по команде: налево! в тыл! направо!
Обряды литургии творил во храме он,
Точь в-точь стоял пред фронтом и строил эскадрон,
Командуя дьячками среди богослуженья.
В политике он толку знал больше без сравненья,
Чем в Божием писании; нередко заезжал
Он в городок уездный, где письма получал,
Их содержанье строго всегда храня в секрете;
То слал гонцов куда-то, но никому на свете
Не говорил причины; нередко по ночам
Для тайных совещаний он приходил к панам;
В корчме, в среде мужицкой, беседовал, случалось,
О том, что за границей в то время совершалось,
И вот судью внезапно в полночный, поздний час
Пришел будить: наверно, есть новостей запас.
Книга II.
[править]Кто юных лет не помнит, когда, предавшись воле,
С ружьем, свистя беспечно, мы выходили в поле,
Где ни забор не встанет, ни вал среди полей,
Где никакого дела нам ни до чьих межей.
В Литве охотник — словно корабль в открытом море, —
Какой дорогой хочет, идет он на просторе.
Он, как пророк, на небо глядит, и много там
Приметь понятных только охотничьим очам.
Как чародей, он тайно беседует с землею,
И много, много шепчет ему земля порою.
Крик дергача раздался с поляны в стороне,
В траве ему привольно, как щуке в глубине;
Там жаворонок ранний весну предвозвещает
И с песнию в глубокой лазури утопает,
Орел крылом широким трепещет в небесах,
Как бы царей комета, пугая мелких птах;
Вон ястреб распростерся под высью голубою,
Как мотылек, дрожащий, приколотый иглою,
А лишь увидит пташку иль русака, — с высот,
Как метеор летучий, на жертву упадет.
Когда ж нас Бог сподобит вернуться в край родииый
И поселиться в доме при пажити любимой,
Там поступить в пехоту, что птиц лишь только бьет,
Иль в конницу, что битвы лишь с зайцами ведет,
Где лишь одно оружье — коса да серп, и кроме
Нет ни одной газеты, как счет хозяйский в доме?
Уже над Соплицовым свет солнца засверкал
И, озаривши крыши, проник на сеновал,
Где молодежь лежала, и блеском золотистым
Там заиграл на сене зеленом и душистом.
Блестящие полоски трепещущих лучей,
Сверкали, будто ленты, в отверстия щелей,
Своим сияньем спящим покоя не давая,
Как сельская красотка, что колосом, играя,
Порою будит парня; воробушки кругом
Под крышей завозились, порхая; над селом
Гусиный крик раздался, за ним проснулись утки,
И замычало стадо под звук пастушьей дудки.
Все встали, но Тадеуш все был в глубоком сне:
Вчера не спал он долто в полночной тишине,
Объятый беспокойством; уж петухи пропели,
А он еще метался на травяной постели,
Пока, в душистом сене весь утонув, заснул.
Но вот холодный ветер в лицо ему пахнул,
И, отворивши настежь со скрипом дверь сарая,
Вошел к нему ксендз Робак и, поясом махая
Над юношей с улыбкой, от сна его будил
И громко «Surge puer» ему проговорил.
Охотничии крики двор целый оглашают;
Там лошадей выводят, коляски выезжают, —
Собрание такое весь двор едва вместит.
Вот растворили псарни, рожок уже звучит.
С веселым визгом лают и прыгают борзые,
Увидя доезжачих, и, будто как шальные,
Псы по двору мелькают и скачут там и тут,
Себе надеть ошейник с покорностью дают.
Хорошую охоту все это предвещает.
Уж подкоморий поезд в дорогу отправляет,
Охотники в ворота наперерыв спешат,
И развернулся в поле их длинный, пестрый ряд.
Пан регент и асессор в средине едут рядом;
Хотя порой меняясь, украдкой, злобным взглядом,
Но вежливо друг с другом заводят разговор,
Спеша, как люди чести, окончить старый спор.
В них вовсе не заметно врагов непримиримых;
Они ведут с собою собак своих любимых.
В повозках сзади дамы; сопровождает их
И молодежь верхами на лошадях своих.
Монах свои молитвы кончал уж той порою;
Бродил от всех поодаль он медленной стопою.
Тадеуша увидя, он пристально взглянул,
Тихонько усмехнулся и головой кивнул.
Когда же тот подъехал, он пальцем погрозился
На юношу; Тадеуш никак не допросился,
Чтобы монах угрозу немую объяснил:
Ксендз не сказал ни слова и очи опустил,
Лишь капюшон надвинул, окончивши молиться,
А юный пан с гостями спешил соединиться.
Охотники сдержали, меж тем, собак своих
И вдруг остановились; немые жесты их
Давали знак молчанья; и неподвижным взором
Мгновенно обратились все к камню, пред которым
Судья остановился; он зверя увидал
И на него безмолвным движеньем указал.
Его приказ в минуту все поняли и стали.
Пан регент и асессор тихонько подъезжали.
Тадеуш их обоих успел уж обогнать.
С судьею ставши рядом, напрасно он сыскать
Старался зайца в поле; на сероватой глади
Ос непривычным глазом, по указанью дяди,
Едва сыскал: бедняга под намнем небольшим
Сложил в испуге уши и, приютясь под ним,
Он красными глазами охоты приближенье
Встречал, как будто чуя свое предназначенье,
И, словно очарован, не мог свести очей,
Сам, будто камень мертвый, залегши меж камней.
Вдоль пашни клубы пыли все шире расстилались;
Проворный Сокол с Куцым как бешеные рвались.
Тут регент и асессор воскликнули зараз:
«Бери» — и в туче пыли исчезли вдруг из глаз.
Но, вот, пока охоту за зайцем продолжали,
Вблизи опушки леса и графа увидали.
О графе в околодке давно уж каждый знал,
Что никогда он в пору нигде не поспевал.
Так он проспал и ныне, на дворню разворчался,
Охотников увидя, галопом к ним помчался;
Сюртук свой длинный, белый, на английский покрой,
Он распустил по ветру. За ним верхом, толпой,
Все в белых панталонах, служители скакали;
Их маленькие шляпы грибы напоминали;
Все были в узких куртках; так пан их одевал
И в замке по-английски жокеями их звал.
Через поля, галопом, со свитой граф пустился,
Но, увидавши замок, в момент остановился:
Глазам он не поверил, увидя в первый раз
Его при свете утра, в подобный ранний час
Так стены изменились и так помолодели…
Граф поражен был видом: да это уж они ли?
И башня вдвое выше над утреннею мглой;
Скользит по крыше ярко луч солнца золотой;
Остатки рам оконных под ранними лучами
Сверкали сквозь решётки волшебными цветами;
Туман на нижний ярус завесою упал.
Развалины и щели он от очей скрывал;
А разносимый ветром крик ловчих на поляне
От замка отражался и вторился в тумане,
И мнилось, что из замка те звуки, и что он
И заново отделан, и в жизни воскрешон.
Мечта нередко графа далеко увлекала
Средь мест пустынных, диких, он находил, бывало,
В них много романтизма. Он был чудак большой:
Нередко он, охотясь за зайцем, за лисой,
Задумчиво на небо глядел с тоской глубокой,
Как будто вот на птицу в ветвях сосны высокой.
Порою без собаки бродил и без ружья
В лесу, как беглый рекрут. На берегу ручья
Порой сидел недвижно, поникнув над струями,
Подобно жадной цапле, что съела бы глазами
Всю рыбу… И о графе говаривал народ,
Что будто бы чего-то ему недостает.
Его любили впрочем: богатый, знатный родом,
Он ласков был к соседям, общителен с народом,
А даже и с жидами.
Граф, лошадь своротив
С дороги, мимо замка, понесся между нив,
Взглянул на стены замка, вздохнувши без отчета
И карандаш с бумагой достав, чертил он что-то.
Вдруг увидал, поодаль шел кто-то стороной,
Как будто бы ландшафтов любитель запиской,
В карманы спрятав руки; казалось, он каменья
Считал, глаза поднявши… И граф через мгновенье
Узнал его, но прежде он раза три вскричал,
Покамест голос графа Гервасий услыхал.
То был старик последний из шляхты, что, бывало,
Когда-то при Горешнах на службе проживала.
Старик — седой, высокий, морщинами покрыт,
Суровый и угрюмый — имел здоровый вид.
Весельчаком когда-то он слыл, но со мгновенья,
Когда владелец замка погиб среди сраженья,
Гервасий изменился и многие года
Не посещал ни свадьбы, ни пира никогда;
Его забавных шуток с тех пор не слышно было
И прежнюю улыбку лицо его забыло.
В горешновской ливрее он старой был одет;
На куртке. с галунами, поблекшими от лет,
Герб шелковый Пулкозиц виднелся, и за кто
Пулкозицы прозванье он получил от света.
А также околодос его «Мопанком» звал
(Он эту поговорку нередко повторял);
За лысину всю в шрамах его Щербатым звали.
Старик звался Ренбайдо. Гербов его не знали,
Себя титуловал же он ключником всегда —
За то, что им он в замке был в давние года.
Ключей большую связку и до сих пор с собою
За поясом носил он, завязанных тесьмою
С серебряною кистью; хотя уже ему
И не известно было, что запирать в дому:
Ворота были настежь оставлены в покое;
Однако же нашел он дверей каких-то двое,
На собственные деньги исправил их и сам
Их отпирал, нередко блуждая по утрам.
В пустой избе какой-то избрал себе жилище:
Хотя бы мог спокойно он жить на графской пище,
Но не хотел; повсюду хворал и тосковал,
Когда он воздух замка любимый не вдыхал.
Старик, увидя графа, поспешною рукою
Снял шапку и склонился плешивой головою,
От сабельных ударов в бесчисленных рубцах,
Блестевшей издалека при солнечных лучах.
Ее рукой погладив, поклов отвесил снова
И вымолвил: «Мопанку! прости за это слово,
Прости, мой пане ясный, привычку многих лет!
Позволь мне это слово, ведь в нём обиды нет;
Оно в устах Горешков давно известно свету, —
Мой пан, последний стольник, имел привычку эту.
А правда ли, мопанку, ты замок, говорят,
Соплицам уступаешь, боясь судебных трат?
Не верится!… А ходит везде молва людская».
Так говоря, на замок взглянул старик, вздыхая.
"Так что же? — граф промолвил, — и вправду денег нет,
Расходы же велики, а медленный сосед
Нарочно дело тянет, чтоб я скорей смирился…
Не выдержать мне дольше и кончить я решился.
Пойду на мировую, как постановит суд.
«Как, мировую, с ними? вскричал Гервасий тут, —
С Соплицами, мопанку? — скрививши губы снова,
Вскричал он, будто в злобе на собственное слово, —
С Соплицами, мопанку?… Изволит пан шутить!…
Родимый кров Горешков Соплицам уступить?
Чтоб он попал в их руки?… Мой пан, ужасно это!
Не откажись, мопанку, от моего совета,
Слезай скорей, да в замок, — послушайся меня!»
Старик при этом графу помог сойти с коня.
У самого порога старик остановился.
«Тут сиживали в креслах, — он к графу обратился, —
Павы после обеда с семьей, и часто пав
Решал, бывало, споры и распри меж крестьян;
Подчас, бывая в духе, в рассказы он пускался,
Веселым разговором с гостями забавлялся,
А молодежь играла, как нравилося ей,
Иль объезжала в поле турецких лошадей».
Они вступили в сени, мощеные камнями,
И продолжал Гервасий: «Здесь, пане, под ногами
У нас камней не столько, как доброго вина
Раскупорено бочек в былые времена…
Их шляхта на веревках из погреба таскала
В дни сеймиков, охоты, иль именин, бывало.
В часы пиров на хорах звучал орган порой[7],
Звенели инструменты веселою игрой,
А при заздравной чаше, как в судный день, гремела
Труба, по залу тосты неслися то и дело.
В честь короля был первый, примаса в честь второй,
А третий королевы; потом своей чредой
За здравие всей шляхты и Речи Посполитой,
А после пятой чаши, хозяином налитой,
При криках: kochajmy sic[8] веселый пир гостей
С зажата продолжался до утренних лучей.
А цуги и подводы готовые стояли
И по домам приезжих из замка доставляли».
Прошли уж много комнат; Гервасий замолчал;
Он взорами по сводам и по стенам блуждал.
Вставало в нём былое то грустно, то приятно;
Он шел и словно думал: все сгибло безвозвратно!
То головой кивал он, то вдруг махал рукой:
Одно воспоминанье с мучительной тоской
Прогнать хотел, казалось, он из души печальной.
Они на верх взобрались, в старинный зал зеркальный.
Теперь пустые рамы стояли без зеркал,
Свободно ветер в окна без стекол проникал.
Взойдя сюда, Гервасий поник, печали полон,
Лицо закрыл руками; когда же их отвел он,
Был омрачен глубоким отчаянием лик,
Хоть не известно было, чем огорчен старик.
Но в графе в ту ж минуту родилось состраданье;
Он старику сжал руку. Минутное молчанье
Прервал Гервасий, гневно потрясши головой:
"Нет, у Соплиц не должно согласья быть с тобой!
В тебе ведь кровь Горешков, кровь стольника родная…
Ведь кастеляна внук ты, и дочь его вторая
Тебе, мопанку, бабка, а дедом кастелян,
Что стольнику был дядей… Но слушай же, мой пан:
Я про твое семейство все расскажу, как было,
И что вот в этом зале, вот здесь, происходило…
"Покойный пан мой, стольник, на весь повет гремел
Почетом и богатством. Он дочь одну имел
Прекрасную, как ангел, и потому не мало
Она панов и шляхты красою привлекала.
В толпе их отличался особым удальством
Один — Соплица Яцек; шутливо был кругом
Он прозван воеводой, и было основанье, —
Имел он в околодке не малое влиянье.
Как воевода правил своей семьей родной
И голосов три сотни имел он за собой,
Хоть сам владел немногим: огромными усами,
Клочком земли да саблей. Пан стольник временами,
Особенно при сеймах, Соплицу угощал
И приглашал порою, — он в нём себе искал
Союзника на сеймах. Обласканный приемом,
Соплица так занесся, что даже с панским доном
Задумал породниться и зятем пана стать.
Непрошенный, все чаще стал в замок приезжать,
Вполне, как будто дома, у нас укоренился
И сделать предложенье в конце концов решился.
Пан стольник за Соплицу дочь не хотел отдать
И черную похлебку[9] велел на стол подать.
По-видимому, Яцка и панна полюбила,
Но от родных глубоко то чувство затаила.
"То было в дни Косцюшки. Мой пан приготовлял
Конфедератам помощь и шляхту собирал.
Вдруг русские нежданно на замок в ночь напали.
Мы, чуть поспев, из пушки сигнал тревоги дали,
Да заперли ворота засовом поскорей.
Нас мало было: стольник, я, пани, из людей —
Два поваренка, повар (все пьяны), два лакея,
Три гайдука, пан пробощ… И вот мы, не робея,
В окошках смело стали и ружья навели.
Крича ура, валились на насыпь москали.
Мы из десятка ружей стреляли неустанно,
Хоть видеть было трудно, и ночь была туманна.
Мы с паном — сверху, слуги палили снизу в них.
Все славно шло при трудных условиях таких.
Тут два десятка ружей у ваших ног лежали:
Стрельнем одним, другое сейчас же подавали.
Нам ружья заряжали священник с госпожой,
Да панна и служанки. Из окон залп тройной
Мы слали неустанно. Московская пехота
Град пуль пускала снизу, стреляя в вас без счета.
Мы сверху хоть и реже стреляли, но верней
И метче попадая порою в москалей.
Они уже к воротам три раза подступали.
Но каждый раз три тела пред ними оставляли.
«Уж в небе рассветало. Враги за кладовой
От ваших пуль укрылись; но только головой
Кто высунется с краю, пан стольник сразу, метко,
Слал пулю в ту ж минуту, промахиваясь редко,
В траву валилась каска, и редко кто-нибудь
Теперь уже решался из-за угла взглянуть.
Увидя, что солдаты попрятались трусливо,
Пан сам напасть решился: схватил он саблю живо,
Приказы роздал слугам и, обратясь во мне,
Вскричал: „за мной, Гервасий!“ Вдруг где-то в стороне,
В воротах, выстрел… Стольник со стоном зашатался,
Весь побледнел; напрасно промолвить он старался,
Лишь харкнул кровью, — в сердце свинец ему попал.
Безгласно на ворота он пальцем указал:
Предателя Соплицу увидел вдалеке я
И, по усам и росту, сейчас узнал злодея.
В его руках дымился еще ружейный ствол
И был приподнят вверху. Я в тот же миг навел
Ружье в убийцу прямо. Злодей не шевельнулся.
Я выстрелил два раза, но оба промахнулся, —
С отчаянья и злости я стал как бы слепцом,
Услышал слезы женщин, — пав был уж мертвецом…»
Гервасий тут умолкнул и залился слезами,
Но продолжал, оправясь: "Враги уже толпами
Ворвались в замок, я же, в отчаянии немом,
Не видел и не слышал что делалось кругом.
По счастью, к вам на помощь пришел Парафянович,
Мицкевичей две сотни из места Горбатович,
Не мало доброй шляхты и храбрых, бравых лиц,
Что вечно враждовали с фамилией Соплиц.
«Так пан погиб могучий, богатый, справедливый,
В величии почета, душой благочестивый,
Отец крестьян, брат шляхты, погиб — и сына нет,
Который бы над гробом дал мщения обет…
Но слуг имел от верных. В крови его рапиру
Я омочил; известна она родному миру:
Прозвание ей „ножик“; давно он славен стал
На сеймиках и сеймах (ты верно сам слыхал).
В крови Соплиц мой ножик я закалить поклялся,
На ярмарках, на сеймах их встречи добивался,
Я двух на поединке, двух в распре зарубил,
А одного живого в строении спалил:
Когда на Кореличе мы с Рымшей нападали,
Он как пескарь испекся… А тех и счесть едва ли,
Кому я уши срезал. И лишь у одного
Нет от меня на память покамест ничего,
А именно то братец усатого злодея, —
Он здравствует и ныне, кичась и богатея.
Почти до стен Горешков его земли края;
Он в звании почетном, в повете он — судья…
И ты уступишь замок, пойдешь на мировую?
И он на этом месте кровь пана пролитую
Попрет ногой бесчестной?… О, нет! Пока во мне
Цела хоть капля крови, покамест на стене
Висящий этот ножик моя рука достанет,
Соплица этим замком, клянусь, владеть не станет!»
"О! — вскрикнул граф и руки он поднял к небесам, —
Не даром этот замок так полюбил я сам…
Предчувствовал я сердцем, как много здесь таятся,
Как много интересных романов коренится.
Да, старый замок предков в свое владенье взяв,
Тебя в нём поселю я, — ты будешь мой бурграф…
Гервасий! струны сердца тобой во мне задеты.
Жаль одного: не ночью рассказ поведал мне ты…
Я сел бы на руинах, закутавшись плащом,
А ты бы о кровавом рассказывал былом…
Как жаль, что красноречьем ты обладаешь мало.
Таких преданий много я читывал, бывало:
В шотландских замках лордов их всех не перечесть,
В германских башнях много легенд кровавых есть;
У всех семей старинных и доблестных фамилий
Предания хранятся убийств или насилий,
Передается мщенье за них из рода в род…
А в Польше о подобном не слыхивал народ…
Кровь доблестных Горешков во мне струится, чую…
Мой род я должен помнить, мою семью родную:
С Соплицей все порву я, что нас мирить могло,
Хотя б до пистолетов или до шпаг дошло…
Так честь велит… " При этом торжественно пошел он,
А вслед за ним Гервасий, безмолвной думы полов.
Остановясь в воротах, граф на коня вскочил
И про себя, на замок взглянув, проговорил,
В раздумье развивая мечтаний вереницы:
«Жены лишь нет, в несчастью, у старого Соплицы,
Или прелестной дочки, которую бы я
Боготворил, безмолвно мучения тая…
Вот было бы в романе отличное сплетенье:
Жестокий долг и — сердце, огонь любви и — мщенье».
Тут граф, коня пришпорив, из замка поскакал,
Но близ опушки леса вдруг ловчих увидал.
А граф любил охоту, — все позабыл он живо
И поспешил к опушке, минуя торопливо
Ворота, огороды; но там, где у плетня
Был изворот дороги, он придержал коня, —
Пред ним был сад.
Деревья фруктовые рядами
Вкруг разбросали тени; склонилась над грядами
Плешивая капуста, как будто бы она
О судьбах урожая глубоких дум полна;
Там золотою кистью желтеет кукуруза,
А тут круглится брюхо зеленого арбуза.
Что, будто позабывши про свой родимый ствол,
К румяным свеклам в гости нечаянно зашел.
А рядом вкруг тычинок, где разрослись морковки,
Обвился боб зеленый, склонивши к ним головки.
По сторонам, меж грядок, где борозды легли,
Стоят, как бы на-страже, в шеренгах конопли,
Подобно кипарисам, а их убор зеленый
И острый запах служат для грядок обороной:
Сквозь листья не пропустят ужа до овощей,
А запах убивает личинок и червей…
Вон мак разросся дальше, белея стебельками,
И мнится, что над ними воздушными крылами
Трепещет в блеске солнца рой пестрых мотыльков,
Как дорогие камни всех радужных цветов:
То яркий мак в убранстве и пышном, и прекрасном.
А между ним, вас месяц меж звезд на небе ясном,
Подсолнечник вращает большой златистый цвет,
С восхода до заката, за солнышком послед.
Где не было деревьев, тянулись полосами
Вдоль частокола гряды с одними огурцами;
Разросшимся роскошно, раскидистым листом
Покрыты были гряды, как сборчатым ковром.
Там девушка шла в белом, скользя подобно тени,
И в зелени веселой тонула по колени.
Она, склоняясь к грядам, казалося, не шла,
Но, в зелени купаясь, как будто бы плыла.
Соломенная шляпа ее прикрыла нежно,
Две розовые ленты с висков вились небрежно,
Косы златистой пряди рассыпались назад.
Она, в руке с корзинкой и опустивши взгляд,
Шла, правой ручкой зелень и листья раздвигая,
Как девочка, что рыбку в купании догоняя,
То ножкою, то ручкой играет с ней в волнах.
Так огурцы сбирая, она их на грядах
Искала то глазами, то шарила ногою.
Пан граф залюбовался картинкою такою.
Вдали услышав топот сопутников своих,
Безмолвно, быстрым жестом, остановил он их.
Граф с вытянутой шеей и неподвижным взглядом
Был журавлю подобен на-страже перед стадом,
Что, став с ногой поджатой в безмолвии ночном,
Когтями держит камень, чтоб не забыться сном.
Вдруг пан очнулся, шелест услышав за спиною.
Взглянул: за ним был Робак с приподнятой рукою
И с узловатым шнуром. Тут квестар закричал:
«Пан, огурцы не дурны? А эти вот видал[10]?…
Оставь-ка, пан, затеи! Поверь, на этом месте
Хоть овощ е не дурен, да не для вашей чести…»
Ксендз, погрозивши пальцем, поправил капюшон
И отошел. С минуту в раздумье погружен,
Граф и смеялся вместе, и полон был досадой
На скорую помеху. Взглянул, ю за оградой
Уж девушка исчезла, и лишь в окне одном
На миг мелькнула лента и спряталась потом.
По грядам было видно, где ножки пробежали:
Была там смята зелень, листы еще шуршали
И распрямлялись снова, стихая, как вода,
Что птичка, пролетая, заденет иногда.
Где шла же незнакомка, меж грядами блуждая,
Теперь одна корзинка плетеная, пустая,
Вверх дном перевернувшись, повиснула с сучка
И все еще качалась меж листиков слегка.
Ничем не нарушалось вокруг уединенье,
А граф все был у дома, напрягши слух и зренье.
Вдали стояли слуги в молчании немом.
Но вот раздался в доме, и тихом, и пустом,
Сперва какой-то шорох, а вскоре крик веселый,
Точь-в-точь как будто в улье, куда влетели пчелы:
Знать, гости воротились с охоты и скорей
Прислуга стала завтрак готовить для гостей.
Нестройный шум и говор покои оглашали,
Везде носили блюда, тарелками стучали.
В охотничьих костюмах мужчины как вошли,
Так прямо ели, пили и разговор вели —
О ружьях, о собаках, о зайцах меж собою,
Все стоя, или ходя нестройною толпою.
Судья и подкоморий сидели за столом,
В углу шептали дамы. Порядка же ни в чём,
Не так, как за обедом иль ужином, бывало, —
В старинном польском доме то новой модой стало
При завтраках. Хоть это и допускал судья,
Но не любил, досаду внутри души тая.
За завтраком различно мужчин и дам кормили:
Там с кофеем подносы огромные носили,
Расписанные ярко; саксонских чашек ряд,
Дымясь, блистал фарфором, и нежный аромат
Из жестяных блестящих кофейников курился;
Со сливками молочник при каждом находился.
Нет кофею как в Польше, такого в свете нет!
У нас в домах хороших от стародавних лет
Особая служанка есть для кофейной варки,
Известная повсюду под именем «кавярки»;
Та кофе покупает отборный с кораблей[11]
И тайны лучшей варки вполне знакомы ей.
Как уголь, черен кофе, с прозрачностью огинстой,
И густ, как сот медовый, янтарный и душистый.
И сливки тоже важны, сомненья в этом нет, —
Их не искать в деревне: кавярка, чуть рассвет,
Уже идет за ними, старательно снимая
Густейшую верхушку и тотчас разливая
В молочники для чашек заботливой рукой,
Чтобы застыл на каждом особой пенки слой.
Старушки, вставши раньше, уж утром кофе пили,
И в завтраке напитком другим их угостили:
Раскипяченным пивом со сливками, и там
Творог истертый плавал, белея по краям.
Мужчин из мяс копченых закуска ожидала:
Язык и гусь копченый, и ветчина, и сало,
Все лучшее, что было сготовлено в дому,
И все на можжевельном прокопчено дыму.
В конце последним блюдом говяжьи зразы дали…
Вот завтраки какие в дому судьи бывали!
В двух комнатах две разных компании сошлись:
Уселись пожилые за столик; начались
Меж ними разговоры то о хозяйстве в Польше,
То об указах царских, что день строжайших больше.
Пан подкоморий слухи о будущей войне
Стал обсуждать. Поодаль, немного в стороне,
Для панны войской в карты его жена гадала,
В очках из синих стекол; а юность рассуждала
В то время об охоте, но разговор у ней
Сегодня шел, заиетно, и тише, и ровней.
Пан регент и асессор — не малые витии
И знатоки охоты и травли записные —
С досадою и гневом сидели в стороне,
В своих собаках оба уверены вполне.
В тот миг, как Сокол с Куцым на-перебой, ревнивы,
Своей добычи разом в конце крестьянской нивы,
На полосе не сжатой доcтигнули уже,
Внезапно доезжачих на полевой меже
Судья сдержал; конечно, полны в душе досады,
Они повиновались, хоть рады иль не рады,
А псы одни вернулись: никто и не видал,
Попал ли зверь им в зубы, иль в поле убежал, —
Он Соколу всех прежде, иль Куцому попался,
Или обоим разом… Спор не решон остался.
Безмолвно старый войский по комнате бродил,
Рассеянно смотрел он, ни с кем не говорил;
Его не привлекали ни споры, ни охота,
И, видно, занимало его другое что-то.
Задумывался долго и, ставши в стороне,
Он кожаной хлопушкой бил муху на стене.
Тадеуш с Тедименой стояли той порою
У двери, на пороге, в беседе меж собою.
Их малый промежуток от прочих отделял
И потому шептали. Тут юноша узнал,
Что пани Телимена богата, и что с тёткой
В родне не состоял он и близкой и короткой,
По крови и рожденью, и что она с судьей
И не в родстве, пожалуй, хотя ее сестрой
И называет дядя, — семейство их, бывало,
При всем несходстве в летах, сестрой и братом звало;
Что много лет в столице потом она жила
И что судье довольно там пользы принесла,
За что судья не мало питал к ней уваженья
И дал сестры прозванье ей в знак расположенья,
Что он из дружбы только ей был как будто брат.
Тадеуш, слыша это, был почему-то рад.
До многого коснуться беседа их успела,
Хотя одна минута, не больше, пролетела.
А в комнате направо пан регент искушал
Асессора и молвил: «Ведь я вчера сказал,
Что травля не удастся: и время не настало,
И хлеб еще на корне, а у крестьян не мало
Овса полос несжатых, и граф, должно быть, сам
Поэтому явиться не соизволил к нам.
Хотя его и звали. Он толк в охоте знает;
Все тонкости отлично он в травле понимает, —
Чуть-чуть что не с пеленок он жил в краях чужих
И говорит, что только у варваров одних
Простительна охота, как здесь она ведется,
Где никаких уставов, ни правил не найдется,
Где ездят, не спросившись, среди чужих полей,
Без ведома владельца, не зная рубежей.
Весной у нас охотник поры не ожидает,
Лисицу бьют нередко, когда она линяет,
Или зайчих, недавши им вывести зайчат.
Охотясь так нелепо, скорее не травят,
А мучают. И верно граф вывел заключенье,
Что несравненно выше у русских просвещенье:
Правительства указы там есть на этот счет,
И если их нарушат, виновных кара ждет».
Тут пани Телимена, в добавок к этой речи,
Батистовым платочком обмахивая плечи,
Заметила: "О, с графом согласна я вполне, —
Россия мне знакома. Никто не верил мне,
Когда об русском крае не раз я говорила,
Как строги там порядки, как все умно и мило…
Была я в Петербурге — не раз, не два была…
Вот город: сладко вспомнить, как я тогда жила!…
Вы были в Петербурге? Ах, как там превосходно!
На план его, быть может, вам посмотреть угодно?
Он у меня в комоде… Столичный свет живет
Всегда на даче летом, когда весна придет,
Все в мирное затишье из города съезжают.
Там дачей сельский домик в деревне называют.
И я жила на даче там над Невой рекой.
Ни близко, ни далеко был тихий домик мой.
Он был отстроен мило, в изящном сельском роде,
На холмике песчаном… План у меня в комоде…
Но, как на грех, на даче моим соседом стал
Один чиновник мелкий… Он у себя держал
Борзых большую стаю… Вы свет сочтете адом,
Когда чиновник близко и псарня тут же рядом…
В свой сад, бывало, с книжкой я выйду вечерком
Вздохнуть при лунном свете вечерним холодком.
Смотрю, а пес противный меня уж догоняет,
Как угорелый, скачет, хвостом своим виляет…
Я чувствовала в сердце, что уж от тех собак
Наверно быть несчастью… Вот и случилось так:
Когда однажды утром я по саду ходила,
Проклятая собака при мне же задавила
Любимую болонку. А что за пёсик был!
Мне в память ту собатку князь Сукин подарил…
А что за умный пёсик!… Как прыгал он, бывало!…
В комоде есть портретик, да лень идти, — устала…
Я и сама от горя чуть-чуть не умерла, —
Я в обморок упада, в истерике была…
Еще бы хуже, может, тогда со мною было,
Да, к счастью, с визитом приехал сам Кирило
Гаврилыч Козодушин в мой загородный дом, —
Придворный егермейстер. Узнавши обо всем,
Чиновника в минуту потребовал он строго.
Тот, бледный, весь дрожащий, стал робко у порога.
«Как смеешь, — гость мой крикнул, от гнева сам не свой, —
Ты на оленью самку охотиться весной
Под самым царским носом?» — Чиновник растерялся:
Божился, что охотой пока не занимался,
И робко, заикаясь, смиренно он донёс,
Что жертвой злой собаки был не олень, а пёс.
«Как? — закричал Кирило, — как? Вздумалось уроду,
Что может знать он лучше звериную породу,
Чем царский егермейстер?… Пускай рассудит нас
Скорей полицеймейстер… Позвать его сейчас!»
Пришёл полицеймейстер, и говорит Кирило:
«Вот, посмотри, собака оленя задавила.
Олень ведь это? Он же плетет, что кто — пёс!
Кто лучше знает травлю? — Ответь же на вопрос».
Полицеймейстер службу знал твердо, без сомненья,
И, изумясь на странность чиновничьего мненья,
Чиновнику по-братски он дал совет благой —
«Скорей в вине сознаться и грех загладить свой.
Смягчившись, Козодушин сказал, что он доложит
Об этом государю, а приговор, быть может,
Он облегчит немного… Забрали пса в квартал,
Чиновик же на месяц затем в тюрьму попал.
Весь вечер эта сценка нас очень забавляла,
А на другое утро я вот что услыхала:
В суде возникло дело о пёсике моём…
Сам государь смеялся, узнала я потом».
Все рассмеялись. Квестар играл в марьяж с судьею:
Судья козырной картой, высоко поднятою,
В тот миг грозил партнеру; монах в тревоге ждал,
Судья же лишь начало рассказа услыхал, —
Так был им живо занят, что, не промолвив слова,
С приподнятою картой, что бить была готова,
Вплоть до конца рассказа монаха он томил
И трефовую даму тогда лишь положил,
Промолвивши со смехом: «Пусть для кого угодно
У москалей и немцев все будет превосходно,
Пускай все их порядки прекрасными слывут, —
Пускай, судясь о самках, полицию зовут
Арестовать собаку, что в лес чужой ворвется,
В Литве же, слава Богу, по старине ведется.
Для вас и для соседей зверей довольно тут,
У нас об этом тяжбу во век не заведут;
Не мало и посевов, благою волей неба, —
Не вытопчут собаки всего овса и хлеба…
Лишь полосы крестьянской не трогай ни одной».
Тут эконом воскликнул из комнаты другой:
«И справедливо: дорог нам зверь такой, мосьпане!
Всегда бывают рады лукавые крестьяне,
Когда на их полоску собака попадет:
Та стопчет пять колосьев, а пан им отдает
Копну в вознагражденье, придаст и денег даже,
И то еще не квиты с крестьянами. Когда же…»
Но тут не слышно стало, что дальше эконом
Судье развить старался: со всех сторон кругом
Посыпались на встречу и смех, и разговоры,
Рассказы, анекдоты, а наконец и споры…
Тадеуш с Телименой, забытые вполне,
Беседу меж собою вели наедине.
Уже с довольством пани победу примечала, —
Тадеуш комплиментов ей насказал не мало.
Слова её звучали все тише и слабей…
Тадеуш, притворившись, что он её речей
Сквозь шум не мог расслышать, так близко наклониися,
Что чувствовал, как пламень со щек её струился.
Дыханье затаивши, он вздох её вливал
И в каждом беглом взоре душою утопал.
Но тут меж их губами вдруг пролетела мушка,
А вслед за ней мелькнула и войского хлопушка.
Мух на Литве — обилье; но есть особый род:
У нас их называет «шляхтянками» народ.
И цветом, и по виду они — как и простые,
Но несравненно толще их животы большие.
Они жужжат несносно в кружении своем
И паутину в силах перешибить крылом.
Попавши в сеть, иная дня три жужжит и бьется, —
В ней с пауком на драку довольно сил найдется.
Пан войский знал все это и даже говорил,
Что от таких шляхтянок весь род мушиный был,
И что в мушином царстве они — как в рое матки,
И с ними насекомых исчезнут все остатки.
Его рассказам, правда, ни ксендз, ни эконом
Не верили нисколько, составивши притом
О роде мух другое, несходственное, мненье.
Но не бросал и войский свое обыкновенье:
Такую муху всюду он неотступно гнал.
Вдруг над ухом шляхтянку теперь он услыхал:
Махнул два раза войский, но не попал немножко,
А в третий раз махнувши, чуть не разбил окошко.
Тут муха, одуревши, металась взад-вперед,
Но, увидав, что двое обороняли вход,
Меж лицами их быстро, отчаянно, скользнула.
Но войского хлопушка и.тут за ней махнула,
А головы, при страшной внезапности такой,
Как половины дуба, сраженного грозой,
Отпрянувши, так сильно о косяки хватились,
Что на обеих шишки должно быть появились.
Никто не видел это, по счастью: до сих пор
Хотя живой и громкий, но ровный разговор
Невыразимым гвалтом покрылся той порою.
Так на охоте часто бывает за лисою:
Где изредка стреляли и где; борзой визжал,
Вдруг доезжачий вепря нежданно увидал,
Дал знак… и псы и люди — все с шумом встрепенулось,
И эхо диким громом в глухом лесу проснулось…
Так часто с .разговором: тихонько он течет,
Покамест, как на вепря, на что-нибудь найдет.
Здесь вепрем разговора был старый спор, конечно,
Что регент и асессор о псах имели вечно.
Хоть спорили не долго, но и в минутный срок
Там бурно устремился горячих слов поток,
Что три известных части уж вычерпали в споре:
Обиду, злобу, вызов, и шло уж к драке вскоре…
Все бросились б ним мигом из комнаты другой:
Толпа, стеснившись в двери и хлынувши волной,
Шептавшуюся пару с порога отогнала,
Что в дверии, будто Янус, двулицый бог, стояла.
Тадеуш с Телименой волос еще своих
Оправить не успели, как спор уже затих.
Гремел всеобщий хохот вокруг во всех покоях.
Противников разнявши, монах смирил обоих, —
Он был хотя не молод, но крепок и плечист.
В тот миг, когда сходились асессор и юрист,
Как будто бы фехтуя с угрозой кулаками,
За шиворот схватил их он мощными руками,
Их дважды сильно стукнул, сшибая лоб со лбом,
Как яица на Пасхе, Светло-Христовым днем,
И, так разняв обоих, движеньем энергичным
Отбросил друг от друга их по углам различным.
С простертыми руками минуту он стоял
И громко «рах vobiscum» (мир с вами) провещал.
Смех у сторон обеих невольно вырывался.
Меж тем никто затронуть монаха не решался:
И сан его духовный большой почет имел,
Да с ним затеять ссору никто бы и не смел,
Увидя этот опыт руки его могучей,
Притом же поступил он, как требовал и случай:
В борьбе он, очевидно, триумфа не искал, —
Противников разнявши, ни слова не сказал,
Лишь капюшон поправил и, руки за спиною
Сложив, спокойно вышел из комнаты.
С судьею
Пан подкоморий, место заняв меж двух сторон,
Стояли тут. Пав войский, как будто пробужден
От дум своих глубоких, вдруг вышел пред гостями,
Окинул все собранье пылавшими глазами
И, будто ксендз кропилом, хлопушкою своей,
Смиряя шум и говор, махал он на гостей
И, наконец, поднявши ее среди молчанья,
Как посох маршалковский, он требовал вниманья.
"Послушайте, — кричал он, — уймитесь, господа!
Вы, что во всем повете считалися всегда
Как первые в охоте, подумайте-ка строго,
Как ваша распря может вреда наделать много!
Ведь молодежь, отчизны надежда и краса,
Которой долг — прославить литовские леса,
Которая к охоте, увы, и так уж стынет,
Ее совсем, пожалуй, с презрением покинет,
Увидя, что находят одни лишь распри в ней
Те, кто служить бы должен примером для людей.
Поверьте старику вы, я видывал не мило,
Не раз я полюбовно судил и сам, бывало,
Охотников старинных, да не таких, как вы.
Кого сравнить с Рейтаном среди лесов Литвы?
И где Бялопетрович себе нашел бы равных
В искусстве полеванья, в своих облавах славных?
С кем шляхтича Жеготу теперь сравнить могу?
Из пистолета зайца он бил на всем бегу…
А Тераевич? — Тоже охотник был великий.
Я знал его; на вепря ходил он только с пикой.
Будревич же с медведем в борьбу ходил не раз…
Вот что за люди были встарь на Литве у нас!
Когда ж, бывало, споры меж ними возникали,
Тогда залог вносили и судей избирали.
Сто десятин Огинский под лесом потерял,
Поставив их за волка; деревню проиграл,
За барсука проспорив, однажды Неселовский.
И вы, паны, возьмите себе пример отцовский:
Избрав судей, поставьте хоть небольшой заклад.
Слова же — это ветер и без конца родят
Одну лишь брань, да ссоры… Занятие пустое —
Язык трепать о зайце… А, право, лучше вдвое,
Когда вы, поручивши посредникам ваш спор,
Принять благоволите третейский приговор.
Судью просить я буду, чтоб, в благосклонной воле,
Позволил он охоту хоть на пшеничном поле…
Он снизойдет на просьбы смиренные мои —
Так молвивши, пожал он колено у судьи.
— "Коня, — воскликнул регент, — коня и вместе сбрую
Я ставлю! Обязуюсь, притом, что презентую
Судье в вознагражденье вот этот перстень мой…,
— «А я, — сказал асессор, — ошейник золотой
В оправе черепашьей, с отделкою отменной,
И шелковую смычку работы драгоценной,
Еще дороже камня, что светится из ней;
Их приберечь хотел я в наследство для детей,
Когда б женился. Вещи иной выиграны были
У князя Доминика[12], когда мы с ним травили.
И маршалок Сангушко, и Менен генерал[13]
Тут были вместе с нами: я всех их вызывал,
И там — в охоте, право, невиданная штука —
Шесть зайцев затравила моя борзая сука!…
Охота на Купицком лугу у нас была.
Князь Радзивил тут спрыгнул, не вытерпев, с седла,
Мою борзую обнял — ей „Коршун“ имя было —
И троекратно с жаром поцеловал ей рыло,
Потом, ей трижды спину погладивши рукой,
Сказал: „зовись отныне Куницкою княжной“.
Так точно званьем князя вождей вознаграждает
Наполеон — по месту, где славный бой бывает».
Устала Телимена от этих всех речей,
И погулять на воле пришла охота ей.
С гвоздя корзинку снявши, гостям она сказала:
«Паны, я за грибами; мне дома жарко стало;
Кому со мной угодно?» Тут шею обвила
Кашмировою шалью пунцовой и взяла
Она под ручку Розу, другою же рукою
Поддерживала платье. Поспешною стопою
Тадеуш за грибами пошел во-след за ней.
Был и судья доволен прогулкою гостей,
Кончавшей эти споры с криклявыми речами,
И закричал: «Панове, ступайте за грибами!
Кто из лесу вернется с отменнейшим грибом,
С прекраснейшею дамой тот сядет за столом,
Сам выбрав; если ж дама найдет, то за обедом
По выбору садится с приятнейшим соседом».
Книга III.
[править]Граф тихо возвращался, слегка пустив коня
И взоры к огороду задумчиво клоня.
Вдруг показалось графу, что снова из оконца
Таинственное платье мелькнуло в свете солнца,
И что-то живо сверху порхнувши в миг один
И сад перелетевши, из зелени куртин,
Уже вдали светилось меж грядок с огурцами,
Как солнца луч веселый, что между облаками,
Над нивами прорвавшись, порой вдали блеснет,
Пав на кремень дорожный, иль в струйку чистых вод.
Послав домой прислугу, тут граф один остался;
Он тихо к огороду, сойдя с коня, прокрался;
Достигнув до забора, нашел калитку в нём
И, будто волк в овчарню, шмыгнул в нее тайком,
Но вдруг сухой крыжовник задел неосторожно.
Садовница взглянула вокруг себя тревожно,
Но шелеста причину разведать не могла
И в сторону другую меж грядками пошла.
А под щавелем конским и между лопухами
Граф полз на четвереньках, под темными кустами
Таясь как будто жаба, все ближе подползал
И странную картину, привставши, увидал:
В той части сада вишни раскинулись игриво,
А посреди их вместе росли все роды жнива:
Ячмень и кукуруза, и просо и пшено,
Бобы, горох мешались с цветами заодно,
Для разных птиц домашних служа приспособленьем.
То было самым новым тогда изобретеньем;
В нём Ендыковичовна, дворецкая, нашла.
Себе почет и славу и им произвела
Эпоху в домоводстве; в те дни же новость эту,
Что ныне всем известна, знавали по секрету
Немногие, покамест один месяцеслов
Не выдал новый способ сберечь от ястребов
Домашних птиц, а вместе и оных прокормленье.
То именно и было её изобретенье.
И вот таким манером, когда петух, порой,
Уставясь неподвижно, -как будто часовой,
И повернув головку с пунцовым гребнем боком,
Чтоб в небеса удобней глядеть пытливым оком, —
Лишь ястреба увидит на небесах полет
И крикнет, --мигом куры бегут на огород;
Павлин и гуси даже туда бегут укрыться
И голубь, не успевший под крышей схорониться.
Теперь не видно было ни одного врага,
Лишь солнышко палило и пашни и дуга,
В тени колосьев пташки от зноя приютились,
Те в мураве лежали, а те в песочке рылись.
Среди головок птичьих и головы детей
Открытые торчали, их кудри льва белей;
До плеч открыты шеи, а девушка меж ними
Головкой возвышалась с кудрями золотыми.
Сидел павлин за нею и радужным пучком
Как зонт раскинул перья в убранстве дорогом.
Детей головки, словно на образной эмали,
На фоне этих перьев белели и сверкали.
Вкруг них павлиньи блестки из темной синевы
Венцом сияли звездным над зеленью травы;
Где стебли кукурузы, кивая, золотились,
Вьюны сквозною сетью вокруг стволов обвились;
Мак пышно красовался в листах проскурняков,
И все сливалось нежно в гармонию цветов,
Сребристо-золотою решетчатою тканью,
Чуть-чуть по воле ветра отдавшись колыханью.
Над чащей разноцветной колосьев и стеблей
Стрекоз летали тучи, резвясь толпой своей.
Как паутина тонки их крылья четверные,
На свет, как будто слюда, прозрачные, сквозные.
Когда они повиснут порою в вышине,
Хоть и звенят, но мнится, недвижимы они.
В руке у незнакомки вертелось опахало,
Что страусовых перьев пучок напоминало;
Она с головок детских им дождик золотой
Стрекозок отгоняла. В руке её другой
Подобно рогу что-то светящееся было
И, кажется, оттуда ребят она кормила;
Рог Амальтеи будто сверкал в руках у неё,
Его и подносила она к губам детей.
Оглядывалась часто она при этом деле
В ту сторону, где ветви слегка прошелестели,
Не зная, что лазутчик с противной стороны
Прополз ужом под кровом зеленой гущины.
Тут граф внезапно вышел. Взглянула — он уж близко,
Через четыре грядки, и кланялся ей низко.
Головку отвернувши, смущения полна,
Как спугнутая птичка, рванулася она;
В полете быстром ножки уже мелькнуть хотели,
Но в ту ж минуту дети в испуге заревели,
Увидя незнакомца. Так неужели ей
Бежать одной, оставив напуганных детей?
Подумала секунду, от бегства удержалась
И словно против воли и нехотя осталась,
Как робкий дух, что вызван заклятьем колдуна.
Упрямейшего плаксу взяв на руки, она,
И севши с ним на землю, ласкать и гладить стала,
А вместе и другого, лаская, утешала,
Пока совсем утихли, ручонками обняв
Ей ноги и в колени головками припав,
Как будто бы цыплята под крылышко наседки.
Она же им твердила: «Не плачьте! Полно, детки!
Вы лана испугались… Ведь он не дед лихой!
Он в гости к нам… Смотрите, хороший он какой!»
Взглянула: перед нею граф улыбался мило, —
Та похвала, заметно, душе его польстила.
Тут глазки опустивши конфузливо, она
Вся вспыхнула как роза, смущения полна.
А граф и в самом деле был статным и прекрасным,
С лицом овальным, бледным, но юношески ясным,
С глазами голубыми, а кудри, по плечам
Спадая, золотилися из них и здесь и там,
Как от венка обрывки, клочки травы торчали
И стебельки, что с грядок сейчас к нему пристали.
— «О, кто ты? — он воскликнул, — ты дух, иль божество?
Виденье, или нимфа? Земное ль существо?
Ответь, своей ли волей ты к нам в юдоль попала?
Иль чара чуждой власти в ней деву приковала?
Ах, верно, обожатель, отвергнутый тобой,
Иль опекун могучий тебя в неволе злой
Здесь кроет в парке замка, к тебе пылая знойно
И ревностью, и страстью!… О, ты, клянусь, достойна,
Чтоб дивные баллады сложили в честь твою,
Чтоб рыцари сражались из-за тебя в бою!
Прекрасная! открой мне свой жребий безызвестный…
Я — твой освободитель! Склони свой взор прелестный —
И кровь твой верный рыцарь готов пролить в боях!»…
Граф поднял руки к небу.
С румянцем на щеках,
Она внимала, были те речи ей приятны,
Хоть вычурные фразы и не совсем понятны,
Так точно как ребенок любуется порой
Игрушкою красивой, блестящей мишурой,
Их ценности не зная- и, наконец, спросила:
--«Откуда пан приехал и что угодно было
Ему искать на грядках?» Сконфужен и смущен,
Граф помолчал и молвил, переменяя тон:
--«Прошу прощенья, пани, я должен извиниться,
Что вас обеспокоил: пришлось мне торопиться,
Чтобы поспеть на завтрак скорее в этот дом…
А чтоб дорогой дальней не объезжать кругом,
Чрез огород пошел я, — здесь ближе путь немножко»…
--«Да, — девушка сказала, — вот здесь в траве дорожка,
А только грядки пану к чему же бы топтать?»
--«Налево, иль направо?» — граф продолжал пытать.
Тут голубые очи поднявши с удивленьем,
Ему в лицо взглянула она с недоумением:
Дом был как на ладони, за тысячу шагов,
А граф искал дороги… Он сделать был готов,
Чтоб разговор продолжить, вопрос любого рода:
--«Здесь, верно, панна близко живет от огорода?
Или в деревне? Верно, приехала сюда
На днях? Не видел панны я прежде никогда»…
Тут потрясла головкой она взамен ответа:
--«Не там жилище панны, — вон, где окошко это».
Граф думал же при этом: хоть может быть она
Не героиня песен, но очень недурна;
Что мысль иль дух великий скрываются порою
В глуши, как будто розы под чащею лесною,
И что довольно только их вынести на свет,
Чтобы пленил все взоры их блещущий расцвет.
Тут на руках с ребенком, которого держала,
Другого взяв за ручку, она в молчании встала,
А прочие за нею, как стая гусенят
Вслед за своею маткой, отправились чрез сад.
Она же обернулась и вдруг проговорила:
— «Пан распугал всех птичек, — ему бы надо было
Загнать их»… С изумленьем смотрел он вслед за ней,
Пока она исчезла за зеленью ветвей,
И лишь на миг сквозь листьев зеленые узоры
Казалося, светились как будто чьи-то взоры.
Граф долго в огороде уже один стоял.
Он медленно и тихо душою остывал,
Так точно, как с закатом земля, темнея, стынет,
Когда ее последний луч солнышка покинет.
В раздумье неприятном душою погружен,
С невольною досадой теперь очнулся он.
Он был разочарован, — надеялся так много
Найти, но был судьбою теперь наказан строго:
Когда к пастушке этой в траве он полз ничком,
Его душа пылала, стучало сердце в нём;
Он видел в милой нимфе венец очарованья,
Убрал ее лучами волшебного сиянья
И все разбилось прахом!… Положим, недурна,
Но как неграциозна и грубо сложена!
А щечек эта пухлость? А эта яркость цвета? —
Крестьянского довольства, невежества примета…
Знак, что и мысли дремлют, и сердце спит у неё…
А как мещанством пахнет от слов и от речей!
--«А я очаровался! — воскликнул он. — Обидно!
Таинственная нимфа гусей пасет, как видно»…
С её исчезновеньем пропало все как сон.
И золото, и чары, и блеск со всех сторон, —
Увы, все это было соломою простою!
Тут разглядел он только с печальною душою,
Что страусовых перьев пучок теперь, увы,
Простою оказался метелкой из травы:
А рог златой, что, ярко при солнышке сияя,
Мелькал в руках у нимфы, — была морковь простая!
Ее-то подносила она к губам детей…
Все чудеса и чары знать были здесь по ней…
Так нежный одуванчик увидя пред собою,
Что пышно шелковистой раскинулся красою,
Дитя, его срывая, нечаянно дохнет —
И пухом все убранство мгновенно опадет,
В руке ж неосторожной и слишком торопливой —
Один лишь серый стебель, простой и некрасивый.
Граф, нахлобучив шляпу, поворотил назад,
Но сократил дорогу, спеша покинуть сад.
Топча без сожаленья цветы, кусты и грядки,
Через забор, немедля, он прыгнул без оглядки,
Но вспомнил, что про завтрак пастушке он сказал.
О встрече в огороде весь дом, быть может, знал;
Встречать, быть может, вышли, и что же бы сказали,
Когда о бегстве графа внезапно бы узнали?
Вернуться надо было. Плутая меж плетней,
По тысячам извилин, в кустах, среди ветвей,
Он рад был, очень долго блуждая по-пустому,
Что, наконец, добился прямой дороги к дому.
Он шел, отворотившись от сада, будто вор,
Что на амбар случайно боится кинуть взор,
Где он уж был недавно, иль побывать сбирался,
Хотя никто за графом следить и не старался.
Так шел он, отвернувшись направо головой.
Тут был лесок, заросший кустами и травой.
Вдали, меж пней березок, под кровом вешней сени,
Как будто бы танцуя, таинственные тени,
Как духи в лунном свете, мелькали меж кустов,
Закутаны — кто в черный распущенный покров,
Кто — в белую одежду, что будто снег сияла.
Порою чья-то шляпа чернела и мелькала
Широкими полями; как облако, вдали
Вилося покрывало, спускаясь до земли,
И, словно хвост кометы, тот призрак тихо вился.
Кто, опустивши очи, недвижно наклонился;
Кто, будто бы отдавшись каким-то чудным снам,
Блуждал, челом поникший; по разным сторонам
Те призраки поклоны какие-то свершали,
При встрече же друг с другом безмолвье сохраняли,
В неведомые думы вполне погружены,
Как тени елисейской таинственной страны,
Которые не знают ни горя, ни страданья,
Но сумрачно блуждают средь вечного молчанья.
Кто ж отгадал бы в сонме блуждающих теней
Уже знакомых наших — в дому судьи гостей?
Окончив шумный завтрак, они теперь свершали
Обряд высокочтимый — в лесу грибы сбирали.
Как люди, что умеют практическим умом
И речи, и поступки соразмерять во всем
Со временем и местом, — собравшись за грибами,
Они теперь накрылись холщевыми плащами,
Набросив для защиты их сверху кунтушей,
Соломенные шляпы от солнечных лучей
Надели для прогулки; в костюмах же подобных
Теперь похожи были на призраков загробных.
Одета точно так же вся молодежь была,
Быть может исключая ничтожного числа
Одетых по-французски, да кроме Телимены.
Граф объяснить, конечно, загадочной той сцены
Не мог- обыкновенья он сельского не знал
И, полный удивленья, в глубь леса побежал.
Грибов обилье было. Сбирали и ребята
Опенки, в старых песнях столь славные когда-то.
Они — эмблема девства: их черви никогда
Не точат, а букашек не видно и следа.
Девицы по уставу боровики сбирали;
Полковниками в песне их исстари назвали[14].
Но всех дороже рыжик: хоть ростом он скромней
И в песнях меньше славен, за то из всех вкусней,
Соленый или свежий, всегда, зимой и летом.
А войский мухомори одни сбирал при этом.
Есть меж грибами много негодных и плохих,
Что вредны иль безвкусны, — не собирают их;
Но те за это служат лесам для украшенья,
Для оводов жилищем, зверям для прокормленья.
Местами сыроежки из зелени блестят,
Как чарок белых, желтых и красных целый ряд,
Округлыми краями красуясь над травою,
Точь в точь как будто рюмки со влагою цветною.
Масленок, словно кубок, что кверху дном упал;
Там лейка, точно полный шампанского бокал;
Тут — круглая белянка молочной белизною,
Как чашка из фарфора, сверкает над травою;
Там — черная пархавка, наполнена она,
Как перечница, пылью. Других же имена
Волкам да зайцам разве известны, и едва ли
Их перечесть, а люди имен им не давали.
Подобный гриб не нужен, конечно, никому;
А если это ошибкой наклонится к нему,
То в эту же минуту, невольно полон гнева,
Пихнет его ногою направо иль налево.
Как видно, Телимена и лучших не брала.
Рассеянно, скучая, она по лесу шла,
Подняв чело. Пан регент, рассерженный не мало,
Сказал, что на деревьях она грибов искала;
Но злее дал асессор сравненье самки ей,
Что ищет в околодке приюта для детей.
Но Телимена, видно, искала в те мгновенья,
От общества отставши, в тиши уединенья.
В высокому пригорку она тихонько шла,
Туда, где гуще зелень древесная была.
С вершины из-под камня там ручеек струился,
Ища как будто тени, с журчанием змеился
И прятался под кровом зеленой гущины,
Где разрастались травы, водой напоены.
Там он, проказник резвый, спеленутый травою,
На мшистом мягком ложе, бесшумною волною,
Шептал чуть слышно уху, в траве едва блестя,
Как будто в колыбели беспечное дитя,
Когда завесит полог родимая с любовью
И маковые листья насыплет с изголовью.
Здесь Телимена много досугов провела
И храмом размышлений то место назвала.
Здесь Телимена стала, и складки красной шали,
Как яркий мак алея, с плеча её упали.
Тихонько опускалась на мягкий мох она,
Точь-в-точь как будто в воду, что слишком холодна,
Сперва одним коленом, потом другим, не смело,
И, наконец, отдавшись в объятья мха всецело,
Она, раскинув члены усталые, легда
И голову ладонью, склонившись, подперла,
Найдя в тени прохладной спокойствие и негу.
Листы французской книжки пред ней, подобно свету,
Сверкнули, а над ними вились с её кудрей
И розовые ленты, и кольца черных змей.
На ярко-алой шали, на травке изумрудной
Из длинных складок платья красой сияли чудной
Её лицо, и руки, и снеговой чулок;
Там рисовались кудри, здесь — черный башмачок.
Так в позе грациозной на мху зеленом лежа,
На бабочку цветную она была похожа,
Когда сидит летунья на кленовом листке.
Но, ах, вся эта прелесть от взоров вдалеке
Бесплодно пропадала, как будто бы в пустыне, —
Погоня за грибами всех поглотила ныне.
Один Тадеуш только следил за ней тайком;
Идти не смея прямо, он обходил кругом,
Как будто бы охотник за стрепетом порою
Следит, скрываясь тайно под чащею лесною,
Или, когда овсянку преследуя в лугах,
Ружье за конской гривой он прячет второпях,
Или межою едет, таясь насколько можно
И с птицам приближаясь украдкой, осторожно.
Так и Тадеуш крался.
Но тут ему судья
Дорогу перерезал, отправясь до ручья.
Белея, развивался холщевый плащ у дяди
И заткнутый за пояс платок огромный сзади.
Соломенная шляпа, точь-в-точь лопух большой,
То на бок надвигаясь, то на спину порой,
По ветру колыхалась широкими полями.
Судья с огромной тростьюг шел быстрыми шагами.
Тут, наклонясь и руки омыв в струе ручья,
В ногах у Телимены на камень сел судья
И оперся руками на шар слоновой кости,
Служивший украшеньем его огромной трости.
— «Сестра, — он начал, — право тревожусь я подчас
С тех пор, как мой Тадеуш гостит в дому у нас.
И стар я, и бездетен, в нём вижу утешенье
Одно я в целом свете; он все мое именье
Получит, как умру я, и, — милостив Господь, —
Никто ему не будет глаз бедностью колоть.
Его женить, однако, уже пора, быть может…
Об этом-то забота меня теперь тревожит.
Его отец, пан Яцек, мой брат, большой чудак, —
Его поступков странных нельзя постичь никак;
Домой не хочет ехать, Бог знает кроясь где-то,
А жив ли он — и сыну неведомо про это.
Сперва отправить сына он думал в легион;
Я был известьем этим ужасно огорчен,
Но вскоре перешел он к решению другому:
Женить его, оставив и родине, и дому.
А я нашел невесту: здесь в околодке всем
Всех выше подкоморий связями и родством,
А дочь его большая — уже невеста; Анна —
С порядочным приданым, хорошенькая панна…
Хотел уж предложенье…» Как полотно бледна,
Тут встала Телимена, волнения полна.
— «Ах, брат! — она сказала, — мое такое мненье,
Что это и безумье и даже преступленье.
Для юноши надежды куда уж хороши —
Пахать, да за сохою расхаживать в глуши!
Сам проклянет он дядю, когда свершится это…
Карьеру потеряет, погибнет он для света!…
А в нём талантов много… Поверьте мне, что он
Для поприща другого, для высшего, рожден…
Ах, несравненно лучше б вы сделали наверно,
Его послав в Варшаву, иль в Петербург примерно…
А я тогда поеду зимою по делам
И что-нибудь устроить смогу наверно там
Тадеушу: я знаю людей высоких много;
В служебном мире это — кратчайшая дорога;
Ему к столичной знати я там доставлю вход.
Когда же он знакомства блестящие найдет,
Достанет чин и орден, — тогда пускай вернется
И, кинув службу, дома, пожалуй, остается…
Все ж имя он получит… Его узнает свет.
Не правда ль это?» — «Правда, — сказал судья в ответ, —
Проветриться немного недурно в годы эти,
В чужбине пошататься, пожить с людьми на свете.
Я смолоду не мало постранствовал и сам:
Был в Пётрокове, в Дубне; то по своим делам,
То за судом, как стряпчий, я колесил, бывало^
Был и в Варшаве даже. Да, по свету не мало
Поездил. А послать бы племянника хотел
Так просто для вояжа, чтоб свет он посмотрел,
Чтоб, в качестве туриста и ради просвещенья,
Набрался разных знаний, кончая срок ученья,
Совсем не из стремленья к чинам и орденам…
Московский орден — это лишь униженье нам…
Ну, кто из наших панов, старинных, родовитых,
И шляхтичей, в повете довольно именитых,
За этой дрянью ездит? Однако ж им почет
За доброе их имя и за высокий род,
Нередко и за должность по выбору в повете,
А вовсе не за милость каких-то лиц на свете…».
— «Так что же? — Телимена промолвила. — Ну, вот,
Тем лучше: пусть туристом он странствовать идет…»
Тут, почесав затылок и с видом сожаленья
Судья сказал: «И в этом не мало затрудненья!
Пан Яцев держит сына в опеке и к нему
Приставил бернардина, что у меня в дому
Гостит, сюда приехав из городка на Висле,
И, как приятель брата, его он знает мысли.
Тадеуша на Зосе, питомице твоей,
Они женить решились. В супружестве же с ней
Он кроме капитала, завещанного мною,
Приданое от Яцка возьмет с своей женою.
У брата капитала не мало своего;
Почти вполне доходом я пользуюсь с него,
И потому он может распоряжаться смело.
Подумай, как бы лучше приняться нам за дело?
Их познакомить нужно… Им, правда, мало лет,
В особенности Зосе, да тут худого нет;
Ктому ж пора ей выйти на свет из-под затвора;
Она уж не ребенок, — невеста будет скоро…»
Но тут почти в испуге услыша те слова,
Привстала Телимена; в молчании сперва
Она судье внимала, хотя и с удивленьем,
Теперь же замахала ладонью с нетерпеньем
От слов для ней несносных, как будто бы от мух,
И, наконец, с досадой проговорила вслух:
— «А, это речь другая! Что хорошо и худо
Тадеушу, об этом судить лишь вам покуда:
Пускай хоть в экономы, хоть в пахари идет,
Или в шинке за стойкой хоть водку продает…
Во всем его судьбою распоряжайтесь смело,
А в отношении Зоси — совсем другое дело!
Над нею вы не властны нисколько, пан-судья!
Её рукой всецело распоряжаюсь я, —
Лишь я!… Хотя ваш братец платил мне ежегодно
За воспитанье Зоси немного, хоть угодно
Ему прибавить больше, как дал он слово мне,
Все ж этим прав на Зосю он не купил вполне…
Ктому ж про эту щедрость все знают без сомненья,
В чём кроется причина её происхожденья;
Не безызвестно пану, что весь Горешков род
С Соплицами особый какой-то счет ведет…»
Тут при словах последних, судья как бы в расстройстве
Смутился и, заметно, в каком-то беспокойстве,
Как будто окончанья боялся речи той,
И, покраснев, внезапно поникнул головой.
--«Я Зосю, — Телимена сказала, речь кончая, —
Вспоила, воспитала, — я ей одна родная.
Итак, о счастье Зоси забота лишь моя…»
— «А если в этом браке, — проговорил судья, —
Для Зоси счастье? Если понравится он Зосе?»
--"Понравится? Отложим пока о том вопросе.
Понравится ли, нет ли — все это пустяки.
Положим, капиталы у неё не велики,
Но Зося не мещанка, не из простой породы, —
Родилась в благородном семействе воеводы:
Мать из Горешков родом… Жених найдется ей.
Я много потрудилась над Зосею моей.
Пускай хоть тут заглохнет… " Казалось, согласился
Судья с её словами, — он видимо смягчился
И весело промолвил: «Ну, что ж и говорить!
Бог видит, бескорыстно хотел я услужить.
Ну, что же делать, если сестрица не согласна?
Ты — в праве, лишь сердиться не следует напрасно.
Что брат велел, я сделал; не принуждает нас
Никто. А если вышел Тадеушу отказ,
То брату напишу я, что не моей виною
Не состоится свадьба; а я взамен устрою
Помолвку с панной Анной. Теперь с её отцом
Займемся на свободе мы нашим сватовством».
При этом Телимена, смягчась, остыла сразу:
— «Ах, брат, в моих сужденьях и места нет отказу!
Вы ж сами говорили про молодость их лет;
Так подождем, посмотрим, — беды тут вовсе нет.
А между тем покамест их познакомить можно.
Беда — чужое счастье разбить неосторожно.
Опасно торопиться, а лучше той порой
Тадеушу вы дайте и волю, и покой.
Любить нельзя заставить без страсти и влеченья, —
Неведомы для сердца оковы принужденья».
Судья, раздумья полный, встал после этих слов.
Тадеуш, притворяясь, что там искал грибов,
Тихонько приближался туда с другого бока;
Меж тем и граф случился в соседстве недалеко.
Покуда Телимена вела с судьею спор,
Бросал на них из чащи граф удивленный взор.
Тут карандаш с бумагой доставши из кармана
(Имелись неотлучно они всегда у пана),
Стал рисовать он, севши на пень, и прошептал:
«Как будто бы нарочно я их сгруппировал.
Он перед ней на камне, контрастом дышут лица…
О, это для альбома прелестная страница!…»
Тут, подойдя поближе, лорнетку он протер,
Опять остановился и снова кинул взор.
--«А может быть картина прелестная такая
Изменится, исчезнет, лишь подойду туда я?
Быть может там крапива, где бархат видит глаз,
А нимфа эта станет кухаркою как раз?»
Граф пани Телимену хотя видал не мало
В дому судьи, где часто встречал ее, бывало,
Но ею не прельщался. И как был удивлен,
Когда ее в модели узнал внезапно он.
И красота убора, и местоположенье
Ее преобразили, обманывая зренье;
В глазах еще от гнева горел огонь живой,
Лицо же, освежившись прохладою лесной,
Двух юношей приходом и спором энергичным,
Теперь пылало ярко румянцем необычным.
Граф, подойдя, промолвил: «Я пани приношу
Признательность и, вместе, прощения прошу:
Прощенья, что за нею я наблюдал украдкой,
Когда она сидела в задумчивости сладкой;
За миг же вдохновенья признателен вдвойне.
Когда изволит пани простить моей вине,
Что я у неё, быт-может, нарушил размышленья,
То ждет художник скромный от пани снисхожденья
И, ею ободренный, теперь еще смелей».
Граф, преклонив колени, рисунок подал ей.
Любезно Телимена рисунок рассмотрела,
Но как знаток судила, с глубоким знаньем дела,
И с легким поощреньем промолвила она:
--«Да, есть талант у пана, — картинка недурна.
Но живописец должен искать красот природы.
Италия златая! О, юга небосводы!
Ты, Тибр, что ниспадаешь классической волной!
Вы, цезарей чертоги с бессмертною красой!
Вот колыбель артистов. У нас же так сурово…
Питомец муз увянет под небом Соплицова.
Граф, я оправить в рамку рисунок ваш хочу,
А то в своем альбоме, быть может, помещу.
Повсюду я скупала картины в этом роде:
Коллекция большая есть у меня в комоде».
Зашла у них беседа о южных красотах,
О шуме волн приморских, о пышных берегах;
Они, в мечтах витая по дальним небосводам,
Над родиной с презреньем глумились мимоходом.
А около шумели литовские леса;
Величием дышала их чудная краса.
Там, перевита хмелем, черемуха лесная,
Тут — яркая рябина, румянцем облитая,
А тут с зеленых веток, как бы с жезлов менад,
Ореховые перлы висят как виноград.
Внизу же дети леса: в объятиях калины
Укрылся боярышник, вокруг кусты малины.
Как юноши и панны, деревья и кусты,
Готовясь будто к танцу, сплели свои листы.
Меж ними выделяясь и станом, и красою,
И высоко поднявшись над чащею лесною,
Как юная невеста с любимым женихом,
Береза с стройным грабом раскинулись шатром.
А дальше, словно старцы, задумчивые буки
Любуются безмолвно, как резвятся их внуки.
Вдали старушка тополь и в космах серых мхов
Маститый дуб, свидетель уже пяти веков,
Как будто над гробницей с упавшими столпами,
Окаменевших предков прах осенил ветвями.
Тадеушу наскучил длиннейший разговор
О чудесах далеких морей, земель и гор;
А граф и Телимена все перебрали роды
Растений иноземных знакомой им природы:
Алоэ, померанцы, оливки и миндаль,
Сандал и кипарисы, — слов не было им жаль, —
Воложские орехи — и те не позабыли,
Описаны их листья и даже стебли были.
Тадеуш долго слушал, скрывая молча гнев,
Но наконец в беседу вступил, не утерпев.
Он попросту природу любил свою родную
И молвил вдохновенно, взглянув на глушь лесную:
— "В оранжерее в Вильне я видывал не раз
Растенья стран далеких, неведомых для нас,
Дерев, красой которых Италия гордится, —
Какое же с родными деревьями сравнится?
Алоэ, точно палка с прямым своим стеблем?
Лимон, как будто карлик, с хорошеньким листом,
И глянцовым и толстым, по форме очень схожий
С богачкой низкорослой и вовсе не пригожей?
Иль кипарис хваленый — и тощий и худой,
Что дышит не печалью, а скукою простой?
Он, говорят, прекрасен, могильной грустью вея,
По мне ж напоминает немецкого лакея,
Что в трауре не смеет рукою шевельнуть
И этикет нарушить боится чем-нибудь.
«Не лучше ль несравненно краса родной березы,
Что словно мать о сыне струит немые слезы,
Или вдова о муже, забыв весь мир земной
И косу в беспорядке раскинувши волной?
Какое красноречье в её немой печали!
Пан граф, когда искусство вы целью избрали,
То красоты родные вас ждут со всех сторон!
Художник и соседям покажется смешон,
Когда, от нив родимых отворотивши взоры,
Он пишет только скалы какие-то да горы».
— «Приятель, — граф заметил, — природы красота —
Лишь фон, ванна искусства, а дух его — мечта,
Парящая высоко на крыльях вдохновенья,
Воспитанного вкусом и техникой уменья.
Положим, что природой художник вдохновлен,
Но в сферу идеала пускай стремится он.
Иное для искусства нейдет, хоть и прекрасно.
Вы больше почитайте, тогда вам будет ясно.
Касательно ж пейзажей нужны, сомненья нет,
Ансамбль и группировка, и колорит и свет…
Свет яркий итальянский… Вот потому, конечно,
Италия отчизной была и будет вечно
Художников великих. Средь северных равнин
Нет гениев подобных- лишь Рюисдаль один,
Да Брейгель составляют при этом исключенья
(Не Брейгель Вам дер Гелле, — их два; но, без сомненья,
Тут речь про пейзажиста). А больше никого.
О, небеса в пейзаже важней, важней всего!»
При этом Телимена прервала: «Наш Орловский
Стиль сохранял в картинах, по правде, соплицовский
(А надобно заметить, есть у Соплиц недуг:
Литвы им не заменит ни целый свет, ни юг).
Орловский — живописец известный, бывший в моде[15],
Жил долго в Петербурге (есть у меня в комоде
Его эскизов много). Как будто бы в раю,
Жил при дворе, но помнил он родину свою,
Грустил о ней, носился мечтой в былые годы,
Все в Польше обожая: леса, поля и воды…»
— «Он прав! — вскричал Тадеуш с восторженным огнем. —
Свод неба итальянский, как я слыхал о нём,
Безоблачно-прозрачен. Не надоест ли эта
Недвижность ледяная?… Нет, северного лета
С игрою туч капризной милей небесный кров,
Где что ни миг — то образ в разрывах облаков.
Так, в день осенний туча ползет на небосклоне
Ленивой черепахой, с дождем в воздушном лоне,
И проливные струи в синеющей дали,
Как пряди кос развитых, роняя до земли.
А летом туча с градом — та глыбой темно-синей,
Желтея по средине, небесною пустыней
Летит, как шар воздушный, вдруг дикий шум встает…
Да вон, взгляните, тучек белеет хоровод,
Как лебедей станица, иль гуси в дивом стаде,
А ветер, словно сокол, их в кучу гонит сзади…
Теснятся, громоздятся, растут, меняют вид,
И вся станица будто табун коней летит,
По ветру разметавши всклокоченные гривы…
Вон все перемешались, волнисты и игривы,
Как серебро сверкая, но вин — и чудеса:
Из конских морд и мачты встают, и паруса,
И вот корабль огромный, торжественно и стройно,
В лазурном океане проносится спокойно!»
И граф и Телимена глядели той порой,
Куда им пан Тадеуш указывал рукой,
Другой сжимая ручку слегка у Телимены.
Прошло уж с две минуты безмолвной этой сцены.
Граф разложил бумагу на шляпе и достал
Свой карандаш, но в это мгновенье зазвучал
В усадьбе звон досадный, и тишь уединенья
Нарушили и говор, и крики оживленья.
Тут граф кивнул и молвил, впадая в мрачный тон
— «Так все кончает рока неотразимый звон:
Полет высокой мысли, надежды, упованья,
Невинности утехи, стремленья и желанья, —
Лишь вдалеке раздастся звон меди роковой,
Все сгибнет и исчезнет, как будто сон пустой.
И что же остается?» При этом граф уныло
Взглянул на Телимену; она ж проговорила:
— «Воспоминанье!» К графу участия полна,
При этом незабудку дала ему она.
Поцеловав цветочик, эмблему утешенья,
Пришпилил граф ко груди, а в эти же мгновенья
Вдруг увидал Тадеуш в кусте перед собой
Протянутую ручку с лилейной белизной.
Ее схватив, он тихо в ней утонул устами,
Как в чашечке лилеи пчела неж лепестками;
Холодного чего-то коснулся, увидал
Там ключик и записку; он торопливо взял
И спрятал их; какое в том ключике значенье? —
Конечно, в той записке найдет он объясненье.
Звон продолжался, эхом гудя в тиши лесов
И вызывая говор и звуки голосов.
То был звонок условный, назначенный для сбора
Гостей, что разбрелися по закоулкам бора.
То не был звон унылый, то не был грозный рок,
Как думал граф, а просто — обеденный звонок.
Гостям и челядинцам полуденной порою
Всегда он час обеда знаменовал собою.
То был обычай старый- его в своем дому
Судья хранил поныне. Немедля потому,
Все общество из леса отправилось с грибами,
Неся с собой корзинки, покрытые платками.
С боровиком огромным, как с веером в руке,
Шли панны, у иных же пестрели в кузовке,
Как будто бы цветочки, различные подборы
Опенков, сыроежек. Нес войский мухоморы,
А пани Телимена с сопутниками шла,
Причём её корзинка вполне пуста была.
Вокруг стола все гости, взойдя в порядке, стали;
Всех выше подкоморий, — года и сан давали
Ему почет особый, — и молодежи он,
И старикам, и дамам, всем отдавал поклон.
Судья был возле, рядом с монахом бернардином.
Латинскую молитву прочел монах. Мужчинам
Налито водки. Молча усевшись за столом,
Литовскую ботвинью все стали есть потом,
Застольная беседа шла тише, чем бывало;
Все были молчаливы и говорили мало.
Сторонников же спора всех дума заняла
О травле, что на завтра назначена была:
Всегда ведет молчанье забота роковая.
Тихонько Телимена с Тадеушем болтая,
Оборотиться с графу не раз была должна,
А также взор кидала асессору она.
Так птицелов на сети взирает быстрым глазом,
Воробушка с щегленком заманивая разом.
Граф и Тадеуш, оба счастливые душой,
В молчании питались надеждой золотой.
Граф незабудку трогал в задумчивости сладкой;
На свой карман Тадеуш поглядывал украдкой,
И ключик и бумажку в нём щупая слегка;
Прочесть записку эту он не успел пока.
Венгерским и шампанским в течение обеда
Бокалы додивая и подчуя соседа,
Судья с ним был любезен, но мало говорил
И, видно, что заботы в своей душе таил.
За блюдом блюдо, тихо сменялось угощенье,
Как вдруг прервав обеда обычное теченье,
Явился гость нежданный: лесничий прибежал
К судье; конца обеда, как видно, он не ждал;
Во всем заметно было: в лице, в походке, в жесте,
Что он принес с собою особенные вести.
Все взоры обратились к нему со-всех сторон.
— «Медведь, мосьпане!» — крикнул, собравши силы, он,
И мигом стало ясно всем бывшим на обеде,
Что речь о забежавшем из дальних пущ медведе,
Что в глушь лесов за Неман пробраться хочет зверь,
Что ни одной минуты терять нельзя теперь
И что нужна облава. Все лица и движенья
Одной дышали мыслью и с шумом оживленья
Все разом закричали, вскочив из-за стола,
Но цель среди смятенья у всех одна была.
— «Эй, сотника! В деревню! — вскричал судья с рассветом. —
Облава! Но никто бы с рогатиной при этом
Не смел мешаться в дело, скажите от меня,
Не то ходить заставлю на барщину три дня!»
Тут крикнул подкоморий: «Скорей верхом на сивой
Скакать в мой дом галопом и взять оттуда живо
Собак! Нигде их лучше я не знавал досель…
Зовется сука „стряпчей“, „исправником“ — кобель.
Намордники им вздевши, в мешок их завяжите
И, взяв с собой не медля, сюда их привезите».
Асессор же по-русски вскричал слуге: «Иван!
Тесак мой от Сангушки, что им в подарок дан,
Ты знаешь? Наточи же острей, не медля часа,
Да посмотри, довольно ль ружейного припаса!»
Скорей готовить ружья везде пошла возня.
— «Свинцу! — кричал асессор. — Есть форма у меня
Для пуль». — Судья ж добавил: «Уведомить плебана,
Чтобы в лесной часовне он завтра утром рано
Обычную обедню был отслужить готов
В честь Губерта святого с молебном за ловцов».
Немного поостынув от первого порыва,
Все думали и взоры бросали молчаливо;
Как бы ища кого-то, столпились в тесный круг
И все на пане войском остановились вдруг.
То знак был, что облаве найти вождя хотели,
И войского избрали теперь для этой цели.
Пан войский понял волю товарищей своих,
Встал, посмотрел спокойно, с достоинством, на них;
На золотой цепочке из-под кафтана вынул
Часы не тоньше груши, всех взорами окинул
И молвил: «У часовни собраться по утру
В три с половиной завтра должны мы все в бору».
Тут он ушел с лесничим: им нужно, без сомненья,
Обдумать план облавы и дать распоряженья.
Так ночью перед утром, когда назначен бой,
Солдаты чистят ружья, иль спят во тьме ночной
На седлах и шинелях, — вожди не спят однако
И думают глубоко средь сонного бивака.
Весь вечер посвятили кованью лошадей,
Кормленью псов и чистке охотничьих вещей;
А вечером почти-что и ужинать не стали,
О Соколе и Буцом уже не поминали.
Пан регент и асессор вдвоем, рука с рукой,
Свинца для пуль искали в согласьи меж собой;
Другие ж, навозившись и утомясь при этом,
Шли спать скорей, чтоб завтра пораньше встать с рассветом.
Тадеуш для ночлега во флигель отведен.
Дверь заперевши, в печку свечу поставил он
И притворился спящим; но не смыкались очи,
И ожидал, как видно, он с нетерпеньем ночи, —
Стал под окном и, глядя украдкою во двор,
За сторожем следил он, что совершал дозор.
Лишь тот ушел подальше, он выпрыгнул в окошко
И, раму притворивши, прокрался, будто кошка,
Тайком и осторожно, сгибаясь над землей,
И скрылся, утонувши в глубокой тьме ночной.
ПАН ТАДЕУШ.
(Поэма Мицкевича.)
Книга IV.
[править]Ровесники литовских воинственных князей,
Деревья Беловежа и Свитязи моей,
Понар и Кушелева! Вы тению дубравы
Когда-то осеняли увенчанные главы
Миндовы, Витенеза, прославленных мужей!
Там Гедымин при блеске охотничьих огней
Лежал и слушал песни маститого Лиздейки
И, убаюкан шумом плескавшейся Вилейки
И синевой Вилии, среди Понарских гор,
Он на медвежьей шкуре, смежив усталый взор,
Во сне увидел волка железного явленье[16],
А пробудясь и помня небесное веленье,
Построил город Вильно, что посреди лесов
Как будто волк меж зубров, медведей, кабанов.
И Вильно породило, как римская волчица,
Ольгерда и Кейстута, чья нощная десница
Прославилась в охоте и в рыцарских боях,
Врагов ли настигая мы зверей в лесах.
И тайну вековую тот сон открыл пред нами,
Что век жила отчизна железом и лесами.
Мой лес! бывал последний из наших королей,
Носивший шлем Витольда, под сенью твоей, —
Из древних Ягеллонов последний и любимый,
В Литве король-охотник[17]! О, лес мой, лес родимый!
О, если только будет угодно небесам,
Родимые деревья, чтоб я вернулся к вам, —
Найду ли вас живыми? Вы все ли уцелели, —
Вы, под шатром которых лежал я в колыбели?
А жив ли дуб старинный с пустым своим дуплом[18],
Где дюжина, бывало, садилась за столом?
Тенистый лес Мендога! растешь ли ты поныне
Близ храма в Новогрудке[19]? А в дальней Украине
Над берегами Роси шумит ли до сих пор
Густой старинной липы развесистый шатёр
Над домом Годовинских, где сотня пар, бывало,
В её тени обширной когда-то танцевала?
О, памятники наши! вас рубит без конца
Что день топор нещадный казны или купца,
Не оставляя пташкам приюта мирных сеней,
Ни уголка поэту для сладких вдохновений…
А чернолесской липы густой и темный кров —
Как много сердцу Яна внушил он дивных снов!
Как сладко ветви дуба таинственную чару,
Навеяли на струны казацкому гусляру[20]!…
Родимые деревья! как много чудных дум
Мне навевал, бывало, ваш незабвенный шум,
Когда, стрелок неметкий, насмешек избегая,
Вслед за ушедшим зверем и сверстников бросая,
Я забывал о травле, один в лесу глухом,
И на землю бросался, мечтая, и кругом
Мох серебрился пышно с красой своею дикой,
Как будто весь в гранатах; осыпанны черникой;
По бархатным пригоркам, меж листьями кустов,
Брусника рассыпалась как бисер корольков.
Вкруг быль темно; ветви — и густы, и дремучи —
Своей зеленой сетью висели словно тучи.
Когда ж над тихим кровом нависнувших ветвей
Шумел в вершинах ветер над головой моей, —
И стон, и шум, и грохот сливались в буйном споре,
И, мнилось, там висело клокочущее море.
Внизу точь-вточь руины: там выворочен дуб,
Торча корнями кверху, как бы огромный сруб;
Тут пень, густой травою, как тыном, обнесенный,
К нему припал как будто поверженной колонной.
Взглянуть в средину страшно: здесь потаенный кров
Лесных владык — медведей, и вепрей, и волков.
А у ворот белеют обгрызенные кости:
Тут за свою отвагу, знать, поплатились гости.
Порой рога оленьи из зелени мелькнут,
Как будто два фонтана, и тотчас пропадут;
Зверь исчезает быстро, желтея в чаще бора,
Как луч, запавший в дебри, что исчезает скоро.
И снова все спокойно- лить на сучке в тиши
Постукивает дятел и прячется в глуши;
Но все стучит, укрывшись там где-то, из-за дали,
Как бы ребенок в прятках, чтобы его искали.
С орехом в лапке векша, усевшись меж ветвей,
Грызет его, а хвостик над головой у неё
Висит, как будто с каски перо у кирасира.
Она глядит спокойно среди лесного мира;
Но лишь завидит гостя, то, совершив полет,
Танцорка по деревьям как молния мелькнет,
Пока в дупле чуть видном нырнет, спасенью рада,
Как дерева родного достигшая дриада.
И снова тишь.
Вдруг шорох меж мстьями ветвей;
Раздвинулась их чаща и вот глядит из ней
Лицо еще румяней, чем красная рябина.
То сборщица орехов, крестьянская девчина,
Брусники алой, свежей, как и сама она.
С ней рядом стоя, мальчик гнет ветку над собою.
Она же рвет орехи поспешною рукою.
Но вот примчало эхо и лай, и звук рогов
Услыша приближенье охоты и стрелков.
И зашумев ветвями, они, полны тревоги,
В глуши дерев пропали, как бы лесные боги.
Движенье в Соплицове. Но ни вохня псарей,
Ни скрип колес, ни крики, ни ржание коней;
Ни звук рогов призывных, что по двору гремели, —
Ничто не поднимало! Тадеуша с постели.
Он в платье; не раздевшись, спал, как сурок в норе,
Искать его не думал никто во всем дворе;
Все заняты по горло теперь облавой были;
Среди хлопот и шума о нём и позабыли.
В оконный ставень ярко уж солнца луч сиял
Сквозь щелку в виде сердца и прямо рассыпал
На спящего сиянье. Сквозь сон в мгновенье это
Невольно уклоняясь от брызжущего света,
Тадеуш отвернулся, но, стуком пробужден,
Теперь вполне очнулся. С каким довольством он
Проснулся, будто птичка, счастливый и довольный,
И вспоминал приятно, с улыбкою невольной,
Про все, что было мило ему вчерашним днем,
Краснел, вздыхал и сердце так сладко билось в нём…
Взглянул и — что за диво! — в оконной яркой щели
В том сердце, чьи-то очи, расширившись; блестели
Так точно, как бывают расширены они,
Когда из света смотрят на что-нибудь в тени.
И маленькую руку увидел: защищала
Она глаза от света, а солнышко сияло
Сквозь розовые пальцы, лучами их пробив
И им придавши алый, рубиновый отлив.
Он увидал и губки с улыбкою лукавой,
И зубки точно жемчуг с коралловой оправой;
А щечки, хоть ладонью слегка заслонены,
Дышали будто розы всей свежестью весны.
Спал под окном Тадеуш и, сам прикрытый тенью,
Он, лежа, удивлялся волшебному виденью,
Над самым изголовьем сиявшему в окне,
Не зная, на яву ли он видит, иль во сне,
Одну из тех головок, прелестно-милых, нежных,
Что видятся младенцам в их грёзах безмятежных.
В боязни и восторге Тадеуш трепетал;
Головка наклонилась и — мигом он узнал
Те кудри золотые неведомой красотки,
В которых белым снегом сверкали папильотки
И ярко серебрились при солнечных лучах,
Как венчик лучезарный порой на образах.
Он встал, но, шум услыша, исчезло во мгновенье
И больше не являлось волшебное виденье.
Лишь снова стук раздался и голос со двора:
--«Заспались, пан, вставайте! К охотникам пора!»
Руками в оба ставня толкнул он торопливо
И, распахнувшись настежь, их половинки живо
Ударились об стены; прыгнул в окошко он,
Кругом окинув взоры, взволнован, и смущен,
Но ни души — все пусто… Неподалеку сада,
Увенчанная хмелем, виднелася ограда;
Над ней цветов гирлянды качалися слегка.
Не ветер ли их тронул, иль чья-нибудь рука?
Идти он не решался, но молча, долгим взором,
Глядел, как хмель нависший качался над забором.
Глаза поднявши, палец он приложил к губам,
Как будто бы к молчанью себя принудил сам,
Боясь его нарушить; чело обвел рукою
И будто бы о чём-то припоминал душою,
Кусал до боли палец, в раздумье погружен.
--«Как хорошо мне, Боже!» — тут громко молвил он.
А на дворе, где шумно лишь за минуту было,
Теперь уединенье могильное, царило;
Все были на охоте. Свернув ладонь, рожком
И к уху приложивши, в молчании немом
Прислушался Тадеуш: по ветру, из-за дали
Собачий лай и крики, чуть слышно долетали.
Ему в конюшне лошадь оседлана была;
Он взял ружье и мигом помчался, как стрела!
К корчмам, что у часовни- стояли возле бора;
И где ловцы собраться должны уж были скоро.
По сторонам дороги, одна лицом к другой,
Там две корчмы стояли, как будто бы с враждой.
Владенье старой замок давно себе присвоил,
А новую Соплица на зло ему построил;
В одной, как будто дома, Гервасий пировал,
Протас же первым гостем в другой всегда бывал.
Была корчма Соплицы обыденной харчевней;
Напротив, был у старой фасон особый, древний,
Что плотниками Тира в дали былых времен
Придуман и по свету жидами разнесен.
То стиль архитектуры, исчезнувший с веками,
Неведомый Литве же оставленный жидами.
Корчма такого рода — точь-вточ орех двойной;
Она из двух отделов под кровлею одной:
Из дворика с навесом и чистого покоя;
Передний дворик смотрит вполне ковчегом Ноя.
Там множество животных; коров, коней, волов,
И козы с бородами, и птицы всех родов,
Тьмы гадов, насекомых. Такой ковчег сараем
На языке обычном мы просто называем.
Не то в покое заднем: все как-то чудно там;
Напоминает с виду он Соломонов храм,
Что плотничьего дела отцы во время оно —
Строители Хирама — воздвигли для Сиона.
До нас в еврейских школах подобный стиль дошел,
Корчмы же и сараи по плану этих школ:
Из драни иль соломы навес, истер и скошен,
Как бы колпак жидовский, что смялся и поношен;
Крыльцо же в дом и сени, где лицевой фасад,
Колоннок деревянных поддерживает ряд.
Колонны эти, право, в архитектуре диво:
Они полугнилые и прочно, хоть и криво,
Стоят как башня в Пизе; у них, конечно, нет
Подножий; капителей — красы античных лет:
Над ними полукружье из дерева резное —
Готической эпохи наследье вековое.
Не плод резца, конечно, — бесхитростный узор:
Его сработал живо лишь плотничий топор.
Собой напоминают те линии кривые,
На шабаше еврейском, .подсвечники резные.
Остроконечья — с шишкой, подобно той, что жид
Навязывает на лоб, когда мольбы творит,
Что по-жидовски — «цинес». Вдали, корчма такая,
Собой напоминает, понурая, кривая,
Фигуру на молитве стоящего жида.
Растрепанная стреха — как будто борода,
А кровля — точно шапка; фасад же дымный, черный —
Точь-вточь кафтан жидовский, а верх его узорный —
Как цицес.
Два отдела в корчме;. в одном из них,
С еврейской школой сходном, ряд комнат небольших
Для дам и для проезжих; в другом — большое зало;
Вкруг столиков высоких и длинных там не мало
И столиков пониже, подобных там столам:,
Как бы отцам, ребята,
Сидело много там
И холопов, и крестьянок, и мелкой шляхты местной,
А эконом — особо. Случился день воскресный,
И в Янкелю, чтоб выпить и время провести,
Зашло гостей из церкви не мало по пути.
У каждого стояла там, доброй водки чарка;
С бутылкою ходила вокруг столов шинкарка.
На Янкеле был длинный кафтан почти до пят;
Серебряных застежк на нём светился ряд.
Одной рукою гладил он бороду седую,
За шелковый свой пояс засунувши другую:
С достоинством хозяйским вокруг бросая взор,
Приветствовал входящих, вступая в разговор;
Мирил гостей сидевших, где распри возникали;
Сам не служил, но только прохаживался в зале.
Старик еврей почтенным был в околодке всем;
Корчму держал он долго; никто во век о нём.
Не говорил худого, — и нечего, конечно, —
Калитками довольны в корчме бывали вечно;
Без плутовства, но верно расчёт всегда сводил,
Не возбранял веселья, но буйства не любил;
Увеселенья очень любил он, и немало
Порой крестин и свадеб в его корчме бывало,
А в праздник музыкантов сзывал он из села:
В корчме играли бубны, и скрипка там была.
И сам он одарен был талантом музыкальным,
И прежде с инструментом национальным —
С цимбалами — когда-то блуждал он по дворам
И песенником добрым прослыл и здесь, и там.
Он говорил прекрасно, хоть был еврей природный,
Предпочитал всем песням всегда напев народный
И привозил, за Неман поездку совершив,
То польскую мазурку, то галицкий мотив,
И говорили даже, — Бог знает, верно ль это, —
Что распустил он первый.тогда среди повета
Напев из-за границы, неведомый для нас,
Теперь же знаменитый, который в первый раз
От польских легионов когда-то услыхала
Отчизна итальянцев. Талант певца не мало
Всегда в отчизне нашей сочувствие найдет
И на Литве стяжаеть и деньги, и почет.
Разбогатевши, Янкель, и взысканный судьбою,
Свои цимбалы бросил с их звонкою игрою,
Зажив с детьми оседло, хозяйничал в шинке;
Он был и подраввином в соседнем городке;
Был всюду чтимым гостем, советником отличным,
Знаком был с хлебным торгом, а также с заграничным,
На кораблях, — в деревне подобным знатоком,
Все дорожат; он также стал добрым поляком.
Спор меж корчмами, часто кровавый спор по злобе,
Всегда мирил он первый, взяв в управленье обе.
Он в равном был почете у враждовавших лиц:
Приверженцев Горешков, сторонников Соплиц.
Влиянье над врагами один имел он часом:
Над ключником суровым с придирчивым Протасом.
Тот с грозною рукою, тот с дерзким языком
Вражду смиряли оба всегда пред стариком.
В отлучке был Гервасий; он счел себя не в праве
Неопытного графа сегодня на облаве
В таком серьезном деле оставить на людей
Без своего совета и помощи своей.
В углу корчмы почетном, где меж двумя скамьями
Всегда сидел Гервасий, как первый меж гостями,
Сегодня бернардина хозяин посадил, —
Его, как видно, Янкель весьма высоко чтил.
Увидя, что у гостя стакан уже не полон,
К монаху в ту ж минуту поспешно подошел он
И липового меду велел долить в стакан.
Был с Янкелем, как слышно, давно знаком уж пан
В чужих краях когда-то. В корчму ночной порою
Ходил монах и часто беседою живою
С жидом о чём-то важном был занят. Бернардин
Вел торг, ходили слухи; но это — вздор один.
Со шляхтой рассуждая вполголоса, в беседе
Монах облокотился на стол; его соседи
Спешили поживиться ксендзовским табаком;
Чихал как будто пушка шляхетский нос потом.
— «Ну, отче преподобный, — сказал, чихнув, Сколуба, —
Табак отменный, право, его и нюхать любо!
Мой нос такого сроду еще не нюхал, знать…
(Свой длинный нос погладив, тут он чихнул опять)
И вправду бернардинский; из Ковно, видно, родом,
Из города, что славен и табаком, и медом.
Я был там лет…» — «Панове, — прервал его Робак, —
Дай Бог вам на здоровье! Однако мой табак
Из стороны гораздо дальнейшей, чем по мненью
Почтенного Сколубы: по своему рожденью
Табак из Ченстохова; князья Павлины там
Его приготовляют* где знаменитый храм
Иконы, чудесами великими преславной,
Святой и присной Девы, Владычицы державной
В отчизне нашей польской… Владычица, — она
Княжною и литовской в народе названа
И польскую корону хранит по наше время-
Но, ах, в краю Литовском у нас раскола семя!…»
— *Из Ченстохова? — Вильбик промолвил. — В те края
Назад уже лет тридцать за отпущеньем я
Ходил на богомолье. А правда ль, по газетам,
Что будто бы французы теперь в местечке этом
И будто бы разграбить хотят святой костел?
Я в «Вестнике Литовском» на днях о том прочел…"
— «Не правда! — молвил квестарь, — Нет, пане, слух неверный!
Наполеон — католик воистину примерный.
Ведь он помазан папой и с ним в ладу живет:
Они ведут ко благу во Франции народ
От прежних заблуждений. А правда, в Ченстохове
Казны для нужд народных не мало наготове —
Для Польши, для отчизны… Так сам Господь велит:
Его алтарь отчизне всегда принадлежит.
Мы в княжестве Варшавском найдем в защиту Польше
Уже сто тысяч войска, а скоро будет больше.
А кто ж оплатит войско, литвины, как не вы?
А вы даете деньги лишь сборщикам Москвы!…»
— « Даст чёрт!… — воскликнул Вильбик. — От нас берут их силой…»
— «Пан! — отозвался хлопец с покорностью унылой
И почесал затылок, отдав поклон панам. —
Для шляхты лишь пол-горя, а каково-то нам!
Ведь нас дерут как лыко…» — «Хам, что твое страданье! —
Тут закричал Сколуба. — Ведь это обдиранье
Привычно вам как угрю… А каково-то нам,
Привыкшим к старым льготам, сиятельным панам!
Ах, братцы, прежде шляхтич был дома полноправен!…
(„Да, — вскрикнули соседи, — был воеводе равен!“)
Теперь же для признанья шляхетства своего
Должны мы на бумаге доказывать его…»
— «Ну, вам, — сказал Юрага, — не столько горя, пане,
Ведь ваши предки были не больше как мещане,
Я ж — княжеского рода, и у меня пытать
Патента на шляхетство? Да где он? — Богу знать…
Пускай москаль у дуба в лесу пойдет и спросит
Патентов, по которым вершину он возносит!…»
— «Князь! — молвил Жагель, — горе тебе не одному:
Быть может есть и митра тут не в одном дому».
--«У вас в гербу есть крестик, — кричал Подгайский, — это
Есть неофита в роде известная примета…»
--«Вздор! — тут вмешался Бирбаш, — я от татар-князей,
А все ж имею крестик в гербе у Кораблей…»
— «На жёлтом поде митра» род жизня означает, —
Сказал Мицкевич, — «это Стрыйковский объясняет».
И шум, и крик, и споры посыпались кругом.
Ксендз вынул табакерку и начал табаком
Всех угощать скорее; вмиг тишина настала,
И, взявши по щепотке, вся шляхта зачихала.
Тут, пользуясь минутой, сказал отец Робак:
— «О, если бы вы знали, кто нюхал мой табак!
Сам генерал Домбровский, — поверят ли кто в мире, —
Из табакерки этой щепотки взял четыре!»
--«Домбровский?!» — все вскричали. — «Да, самый генерал…
Мы в лагере с ним был; он Гданск у немцев брал;
Писать сбираясь что-то, раз он заснуть боялся,
Взял табаку щепотку, понюхал, расчихался
И, мне плечо похлопав, сказал: „Отец святой,
Ксендз бернардин, мы скоро увидимся с тобой
В Литве; пускай литвины табак из Ченстохова
Готовят в ожидании, — не нюхаю другого“.
Всю шляхту в изумленье речь эта привела
И радостью такою все общество зажгла,
Что все на миг умолкли, потом за словом слово
Тихонько повторялось: — „Табак? Из Ченстохова?
В Литву? Домбровский? С юга?“ Затем у всех вокруг
Слились в восторге общем слова и мысли вдруг.
„Домбровского!“ — все разом тут крикнули как братья,
Друг друга заключивши восторженно в объятья:
Татарский граф и хлопец в движении одном,
Гриф и корабль, а митра с короной и крестом,
Все… И монаха даже тут позабыли живо
И лишь кричали громко: эй, водки, меду, пива!
Прислушивался долго к ним квестарь, а потом
Тот хор прервать желая, всех снова табаком
Попотчивал, их говор вдруг перебив чиханьем,
И обратился к шляхте он, пользуясь вниманьем:
— „Вам нравится табак мой? Взгляните же сюда,
Что в самой табакерке сокрыто, господа!“
Тут крышку табакерки, табак платком стирая,
Он показал- была там картинка небольшая:
Как рой мушиный войско, а посреди верхом,
Как жук, огромный всадник, что, верно, был вождем;
Коня он шпорил, будто взлетая над землею,
И поднял к носу руку, узду держа другою.
— „Взгляните, — молвил квестарь, — как грозен! Кто же он? —
Узнайте!“ — Тут столпились к нему со всех сторон.
— „То царь великий, видно; но русский царь едва ли, —
Цари в стране Российской век табаку не знали“.
— „Царь? — тут воскликнул Цыдзик, — а в сюртуке простом?
Цари, я думал, ходят все в платьи золотом;
У москалей же всякий их генерал, мосьпане,
Так золотом и светит, как щука вся в шафране“.
— „Ба!“ — тут заметил Рымша, — я в юности видал
Косцюшку, что народом всем в Польше управлял:
Героем был, ходил же он в краковском кафтане,
В простой чамарке то есть». — «В какой-такой, мосьпане?
Ведь это тарататка» — заметил Вильбик здесь.
— «Но та ведь с бахромою, кафтан же гладкий весь!» —
Вскричал Мицкевич. Говор стал оживлен и жарок
О формах тарататок различных и чамарок.
Тут хитрый Робак нити перерванных речей
Опять на табакерке соединил своей:
Попотчивал, — все стали, желая здравья хором,
Чихать, и обратился они снова с разговором:
— «Как только часто нюхать начнет Наполеон
В бою табак — примета, что побеждает он.
Аустерлиц примером: французы так стояли
При пушках; москали же тьмой тьмущей наступали.
Глядел безмолвно цезарь; московские полки —
Что ни стрельнут французы — валятся как листки…
Один во след другому… Не усмотреть и глазом,
И что ни полк, то цезарь нюхнет за каждым разом.-
Царь Александр, за этим брат царский Константин,
Франциск немецкий цезарь — тут все в момент один
Удрали; цезарь, видя их бег с таким поспехом,
Взглянул на них и с пальцев стряхнул табак со смехом.
Когда кому случится увидеть, господа,
Войска Наполеона, — припомните тогда!»
— «Ах, — закричал Сколуба, — почтенный ксендз, когда же
Мы этого дождемся? Под каждый праздник даже,
Какой бы ни был в святцах, сулят француза нам…
Глаза мы проглядели по разным сторонам.
А москали на шее… От них как встарь нет мочи…
Покамест выйдет солнце, роса нам выест очи…»
— «Мосьпане, — ксендз промолвил, — лишь бабам горевать,
Жидовское же дело — сложивши руки ждать,
Чтоб кто в корчму заехал и постучал в ворота.
Ведь нам с Наполеоном не велика работа
Сбить москалей… Он швабам уж трижды вздул бока,
Стоптал прусаков подлых, британцам дал шлепка
И за море их выгнал, — придется русским худо…
А знаешь ли, мосьпане, что следует отсюда? —
Что шляхта наша сядет тогда лишь на коней,
Взяв сабли, как уж не с кем и биться будет ей.
Наполеон же скажет, сам сладив со врагами:
Без вас я обойдуся, — мы не знакомы с вами…
Да, ждать гостей нам мало и их просить к себе:
Столы должны мы вынесть, собрать людей в избе,
И перед пиром нужно очистить дом от хора…
Да, дети, повторяю: очистить нужно скоро…»
Молчали все, в толпе же раздались наконец
Вопросы: — «Как очистить? Как понимать, отец?
Готовы, что ни скажешь, мы сделать все на свете,
Лишь объясни точнее, отец, нам речи эти…»
Ксендз выглянул в окошко, прервавши разговор;
Интересуясь чем-то, в даль устремил он взор,
Потом сказал, вставая: — «Мне некогда. Об этом
Поговорим мы после подробнее; с рассветом,
Панове, еду в город я завтра по делам
И, сбор церковный кончив, заеду, верно, к вам».
— «Оттуда в Нехрымово заночевать пожалуй, —
Тут эконом заметил, — там радостью не малой
Хоружного почтишь ты. У нас твердили век:
Как нехрымовский квестарь, счастливый человек…»
— "И нам, — сказал Зубковский, — не сделаешь ли чести?
Кусок холста найдешь там, кадушку масла вместе,
Барана иль корову. Ксендз, не забудь во век,
Что квестарь и в Зубкове счастливый человек! "
— «И к нам!» — оказал Сколуба. — «К нам! — молвил Тераевич, —
Ксендз никогда голодный не покидал Пуцевич».
Так шляхта осыпала ксевдза со всех сторон
И просьбами, и лаской; но был за дверью он.
В окошко он увидел Тадеуша, стрелою
Тот по дороге мчался с поникшей головою,
Без шляпы, с побледневшим и пасмурным лицом
И, сильно шпоря лошадь, стегал ее хлыстом.
Ксендз, увидавши это, смутился почему-то
И быстрыми шагами пошел он в ту ж минуту
Туда, где в отдалении чернел дремучий бор
На целом горизонте, насколько хватит взор.
Кто в недра пущ литовских неведомых проник?
Кому знаком дремучий, глубокий их тайник?
Рыбак лишь у прибрежья дно измеряет в море,
Стрелок лишь по опушке блуждает в темном боре;
Едва знакомы дебри поверхностно ему,
Но пущи он не знает таинственную тьму.
Известна лишь по сказкам нам эта глушь лесная;
Там не была от века еще нога людская;
Тех мест, как бы заклятых, ничей не видел, взор.
Когда ты углубишься в дремучий самый бор,
Там встретишь вал огромный из старых пней с корнями,
Трясиной окруженный с несметными ручьями;
Под сетью трав заросших там гнезда ос, шершней;
Что шаг — то муравейник да логовище змей.
Когда б смельчак безумный прошел и те преграды,
Там гибели страшнейшей ждут новые засады:
Там, словно волчьи ямы, что ступишь, под ногой,
Прудки, на половину заросшие травой;
Их глубины бездонной никто еще не знает;
По общему поверью, в них дьявол обитает;
В кроваво-ржавых пятнах их слизлая вода;
Смрад ядовитый, тяжкий дымится от пруда.
Вкруг без коры и листьев деревья, как больные,
Червивы, низкорослы, плешивые, кривые;
Мох колтуном разросся на виснущих ветвях,
Слои грибов поганых на их горбатых пнях
И, над прудом склоняясь, семья дерев толпится,
Как сходбище колдуний к котлу, где труп варится.
За озерки же эти не только что ногой
Проникнуть невозможно, но даже взор людской
Блуждал бы там напрасно: как облаком тенистым,
Там дальше все закрыто паров туманом мглистым,
Что вечно над трясиной выходит из болот;
В конце ж, за этой мглою (в народе слух идет)
Есть край богатый, пышный среди дремучих сеней —
Столица королевства животных и растений;
Всех трав и всех деревьев в ней скрыты семена;
Оттуда в целом свете идут их племена.
Как в Ноевом ковчеге, зверей любого рода,
По крайней мере, пара там скрыта для приплода*
А в самых недрах души, держа придворный штат,
Медведи, туры, зубры владыками царят;
А рысь и россомаха, прожорливы и быстры,
Вкруг них в ветвях гнездятся, как чуткие министры;
А дальше, как вассалы подведомственных страд,
Живет шляхетство волчье, олени и кабан;.
Вверху орел и сокол, гнездясь над головами,
Живут, как бы клевреты, господскими крохами.
Патриархально лары тех царственных зверей
Живут в дремучей чаще незримо для людей,
Родятся, умирают в приюте безопасном,
Никто из них не сгибнул с людьми в бою надрасном;
На выселки далеко детей по лесу шлют,
Не покидая сами спокойный свой приют,
Ни пуль, ни бранной стали в своей глуши не знают,
Но смертью натуральной под старость умирают;
Имеют и кладбище, и там, бросая свет,
Слагает перья птица, а зверь кладет сведет;
Медведь, зубов лишившись, когда жевать не в силах,
Олень, утратив гибкость в ногах, под старость хилых,
С застывшей кровью заяц, полуживой от лет,
Ослепший старый сокол и ворон, что уж сед,
Орел с скривленным клювом, когда уже для пищи
Навеки он затворен, уходит на кладбище;
А даже зверь и меньше, пораненный, больной,
Сложить при смерти кости спешит в свой край родной.
Вот потому в доступных местах для человека
Нигде костей звериных не водится от века.
В столице их, по слухам, хороший, добрый строй:
Народ звериный править у них ведь сам собой.
Людской прогресс покамест не мог растлить их нрава,
Нет корня бед в их царстве — нет собственности права;
Им чужды поединки, стратегия в бою,
Живут поныне внуки, как праотцы в раю,
И только зверь, попавший в сообщество людское,
Порою получает понятие о бое.
Но миром и согласьем исполнен их приют:
Там звери не кусают друг друга и не бьют,
И окажись случайно кто из людей в их сфере,
Хоть даже безоружный, — не тронули бы звери,
И верно с изумленьем глядели бы они
На чуждого пришельца, как в памятные дни,
Как их отцы в едеме в последний день творенья
Глядели на Адама, с ним в мире до паденья.
Но человек, по счастью, туда не попадет:
В то царство смерть и ужас обороняют вход.
Лишь иногда случится, забеглая борзая,
В те дальние болота и дебри попадая
И страшную картину лесную увидав,
В безумном страхе, с визгом, назад бежит стремглав,
И долго под хозяйской ласкающей рукою
Дрожит, в ногах валяясь с тревогою шальною.
Для ловчих недоступна глушь тайников таких
И «Маточник» зовется на языке у них.
Глупец медведь, сидел бы- ты в маточнике вечно!
Там про тебя и войский вге сведал бы, конечно.
Но или запах улья прельстил тебя в лесу,
Иль аппетит почуяв к дозревшему овсу,
Ты вышел на опушку, где лес довольно светел,
И где твой след лесничий сейчас же и заметил,
Затем шпионов хитрых, загонщиков послал,
Чтоб твой ночлег проведать, заметить твой привал;
Теперь с облавой войский тебе назад в берлогу,
Везде расставив стражей, загородил дорогу.
Приехавши, Тадеуш узнал, что с давних пор
Борзые разбежались уже далеко в бор.
Все тихо- напряженно все преданы вниманью
И словно важной речи пустынному молчанью
Все внемлют- ждут напрасно, недвижимо в тиши, ё
Лишь музыка лесная разносится в глуши.
Как водолазы в море, псы рыщут в темном лесе-
Охотники, двустволки держа на перевесе,
На войского взирают; а тот, припав к земле,
К ней ухом приложился; так часто на челе
У лекаря читает толпа друзей решенье:
Возьмет ли смерть больного, иль ждет выздоровленье.
Так войский и надежду и страх внушал им всем.
--"Есть, есть! " — он тихо молвил и встал с земли затем.
Им не слыхать покамест. Чу!… пес пролаял. Скоро
Другой, за ними двадцать… И вся собачья свора
Попав на след, пустилась рассеянной толпой,
Визжа и громко лая. Уж это не простой,
Обычный бег в логове за зайцем или ланью:
Сейчас же это слышно по ярому визжанью.
Лай частый и короткий и отгадать легко,
Что зверь уже наверно теперь не далеко
И что медведя гонят. Псы смолкли на мгновенье;
Догнали; снова лают. Зверь в бешеном смятении
Борзых калечит верно: сквозь грозный лай порой
Доносится все чаще собак предсмертный вой.
Тут, каждый наготове с двустволкою своею,
Вперед согнулся луком, протягивая шею.
Ждать более не в силах, ловцы с постов своих
Спешат навстречу зверю, хотя уж войский их,
Дозором объезжая, предупреждал при этом,
Что это, оставив место, пренебрежет советом,
Того, холоп он будет иль паныч, наравне
Он смычкою своею отдует по спине.
Но тщетно: убежали все, вопреки приказу,
И три ружья по лесу тут загремели сразу.
Открылась ванонада, вдруг, по дубраве всей;
Медвежий рек раздался всех выстрелов звучней, —
Отчаянья, и боли, и злобы рек безумный;
За ним же звуки рога, и крик погони шумной,
И лай собак, ловцы же иные в бор спешат,
Курки другие взводят, и каждый очень рад.
Один лишь войский грустно твердит, что плохо дело.
Охотников толпа же вся вместе полетела,
Чтобы прервать медведю дорогу в глушь лесов.
Зверь, устрашенный криком охотников и псов,
Назад пустился к месту, где ловчих было мало,
В ту сторону, отеуда толпа их убежала
И где остались только немногие из них:
Тадеуш, граф и войский, да несколько других.
Тут лес был реже; сучья в лесной глуши трещали;
Как гром из туч, оттуда медведь пустился; рвали
Его, гоня, борзые; на задних лапах он
Попятился и, с ревом, врагами окружен,
Передних лап когтями рвал из земли коренья,
Пни смоляные, мохом обросшие каменья.
Их во врагов швыряя и сук сломав большой,
Он им, как бы дубиной, махал перед собой.
Тут на стоявших ловчих он ринулся с размаха;
То был Тадеуш с графом; те, в двух шагах, без страха,
Стояли, дуло ружей направив в пасть ему,
Как даа громоотвода в грозовой тучи тьму.
Стрелки, нацелив дружно, врага свалить хотели.
(Неопытные!) Разом их ружья загремели
И промахнулись. Быстро на них метнулся зверь.
Они вдвоем схватили рогатину теперь,
К себе таща поспешно. Глядят, а в пасти красной
Зубов двумя рядами сверкает зев ужасный,
А когти страшной лапы грозят уже в упор.
Бледнея, отскочили, и где редеет бор,
Туда бежали; зверь же за ними, во мгновенье,
Ударил… Промахнулся… Привстал… Еще движенье —
И с графа черной лапой сорвал он пол-волос…
С мозгов и череп даже, как шляпу, он бы снес,
Но регент и асессор тут выскочили с боку,
А спереди Гервасий уж был неподалеку-
За ним явился квестарь, хотя и не с ружьем,
И, словно по команде, стрельнули все втроем.
Медведь, как будто кошка, прыгнув перед борзыми,
Упал об землю мордой и лапами своими
Перевернулся кверху и тела своего
Кровавой тушей к графу упал и, сбив его,
Рычал и встать пытался, но тою же минутой
В него со злостным «стряпчим» впился «исправник» лютый.
Из-за пояса войский взял рог воловий свой —
И длинный, и крапленый, как змей боа витой;
Его прижал он ко рту обеими руками,
Как бочки вздувши щеки, с кровавыми глазами,
Полузакрывши веки, в себя втянул живот
И всею силой легких в рог заиграл. И вот,
Зарокотав как буря, раздался звук могучий
И отозвался эхом вокруг в глуши дремучей.
Охотники притихли, отдавшись всей душой
Волшебной нощи звуков с их дивной чистотой.
Старик свое искусство, забытое с годами,
Во всей красе и блеске явил перед ловцами.
Он оживил, наполнив немую глушь лесов,
Спустил как будто псарню и начал новый лов.
История охоты в игре его звучала:
Сперва как будто резкий и громкий звук сигнала,
Потом визжанье псарни и лай по всех сторон,
Порой же, словно выстрел, срывался твердый тон.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось.
Вновь заиграл, и мнилось, что рог менял свой вид
В его устах: то грубо, то нежно зазвучит,
Зверей изображая: сначала в волчью шею
Он вытянулся с трелью протяжною своею,
Потом медвежьей пасти послышался в нём рев,
Затем мычанье зубра, по ветру долетев.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось;
И, выслушавши рога ту мастерскую трель,
Ее передавали дуб дубу, ели ель.
Вновь заиграл, и сотня рогов, казалось, в роге,
И лай, и крик звериный, шум травли и тревоги.
Тут рог приподнял войский и, грянув в небеса,
Торжественного гимна раздались голоса.
Он смолк на миг, но рога не отнял, и казалось,
Что он еще играет: то эхо отдавалось.
Рогов как будто бездну таил дремучий бор,
И разносил их звуки дерев несметный хор.
Все шире и все дальше игра струилась эта,
Все чище, тише, тоньше, пока далеко, где-то
В преддверии небесном последний звук затих.
Пан войский отнял руки и, выпавши из них,
Повисший рог качался на кушаке ременном.
С лицом багровым войский и словно вдохновлённым,
В безмолвьи, неподвижно, поднявши в небу взор,
Ловил последних звуков вдали смолкавший хор.
Меж тем вокруг раздались и гром рукоплесканий,
И крики поздравлений и громких восклицаний.
Все стихло постепенно, и взоры всех теперь
Огромный труп медведя привлек. Убитый зверь
Ничком в траве высокой лежал окрававленный,
В земле припавши грудью, весь пулями пронзенный,
Передние же лапы он распростер крестом;
Еще дышал; на землю струилась кровь ручьем.
Приподнимая вежи, лежал он без движенья*
Псы впились в уши зверю, полны остервененья:
Повис налево «стряимий», направо же терзал
«Исправник» и из шеи кровь черную сосал.
Рогатиной железной псам челюсти раздвинуть
Распорядился войский и навзнич опрокинуть
Прикладами медведя, и вслед за тем кругом
Вновь троекратный виват раздался будто гром.
— "А что? — вскричал асессор, ружья погладив дуло, —
«А что моя двустволка? Небойсь, не обманула!
А что? моя? Хоть птичка не велика собой,
А как хватила славно!… Ей это не в первой:
Уж не стрельнет на воздух, всегда добьется толку!…
Ведь это князь Сангушко мне подарил двустволку».
Он ружьецо работы отменной показал
И все его при этом достоинства считал.
Но тут вмешался регент, пот на лице стирая:
— «Бежал я за медведем, вдруг войский, обгоняя,
Кричит мне: „стой на месте!“ — Да где ж стоять? Медведь
Как заяц мчится в поле… Нет, вижу, не поспеть…
Все дальше… Потерял я надежду напоследок.
Смотрю направо — валит, а лес тут вовсе редок.
Тут я ружье прицелил: ну, Мишенька, постой!
Подумал я, и баста!… Вот он и… не живой!
На славу бьет двустволка, — вполне сагаласовка,
С клеймом: Сагалас, Лондон, внизу Балабоновка».
(Известный польский слесарь там жил, и ружья он
Фабриковал для Польши на английский фасон.)
— «Как! — заорал асессор. — Как? Тысяча чертей!
Пан застрелил медведя? Он не в уме, ей-ей!»
— «Да, я! — тут вскринул регент, — и спорить пан не в праве:
Тут всякий мне свидетель, — то было при облаве!..»
Спор сделался всеобщим, большой размер приняв;
Кто думал, что асессор, а кто, что регент прав.
Гервасия забыли: все с боку прибежали;
Что было впереди же, знал кто-нибудь едва ли.
Тут войский подал голос: — «Ну, вот, паны, теперь
Уж есть о чём поспорить, — не маловажный зверь!
Медведь — не жалкий заяц. Не стыдно в споре этом
Искать решенья шпагой и даже пистолетом…
Ваш спор уладить трудно. Итак, по старине,
На поединок выйти вам надобно, по-мне.
Я помню двух соседей в мои года былые,
Порядочные люди, дворяне коренные,
А жили близ Вилейки, разделены рекой;
Один звался Домейкой, Довейкою — другой.
Медведицу однажды они убили оба,
Кто ж именно — Бог знает, возникли спор и злоба;
И чисто по-шляхетски потом решили спор:
Через медвежью шкуру стрелялися в упор.
Все много говорили о поединке этом,
И даже песнопений он послужил предметом.
А я был секундантом. Как было все, сейчас
Я с самого начала вам поведу рассказ».
Но тут конец Гервасий вдруг положил всем спорам.
Осматривал медведя внимательным он взором;
Затем, доставши ножик, он зверю череп снял,
Разрезал мозг медвежий и из него достал
Засевшую в нём пулю, обтер ее полою
И, приложивши к дулу, ее перед толпою
Он поднял на ладони, промолвивши: — «Друзья,
Смотрите, эта пуля — не ваша, а моя,
Из этой одностволки, горешковской… (При этом
Ружье плохое стало внимания предметом
С обмотанным простою веревкою стволом.)
Не я стрелял однако… О, в случае таком
Нужна отвага… Руки и ноги задрожали…
Ко мне же, — вспомнить страшно, — два паныча бежали,
За ними зверь, хватая последнее дитя
Горешковского рода (по матери хотя)…
О, Господи! — я вскрикнул… Услышал Вседержитель,
И бернардин на понощь явился как спаситель…
Всех нынче пристыдил он… О, бравый он монах!
Курка не смел я тронуть, дрожа и впопыхах.
Из рук моих он вырвал ружье; нацелясь живо,
Стрельнул он по медведю… О, это просто диво!
Меж двух голов наметясь, за сто шагов попасть,
У зверя выбив зубы, как раз в медвежью пасть!
Панове! одного лишь в теченье долгой жизни
Стрелка я знал такого, известного в отчизне
По стольким поединкам- у дамских башмачков
Отстреливал каблук он… А плут из всех плутов!
В ту памятную пору известен он был краю…
Усач… Известный Яцек… Фамилии не знаю.
Но уж ему не время ходить на медведей:
В аду бездельник верно погрязнул до ушей.
Ксендзу и честь и слава! Он спас двоих от смерти,
И даже трех. Гервасий не хвастает, поверьте.
Но если только в зубы медвежьи бы попал
Последний из Горешков, и я бы жить не стал, —
И старческие кости медведь изгрыз бы вместе…
Пойдемте ж, отче, выпьем за здравье вашей чести!»
Ксендза искали тщетно. Все видели, что он,
Лишь только меткой пулей медведь был поражон,
К Тадеушу и графу спешил среди дубровы;
Увидя же, что оба и целы, и здоровы,
Возвел он ж небу очи, с молитвой на устах,
И, словно от погони, сокрылся второпях.
Меж тем охабки сучьев, по войского приказу,
И пни в костер сложили. Огонь блеснул, и сразу
Дым как сосна разросся сереющим столбом
И балдахином сверху раскинулся кругом.
Со скрещенных рогатин, под острыми концами,
Там котелки повисли пузатыми боками.
Муку, жаркое, зелень с возов уже несут
И хлеб. Судья же отпер ларец дорожный- тут
Белеет ряд бутылок головками своими.
Большой кувшин хрустальный он выбрал между ними.
(То Робака подарок) Он гданской водкой был
Наполнен, — тем напитком, что для поляков мил.
Кувшин поднявши кверху, судья промолвил слово:
--«В честь Гданска! Он был нашим и — нашим будет снова!»
Серебряную влагу лил в чары он кругом.
И золото, сверкая, закапало потом[21].
В котлах кипел уж бигос. Сказать словами трудно,
Как дивно вкусен бигос и как он пахнет чудно.
Лишь рифмы звон услышишь, да слов набор пустой,
Но не поймет их сути желудок городской:
Чтоб кушанья и песни в Литве ценить как надо, —
Нужны облава, бодрость и сельская отрада.
Но бигос превосходен и в сущности своей;
Он стряпается вкусно из добрых овощей:
Из рубленой капусты заквашеной варится,
Что в рот сама собою идет, как говорится.
Изысканного мяса отборные куски
Она содержит, скрывши во влажные листки;
Кипит она, покуда не выпустит все соки,
Пока начинка пустит паров своих потоки,
А вкруг распространится приятный аромат.
Готово. Троекратно стрелки кричат виват;
Вооружившись ложкой, берут начинку с бою.
Звон меди, дым, и бигос уж тает камфорою
И вот исчез; лишь пасти котлов дымят кругом,
Как будто бы вулканы с угаснувшим жерлом.
Когда уже довольно напились и поели,
Сложили зверя на воз и все верхами сели.
Меж ними завязался веселый разговор,
Лишь регент и ассесор вступили в новый спор:
Один — о превосходстве двустволки сангушковской,
Другой — сагаласовки своей балабановской.
Был сумрачен Тадеуш, а вместе с ним и граф:
Они стыдились оба, в охоте оплошав.
Кто на Литве добычу упустит из облавы,
Тому труда не мало в восстановлении славы.
Граф говорил, что первый рогатину взял он,
Но был ему помехой в то время компаньон.
Тадеуш утверждал же, что так как он сильнее
И ловче той тяжелой рогатиной владея,
Хотел спасти он графа. Так меж собой они
Средь шума толковали и общей болтовни.
В средине ехал войский. Старик достопочтенный
Был говорлив и полон веселости отменной.
Противников желал он развлечь и помирить
И продолжал рассказа перерванную нить:
--"Касательно вот этих Домейки и Довейки, —
Они в соседстве жили на берегах Вилейки.
Ко мне ходили в гоcти нередко той порой,
Хоть мой фольварк далеко был над рекой Ушой.
Пан регент, пан ассесор! хоть я желал дуэли,
Не думайте однако, чтоб я и в самом деле
Кровопролитья жаждал… Спаси Господь! Я вас
Комедийкой потешить хотел на этот раз,
Состроить вновь ту штуку, что сделал я когда-то,
Назад тому лет сорок, да как замысловато!
Ее не помнит юность; во время же мое
До самого Полесья все знали про нее.
"И странно: для соседей зерном вражды служили
Фамилии, что слишком уже похожи были, —
До крайности. На сейме для партии своей
Сторонники Довейки, ища себе друзей,
Раз шляхтичу шепнули: «дай голос за Довейку!»
А этот не расслышал и подал за Домейку.
Раз маршалок Рупейко обеденной порой
Домейке виват крикнул, другие же толпой
Довейке закричали, а посреди соседи
Смешали их и вовсе при шуме на обеде.
"Был хуже случай в Вильне: там шляхтич под хмельком
С Домейкой бился, ранен был саблей, а потом,
Из Вильны возвращаясь в обратный путь до дома,
С Довейкою случайно сошелся у парома.
Поплыв с ним по Вилейке, соседа он спросил:
Кто он такой? — «Довейко» — сосед проговорил.
Тут шляхтич хвать рапиру без слов, и у Довейки —
Раз, два — и ус обрублен соперником Домейки.
Всему де в довершенье случилось там потом,
Как будто бы нарочно, что, вновь сойдясь вдвоем,
На полевании тезки вблизи друг друга стали
И, высмотревши разом, в медведицу попали.
Она сейчас же, правда, повалена была,
Но пуль с десяток в брюхо уж перед тем несла;
Зараз у многих ружья один размер имели.
Кем зверь убит, возможно ль увериться на деле?
«Тут молвили: „Довольно! Ждать нечего добра!
Связал нас Бог ли, чёрт ли, а развязать пора!
Мы в свете как два солнца, — уж это через меру!…“
Итак, берут рапиры, становятся к барьеру.
Склоняем тщетно к миру мы доблестных людей, —
Напротив, у обоих запальчивость сильней-
Оружие меняют, прибегли к пистолетам.
Кричим, что слишком близко становятся при этом;
Они ж, на зло, чтоб смертью верней решился спор,
Через медвежью шкуру стрелять хотят в упор.
„Будь секундант, Гречеха!“ — Стреляли ж превосходно.
„Готов… но вырыть яму, когда вам так угодно.
Нельзя ж ничем окончить дуэль таких бойцов…
Но бейтесь по-шляхетски, — не в роде мясников…
Вы — молодцы: так что же сближаться попустому?
Приставьте ружья прямо в живот один другому.
Нет?… Ну, так пистолеты я вам согласен дать!
Не дальше и ни ближе однако же стрелять,
Как чрез медвежью шкуру. Моими же руками
Я расстелю ту шкуру, как секундант, меж вами
И сам же вас расставлю: вам в сторону вон ту
Стать возле самой морды, а вам вот здесь, к хвосту.
Согласны!… Время? — Утром. Где? — За корчмой Ушою“.
Расстались. Я же, взявши Вергилия с собоюи…»
Но вдруг незапным криком был войский прерван тут, —
Шмыгнул серяк. Уж «сокол» и «куцый» вслед бегут.
Псы бросились в облаву, они, конечно, знали,
Что с поворотом в поле с ним встретятся едва ли.
Они без смычек были и кинулись стремглав:
В догоню зайца, ловчим опомниться не дав,
Уж регент и ассесор собрались для облавы,
Но удержал их войский и крикнул им: «Куда вы?
Стоять! Ни с места! Шагу я более не дам!
Уж заяц к полю близок, — отсюда видно вам…»
И, правда, заяц в поле, псов чуя за собою,
Серея в пашне, рвался, растянутый струною.
Торчали уши, будто, у серны двое рог:
Почти не видно было под ним мелькавших ног;
Он словно их не- двигал, земли касаясь ими,
Как стриж воды крылами летучими своими.
За зайцем пыль клубилась, неслися псы за ним,
И все казались, чем-то как будто бы одним,
Как будто бы чрез поле ползло подобье змея:
Был заяц головою, за ним, так будто шея,
Над полем клубы пыли по воздуху легли,
Борзые ж извивались двойным хвостом вдали.
И регент, и асессор дыханье притаили.
Как мертвый бледен регент, глядя на тучи пыли;
Бледнеет и асессор: предстал для их очей
Вид роковой — чем дальше, тем все длиннее змей…
Но вот он разорвался, как будто на две пряди;
Уж голова у леса, а хвост далеко сзади…
Вот голова исчезла, мелькнув еще в леске,
A хвост перед опушкой остался вдалеке.
Псы бедные в смущении шныряли возле бора,
Как будто обоюдно исполнены укора,
И поплелись обратно тихонько между ними,
Хвосты поджавши к брюху и уши опустив,
И глаз поднять не смели в стыде понурив рыло,
И вдалеке остались с ковфузом и уныло.
Пан регент ехал мрачно, с опущенным челом;
Ни весело асессор поглядывал кругом…
Доказывали оба, что будто без привычки.
Ужасно трудно бегать борзым их не на смычке, —
Что заяц по дороге попался им врасплох,
А путь от острых камней так был на пашне плох,
Что псов бы не мешало снабдить и сапогами,
Охотничья премудрость вещала их устами,
И ловчие мало могли бы почерпнуть.
Но слушали небрежно и, продолжая путь,
Свистали иль смеялись и, вспомнив о медведе,
Облаву обсуждали в живой своей беседе.
На бегство зайца войский небрежно кинул взор
И продолжал спокойно свой прежний разговор:
--"На чём остановился, однако ж я, панове? —
Да, вот на чём: обоих я их поймал на слове:
Через медвежью шкуру стреляться им; но тут
Все в крик, что оба на смерть друг в друга попадут…
А я смеюсь, от друга Марона верно зная,
Что шкура зверя — мера нисколько не пустая.
Ведь про Дидону, верно, паны; известно вам,
Что в Ливию приплывши, она насилу там
Земли кусов достала с великою нуждою,
Что лишь воловья шкура могла прикрыть собою,
А на участке этом стал Карфаген потом[22]
И, вот, не мало- ночью подумал я о том.
"Едва рассвет занялся, как едет уж Довейко
В двуколке, а на встречу верхом спешить Домейко,
И видят мост косматый чрез ширину реки —
Тесьма из шкуры зверя, разорванной в клочки.
Был у хвоста Довейко сейчас поставлен мною,
На стороне ж противной Домейко за рекою.
Теперь хоть век стреляйте, но только знайте: вам,
Пока не помиритесь, я разойтись не дам…
Ну, те — в обиду. Шляхта со смеха помирала…
Я с помощью ксендза их увещевал не мало:
И Божие писанье привел им, и статут.
Что делать?… Засмеялись и помирились тут.
«Приязнью неразрывной сменилася их ссора
И в брак с сестрой Домейки вступил Довейко скоро;
Довейкину сестру же Домейко взял женой
И разделили ровно именье меж собой;
На месте же событий и им в воспоминанье
Корчму воздвигли, дав ей „Медведицы“ названье».
- ↑ «Пан Тадеуш» в первый раз появляется на русском языке в полном виде, без пропусков. Единственный до сего времени русский перевод Берга представляет лишь извлечения с большими пропусками. Прим. Ред.
- ↑ В Польше особенным почетом пользуется между католиками чудотворная икона Божией Матери в Ченстохове. В Литве же приобрели особенную славу иконы Остробрамской Богоматери в Вильне, Замковой в Новогрудске и там же Борунской и Жировецкой.
- ↑ Войский (Tribunns) во времена Речи Посполитой имел звание опекуна над шлахетскими женами и детьмй.
- ↑ Лицо, объявлявшее вызов к суду и соответствовавшее нашему судебному приставу.
- ↑ Так называемая vokanda, продолговатая, узенькая книжка, в которой записывались имена тяжущихся сторон. Каждый адвокат и подвойский должны были иметь такую книжку.
- ↑ Генерал Князевич, посланный в Италию, повергнул директории захваченные им знамена.
- ↑ Князь Яблоновский, командовавший задунайским легионом, умер в Сан-Доминго, где погиб почти весь легион.
- ↑ В старинных замках в Польше ставили на хорах органы.
- ↑ Kochajmy sic! (возлюбим друг друга) — известный тост времен Речи Посполитой, выражавший братское единение.
- ↑ Черная похлебка, поданная на стол гостю, искавшему руки хозяйской дочери, означала отказ.
- ↑ Игра слов: Ogòrki значат и огурцы, и узелки на монашеском поясе.
- ↑ В Литве производится торговля с пруссаками, которые сплавляют литовский хлеб, оставляя взамен колониальные товары.
- ↑ Князь Доминик Радзивил, знаменитый охотник, эмигрировал в Варшавское княжество и выставил на собственный счет кавалерийский полк, которым и командовал. Умер во Франции.
- ↑ Менен прославился в народной войне времен Косцюшки. До сих пор под Вильном остались Меленовские окопы.
- ↑ Известная в Литве народная песня о грибах, выходящих на войну под предводительством боровика. В этой песне перечислены все особенности грибов разных пород.
- ↑ Известный художник-жанрист. За несколько лет перед смертью он стал писать пейзажи и умер в Петербурге.
- ↑ Великий князь Гедымин, по преданию, на Понарской горе раз увидал во сне железного волка и, до совету вайделота Лиздейки, основал город Вильно.
- ↑ Сигизмунд-Август, по старинному обычаю возведенный в литовские великие князья и очень любивший охоту.
- ↑ В повете Росенском, в имении Паскевича, земского писаря (pisarza ziemskiego), рос дуб, известный под именем «Baublis» и некогда, во времена язычества, чтимый за святыню. В дупле этого исполина Паскевич устроил кабинет остатков литовской старины.
- ↑ Не далеко от новогрудского костела росли старинные липы, которых много вырублено около 1812 года.
- ↑ Поэма Гашинского — «Zamek Kaniowski».
- ↑ В бутылках гданской водки на дне бывают листы золота.
- ↑ Царица Дидона велела изрезать на тесьму воловью шкуру и этою длинною тесьмой окружила обширное поле, где построила Карфаген. Войский вычитал описание этого события не в «Эненде», а вероятно, в комментариях схоластиков.