Перейти к содержанию

Юко (Херн)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Юко
автор Лафкадио Херн, пер. Лафкадио Херн
Оригинал: язык неизвестен, Yuko: A Reminiscence, опубл.: 1895. — Источник: az.lib.ru Перевод Софии Лорие (1910)

Лафкадио Хёрн.
Юко

[править]
Кто найдет бесстрашную женщину

Далеко с дальнего берега звучит ее слава.

Вульгата.

«Тенши-Сама го-шимпай!» Сын неба объят великой печалью!

В городе жуткая тишина, будто случилось народное бедствие. Даже странствующие разносчики выкрикивают товар тише обыкновенного. Закрыты театры, увеселительные заведения, выставки, даже цветочные киоски. Не слышно пиров; даже в царстве гейш умолкли звуки самизена. В больших ресторанах не видно празднично накрытых столов, редкие посетители говорят вполголоса, нет обычной улыбки на лицах прохожих. Всюду вывешены объявления, что пиры и увеселения отложены на неопределенное время.

Что же случилось? Потрясающее несчастие, народное бедствие, ужасное землетрясение? Разрушена столица? Объявлена война?

Ничего подобного. Одно лишь известие о царской печали вызвало всюду, во всех городах всей страны, печаль народа, — доказательство глубокого созвучия между народом и его властелином. И следствием этого созвучия является всеобщее непосредственное желание загладить обиду, отомстить за злодейство.

Разнообразны проявления этих чувств, но они в большинстве случаев исходят непосредственно из глубины сердца и захватывают своей простотой. Отовсюду шлют царскому гостю письма, сочувственные телеграммы, своеобразные подарки. Богатые и бедняки отдают раненому цесаревичу самое драгоценное, что есть в доме, что хранится по наследству.

Царю готовят несчетные послания, — и все это от частных лиц, добровольно.

Вот добрый старый купец приходит ко мне с просьбой сочинить на французском языке телеграмму, выражающую глубокую скорбь всех граждан по поводу покушения на жизнь цесаревича, — телеграмму императору всея Руси. Я стараюсь сделать все, что могу, по уверяю его, что совершенно не знаю, как составляют телеграммы на Высочайшее имя.

«Это ничего не значит», — говорит он; — «мы пошлем телеграмму японскому посланнику в С.-Петербург, — он исправит ошибки».

Я спрашиваю его, отдает ли он себе отчет, сколько стоит такое послание. Оказывается, --да: немного более ста иен, — сумма значительная для маленького купца в Матсуэ.

Несколько суровых старых самураев отнеслись к случившемуся менее любовно и кротко. Сановнику, приставленному к особе цесаревича, они с нарочным посылают драгоценную саблю и категорическое требование доказать свое мужество и горе, как подобает самураю, совершив тотчас же над собой харакири.

Ведь у этого народа, как и у его синтоистских богов, двойственная душа. У него Ниги-ми-тама и Ара-ми-тама, — дух нежный и дух суровый. Нежный дух хочет лишь искупления, суровый дух требует мести. И всюду теперь в темном сознании народа чувствуется таинственная вибрация этих двух противоположных импульсов, как двух электрических токов.

Далеко, в Канагаве, в доме зажиточной семьи, жила молодая девушка, служанка, по имени Юко; Юко — самурайское имя прежних времен и означает оно бесстрашие.

Сорок миллионов печалятся, но она более всех. Как и почему — этого никогда вполне не понять западному уму. Мы можем иметь лишь слабое представление о чувствах и побуждениях, руководящих ею; душа хорошей японской девушки нам лишь отчасти понятна. В ней скрытая любовь, глубокая, молчаливая; нетронутая невинность, чистая как лотос, ее буддийский символ; чувствительность в ней нежная, как белоснежный налет сливового цвета; презрение к смерти — наследие самураев, — облеченное в кротость, чарующую как мелодия; глубокая, простая, сердечная вера, делающая богов и Будду друзьями, к которым без страха можно обращаться за всем, о чем просить позволяет японская вежливость. Но все это под властью одного чувства, которому ни на одном западном языке нет названия.

Слово «верность» слишком бледно; это скорее мистическая экзальтация, преданность, поклонение без границ и без меры, желание отдаться всецело, пожертвовать собою для Тенши-Сама.

Это чувство сверхиндивидуально. В нем нетленная сила и вечная воля сонма духов, касающихся ее жизни и длинной вереницей уходящих в глубокую тьму забытых времен. А Юко — лишь греза духов, отражение прежних времен, непохожих на наши; в те времена, в течение бесчисленных веков, все жили, чувствовали и мыслили как один, иначе, отлично от нас.

«Тенши-Сама го-шимпай».

И девушку охватило жгучее желание, что-нибудь дать; желание непреодолимое, но безнадежное: ведь у нее ничего не было, кроме крошечных сбережений от ее заработка.

Но жажда растет и не дает ей покоя.

Ночью она думает, мечтает, спрашивает, а умершие отвечают за нее.

— Что я могу дать, чтобы усыпить печаль Великого?

— Себя, — отвечают безмолвные голоса.

— Но как? — с удивлением вопрошает она.

— Родителей у тебя нет, на твоей обязанности не лежит приносить жертвы умершим. Так будь же ты нашей жертвой! Отдать жизнь для Великого — высшая радость, святейший долг.

— Где? — вопрошает она.

— В Сайкио, — отвечают безмолвные голоса: — под вратами тех, кои по старому обычаи обрекали себя на смерть!..

Утренняя заря занялась, и Юко поднялась, приветствуя солнце. Исполнив свои утренние обязанности, она попросила и получила позволение уйти из дома. Она надела лучшее платье, белые таби, опоясалась самым блестящим кушаком, — надо и внешностью быть достойной отдать жизнь за Тенши-Сама.

Она поехала в Киото. В окне железнодорожного вагона мелькали прекрасные виды. Ясен был солнечный день, прекрасны синие дали, прекрасен весенний аромат, Опьяняющий, как мечта. Она любовалась красотою природы, как любовались предки ее, — западному глазу недоступна эта природа, разве в волшебном, чарующем воспроизведении старых японских рисунков. Она ощущала радость бытия, но ее собственная жизнь в будущем не имела цены для нее. Ее не печалила мысль, что когда она скажет жизни «прости», мир останется столь же прекрасным. Буддийская меланхолия не омрачала ее, она безраздельно доверялась древним богам…

Они улыбались ей из сумерек священных дубрав, из древних святых храмов па далеких холмах. Она думала, что, быть- может, один из них теперь с нею, тот, кто для бесстрашных делает могилу прекраснее дворца, тот, кого народ называет Шипиками, властителем радостной смерти…

Будущего она не боялась. Ведь она всегда будет созерцать восход священного солнца над горной вершиной, улыбку богини-лупы, отраженную в волнах морских, нетленные чары сменяющихся времен года. В веренице несчетных годов она пронесется по полям красоты, над туманным царством теней дремлющих кедров. Ждет ее одухотворенная, бестелесная жизнь в дуновении легкого ветерка, нежно касающегося белоснежного цвета вишневых деревьев, в улыбке играющих вод, в счастливом шепоте зеленого молчания…

Но сначала она увидит близких своих ждущих ее в прохладной тени высоких хором. Приветствуя ее, они скажут:

— Ты хорошо поступила, как истая дочь самурая. Войди, дитя! В честь тебя мы сегодня разделим трапезу с богами!

Уже светало, когда девушка приехала в Киото. Разыскав гостиницу, она пошла в цирюльню.

— Пожалуйста, наточите как можно острее, — сказала она хозяйке, передавая ей очень узкую бритву, необходимую принадлежность дамского туалета в Японии. — Я подожду, пока будет готово.

Развернув, только-что купленную газету, она ищет последних новостей из столицы. Служащие с любопытством смотрят на нее, удивленно любуясь ее юной прелестью и сдержанностью, не допускающей близости. Лицо ее детски спокойно; но при чтении о неутешном горе императора в ее сердце вновь воскресают старые призраки…

— И я хотела бы, чтобы мой час скорее настал, — гласит ее, исходящий из глубины сердца, ответ; — но надо еще ждать.

Наконец она получает изящную, безупречно отточенную бритву, платит ничтожную цену и возвращается в гостиницу.

Там она пишет два письма: одно — последнее прости брату; другое — безупречное прошение на имя высоких сановников в столицу, с просьбой, чтобы Тенши-Сама считал свою скорбь утоленной, так как молодая, хотя недостойная жизнь добровольно отдана в искупление.

Когда она снова выходит из дома, царит глубокая тьма, как всегда пред рассветом. Тихо кругом, как в могиле. Только кое-где мерцает тусклый свет одинокого фонаря; странно и жутко стучат ее маленькие деревянные туфли. Только звезды смотрят на нее с высоты.

Скоро она очутилась под глубокими воротами здания присутственных мест. Она скрывается в широкой тени, шепчет молитву, склоняет колени. Потом, следуя древнему обычаю, длинным шелковым кушаком крепко стягивает юбки и завязывает узел над коленями: что бы ни случилось в момент бессознательной агонии — дочь самурая и после смерти должна быть пристойной. Потом она спокойно и уверенно перерезывает себе горло; кровь ручьем течет из него. В таких случаях дочь самурая не ошибается: она знает положение артерий и вен.

В сумерках утренней зари полиция находит ее, холодную, окоченевшую; рядом с нею два письма и жалкий маленький кошелек с пятью иенами и несколькими сенами — достаточно для бедного погребения. Девушку уносят вместе с ее убогим достоянием.

Весть распространяется с быстротою молнии по всем городам. Она достигает столичных газет, и циничные журналисты делают разные предположения, ищут пошлых мотивов для ее жертвы: тайного позора, семейного горя, несчастной любви.

Но ведь вся ее жизнь была так проста и прозрачна, ничего в ней не было ни скрытого, ни малодушного, ни бесчестного — нераспустившийся цветок лотоса не может быть девственней и невинней. Так что даже циники стали писать о ней только достойное и благородное, как подобает писать о дочери самурая.

Сын неба, услышав об этом, понял, как сильно его любит народ, и соблаговолил оставить печаль.

А министры в тени трона прошептали друг другу:

— Пусть все изменчиво, лишь бы сердце нации оставалось неизменно.

---------------------------------------------------------------------

Источник текста: Душа Японии. Рассказы. Из сборников Кокоро, Кью-шу и Ицумо / [Соч.] Лафкадио Херна; Перевод С. Лорие. — Москва: т-во скоропеч. А. А. Левенсон, 1910. С. 119—129.