Педант о поэте (Блок)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
«Педант о поэте» :
Н. Котляревский. М.Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения. Второе издание. 1905.[1]

автор Александр Александрович Блок
Дата создания: 1906, опубл.: 27 февраля 1906[2]. Источник: А.А.Блок. Собрание сочинений в девяти томах. — Москва, Гослитиздат, 1962 г., (том пятый).

Педант о поэте
Н. Котляревский. М.Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения. Второе издание. 1905.

Лермонтов — писатель, которому не посчастливилось ни в количестве монографий, ни в истинной любви потомства: исследователи немножко дичатся Лермонтова, он многим не по зубам; для «большой публики» Лермонтов долгое время был (отчасти и есть) только крутящим усы армейским слагателем страстных романсов. «Свинец в груди и жажда мести» принимались как девиз плохенького бреттерства и «армейщины» дурного тона. На это есть свои глубокие причины, и одна из них в том, что Лермонтов, рассматриваемый сквозь известные очки, почти весь может быть понят именно так, не иначе. С этой точки зрения Лермонтов подобен гадательной книге или упоению карточной игры; он может быть принят как праздное, убивающее душу «суеверие» или такой же праздный и засасывающий, как «среда», «большой шлем».[3]

Только литература последних лет многими потоками своими стремится опять к Лермонтову как к источнику; его чтут и порывисто, и горячо, и безмолвно, и трепетно. На звуки Лермонтова откликалась самая «ночная» душа русской поэзии — Тютчев, откликалась как-то глухо, томимая тем же бессмертием, причастностью к той же тайне. Ей эти звуки были «страшны, как память детских лет», как «страшны песни про родимый хаос». «Пушкин и Лермонтов» — слышим мы всё сознательней, а прежде повторялось то же, но бессознательно: «если не Лермонтов, то Пушкин» — и обратно. Два магических слова — «собственные имена» русской истории и народа русского — становятся лозунгами двух станов русской литературы, русской мистической действительности. Прислушиваясь к боевым словам этих двух, всё ещё враждебных, станов, мы всё яснее слышим, что дело идёт о чём-то больше жизни и смерти — о космосе и хаосе, о поселении вечно-радостной Гармонии (супруги Кадмоса — Космоса, основателя городов) на месте пустынном, окаянном и хладном, — её, этого вечного образа лермонтовской любви.

Чем реже на устах, — тем чаще в душе: Лермонтов и Пушкин — образы «предустановленные», загадка русской жизни и литературы. Достоевский провещал о Пушкине — и смолкнувшие слова его покоятся в душе.[4] О Лермонтове ещё почти нет слов — молчание и молчание. Тут возможны два пути: путь творческой критики, подобной критике г. Мережковского,[5] или путь беспощадного анатомического рассечения — метод, которого держатся хирурги: они не вправе в минуту операции помыслить о чем-либо, кроме разложенного перед ними болящего тела.

Этот последний метод кладётся в основу всех литературных «исследований»; он называется «литературно-историческим» и состоит в строжайшем наблюдении мельчайших фактов, в исследовании кропотливом, которое было бы преступно перед жизнью, если бы не единственно оно установляло голую, фактическую, на первый взгляд ничего не говорящую, но необходимую правду.

Перед исследователем, пользующимся таким методом, закрыты все перспективы прекрасного, его влечёт к себе мёртвый скелет; но этот скелет обещает в будущем одеться плотью и кровью. Такова и непривлекательная, «чёрная» работа каменщика, строящего низенький фундамент под дворец царей или под сокровищницу народного искусства.

Почвы для исследования Лермонтова нет — биография нищенская.[6] Остаётся «провидеть» Лермонтова. Но ещё лик его тёмен, отдалёнен и жуток. Хочется бесконечного беспристрастия, — пусть умных и тонких, но бесплотных догадок, чтобы не «потревожить милый прах». Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра, который укажет место клада, потом «семь раз отмеривают» — и уж зато раз навсегда безошибочно «отрезают» кусок земли, в которой покоится клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов.

«Автор настоящей книги, — читаем мы в предисловии профессора Котляревского, — не имел в виду дать всестороннюю оценку творчества Лермонтова (ещё бы!); он сосредоточил своё внимание лишь на той руководящей мысли, на которой покоились все думы поэта, и на том господствующем чувстве, из которого вытекало его неизменно грустное настроение» (стр. 2).

Это уже расхолаживает: неужели найдены «руководящая мысль» и «господствующее чувство» — то, о чём так страшно ещё мечтать?[7]

Перед нами открывается длинный ряд однообразных рассуждений, напоминающих по тону учителя русской словесности в старшем классе гимназии, к тому же скорее женской. Читаешь и изумляешься, откуда эти рассуждения в наше время, когда все «плоскости» начинают холмиться, когда всё приходит в движение? Да и выносит ли уже наше время рассуждения «без искры Божией», не требует ли оно хоть одной видимости полёта, свободы и какой бы то ни было новизны? На протяжении более трёхсот страниц нет почти фразы, над которой можно было бы задуматься, не чувствуя, что она перемалывает в сотый раз всё пережитое и передуманное многими поколениями — до такой степени уже перемолотое, что оно вошло даже в учебники средней школы, обязанные по существу своему «знакомить» только с тем, что установлено большинством, что применено к пониманию большинства.[8]

Из биографической части книги мы узнаем немногим больше, а иногда и меньше, чем заключается в самых кратких биографиях при «собраниях сочинений». Гораздо бо́льшая по объёму часть посвящена разговорам о «творчестве». Здесь, на первом месте, при разборе юношеских творений Лермонтова, г-на Котляревского «поражает в них несоответствие между поэтическим вымыслом автора и внешними фактами его жизни» (стр. 29). Казалось бы, здесь нет ровно ничего поразительного, и причина к тому ясна, как день: Лермонтов был поэт. Но г. Котляревский выставляет свои причины: «меланхолический темперамент», «однообразную и ограждённую со всех сторон жизнь», «сильную склонность к рефлексии» и к «преувеличению собственных ощущений». Вообще г. Котляревский не слишком склонен верить показаниям самого Лермонтова: если верить ему, говорит он скептически, то он впервые влюбился, имея десять лет от роду (стр. 37). К страстям Лермонтова профессор Котляревский относится уж совсем скептически: он сетует, что Лермонтов решился «несколько упростить задачу бытия в виду её трудности», когда поэт говорит, что «в женском сердце хотел сыскать отраду бытия» (стр. 36). Конечно, такие замечания делают честь игривому остроумию профессора. Но беспощадность его к Лермонтову всё растёт.

Оказывается, что Лермонтов «был очень нескромен, когда говорил о своём призвании» (46), что он «придумал, а не выстрадал картину» своих юношеских мучений, отчего она и носит на себе «следы деланности и вычурности» (47), что его юношеские «драматические опыты не имеют достаточных художественных красот, которые позволили бы нам наслаждаться ими как памятниками искусства» (115), что Лермонтов «избежал бы многих мучений, если бы вовремя попал в молодой кружок любителей и служителей литературы» (139), вместо светского общества, — и т. д., и т. д. В одном месте г. Котляревский решает наконец высказать Лермонтову горькие слова одного из его героев: «Друг мой! ты строишь химеры в своём воображении и даёшь им чёрный цвет для большего романтизма!»[9]. «И мы будем правы, но лишь отчасти», — прибавляет профессор.

Все эти «отчасти» — уступки и снисходительные оговорки — пестрят книгу г. Котляревского, который решил во что бы то ни стало не увлекаться объектом своего исследования и сохранять должное спокойствие и строгость. Однако сам Лермонтов начинает упираться и противоречить своему строгому судье по мере того, как растёт количество цитат. Получается двойственность: с одной стороны длинные тирады профессора Котляревского, с другой — стихи поэта Лермонтова, – и дуэт получается нестройный: будто шум леса смешивается с голосом чревовещателя.[10]

По книге г. Котляревского выходит, что Лермонтов всю жизнь старался разрешить вопрос, заданный ему профессором Котляревским, да так и не мог. Несколько раз «жизнь учила его обуздывать свою мечту и теснее и теснее связывать поэзию с действительностью» (стр. 100), он пытался «побороть в себе свою эгоистическую мрачность» и возродиться, — но опускался всё ниже, даже... о, ужас! — до степени любовных стихов! «Любовная интрига очень занимала Лермонтова, если судить по количеству любовных стихов, написанных им в последние годы его жизни. Он писал их искренно (!) и в увлечении, и они вылились в удивительно художественной форме. Для нас, конечно, эти стихи важны не по их художественной ценности (интересно бы узнать, что хотел сказать г. Котляревский этими двумя прямо противоположными фразами?), а по тому печальному настроению, которое в них проглядывает».

Так и не удалось Лермонтову с его беспочвенными мечтаниями о «создании своей мечты»,

С глазами, полными лазурного огня,[11]
С улыбкой розовой, как молодого дня
За рощей первое сиянье, —

так и не удалось ему разрешить ни одного «ни житейского, ни отвлечённого» вопроса в «положительном и определённом» смысле.

На стр. 210 своей книги профессор Котляревский внезапно обмолвился одной фразой, будто с неба звезду схватил: «...истина заключалась в бессменной тревоге духа самого Лермонтова». Эта роковая обмолвка уничтожает всё остальное исследование. Что же значат теперь все эти сравнения Онегина с Печориным[12] (за них, впрочем, любой преподаватель поставит пять) или бесконечные рассуждения о русской жизни, поэзии и критике?

Будем надеяться, что болтовня профессора Котляревского — последний пережиток печальных дней русской школьной системы — вялой, неумелой и несвободной, плоды которой у всех на глазах.[13]

А. А. Блок.
СПб., — февраль 1906 г.


Комментарии редакторов Викитеки[править]

  1. Статья Александра Блока «Педант о поэте» представляет собой рецензию на вышедшую в 1905 году (причём, уже вторым изданием!) книгу Нестора Котляревского «М.Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения». Чрезвычайно задевшая Блока своим тоном и подходом, эта книга стала для автора рецензии только поводом для критического (полемического) обсуждения принципиально возможных подходов к анализу и критике «личности поэта и его произведений».
  2. Впервые опубликовано: «Слово», «Литературное приложение» № 4 от 27 февраля 1906 г.
  3. «Большой шлем» здесь — двойная ироническая метафора Блока, вводящая в проблематику книги Котляревского и, одновременно, рецензии на неё. С одной стороны, «большой шлем» представляет собой некое высшее достижение, попытку прыгнуть выше головы. Очень часто — несомненный блеф со стороны игрока. Не случайно «большой шлем» не остался только уникальным везением или расчётом, удачнейшим раскладом карт во время игры в бридж, вист или винт, но и стал означать крупный куш или выигрыш вообще: в финансах, на охоте или в коммерции. Но с другой стороны, вероятно, Блок имел в виду и некие аллюзии со сравнительно недавним рассказом Леонида Андреева, носящим такое название: не слишком ли крупный замах для такого посредственного человека? Главный герой этого рассказа по совпадению — был тёзкой автора книги о Лермонтове.
  4. Вероятно, Александр Блок имеет в виду известную речь Достоевского, прочитанную 8 июня 1880 года на заседании Общества любителей российской словесности. При этом автор статьи не поясняет отдельно, по какой причине он выделяет изо всей пушкинианы XIX века именно эту одну лекцию, до такой степени очевидной ему кажется подобная точка зрения.
  5. Фундаментальная работа г. Мережковского «Поэт сверхчеловечества — Лермонтов» была опубликована в журнале «Русская мысль» (№ 3 за 1909 г.), то есть, тремя годами позднее настоящей статьи Александра Блока, однако отдельные критические эссе и устные лекции неоднократно читались Мережковским и ранее. Близкие отношения двух авторов, а также взаимное внимание к творчеству друг друга очевидно привело к осведомлённости Блока о взглядах Мережковского на личность творчество Лермонтова.
  6. Блок сгущает краски. В самом деле, биография Лермонтова весьма скудна внешними событиями. Тем не менее, крайняя нервозность и внутреннее напряжение жизни поэта позволили многим авторам уже к 1906 году написать более чем содержательные биографии Лермонтова или мемуары о нём. (см. в частности: Литература о жизни и творчестве М. Ю. Лермонтова, 1825-1916 / сост. О. В. Миллер. — Л., 1990)
  7. В самом деле, утверждение предисловии профессора Котляревского в предисловии не может не провоцировать к возражению. Хотя эта провокация, вероятно, невольная.
  8. Этот абзац Блока полон самого ядовитого сарказма в адрес образцово-показательной посредственности автора книги, тем не менее, нигде текст рецензии не переходит грани хорошего тона.
  9. Фраза Белинского, одного из героев романтической драмы Лермонтова «Странный человек» (сцена пятая): «Друг мой! ты строишь химеры в своём воображеньи, и даёшь им чёрный цвет для большего романтизма». Драма Лермонтова «Странный человек» была написана в 1831 году и очевидным образом относится к числу тех юношеских драматических опытов, которые, по мнению профессора Котляревского «не имеют достаточных художественных красот, которые позволили бы нам наслаждаться ими как памятниками искусства».
  10. Отталкиваясь от заголовка статьи («Педант о поэте»), Блок адресует профессору Котляревскому свой главный упрёк: несоответствие между предметом книги и её автором, временами достигающее степени нелепости.
  11. Блок приводит три строки, завершающие пятую строфу одного из знаковых и самых известных стихотворений Лермонтова «Как часто, пестрою толпою окружён...» Как прямое замечание профессору Котляревскому выглядит ставшее почти крылатым окончание этого стихотворения:
    И дерзко бросить им в глаза железный стих,
    ‎Облитый горечью и злостью!..
  12. Подобные школьные сравнения двух героев «романов нашего времени» уже задолго до статьи Блока стали литературно-критическим штампом. Двадцатью годами раньше Антоша Чеханте (за подписью «Брат моего брата») иронизировал в своей юмореске Интеллигенты-кабатчики: «Евгений Онегин и Печорин, метившие в члены присутствия, не выбраны, как лица, принадлежащие к числу содержателей питейных заведений в уезде...»
  13. Последняя фраза Блока выдержана в жанре или тоне «морали басни», оставив в стороне всякие иносказания или намёки.