Дон Кишот Ламанхский (Сервантес; Жуковский)/1806 (ДО)/Часть I

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Yat-round-icon1.jpg
Дон Кишот Ламанхский. Часть первая
авторъ Мигель де Сервантес, пер. Василий Жуковский
Оригинал: французскій, опубл.: 1604. — Перевод опубл.: Переведено с Флорианова французского перевода, 1806. Источникъ: Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах. — Т. 9. Дон Кишот Ламанхский. Сочинение Серванта. Переведено с Флорианова французского перевода В. Жуковским. — М., «Языки славянской культуры», 2012.; az.lib.ru

СОДЕРЖАНИЕ ДОН КИШОТ ЛАМАНХСКИЙ. СОЧИНЕНИЕ СЕРВАНТА

Переведено с французского Флорианова перевода В. Жуковским

Предисловие

Жизнь и сочинения Серванта

Жизнь Серванта

Сочинения Серванта

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Том первый[править]

От сочинителя

Глава I. Характер и упражнения славного Дон Кишота

Глава II. Первый выезд Дон Кишота

Глава III. Герой наш посвящен в рыцари

Глава IV. Приключения нашего рыцаря по выезде его из трактира

Глава V. Что последовало с героем после его несчастия

Глава VI. Священник и цирюльник в библиотеке нашего дворянина

Глава VII. Второй выезд Дон Кишота

Глава VIII. Страшное приключение с ветряными мельницами

Глава IX. Конец страшного поединка между бискайцем и Дон Кишотом

Глава X. Разговор Дон Кишота с оруженосцем

Глава XI. Дон Кишот у пастухов

Глава XII. История Марселлы

Глава XIII. Дон Кишот едет на погребение Хризостомово

Глава XIV. Конец истории Марселлы

Глава XV. Печальное знакомство

Глава XVI. Приключение на постоялом дворе

Глава XVII. Продолжение подвигов рыцаря и оруженосца на постоялом дворе

Том второй[править]

Глава XVIII. Разговор наших героев и другие важные происшествия

Глава XIX. Странная встреча

Глава XX. Удивительное приключение

Глава XXI. Мамбринов шлем

Глава XXII. Рыцарь возвращает свободу некоторым людям, которых вели насильно в такое место, куда им идти не хотелось

Глава XXIII. Удивительные приключения в Сиерре Морене

Глава XXIV. Продолжение удивительных приключений в Сиерре Морене

Глава XXV. Подражание горному красавцу

Глава XXVI. Дон Кишот-пустынник

Глава XXVII. Важное происшествие

Глава XXVIII. Нечаянность

Глава XXIX. Конец Дон Кишотова искуса

Том третий[править]

Глава XXX. История принцессы Микомиконы

Глава XXXI. Интересный разговор между рыцарем и оруженосцем

Глава XXXII. Приезжает в трактир

Глава XXXIII. Безумное любопытство. Новость

Глава XXXIV. Продолжение новости

Глава XXXV Ужасное сражение. Победа

Глава XXXVI. Важные приключения в трактире

Глава XXXVII. Продолжение приключений знаменитой принцессы Микомиконы

Глава XXXVIII. Дон Кишот говорит речь

Глава XXXIX. История пленника

Глава XL. Продолжение истории пленника

Глава XLI. Конец истории пленника

Глава XLII. Еще встреча

Глава XLIII. Молодой погонщик мулов

Глава XLIV. Приключение за приключением

Глава XLV. Узнают, что такое Мамбринов шлем и конское седло, превратившееся в ослиное

Глава XLVI. Герой наш очарован

Глава XLVII. Та же материя

Глава XLVIII. Продолжение разговора между священником и монахом

Глава XLIX. Ученый разговор между Дон Кишотом и монахом

Глава L. Ужасное происшествие

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d01.jpg ПРЕДИСЛОВИЕ1

Я строго судил французский перевод «Дои Кишота» в «Сервантовой жизни»[1], напечатанный при начале «Галатеи»2; тогда я не думал переводить его, теперь перевел и больше не имею права говорить о старом переводе. Он существует, и что бы ни сказала публика о моем «Дон Кишот», на нашем и на всяком языке, стоит не одного переводчика.

Труд мой имеет свою особенную цель: раскрытие истины, редким известной. Все читают «Дон Кишота» как роман забавный и приятный; не все находят в нем сию натуральную философию, которая смеется над предрассудками, свято храня чистоту морали. Все, что герой говорит не о рыцарстве, как будто внушено мудростию и дышит любовию к добродетели; самое безумство его есть, в испорченном смысле, сия же любовь к добродетели. Дон Кишот — сумасшедший делами, мудрец мыслями. Он добр; его любят; смеются ему и всюду охотно за ним следуют. Знают, что он сумасшедший, и с удовольствием слушают его размышления. Сервант, может быть, единственный человек3, который умел согласить такие противности, который нашел средство, в продолжении нескольких томов, занимать, читателя бреднями сумасшедшего, смешного и любезного, жалкого безумством и удивительного умом[2].

Знаю, что некоторые люди со вкусом не любят «Дон Кишота». Я не хочу с ними спорить, скажу, однако ж, что книга, столько раз переведенная на все языки Европы, и всегда с одинаким успехом, должна иметь в себе особливое достоинство. Напомню сим строгим судьям, что Сервант писал в шестом-на-десять веке, в то время, когда схоластический дух еще царствовал, когда самые просвещенные нации не читали ничего, кроме нелепых рыцарских романов, когда французы еще не имели своей «Астреи»4. Сообразя все это, мы должны удивиться человеку, нашедшему в своем воображении оригинальный характер Санхи, с интересными эпизодами Доротеи, пленника и трогательного Карденио, с которого Ричардсон списал свою Клемантину5. Мы должны удивиться писателю, который, наполнив книгу свою разнообразными характерами, никогда не отступает от натуры, трогает нас, когда хочет, умеет говорить о добродетели языком, ее достойным, и смешит нас, не оскорбляя робкой стыдливости.

Перестану хвалить: хвала переводчика подозрительна; прибавлю, есть недостатки в Серванте: некоторые шутки часто повторяются, иные слишком растянуты; есть неприятные картины. Сервант не везде имел очищенный вкус, он платил дань своему веку! Сверх того всякая нация имеет свой особенный вкус. Я точно уверен, что Сервант написал первую часть «Дон Кишота» одним приемом и даже не трудился перечитывать черных листов6; многие несообразности служат нам доказательством[3]. Я осмелился переменить иное, ослабил некоторые слишком сильные выражения; переделал многие стихи; выбросил повторения; наконец быстротою слога заменил красоты, которых не мог найти в своем языке. Так переведены «Грандиссон»7 и «Кларисса», их слава от того не уменьшилась. Люди, не слишком строгие, которые не лишают переводчиков смысла и вкуса, могут поверить моей любви к Серванту, что я выбросил из него только то, что не могло быть его достойно в переводе.

Знатоки в испанском языке не будут винить меня за то, что я осмелился сократить сию книгу, превосходную, несравненно приятную, в своем роде единственную. Они столько же знают, как и я, что мне иначе поступить было не можно. Красота одного языка нередко исчезает в другом. Что ж делать в таком случае переводчику? Пропускать или писать свое.

Не надеюсь однако получить совершенного разрешения от читателя. Признаюсь ему откровенно, что в переводе моем и самое лучшее несравненно хуже, нежели в оригинале. Одну из главных красот сего оригинала составляет приятность, разнообразие слога. Сервант, заставляя говорить Дон Кишота, нередко возвышает свой тон, становится ритором. В разговорах Санхи — всегда комическая простота и колкость. Совсем другой язык для пастухов, натуральный, веселый и всегда приятный. Слог историка чист, легок, в иных местах несколько пышен, но везде гладок и непринужден. Остается желать мне, чтобы все это нашли в моем переводе.

Флориан

И мне то же.

Переводчик Флориянов
ЖИЗНЬ И СОЧИНЕНИЯ СЕРВАНТА ЖИЗНЬ СЕРВАНТА

Михаила Сервант Сааведра8, которого сочинения прославили Испанию, исправили его современников и смешат Европу, жил в бедности, был несчастлив и умер, забытый всеми. Недавно узнали настоящее место его рождения: Севилла, Мадрит, Люцена, Алкала спорили о сей чести. Сервант, подобно Гомеру, Камоенсу и другим великим людям, нашел отечество после смерти, а в жизни лишен был необходимого.

Испанская академия, под руководством своего монарха, воздвигла Серванту памятник, которого давно благодарность ожидала от Испании, напечатала превосходно «Дон Кишота». Кажется, хотела она сею типографическою пышностию заплатить автору за несправедливость нации. В этом новом издании «Дон Кишота» помещена «Жизнь Сервантова», сочиненная одним из первых академиков и почерпнутая в верных источниках. Буду следовать сему сочинителю в том, что принадлежит до происшествий; но позволю себе говорить о сочинениях Серванта согласно с своими чувствами9.

Сервант — природный дворянин; отец его назывался Родригом Сервантом, а мать Леонорою де Кортинас. Он родился в Алкале де Генарес, что в новой Кастилии, октября 9-го 1547 года10, при Карле Пятом.

Он любил книги с ребячества11, учился в Мадрите у одного славного профессора12 и превзошел всех учеников его, своих товарищей. Любимейшими науками тогдашнего времени были теология и латинский язык. Родители Сервантовы хотели сделать его духовным или медиком — два состояния, выгодные в Испании; но он также, как и многие славные поэты, писал стихи вопреки своим родителям.

«Элегия на смерть королевы Изабеллы Валуа»13, несколько сонетов, небольшая поэма «Филен»: вот первые опыты Серванта — они были неудачны. Молодой автор обиделся, оставил Испанию и переехал в Рим, где крайность принудила его служить камердинером кардиналу Аквавиве14.

Скоро сия низкая должность опротивела Серванту; он записался в военную службу и отличился на славной Лепантской баталии, выигранной в 1571 году Жуаном Австрийским; рана, им полученная, лишила его левой руки; Мессинский гошпиталь был награждением неустрашимому Серванту.

Вышед из госпиталя, он предпочел звание безрукого солдата званию презренного поэта, записался в Неаполитанский гарнизон и пробыл три года в Неаполе. При переезде своем в Испанию попался он арнауту Мами15, ужаснейшему из корсаров, и был отведен в Алжир.

Фортуна, которая так страшно гнала несчастного Серванта, не утомила его мужества. Будучи невольником неумолимого человека и зная, что умрет в мучениях, если покусится возвратить свободу, Сервант думал о бегстве и склонил на свою сторону четырнадцать испанцев, своих товарищей. Согласились выкупить одного из числа их, который бы возвратился в свое отечество, приехал опять назад и ночью, тайно приближась к берегу, увез остальных — выдумка смелая и сопряженная с величайшими опасностями. Сперва надобно было скопить сумму для выкупа одного пленника, после того всем уйти в одно время от своих господ и пробыть вместе скрытно до возвращения барки.

Столько трудностей казались неодолимыми: любовь к свободе преодолела их. Испанский невольник, родом из Наварры, который работал в приморском саду одного алжирца, взялся вырыть в самом глухом месте подземелье, в котором бы могли поместиться пятнадцать испанцев. Два года продолжалась сия работа. Между тем кое-как собрали деньги для выкупа одного невольника, уроженца Майорки, Виана, в котором были уверены и который хорошо знал берега Варварии16. Приготовивши подземелье, целые шесть месяцев перебирались в него; потом отдали деньги Виану; он себя выкупил и уехал, поклявшись возвратиться как можно скорее.

Сервант был душою сего предприятия; он всякую ночь ходил в город за припасами для своих товарищей. С утром являлся он в подземелье и приносил провизию на целый день. Садовник, которому не было нужды скрываться, не спускал глаз с моря и дожидался галеры.

Виан сдержал слово. Приехавши в Майорку, является он к вице-рою17, рассказывает ему все и требует помощи. Вицерой дает Виану бригантин: Виан, с надеждою в сердце, летит избавить друзей своих.

Он приезжает к берегам Алжира 28-го сентября того же 1571 года, через месяц после своего отъезда. Хорошо заметив место, он узнает его в темноте ночи и плывет прямо к саду, в котором ждали его с таким нетерпением. Садовник, стоявший на часах, видит Виана и бежит обрадовать своих товарищей; при сем известии все их несчастия забыты, они обнимаются, спешат выйти из подземелья, бросаются на берег, плачут от радости, увидя барку своего избавителя; но, ах! В ту самую минуту, как она приставала к берегу, проходят несколько мавров, узнают христиан, кричат: «К ружью!» Виан спешит отчалить, удаляется, исчезает, и несчастные невольники, с отчаянием в сердце, опять скрываются в подземелье.

Сервант их ободрил, обнадежил возвращением Виана — Виан уже не возвращался. Горесть, сырость их тесного и нездорового жилища причинили многим ужасные болезни. Сервант был не в силах кормить одних, лечить других и утешать всех.

Он выбрал себе помощника и посылал его вместо себя за припасами. Сей человек был предатель. Он сделался мусульманином, явился алжирскому дею18, открыл ему все и сам привел к подземелью отряд мавров, которые наложили цепи на бедных испанцев.

Их привели к дею. «Кто был зачинщиком заговора? — спросил он у испанцев. — Откройте истину и получите прощение!» — «Прости их, — закричал Сервант, — я виновный, меня умертви!» Дей удивился такой смелости, простил Серванта вместе с другими и возвратил его арнауту Мами, который не захотел умертвить сего неустрашимого человека. Несчастный садовник, уроженец наваррский, вырывший подземелье, был повешен за одну ногу и удушен кровию.

Сервант, обманутый счастием, другом, опять заключенный в оковы, думал об одной свободе, четыре раза покушался спастись, был пойман и едва не посажен на кол. В последний раз хотел он возмутить всех пленных, напасть на Алжир и овладеть им. Заговор открылся, но Сервант опять избежал казни. Настоящее мужество трогает самых варваров.

Вероятно, что Сервант разумеет самого себя, когда в истории пленника, одном из интереснейших эпизодов «Дон Кишота», говорит: «Свирепый Азан, алжирский дей, был милостив к одному только испанскому солдату Сааведре, который нередко подвергал себя жесточайшим наказаниям и ужасал неверных своею смелостию».

Между тем алжирский дей захотел иметь своим невольником сего страшного человека; он купил Серванта у арнаута Мами и велел смотреть за ним неусыпно. Через несколько времени, будучи принужден ехать в Константинополь, он потребовал из Испании выкупа своему пленнику. Сервантова мать, бедная вдова, продала все, что имела, собрала триста червонцев и поехала в Мадрит, чтобы отдать их троицким монахам19, которые выкупали пленников.

Но этой суммы, в которой заключалось все имение бедной вдовы, было не довольно: дей Азан20 требовал пяти сот золотых ефимков21. Монахи, сжалясь, дали свои деньги, и Сервант получил свободу 19-го сентября 1580 года22, после пятилетнего заточения.

Возвратясь в Испанию23, разлюбивши военную службу, Сервант решил посвятить себя литературе и перешел в дом своей матери, с приятною надеждою кормить ее своими трудами. Ему было тогда тридцать три года; он явился на сцену с первыми шестью книгами «Галатеи», которой, однако, не кончил24. Этот роман приняли хорошо. В тот же год Сервант женился на Катерине де Паласиос25, бедной дворянке: сей брак не обогатил его. Чтобы себя поддержать, Сервант начал писать комедии26, которые, уверяет он, были играны с успехом. Но скоро, покинувши театр, уехал он в Севиллу, где определился в должность; там сочинил он те из своих новостей27, в которых так хорошо изображаются пороки сего многолюдного города.

Сервант имел пятьдесят лет тогда, когда понадобилось ему съездить в Ламанху28. Жители деревеньки Аргимазиллы29 с ним поссорились, посадили его в тюрьму и долго в ней продержали. Так-то начал он «Дон Кишота» и, в отмщение своим оскорбителям, назвал Ламанху отечеством героя: однако во всем романе своем ни разу не упомянул об имени деревни, в которой так худо с ним поступили30.

Сперва он выдал одну первую часть «Дон Кишота»31; ее приняли худо. Сервант знал людей: он сочинил книжку, под названием «Змейка»32. Это небольшое сочинение, которого не найдешь теперь и в Испании, думать надобно, заключало в себе критику на «Дон Кишота» и насмешку над теми, которые старались обругать его. Эта безделка разошлась по рукам, и «Дон Кишот» приобрел чрез нее славу, которой сам по себе достоин.

Тогда все неприятели вкуса вооружились против Серванта: критики, сатиры, пасквили посыпались градом. Сервант, более несчастный успехом своим, нежели неудачею, не смел несколько лет показаться на сцену. Его молчание увеличило его бедность, не успокоив завистников. Но к счастию, граф Лемос33 и кардинал Толедский34 помогли ему. Сие покровительство продолжалось до самой смерти Сервантовой, хотя не отвечало ни достоинству покровительствуемого, ни богатству покровителей.

Сервант, желая доказать свою благодарность графу Лемосу, посвятил ему свои новости, которые показались в публику через восемь лет, по напечатании первой части «Дон Кишота». На другой год явилось его «Путешествие на Парнасс»35. Все сии сочинения не принесли ему почти никакой прибыли, а вспоможения графа Лемоса были так слабы, что Сервант принужден был продать восемь комедий, которых актеры принять не хотели36.

Казалось, ему определено было вытерпеть все несчастия и оскорбления. В тот же самый год один аррагонец, который назвался Авелланедою, написал продолжение «Дон Кишота», несносную, прескучную бессмыслицу, в которой беспрестанно бранил Серванта, тем самым заставил читать себя. Сервант ему отвечал так, как надобно отвечать на все сатиры: сочинил вторую часть «Дон Кишота» лучше первой. Все отдавали ему справедливость, и все, однако, радовались, что недостойный, презрительный соперник оскорблял человека достойного и почтенного; пока Сервант был жив, читали Авелланеду; он умер, и враг его исчез.

Последняя часть «Дон Кишота» была последним сочинением Серванта, напечатанным при его жизни37. Он еще трудился над романом «Персил и Сижисмонда»38, как вдруг занемог водяною болезнию39, от которой и умер. Чувствуя близкий конец свой и боясь умереть, не кончив своей книги, он удвоил болезнь свою излишним напряжением сил40. На одре смерти, подле открытого гроба, он был спокоен и весел; мужество и философия ни на минуту его не оставляли — ни в горести, ни в болезни. За четыре дни до смерти он велел подать себе свой роман «Персил» и ослабевшею рукою написал посвятительное письмо к графу Лемосу, который только что возвратился из Италии. Это письмо достойно быть помещено в «Жизни Сервантовой».

Вот оно:

Дон Педру Фернандесу де Кастро, графу Лемосу.

Есть старинный испанский романс, которой здесь очень кстати; он начинается так:

Уже за мною смерть пришла,

Но я к вам напишу два слова!

Я точно в таком положении. Мне вчера дали отпускную. Смерть меня дожидается. Весьма сожалею, что не могу сказать вам, как ваше возвращение в Испанию меня радует. Сия радость могла бы меня спасти, но воля Вышнего да будет! По крайней мере, вы будете знать, что до гроба чувствовал ваши милости. Жалею только о том, что не успел кончить некоторых моих сочинений, которые хотел посвятить вам, например: «Великого Бернара», «Прогулок в саду» и последних книг «Галатеи», которую, знаю, что вы любите; но для сего нужно чудо Всемогущего; прошу Его, да сохранит вас, а мне умирать время.

Мадрит, 19 апреля 1616.
Михайла Сервант.

Он умер 23-го того ж месяца, шестидесяти осьми лет с половиною. В тот же день Шекспир умер в Стратфорде, что в Варвикском графстве.

Человек, который в Алжире поступал, как видели, который сочинил «Дон Кишота» и, умирая, написал такое письмо, был человек необыкновенный.

СОЧИНЕНИЯ СЕРВАНТА

То, что Сервант писал прежде в стихах, не многим известно и не стоит внимания. В сонетах его и элегиях слишком чувствителен вкус тогдашнего времени. «Дон Кишот» почитается лучшим его произведением.

Ум, острота и веселость, которые находим в «Дон Кишоте», верность портретов, чистый и натуральный слог сделали сей роман бессмертным. Знаю, что не все французы читают его с одинаким удовольствием — причина тому один весьма посредственный перевод на языке нашем41, в котором потеряна вся красота подлинника. Мне кажется, переводчик почитал «Дон Кишота» обыкновенным романом, который только что забавен. Он переводил каждое испанское слово французским, первым попадавшимся ему в лексиконе, без выбора и сравнения: конечно, забыл он, что в роде комическом никакое слово не имеет синонима, что только одно хорошо, а все другие негодны.

Читая стихи в переводе, подумаешь, что они в оригинале смешны и дурны: вместо того почти все приятны, хотя немного натянуты; но Сервант писал для своей нации, которой вкус не сходен с нашим. Переводчик, писавший для нас, должен был, сохраняя мысли автора, ослаблять некоторые выражения, иное смягчать, и пуще всего, писать плавным и чистым языком. Он, кажется, думал больше о верности; но рабская верность есть порок. В «Дон Кишоте» встречаются излишки, черты худого вкуса — для чего их не выбросить? Кто это назовет неверностию? Когда переводишь роман и тому подобное, то самый приятный перевод, есть, конечно, и самый верный.

Несмотря на сии легкие недостатки, эта книга так хороша сама по себе, приключения в ней так забавны, эпизоды так интересны, что редкий не знает ее и по нескольку раз не перечитывает! На картинах, обоях, эстампах, сервизах видим Дон Кишота; всякий ребенок смеется, узнавши Санхо Пансу.

Сервантовы новости гораздо хуже «Дон Кишота»; их числом двенадцать, и четыре только достойны Серванта: «Безумное любопытство», повесть, помещенная в «Дон Кишоте»42; «Ренконет и Кортадилла»43, смешная, но справедливая картина севильских плутов; «Сила крови», лучшая из всех новостей, и «Разговор двух собак», острая и прекрасная критика, наполненная философиею и тонкими шутками: в ней изображены нравы испанцев, со всею приятностию и умом Серванта. Есть французский перевод двенадцати новостей44, но их должно читать в оригинале.

«Путешествие на Парнасс» писано стихами и разделено на главы. Сервант воображает, что Аполлон, боясь нападения глупых поэтов, которых собрались легионы, велит Меркурию лететь в Испанию, скликать своих любимцев и просить их вступиться за Парнасе. Меркурий приходит к Серванту и показывает ему роспись друзей и противников Аполлоновых. Нетрудно вообразить, как удачно может воспользоваться такою выдумкою человек умный и рассерженный глупцами. Впрочем, это сочинение для нас не может быть интересно; я не слыхал, чтобы оно и комедии Сервантовы переведены были на французский язык45.

Он выдал восемь комедий, хотя в прологе своем говорит, что сочинил их двадцать или тридцать: это покажется странным для тех, которые знают, как трудно писать комедии. Как бы то ни было, прочитавши все, которые нам остались, нельзя пожалеть о пропадших. Для меня все несносны; ни завязки, ни интересу, ни действия: кое-где остроумие, везде невероятности — таковы все! Приведем в пример одну, которая называется «Счастливый Рюфьен»46. Ее герой, великий севильский плут в первом акте, является во втором якобинцем в Мексике. Он чудо святости, пример своих братии, часто дерется на сцене с чертом и всегда побеждает его. Отец Крукс (имя героя), приведенный к смертному одру одной женщины, которой жизнь была крайне беспорядочна, уговаривает ее исповедаться; больная не соглашается, не надеясь прощения. Отец Крукс, который хочет спасти гибнущую душу, советует ей променять грехи свои на его добродетели; соглашаются, подписывают условие, больная кается, ангелы прилетают принять ее душу, черти сбегаются тормошить якобинца, которого тело покрывается страшными струпьями. В третьем акте он умирает и творит чудеса — вот лучшая комедия Сервантова.

Сервант написал еще восемь маленьких театральных пьес, которые в Испании называются Entremeses47; они лучше его больших комедий, натуральны, смешны, иные слишком вольны, две прекрасны: первая, «Саламанский погреб»48, из которой взята наша комическая опера «Солдат-волшебник»49; другая, «Чудная картина»50, подавшая мысль Пиррону сочинить оперу в водевилях «Ложное чудо»51, которая не стоит Сервантовой пьески.

«Персил и Сижисмонда», роман, два раза неудачно переведенный на французский язык52, есть сплетение невероятных приключений, загроможденных эпизодами. Кажется, что Сервант хотел подражать старинным греческим романам, которым удивлялись прежде, которые читают и нынче; но, при всей пылкости своего воображения, которое, может быть, нигде так не блистало, как в «Персиле», Сервант не мог сделать героев своих интересными; их путешествия без цели, опасности невероятные, вечная смесь набожности с любовию мешают сей книге иметь славу «Дон Кишота». Со всем тем приятность слога, многие картины, списанные с натуры, и прекрасный эпизод Руперта делают ее бесценною.

Остается мне говорить о «Галатее», первом сочинении Серванта.

Он написал ее в то время, когда любовь и героизм были главною страстию испанцев и содержанием их книг. Монтемайор, славный поэт, выдал роман «Диану»53, который переведен и на французский язык54. Чистота слога, остроумие, нежность, чувствительность, поэзия, часто пленительная и милая простота, которою больше всего отличается эпизод мавра Абиидарреса, заменяют в глазах знатоков невероятность приключений, волшебства и недостаток действия в «Диане».

Сервант, который заметил все сии недостатки (что можно видеть из его разбора Дон Кишотовых книг55), избежал многих, но не всех в своей «Галатее». Приключения в ней натуральнее, действующие лица интереснее; но слог и особливо стихи уступают Монтемайоровым. Сервант, испорченный грубым схоластическим вкусом, заставляет пастухов своих говорить языком педантов. Они читают длинные трактаты о любви; приводят в пример Иксиона56, Mарк-Антония57, Родрига58 и всех героев истории и мифологии. Хотите ли знать, как Тирсис утешает своего друга, приведенного в отчаяние холодностию его пастушки? Вы услышите: «Говорят, что красота Галатеи превосходит ее жестокость, что Галатея остроумна — если это правда, как я и надеюсь, то Галатея, по уму своему, должна себя знать совершенно; если знает, то и почитает, почитая, не хочет погубить себя, следственно, уступить твоим желаниям!»

В другом месте любовник, разлученный с любовницею, говорит стихами: «Все думают, что я вижу, слышу и чувствую — нимало! Я тень, произведенная любовию, оживляемая надеждою!»

Во всем сочинении солнце светит лучами, которые получает из глаз Галатеи.

Довольно: читатель имеет понятие об испорченном вкусе, который царствовал во время Серванта. Но, при всех недостатках, в «Галатее» находим прекрасные мысли, непритворные, хорошо выраженные чувства, движения сердца и его страдания.

Осталось сказать два слова о смелости моей судить Серванта. Несмотря на знание испанского языка, в котором упражнялся я довольно долго, я бы никогда одному себе не поверил; но имел наставником просвещенного испанца[4], патриота, который любит литературу, и, подобно Серванту, славится больше дарованиями, нежели несчастиями.

ДОН КИШОТ
ЛАМАНХСКИЙ.
СОЧИНЕНИЕ СЕРВАНТА.
ПЕРЕВЕДЕНО С ФРАНЦУЗСКОГО
ФЛОРИАНОВА ПЕРЕВОДА
В. ЖУКОВСКИМ
[править]

Часть первая[править]

ДОН КИШОТ ЛАМАНХСКИЙ
ТОМ ПЕРВЫЙ
[править]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ОТ СОЧИНИТЕЛЯ59

Праздный читатель! Желаю, чтобы моя книга показалась тебе лучше, приятнее и совершеннее всех книг на свете; но …… не все то делается, чего желаем! К несчастию, ты сам не хуже меня знаешь, что в творениях виден творец. Чего ожидать от непросвещенного ума моего? Чего, кроме странного, несвязного и наполненного бреднями, не приходившими до сих пор никому в голову? Притом же я пишу в тюрьме[5]; а это место не воспламеняет воображения60. Картина природы, светлое небо, шумящие ручьи, спокойная душа могут разгорячить самую холодную Музу — как счастлив тот, кто не лишен сих наслаждений!

Часто родительская любовь так ослепляет родителя, что он и самые недостатки детей своих почитает совершенствами. «Дон Кишот» не мое дитя, он только мой приемыш, и я, любезный читатель, не требую твоей благосклонности; суди его, как хочешь, хвали, брани: за правду наказан не будешь!

Я бы только желал избавить тебя от прологов, от предисловий, от введений, сего ненужного вранья, без которого ни один автор обойтись не может; и лень моя была со мною согласна — признаюсь откровенно, для меня труднее написать предисловие к книге, чем самую книгу; я не знал, с чего начать, что говорить — бумага лежала предо мною; опершись на левую руку, сидел я за письменным столиком и грыз перо с досады, как вдруг пришел ко мне один мой приятель, человек умный, любезный, и спросил, о чем я задумался?

— О проклятом предисловии! — отвечал я. — Неужели «Дон Кишоту» без него в свет показаться? Что скажет публика, этот старый критик, если я, молчавши так долго61, на старости лет подам ей скучную книгу без предисловия, без ученых примечаний, без выносок на полях? Загляни в новейшие сочинения — все наполнены преважными выписками!62 Их авторы перечитали столько древних философов, что принуждены сделать им азбучную роспись63, которая простирается от Аристотеля до Ксенофонта и Зенона64. Вот чему дивится читатель! Вот в чем видна ученость и начитанность писателей наших! Вдобавок, следуя примеру их, надлежало бы мне, после заглавия книги, напечатать несколько сонетов, сочиненных в мою честь какими-нибудь маркизами, прелатами, знатными дамами, славными стихотворцами. Но, по несчастию, ничего этого не имею и почти решился, мой любезный друг, скорее зарыть господина «Дон Кишота» в ламанхские архивы, нежели выдать его в свет без сих необходимых украшений, которых я, невежа65, никак не могу найти для него! Вот об чем я задумался!

Знакомец мой, выслушав меня, засмеялся.

— Признаюсь, — сказал он, — я почитал тебя рассудительным человеком. Возможно ли, с твоим умом, останавливаться за такою безделкою? Послушай меня, я постараюсь уничтожить все затруднения!

Ты хочешь поместить в начале своей книги несколько сонетов, сочиненных известными людьми в похвалу твою — напиши их сам66 и поставь, какие хочешь, имена под ними, например: имя императора Требизондского67, имя короля Артуса!68 Они — знатные господа; а я готов уверять всех, что они и стихотворцы славные. Если ж какой-нибудь педант вздумает уличать нас — не беспокойся! Правосудие в такие дела не вступается! Ты хочешь удивить читателя, украсив белые поля своей книги выписками, замечаниями, ссылками на новейших писателей? Это не так трудно, как воображаешь, стоит выучить наизусть несколько латинских стихов, несколько сентенций, разбросать их в предисловии, куда ни попало, и все кончено! Таким образом, найдешь случай упомянуть и о Гомере и Горации, и о Виргилии и о Святых Отцах и даже о новейших авторах. Также мало стоит доказать начитанность и глубокие сведения! Спиши, как можно вернее, имена всех древних, вели напечатать их крупными литерами в конце книги своей, и уверяю тебя, много людей найдется, которые станут думать, что ты перечитал их раз по десяти и всех наизусть знаешь. Таким способом за ничто купишь имя ученого человека!

Впрочем, не скажу, чтобы все это было необходимо: ты пишешь сатиру на рыцарские романы, а я не помню, чтобы Платон или Святой Василий69 когда-нибудь говорили об них. Философам, риторам, геометрам, теологам нет нужды до ваших бредней. Может быть, для тебя было бы довольно подражать в точности тому, что ты осмеять хочешь70; описывать чистым, гармоническим, непринужденным слогом новые и забавные происшествия; изображать для глаз то, что ты говоришь, и выражать ясно, что мыслишь. Сие достоинство маловажно — соглашаюсь! Но дело твое — занимать своею повестию: веселить меланхолика, нравиться веселому, не скучать невежде, привлекать внимание просвещенного, а больше всего не терять из виду намерения осмеять рыцарские романы; когда ты в нем успеешь, то время твое не пропало.

Я слушал с величайшим вниманием своего друга; слова его просветили меня, и я решился пересказать их читателю. Радуйся, любезный читатель! Я не буду мучить терпения твоего ни предисловием, ни прологом, ни вступлением. Читай историю славного Дон Кишота Ламанхского, и если можешь, не зевай за нею! Не хочу хвалиться тем, что знакомлю тебя с сим героем, достойным всех почестей, но думаю, что ты поблагодаришь меня за его знаменитого оруженосца Санхо Пансу, которого по справедливости можно назвать самым любезным, верным и простодушным из оруженосцев, описанных в рыцарских романах наших.

Прости, читатель, Бог с тобою! Не забывай Серванта!

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d02.jpg

ГЛАВА I[править]

Характер и упражнения славного Дон Кишота[править]

В какой-то Ламанхской деревне71, которой имя ни для меня, ни для читателя не важно[6], жил недавно один дворянин72. Все его богатство заключалось в старом копье, покрытом ржавчиною, щите, тощей кляче и борзой собаке. Похлебка (чаще с коровьим мясом, нежели с бараниною73), окрошка за ужином, яичница по субботам, чечевица по пятницам и жареные голубята по воскресеньям74 уносили три четверти годового дохода его. Остатком платил он за свой казакин75 из тонкого сукна, за бархатные исподницы76 и туфли для праздничных дней и байковый кафтан для будних. В доме его жили с ним управительница сорока лет, племянница двадцати и слуга, который отправлял три должности: смотрел за домом, был конюхом и садовником. Герой наш имел уже около пятидесяти лет от роду77, был силен, здоров, сух телом, худощав лицом, вставал рано и любил охоту страстно. Думают, что его настоящее имя было Киксада или Кезада78, авторы в этом не согласны; всего вероятнее, что он назывался Киксаною. Впрочем, какое дело до имени? Важны происшествия!

Праздное время свое, то есть три четверти дня, дворянин наш посвящал чтению рыцарских романов, которые так его занимали, что он, с книгою в руках, забывал и охоту, и домашние дела свои. Сия страсть, наконец, усилилась до такой степени, что он, продавши большую часть своего поместья, составил огромную библиотеку из любимых книг своих, между которыми отлично нравились ему творения славного Фелициана де Сильвы79. Сия чистая и легкая проза, в которой почти никогда не было толку, приводила в изумление и восхищала нашего героя. Правда, он часто досадовал на себя за то, что не все понимал в ней, и ломал свою бедную голову, стараясь найти смысл там, где и сам Аристотель не нашел бы никакого. Он не мог не удивляться ранам, которые давал и получал Дон Белианис80, и думал, что, несмотря на все искусство лекарей, надлежало страшным рубцам оставаться на теле; но все прощал автору для сего неокончимого происшествия81, которое обещает он рассказать, кончив свою книгу. Часто наш дворянин хотел взять в руки перо и довершить сие превосходное творение, но, по несчастию, не достало ему на то времени.

Он нередко ссорился с деревенским священником — знающим человеком, произведенным в Сигиюнсе82, — за Пальмереня83 и Амадиса84. Николас, цирюльник того места, открыто стоял за Рыцаря Солнца85 и Галаора, брата Амадисова, который был довольно сговорчив и не так слезлив, как плакса его братец86. Одним словом, рыцарство ни на минуту не выходило из мыслей героя нашего. Наконец беспрестанное чтение и бессонница иссушили его мозг — он потерял рассудок; его расстроенное воображение было наполнено поединками, волшебствами, любовными нежностями и муками, словом, всеми бреднями, какие находил он в своих книгах. Он нимало не сомневался в истине описываемых происшествий и с величайшею важностию говорил, что Сид Рюи Диас, хотя, впрочем, хороший воин, ничего не значил перед Рыцарем Пламенного меча, который одним махом перерубал по два исполина вдруг87. Он еще выше ставил Бернара де Карпио, который одолел очарованного Роланда, как Геркулес Антея88. И великий Моргант89 не был ему противен. Он находил в нем довольно образованности для великана. Но его любимец, его сердечный друг был Ренод Монтобанский90; он восхищался, видя, как он храбровал на больших дорогах и пугал путешественников! Он так любил сего героя, что с величайшею радостию уступил бы управительницу и с племянницею, лишь бы только обрубить уши изменнику Ганелону91.

Вдруг пришла ему в голову странная, сумасбродная мысль: вздумал, что ничто не будет так прекрасно, не принесет ему такой чести, отечеству его такой пользы, как возобновление странствующего рыцарства, и решился, вооружась наподобие древних паладинов, сесть на коня, искать приключений и, на дороге, наказывать преступников, устрашать несправедливых. Бедняк почитал себя уже обладателем Требизондской Империи! — Что вздумано, то и сделано! Выкопал старые свои оружия, покрытые ржавчиною и брошенные в угол его прадедом; вычистил их, как надобно, исправил, сколько мог; но к своей горести, увидел, что не доставало ему половины шлема. Прибегнул к искусству, заклеил сию половину картоном и кое-как смастерил нечто, подобное шлему; желая, однако ж, испытать его прочность, обнажил палаш и одним ударом разрушил свою работу, стоившую ему целой недели. Такая ломкость в шишаке92 ему не понравилась. Он снова начал трудиться и в этот раз прикрепил картон снизу железными полосками, от чего стал он держаться крепче. Радуясь выдумке, не желая больше делать опытов, он поздравил себя с хорошим оружием. Потом пошел в конюшню посмотреть на коня своего, и хотя бедная кляча была не иное что, как живой скелет, но показалась герою нашему лучше Александрова Буцефала и Сидова Бабиесы93. Четыре дни думали, как бы назвать ее получше, и, правду сказать, не шутка выдумать имя, которому надлежало некогда греметь в мире и прославляться потомством! Наконец, думав, думав, наш рыцарь окрестил коня Рыжаком — имя, по его мнению, приятное, звонкое и многозначащее. Оставалось переменить свое! Еще неделя размышлений! И дворянин Киксана сделался Дон Кишотом94 Ламанхским, в подражание Амадису, который, по месту рождения своего, назывался Гальским.

Итак, оружия готовы, полшлема из картона, конь и рыцарь с именем — не доставало главного — красавицы, пленившей геройское сердце. Рыцарь без любви то же, что дерево без плодов и без листьев, что тело без души!

— Если по грехам моим, — думал наш витязь, — или лучше сказать, по моему счастию, попадется мне навстречу великан (что почти всякий день случается), и если я, с первого удара, сшибу его с ног, обрежу ему нос, уши, распорю брюхо и принужу сдаться, то как не послать его к красавице, владеющей моим сердцем! Он явился бы перед лицо ее и, став на одно колено, сказал униженным голосом: «Государыня! Исполин Каракулиамбро95, царь острова Малиндрании, пред тобою! Знаменитый рыцарь, которого слава оглушает мир, Дон Кишот Ламанхский, победив меня на поединке необычайном, повелел повергнуться ко стопам твоего величия и быть слепым исполнителем воли твоей!»

Герой наш задумался, приставил палец ко лбу и начал искать в голове любовницы! Утверждают, что он когда-то был влюблен в одну миловидную крестьянку, из соседней древни, по имени Альдонца Лоренцо96, которая совсем не знала, или лучше сказать, не думала о любви его; ее-то выбрал он своею богинею; оставалась безделица: дать ей имя, приличное принцессе; герой провел еще неделю в размышлениях и наконец окрестил ее Дульцинеею Тобозскою97.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d03.jpg

ГЛАВА II[править]

Первый выезд Дон Кишота[править]

Наш дворянин, снабдив себя необходимым, не хотел откладывать исполнения великого своего предприятия. Всякую минуту без действия почитал он похищением у славы и горел желанием вступить в свое поприще. В одно утро, до рассвету, в самую жаркую пору июля, не показавшись никому, не сказав ни слова домашним, он надевает на себя латы, садится на Рыжака, и с копьем в руке, с щитом на плече, опустив картонный наличник, выезжает в задние ворота на чистое поле. Дивясь и радуясь, что при начале такого важного дела не встретилось ему никаких препятствий, он вдруг приходит в замешательство, вспомнив, что еще не посвящен в рыцари, что законами запрещалось ему сражаться по тех пор, покуда не получит ордена и не будет носить, по обычаю, белого панциря и щита98 без девиза. Эта ужасная мысль не давала ему покоя; но скоро нашел он утешение: решился, по примеру многих романических знакомцев своих, выбрать первого, кто попадется навстречу, своим посвятителем; а латы, в короткое время, надеялся полировкою сделать из ржавых белыми. Нет больше препятствий! Рыцарь дал волю коню идти, куда ему хотелось, надеясь, что приключения сами встречаться будут.

Между тем новый наш паладин дорогою беседовал сам с собою: — В будущих веках, — говорил он, — когда выйдет в свет история моих подвигов, то, без сомнения, начнется так: едва бог света рассыпал по земле златые кудри сияющих власов своих; едва певцы воздуха, в пестрой пернатой одежде, начали торжествовать согласными гимнами явления прелестной Авроры, которая, покинув ложе дряхлого Титона99, летела, бросая розы на горизонт Ламанхский, как мужественный Дон Кишот, враг неги и сна, воссел на Рыжака, славного коня своего, и явился на древней Монтиелской равнине100. Век счастливый, — продолжал он, — блаженное потомство! Вы будете восхищаться, читая повесть о подвигах, достойных сиять на бронзе, в пример грядущим поколениям! А ты — кто бы ни был — мудрый очарователь, который удостоишься быть певцом моих деяний101, не забудь, не забудь Рыжака, верного коня моего, неутомимого в трудах, мужественного в опасностях и достойного славы и гимнов! А ты, прелестная Дульцинея, великая принцесса, богиня любви моей! Ты растерзала бедное сердце мое неправосудным гневом своим, страшным запрещением являться на глаза твои! Ах! По крайней мере, не забудь несчастного, который гоним тобою, который страждет в разлуке и любит тебя, жестокая красавица!

Так, декламируя пышным языком романов, тащился он медленно по дороге на тощем Рыжаке. Солнце пылало над головой его и, конечно, растопило бы в ней мозг, когда бы хотя немного мозгу в ней осталось! Рыцарь ехал целый день. Никто с ним не встречался. Некоторые писатели к сему времени относят приключение с ветряными мельницами, но они ошибаются; по многим старательным розыскам, я полагаю наверно, что в этот день с ним ничего не случилось и что ввечеру он и его лошадь, умирая с голоду, остановились, никого не встретив. Осматриваясь во все стороны, ища глазами какого-нибудь замка или хотя пастушей хижины для ночлега, он увидел постоялый двор, и благодаря небо за такое счастие, поспешил к нему подъехать.

Случилось, что две молодые девушки были тогда у ворот постоялого двора, в котором остановились с севильскими погонщиками мулов. Дон Кишот, который везде находил одно то, что читал, увидя гостиницу, не преминул почесть ее великолепным замком с глубокими рвами, подъемными мостами, башнями и серебряными зубцами на ограде, словом, со всеми украшениями романов. Он приближился к мнимому замку, и остановясь в недальнем от него расстоянии, ожидал, чтобы карло102 явился на башне и в рог дал знать о прибытии рыцаря. Но так как карло не являлся, а Рыжак с нетерпением просился в конюшню, то герой наш без церемонии подъехал к воротам, у которых стояли две девушки. Он принял их за девиц знатного рода, гулявших на чистом воздухе перед своим замком. В ту минуту зазвучал рожок пастуха, сбиравшего свое стадо; наш рыцарь не сомневался, чтобы то не был карло, и с учтивостию поклонился обеим принцессам.

— Не беспокойтесь, — сказал он им, выставя из-под картонного наличника сухое и пылью покрытое лицо свое, — не беспокойтесь, сударыни; я знаю законы рыцарства и повинуюсь им; мой долг быть учтивым перед всеми, особливо перед вами, почтенные красавицы!

Девушки в удивлении таращили на него глаза; слово почтенные красавицы показалось им странным — они засмеялись.

— Государыни мои, — прибавил герой с досадою, — вы прекрасны, соглашаюсь, но сего не довольно. Красота любит скромность и не терпит насмешливости! Простите, что подаю вам советы: доказательство, что сердечно желаю быть вам полезным!

Такой тон и чудный вид рыцаря пуще рассмешили девушек; Дон Кишот терял терпение, но, к счастию, пришел трактирщик. Этот человек — толстый андалузец, из местечка Сан-Люкар103 — был ужасный весельчак и великий искусник на выдумки. Он сам едва не засмеялся, увидя вооруженного гостя, но, подумав, что, может быть, он шуток не любит, решился обойтись с ним учтиво.

— Благородный рыцарь, — сказал он, — если вам угодно провести ночь в моем доме, то вы найдете в нем все, кроме постели — этой безделки никогда не заводил!

Дон Кишот, которому нравилась учтивость алькада104 крепости (трактирщик показался ему алькадом), поспешил отвечать ему:

— Почтенный повелитель сего замка, благодарю вас за гостеприимство; но лишнего не требую! Панцирь и меч — мое украшение, победы — мой покой!

— А! Если так, — перервал трактирщик, удивленный, что его называли, почтенным повелителем замка, — и если угодно вам не спать целую ночь, то уверяю смело, что в замке моем желание ваше, как нельзя лучше, исполнится.

С сими словами побежал он к Дон Кишоту и почтительно принял его стремя; рыцарь с трудом слез с коня: постившись целый день, он ослабел от голода.

Первое старание Дон Кишота было успокоить Рыжака; он просил хозяина взять его под свое покровительство, уверяя, что в целом свете нет ему подобного. Взгляд на Рыжака разуверил трактирщика; он отвел его в конюшню и, возвратясь к Дон Кишоту, увидел, что принцессы, с которыми он уже помирился, его раздевали. Панцирь был уже снят, но шлем и нагрудник, плотно зашнурованные зелеными ленточками, не снимались: надлежало разрезывать узлы; рыцарь на то не соглашался и лучше хотел провести всю ночь в своем шлеме, что представляло самое чудное и смешное зрелище. Но между тем как его раздевали, он, тронутый услугами красавиц, сказал им нежным голосом:

Кто счастливее в подсолнечной

Дон Кишота и коня его! —

Позавидуйте мне, рыцари!

Здесь прелестным я красавицам

Отдаю свои оружия!

Здесь прелестные красавицы

О коне моем заботятся!105 —

Зовут его Рыжаком, принцессы — сказать ли вам правду? Я сперва не хотел вам открыть своего имени; ожидал, что вы по слуху узнаете во мне Дон Кишота Ламанхского; но признаюсь, не утерпел, чтобы не напомнить вам при сем случае старинного романса о Ланцелоте106. Извините только, что переменил имя, и верьте, что моя благодарность и рука в ваших услугах.

Девушки ничего не отвечали на такие приветствия. Наконец спросили, не хотел ли рыцарь кушать. Рыцарь признался, что еще не обедал; но, по несчастию, тогда была пятница, и в трактире нельзя было достать ничего, кроме протухлой трески, годной разве для одних погонщиков. Хозяин важно спросил у Дон Кишота, охотник ли он до морской рыбы?

— Великий охотник! — отвечал рыцарь, и накрытый стол явился у ворот трактира. Скоро явилась на нем и треска с черным хлебом, который был старее и тверже лат нашего героя.

Когда Дон Кишот хотел отведать хваленой морской рыбы, то нагрудник помешал ему поднести руку ко рту — одна из девушек принуждена была кормить его. Когда ж черед пришел пить, то картонный наличник так его запутал, что он никогда бы не напился, если б трактирщик не вздумал продолбить тростниковой трости и таким образом не впустил вина в рот его. Рыцарь все переносил с удивительным терпением, жалея зеленых лент своих; одна только мысль, что он еще не прямой рыцарь, беспокоила его душу.

ГЛАВА III[править]

Герой наш посвящен в рыцари[править]

Мучимый сею мыслию, Дон Кишот сокращает свой ужин, встает, кличет трактирщика, запирается с ним в конюшню и, бросаясь на колена, говорит ему:

— Знаменитый рыцарь! Ожидаю от вас благодеяния и надеюсь, что не получу отказа.

Трактирщик изумился, увидя его на коленях перед собою, и слыша сию чудную просьбу, он старался поднять рыцаря. Но видя, что усилия тщетны, обещал удовлетворить его желанию.

— Я сего и надеялся от великодушия вашего! — вскричал Дон Кишот. — Исполнив просьбу мою, прославите самого себя и принесете пользу миру.

— В чем же состоит ваша просьба, рыцарь?

— Позвольте мне провести ночь на страже оружий в церкви вашего замка, а на рассвете дня поздравьте меня рыцарем. Я хочу объездить все четыре части света и быть защитою слабых и угнетенных, по примеру странствующих рыцарей, в число которых горю быть принят.

Трактирщик, сказали мы, был весельчак и выдумщик. При первом взгляде на Дон Кишота почел его безумным; последние слова рыцаря уничтожили все сомнения. Желая повеселиться107, отвечал он важно:

— Рыцарь, такое благородное желание достойно великой души вашей! Никто лучше меня удовлетворить ему не может. Я сам был рыцарем в молодых своих летах; я сам обошел весь мир, ища славы на рынках Севиллы, Валенции, Сеговии, в предместьях Малаги108, в публичных садах, на биржах, одним словом, везде, где только имел какое-нибудь дело; молодые девушки и вдовы были главным предметом моих подвигов, и скажу не хвалясь, почти все испанские суды наградили меня за это по достоинству. На старости лет переехал я в свой замок, живу в нем спокойно своими и чужими деньгами; люблю принимать к себе странствующих рыцарей, какого бы они звания ни были, и еще больше люблю избавлять их кошельки от лишних тягостей, которые бы могли без нужды обременять их. Скажу вам, что в моем замке теперь церкви нет: я сломал ее и хочу построить новую, нынешнего вкуса; но легко можно и без нее обойтись! Мой двор велик, просторен; вы найдете в нем все, что нужно для стражи оружий, а завтра поутру исполним другие церемонии; завтра вы будете рыцарем по форме; рыцарем, какого, надеюсь, никогда не бывало в мире до сего времени. Осталось вам объяснить одно обстоятельство, для меня весьма интересное: есть ли у вас деньги?

— Можно ли об этом спрашивать? Конечно, нет! Ни в одной книге не сказано, чтобы рыцари возили с собою этот низкий металл!

— Ошибаетесь, рыцарь. Историкам не для чего было говорить об этом; и без них мы знаем, что рыцарям нельзя не иметь такой нужной вещи, каковы деньги. Могу вас уверить, что кошелек их набивался туго, что с ними всегда было чистое белье и коробочка с мазью для исцеления ран, получаемых на поединках. Признайтесь сами, не всегда могли они надеяться, чтобы после всякого жестокого сражения прилетала к ним красавица или карло на золотом облаке с волшебною водою, которой бы одна капля исцеляла их в минуту. Итак, для осторожности имели они при себе оруженосцев, у которых хранились мази, перевязка и деньги. В противном же случае, то есть, когда с ними оруженосцев не случалось, чему, однако ж, мало примеров, пожитки свои укладывали они в маленький чемодан, под седлом неприметный, и который только в таких случаях им иметь позволялось. Итак, повелеваю вам, как своему рыцарскому сыну, не ездить никогда без денег; сами увидите, что при них и вам, и другим будет гораздо лучше.

Дон Кишот обещал его послушаться. Спеша начать свое бдение, он пошел взять оружия, отнес их на средину двора и положил на корыто подле колодца, вооружился одним щитом, копьем и начал расхаживать взад и вперед у корыта. Луна во всей полноте сияла на чистом небе. Жители трактира, которым хозяин описал нашего рыцаря, собрались и смотрели на него издали. Дон Кишот, не обращая на них внимания, продолжал гулять, иногда опирался на копье и с видом гордым и спокойным посматривал на оружия.

В трактире — сказывали мы — остановились севильские погонщики. Одному из них понадобилось напоить своих мулов, и он подошел к корыту, чтобы снять оружия. Дон Кишот, увидя его подходящего, закричал страшным голосом:

— Дерзкий рыцарь, кто бы ты ни был, не смей коснуться к сим оружиям! Они принадлежат храбрейшему из носящих меч. Ты смертию заплатишь за свое дерзновение!

Погонщик, пренебрегая угрозы паладина, бросил его латы на землю. Дон Кишот рассердился, поднял глаза к небу и закричал:

— О Дульцинея, владычица души моей, не оставь, при сей первой опасности, рыцаря, твоего невольника! Удвой силу наказующей руки его!

С сими словами бросает он щит, хватает копье в обе руки и так сильно устремляет его в голову погонщика, что он без памяти падает на землю; потом подымает оружия, хладнокровно кладет их опять на корыто и снова начинает расхаживать.

Чрез минуту другой погонщик, не зная, не ведая о приключении товарища, который лежал без всякого чувства, приходит к корыту с своими мулами и сбрасывает оружия. В этот раз Дон Кишот, не говоря ни слова и не обращаясь к Дульцинее, поднимает копье, и обломив его об голову погонщика, во многих местах ее ранит. Трактирщик с людьми сбегаются к рыцарю, который, закрывшись щитом, кричит во все горло:

— Богиня красоты, подпора и сила души моей, оживи меня одним взором в гибельном подвиге!

Сказав это, почувствовал он в себе такое мужество, с которым бы все погонщики в мире не принудили его на шаг отступить. Товарищи раненых начали подбирать камни и пускать их в нашего паладина. Трактирщик, надрываясь, кричал им, что он безумный, что он их всех перебьет. Дон Кишот кричал еще громче, что они трусы, изменники, что сам владелец замка — худой рыцарь, потому что терпит в доме своем такие нахальства, что он накажет его, как скоро получит орден рыцарский.

— Но вы, недостойные, — продолжал он, обращаясь к погонщикам, — придите, приближьтесь; вы получите награду за свое бесчинство!

Он произнес последние слова таким грозным голосом, что погонщики решились послушаться хозяина. Они перестали бросать камни; подняли раненых, и Дон Кишот опять начал свою прогулку с прежним хладнокровием; трактирщик, который перестал смеяться его рыцарским шуткам, вздумал их кончить, давши ему, как можно скорее, бедственный орден. Он подошел к рыцарю, просил его успокоиться, извинить грубиянов, которых он наказал; уверял, что все произошло без его ведома, и прибавил, что, кончив свое бдение, которому не должно более двух часов продолжаться, он может, за неимением церкви, во всяком другом месте получить удар меча по спине — единственный обряд, употребляемый при посвящении.

Дон Кишот поверил без труда и просил его скорее кончить.

— Как скоро получу, — продолжал он, — орден рыцарства, то горе обитателям замка, если они опять осмелятся оскорбить меня.

Сие подтверждение было не нужно. Трактирщик сыскал свою расходную книгу, в которой записывал сено и овес, и сопровождаемый прелестницами, о которых сказано выше, и мальчиком, несшим перед ним зажженный огарок, пришел к Дон Кишоту и поставил его на колена перед собою. Смотря в книгу и бормоча невнятные слова сквозь зубы, поднял он руку, ударил крепко по шее Дон Кишота и, не останавливаясь, повторил удар мечом по спине его. Одна из девиц, которым, чтобы не смеяться, стоило только вспомнить подвиги рыцаря, опоясала его мечом, а другая надела на него шпоры. Благодарный Дон Кишот хотел знать имена красавиц, чтобы прославить их вместе с собою. Скромные красавицы признались рыцарю, что одна из них была дочь простой чулочницы в Толеде и называлась Толозою109, что другая, дочь мельника, не имела иного прозванья, кроме Мельничихи110, и что, наконец, они везде и всегда готовы служить рыцарю. Дон Кишот сказал им несколько учтивых комплиментов и просил, из любви к нему, вперед называться доннами111: донною Толозой, донною Мельничихой.

Обряды кончились, и новый рыцарь, который нетерпеливо желал приключений, кинулся наряжать Рыжака, сел на него, и обняв с седла трактирщика, наговорил ему столько странных и отборных приветствий, что мы не в состоянии переговорить всего читателю. Хозяин, которому крайне хотелось сбыть с рук неугомонного гостя, отвечал короче, но также пышно и отпустил его с радостию, не требуя ничего за постой и угощенье.

ГЛАВА IV[править]

Приключения нашего рыцаря по выезде его из трактира[править]

Заря занималась, герой наш был так рад получению рыцарства, что едва на седле не прыгал. Следуя советам трактирщика, решился он воротиться домой, запастись деньгами, рубашками и взять с собой оруженосца. Он уже в мыслях выбрал одного знакомого земледельца, бедняка с детьми, который казался ему весьма способным для сей важной должности. С таким намерением поехал он по ламанхской дороге. Рыжак, будто угадав мысли своего господина, побежал так скоро, что едва копытами к земле прикасался.

Вдруг, в густоте леса, покинутого рыцарем вправе, послышались жалобные стоны.

— Какое счастие! — вскричал Дон Кишот. — Небо ныне же посылает мне случай исполнить святейший долг моего звания. Какой-нибудь угнетенный стоном своим требует помощи. Поспешим подать ее несчастному!

Он повертывает в лес и почти при самом въезде в него находит кобылу, привязанную к дереву, а немного дальше мальчика пятнадцати или шестнадцати лет, который по рукам и по ногам прикручен был ко пню дуба. Он-то кричал так громко, и не без причины. Земледелец, высокий и здоровый, сёк его ремнем и прибавлял ко всякому удару выговор или нравоучение.

— Не кричи, — приговаривал он, — слушайся моих советов и не будь оплошен!

Мученик отвечал:

— Вперед не буду, хозяин, право, не буду! Прости меня в последний раз; я стану лучше смотреть за стадом!

Увидев это, герой наш страшным голосом закричал на земледельца:

— Рыцарь низкий и жестокосердый, и ты не стыдишься поражать слабого, не имеющего защиты! Садись на коня, бери свое копье (он указал на длинную палку, лежавшую подле кобылы), ты узнаешь, сколь не достоин поступок твой благородного рыцаря.

Мужик, увидя сию длинную, вооруженную фигуру, струсил и отвечал с унижением:

— Почтенный рыцарь! Этот мальчик — слуга мой; а бью его за то, что худо смотрит за стадом и почти каждый день теряет по нескольку овец. К тому ж, когда хочу наказать его за плутовство и несмотрение, он смеет говорить, что делаю это только для того, чтобы не заплатить ему денег. Но верьте Богу и моей совести! Бездельник лжет!

— Как, — вскричал Дон Кишот, — при мне смеешь говорить грубости и обличать его! При мне, великий Боже! Удивляюсь, как еще не умертвил тебя в гневе своем! Скорей отвяжи мальчика и заплати ему все — в минуту, или духу твоего не станет!

Земледелец потупил голову и, не говоря ни слова, отвязал мальчика, у которого Дон Кишот спросил, сколько должен ему хозяин?

— За девять месяцев, по семи реалов на каждый.

Рыцарь счел, что это составляло шестьдесят три реала112, и приказал земледельцу отсчитывать их в ту ж минуту, если он умереть не хотел. Бедняк, дрожа от страху, уверял, что был должен меньше, ибо надлежало вычесть две пары башмаков, сшитых им мальчику, и три раза кровопускания во время его болезни.

— Нет, — перехватил Дон Кишот, — это зачти ему за побои! Он изорвал башмаки твои — ты изорвал его кожу, цирюльник пустил ему кровь, чтобы его вылечить, а ты, чтобы его уморить! Одно другого стоит!

— Согласен! — отвечал с покорностию земледелец, — но здесь у меня денег нет; пускай Андрей113 зайдет на минуту ко мне, я оточту ему все реалы.

— Как бы не так! — закричал мальчик, — обманывай других! Поди с тобою! Ты не так еще меня изувечишь!

— Не бойся, мальчик! — перервал с важностию герой. — Он этого не сделает, я за него ручаюсь, если только поклянется рыцарским орденом, который на себе имеет, то сей час отпущу его, и ты верно получишь плату.

— Ах, сударь! — вскричал Андрей. — О ком вы говорите? Хозяин мой никогда не получал рыцарского ордена! Это Жуан Альдудо114, по прозванию богач; он живет близ Кинтанары.

— Что ж нужды? — сказал Дон Кишот. — Могут быть и Альдуды рыцарями! Всякое дело мастера боится!

— Ах! Боже мой, — прибавил Андрей печальным голосом, — не знаю, какое дело боится его, но знаю, что денег моих не заплатит! А я, кажется, их заслужил!

— Готов их заплатить, мой друг, — сказал тогда земледелец, — только, пожалуй, потрудись сходить ко мне на дом; я клянусь всеми рыцарскими орденами, сколько их ни есть на свете, что заплачу тебе с лихвою!

— Довольно! — перехватил Дон Кишот. — Верю твоим клятвам! И советую быть исправным; иначе не укроешься от меня и в самом аде! Узнай же теперь, кто говорит с тобою. Я — храбрый Дон Кишот Ламанхский, защитник слабых, гонитель злобных! Ты, я думаю, слыхал обо мне! Прости, не забудь своей клятвы.

Он кольнул коня шпорами; конь встрепенулся и потащил рыцаря. Земледелец долго смотрел за ним вслед — наконец, он скрылся.

— Ну, мой друг, — сказал он мальчику, — время с тобою расплатиться и выполнить приказание господина защитника угнетенных!

— Хорошо сделаешь! — отвечал Андрей. — В противном случае почтенный и добрый рыцарь, который нас оставил и которого награди Бог, принудит тебя сдержать слово.

— Кто ж в этом сомневается? — перехватил земледелец. — Но чтобы сделать тебе прибавку, не худо увеличить и долг.

С сими словами схватил он пастуха, привязал опять к дубу и высек гораздо больнее прежнего.

— Ну, Андрей, — сказал он ему с насмешкою, — зови же своего защитника угнетенных! Мы посмотрим, как он теперь защитит тебя.

Отвязав Андрея, который сквозь слезы клялся найти Дон Кишота и рассказать ему все, земледелец позволил ему идти куда угодно, и они — один плача, другой смеясь — расстались.

Между тем герой наш, гордясь удачным вспоможением несчастному, продолжал путь свой и поздравлял себя с таким славным вступлением в рыцарское поприще.

— Благодари судьбу свою, — говорил он вполголоса, — о прекраснейшая из красавиц, Дульцинея Тобозская! Радуйся, что пленила сего непобедимого рыцаря, который вчера только надел меч, как то вселенная знает, и уже ныне дал миру урок и спас робкого и невинного младенца от гонений жестокосердого.

Паладин, может быть, сказал бы весьма плодовитый панегирик своей храбрости, когда бы дорога не разделилась начетверо. Он остановился, но, вспомнив, что все рыцари в таких случаях оставляли выбор на волю коней своих, опустил повода, и Рыжак, не колеблясь, выбрал дорогу к своей конюшне. Не успел он пройти двух миль, как Дон Кишот увидел толпу верховых, к нему приближавшихся. Летописи говорят, что это были купцы из Толедо, ехавшие покупать шелк в Мурцию115.

Их было шесть, и каждый держал над головою зонтик от солнца; за ними следовали четверо слуг верхами и два конюха пешие.

Дон Кишот, вообразив, что ему предстояло великое приключение, вооружился мужеством, и богатая память его помогла ему выдумать, как поступить в таком случае.

Он выехал на средину дороги, принял вид гордый и важный, укрепился в стременах, приготовил копье, поднял щит, и как скоро приближилась толпа странствующих рыцарей — что же иное могли быть сии путешественники, — то закричал он гремящим голосом:

— Остановитесь все и признайтесь, что ни одна красавица в мире не может уподобиться императрице Ламанхской, несравненной Дульцинее Тобозской!

При сих словах, произнесенных чудною, смешною фигурою, купцы в изумлении остановились, и один из них, остроумный весельчак, подумав, что герой наш был немного помешан, захотел над ним позабавиться.

— Благородный рыцарь, — сказал он ему, — ни один из нас не знает принцессы, о которой вы говорите. Дайте нам ее видеть, и когда в самом деле она так хороша, как вы сказывали, то мы от чистого сердца с вами согласимся.

— Изрядно! — перехватил Дон Кишот. — Увидевши ее, натурально назовете прекрасною; но где же будет достоинство признания вашего? Важно то, чтобы, не видав красавицы, вы говорили, утверждали, клялись и стояли в том, что она из всех прелестнейшая! Скорей соглашайтесь со мною или готовьтесь в бой, безумно гордые рыцари! Выходите или один на один, по законам благородного рыцарства, или все вдруг, по обычаю вам подобных; одной руки моей довольно для наказания вашего.

— Рыцарь! Удостойте меня выслушать, — продолжал купец, — именем всех принцев, моих сопутников, прошу вас не обременять лишним грехом нашей совести, принуждая клясться в том, чего совсем не знаем, и что еще может оскорбить императриц Эстрамадуры и Алькаррии!116 Согласитесь, почтенный рыцарь, показать нам хотя портрет вашей красавицы! Как бы он мал ни был, мы будем довольны! Мы уже столько предупреждены в ее пользу, что хотя бы она была крива, коса, хрома, горбата, готовы назвать ее прелестною!

— Бездельники! Бродяги! — закричал Дон Кишот вне себя от бешенства. — Она ни коса, ни крива, ни горбата! Ее глаза яснее светила небесного, стан прямее веретена Гвадаррамского!117 Ты жизнью заплатишь за твою дерзость и ругательства!

При сих словах, опустя копье, скачет он прямо на оскорбителя, и когда б Рыжак не спотыкнулся, то насмешнику досталось бы за его насмешки. Но Рыжак лежал, растянувшись: рыцарь лежал подле его, запутанный своим щитом, панцирем, копьем, шпорами, и никак не мог подняться, валяясь на одном месте и силясь освободиться, кричал он своим неприятелям:

— Трусы, не бегите! Не моя вина, что конь мой спотыкнулся, я бы наказал вас, дерзновенных.

Одному из конюхов, который не любил шуток, сии ругательства наскучили! Он подошел к лежащему рыцарю, отнял у него копье, изломал его в куски и отвечал ударами на угрозы. Напрасно купцы кричали ему, чтобы не бил так сильно; молодой человек их не слушал, продолжал и не прежде кончил игру свою, пока не искрошил всех обломков копья поодиночке. После того догнал своих товарищей, а рыцарь, оставшись один, тщетно силился подняться; после побой это не сделалось легче, и он лежал на месте, радуясь, что сему несчастию, которому столько рыцарей подвергались, не он, а конь его был причиною.

ГЛАВА V[править]

Что последовало с героем после его несчастия[править]

Бедный Дон Кишот, видя, что нельзя ему ничем двинуться, прибегнул к обыкновенному своему лекарству; начал искать в своей памяти какого-нибудь рыцарского анекдота118, отвечающего его положению. Он не нашел ничего сходнее приключения Бодуэня с маркизом Мантуанским, его дядею, когда последний находит первого в горах, покрытого ранами, обагренного своею кровью — история, известная и старым, и малым, и столь же достоверная, как и чудеса Магомедовы. Мудрено ли, что наш рыцарь ее вспомнил? Он начал кататься по земле со всеми знаками отчаяния и повторять жалостным голосом:

Красавица, я умираю!

Ах! Сжалься над моей судьбой!

Тебя в час смерти призываю!

Блажен, когда любим тобой!

Почтенный рыцарь Мантуанский,

Родня и благодетель мой…119

В то время, как он произносил последние стихи, один земледелец из его деревни, отвозивший хлеб на мельницу, ехал по дороге и, приближась к сему человеку, который казался в отчаянии, спросил, какое несчастие приключилось ему? Дон Кишот не сомневался, чтобы то не был маркиз Мантуанский, дядя его, и отвечал ему продолжением романса, в котором описывал и свое несчастие, и любовь императорова сына к жене своей120. Земледелец, которому слова сии казались загадкой, приподнял изломанный наличник его шлема, обтер лицо его, покрытое пылью, и всмотрясь в него хорошенько, узнал без труда своего знакомца.

— Как! — сказал он. — Это вы господин Киксана? (доказательство, что Киксана было его настоящее имя). Кто изуродовал так вашу милость?

Ему отвечают продолжением романса. Добрый земледелец снимает с него панцирь, хочет осмотреть его раны — но ни ран, ни крови нигде не было! Он поднял рыцаря и не без труда посадил на осла своего, чтобы ему не так тряско было дорогою. Потом подобрал его оружия вместе с отломками копья, положил их на Рыжака, взял его за узду одной рукою, осла за повод другою и пошел в свою деревню, стараясь в мыслях понять смысл речей Дон Кишотовых.

Паладин, который от побоев сидел на осле немного избоченясь, подымал глаза к небу и вздыхал так тяжко, что земледелец опять начал задавать ему вопросы. Но казалось, сам черт приводил рыцарю на память все, что он ни перечитал в жизни. Он забыл своего дядю маркиза Мантуанского, вспомнил мавра Абиндарреса (которого антекерский губернатор, взявши в плен, засадил в свою крепость)121 и отвечал земледельцу то, что пленный Абенцерраг отвечает Родригу в Монтемиоровой «Диане»122. В конце продолжительной речи своей прибавил он:

— Почтенный Дон Родриг123! Вам необходимо знать надобно, что прелестная Ксарифа124, богиня моего сердца, есть ныне божественная Дульцинея Тобозская, для которой я делал, делаю и делать буду много таких подвигов, каких не бывало, нет и не будет!

Земледелец, удивленный пуще прежнего, смотрел на него большими глазами, не зная, как понимать то, что слышал.

— Помилуйте, сударь, — говорил он, — какой я маркиз Мантуанский и Дон Родриг Нарваес? Посмотрите на меня хорошенъко! Я Петро Алонзо125, ваш сосед и покорный слуга. Вы сами ни Бодуэнь, ни мавр Абиндаррес, а господин Киксана, добрый и честный помещик наш.

— Я знаю, кто я! — отвечал Дон Кишот. — И могу быть, чем ни захочу. Не только мавром Абиндарресом и Бодуэнем, но даже двенадцатью французскими пэрами и девятью храбрецами, славными в мире126, могу быть потому, что их подвиги с моими ни в чем не сравняются.

Между тем наступил вечер, и наши путники приехали в деревню. Земледелец отвез Дон Кишота в его дом, где страшно беспокоились об отсутствии хозяина: все друзья рыцаря, священник и Николас-цирюльник, были у него в то время. Управительница кричала во все горло:

— Ну! Что скажете вы, отец Перо Перес? (имя священника). Уж пятый день, как не видать господина Киксаны! Лошадь его пропала из конюшни; копье, щит и панцирь — где? Не знаем! Ах, я бедная! Куда денусь от горя! Кладу голову на плаху, если проклятые рыцарские сказки не свели его с ума; я помню, как он часто, рассуждая сам собою, говаривал, что хочет сделаться странствующим рыцарем, поедет искать приключений, резать колдунов и великанов. Проклятые романы! Проклятые бредни! Вскружили лучшую голову в ламанхской деревне!

— Ах! Николас, — продолжала племянница, обратясь к цирюльнику, — вообрази! Дядюшка мой иногда просиживал по нескольку дней и ночей сряду за своими книгами, нередко вскакивал, как бешеный, выдергивал свой палаш и рубил им стены; когда ж приходил в усталость, то уверял всех, что зарезал четырех великанов, ростом с нашу колокольню; выпивал большой стакан воды, которую называл целительным питьем, данным ему волшебником Эскифом127, его другом. Теперь жалею, Николас, что не сказала тебе заране об этом; ты спас бы своего друга и сжег негодные книги его, достойные проклятия!

— Согласен с вами, сударыня, — сказал священник, — мы совсем не подумали о вредном действии книг вашего дядюшки: завтра накажем их за зло, ими причиненное. Они погубили моего лучшего друга, пускай же сами погибнут и других губить перестанут.

В сем месте разговора послышался у дверей стук. Это был земледелец с рыцарем!

— Отворите, — кричал он, — отворите маркизу Мантуанскому, израненному рыцарю Бодуэню и мавру Абиндарресу, которого антекерский губернатор взял в плен и везет в крепость.

Бросаются к дверям и узнают — одни своего дядю и господина, другие — своего друга; все обнимают Дон Кишота, который сидел на осле неподвижно.

— Тише! — сказал им паладин. — Я ранен, тяжело ранен виною коня моего. Положите меня в постель, и если можно, призовите мудрую Урганду128 излечить раны мои!

— Слышите ли! — закричала управительница. — Я отгадала, чисто отгадала! Он помешан! Пойдем, сударь, пойдем! Вас и без Урганды вылечить можно! Проклятые книги! Проклятые книги!

Дон Кишота сняли с осла, положили в постелю, стали искать на теле его ран, но, к удивлению, не нашли ни одной.

— Я только что измят, — отвечал рыцарь, — я упал, вместе с конем, отбиваясь от двадцати престрашных великанов!

— А! А! — сказал священник. — И великаны в деле! Завтра без пощады книги сожжены будут.

Дон Кишоту сделали еще несколько вопросов, на которые отвечал он только тем, что хотел есть и спать. Ему повиновались. Земледелец рассказал, как нашел Дон Кишота и какие глупости от него слышал. Его слова утвердили священника в намерении сжечь библиотеку, и на другой день рано поутру, взяв с собою цирюльника Николаса, отправился он в Дон Кишотов дом.

ГЛАВА VI[править]

Священник и цирюльник в библиотеке нашего дворянина[править]

Рыцарь еще спал. Священник просил племянницу как можно скорей отпереть библиотеку. Племянница и управительница не замешкались. Они вошли вместе с Николасом и священником в комнату, в которой увидели около ста огромных книг в хорошем переплете и много других мелких. Все были расставлены в порядке на полках. Управительница вышла на минуту и скоро возвратилась с чашею святой воды.

— Господин священник! — сказала она. — Советую вам прежде опрыскать горницу; книги наполнены колдунами, как бы они с нами не повздорили!

Священник, смеясь от всего сердца, просил Николаса подавать ему книги одну за другою, желая узнать, нельзя ли которой спасти от всесожжения.

— Нет! Нет! — закричал племянница. — Жгите их без разбора! Они все злодеи моего бедного дядюшки, всех за окно и в огонь!

Управительница была с ней одних мыслей; но священник спорил и хотел, по крайней мере, пересмотреть заглавия.

Первая книга, поданная ему Николасом, был плодовитый «Амадис Гальский»129.

— Как нарочно, — вскричал священник, — «Амадис» первый! Всегда говорили мне, что он зачинщик рыцарских романов в Испании!130 Советую сжечь его без всякого суда, как основателя пренегодной секты!

— Нет! — перехватил цирюльник. — Он забавнее всех своих товарищей и потомков; прошу вас для меня пощадить его!

— Согласен! — отвечал священник. — Излишняя строгость — порок! Прощение «Амадису»! Кто за ним следует?

— «Эспландиан сын Амадисов»131.

— Негодяй! Не стоит отца! Отворяйте окно, госпожа управительница! «Эспландиан» прогуляется на двор и будет основанием костра. За ним кто?

— «Амадис Греческий»! Вся эта полка, мне кажется, принадлежит к фамилии Амадисов!

— За окно ее! Не жалейте ни «Королевы Пеньтикиньестры», ни «Пастуха Даранеля» с его несносными эклогами!132

Управительница и племянница, которые ничего так не желали, как погибели сих невинных, с великою радостию отправили их за окно на двор.

— Что это за толстяки? — спросил священник.

— «Оливантес ле Лаура», «Сад Флоры»133, «Флоризмарт Ирканский»134, «Рыцарь Креста»135, «Рыцарь Платир»136!

— На двор! За окно!

— Вот «Зеркало рыцарства»]37!

— Знаю! Знаю! — сказал священник. — Здесь найдете Ренода Монтобанского с товарищи; они все молодцы изрядные! Здесь найдете и «Двенадцать французских пэров», и правдивые «Записки архиепископа Тюрпеня»138. Мой совет осудить их на одно вечное изгнание, по той причине, что Ариост и Боярдо139 в них почерпнули содержание поэм своих. Что ж принадлежит до милого Ариоста, то не пощажу его, если найду здесь не в своем, а в чужом виде. Горе его переводчикам! Их усилия останутся бесполезны, дарования недостаточны! Всегда будут они карикатурами своего оригинала. Что у вас в руках, господин цирюльник?

— «Пальмерен Оливский»140 и «Пальмерен Британский»141.

— Оливского за окно! Британскому прощение! Первое за то, что он сам по себе хорош, второе за то, что сочинителем его почитают одного ученого португальского короля!142

— Какое решение «Дон Белианису»?

— Рассмотреть его получше. Пускай содержится у вас по тех пор, покуда не выкинем из него двух третей. Остаток сих толстых томов отдайте госпоже управительнице! Пускай поступит с ними по законам.

Управительница не стала дожидаться повторения приказа; взяла книги в охапку и бросила их на двор. Одна вырвалась из рук ее и упала к ногам цирюльника; он ее поднял и прочел: «Повесть о славном Тиране белом»143.

— Как! — закричал священник. — «Тиран белый» здесь? Дайте его мне, любезный друг, презабавная книга! В ней-то есть Рыцарь Кирье элейсон и легкие правила девицы Утехи жизни144. В этой книге, по крайней мере, то хорошо, что рыцари едят, спят, живут и умирают, как все люди. Однако я бы рад был сослать автора на галеры за то, что он все смешное в романе своем рассказывает, как дело, и самым важным тоном; впрочем, сию книгу оставить можно: читайте ее, когда вам захочется посмеяться.

— Я вижу много маленьких форматов145, — продолжал он, — верно, стихотворения? Так и есть! Вот «Диана» Монтемиорова. Думаю, что их пощадить можно; любовные нежности пастухов не так опасны голове нашего друга.

— Извините! — перехватила племянница. — Советую вам сжечь их. Если дядюшка вылечится от своей рыцарской болезни и возьмется за эти книги, то, может быть, вздумает превратиться в пастуха, бегать по лугам с флейтой или свирелью и обожать какую-нибудь Амариллу, тогда будет гораздо хуже! Кто сойдет с ума на стихах, тот — говорят честные люди — никогда не образумится!

— Хорошо сказано! — отвечал священник. — Мы избавим нашего друга от сего камня преткновения. Однако никак не решусь кинуть в огонь «Диану», и когда бы автор выбросил из нее все волшебства и большие стихи140, то я назвал бы ее первою книгою в своем роде. Все продолжения «Дианы»147 за окно! Оставьте одного Гиль-Поло148.

— Вот, — сказал цирюльник, — еще роман: «Десять книг счастия и любви» Антона де Лофраса, поэта сардского149.

— Ах! По чести! — закричал священник. — Не знаю книги забавнее этой! Отдайте ее мне, любезный кум: божусь, что с охотою продал бы свое последнее полукафтанье150, чтоб купить ее!

— Вот «Пастух Иберийский», «Нимфы Генареса», «Лекарство от ревности»151!

— К госпоже управительнице! Окончим, потому что поздно.

— Вот «Песенник» Мальдонадов152 и «Сокровище различных стихотворений»153!

— Обыкновенно чем больше сокровища сии бывают, тем меньше они стоят. Оставьте, если хотите, это сокровище у себя, но советую вам гораздо убавить его.

— А «Галатея» Сервантова? Что скажете?

— Потише, любезный кум! Не шутите над нею! Автор — мой сердечный друг, он же несчастлив! Его книга имеет свое достоинство; правда, он начинает много повестей и ни одной не кончит, но подождем второй части, обещанной Сервантом154, и потом станем судить «Галатею». Надеюсь, что он удостоится милости нашей. Спрячьте книгу его, любезный друг; я имею на то свои причины.

— Что это? — «Араукана» Алонза д’Эрсиллы, «Австриада» Жуана де Руфо, «Монсеррат» Кристофа де Вируеса155!

— Сии три сочинения, — сказал священник, — лучшие из всех написанных героическими стихами156 в Испании, единственные, которыми нам похвалиться можно пред итальянцами. Не отдавайте их госпоже управительнице! Остаток в ее власти; пускай делает с ним, что хочет, а меня прошу теперь уволить, я утомился!

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d04.jpg

ГЛАВА VII[править]

Второй выезд Дон Кишота[править]

В эту минуту услышали, что Дон Кишот, проснувшись, кричал во все горло:

— Ко мне! Ко мне! Вот случай оказать вам свою храбрость. Льстецы придворные получают награду на турнире!

Все сбежались, и поспешность, с какою оставили рассматривание книг, была причиною, что многие, которых бы, верно, пощадил священник, остались приговоренными на сожжение. Дон Кишот бегал по горнице, шумел, стучал и махал палашом во все стороны. Однако нашли способ его схватить и уложить в постелю. Тогда наш герой, обратясь к священнику, сказал важным голосом:

— Святой архиепископ Тюрпень! Стыдно нам, пэрам Франции, уступать рыцарям двора награду на таком турнире, который столько времени славится мужеством нашим!

— Что делать! Любезный сосед, — отвечал священник, — покоримся! Бог даст, и мы некогда будем счастливы! Пословица говорит: кто теряет нынче, тот берет вдвое завтра! Теперь думаем о здоровье вашем; вы, конечно, устали, а может быть, и ранены!

— Ранен! Нет, я не ранен. Правда, немного измят, потому что негодяй Роланд157, взбесясь на меня за то, что я один оспоривал у него победу, бил меня долго дубом, оторванным от корня. Но соглашаюсь лишиться имени Ренода Монтобанского158, если не отплачу ему с лихвой, как скоро немного поправлюсь! Очарования не спасут его! Теперь дайте мне чего-нибудь съесть, я очень голоден.

Ему принесли обедать, и герой заснул, утолив свой голод.

Управительница во время его сна сожгла все книги, брошенные на двор. Священник и Николас, желая вырвать и самые корни зла, приказали тут же заделать дверь библиотеки, научив племянницу сказать, что какой-то волшебник похитил книги. И в самом деле, спустя два дни, Дон Кишот, оправясь совершенно, захотел посетить свою библиотеку. Не находя дверей, осматривался он во все стороны, ходил из угла в угол; ощупывал, ошаривал стены и всегда останавливался у того места, на котором прежде была дверь. Наконец, по долгом молчании, стал просить управительницу показать ему кабинет чтения.

— Какой кабинет! — отвечала она. — Теперь нет ни кабинета, ни книг! Черт все утащил!

— Не черт! — перервала племянница. — А чародей, который без вас прилетел к нам на страшном драконе: вскочил в библиотеку; делал там Бог знает что и через минуту выехал в слуховое окно, оставя дом, полный дыму. Мы побежали узнать, что он начудесил, и не нашли кабинета. Помнится мне, я думаю, и управительница помнит, что этот злой старик, оставляя дом, сказал нам, что отмстил хозяину, которого ненавидит смертельно, и что назывался Мугнатоном159.

— Не Мугнатоном! — перервал Дон Кишот. — А Фрестоном!160 Я очень его знаю: величайший мне злодей! Он по наукам своим узнал, что один рыцарь, его любимец, будет некогда побежден мною, и с тех пор делает мне всякие пакости; но ему ничто не поможет! Веления рока неотвратимы!

— Дядюшка, ваша правда! — сказала племянница. — Но зачем заводить вам ссоры? Не лучше ли остаться дома на покое, а не искать по свету опасностей и бед! Вы знаете пословицу: кто ходит за чужой шерстью, сам острижен бывает.

— Вижу, моя милая, — перехватил Дон Кишот, — что ты умеешь кстати говорить пословицы. Но знаешь ли, что нет человека на свете, который бы мог остричь меня. Пожалуй, не забывай этого!

Важный тон, с каким он произнес последние слова, кончил разговор.

Дон Кишот казался спокойным в продолжении следующих двух недель; никто не мог подозревать, чтобы он думал о новом походе. Только в частых разговорах своих с Николасом и отцом Пересом утверждал он, что нет ничего полезнее странствующего рыцарства и что он намерен возобновить его. Священник спорил и часто соглашался, боясь поссориться. Он не знал, что в это самое время наш витязь тайно уговаривал одного земледельца, добродушного человека, недальних понятий, следовать за собою в чине оруженосца. Он обещал ему золотые горы и, между прочим, уверял, что в звании оруженосца ничего не может быть легче, как получить во владение какой-нибудь остров или империю. Легковерный земледелец, по имени Санко Панса, был обольщен надеждою царствовать и решился, оставя жену и детей, скакать за получением острова.

Дон Кишот, сыскав оруженосца, начал искать денег, продал одну часть земли своей, заложил другую, остался при всем внакладе и таким удачным средством достал порядочный капитал. Он выпросил у одного приятеля новый крепкий щит в замену своему старому и худому, починил опять шишак, запасся бельем, по совету трактирщика, и назначил Санке день и час выезда, подтвердив заранее чтобы он не забыл дорожной котомки. Санко дал слово быть исправным и прибавил, что, не привыкши ходить далеко пешком, возьмет с собою осла, добрую, неоцененную скотину. Имя осла не понравилось ушам рыцаря. Он знал, что ни один оруженосец в романах не езжал таким образом; но мысль, что первый побежденный рыцарь должен будет уступить Санке коня своего, решила все сомнения.

Изготовясь к походу, наши странники отправились в одну лунную, прекрасную ночь и ехали так скоро, что на рассвете не могли уже бояться погони. Добрый Санко на осле, с котомкою напереди, с большою бутылкою назади, ехал, как патриарх, и с нетерпением смотрел по сторонам, ища глазами острова, на котором надлежало ему быть губернатором. Дон Кишот, с надеждою в сердце, с гордым видом и высоко поднятою головою, отличался на худом Рыжаке среди той же самой равнины Монтиельской, на которой и прежде застало его солнце и чуть не сожгло палящим огнем своим. Теперь лучи его, сиявшие с стороны, уже не так беспокоили рыцаря. Санко, не любя молчать, начал разговор.

— Любезный мой господин, — сказал он, — прошу ваше странствующее рыцарство не забыть острова, который мне обещали. Поверьте, что я лицом в грязь не ударю, и управлюсь с ним, как с ослом своим.

— Друг Санко, — отвечал Дон Кишот, — нужно ли напоминать об этом? Наша братья, рыцари, во всякое время награждали своих оруженосцев островами или королевствами; не хочу уверять тебя, что и я последую примеру их! Я сделаю лучше: большая часть рыцарей одних старых оруженосцев награждали, и то каким-нибудь графством, герцогством и тому подобным. Но, подумай сам, того ли достоин верный оруженосец? Я буду благодарнее! В неделю, если Бог продлит веку, надеюсь завладеть таким пространным государством, что и одной из провинций, к нему принадлежащих, будет тебе очень, очень довольно! Только, пожалуй, не почти сего подвига трудным или необычайным! Напротив, нет ничего легче и обыкновеннее для людей ремесла нашего.

— Итак, — сказал Санко, — если я буду королем, то и жена моя Тереза будет королевою, а мои малютки принцами?

— Кто в этом сомневается?

— Я сомневаюсь, господин рыцарь! Наперед вам сказываю, что жена моя в королевы не годится; что в целом свете нет такой короны, которая бы вошла на ее голову: другое дело, в графини! Против этого спорить не буду, хотя и тут есть о чем подумать!

— Не беспокойся, друг мой, даст Бог, и она поправится. Только ты, пожалуй, не скромничай и не соглашайся быть простым губернатором! Желай королевства, империи!

— О! Господин рыцарь, обо мне вы не заботьтесь! Я рад все делать, что только прикажете. Такой добрый и сильный богатырь, как вы, знает, что мне пристойно и что нет.

ГЛАВА VIII[править]

Страшное приключение с ветряными мельницами[править]

В сию минуту наш паладин увидел тридцать или сорок ветряных мельниц и, бросив значащий взгляд на оруженосца, сказал:

— Друг Санко, мы — любимцы счастия! Посмотри, какое множество великанов: их более тридцати! Но будь их тысяча, я один нападу на сих надменных врагов Бога и человека! Не должно терять этой добычи!

— Где ж великаны? — спросил Санко.

— Разве ты слеп? Они перед тобою! Посмотри, какие длинные руки; думаю, всякая из них будет с милю!

Санко смотрел, смотрел, наконец, покачав головою, сказал:

— Остерегитесь, рыцарь; это — ветряные мельницы, а то, что кажется вам руками, длиною в милю, не иное что, как их крылья.

— Ах! Бедный мой Санко, по всему видно, что ты еще новичок в приключениях; это великаны, точно, великаны! Поверь мне, я в них знаток! Удались, когда тебе страшно, стой в отдалении, читай молитвы, а я между тем начну сие неравное и опасное сражение.

С сими словами дает он Рыжаку шпоры и скачет прямо на великанов. Санко, надрываясь, кричит ему, что это мельницы; но что, скажите, могло удержать и разуверить рыцаря?

— Погодите, — говорил он, — погодите, злодеи, безбожники! Рыцарь вызывает вас на сражение!

В сию минуту повеял ветер, и крылья начали вертеться.

— О! — закричал Дон Кишот. — Делайте, что хотите, вы не избегнете наказания, хотя бы каждый из вас имел руки Бриареевы!161

Он накрывается щитом, зовет на помощь Дульцинею и, расскакавшись, поражает копьем в крыло первой мельницы, которое, подняв его вместе с конем, бросает их на двадцать шагов друг от друга. Санко во всю ослиную рысь пустился к ним на помощь. Он долго не мог поднять рыцаря: так падение было сильно!

— Помилуй Бог! — сказал он. — Я во все горло кричу вам, что это не великаны, что это ветряные мельницы; а вы скачете, заткнув уши, как будто кто вас гонит! Скажите, пожалуйте, какою дрянью набили вы свою голову!

— Молчи, Санко! — перервал герой. — На войне обыкновенно бываешь подвержен прихотям фортуны; особливо когда повздоришь с проклятым Фрестоном, который и так унес мою библиотеку. Он и теперь сыграл со мною шутку: превратил в мельницы великанов, чтобы лишить меня славной победы. Но погоди; я с ним управлюсь, ему не долго бесить меня осталось!

— Дай-то Бог! — отвечал Санко, поставя на ноги рыцаря и спеша поднять Рыжака, у которого плечо было почти выбито.

Наш герой, севши опять на бедную скотину свою, поехал по большой дороге к порту Лапису162, надеясь найти много приключений в таком проезжем месте. По несчастию, лишился он копья, рука исполина, то есть крыло мельницы, изломало его в куски, он крайне жалел об том и говорил Санке:

— Мой друг, я без копья, как без руки; нельзя ли помочь этому горю! Помнится мне, что один испанский рыцарь, по имени Перес де Варгас, потеряв на сражении меч, вырвал дуб из корня163 и побил им столько мавров, что его прозвали за то сокрушителем! Стану подражать Пересу де Варгасу! Первый дуб, который нам попадется, будет моею дубиною; тогда-то посмотри на меня! Клянусь небом, что помрачу рыцарей, удивлявших мир делами своими!

— Аминь! — отвечал Санко. — Но держитесь попрямее; вы совсем на один бок согнулись.

— Признаюсь тебе, я ушибен, изломан! Жаловаться не хочу для того, что рыцарям и тогда не позволено жаловаться, когда они до полусмерти прибиты будут.

— Вот хорошо! Если это запрещено и оруженосцам, то я за себя не ручаюсь; я сказываю наперед, что при малейшей боли закричу так, как будто бы с меня кожу драли; но позвольте спросить вас, господин рыцарь, конечно, хотите вы не обедать? Кажется, давно полдень!

— Обедай, когда ты голоден! — сказал Дон Кишот.

Не нужно было повторять сего позволения! Санко уместился на осле, вынул провизию из котомки и, признаваясь в душе своей на ту минуту, что искать приключений всего лучше на свете, и не думая о пышных обещаниях господина своего, ехал за ним потихоньку, вздваивал свои порции и с таким аппетитом, с таким удовольствием тянул из своей бутылки, что самый неутомимый герой питейного дома позавидовал бы ему в то время.

Наступила ночь; странники провели ее под деревьями. Дон Кишот выбрал крепкий сук и утвердил на нем железо копья своего. Он не смыкал глаз ни на минуту, подражая древним рыцарям, которые по ночам не спали, а думали о своих красавицах. Санко, напротив, храпел и не просыпался ни разу; ни лучи восходящего солнца, ударявшие прямо в лицо его, ни утренние песни птиц, которыми рыцарь восхищался, ничто не могло пресечь его сна богатырского; наконец, Дон Кишот его растолкал. Он отворил глаза, хватился, прежде всего, бутылки и вздохнул тяжело, увидя, что она против вчерашнего стала несравненно легче. Наш герой, питаясь одним воздухом и нежными чувствами, отказался от завтрака. Санко ел за двоих; наконец, они пустились в путь и через три часа увидели порт Лапис.

— Теперь-то, — закричал Дон Кишот, — приключения посыплют градом! Поздравь меня, Санко, но пуще всего не забудь моего совета: в какой бы опасности я ни был, не обнажай меча своего и не дерзай подавать мне помощи. Только в таких случаях позволено тебе сражаться, когда противники мои будут низкого рода. На рыцарей ни под каким видом не должен ты подымать рук своих.

— Не беспокойтесь! — отвечал Санко. — Ни одно приказание ваше не будет с такою точностию исполнено, как это. Я тих от природы, не люблю шума и ссоры, но прошу не погневаться! Когда нападут на меня, то, несмотря ни на какие законы, буду, сколько сил есть, обороняться.

— Хорошо сделаешь! Я только предостерег тебя, опасаясь кипящего твоего мужества!

— О, сударь! Я не дам ему воли; я буду хранить ваше правило так же свято, как и заповедь: помни день субботний, святи его!

Во время сего разговора Дон Кишот увидел двух бенедиктинских монахов на мулах, показавшихся ему верблюдами. Каждый из них имел в руках дорожный зонтик и очки на носу164; за ними шли пешие слуги, а немного подалее стучала карета, окруженная пятью или шестью верховыми. В карете сидела бискайская дама, ехавшая в Севиллу165 к мужу, который сбирался в Индию. Монахи не были товарищами бискайки, а только ехали по одной дороге с нею. Дон Кишот, увидя их, сказал Санке:

— Я готов божиться, что это такое приключение, какого еще не видано и не слыхано. Черные фигуры на верблюдах, конечно, волшебники, похитившие какую-нибудь принцессу, которую везут в этой карете. Согласишься, друг мой, что этого никак пропускать не должно.

— Рыцарь! — сказал Санко. — Всмотритесь хорошенько! Чтобы черт вас опять не попутал! Это уж не ветряные мельницы; не наделайте бед! Я, кажется, не слеп, а ничего не вижу, кроме двух монахов на мулах и дам, которые путешествуют.

— Я уже тебе сказал, — перехватил Дон Кишот, — что ты не знаешь толку в приключениях. Я докажу в минуту, что мысли мои справедливы!

Сказав это, погоняет он Рыжака и скачет к монахам.

— Послушники дьявола! — кричит он. — Сей час возвратите свободу принцессам, которых похитили вы дерзновенно, или готовьтесь принять воздаяние от руки моей!

Монахи, удивясь, остановили мулов.

— Господин рыцарь! — отвечал один из них. — Вы ошибаетесь; мы — бенедиктинцы, путешествуем по делам своим и не знаем, какие похищенные принцессы едут за нами в карете.

— Пустое! — перервал Дон Кишот. — Я ласковым словам не верю! Я коротко знаю вас, нечестивцы, безбожники!

Он подымает копье и устремляется на одного из бедных монахов, который только что успел прыгнуть с мула. Товарищ его в страхе принялся погонять своего и ускакал в поле. Санко, увидя лежащего, проворно скочил с осла, ухватил бенедиктинца и начал обирать его. Но слуги подоспели к ним и спросили Санко, для чего раздевал он их господина.

— Как для чего! — закричал оруженосец. — Я беру то, что мое. Рыцарь Дон Кишот победил волшебников, чего ж яснее? Вся добыча принадлежит мне, оруженосцу!

Слуги, по несчастию, не знали законов рыцарских, бросились на Санку, повалили его и всю бороду ему выщипали. Потом подняли, посадили на мула бенедиктинца, и он, дрожа от страху, поспешил догнать своего товарища, который, остановясь среди поля, смотрел на происходившее. Оба, не дожидаясь конца приключения, поехали во всю рысь, крестились и читали молитвы.

Между тем наш рыцарь, приближась к дверцам кареты, сказал:

— Великая принцесса, вы свободны! Рука моя наказала врагов и похитителей ваших! Узнайте своего избавителя: я — Дон Кишот, странствующий рыцарь и невольник прелестной Дульцинеи Тобозской; прошу вас в награду за услугу мою взять на себя труд заехать в Тобозо, явиться к моей красавице и рассказать ей, как получили от меня свободу.

Один бискайский дворянин, ехавший подле кареты, внимательно слушал то прекрасное приветствие. Он худо понимал его; но видя, что наш герой останавливал карету и хотел непременно повернуть ее в Тобозо, рассердился, подъехал к Дон Кишоту и, дернув его довольно грубо за копье, сказал худым испанским языком:

— Отойди прочь, сударь, или не будь я бискаец — если тебе рук и ног не изломаю!

— Несчастный! — отвечал герой с холодным презрением. — Давно бы я наказал тебя за дерзость, когда бы не считал низким с тобою драться!

— Низким! Низким! — закричал вспыльчивый бискаец. — Я дворянин, я бискаец, и ты почитаешь низким драться со мною! Выходи, господин избавитель принцесс, выходи!

Рыцарь наш рассердился, бросил копье, ухватил меч и, накрыв щитом голову, ударил на своего соперника. Бискаец, не весьма полагаясь на проворство наемного мула, хотел, было, спрыгнуть на землю, однако не успел и только мог обнажить шпагу и выхватить из кареты подушку, чтобы ею, как щитом, накрыться. Люди, окружившие карету, напрасно хотели разнять поединщиков. Бискаец клялся изувечить всякого, кто ему помешать осмелится; дама, сидевшая в карете, испугалась и, отъехав на несколько шагов, с трепетом смотрела на сражение.

Бискаец ударил первый и попал рыцаря в плечо так сильно, что, конечно, рассек бы его до пояса, когда бы щит не отвел удара. Дон Кишот пришел в ярость, вскричал страшным голосом:

— Дульцинея, царица души моей, помоги своему рыцарю в предстоящей опасности!

И быстрее молнии кинулся на врага своего. Бискаец накрылся подушкою; проклятый мул, не приученный к рыцарским ухваткам, стоял, как вкопанный, и мешал седоку защищаться от ужасного удара. Неподвижные зрители, устремя глаза на бьющихся, хладели от ужаса; незнакомая госпожа среди женщин своих умирала от страху и звала святых на помощь к своему спутнику.

Жаль, что автор сей истории остановился в этом месте и не досказал нам конца ужасного поединка. Он в заключение говорит, что в манускриптах своих не нашел ничего более о Дон Кишоте. Правда, что другой автор, почитая невозможным, чтобы ламанхские летописцы не сохранили всех деяний героя нашего, перерыл опять архивы, и успех увенчал великие труды его!

ГЛАВА IX[править]

Конец страшного поединка между бискайцем и Дон Кишотом[править]

Мы теперь знаем, что принудило автора сей истории покинуть ламанхского героя в ссоре с бискайским. Он не имел достаточных записок. Такое препятствие, при самом начале интересной повести, меня опечалило. Я был неутешен, видя, что Дон Кишот, витязь беспримерный, был забыт всеми, тогда как множество рыцарей, недостойных внимания, имели по три, по четыре историка и прославлялись безумным потомством. Библиотека Дон Кишота по большей части была составлена из новейших романов; я заключил из того, что время жизни рыцаря не весьма отдалено от нашего, и надеялся найти в Ламанхе если не записки, то, по крайней мере, предания о таком герое, который во всю жизнь был защитником чести красавиц — красавиц, которые больше глаза берегли свою невинность, разъезжали по полям на убранных конях и в девяносто лет были так же чисты и непорочны, как их бабушки. Из благодарности — рассуждал я — должна сохраниться память героя Дон Кишота; и конечно, потомки поблагодарят меня за то, что я — правда, нечаянным случаем — отыскал продолжение сей любопытной истории.

Вот как это случилось: я шел, не помню, по какой улице в Толеде, как вдруг увидел мальчика с кипою исписанной бумаги, которую нес он продавать колбаснику. Я — великий охотник до всего, что писано; взглянул на бумаги и узнал арабские буквы, которых никак разобрать не мог. К счастию, подошел к нам один мавр: я попросил его растолковать содержание старых бумаг. Он посмотрел на них и засмеялся. Я пожелал узнать причину его смеха. Он отвечал:

— Смеюсь тому, что автор почел за нужное в примечании сказать читателю о превосходном искусстве Дульцинеи Тобозской печь пироги и булки.

Я затрепетал, услышав имя, столько мне знакомое, начал кланяться и просить мавра, чтобы перевел титул манускрипта, и он прочел. «История Дон Кишота Ламанхского, сочиненная с достоверных записок арабом Сид Гамем-Бененжели»166. Читатель вообразит мое восхищение! В минуту скупил бумаги, увел мавра с собою, и он за несколько мер пшеницы перевел для меня слово в слово драгоценные манускрипты.

На одной из первых страниц были нарисованы ламанхский герой и бискаец в жарком сражении, с поднятыми мечами, один покрытый щитом, другой подушкою. Мул бискайца изображен был так верно, что всякий, смотря на него, угадывал, что он наемный. Рыжак только что не дышал, его нетрудно было узнать по длинной и сухой шее, по крутой шерсти, пустому брюху и голым ребрам. И Санко забыт не был, он стоял в стороне и держал осла за узду. Пресмешная фигура! Большое брюхо, низенький рост, кривые ноги, словом, Санко!167 Я смеялся, и моя недоверчивость к арабскому манускрипту несколько поуменьшилась. Известно, что арабские писатели никогда не оставляют своих предрассудков и ненависти, не знают, что история, соперница времени, должна быть строгим свидетелем протекшего, толкователем настоящего и светильником будущего. Как бы то ни было, мы уверены, что всякий мавр скорее ослабит, нежели увеличит подвиги испанца. И для того прошу читателя винить мавра Бененжели за все недостатки моей книги. Я на себя их не беру. Мое дело за ним следовать по пятам и слепо верить сему неверному писателю, который так продолжает свою повесть.

Оба ратоборца, сверкая мечами, казалось, грозили небу и земле. Разъяренный бискаец нанес первый удар; по счастию, меч его повернулся и ударился плашмя. Без того сей удар бы кончил и поединок, и подвиги нашего рыцаря; но фортуна, храня его для великих предприятий, отвела руку бискайца; его меч, скользнув по плечу, рассек латы, отрубил часть шлема и половину уха. Небо! Кто изобразит ярость Дон Кишота? Он подымается на стременах, берет палаш в обе руки и опускает его, как гору, на голову бискайца. Подушка ему не помогла, удар был так силен, так ужасен, что кровь полила ручьями изо рта и ноздрей его. Он бы слетел на землю, когда б не ухватил за шею мула; но и то напрасно, мул испугался, поскакал, начал прыгать, брыкать и сбил с себя несчастного всадника. Дон Кишот, скочив с Рыжака, подбежал к нему, приставил меч ко груди его, и закричал:

— Покорись, когда умереть не хочешь!

Бискаец, оглушенный ударом, не мог ни слышать, ни отвечать. Герой, в кипении гнева, готовился довершить мщение, как дамы робкие и безмолвные, свидетельницы поединка, выскочив из кареты, бросились к победителю просить помилования бедному своему товарищу. Дон Кишот с гордою важностию отвечал им:

— Красавицы! Исполняю желание ваше; но с уговором, чтобы сей рыцарь немедленно шел в Тобозо; явился к императрице Дульцинее и возвестил ей о подвиге рыцаря Дон Кишота!

Путешественницы, не спрашивая, кто такова Дульцинея, согласились на все вместо бискайца, и Дон Кишот пощадил побежденного.

ГЛАВА Х[править]

Разговор Дон Кишота с оруженосцем168[править]

Санко, испытав, каковы слуги у бенедиктинцев, не смел приступить к поединщикам. Он смотрел на них издали, усердно молясь о спасении Дон Кишота. Увидя, что он победил и садился на Рыжака, подбежал к нему проворно, стал на колена, поцеловал его руку и сказал почтительным голосом:

— Любезный господин! Если рассудите подарить мне остров, который теперь взяли, то уверяю вас, что буду с ним управляться как должно.

— Добрый Санко! — сказал Дон Кишот. — В таких приключениях не берут островов! Это простая встреча, поединок, в которых нередко наша братья рыцари теряют уши и головы; потерпи немного, в другом случае получишь губернаторство!

Санко поблагодарил рыцаря, поцеловал у него руку и, посадя его на Рыжака, поехал за ним рысью.

Наш герой, отдалясь немного, своротил с большой дороги в лес.

— Послушайте! — сказал оруженосец. — Не худо, если мы спрячемся в церковь169. Тот — больно изувечен. Узнает об этом святая Германдад170 — беда! Засадят нас в тюрьму, и, Бог знает, выпустят ли когда-нибудь!

— Что ты говоришь! — отвечал Дон Кишот. — Когда странствующих рыцарей в тюрьму сажают? Разве грех послать неприятеля своего в тартар!

— Не знаю, что такое тартар, с которым все подрались, но знаю, что святая Германдад посылает в тюрьму всех драчунов без разбору!

— Не бойся ничего, друг мой! Не бойся! Я посмотрю, как осмелится Германдад меня тронуть! Я сам возьму её в плен! Теперь скажи мне Санко, без лести, видал ли когда-нибудь на земле рыцаря храбрее меня? Читал ли в истории, чтобы кто лучше отражал нападения, нападал быстрее, проворнее отводил удары и сильнее поражал неприятеля? Скажи! Признайся!

— Признаюсь, рыцарь, что мало читал историков, потому что ни читать, ни писать не умею. Но готов биться об заклад, что не знаю господина храбрее вас. Помолим Господа, чтобы храбрость не привела нас туда, куда я сказывал! Но советую вам, сударь, подумать о своем ухе, кровь течет из него ручьями. Я взял на случай мази, корпии; приложите их к ране!

— Ах, мой друг! Для чего я не вспомнил об этом прежде! Составить бы скляночку бальзама храбрых171, и все лекарства были бы не нужны!

— Какой это эликсир?

— О! Ничего на свете не может быть лучше! У меня есть рецепт! Скажу только, что с этим бальзамом не боюсь ни ран, ни смерти. Послушай, Санко, единожды навсегда говорю тебе: если составлю это божественное лекарство и меня в сражении разрубят пополам (что с нами, рыцарями, почти всякий день случается), то смотри, не забудь! Немедленно подыми ту половину, которая упадет на землю, и прежде, нежели кровь запечется, приставь ее к той, которая на седле останется! Смотри, чтобы они как можно плотнее сошлися; потом дай мне выпить несколько капель моего бальзама; увидишь, что я встану жив и здоров по-прежнему!

— Если так, то я уступаю вам острова и королевства и прошу только сказать мне, как составлять этот бальзам. Я стану продавать его по три реала унцию; в короткое время накоплю множество денег и проживу ими век свой лучше всякого губернатора. Скажите мне, как дорого станет приготовление вашего лекарства?

— За три реала можно получить более шести кружек!

— Эх! Боже мой! Давно бы дать рецепт, и все кончено!

— Потерпи, Санко, тот секрет не так важен; у меня и других довольно! Теперь полечи мое ухо. Признаться, оно меня беспокоит.

Санко вынул из котомки мазь и корпию; но Дон Кишот, увидя, что шишак изломан, едва не обезумел!

— Вечный создатель, — закричал он, обнажив меч и подняв глаза к небу, — клянусь не прикасаться к пище, не подходить к жене и соблюдать много такого, чего теперь не могу вспомнить, но что маркиз Мантуанский соблюдал в подобном случае, до тех пор, покуда не отмщу дерзновенному, оскорбившему честь мою172.

— Что вы говорите? — перехватил Санко. — Рыцарь, который вас обидел, и так наказан — вы послали его к госпоже Дульцинее. Довольно с вас! Более не за что на него сердиться!

— Ты судишь справедливо, — сказал Дон Кишот, — я должен простить его, и мой обет уничтожен, но пока не найду шлема, столь же крепкого, несокрушимого, как Мамбринов, дорого стоивший Сакрипанту173, по тех пор клятва моя остается в своей силе.

— Не клянитесь, рыцарь! Вы за ничто погубите свою душу! Если мы долго не встретим человека в шлеме, что немудрено в таком месте, в котором одни погонщики мулов и ямщики попадаются, то неужели по тех пор станете поститься и не возьмете в рот куска хлеба, как маркиз Мантуанский?

— Что ты говоришь, Санко! Я уверен, что мы через минуту встретим такое множество рыцарей, какого и на осаде Альбраки не видано!174

— Верю! И дай Бог, чтобы в этот раз попался нам остров, которого я жду не дождусь.

— Не сомневайся, друг мой, будешь с островом! А не то на всякий случай есть у нас в запасе на твердой земле королевства: Дания, Собрадиза!175 С ними внакладе не останешься; они десяти островов стоят!

— Но, — прибавил он, — оставим эту материю, вынь мне чего-нибудь из сумки; я голоден и не вижу в окружности ни одного замка, в котором бы можно было провести ночь и составить бальзам; ухо мое разболелось не на шутку!

— В моей сумке нет ничего, кроме хлеба, луку и сыру; я боюсь потчевать такою дрянью знатного рыцаря!

— Ты худо меня знаешь, Санко! Ты не читал «Истории об рыцарях» и не можешь судить об них! Мои храбрые товарищи никогда за стол не садились, разве только на праздниках королевских. В другое время питались они воздухом; но, будучи такими ж людьми, как и все, иногда принимали в себя немного пищи. Должно думать, что, ездя по лесам и пустыням и не имея с собою повара, они ели то же, что ты мне теперь предлагаешь. Последуем примеру их и не станем вводить новых обыкновений!

— Когда так, господин рыцарь, то я набью сумку свою, по законам рыцарства, сухими плодами для вас и чем-нибудь посытнее — для себя!

— Я не говорю, Санко, чтобы мы, рыцари, непременно должны были питаться одними сухими плодами; мне известно травы.

— Тем лучше, когда известны! Тем лучше! Мы со временем и до трав доберемся!

Разговаривая таким образом, наши путники обедали каждый на своей скотине. Желание найти ночлег до наступления ночи понудило их сократить свою трапезу. Но как ни спешили они, солнце село и оставило их на широком поле. Вдали сверкал огонь в пастушьих шалашах. Они поспешали к ним: Санко едва не плакал, видя, что принужден ночевать не в деревне; а Дон Кишот напротив рад был провести ночь под чистым небом, при свете луны, как прилично рыцарю и верному любовнику.

ГЛАВА XI[править]

Дон Кишот у пастухов[править]

Герой был ласково принят пастухами. Санко, поставя на место коня и осла и пронюхав приятный запах козьего мяса, которое на огне в кастрюле варилось, посматривал на него с удовольствием и ждал нетерпеливо, когда его с очага снимут и поставят на кожу, на полу разосланную. Скоро исполнилось его желание; пастухи, которых числом было шесть, дружелюбно пригласили гостей отужинать с собою. С рыцарем обходились они учтиво, но просто и непринужденно, и, желая дать ему отличное место в своем круге, оборотили верх дном большое корыто, на котором герой и уселся. Оруженосец стал позади корыта, приготовясь поить рыцаря из большой роговой чаши. Дон Кишот, увидя его в таком положении, сказал:

— Санко, узнай великую цену рыцарства! Узнай, как все, что ни принадлежит к нему, скоро восходит на высоту чести: я позволяю тебе сесть подле меня, позволяю быть равным своему господину, есть и пить с ним за одним столом. Рыцарство, как и любовь, равняет состояния, сближает людей между собою.

— Милостивый государь! — отвечал Санко. — Благодарен вам за такую милость. Я готов есть и стоя, лишь бы во рту не пустело; признаюсь вам, что предпочту кусок хлеба с луком в маленьком уголке, на свободе, всем жареным каплунам и индейкам за богатым столом, где бойся громко жевать, много пить, утирать губы, кашлять и чихать, когда захочется. Прямо скажу: не люблю принуждения! Итак, не лучше ли вам, господин рыцарь, вместо чести, наградить меня кое-чем другим, приятнейшим для желудка!

— Садись, садись, — перехватил Дон Кишот, — Господь смиренных возвышает!

С сими словами берет он Санку за руку и сажает возле себя на корыто.

Пастухи, не понимая ничего, слушали в молчании, набивали рот и посматривали на ораторов, которые также не забывали своих желудков. Козье мясо изошло скоро; его место заняли половинка сыру твердого, как известный раствор, и желуди, которые в тех местах лучше орехов. Между тем большая чаша наполнялась, не переставала ходить кругом, так что к концу ужина от двух кувшинов вина остался один.

Дон Кишот, успокоив свой голод, взял горсть желудей и, смотря на них со вниманием, сказал:

— Блаженный век! Отцы наши называли тебя златым176 не для того, чтобы злато, божество нашего железного века, изобильнее для них рождалось; но для того, что бедственные слова: твой и мой не были никому известны. В сие время невинности и мира люди рождались с одинаким правом на блага земные. Сочный плод сенистого дуба доставлял им пищу приятную, простую, чистые потоки, шумящие ручьи катили к ногам их светлые волны, утоляли жажду их благотворными струями; прилежные пчелы в пустоте скал и древ дуплистых копили для них золотой мед, из соку цветов составленный. Кора могущих древес покрывала их мирные кущи, для бурь и непогод сооруженные. Тишина и согласие царствовали в мире. Жадный, неблагодарный земледелец не смел острым железом раздирать земли, приносившей обильно ему плоды свои. Тогда нежные, милые пастушки, в одежде невинности, гуляли по полям и рощам, пленяли сердца красотою, не знали других украшений, кроме природы, простой венок из роз и волны распущенных власов, небрежно по плечам рассыпанных, украшали их больше, нежели тирский пурпур177 и сокровища, праздностью изобретенные. Тогда любовь нежная, святая была чистым излиянием души чувствительной; уста согласовались с сердцем — обман и ложь были неизвестны. Правосудие, гонимое в наше время, не знало меча, и весы его никогда равновесия не теряли. Робкая дева не боялась хищника. Любовник, избранный сердцем ее, получал все, не зная соперника. Но теперь куда сокрыться невинности! Хитрость и злоба роют пропасти под ногами ее. Преступление, подняв чело, протекает мир и давит его железным скипетром! Кто удержит стремление грозного чудовища? Кто подаст руку милости вдове и сиротам оставленным? Рыцари, одни рыцари! Так, друзья мои, наконец, смягчилось небо, и рыцари, пылая огнем добродетели, обнажили мечи против злобы и порока. Я сам из числа сих защитников человечества! Сердце мое благодарит вас за гостеприимство и ласку вашу!

Поверишь ли, читатель! Горсть желудей напомнила доброму рыцарю золотой век и побудила его сказать пастухам сию длинную, красноречивую проповедь. Они слушали его с некоторым благоговением. Санко также слушал, не переставая жевать и заглядывать в последний кувшин вина, который поставили на полку. Один из пастухов сказал Дон Кишоту:

— Высокородный рыцарь! Мы хотим вас потчевать всем, что есть у нас лучшего, и просим послушать, каково поет наш товарищ, молоденький мальчик, умница, мастер играть на скрыпке и вдобавок влюбленный по уши в одну крестьянку. Он скоро будет, потерпите немного!

Пастух еще говорил, как услышали скрыпку, и в хижину вошел молодой человек, миловидный лицом, около двадцати двух лет от роду.

— Антон!178 — сказал ему пастух. — Я хвалил гостю твое мастерство; докажи ему, что и у нас на горах музыку знают. Садись-ка и спой тот романс, который сочинил твой дядя, священник, о любовных твоих похождениях!

— С охотою! — отвечал Антон; сел на дубовую колоду, и настроив скрыпку, заиграл и запел приятным голосом:

Что пользы, Ниса, притворяться!

Твое презрение — любовь!

Кто любит, как тому скрываться!

Он скажет все, не тратя слов!

Встречаюсь ли когда с тобою,

Не смотришь на меня, молчишь!

Иду ли прочь, ты вслед за мною

Украдкой, милая, глядишь!

Мою ли песенку читаешь,

Не скажешь ничего об ней!

Себе лишь только изменяешь:

О чем молчим, то нам милей!

Всегда находишь извиненье,

Чтоб не плясать нигде со мной!

Не верю, Ниса — принуждены!

В душе я предпочтен тобой!

Какая ж польза притворяться,

И сердце без любви морить,

Заране с жизнью расставаться?

Нам дважды, милый друг, не жить!179

Пастух кончил романс. Рыцарь, охотник до музыки, просил его спеть другой; но Санко, желая спать, а не песни слушать, формально тому воспротивился.

— Господин рыцарь! — сказал он. — Подумайте, что наши хозяева целый день работали! Пора им успокоиться!

— Понимаю, — перехватил Дон Кишот, — частые посещения в кувшин отняли у тебя охоту к музыке!

— Слава Богу! — сказал Санко. — Всем на свою часть достало!

— Правда! — прибавил герой. — Поди спать, когда хочешь; люди моего звания сон презирают. Но прежде осмотри мое ухо. Боль меня еще беспокоит!

Один пастух пожелал увидеть рану и уверил Дон Кишота, что вылечит ее в минуту. В самом деле, сыскав немного розмарину и смешав его с солью, составил из того припарку, приложил ее к ране, и боль унялась очень скоро!

ГЛАВА XII[править]

История Марселлы180[править]

В сию минуту пришел молодой пастух из деревни.

— Знаете ли новость? — сказал он, входя в хижину.

— Какую?

— Бедный Хризостом181 приказал долго жить! Он умер, сказывают, от любви к ужасной Марселле, дочери богача Гильома!

— К Марселле?

— Да; и что всего мудренее, Хризостом в духовной просит, чтобы его схоронили в поле, как мавра182, и назначает место у чистого ключа, близ которого в первый раз увидел Марселлу. Наши священники и слышать не хотят об этом, говоря, что так погребают одних язычников; но Амброзий183, первый друг Хризостомов, намерен все по воле покойника сделать. В деревне только и говорят, что об этом. Надеются, что Амброзий с попами сладит и что завтра с великою пышностию отправлено будет погребение. Желал бы его посмотреть, но Бог знает, как удастся!

— Пойдем туда все и бросим жеребий, кому оставаться дома смотреть за козами.

— Я останусь, Петр184, — подхватил один пастух, — я занозил ногу и ступить не могу на нее!

— Послушайте, господин Петр, — сказал Дон Кишот, — растолкуйте, пожалуйте, кто таков этот Хризостом и эта Марселла?

— Охотно, сударь! — отвечал Петр. — Покойник был достаточный дворянин здешнего места; учился он в Саляманке185, а кончив науки, переехал жить в нашу деревню. Люди почитали его знатоком, особливо в таких вещах, которые бывают на небе с луною и солнцем, которых затеи он из минуты в минуту нам предсказывал!

— Говори затмения! — перехватил Дон Кишот.

— Слышу, сударь, затмения! Он также угадывал, когда год будет сух или плодороден, и мало ли что еще знал, всего пересказать не умею; коротко, да ясно! Все любили и почитали его в деревне за то, что он был умен, учтив, писал канты для Рождества Христова и разговоры мальчишкам для Светлого Воскресения180 такие прекрасные, что им не могли надивиться довольно. Вдруг, спустя несколько времени по приезде его к нам, явился он в пастушьем платье, одетый в козью кожу, с прекрасным стадом. Один саламанкский товарищ его, великий ему друг, по имени Амброзий, в угодность Хризостому кинул студентское платье, надел пастушье и начал также пасти овец. Сперва мы тому дивились: отец Хризостомов умер, оставя сыну богатое наследство, и он стоил этого, потому что был тих, добросердечен и любил подавать бедным — все это, как пером, написано было на лице его. Напоследок узнали, что пастухом сделался он из любви к прекрасной Марселле, за которою хотел по горам следовать. Не худо, если я опишу вам эту Марселлу; вы подобной во сто лет не найдете.

Надобно вам знать, сударь, что у нас в деревне жил земледелец, по имени Гильом187, у которого денег было больше, нежели у отца Хризостомова. Жена этого земледельца — редкая женщина, Царство ей Небесное — родила ему дочь Марселлу и умерла родами. Все добрые люди жалели о ней, и, правду сказать, есть о чем пожалеть. Я как теперь смотрю на нее: круглое лицо, как месяц; глаза огненные, как два солнца, при всем том была такая добрая, никогда не оставляла бедных, сама ходила искать их, когда они к ней не приходили; давала им все, что могла. Если она не в раю, то уж не знаю, куда мы попадем! Ее муж Гильом тосковал по ней, тосковал и умер, оставя дочь Марселлу осьми месяцев на руках своего брата, нашего приходского священника. Маленькая Марселла росла понемногу, цвела, как роза, и стала так хороша, так хороша, что все говорили, будто она со временем превзойдет мать пригожством. Так и случилось, когда ей минуло пятнадцать лет! Никто не мог смотреть на нее без удивления; почти все наши молодые поселяне сходили с ума от любви к Марселле. Дядя воспитывал ее с величайшим рачением и держал взаперти. Но красота ее столько шуму наделала, что лучшие женихи с ближних деревень собрались к дяде, приступали, кланялись, чтобы он отдал за них Марселлу. Старику того и хотелось, но принуждать ее было ему больно; человек он честный, берег ее больше глаза и до наследства ее пальцем не дотрогивался, в этом вся деревня за него поручится, а у нас, когда прихожане хвалят священника, то это знак добрый; он, верно, стоит того, что говорят об нем.

— Ты судишь справедливо! — перехватил Дон Кишот. — Продолжай свою повесть; она прекрасна, и ты рассказывать мастер!

— Много милости, господин рыцарь!

И так дядя приводил к Марселле женихов по десятку, прося ее выбирать любого. Она и слышать об них не хотела; всегдашний ответ ее был, что замуж идти не думает, что еще молода, что — что — всего вам пересказать не умею. Старик не мучил ее напрасным принуждением, а терпеливо ждал, покуда ей самой захочется выбрать мужа по сердцу; он часто говорил, и говорил правду, что в женитьбе неволя плакать заставит. Таким образом, господин рыцарь, время уходило, а свадьба не приходила! Вдруг, ни дай, ни вынеси, наша Марселла сделалась пастушкой и, несмотря на увещания дяди, который хотел образумить ее, принялась пасти коров и овец с деревенскими девками. Лишь только эта красавица показалась на чистый воздух, как все любовники: бедные, богачи, откупщики, дворяне — кучею погнались за нею. Армия новых пастухов явилась в нашей деревне. Бедный Хризостом был тут же, он страстно любил Марселлу, крушился, не мог ни есть, ни пить, словом, умирал по красавице. Не подумайте, однако, чтобы Марселла с таким свободным образом жизни подала малейший повод злоязычникам говорить о себе худо; напротив! Ни один из воздыхателей (которые все бегали за нею с честным намерением, то есть хотели жениться) не мог похвастать малейшею надеждою. Не подумайте также, чтобы она от них пряталась! Ничуть! Говорит с ними, как со всеми, а при случае наскажет им пропасть учтивостей; притом же не смей и намекнуть о любви. Она скажет прости, прянет, как коза, а ты ищи да свищи!

Таким-то манером, господин рыцарь, эта девка у нас не лучше язвы! Кто на нее ни взглянет, помешается, начнет тосковать, охать и под конец совсем дураком станет! Поживите у нас подольше! Вы не услышите на горах ничего, кроме жалоб и упреков бедных любовников! Все наши деревья измараны стихами Марселле. Везде встречаются несчастные мученики! Что шаг, то любовник! Тот плачет, другой поет, третий сидит ночью под утесом и рассказывает луне, что Марселла его не любит; иной, жарясь на солнце, бранит ее целый день, а Марселла между тем смеется над ними. Ждем не дождемся конца этой комедии! Кто-то будет счастливым мужем страшной красавицы! Один умер покуда, и кажется, был из всех лучший. Советую вам, господин рыцарь, посмотреть Хризостомова погребения! Народу сберется много; у покойника друзей было довольно!

Дон Кишот уверил пастуха, что не пропустит погребенья, и поблагодарил за прекрасную повесть. Санко давно посылал к черту и пастуха, и Марселлу, и Хризостома, кивал головою и крайне обрадовался, когда начали расходиться. Наш герой провел ночь в шалаше Петра и, по примеру любовников Марселлы, не смыкал ни на минуту глаз, а тосковал по Дульцинее. Оруженосец растянулся между ослом и Рыжаком на соломе и спал не как любовник, а как весьма усталый оруженосец.

ГЛАВА XIII[править]

Дон Кишот едет на погребение Хризостомово[править]

Восток едва озарился, как наши пастухи, совсем одевшись, пришли сказать Дон Кишоту, что время им отправляться. Рыцарь вскочил, приказал Санке седлать Рыжака и вместе с пастухами поехал в деревню.

Они еще не отъехали четверти мили, как попались им навстречу шесть пастухов, покрытых черными епанчами188, в венках из лавров и кипарисов и с пальмами из дикого терновника189. С ними ехали двое молодых дворян на прекрасных лошадях с тремя лакеями пешком. Обе компании, встретясь, поклонились и, узнав, что им одна дорога, положили не разлучаться.

Один из молодых дворян, вступя в разговор с Дон Кишотом о смерти Хризостомовой и о странном характере пастушки Марселлы, осмелился спросить рыцаря, для чего он в мирное время носил на себе латы?

— Мое звание, — сказал Дон Кишот, — меня к тому принуждает! Покой и нега приличны придворным! Труды, заботы, оружия — вот собственность героев, известных под именем странствующих рыцарей! Я имею честь принадлежать к ним, хотя не могу еще назваться героем!

Дворянин, который назывался Вивальдом и был человек умный, удивился немного такому ответу и, желая короче узнать сего необыкновенного человека, спросил, что разумеет он под странствующим рыцарством?

— Дивлюсь, — перехватил Дон Кишот, — что вы не знаете истории великобританской! Но, может быть, хотя по слуху известно вам, что славный король Артус190 еще жив, превращенный в ворона: предание, столь почтенное в Англии, что ни один англичанин с того времени сей птицы стрелять не смеет! При сем-то государе основался орден Рыцарей Круглого Стола. В его время жила и Жениевра, супруга Артусова, и рыцарь Ланцелот, тайный друг ее сердца191, и добрая дама Кантаньона, почтенная посредница нежных любовников192. С того времени подвиги Амадисов, Тиранов Белых, Флоризмартов и других славных воинов распространили сей орден повсюду. И в нашу пору, как вы сами знаете, мы почти своими глазами видели непобедимого Дон Белианиса193, героя, каких мало. Вот вам начальное понятие о странствующем рыцарстве! Я сам рыцарь, и хотя не могу ни в чем уподобиться героям, о которых вам сказывал, но, по крайней мере, хочу следовать их великим примерам и езжу по степям, ища приключений.

Вивальд из слов Дон Кишотовых отгадал, с кем имел дело; надеясь повеселиться, он продолжал важным голосом:

— Благородный рыцарь, кажется мне, что ремесло ваше самое трудное! Строгая жизнь картезианцев194 ничто перед вашею!

— Вы говорите правду! — отвечал герой. — Она не так строга и не так полезна! Монахи, покоясь в недре изобилия, имеют одно дело: молят Создателя о счастии людей. Но кто же дает людям сие счастие? Кто исполняет просьбы затворников? — Рыцари! Не в келье, закрытой от бурь и вихрей, но в чистом поле, под зноем и хладом, при громе сражений, они — посланники неба, исполнители его правосудия. Пускай в их должности нет столько святого, зато в ней гораздо больше трудного, тяжкого, нежели в тихой, беспечной жизни созерцателей! Они творят все не иначе, как силой, трудами, потом и кровию! Многие получали во власть свою королевства, это правда! Но какого ж труда стоило им сие получение! Без помощи мудрых очарователей, которые в бедах спешили помогать им, они, может быть, никогда бы не успели в своих предприятиях.

— Соглашаюсь, — перехватил Вивальд, — но, кажется мне, слыхал я, будто рыцари, не из любви к добродетели, не из ревности угодить Богу, служа человечеству, наложили на себя трудные сии должности, а для того, чтобы понравиться каким-то красавицам, которые никогда из головы их не выходят, которых при каждом сражении призывают на помощь, как Бога. Признаюсь, в моих глазах такая христианская цель убавляет их цену!

— Государь мой! — подхватил Дон Кишот. — Сей обычай столь древен и свят между нами, что никак перемениться не может. Принято за правило, утверждено бесчисленными примерами, что каждый рыцарь, при начале великого предприятия, должен обращать нежные взоры к царице своих мыслей и произносить тихим голосом несколько страстных, почтительных слов, которых она, конечно, не услышит. Это не мешает, однако ж, рыцарям любить добродетель и за нее обнажать мечи свои. Как не покориться обыкновению! Скажу вам, что небо скорее без луны будет, нежели рыцарь без дамы, что любовь есть вторая природа наша, что без нее рыцарь — не рыцарь и что (если найдется хотя один не любивший) я признаю его незаконным похитителем ордена, плутом, который коварно вкрался в среду благородных рыцарей.

— Не сердитесь! — перехватил Вивальд. — И вспомните, что Галаор, брат Амадисов, не имел любовницы, а, кажется, не менее других был славен.

— Одна ласточка весны не делает! — сказал наш герой. — Впрочем, если уже все говорить надобно, я знаю наверно, государь мой, что Галаор, который за всеми красавицами гонялся, любил исподтишка одну и ее призывал во всех сражениях и опасностях! Но это не многим известно.

— Если так, то могу ли подумать, чтобы сердце такого рыцаря, как вы, не было любви подвластно. Смею просить вас, если не хотите быть столь же скромным, как Галаор, открыть нам имя и описать прелести счастливой красавицы, которая должна желать, чтобы вселенная знала о вашей любви к ней.

Дон Кишот вздохнул от глубины сердца.

— Увы! — отвечал он. — Не знаю, приятно ли будет моей тиранке, если открою миру свою безнадежную страсть. Скажу только: имя красавицы — Дульцинея; Тобозо — та счастливая страна, в которой увидела она первый луч света. Ее звание, государь мой? — Она, по крайней мере, должна быть принцессою, потому что управляет моим жребием! Никакое перо поэта не изобразит ее прелестей! Золотые кудри вьются на высоком челе красавицы; лицо ее подобно полям Елисейским195; брови — двум радугам; глаза — двум солнцам; ланиты — розам; уста — кораллу; зубы — драгоценным перлам; алебастр стыдится ее шеи; мрамор — ее груди; слоновая кость — ее рук; чистейший снег — белизны ее тела, одним словом, в ней все прелестно, совершенно, восхитительно.

— Желал бы знать, — спросил Вивальд, — к какому знатному дому принадлежит сия красавица?

— Государь мой! Она не происходит ни от Курциев, Сципионов древнего Рима196; ни от Калоннов, Урзинов — нового, ни от Монкадов, ла Серда, Манриков, Мендоцев, Гусманов нашей Испании; ниже от Менезсов, де Кастров Португалии197: она принадлежит к дому Тобозо Ламанха, дому не столь древнему, но, может быть, более всех славы достойному; со временем дом сей будет знатен и знаменит! Прошу только не противоречить! Мысли мои в этом так тверды, что всякий, желающий опровергать их, наперед должен исполнить условия, начертанные Зербином на доспехах славного Роланда198: «Чтобы коснуться к ним, должно сразиться»!

Пастухи слушали рыцаря с великим вниманием и начали думать, что он нездоров головою. Один Санко, веря слепо словам Дон Кишота и давно привыкши почитать его честнейшим человеком в свете, не мог понять, как, живучи близ самого Тобозо, не видал он прелестной принцессы Дульцинеи и даже не слыхал об ней от соседей. Он ехал позади всех, размышляя о такой странности, как вдруг двадцать или тридцать пастухов, увенчанных кипарисами, в черных епанчах, показались между горами. Шестеро несли гроб.

— Вот, — сказал один из товарищей нашего рыцаря, — тело бедного Хризостома!

Путешественники поспешили приближиться вместе с процессиею к могиле, которую четыре пастуха рыли у подошвы одного утеса.

ГЛАВА XIV[править]

Конец истории Марселлы[править]

Процессия остановилась; Дон Кишот и его товарищи увидели во гробе юношу двадцати пяти лет, в пастушьем платье, забросанного цветами. Смерть его не обезобразила, красота не увяла на лице его. Во гробе лежали с ним бумаги и книги. Зрители хранили глубокое молчание. Наконец один пастух сказал:

— Амброзий, ты желаешь точного исполнения воли Хризостомовой! Смотри, то ли место назначено в его завещании?

— То, — отвечал печальный Амброзий, — здесь, на самом этом месте, мой бедный друг поверял мне тоску своего сердца, здесь увидел он в первый раз жестокую Марселлу, открылся ей, и нечувствительная своим презрением и холодностию довела его до отчаяния, до гроба! Несчастный желал, чтобы холодный прах его здесь покоился. Государи мои! — прибавил он, обратясь к Дон Кишоту и другим. — В этом теле, которого не можете видеть без сострадания, обитала душа нежная, прелестная. Вот все, что осталось от сего Хризостома, славного своим умом, любезного добрым сердцем, единственного из друзей, примерного благотворительностию, пышного без гордости, мудреца скромного, веселого и приятного. Он любил — ненавистью платили за любовь его; несчастный горел страстию к нечувствительной, и каменное сердце ее не смягчилось. Ужасная смерть сразила его в цвете жизни; Хризостома нет! Он — жертва неумолимой, жестокой Марселлы, прославленной его стихами, в которых жила бы она вечно, когда бы друг мой на одре смерти не просил меня истребить и самую память его страсти.

— Конечно, вы не исполните сей просьбы! — сказал Вивальд. — Из сожаления к вашему другу, сохраните его сочинения; кто не знал его в жизни, узнает по смерти — узнает, полюбит. История любви этого пастуха нам известна; его судьба нас тронула; мы своротили с дороги своей, желая воздать последний долг его печальным остаткам. Наша горесть дает нам право читать сочинения Хризостома; позвольте мне спасти хотя одно из них.

Вивальд, не ожидая ответа, протягивает руку и берет первую попавшуюся ему бумагу.

— Оставьте это у себя, — сказал Амброзий, — с другими поступлю по желанию моего друга.

Все нетерпеливо хотели знать содержание бумаги, взятой Вивальдом. Он не заставил себя дожидаться и прочел вслух:

Как счастлив тот, кто в бурном свете,

Найдя спокойный уголок,

Имеет тишину в предмете;

Кому не страшен грозный рок!

Он солнце радостно встречает;

Не видит ночью страшных снов,

Забот и горя не впускает

Под свой уединенный кров!

Он весел; он не знает скуки:

Науками питает дух;

Мирских Сирен волшебны звуки

Его не обольщают слух;

Его владычество — природа!

Безмолвный лес — его чертог,

Его сокровище — свобода!

Беседа — тишина и Бог!

И я сим раем наслаждался,

Беспечно век свой провождал.

Природой, тишиной пленялся

И друга к сердцу прижимал.

Но ах! Я с счастием простился!

Узнал любовь с её тоской, —

И с миром сердца разлучился!

Люблю — и гроб передо мной199.

Вивальд плакал, читая стихи, все были тронуты; вдруг взоры обратились на вершину утеса — пастушка явилась на оной; узнали Марселлу. Те, которые никогда не видали ее, были поражены ее прелестями; те же, которые видели, не меньше ею пленились.

Амброзии, удивленный, внимая гласу одной дружбы, посмотрел на нее глазами, сверкающими от гнева.

— Жестокая! — закричал он. — Или пришла насладиться зрелищем, приятным для твоего сердца? Или хочешь увидеть, не потечет ли кровь моего друга в твоем присутствии?200 Чего требуешь? Говори, открой желания жестокой души своей! Готов повиноваться тебе, как сей несчастный, жертва гибельной страсти, всегда повиновался!

— Амброзий! — отвечала пастушка. — Справедливая горесть твоя извинительна. Я не хочу ругаться над твоими страданиями; они трогают, раздирают мое сердце: хочу оправдать себя! Думают, что я причина многих несчастий; но я невинна! Судите беспристрастно.

Вы почитаете меня красавицею; думаете, что нельзя меня видеть и не плениться мною; хотите, чтобы я любила, как будто человек свободен любить и не любить — ах, нет! Сердце его тиран, оно законов не знает! Любовь есть исступление, влюбленный безумец, достойный жалости! Как же хочешь, Амброзий, чтобы я последовала примеру жалкого безумца, променяла свободу на цепи невольника? Обвиняете меня в том, что я красавица и нечувствительна. Скажите! Когда бы натура не дала мне сих прелестей, могла ли бы я упрекать вас за вашу холодность? Какое ж имеете право наказывать меня за красоту ничтожную, которой не могла я ни дать себе, ни отнять у себя? Она мало трогает мое сердце! И может быть, скоро забудется мною, когда вы согласитесь забыть ее! Сердечный мир и невинность! Вот блага, драгоценные для души моей. Чтобы найти и сохранить их, удалилась я в горы, сокрылась от света, который презираю; веду беспечную жизнь пастушки; пускай течет она тихо, как ясный ручей под светлым небом — не возмущайте ее! Повторяю вам — мое счастие в мирном лесе, в лугах, на берегу источников, с милыми подругами детских лет моих и чистых, безмятежных радостей моего сердца. Заботы о стаде веселят и занимают меня; птичка, под облаками летящая, меня радует; красоты природы пленяют мои взоры и сердце. Ужели счастие, которое никому не вредно, может быть для вас оскорбительно? Кого я обольстила надеждою? Не прямо ли сказала Хризостому, когда открыл он мне сердце на этом месте, где вижу теперь бездушное тело несчастного, что не могу и не хочу любить его? И не любя, отдавала я справедливость его талантам, его редкому сердцу, предлагала ему дружбу, которой довольно для сердец невинных. Он отвергнул мирное чувство дружбы, желал любви, почитал все прочее ненавистью, и отчаяние привело его ко гробу. Меня ли обвинять в этом? Виновна ли я, что была искренна? Пастухи! Говорю вам пред лицом неба, при гробе сего несчастного — свобода моя для меня бесценна; я никогда, никогда не захочу ее лишиться. С жизнью получила на нее право и унесу ее во гроб. Оставьте ваши надежды; перестаньте обвинять меня без причины. Когда моя красота гибельна, удалитесь и не лишайте меня единственного блага — спокойствия!

С сими словами пастушка исчезает. Зрители, удивленные умом её, молчали; некоторые из них, не смотря на запрещение Марселлы, влекомые волшебною силою, готовились бежать за нею вслед; но Дон Кишот, вспомнив, что безопасность и честь красавиц находились под его покровом, ухватил палаш и закричал:

— Не трогайтесь с места, когда не хотите подпасть моему гневу! Марселла красноречиво доказала, что невинна в Хризостомовой смерти: честь и слава красоте! Почтение невинности!

Угрозы рыцаря и просьбы Амброзия довершить погребение подействовали: никто не последовал за пастушкою. Тело несчастного пастуха, орошенное слезами друзей его, опустили в могилу, которая в минуту покрылась зелеными ветками, цветами; на гробовом камне Амброзий вырезал следующую надпись:

Сия холодная могила

Здесь прах любовника сокрыла;

Прохожий, плачь; но — удались;

Марселла близко! — Берегись201.

Пастухи разлучились. Дон Кишот простился с своими добродушными хозяевами. Вивальд и его товарищ звали рыцаря с собою в Севиллу, говоря, что нигде столько приключений не встречается, как в этом городе202. Дон Кишот поблагодарил их; но извинился тем, что имеет нужду заглянуть в горы, которые нужно было очистить от разбойников203, беспокоивших проезжих. Молодые дворяне оставили его в сем расположении.

ГЛАВА XV[править]

Печальное знакомство[править]

Сид Гамед Беленжели уверяет, что наш герой с намерением отказался от предложения Вивальдова: он хотел найти Марселлу и предложить ей свои услуги и защиту. В самом деле, он долго искал ее с своим оруженосцем, и наконец, отчаясь найти, остановился посреди прекрасного луга, орошенного чистым ручьем. Оба сошли на землю, пустили коня и осла на свежую траву, вынули обед из котомки и начали без церемоний кушать за одним столом под чистым небом. Санко не связал Рыжаку ног, зная тихий нрав его и целомудрие; но фортуна или, лучше сказать, дух-соблазнитель привел в сие место несколько галлицийских кобыл, которых стерегли погонщики мулов, расположившиеся на лугу обедать.

Целомудренный Рыжак, видя кобыл, вздумал к ним приласкаться. В минуту, не спрося позволения у своего господина, вытягивает он сухую шею свою, делает несколько прыжков и, с видом учтивого искателя, подбегает к красавицам; но красавицы, которые, может быть, не расположены были к шуткам, встретили его ляганьем, сбили с него седло, всю конскую сбрую и оставили голым любовника. По несчастию, погонщики, увидя издали покушение дерзкого Рыжака, подбежали к нему с коваными палками и так ловко отпотчевали обожателя, что несчастный растянулся без движения. Но герой и оруженосец спешили к нему на помощь.

— Друг Санко! — говорил Дон Кишот задыхаясь, — бездельники сии не рыцари; ты можешь помочь мне! Отмстим за оскорбление Рыжака!

— А как бы вы думали отмстить за него? — перехватил Санко. — Их двадцать, а нас двое, и не стоим полутора.

— Я стою тысячи! — закричал Дон Кишот; обнажил палаш, бросился на одного погонщика, рассек кожаный камзол его и поранил руку.

Санко вздумал подражать рыцарю и обнажил свой меч-кладенец.

Погонщики, стыдясь, что два человека их били, принялись за свои кованые палки; окружили наших героев и начали над ними испытывать силу свою. Санко первый лег; Дон Кишот, несмотря на свою храбрость, скоро за ним последовал и упал к ногам Рыжака; погонщики, боясь, не слишком ли наказали своих неприятелей, поспешно собрали кобыл и отправились в путь, оставя господина, слугу и коня, лежащих друг подле друга. Санко прежде всех пришел в себя и закричал слабым и жалобным голосом:

— Господин Дон Кишот! Ах! Господин Дон Кишот…!

— Что, Санко? — отвечал рыцарь также печально и уныло.

— Нельзя ли дать мне каплю вашего прекрасного бальзама? Он, может быть, для ломаных костей также полезен, как и для ран!

— Твоя правда, мой друг, если бы я хотя немного имел его с собою, то бы ни в чем другом не было нам нужды. Но даю тебе рыцарское слово! Через два дни бальзам поспеет, или у меня рук не будет!

— А когда, вы думаете, будут у нас ноги?

— Не знаю, бедный Санко; надобно признаться, что всей беде я один причиною. Какая нужда была мне драться с такими людьми, которые не рыцари! Я справедливо наказан за преступление законов наших! Вперед, сын мой, следуй прежним моим советам! Когда увидишь, что нападут на нас такие же бродяги, не ожидай моей помощи, напади на них один и накажи, как тебе угодно. Когда же рыцари подоспеют к ним на помощь, не беспокойся! Тогда я вступлюсь за тебя, а ты, я думаю, знаешь, какова сила грозной руки моей!

— Ох! Сударь, я вам сказывал, что не люблю шуметь и ссориться. Я человек тихий, имею жену и детей; никто скорее меня не прощает обид прошедших, настоящих и будущих, кто ни будь обидчик, рыцарь, не рыцарь, для меня все равно — я не злопамятен! Итак, прошу не погневаться, в первый и последний раз я взял в руки эту проклятую шпагу; вперед не дотронусь до нее пальцем!

— Помилуй! Что ты говоришь, Санко; когда бы у меня не так бока болели, когда бы я мог свободнее говорить, то, верно, доказал бы тебе несправедливость твоего мнения. Скажи мне, безумный болтун, если ветр счастия (которое, сказать правду, нам неблагоприятно в сию минуту) надует паруса нашей надежды и принесет нас к берегу острова, обещанного тебе мною, скажи, что станешь тогда делать, не будучи рыцарем, не желая быть им и не имея ни мужества, ни твердости, необходимых для владыки?.. Ты знаешь, что во всякой, недавно завоеванной земле есть умы беспокойные, упрямые, готовые к мятежам и бунтам? Чем же удержать и победить их новому обладателю, как не мудростию и мужеством?

— Статное дело! — перехватил Санко. — Но теперь променял бы советы на пластыри. Попытайтесь, не можете ли встать? Мы бы общими силами подняли Рыжака, хотя он этого не стоит после хлопот, каких нам наделал. Я не ожидал от него таких проказ; я почитал его тихим и целомудренным! Правду говорят люди: век живи, век учись! А вы, сударь! Кто бы мог подумать, после вашей прекрасной победы над странствующим бискайцем, чтобы вас так изувечили палками?

— Ах, друг мой, Санко! Я бы умер от стыда и горести, когда бы не знал, что такие случаи неразлучны с моим званием!

— Что за черт! Я не слыхал от вас, чтобы рыцарей могли бить палками! Прекрасно! А как часто дают им такие праздники? Я сказываю наперед, что если то же будет с нами в другой раз, то мы третьего не дождемся!

— О, друг мой, Санко! Добродетель рыцарей подвержена великим испытаниям. Нередко, за час до получения короны, бывают они удавлены, удушены, изувечены! Скажи сам, не попался ли славный Амадис в руки волшебника Аркалая204, который, привязав его к столбу, сек нещадно ременною плетью. Меня уверял один тайный автор, что и сам рыцарь Солнца205, провалясь сквозь пол в одном очарованном замке, очутился в цепях посреди своих неприятелей, и что его принудили выпить такое лекарство, от которого он едва не лопнул. Это меня утешает! Рыцари во всякое время терпели оскорбления, перед которыми наши ничего не значат; к тому же, если рассмотреть дело поближе, то нас били не палками, а коваными кольями. Это великая разница!

— Не знаю, правду ли вы говорите, потому что не видал, чем нас били! Не успел я взять в руки своей шпаги, как почувствовал себя на земле, на этом самом месте!

— Встанем, друг мой, и подадим помощь бедному Рыжаку! Ему досталось не меньше нашего!

— И поделом! Он такой же странствующий рыцарь? А мой осел здоровехонек! Посмотрите, как бодро похаживает! Сердце прыгает от радости!

— Видишь ли, Санко, фортуна в несчастии всегда оставляет какое-нибудь прибежище. Осел твой послужит нам вместо Рыжака, довезет меня до какого-нибудь замка, в котором вылечат мои раны; ехать на осле рыцарю не стыдно: Силен, добрый воспитатель Бахуса, въезжал в стовратый город на прекраснейшем осле в свете!206

— Этот господин Силен, конечно, держался прямо, а вас, я думаю, надобно будет положить поперек, как кулек с хлебом.

— Поедем, как будет можно, Санко? Великая честь быть раненым на сражении. Подымайся, друг мой, и тащись за ослом; надобно до ночи выехать из этой пустыни!

Бедный оруженосец начал подыматься, кряхтел, вздыхал, кричал, бранил и себя, и рыцаря, и погонщиков; наконец кое-как стал на ноги, и скорчась в дугу, потащился к ослу, который, не заботясь о господах своих, гулял по лугу и кушал траву. Поймав осла, оруженосец подошел к Рыжаку, которому не доставало слов, чтобы жаловаться на судьбу свою; помог ему подняться; потом положил Дон Кишота на осла, привязал Рыжака к хвосту и, взявши в руки повода, отправился на большую дорогу. Не пройдя мили, увидели они постоялый двор, который наш рыцарь не преминул принять за великолепный замок. Оруженосец со всем красноречием доказывал ему, что это трактир; герой стоял твердо в своих мыслях, и спор еще не кончился, когда Санко вошел в ворота с своею свитою.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d05.jpg

ГЛАВА XVI[править]

Приключение на постоялом дворе[править]

Хозяин, увидя рыцаря, лежавшего поперек осла, спросил у Санки, чем он был болен? Оруженосец отвечал, что это безделица; что рыцарь упал с высокой горы и немного поизмял бока. Жена трактирщикова (редкий случай!) была женщина добрая, всегда готовая помогать несчастным. Она пришла осматривать Дон Кишотовы раны с пятнадцатилетнею дочерью, миловидною девушкою. В трактире находилась еще служанка, родом из Астурии, которой фигура достойна примечания. Лицо ее маленькое, широкое, было плоско, нос сплюснут, один глаз кос, другой покрыт струпом; правда, маленькие несовершенства сии заменялись прелестным станом, в котором считалось не менее трех футов, а плечи ее, составив свод позади шеи, принуждали красавицу смотреть в землю. Сия любезная особа помогла хозяйкиной дочери приготовить на чердаке, на котором лежала солома, постелю для Дон Кишота. Правду сказать, она была не весьма покойна: четыре нескобленые доски, положенные на двух неровных скамейках; тюфяк жестче самых досок; парусинная простыня; ситцевое одеяло, в котором все нитки перечесть было можно — вот из чего соорудили сие пышное ложе. Когда он лег, то явились хозяйка с дочерью и Мариторна207 (имя астурийки), со свечою, прикладывать пластыри к ранам рыцаря.

Видя синие пятна, которыми тело героя было покрыто, хозяйка сказала Санке, что это больше походило на побои, чем на падение.

— Нельзя сказать, чтобы то были побои, — отвечал молчаливый Санко, — дело состоит в том, что гора была очень утесиста, и что рыцарь, летя с нее вниз, крепко стукался об утесы. Вы одолжите меня, сударыня, — прибавил он тихим голосом, — когда на мою долю оставите два-три пластыря: у меня спина разболелась!

— Конечно, и вы ушиблись? — спросила хозяйка.

— Нет, не ушибся; но, видя, как полетел мой господин вниз головою, почувствовал такую тревогу во всем теле, что хотя бы самому пересчитать камни, так в ту ж пору.

— Я этому не удивляюсь, — прибавила хозяйкина дочь, — я часто вижу во сне, что падаю с колокольни на мостовую, и просыпаюсь всегда, как избитая, как будто бы сон мой был сущая правда.

— То-то и есть! — подхватил Санко. — Разница, однако ж, между нами та, что я не спал и не дремал, а бока мои не на шутку изломаны!

— А как называется господин твой? — спросила Мариторна.

— Дон Кишот Ламанхский, странствующий рыцарь, какого еще никогда не видано!

— Что это такое, — перервала астурийка, — странствующий рыцарь?

— Как, моя милая, ты еще этого не знаешь? Видно, что недавно живешь на свете! Странствующий рыцарь есть такая вещь, которую или бьют палками, или делают императором; которая нынче сидит без обеда, а завтра управляет тремя королевствами или отдает их своему оруженосцу!

— Как же, — сказала хозяйка, — принадлежа такому сильному господину, ты по сие время не получил ни графства, ни герцогства?

— Дайте срок, сударыня! Не будет месяца, как мы ищем приключений, и еще не нашли ни одного такого, в котором достают королевства; но если господин Дон Кишот вылечится от ран своих, или лучше сказать, от убоя, то я божусь вам, что не променяю своей надежды ни на какое герцогство в Испании.

Дон Кишот, который до тех пор слушал в молчании сей интересный разговор, приподнялся и, взяв руку хозяйки, сказал:

— Прекрасная герцогиня! Не почтите маловажным того случая, который привел меня в ваш замок. Скромность не позволяет мне говорить правды о самом себе; оруженосец мой все вам расскажет; хочу только поблагодарить вас за ваши великодушные попечения и уверить, что никогда, никогда не забуду их! Ах! Для чего страшный Амур, правитель судьбы человеческой, давно сделал меня рабом неблагодарной красавицы, которой имя слишком известно моему сердцу? Блестящие глаза принцессы, которым теперь удивляюсь, были бы единственными царями души моей.

Хозяйка, ее дочь и милая Мариторна посматривали друг на друга в недоумении. Слова рыцаря были для них темнее Алькорана. Однако, подумав, что в них заключалось какое-нибудь приветствие, они отвечали Дон Кишоту учтивостями по-своему. Между тем астурийка наряжала Санко в пластыри, в которых имел он такую же нужду, как и рыцарь.

На том же самом чердаке, на котором поселили Дон Кишота, был и один погонщик мулов из Аревалло208, который из хомутов и попон приготовил для себя постель, гораздо покойнее рыцарской. Санко подле своего господина смастерил свою из рогожи и простыни, которая когда-то была полотняною. Постеля Дон Кишотова находилась у самой двери; за нею следовала Санкина, а далее погонщикова. Бененжели не забывает ни одной подробности по примеру некоторых историков, которые боятся все потерять, если пропустят хотя одно обстоятельство. Астурийка Мариторна обещала погонщику прийти поговорить с ним наедине, как скоро все заснут в доме. Уверяют, что эта постоянная девушка во всю жизнь ни разу не обманывала, давши такое обещание, хотя бы то случилось без свидетелей. Погонщик, напоив лошаков, лег на постелю в ожидании Мариторны. Санко, облепленный пластырями, лежал на своей и старался заснуть, хотя бока его сильно болели. Дон Кишот, который страдал еще больше, смотрел во все глаза, как заяц209.

На постоялом дворе все спало; слабый ночник горел в воротах и начинал гаснуть. Сие молчание, сей мрак и привычка нашего рыцаря приводить на память все читанное им в романах, вложили ему в голову самую чудную мысль. Он вообразил, что молодая дочь хозяина, который в глазах его был не меньше, как герцог, пораженная мужественным его видом, его красотою, неустрашимостию, должна была прийти к нему ночью, открыться в пламенной любви своей. Ужасаясь сетей, поставленных его верности, он ободрял себя мысленно и клялся не изменять Дульцинее, хотя бы сама королева Жениевра с своею Киньтаньоною вздумала испытать его добродетель. В ту самую минуту Мариторна в одной рубашке, в изорванном чепчике из бумазеи, босая, путешествовала, по обещанию. Она подходит ко дверям, крадется на цыпочках, боится дышать. Дон Кишот слышит шорох, подымается, несмотря на пластыри, на сильную боль в боках, и готовится принять робкую красавицу, которая, протянув руки, ощупью искала в темноте постели милого погонщика. Несчастная астурийка не успела войти в двери, как очутилась в объятиях рыцаря. Дон Кишот сильно ухватил ее за руку, притащил к себе и посадил на свою кровать. Посконная рубашка Мариторны показалась ему тончайшим полотном; стеклярус, которым были украшены ее руки — восточным жемчугом, а жесткие и всклоченные волосы мягкими, золотыми кудрями, заплетенными рукою Граций.

— Любезная принцесса! — сказал тихим и нежным голосом рыцарь. — Для чего не в моей власти отвечать на великодушную любовь вашу? Фортуна, преследующая и героев, сделала меня недостойным ваших милостей. Сверх того, не могу преступить клятвы, данной сердцем моим несравненной Дульцинее, моей владычице. Ах! Красавица, если бы не сия роковая клятва удерживала меня, то как бы приятно мне было удостоиться вашей благосклонности!

Мариторна молчала и потела, силясь вырваться из рук красноречивого, Дон Кишота.

Между тем добрый погонщик, которому любовь не давала спать, услышал скрып отворившейся двери и беспокоился, что астурийка не приходила так долго; наконец встал потихоньку и подошел к постели Дон Кишота, близ которой невнятный шепот начинал ему не нравиться. Он тотчас узнал, что герой наш удерживал Мариторну. Вне себя от бешенства он дает сильный удар кулаком по зубам рыцаря; недовольный сим мщением, бросается на постель и начинает топтать его ногами. Несчастная кровать, которая и без того шаталась, не может поддержать двойной тяжести: трещит, ломается и падает на землю. Хозяин, услышав стук, вскакивает с постели, кличет Мариторну, и не получив ответа, бежит засветить ночник, подозревая, не проказит ли проворная астурийка. Мариторна, услышав грозный голос хозяина, бросается на постель Санки, который спал глубоким сном. Хозяин приходит крича: «Где ты, плутовка! Где ты?» Мариторна, пуще испугавшись, свернулась клубком почти на самом желудке оруженосца, который, вполовину проснувшись и чувствуя превеликую тяжесть на брюхе, вообразил, что черт его давит, и начал вправо и влево махать кулаками, которые все доставались Мариторне. Бедная красавица потеряла терпение и начала сама тузить Санку. Оруженосец рассердился, вскочил, схватил Мариторну поперек и начал с нею борьбу, смешную для одних только зрителей. Погонщик, увидя при огне, как поступали с его любезною, оставил Дон Кишота и побежал к ней на помощь; хозяин побежал к ней же, но с другим намерением, так что погонщик бил Санку, Санко Мариторну, Мариторна Санку, хозяин Мариторну, и все это делалось с таким проворством, что удар не дожидался удара. К совершенному несчастию, ночник погасили: стук, шум и драка сделались от того ужаснее. Один служитель святой Германдад, который остановился на постоялом дворе, услыша стукотню, встал, схватил свой значок и бумажник, в котором хранились его патенты, взбежал на чердак и, не видя ничего, начал кричать: «Почтение правосудию! Почтение святой Германдад!» Первый, попавшийся ему в руки, был Дон Кишот, оставленный без памяти под развалинами кровати. Служитель ощупью взял его за бороду и, не чувствуя в нем движения, закричал еще громче: «Затворите двери, здесь убит человек! Отыщите виноватых!» Слова сии возымели свое действие; в минуту все утихло, все ушли, не говоря ни слова: хозяин в свою горницу, погонщик на свои попоны, а Мариторна на свою постелю, один Дон Кишот и Санко не сходили с места. Служитель побежал за огнем, решившись найти преступников; но хозяин, возвращаясь в свою горницу, нарочно затушил ночник у ворот. Блюститель общественного устройства принужден был вынуть из печки уголь, раздувал его более часа и кое-как засветил, наконец, лампаду.

ГЛАВА XVII[править]

Продолжение подвигов рыцаря и оруженосца на постоялом дворе[править]

Дон Кишот, пришедши несколько в себя, начал говорить жалобным голосом:

— Друг мой, Санко, спишь ли ты? Спишь ли ты, друг мой?

— Как можно спать! — закричал разгневанный оруженосец. — Пойдет ли на ум сон, когда черти со всего света сбегутся душить человека!

— Ах! Не сомневайся, мой сын; замок, в который мы заехали, очарован, точно, очарован! Я это знаю! Но послушай, хочу сказать тебе важную тайну; сперва поклянись, что не откроешь ее до самой смерти моей.

— Говорите, сударь! Я вам клянусь!

— Сердцу моему необходимо знать, что ты верно сохранишь клятву! Могу ли на тебя положиться, друг мой?

— Конечно! Чего вы боитесь? Я вам божусь, что никому до самой смерти вашей не открою того, что мне скажете! Лишь бы недолго мне дожидаться!

— О! Мой сын, за что желаешь ты мне смерти? Что я тебе сделал?

— Ошибаетесь, я не желаю вам смерти! Я только говорю, что тайн хранить не умею; все боюсь, чтобы они не пропали!

— Не сомневаюсь в твоей дружбе! Знай же, что нынешнюю ночь случилось со мною самое завидное приключение: дочь владетеля сего замка меня посетила. Я не в состоянии описать ее прелестей, ума и любезности. Она обладает всеми совершенствами, о которых молчу для того, чтобы не оскорбить своей принцессы Дульцинеи. Скажу только, что в самое то время, как я говорил с красавицею и уверял ее в сердечном почтении, какая-то рука, рука исполина, ударила меня по зубам с удивительною силою. Потом, не знаю кто, не знаю, что меня так измяло, так изломало, что я теперь совсем без рук, без ног и не могу ничем двинуться! Из этого заключаю, Санко, что какой-нибудь очарованный мавр хранит сокровище красоты любезной принцессы, и что это сокровище не для меня!

— И не для меня, за это я отвечаю, потому что более четырех сот мавров забавлялись над моими боками! Это не кованые палки погонщиков! Не понимаю, как можете вы называть такое приключение счастливым и завидным! По крайней мере, ваше странствующее рыцарство изволили держать в объятиях красавицу, а меня в это время душили, коверкали! Черт побери! Я не странствующий рыцарь, а мне одному достаются везде побои!

— Как, мой сын, и тебя побили?

— Эх! Разве вы глухи! Я вам целый час говорю об этом!

— Не беспокойся, не беспокойся; в минуту изготовлю бальзам, и дело кончено.

В эту минуту входит пристав, который наконец зажег свой ночник. Он удивился, найдя, вместо убитого человека, двух живых, которые очень покойно разговаривали. Он подошел к Дон Кишоту и спросил его:

— Каков ты, дружок?

— Неучтивая скотина! — закричал паладин в досаде. — Разве так обходятся с рыцарями?

Служитель святой Германдад, который был немного вспыльчив, рассердился за наставление, и в первом жару гнева бросил ночник в лицо несчастного Дон Кишота — потом удалился.

— Послушайте, сударь! — сказал Санко. — Не это ли очарованный мавр? Фигура его доказывает, что он бережет сокровище красоты для других, а кулаки и ночники для нас.

— Я с тобою согласен, — отвечал терпеливый Дон Кишот, — нельзя противиться волшебству? Это вещь бестелесная, которой ни колоть, ни рубить не можно. Только одно средство нам осталось: встань, если можешь, поди к алькаду замка и попроси у него немного вина, соли, масла и розмарину. Мой бальзам поспеет в минуту.

Санко встал, несмотря на боль и лом, пошел ощупью с чердака и встретил пристава, который у дверей подслушивал.

— Государь мой! — сказал он. — Кто бы вы ни были, пожалуйте нам немного розмарину с вином, солью и маслом; надобно вылечить прекрасного рыцаря, который изувечен очарованным мавром здешнего замка!

Пристав, удивленный словами Санки, подумал, что он без ума, и кликнул хозяина, который от доброго сердца дал все нужное оруженосцу. Санко пришел с своими припасами к Дон Кишоту, который, смешавши их вместе, приказал вскипятить, потом выпросил у хозяина стклянку, влил в нее лекарство, начал крестить его и читать над ним молитвы. По совершении обряда и желая испытать силу своего состава, он выпил все, что не могло войти в стклянку, то есть около стакана. Действие лекарства оказалось очень скоро. Сильный пот выступил по всему телу, и сон, продолжавшийся целые три часа, так подкрепил рыцаря, что он, проснувшись в самом лучшем состоянии, не сомневался более в доброте своего бальзама и радовался, что вперед ни раны, ни смерть не будут ему страшны.

Удивленный Санко захотел отведать лекарства, которое так скоро помогало. Рыцарь дал ему стклянку, и оруженосец, взявши ее в обе руки, выпил почти столько же, сколько и сам рыцарь. Но, видно, прием был слишком слаб для Санки; несчастный почувствовал такую страшную колику, такой рез в животе, что вообразил себя при конце жизни. Он кричал, валялся по земле, проклинал и лекарство, и лекаря, который напоил его.

— Друг мой! Друг мой! — повторял Дон Кишот. — Причина этому, конечно, та, что ты не рыцарь. По всему видно, что мое лекарство для одних рыцарей спасительно!

— А кто ж не велел вам этого прежде сказывать? — кричал измученный Санко. — Нашли время остерегать меня!

Наконец боль унялась, и наш оруженосец, хотя не совсем выздоровел, но, по крайней мере, избавился от несносных мучений колики. Дон Кишот, который нетерпеливо хотел опять ехать искать приключений и уже ничего не боялся, имея при себе неоцененное лекарство от смерти, сам оседлал Рыжака, взнуздал осла и посадил на него выздоравливающего оруженосца. Изготовясь, он кличет хозяина, который со своею семьею и с двадцатью сторонними смотрел на него в изумлении.

— Почтенный алькад! — сказал рыцарь с величайшею важностию, — примите мою благодарность за ласковый прием странника в ваш замок: я никогда не забуду вашей дружбы.

Тут устремил он нежный взор на милую дочь трактирщика и вдохнул.

— Господин алькад! — продолжал он. — Хочу быть благодарным, скажите, не оскорбил ли вас какой недостойный рыцарь, не помрачил ли кто-нибудь вашей чести клеветами? Я мститель за невинно страждущих. Подумайте, найдите в своей памяти что-нибудь, достойное мести и наказания: рука моя готова обнажить меч за вас и за любезное семейство ваше!

— Господин рыцарь! — отвечал хозяин. — Ваша рука может остаться в покое, потому что мстить никому не желаю; а лучше будет, когда заплатите мне чистыми деньгами за все издержки в моем трактире, за сено и овес, которыми кормили осла и лошадь ваших.

— Как! — воскликнул Дон Кишот. — Разве это трактир?

— Конечно, и славный трактир!

— Удивительно! А я думал, что это красный замок! Но для меня все равно!.. Что ж принадлежит до платежа, которого вы требуете, государь мой, то, не погневайтесь, я не отступлю от правила странствующих рыцарей и не заплачу ни копейки. Справедливость требует, чтобы рыцари, которые ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимою не имеют покоя, трудясь для блага общего, были везде принимаемы и угощаемы безденежно. Итак, извините меня, господин трактирщик!

— Я плюю на ваши вздорные правила, государь мой! Расплачивайтесь скорее и не кормите меня пустыми рыцарскими бреднями!

— Ты дурак, неучтивец, не знаешь законов гостеприимства, — воскликнул Дон Кишот, кольнул шпорами Рыжака и выехал из ворот трактира без всякого препятствия, забыв посмотреть, следовал ли за ним верный оруженосец.

Хозяин, получив отказ от рыцаря, обратился к Санке и возобновил свою просьбу; но оруженосец и слышать не хотел о платеже, говоря, что самое то же правило, по которому ни один рыцарь за ночлег не платит, запрещало и ему, как странствующему оруженосцу, удовлетворить хозяина. Трактирщик шумел, кричал, угрожал; упрямый Санко не сдавался и повторял, что скорее умрет на месте, нежели даст полушку; что все странствующие оруженосцы будущих времен станут проклинать его за потерю такой бесценной привилегии! К несчастию Санки, в то время было на постоялом дворе несколько молодых людей из Севиллы и Сеговии, которые любили повеселиться на счет другого. Согласясь, они подходят к Санке, снимают его с осла, посылают за простынею, берут ее за четыре конца, кладут в средину бедного оруженосца и начинают его взбрасывать. Санко взлетал, опускался и болтал ногами. Жалобный крик его достиг до ушей рыцаря, который, оборотясь, поскакал на избитом коне своем к воротам постоялого двора. Осторожный хозяин запер их изнутри. Дон Кишот, ища другого въезда, галопировал вокруг забора и вдруг увидел оруженосца, который подымался и опускался с такою быстротою и приятностию, что сам рыцарь, когда бы не был так разгорячен, конечно, не удержался бы от смеху. Он несколько раз понуждал Рыжака перескочить через стену, но изувеченный конь его не послушался. Принужденный спокойно смотреть, как дурачили оруженосца, Дон Кишот бранил без милости насмешников, стучал в стену и рубил ее палашом. Насмешники продолжали забавляться, не заботясь о рыцаре; наконец уставши, освободили Санку и посадили на осла. Растроганная Мариторна побежала к колодцу, наполнила кружку свежею водою и поднесла несчастному летателю. Санко сбирался пить, как Дон Кишот закричал из-за стены:

— Берегись, мой сын, берегись, не пей этой воды обманчивой: она смертельный яд! Вспомни, что мой бальзам готов; он вылечит тебя в минуту.

Он показал издали склянку с бальзамом. Оруженосец, посмотря на него косо исподлобья, отвечал:

— Разве забыли вы, что я не рыцарь? Убирайтесь прочь с собачьим бальзамом своим и оставьте меня в покое!

Он поднес кружку к губам; но увидя, что в ней была вода, наморщился и попросил астурийку принести вина. Мариторна охотно исполнила его просьбу и напоила Санку безденежно: эта девушка имела доброе сердце и не любила ни в чем отказывать. Хозяин отворил ворота настежь для оруженосца, который, толкнув осла каблуками, съехал со двора, веселясь в сердце своем, что не заплатил ни копейки. Правда, в замешательстве, он не приметил, что покинул котомку в трактире. Хозяин хотел сперва запереть за ним ворота, но молодые насмешники тому воспротивились: они, конечно, и рыцаря хотели заставить путешествовать по воздуху; но он не рассудил за благо назад возвратиться.

Конец первого тома

ДОН КИШОТ ЛАМАНХСКИЙ[править]

ТОМ ВТОРОЙ[править]

ГЛАВА XVIII[править]

Разговор наших героев и другие важные происшествия[править]

Санко догнал рыцаря; он был так измучен и слаб, что не мог погонять осла.

— Мой друг Санко, — сказал ему герой, — теперь-то я верю, что этот замок, или этот трактир, очарован. Те, которые так жестоко подшутили над тобою, конечно, привидения, потому что Рыжак мой стоял, как вкопанный, когда я понуждал его перепрыгнуть чрез стену. Что делать! Не удалось наказать этих мошенников!

— Черт меня возьми, — отвечал оруженосец, — когда бы вы так же, как и я, попались к ним в руки, то бы не стали называть их привидениями: по крайней мере, я очень чувствовал, что у них такое же тело и кости, как и у нас, едва ли еще не лучше. Короче сказать, во всем этом не вижу ни чудес, ни волшебства и уверен, что наши бедные головы не уцелеют, если мы будем продолжать искать приключений! Лучше нам воротиться на свою родину! Теперь время жатвы; дела и без приключений будет довольно! Какое удовольствие быть битыми!

— Бедный Санко! Я тебе сказывал, что ты совсем не знаток в рыцарстве. Как можно заниматься безделками, когда имеешь в виду славу и бессмертие? Ужели не понимаешь, как весело побеждать, торжествовать на сражениях?

— Прошу не прогневаться, не понимаю! Сколько времени, как мы — странствующие рыцари, то есть вы, а не я, но, кажется, не победили никого, кроме бискайца, и то не обошлось даром, а стоило вам половины уха; с того дня палки за палками, побои за побоями, а я вдобавок полетал по воздуху! Это нимало не смешно!

— Утешься, добрый Санко, все переменится; я постараюсь достать себе какой-нибудь меч не хуже Амадисова, который бы ужасал волшебников, — он сделает нас невредимыми!

— Станется, но мне какая от того польза! Конечно, этот прекрасный меч, так же, как и бальзам, годится для одних только рыцарей!

В эту минуту герой увидел черное облако пыли.

— Санко! — закричал он в восторге. — Наступил, наступил великий день, приготовленный для меня фортуною! День славы, побед и награды! Посмотри, какой вихрь пыли! Это грозное воинство, составленное из всех наций в мире!

— Конечно, их два, — сказал оруженосец, — с этой стороны такая же пыль подымается.

Дон Кишот обернулся, увидел пыль и уверился, что два сильных ополчения, готовые к бою, сближались; и в самом деле, два стада баранов бежали с двух противных сторон и подняли такую страшную пыль, что издали никак не можно было распознать их.

Дон Кишот, в восторге, в исступлении, так уверительно говорил, что это армии, что Санко, наконец, поверил и сказал ему:

— Какое ж нам дело до армий?

— Как какое! — воскликнул рыцарь вне себя. — Возьмем сторону правого: слушай! В двух словах растолкую тебе все дело. Посмотри вперед! Ты увидишь воинов, которые повинуются знаменам императора Алифанфарона1, владыки острова Трапобаны2. На этой стороне — воинство его неприятеля, могучего царя гарамантов Пентаполина Голорукого, прозванного так потому, что всегда сражается, обнажив руку3.

— Хорошо, — сказал Санко, — за что ж эти господа повздорили?

— Важная причина, — отвечал Дон Кишот. — Император Алифанфарон, язычник, влюбился в дочь Пентаполинову, красавицу, христианку, и предложил ей руку. Сам подумай, каково показалось то предложение Пентаполину! Слыханное ли дело отдавать христианку за магометанина! Итак, наш Пентаполин посоветовал жениху прежде креститься, а потом жениться.

— Он прав, Пентаполин, он прав! Я готов защищать его!

— Прекрасно, Санко, прекрасно! И не рыцари могут сражаться в армии!

— Очень хорошо! Держу сторону Пентаполинову! Беспокоит меня мой осел! Куда его девать! А на осле показаться между конными неловко. Желал бы найти покойное местечко, в котором бы он мог подождать меня по тех пор, покуда все кончится.

— Перестань беспокоиться, мой друг; пропадет ли он или нет, какая до этого нужда! После сражения получим такое множество коней на выбор, что едва ли не сменится и верный Рыжак мой. Теперь надобно тебе показать главных рыцарей в обеих армиях4; взъедем на этот пригорок.

Они поскакали на холм, с которого могли бы тотчас узнать баранов, когда бы густая пыль их не закрывала. Дон Кишот, игралище расстроенного воображения, начал говорить следующее, указывая пальцем на те предметы, которые описывал Санке:

— Этот рыцарь, — сказала он, — который имеет на себе золотые латы, а на щите льва, лежащего у ног пастушки, есть Раулькак неустрашимый, князь и обладатель серебряного моста5. Подле него видишь рыцаря с голубым щитом и тремя белыми венцами, на нем изображенными: это ужасный Микоколембо, герцог великой Кироссии. За ним едет грозный, жестокий исполин, славный Брадабарбаран6, повелитель трех Аравии. Он всегда покрыт змеиною чешуею, которую меч проникнуть не может; щитом служит ему дверь славного храма филистимлян, разрушенного Сампсоном7. Теперь оглянись сюда! Перед вторым воинством едет храбрый Тимонел Каркасонский8, принц новой Бискаи; четырехцветный щит его разбит на четыре поля, зеленое, голубое, серебряное, золотое; заметь на его шлеме прекрасную серую кошку, под которою написано мяу, первый слог имени любезной Мяулины, его любовницы, дочери князя Альгарвского9. Проезжающий на чубарой кобыле, в белом вооружении, есть французский рыцарь, называемый Пиетром Пепином10. Дальше скачет на дикой упрямой лошади Спаржифилардо, могущий герцог Нервии11; на щите его изображена спаржа с испанскою надписью «Сама собою возрождаюсь».

Дон Кишот перечел по порядку всех рыцарей обеих армий, давши каждому особливый цвет, вооружение, девиз, эмблему, и не отдыхая, продолжал следующим образом:

— Теперь, мой друг Санко, скажу тебе, какие народы будут сражаться на сей равнине и обагрят ее своею кровию! На этой стороне видишь обитателей горы Атласа и равнин Массилийских12, утоляющих жажду водами славного Ксанта13, собирающих злато в счастливой Аравии, осеняемых: рощами быстрого Термодона14, утучняющих поля свои сокровищами Пактоля15. Вот нумидийцы, неверные союзники; вот персы, меткие стрелки из лука; парфяне, сражающиеся в бегстве; арабы, кочующие в пустынях; эфиопы с пронзенными устами; вижу множество других народов; узнаю лица их и одежды, но их названий не могу вспомнить. В другой армии, с противной стороны, видишь храбрых воинов, живущих на берегах Бетиса16, осененного маслинами; обитателей равнин, орошенных Тагом, по златому песку протекающему17. Вот обладатели счастливых берегов целебного Ксениля18; вот пастыри цветущих лугов обильного Ксереса19; вот славные народы Ламанхи, увенчанные златыми класами; вот храбрые потомки древних готфов20, по примеру отцов, железом покрытые; вот народы, живущие на брегах мирного Писуерги21, пастыри излучистой Гвадианы22; вот обитатели древних лесов Сиерры Морены, вечных льдов Пиринейских, снегов, лежащих на скалах Аппенинских.

Не могу без помощи Божией припомнить всех наций, народов, провинций, которые наш рыцарь описывал оруженосцу. Бедный Санко, цепляясь, так сказать, за каждое слово его, слушал с величайшим вниманием; проворно повертывал во все стороны голову, надеясь что-нибудь увидеть, и, наконец, вышед из терпения, сказал своему господину:

— Черт меня возьми! Если я из всех ваших рыцарей, великанов, лошадей, народов, которых вы мне так прекрасно расписываете, хотя что-нибудь вижу. Не колдуны ли опять забавляются надо мною?

— Как, — прервал Дон Кишот, — разве не слышишь конского ржания, грома литавр, звука труб, восклицания воинов!

— Ничего, сударь, не слышу, кроме блеяния баранов (и в самом деле, оба стада приближались).

— Ты бредишь от страха. Пусти меня; я и один умею сражаться. При сих словах он колет Рыжака шпорами и скачет, подняв копье, с пригорка. Санко, разглядевши армию хорошенько, узнал баранов и начал кричать во все горло:

— Воротитесь, господин Дон Кишот, воротитесь! Это бараны, бараны! Черт побери! Вы не найдете ни великанов, ни рыцарей, ни щитов, ни спаржи, ни кошки, ни дьявола! Воротитесь… Что мне с ним делать; куда поскакал этот безумный!

Рыцарь наш, не слушая Санки, галопировал, крича из всей мочи:

— Не робейте, рыцари Пентаполиновы! За мной! За мной! Отмстим язычнику Алифанфарону Трапобанскому!

Он ударил на баранов и принялся колоть их без сожаления. Пастухи прибежали к нему с ужасным криком; и видя, что рыцарь не унимался, вооружились камнями, которые начали свистать вокруг головы его. Паладин презирал нападение сих мирмидонов23 и продолжал поражать язычников, крича беспрестанно:

— Где ты, надменный Алифанфарон? Покажись! Покажись! Дон Кишот один ожидает тебя!

В эту минуту камень, с кулак величиною, попадает его по боку. Рыцарь, почувствовавши боль, вынимает свою стклянку с бальзамом и хочет из нее пить, но другой камень, ударив его по руке, разбивает, уносит стклянку и, задевши рыцаря по щеке, раздирает ее в кровь. Он падает с лошади. Пастухи, струсив, поспешно собирают мертвых и раненых, которых число простиралось от шести до семи баранов, и скорым шагом удаляются.

Оруженосец во все время стоял на пригорке, смотрел на подвиги рыцаря и рвал на себе волосы с досады, что последовал за таким сумасбродом. Когда ж увидел его на земле, а пастухов далеко от побоища, то спустился с пригорка, поставив его на ноги, сказал:

— Ну, сударь, не прав ли я? Ваши рыцари — бараны!

— Я не виноват! — воскликнул Дон Кишот. — Проклятый волшебник, мой неприятель, не дает мне ничего делать: он превратил армию в стадо баранов, чтобы лишить меня славы победителя! Сделай одолжение, друг мой Санко! Сядь на осла и ступай за ними полегоньку; сам увидишь, что за два шага отсюда примут они свой настоящий образ.

— Лучше вам полечиться, — отвечал Санко, — у вас полон рот крови. Он хватился котомки своей, но, приметя, что забыл ее в ужасном трактире, едва не обезумел. Он снова начал посылать к черту и рыцаря, и самого себя и твердо решился возвратиться в свою деревню и забыть остров, который так дорого стоит. Дон Кишот утешал его:

— Друг мой, — говорил он, — будь терпелив! Наши несчастия предвещают близкую награду! Зло и добро имеют одинакие пределы! Всякая крайность непродолжительна. Теперь мы без котомки, без хлеба, лишены всякого средства; что ж делать! Положимся на Провидение. Благость Его не знает меры; насекомое, носимое ветром, червяк, таящийся в пыли, едва рожденная лягушка, сокрытая в болоте, ничто, ничто не гибнет в Его владычестве. Ужели мы, которых сердца не знают порока, будем забыты Правителем мира! Его солнце сияет на добрых и на злодеев; роса Его прохлаждает и невинного, и преступника.

— Что за чудо! — воскликнул растроганный Санко. — Вы сказываете проповеди еще лучше, нежели сражаетесь! Вы, кажется мне, всему учились!

— Друг мой, кто хочет быть рыцарем, тот должен все знать и все уметь! В старину паладины говаривали такие речи, которые ни в чем не уступали университетским. Храбрость уму не мешает! Но советую тебе сесть на осла; пора нам искать ночлега: на дворе вечер!

— Не найдете опять замка, в котором есть очарованные мавры и привидения, охотники играть в мячик оруженосцами!

— Друг мой! Поезжай, куда тебе угодно; я во всем готов тебя слушать!

Они поехали. Добрый Санко, видя, что рыцарь крайне печален, вздумал развеселить его и начал говорить следующее:

ГЛАВА XIX[править]

Странная встреча[править]

— Послушайте, сударь! Не от того ли мы так несчастны, что вы согрешили против законов рыцарства? Я сам слышал, как вы клялись поститься до тех пор, пока не овладеете шишаком Маландрановым или Мамбрановым24; не припомню имени этого колдуна!

— Ты говоришь правду, — отвечал Дон Кишот, — забыл совершенно! Поверь, и тебе не летать бы по воздуху, если бы ты вовремя напомнил мне о моей клятве. Но дай срок! Я постараюсь загладить эту ошибку!

— Хорошо сделаете, потому что привидения за все вины ваши мне одному отплачивают!

В таких разговорах застала их ночь среди чистого поля. Пустота в желудке становилась чувствительна; котомки не было, ночлега не бывало, темнота час от часу густела. Они ехали, надеясь, что большая дорога приведет их к какой-нибудь деревне. Вдруг увидели множество огней, к ним приближавшихся. Оруженосец едва не умер от страха. Сам Дон Кишот почувствовал робость. Первый обеими руками обхватил шею осла; другой остановил коня. Оба смотрели со вниманием и старались угадать, что значило сие видение. Огни, приближаясь, становились больше, сильнее и многочисленнее. Санко дрожал и стучал зубами; волосы поднимались дыбом на голове рыцаря. Однако мужество его не оставило.

— Мой друг, — сказал он Санке, — ужасное приключение! Вооружимся неустрашимостию.

— Пропал я, бедный человек, — кричал оруженосец, — если это приключение с привидениями и колдунами! Чему же и быть иному! Ах, Боже мой! Опять бока мои изомнутся!

— Ободрись, приятель, чего бояться! Я не позволю тебя обидеть. Ты теперь не на дворе, не окружен забором, через который перескочить не можно! Ты на открытом поле! Мой меч — твоя защита!

— Но если вас опять околдуют, как в последний раз, то что пользы в открытом поле?

— Ободрись, говорю тебе, ободрись! Следуй примеру своего господина!

— Ах, сударь! Не струсьте и вы.

Они повернули в сторону, чтобы узнать причину такого множества огней. Скоро усмотрели предлинный ряд белых человеческих фигур, при виде которых Санко застучал зубами, как в лихорадке. Страшные фигуры ехали на лошаках, с зажженными факелами, и пели тихим погребательным голосом печальные песни; за ними ехала черная качалка, а за качалкою шесть верховых, покрытых черным крепом, который по земле тащился. Оруженосец трусил и задыхался от страху. Сам господин его не слишком был в себе уверен; однако, по счастию, романы подоспели к нему на помощь25: он вздумал, что в качалке везли какого-нибудь рыцаря, изменой убитого, и за которого ему отмстить надлежало. Без дальних размышлений он подымает копье, становится посреди дороги против самых белых страшилищ, кричит им ужасным голосом:

— Остановитесь! Отвечайте! Кто вы, куда и откуда едете? Кого везете в этой качалке? Я начинаю думать, что вы преступники либо жертвы преступления — говорите! Я мститель и судья ваш.

Один из белых отвечал:

— Не мешайте нам; уже ночь, а до деревни еще далеко; мы не имеем времени рассуждать с вами.

— Имейте время быть учтивыми, — воскликнул рыцарь в гневе, — или готовьтесь к сражению!

Он сильною рукою хватает за повод лошака, на котором сидел белый. Горячий лошак поднялся на дыбы и сронил с себя седока. Дон Кишот, оставя лежачего, бросился к траурным кавалерам, сшиб одного, другого, и проворство, с каким он управлялся с ними, как будто переселилось в Рыжака, который в ту минуту летал на крыльях. Бедняки, безоружные, не привыкшие сражаться, побежали, рассеялись по полю с своими факелами, что представляло странное, необычайное зрелище. Траурные кавалеры, запутанные в своих плащах, крепах, насилу могли двигаться и не защищались от Дон Кишота, который показался им сатаною. Герой наш без труда бросал их на землю, а Санко, смотря на него, думал: видно, мой рыцарь в самом деле так страшен, как он сказывает!

Первый упавший лежал еще под лошаком, и факел горел подле него на земле. Дон Кишот, победитель, приставя к его лицу копье, повелевал ему сдаться.

— Я и так сдался, — отвечал несчастный, — вы видите, что не могу двинуться с места; боюсь, не переломил ли ноги? Не убивайте меня, если вы христианин; грешно умертвить монаха!

— Ты монах! — закричал рыцарь. — Каким же случаем зашел сюда? Что ты здесь делаешь?

— Немного доброго, по вашей милости! Называюсь Алонзо Лопес; с одиннадцатью товарищами, которых изволили разогнать, провожал я тело старого дворянина, умершего в Баеце, который желал быть погребен в Сеговии, своей родине26.

— Очень хорошо! Но кто умертвил этого дворянина?

— Умертвил?

— Да, умертвил, сказывай!

— Бог его умертвил гнилою горячкою!

— Итак, я не обязан быть его мстителем?

— Не думаю, сударь!

— Надобно тебе знать, что я называюсь Дон Кишотом Ламанхским; что я, странствующий рыцарь, езжу по свету, наказываю злодеев и помогаю несчастным!

— Желал бы, господин рыцарь, чтобы вы помогли моей ноге!

— Что делать, господин монах, Алонзо Лопес! Несчастье! Но зачем вы ездите по ночам в черных крепах, в белых платьях, с факелами, как мертвецы, пришедшие с того света?

— О, я чувствую, что виноват, но вытащите меня ради Бога из-под лошака! Нога моя запутана в стреме и ужасно ломит.

Дон Кишот велел Санке подойти, но Санко не торопился — он был занят: снимал с одного лошака съестные припасы, наготовленные путешественниками для дороги. Осторожный оруженосец смастерил из шинели своей род чемодана, склал в него лучшие кушанья, привязал чемодан к ослу и, все изготовя, пошел подымать несчастного монаха. С трудом посадили они его на лошака, и рыцарь советовал бедняку догнать своих товарищей, уверяя, что ему нельзя было не сделать того, что он сделал; оруженосец, остановив монаха, сказал ему:

— Если твои приятели полюбопытствуют узнать, кто их так ловко отделал, то скажи им, что славный, непобедимый Дон Кишот, рыцарь Печального образа27.

Бедный монах поехал. Наш герой спросил Санку, почему он дал ему такое прозванье?

— Признаться, господин рыцарь! От того ли, что вы устали, от раны ли, полученной вами на сражении с Алифанфароном, при свете факела ваше лицо показалось мне таким печальным, что я изумился!

— Нет, Санко! Это значит, что мудрец, который через несколько веков будет описывать мои подвиги, верно, даст мне приличное прозвание. Ты знаешь, что в старину всякий паладин имел свое: иной прозывался28 рыцарем Единорога, иной Феникса, иной Грифа, Смерти. Под сими прозваниями они делались известными в мире. Твою выдумку почитаю вдохновением и намерен вперед называться так, как ты сказывал; а на щите велю изобразить какую-нибудь странную, печальную фигуру!

— На что это, сударь! Советую лучше поберечь денег и их на такие пустяки не тратить; скажу вам не в обиду, покажитесь, и всякий скажет: вот рыцарь Печального образа!

Дон Кишот не обиделся вольностию оруженосца и твердо решился принять сие прекрасное прозвание.

Герой наш прежде отъезда хотел осмотреть гроб и узнать, правду ли сказал монах, что дворянин не убит.

— Господин рыцарь! — воскликнул Санко. — Вот первое приключение, после которого мы целы и здоровы остались — не портьте дела! Этим господам стоит только приметить, что с ними один человек управился, то и заплатят нам с прибавкою: вы знаете, какова эта плата! Послушайтесь меня, уберемся отсюда без хлопот! Оставим покойника: мертвый в могилу, живой за стол!

Санко погоняет осла. Дон Кишот, убежденный красноречием оруженосца, следует за ним, не говоря ни слова.

Они достигли глубокой долины; Санко выложил на траву свою провизию, и рыцарь вместе с оруженосцем, проголодавшись, завтракали, обедали, ужинали в одно время. Вкусное холодное мясо, приготовленное для желудков священных, показалось им лучше луку с черствым сухим хлебом. К несчастию Санки, ни вина, ни воды не было; о печальных следствиях сего недостатка читатель узнает в следующей главе.

ГЛАВА XX[править]

Удивительное приключение[править]

Оруженосец, который не мог есть, не запивая, первый сказал своему господину, что, верно, какой-нибудь ручей вблизи находился, потому что трава была густа и свежа. Дон Кишот встал, и оба пошли за водою, ведя Рыжака и осла за повод и остерегаясь, как бы не расшибить лба, потому что ночь была чрезвычайно темна. Не успели пройти двух сот шагов, как отдаленный шум водопада послышался; оживились надеждою; но вдруг совсем другого рода шум удивил их и встревожил Санку, который от природы был не весьма отважен. Страшные потрясающие удары, смешанные с стуком железа, цепей и ревом каскада, спадающего с утесов, производили нечто ужасное. Ночь покрывала природу; густые, черные тучи мрачили небо, и наши герои находились под высокими деревьями, которых ветви шумели.

Сей мрак, сие пустынное место, сей гром железа, цепей и вод, который мешался с трепетом листьев и свистом ветра, все как нарочно соединялось для приведения в ужас; но рыцарь не знал ужаса. Пылая огнем славы, садится он на Рыжака и, накрыв щитом голову, говорит Санке:

— Мой друг! Я создан небом в несчастном железном веке для возвращения златого; мне предоставлены гибельные подвиги, дела беспримерные; лучи славы моей затмят славу рыцарей Круглого Стола, пэров Франции и всех витязей веков протекших. Приметь, верный оруженосец, какой угрюмый ужас нас окружает, какая грозная тьма лежит повсюду; глухой, унылый скрып дубов, нагибаемых аквилонами29, страшный рев потоков, которые как будто с гор луны30 свергаются; пронзительный звук железа, терзающий устрашенное ухо: все это ужаснуло бы самого Марса! Но поверишь ли? Мое мужество только что возрастает! Желаю, хочу и спешу испытать сие приключение. Подтяни подпруги коня моего; дожидайся меня три дни в этом месте, и когда не возвращусь по прошествии трех дней, поезжай в Тобозо, к несравненной принцессе Дульцинее, скажи ей, что рыцарь Дон Кишот погиб, стараясь удостоиться имени ее обожателя.

Санко, слушая рыцаря, плакал.

— Ах, сударь! — сказал он печальным голосом. — Что за охота ломать шею без нужды, на дворе ночь, кто нас увидит и назовет трусами, если мы немного и удалимся? Я вам сказываю, что больше пить не хочу. Не ищите бед! Они сами найдут вас! И тем будьте довольны, что не летали по воздуху, как я; что победили такое множество неприятелей, которые провожали это мертвое тело. Вспомните, что я для вас покинул дом, детей, жену! Я надеялся не остаться в убытке; но видно, как говорят, я выменял кукушку на ястреба; что со мною будет, если в ту самую минуту, когда я надеялся получить этот несчастный остров, вы меня покинете! Ради Бога, сударь, не будьте упрямы; дождитесь, по крайней мере, утра. Неужели вам трудно пробыть здесь три часа для меня, вашего верного оруженосца? Послушайте, я немного учен разбирать звезды; я вижу голову Малой Медведицы подле шеи; на черте левой лапы должна быть теперь полночь31.

— Как можешь ты видеть эту голову и черту, когда на небе тучи и ни одна звезда не показывается?

— И! Сударь, у страха глаза велики! Поверьте мне; я имею прекрасные причины говорить, что скоро день наступит.

— День или ночь! Для меня все равно! Никто не скажет, чтобы я для чего-нибудь отложил исполнение священных должностей рыцарства. Простимся, верный Санко! Всемогущий Бог, который требует от меня сего подвига, сохранит мою жизнь или тебя утешит. Подтяни Рыжаку подпруги, ожидай меня в этом месте: я погибну или скоро возвращусь с победою!

Санко, видя, что ни слезы, ни просьбы, ни советы не трогали Дон Кишота, решился употребить хитрость. Нагнувшись подтягивать подпруги, он связал Рыжаку задние ноги поводами осла. Когда герой хотел ехать, то конь его, не двигаясь с места, начал делать небольшие прыжки!

— Видите ли! Небо сжалилось надо мною! Рыжак не хочет вас слушаться. С небом не спорьте! Беда! Счастье осердится, и худо вам будет за упрямство.

Дон Кишот был в отчаянии, колол коня шпорами, но конь не подвигался. Не зная, что его удерживало, герой сказал:

— Я дожидаюсь утра, когда Рыжак идти не хочет; но это мучительное помешательство извлекает слезы из глаз моих!

— Не печальтесь, сударь, — отвечал Санко, — до утра недолго; между тем стану вам рассказывать сказки, если не вздумаете сойти с коня и уснуть на мягкой траве, как прилично доброму рыцарю!

— Мне спать! Что ты говоришь? Можно ли спать, когда надобно сражаться! Покойся ты, рожденный для неги; я хочу бодрствовать и мыслить!

— Не сердитесь, господин рыцарь; я не с тем сказал, чтобы вас прогневить.

Санко между тем час от часу ближе подвигался к своему господину: так боялся он страшного стуку железа! Наконец, ухватившись обеими руками за седло, сжал крепко левую ногу рыцаря.

— Ну, — сказал Дон Кишот, — какую сказку ты мне расскажешь?

— О! У меня их множество, но сам не знаю, от чего в эту минуту ни одной не вспомню; однако дайте подумать; постараюсь вам рассказать такую повесть, которая без всяких шуток может почесться самою лучшею, удивительною и забавною повестию на свете — слушайте со вниманием. Было, что было, и доброе для всякого, и худое для охотника! Заметьте, милостивый государь, что древние всегда начинали свои сказки нравоучением: и худое для охотника; не правда ли, что это здесь очень кстати! В старину знали, что худого искать не надобно и что безумцы одни ходят без нужды в такое место, где могут сломить себе шею.

— Сказывай сказку, — воскликнул рыцарь, — и перестань умничать!

— Итак, милостивый государь, в одной эстрамадурской деревне был козий пастух, я говорю козий, потому что он стерег коз. Этот козий пастух, который стерег коз, назывался Лопесом Рюи, который Лопес Рюи32 влюбился в пастушку, по имени Торальву33, которая пастушка, по имени Торальва, была дочь богатого земледельца, который богатый земледелец…

— О! Если будешь повторять каждое слово по три раза, то никогда не кончишь.

— Ах, сударь! У нас в деревне все так рассказывают! Как не следовать обычаям своей родины?

— Хорошо, хорошо, продолжай! Поневоле станешь тебя слушать, когда связаны руки!

— Я вам сказал, что этот козий пастух влюбился в пастушку Торальву! Эта пастушка Торальва была толстая, сильная девка, немного похожая на мужчину своими черными усами: я как будто смотрю на нее!

— Разве ты знал госпожу Торальву?

— Нет, сударь, но тот, кто мне рассказывал эту прекрасную историю, уверял, что слышал ее от такого человека, который своими глазами видел пригожую пастушку, итак, сами судить можете, что сказка моя не есть выдумка! Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается; проклятый сатана, который во всякое дело вмешивается и очень любит шутки, так подшутил, что любовь пастуха Лопеса Рюи к пастушке Торальве сделалась, так оказать, ненавистию! Причиною такой перемены были, как говорят злоязычники, небольшие неверности, которые позволяла себе пастушка Торальва и которые так рассердили пастуха Лопеса Рюи, что он решился убежать подальше, не желая и слышать о изменнице; лишь только пастушка Торальва заметила, что пастух Лопес Рюи разлюбил ее, то сделалась от него без ума: сами знаете, что таков обычай, но мы не скажем об этом ни слова. Таким образом, пастух Лопес Рюи, собравши коз, отправился в дорогу и спешил пройти через Эстрамадуру в королевство Португалию. Пастушка Торальва, узнавши об этом, пустилась за ним вслед босиком (каково покажется!), с посохом в руках, с котомкою за плечами, в которой, говорят, был кусок зеркала, гребень и коробочка с румянами — что бы в ней ни было, до того нам дела нет: скажу вам только, что пастух Лопес Рюи пришел с козами на берег реки Гвадианы, в то самое время, когда она из берегов вышла. Не было ни лодки, ни перевозчика для переправы! Это рассердило пастуха Лопеса Рюи, который бежал неоглядкою от пастушки Торальвы и боялся, чтоб она его не поймала. Искать, искать! Нашел рыбака с маленьким челноком, в котором едва мог сам-друг с козою поместиться. Это было не так удобно! Что делать! Пастух Лопес Рюи условился с рыбаком, чтобы он перевез его со всеми козами, которых было триста! Условие сделано — рыбак перевозит в челноке одну козу, возвращается, перевозит другую, опять возвращается, перевозит третью, потом четвертую, потом пятую. Прошу не забывать, сударь, сколько коз рыбак перевозит — это очень важно. Место, на которое высаживали коз, было склизко и грязно. Рыбак мешкал, ездя и возвращаясь; как бы то ни было, но он возвратился опять, перевез козу, другую, третью, четвертую, пятую.

— Кончи скорее! Положим, что козы все переправлены!

— Нельзя, сударь, никак нельзя! Прошу покорно сказать мне, сколько перевезено коз?

— Что за вопрос? Не знаю!

— А! Вот прекрасная сказка! Она кончена!

— Что ты говоришь! Разве нельзя продолжать ее, не зная числа перевезенных коз?

— Нельзя, сударь, я вам сказывал! Вы не знаете, сколько коз, я не знаю конца сказки! А этого жаль, конец прекрасный!

— И так она кончена?

— Без сомнения!

— Признаюсь, Санко, пречудная сказка! Но, правду сказать, я другого и не ожидал от тебя. Стукотня вскружила тебе голову. Посмотрим, не побежит ли Рыжак?

Опять он колет коня шпорами, опять конь начинает прыгать, не двигаясь с места. В эту минуту оруженосец пришел в великое замешательство: необходимость принуждала его удалиться на минуту в сторону; страх удерживал его подле Дон Кишота: долго сражался он сам собою, наконец уступил натуре: тихонько расстегнул левою рукою нижнее платье и, радуясь счастливому началу, которое почитал труднейшим, надеялся все кончить благополучно. Всего важнее было то, чтобы никакой звук не изменил ему, и он, для избежания сего несчастия, сжимал плечи, удерживал дыхание, но, ах! Напрасно! …

— Что слышу я? — спросил Дон Кишот сердитым голосом.

— Не знаю, сударь! — отвечал Санко. — Верно, какой-нибудь волшебник забавляется! Приключения даром не приходят!

— Санко, — сказал он, зажимая нос рукою, — ты, кажется мне, трусишь без милости!

— Что делать! Виноват ли я, что мне страшно; прошу не прогневаться, если трусость моя наделает бед: не я должен буду отвечать за это, а тот, кто завел меня в полночь в такую страшную пустыню.

Дон Кишот не хотел продолжать изъяснения, кольнул шпорами Рыжака, Рыжак запрыгал и отвез рыцаря на несколько шагов от оруженосца.

Между тем ночь мало-помалу прошла, и Санко, увидя зарю, потихоньку развязал Рыжаку ноги; добрый конь, чувствуя себя на свободе, вздумал поиграть и сделал несколько прыжков. Паладин обрадовался и принял это за счастливое предвещание. Заря начала заниматься, и он решился приступить к делу. При свете наступающего дня увидели, что находилися в каштановой роще, которой густота увеличивала мрак ночи: стук продолжался, но что стучало, еще не знали. Рыцарь опять начал прощаться с оруженосцем; учил его, что сказать госпоже Дульцинее, когда через три дни он не возвратится….

— Что ж принадлежит до награды за твои услуги, — сказал он наконец, — то, любезный друг, об этом не беспокойся! Я не забыл тебя в своей духовной, которую найдут в моем доме. Но лучше будем надеяться, что я успешно совершу гибельный подвиг: тогда, без всякого сомнения, получишь обещанный остров.

Санко, повеся голову, слушал рыцаря, плакал и, наконец, сказал, что готов идти за ним на смерть. Сид Гамед Бененжели справедливо заключает из этой геройской решимости оруженосца, что он имел редкое сердце, и называет его добрым Санкою. Словом сказать, Дон Кишот растрогался, но скрыл свои чувства, чтобы не показаться слабым, и, с видом спокойного мужества, поехал к тому месту, где слышен был стук железа.

Санко шел пешком позади рыцаря, ведя за повод осла, своего верного товарища. Долго продолжался путь под каштанами; наконец открылась небольшая долина, окруженная утесами, с которых свергался водопад; у подошвы утесов видны были бедные развалившиеся домики: в них-то слышался гром и стук. Рыжак испугался и едва не бросился в сторону; герой удержал его, приближился к домикам и посвятил себя Дульцинее. Оруженосец, который шел позади, часто поглядывал между ног Рыжака, желая узнать причину своего страха. Прошли шагов двести, и за одним холмом увидели… Что ты думаешь, читатель?.. Сукновальную мельницу с шестью огромными пестами, которые во всю ночь беспрестанно били.

Дон Кишот при сем виде остолбенел от удивления, выронил узду из рук, повесил голову. Он посмотрел на Санку, который поглядывал на него, раздув щеки, готовый лопнуть от смеху. Герой не мог не улыбнуться, несмотря на сильную свою горесть, и Санко, видя, что господин его засмеялся первый, подпер бока кулаками и начал хохотать без милости, что рассердило печального Дон Кишота; но он вышел из себя, когда оруженосец сказал ему с важным видом:

— Мой друг! Я создан небом в несчастном железном веке для возвращения златого; мне предоставлены гибельные подвиги, дела беспримерные… — и повторил от слова до слова то, что сказал рыцарь, услышав стук пестов. Эта насмешка взбесила Дон Кишота, который, поднявши копье, так ловко ударил им оруженосца-насмешника, что если бы удар попал по голове так хорошо, как по плечам, то бедный Санко никогда бы не наследовал по завещанию.

— Что вы, сударь? — закричал он, струсив. — Разве не видите, что я смеюсь?

— Но я не смеюсь, — перехватил Дон Кишот, — прошу сказать, господин враль! Что если бы этот подвиг был в самом деле так опасен и труден, как мне казалось! Разве я не оказал довольно мужества, чтобы с успехом совершить его? Рыцарь, такой, как я, который никогда не видывал сукновальных мельниц, не может их узнавать по стуку! Ты только на это способен, господин деревенщина, родясь и будучи воспитан между мужиками. Сделай из шести пестов шесть великанов, выпусти их против меня одного за одним или всех вместе, тогда смейся, если я не раздавлю им брюха ногами?

— Не гневайтесь, господин рыцарь, — сказал Санко покорным голосом, — я признаюсь, что без пути смеялся; но и вы признаетесь, может быть, когда не будете сердиты, что всякий другой на моем месте также бы засмеялся, узнавши, как нам было страшно… я говорю мне, а вы, сударь, не знаете страха!

— В этом я, конечно, с тобою согласен; случай немного смешон, но рассказывать об нем, кажется мне, совсем не нужно. На свете много злоязычников, которые на все смотрят с худой стороны и всегда через цель ступают.

— О! Вы, господин рыцарь, попадаете прямо в цель, выключая, когда метите в голову, а бьете по плечам, благодаря моему проворству! Впрочем, пословица говорит: который бог вымочит, тот и высушит! Большие господа обыкновенно побранят людей своих, да и подарят: не знаю, таков ли обычай у странствующих рыцарей, когда они побьют копьем оруженосцев. Мне кажется, за это нельзя и дать меньше острова или королевства на твердой земле!

— Знаешь ли, что ты говоришь совершенную правду; прости меня за мою вспыльчивость, будь только вперед молчаливее! Признаюсь, я не нашел в рыцарских романах ни одного оруженосца, который бы так свободно обходился, как ты, с своим господином. Гандалин, служивший Амадису34, не иначе с ним разговаривал, как снявши шляпу, опустив голову, потупя глаза и согнув тело, как турок. Газабал, оруженосец Галаоров, был так скромен и молчалив, что сам историк не больше двух раз упоминает об нем в огромной книге своей35. Станем следовать сим великим примерам и жить, как надобно: придет время, и награжден будешь! Если ж судьба определила иначе, то я уже сказал тебе, что в убытке не останешься!

— Я всем доволен, милостивый государь! Вперед не дам языку воли; буду говорить только в таких случаях, когда понадобится оказать вам почтение, как своему господину.

— Доброе дело, Санко! Самое лучшее средство никогда со мною не ссориться! Ты знаешь сам, что господин по отце есть первый человек на свете.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d06.jpg

ГЛАВА XXI[править]

Мамбринов шлем[править]

Пошел дождь. Оруженосец хотел спрятаться в мельницу, но Дон Кишот, который чувствовал к ней отвращение, на это не согласился, и поворотя вправо, через несколько минут увидел человека верхом, у которого на голове было нечто блестящее.

— Санко! — воскликнул он в восхищении. — Все пословицы справедливы, но эта всех справедливее: одна дверь на замок, а другая настежь! Прошедшим вечером плутовка фортуна изрядно подшутила над нами, но утро вечера мудренее! По всем признакам рыцарь, едущий перед нами, имеет на голове шишак Мамбринов, которого ищу с таким нетерпением!

— Господин рыцарь! — сказал Санко. — Если бы мне позволено было говорить по-прежнему, то бы я сказал: берегитесь, это похоже на сукновальную мельницу!

— Зажми рот с твоею сукновальнею! Какая связь между шлемом и мельницею!

— Великая, сударь; но мне запрещено изъясняться!

— Безмозглый! Разве ты слеп? Разве не видишь рыцаря в золотом шлеме, на сером коне в яблоках?

— Вижу человека, не рыцаря; под ним осел такой же, как и мой; на голове, не знаю, что-то блестит! Больше ничего не вижу!

— Это не знаю что есть Мамбринов шлем! Но для чего терять время в пустых разговорах! Посмотри, как я управлюсь с этим плутом и сорву с него шишак! Посторонись!

— Ах! Сударь, посторониться недолго; но дело состоит в том, не сукновальня ли это?

— Сколько раз должно тебе повторять, что размышления твои скучны! Прошу не досаждать мне своими сукновальнями, если не хочешь быть ловко побитым!

Санко струсил и закусил язык.

Должно растолковать читателю, что значили рыцарь, серый конь в яблоках и Мамбринов шишак. В этом месте находились две деревушки, одна подле другой; в обеих был один цирюльник. Он должен был пустить кровь больному и нескольких людей обрить в другой деревне и ехал к ним с ланцетами, с лоханкою из желтой меди и со всеми своими припасами. Пошел дождь; он пожалел своей шляпы, недавно им купленной, и надел на голову мыльный тазик, который за полверсты светился. Под ним был серый осел, как сказывал Санко; но Дон Кишот видел рыцаря на сером коне в яблоках, покрытого золотым шлемом!

Как скоро бедный цирюльник подъехал ближе, то герой наш, подняв копье, без всяких изъяснений поскакал к нему навстречу. Цирюльник, увидя приближающееся к нему страшилище, спрыгнул с осла и побежал быстрее козленка через поле, оставя на земле медную лоханку!

— Язычник не глуп! — воскликнул Дон Кишот. — Он, конечно, не любит споров. Санко! Подыми сей драгоценный шлем!

— Изрядная находка, — сказал оруженосец, подымая лоханку, — она еще нова и стоит, по крайней мере, пять реалов!

Он подал мнимый шлем Дон Кишоту, который, надев его на головку и не могши никак утвердить на ней, сказал, наконец, с удивлением:

— Сарацин, для которого скован шишак, должен иметь огромную голову. Какая жалость! И наличник совсем отломлен!

Санко, помня урок, полученный поутру, крепился, чтобы не засмеяться.

— Что с тобою сделалось, Санко? — спросил Дон Кишот.

— Ничего, сударь, — отвечал оруженосец, — думаю о страшной голове, для которой сделан этот шишак, похожий, как две капли воды, на цирюльничий тазик!

— Очень вероятно, что это сокровище каким-нибудь случаем попалось в руки невежды, который, не знавши цены ему, растопил половину золота, а из другой вылил эту лоханку. Но как бы то ни было, находка бесценна! Теперь я могу иметь такой шлем, которому нет и не будет подобного. Станем довольствоваться тем, что имеем!

— Ваша воля, сударь! Но что прикажете делать с этим ослом — я хотел сказать, с этим серым конем в яблоках, который также очень похож на осла серого? Думаю, что бедный рыцарь, которому так не понравилось знакомство с нами, нескоро придет за ним, а конь, признаться, очень изрядный!

— Я не обираю побежденных; старинные рыцари только тогда ловили чужих коней, когда своих теряли на каком-нибудь поединке. Итак, оставь этого коня или осла, как ты его называешь! Рыцарь придет за ним, если захочет!

— Для чего не сказать правды? Я бы согласился с ним поменяться; мой осел не так хорош, как этот! Законы рыцарства чересчур строги, если не позволяют ослов менять на ослов. По крайней мере, можно ли переменить сбрую?

— Не могу сказать наверно! Справлюсь; между тем возьми ее, когда хочешь; мы не украли ее, а отняли у язычника!

Радуясь позволению, Санко снимает с серого коня в яблоках седло и узду, которые были только что куплены, и украшает ими осла своего, который показался ему в новом платье красавцем. Изготовясь, путешественники позавтракали, напились из водопада, не обращая глаз на мельницу, и подружившись по-прежнему, отправились в путь, дав волю Рыжаку, за которым осел бежал не отставая. Они скоро выехали на большую дорогу; Санко сказал своему господину:

— Прошу позволения, милостивый государь, поговорить с вами немного! С тех пор, как приказали мне молчать, я растерял множество прекрасных мыслей и хотел бы воспользоваться тем, что мне теперь вошло в голову!

— Говори, Санко, — сказал рыцарь, — только не очень распространяйся; и самая умная речь наскучит, если будет продолжительна!

— С некоторого времени, сударь, приходит мне на мысль, что мы по-пустому ищем приключений; и правду сказать, сколько вы ни побеждайте, сколько ни делайте славных дел в этих пустынях, никто не узнает об них и не услышит, и ваша храбрость нимало не прославится. Мой совет: пойти в службу к какому-нибудь императору или принцу, который бы был в ссоре с своим соседом. Тогда, ваша смелость, ваша необычайная сила и чудная мудрость были бы вам и другим в пользу, дивили бы целый свет; а мы бы, между тем, получали какую-нибудь выгоду от трудов своих. Тогда множество историков принялись бы описывать ваши подвиги; не говорю о моих, потому что их не больше, как сколько надобно для оруженосца; однако, если в историях упоминают о нашей братье, то для чего не сказать и обо мне полслова?

— Ты говоришь правду, Санко! Но прежде всего нам должно пошататься по свету и сделаться известными. Важно то, чтобы узнали нашего брата рыцаря, остальное — безделица! Вот как эти дела происходят обыкновенно: рыцарь приезжает ко двору великого монарха; весь народ, и старый, и малый, встречает его за воротами столицы. Окружают его, кричат: да здравствует рыцарь Солнца, Змеи36, Быка и подобного! Да здравствует победитель исполина Брокабруна стальнорукого, избавитель великого Мамелуя Персидского, который девять сот лет томился в темнице проклятого чародея. Сии великие подвиги всех изумляют; похвалы повторяются тысячами, доходят до ушей короля, который бежит к окнам дворца своего, и увидя рыцаря вдали, версты за полторы от дворца, обращается к свите своей и кричит без памяти: «Скорее, чиновники, придворные, бегите навстречу к украшению рыцарства!» Ему повинуются, и он сам выходит к рыцарю, принимает его на половине парадной лестницы, подает ему руку и ведет с собою в покои королевины. Там видит рыцарь инфанту, дочь короля, которая, конечно, есть одна из первых красавиц в мире. Не успели принцесса и рыцарь взглянуть друг на друга, как неизвестною силою, не зная, как и для чего, сердца их загораются, соединяются и немым языком изъясняются. Ведут рыцаря в богатую спальню, снимают с него латы, покрывают его одеждой пурпуровой: под шлемом и панцирем казался герой прелестным; что же стал он под пурпуром! Ужин готов, рыцаря зовут за стол с королем, королевою и принцессою, на которую бросает он украдкою взоры нежные и страстные; красавица вздыхает и, взглядывая на рыцаря, краснеет и стыдится, потому что чрезвычайно стыдлива. Встают из-за стола; вдруг является в зале безобразный горбатый карла, который ведет за руку прекрасную даму, окруженную великанами. Карла предлагает подвиг, устроенный одним старинным волшебником так, что рыцарь, который удачно совершит его, будет признан первым рыцарем в свете. Король обращается к рыцарям двора своего; желает, чтобы который-нибудь из них исполнил завещание волшебника, но рыцари молчат, не смеют вызваться; гость выходит на средину горницы, обнажает меч и клянется совершить гибельный подвиг; он исполняет клятву, и слава его изумляет вселенную, и принцесса поздравляет себя с счастливым выбором. Но всего лучше то, что король на ту пору, как нарочно, воюет с своим соседом, и что наш рыцарь, пожив несколько дней при дворе, просит позволения за него погибнуть или сразить его неприятелей! Королю то и надобно; соглашается с радостию; рыцарь благодарит его и в тот же вечер в потемках приходит в сад проститься с инфантою сквозь решетку ее окна, из которого принцесса уже не один раз с ним разговаривала в присутствии своей наперсницы. Рыцарь вздыхает, принцесса падает в обморок, наперсница бежит за водою и крайне боится, чтобы заря не явилась, потому что принцессина честь дороже ей жизни. Заря не является, принцесса приходит в себя и подает рыцарю сквозь решетку белоатласную руку свою; рыцарь покрывает ее пламенными поцелуями, орошает горячими слезами; наконец, выдумывает средство, как уведомлять ее о своем здоровье, и принцесса просит его возвращаться как можно скорее. Рыцарь обещает, клянется, в последний раз целует руку любезной и удаляется в такой ужасной горести, что едва не умирает на дороге. Рыцарь приходит в спальню свою, бросается на постелю, не может заснуть и с утром встает, одевается, спешит откланяться королю, королеве и просить позволения проститься с принцессою. Ему сказывают, что принцесса нездорова, и наш рыцарь, зная причину болезни, едва не лишается чувств. Наперсница, которая была свидетельницею прощания, бежит обо всем рассказать принцессе. Принцесса плачет и говорит наперснице, что всего больше беспокоит ее неизвестность происхождения милого друга ее. Наперсница божится, что рыцарь есть сын или внук великого монарха; иначе мог ли бы он быть столь смелым, любезным и прекрасным. Доказательства сии утешают инфанту, которая, опасаясь возбудить подозрение, чрез два дни выходит из комнаты. Рыцарь уже далеко. Дерется, побеждает, выигрывает множество сражений, берет кучу городов, и все это в самое короткое время. Возвращается ко двору, видится с инфантою сквозь решетку и сказывает ей, что завтра будет просить руки ее в награду за свои услуги. Просит, получает отказ, потому что королю неизвестно его происхождение; но как бы то ни было, рыцарь, наконец, увозит принцессу, на ней женится, и отец без памяти рад этому, тем более что в рыцаре через несколько времени узнает принца близкою роднёю великого монарха, не знаю, какой империи, которой нередко и на карте не бывает. Потом, как водится, отец умирает; инфанта — наследница, и наш рыцарь — полный король; вот время наградить оруженосца: ему дают остров, женят его на услужливой наперснице, которая непременно должна быть дочерью или племянницею какого-нибудь князя, герцога или гранда.

— Прекрасно, прекрасно! — воскликнул Санко. — Я доволен и готов божиться, что все это непременно сделается с рыцарем Печального образа.

— Без сомнения, приятель! Все, что я тебе ни сказывал, точь-в-точь со всяким рыцарем случается. Нам осталось только узнать, какой король, язычник или христианин, ведет войну с своим соседом и имеет прекрасную дочь. Впрочем, время еще не ушло! Одно только меня беспокоит: как докажу свое царское происхождение? Хотя я дворянин и старый дворянин, но король, может быть, заспорит и прежде не выдаст за меня дочери, пока мудрец, мой биограф, не узнает из каких-нибудь старых полусогнивших манускриптов, что я правнук великого государя. Правду сказать, я могу похитить инфанту и дело кончить одним разом, а время или смерть успокоят гнев короля, моего тестя!

— Я с вами согласен, милостивый государь! И советовал бы начать похищением; добрые люди говорят: не проси того, что даром взять можешь; а смелым Бог владеет! Жалею об одном: пока вы будете сражаться, пока не заключится мир, пока не умрет отец, по тех пор несчастный оруженосец должен будет сидеть, да глядеть и дожидаться, Бог знает чего! Хорошо бы сделала наперсница, когда бы позволила увести себя вместе с инфантою! Как вы думаете?

— Вам никто не помешает, Санко, если только она сама согласится и признает тебя достойным руки своей!

— О! Достойным! Это безделка. Разве я не молодец! Разве не старинный христианин! Чего больше для самого лучшего графа. Поверьте, что герцогская мантия будет мне также в пору, как и всем: я еще думаю, что в золоте и жемчуге покажусь красавцем!

— Никто в этом не сомневается! Только тогда советую почаще брить бороду!

— О! Для этого заведу целого цирюльника, который ни на час от меня не отлучится и всегда позади меня ходить будет. Однажды в Мадрите попался мне навстречу низенький, уродливый господин, за которым другой, высокий и прекрасный, следовал, останавливался, когда он останавливался; шел, когда он шел; повертывался, когда он повертывался, короче сказать: был настоящим хвостом его. Я спросил, что это значило: мне сказали, что низенький и уродливый господин больше высокого и прекрасного, потому что последний — его лакей, и что все лакеи должны ходить позади. Я подивился такому чуду и заметил его на всякий случай.

— Итак, Санко, ты вместо лакея хочешь иметь цирюльника!

— Конечно, господин рыцарь, конечно! Только вы сделайтесь поскорее королем и подарите меня графством — остальное не ваша забота.

Здесь кончился разговор наших странников. Они увидели …. читайте далее.

ГЛАВА XXII[править]

Рыцарь возвращает свободу некоторым людям, которых вели насильно в такое место, куда им идти не хотелось[править]

Они увидели на большой дороге десять или двенадцать колодников, которые все прикованы были к одной цепи и на руках имели железа; их провожали двое верховых с ружьями и двое пеших с копьями.

— Посмотрите! — сказал Санко. — Ведут каторжных на галеры.

— Как! — воскликнул Дон Кишот. — Каторжных! На галеры! Какое тиранство! Какое насилие!

— Вам говорят, что это недобрые люди, которых за шалости осудили на греблю и лишили свободы!

— Разумеется! Довольно! Я знаю свою должность.

Дон Кишот приближается к невольникам и учтиво спрашивает у провожатых, за что поступили так жестоко с сими несчастными? Один из верховых отвечал ему также учтиво:

— Государь мой, я бы мог показать вам все приговоры, в которых изображены преступления сих почтенных путешественников, но вам будет скучно читать эти вздорные бумаги. Расспросите их самих и все подробно узнаете; они любят хвастать своим проворством!

С сим позволением, которое наш рыцарь взял бы приступом, когда б не получил добровольно, приближился он к колодникам и спросил первого, за что вели его на галеры?

— Ах! — отвечал несчастный. — За то, что я был влюблен!

— Быть не может! — воскликнул рыцарь. — Если бы все любовники были достойны наказания, то я давно сидел бы на галере37.

— Статочное дело, сударь, — продолжал колодник, — но я влюбился необыкновенным образом в кошелек одного скряги, который был заперт за шестью замками; похитил предмет любви своей и был вместе с ним пойман; с трудом могли нас разлучить: так привязались мы друг к другу. Правосудие вздумало наградить меня сотнею палочных ударов и трехлетнею ссылкою на галеры.

— А ты, мой друг, за что наказан? — спросил Дон Кишот у другого колодника, который шел, потупив голову, с видом раскаяния.

— За мою откровенность.

— Что ты говоришь! Откровенность почитается одною из первых добродетелей честного человека.

— И я то же думал; но судьи не постыдились наказать меня за сию добродетель: они хотели знать о некотором пропадшем скоте; принуждали меня отвечать на самые грубые вопросы; я отвечал им с простосердечием, что нашел это стадо без хозяина, без присмотра на поле и, по любви к пастушеской жизни, вздумал прибрать его к рукам, чтобы пасти, как надобно. Что ж бы вы думали? За это признание дали мне две сотни ударов плетью и послали на галеры!

Дон Кишот обратился к третьему, который сказал с веселым видом:

— Государь мой! Я здесь за то, что не имел десяти червонцев.

— Я бы дал охотно двадцать за твое освобождение!

— Теперь поздно! Если бы прежде удалось мне втереть несколько золотых денег в карман докладчика, в чернилицу писаря, то бы, конечно, теперь не был скован и веселился на ярмарке в Толеде. Но Бог милостив! Оттерплюсь, и кончено дело!

За ним следовал старик с седою бородою, которая доставала до пояса; на вопросы Дон Кишота отвечал он слезами; следующий говорил за него.

— Эта почтенная особа отправляется на галеры за то, что утешала бедных любовников, перенося их нежные записки, доставляя им случай видеться: ее даже обвиняли в составление вредных напитков и колдовстве!

— Если бы не последнее обстоятельство, — сказал Дон Кишот, — то я бы с радостию оправдал доброго старика: он помогал нежным любовникам! Помилуйте, кто назовет это преступлением? Ремесло трудное, требующее великого проворства, ума и скромности; я имею об этом предмете некоторые новые мысли, которые намерен сообщить правительству. Но старику непростительно быть волшебником! Любовь не требует другого волшебства, кроме искусства нравиться и верности.

— Вы говорите правду, милостивый государь! — сказал старик. — Божусь, что я никогда не думал о колдовстве, иначе как бы не предузнать мне сего путешествия на галеры! Что ж касается до моего маленького пристрастия к любовникам, то, не запираюсь, всегда желал, чтобы люди были веселы, наслаждались и жили дружно между собою: кажется, в том нет ничего дурного! Со всем тем за мое доброжелательство меня посылают на галеры, несмотря на мою старость и запор урины, который не дает мне покоя ни на минуту.

Старик заплакал, и растроганный Санко подал ему небольшую милостыню.

Дон Кишот продолжал расспрашивать. Один колодник сказал, усмехаясь:

— Я здесь за одну безделку, семейственное обстоятельство, я жил в одном доме с двумя двоюродными и двумя внучатными сестрицами молодыми, прелестными; по вечерам от скуки играли мы в разные игры; в доме было нас всего на все пятеро; не знаю, как это случилось, но вдруг в одно прекрасное утро стало нас девять! Поднялся великий шум, заговорили, заспорили; я не имел ни денег, ни добрых людей-заступников и теперь иду на галеры. Но я молод, здоров, и пока есть силы в себе, не отчаюсь.

За ним следовал человек лет в тридцать, из себя видный (хотя косой левым глазом и связанный крепче других). На ногах имел он цепи, которые обвивались вокруг всего тела, на шее два железных ошейника; к одному из них была прикреплена цепь, а к другому две. железные полосы, достававшие до пояса, с кольцами, в которые продеты были его руки так, что он не мог сделать ими никакого движения38. Рыцарь спросил, для чего употреблена была такая предосторожность.

— Для того, что этот бездельник, — отвечал один из провожатых, — опаснее всех прочих: он так смел, так проворен и плутоват, что мы даже и теперь боимся, как бы не упустить его!

— Для чего же, — перервал Дон Кишот, — он осужден на галеры, а не на смерть?

— Его сослали на десять лет; все то же, что смертная казнь! Вы, я думаю, слыхали об нем: это славный Гинес Пасамон, по прозванию Гинезилла де Парапилла39.

— Г.<осподин> комиссар, — воскликнул колодник, — пожалуйте, не шутите! Какое вам дело до моих прозваний? Когда бы смел, сказал бы вам ваши. А вы, господин рыцарь, если хотите что-нибудь дать нам, то давайте скорей и не теряйте по-пустому времени в допросах; наша история нимало не любопытна! Если желаете узнать мою, то можете ее прочитать; я сочинил и недавно выдал ее в свет: не хвалясь, скажу, вы найдете в ней больше толку, нежели во всех новых романах наших.

— Она совсем кончена? — спросил Дон Кишот.

— Нет, вы видите, что я еще здесь; но доведена до последнего путешествия моего на галеры!

— Так это не в первый раз!

— Прекрасно! Я отслужил четыре кампании на море его католицкому Величеству и, правду сказать, без отвращения принимаюсь за старое. Скажите мне, почему худа жизнь на галерах? Мне кажется, там-то и наслаждается человек самим собою; там-то и можно приводить мысли в порядок и заниматься на свободе литературою!

— Ты, мне кажется, умный малый!

— Того-то и жаль; глупый скорее найдет дорогу к счастию.

— Довольно! — сказал Дон Кишот, возвысив голос. — Вижу из ваших слов, что вы — братья мои, хотя за вину осуждены на галеры, но лишены свободы; вижу цепи на руках ваших! К тому ж часто на свете недостаток в деньгах — малый кредит, пристрастие и глупость судей губят невинность! Я положил на весы рассудка ваш тягостный жребий, вошел в самого себя и заключил, что звание рыцарства повелевает мне подать вам руку помощи. Но мудрый человек только тогда прибегает к силе и мужеству, когда кротость и убеждения не помогут. Господа комиссары и приставы, покорно прошу вас избавить сих несчастных от цепей, их обременяющих! Пускай идут с миром! Бог и натура им дали свободу; никто не может лишить их сей драгоценности. Скажите, чем оскорбили вас бедные люди сии? Вам стыдно быть орудиями злобы и мщения: оставьте, оставьте Всемогущему наказывать слабости, неразлучные с человечеством. Еще раз повторяю с возможным учтивством и с должным почтением: вы обяжете меня лично, когда исполните мою просьбу; когда же нет, то, государи мои, буду принужден употребить силу и научить вас повиноваться.

— Выдумка не дурна! — отвечал комиссар улыбаясь. — Вы мастерски притворяетесь! Но кроме шуток, неужели вправду хотите, чтобы мы сняли цепи с колодников? Перестаньте, сударь! Извольте ехать своею дорогою; поправьте мыльный тазик, который скоро свалится с головы вашей, и не вступайтесь в чужие дела!

— Невежа! Грубиян! — закричал Дон Кишот и ударом копья вышиб его из седла.

Комиссар растянулся, его товарищи бросились на рыцаря; колодники, пользуясь случаем, принялись сбивать с себя железа. Провожатые, принужденные бежать к своим пленникам и вместе защищаться от Дон Кишота, не знали, что делать; Санко помогал Гинесу Пассамону выпутаться из цепей. Пассамон первый освободился, кинулся на лежавшего комиссара, отнял у него ружье и шпагу и начал, не стреляя, прицеливаться в приставов, которые в минуту все разбежались при страшном граде камней, которыми колодники провожали их.

Победа совершилась; но Санко был недоволен. Он сказал рыцарю, что беглецы, верно, донесут о случившемся святой Ермандад, и что, не теряя ни минуты, надлежало им спрятаться в ближние горы. Дон Кишот имел в голове другое намерение: он скликал колодников, обиравших комиссара, который скоро остался в одной рубашке; поставил их в кружок, посмотрел на них с важностию и сказал:

— Государи мои! Благодарность есть первая добродетель благородного сердца; вы видели, что я для вас сделал; не сомневаюсь, чтоб и для меня вы чего-нибудь не сделали. Прошу вас надеть на себя цепи, от которых я вас избавил, и в прежнем виде невольников идти в город Тобозо, явиться пред лицом госпожи Дульцинеи. Вы скажите ей, что пленник ее прелестей, рыцарь Печального образа просит ее об нем вспомнить; вы опишите ей все, как было, как я вас избавил, как победил ваших гонителей, и потом будете свободно идти, куда вам рассудится.

— Господин рыцарь, наш избавитель, — отвечал за всех Гинее Пассамон, — ваша просьба недельная! Мы попадемся в руки полиции, когда пойдем вместе в цепях и еще в город; нам должно разойтись в разные стороны. Покорно прошу вашу милость переменить это посольство к госпоже Дульцинее Тобозской на несколько молитв за ее здоровье; поверьте, что будем усердно молиться, потому что молиться всегда и везде удобно, а надеть на себя цепи ни за что, ни про что, посудите сами, кто на это согласится?

— Черт меня возьми! — закричал Дон Кишот в ярости. — Господин Дон Гинезилла Парапилла, ты пойдешь один! Да, ты один, господин рассказчик, и с этой прекрасною цепью на шее! Желал бы я посмотреть, как ты не согласишься!

Пассамон был горячего нрава. Он мигнул своим товарищам, и в минуту посыпалось на рыцаря такое множество камней, что он и щитом от них не закрылся. Рыжак был точный пень. Санко сидел за ослом. Несчастный рыцарь не устоял и растянулся. Колодники в минуту на него напали, сбросили с головы его мыльный тазик, сорвали с него казакин, не спаслось бы и нижнее платье, когда бы обиратели не торопились. Санко отделался одним плащом. Разделив добычу между собою, колодники разбежались в разные стороны, думая больше о рассыльщиках, нежели о госпоже Дульцинее. Дон Кишот и Рыжак лежали друг подле друг; Санко, свернувшись клубком, дрожал промеж ног осла, который печально потряхивал головою и хлопал ушами, как будто все слышал свист летающих камней.

ГЛАВА XXIII[править]

Удивительные приключения в Сиерре Морене[править]

Дон Кишот, видя, как заплатили ему за благодеяния, воскликнул:

— Санко! Правду говорят люди: злого любишь, себя губить! Мне бы надлежало тебя послушаться! Вперед буду умнее!

— Вы, сударь, — сказал оруженосец, — вы тогда будете умнее, когда я стану к верху ногами ходить! Но если вам жаль, что прежде меня не послушались, то послушайтесь теперь: уберемся отсюда поскорее; все ваши рыцарства не помогут вам, когда попадетесь в лапы святой Германдад. Она мараведиса40 не даст за всех странствующих рыцарей в свете; ради Бога! Уедем отсюда.

— Бедный Санко! Натура не создала тебя храбрым! Но чтобы доказать, что я не упрям, соглашаюсь исполнить твое желание; только смотри! Никогда, ниже при самой смерти (помни это условие), не смей говорить, что робость понудила меня удалиться! Если это скажешь, Санко, то солжешь непростительно. Признаюсь, когда бы я мог подумать, что такая мысль придет в твою голову, то ни на что несмотря, остался бы в этом месте. Не боюсь ни святой Германдад, которая для тебя так ужасна, ни всех Ермандад двенадцати колен израильских, ни семи Маккавеев, ни Кастора и Поллукса41, ниже всего, что называется братьями в свете!

— Господин рыцарь! Сойти с места не значит бежать, а бросаться на нож — быть умным и смелым! По-моему, человек, который имеет хотя каплю рассудка, всего вдруг не делает, а оставляет что-нибудь и на завтра, и на послезавтра. Береги монету про черный день. Хотя я и простой крестьянин, но, Бог милостив, умею два перечесть, и умишка мой, который никогда меня не обманывает, говорит, что вы хорошо сделаете, если сядете на Рыжака и проедете вслед за мною.

Дон Кишот не стал спорить и послушался. Благоразумный оруженосец отправился вперед на осле; Дон Кишот за ним, и скоро очутились они в долинах Сиерры Морены, в которых были намерены спрятаться. По счастию, котомка с припасами каким-то чудом спаслась от колодников. Санко не боялся умереть с голоду, погонял осла и остановился не прежде, как совсем смерклось. Наши странники расположились ночевать у подошвы одного утеса под густыми деревьями. Но судьба, которая не уставала гнать их, как нарочно, привела в это место Гинеса Пассамона, того славного мошенника, которого Дон Кишот спас от галер и который также имел свои причины бояться святой Германдад. Пассамон нашел героев наших в глубоком сне, а как благодарность была не из главных его добродетелей, то он не посовестился украсть Санкина осла, который показался ему гораздо лучше Рыжака. Заря едва, едва блистала, как оруженосец, проснувшись, увидел, что при нем осла не было, поднял прежалобный крик:

— О, друг мой! Душа моя! — повторял он. — Я тебя не увижу! Тебя, который родился в моем доме, никогда не оставлял меня, рос перед моими глазами, стоил мне таких трудов и попечений! Я тебя не увижу! Я тебя лишился! Как показаться жене, которая тебя так любила! Детям, которых ты утешал, соседям, которые смотрели на тебя завистливыми глазами! О, мой осел! Осел возлюбленный! Без тебя жизнь мне в тягость: ты один сохранял ее потому, что каждый день вырабатывал по двадцати шести мараведисов, почти столько же, сколько выходили на мои расходы. Ах! Теперь мне ничего не надобно, ни расходов, ни приходов; я потерял тебя, я умру с горя!

Дон Кишот, пробужденный жалобами Санки, утешал его, как мог; сказал ему прекрасную проповедь о неприятностях в жизни; однако не успокоил по тех пор, пока не обещал дать ему трех осленков из пяти, оставшихся у него дома.

Оруженосец, всхлипывая, поблагодарил господина своего за милость; потом, повеся голову, пошел за ним пешком, таща на плече котомку, которая опять избавилась от похищения и которую нередко посещал он с глубокими вздохами. Дон Кишот ехал шагом, час от часу больше углублялся в горы, с удовольствием посматривал на утесы и пустыни, его окружавшие, и приводил на память все, что случалось с рыцарями в таких же диких уединениях. Вдруг Санко увидел, что рыцарь его поднимал копьем какой-то полусогнивший чемодан, оставленный посреди дороги. Он подбежал к нему, взял чемодан, который был весь в дырах, осмотрел его и нашел в нем четыре голландские рубашки, несколько тонкого белья и узел с золотыми деньгами.

— Слава Богу! Вот приключение по моему вкусу! — воскликнул он, и не считая денег, начал опять обыскивать чемодан, в котором не нашел более ничего, кроме богатой записной книжки. Дон Кишот взял ее себе, оставя деньги оруженосцу, который, поцеловав у него руку, спрятал их в карман.

— Друг мой! — сказал наш рыцарь. — Все это, конечно, принадлежит какому-нибудь проезжему, ограбленному или умерщвленному разбойниками.

— Нет, сударь, — отвечал Санко, — разбойники не оставили бы этих прекрасных золотых денег, которые у меня в кармане!

— Твоя правда! Не могу придумать, что бы это значило. Посмотрим, не скажет ли нам чего-нибудь эта записная книжка?

Он открыл ее и прочел следующие стихи оруженосцу:

Надежда, говорят, любовь животворит

И верность подкрепляет:

Час от часу сильней любовь моя горит,

Надежды никакой не знает. —

Но может быть… ах, нет!

Любви твоей желать

Твой пленник, Хлоя, не дерзает;

Любить и слезы проливать.

Жестокая, и то блаженством он считает!42

— Эти стихи ничего не объяснили, — сказал Дон Кишот, — но признаюсь, они хорошо написаны!

— Вы и в стихах знаток, мне кажется? — спросил Санко.

— Великий! — отвечал рыцарь. — Ты в этом и сомневаться не будешь, когда я тебе дам предлинное письмо стихами к принцессе Дульцинее. Старинные рыцари были все музыканты и стихотворцы: любовь, друг мой, всему научит!

— Посмотрите, сударь, нет ли еще чего-нибудь в записной книжке?

Дон Кишот перевернул листок.

— Вот и проза, — сказал он, — и думаю, любовное письмо!

— А! А! — воскликнул оруженосец, который был в духе. — Прочтите его мне, прочтите; я бывал охотник до любовных писем!

Дон Кишот прочел следующее:

«Последнее слово, Люцинда! Не страшись упреков! Я не буду скучать тебе упреками! Ты нарушила свои клятвы; предпочла низкие сокровища любви пламенного сердца, своей должности, своей невинности! Я находил в тебе все добродетели и совершенства; они исчезли — осталась одна красота ничтожная, минутная! Прости; будь счастлива, когда можешь, когда способна забыть мои страдания! Ах, если б ты никогда не узнала, каков человек, избранный тобою! Если бы никогда позднее раскаяние не посетило твоего сердца!

Ты разрушила мое блаженство, а я молю небо о твоем спокойствии!»

— Из письма и стихов мало узнали, — сказал Дон Кишот, перевертывая листочки, на которых написано было еще несколько стихов и отрывков, заключавших в себе жалобы и упреки.

Между тем Санко в другой раз посетил чемодан, не оставил в нем ни одного уголка, ни одной сумки, не ощупав несколько раз рукою — так прельстили его золотые деньги, которых было порядочное количество! По несчастию, не нашлось более ничего; но один взор на сокровище — и наш оруженосец забыл и палочные удары, и беспокойную ночь в трактире, и чудотворный бальзам, и воздушное путешествие, и даже милого осла. Рыцарь Печального образа думал только о том, кому принадлежал чемодан и, судя по письму, стихам, деньгам и тонкому белью, заключил, что какой-нибудь знатный молодой дворянин, влюбленный в жестокую и от любви пришедший в отчаяние, потерял их на дороге. Он решился в горах искать несчастного любовника.

Герой наш с таким намерением отправился уже в путь, как вдруг увидел на вершине холма человека, который прыгал с утеса на утес с удивительною легкостию. Этот человек был покрыт изорванным рубищем: черная борода его была густа и всклокочена, длинные волосы в беспорядке, нижнее платье все изодрано, ноги обнажены. Дон Кишот, несмотря на скорый бег незнакомца, успел сделать свои замечания, и вообразив, что ему принадлежал чемодан, хотел было за ним последовать; но Рыжак, который и по хорошей дороге не привык ходить скоро, отказался идти по утесам и камням. Герой приказал было своему оруженосцу догнать этого человека, но Санко представил ему, что никак не мог удалиться, потому что всякий раз, когда не было с ним его рыцаря, страх отнимал у него ноги.

— Притом же, сударь, — прибавил он, — какая нужда искать хозяина этого чемодана? Если найдем его, то будет надобно отдавать деньги, а мне кажется, что это совсем лишнее!

В сию минуту приближились они к одному источнику. На берегу его лежал мертвый лошак, до половины съеденный воронами; седло и узда были еще на нем. Старый пастух, показавшийся на вершине горы, начал свистом сзывать своих коз. Дон Кишот увидел его и кликнул. Пастух сошел вниз.

— Верно, хотите вы, — сказал он, приближась, — узнать, для чего этот лошак здесь: он шесть месяцев лежит на одном месте; вы, может быть, встретились с его господином!

— Нет, — отвечал Дон Кишот, — мы только неподалеку отсюда нашли чемодан на дороге.

— Я и сам давно его видел, — сказал пастух, — но боялся до него дотронуться, чтобы не попасться в беду: нечистый дух гораздо хитрее нас!

— То-то и я говорил, — воскликнул Санко, увидя этот чемодан, — я не хотел к нему за полверсты подойти; пускай он лежит, где хочет! Ох! Как же я не люблю каменистых дорог; того и гляди, что нос разобьешь.

— Послушай, дружок! — прибавил Дон Кишот. — Не можешь ли ты мне сказать, чей этот лошак и чемодан?

— Я очень немного знаю об этом, — отвечал пастух, — шесть месяцев тому назад приехал сюда молодой человек, статный и прекрасный, на этом лошаке и с чемоданом, до которого вы дотронуться не хотели. Он спросил у нас, где самое уединенное место на горах: мы привели его сюда, и он, кольнув шпорами лошака, скрылся в утесах.

Через несколько дней один из наших товарищей встретился с молодым незнакомцем, который, не говоря ни слова, подбежал к нему, прибил его до полусмерти, отнял у него припасы, которые пастух вез на осле в нашу деревню, и убежал на утесы; мы бросились за ним, искали, нигде не нашли; наконец, увидели в дупле старого дерева. Платье на нем было изорвано, лицо его загорело от солнца, словом, было трудно узнать его. Он подошел к нам с ласковым видом, поклонился, вздохнул и сказал, чтобы мы не дивились, видя его в таком положении, что он великий грешник и желает строгою жизнию себя очистить. Мы хотели узнать его имя, но он потупил голову и не отвечал. Мы просили его назначить нам место, куда приносить ему пищу, либо ходить за нею к нам в хижины, а не брать ее насильно. Молодой человек поблагодарил нас, извинился и обещал вперед не обижать никого, а просить хлеба именем Божиим; прибавил, что не мог указать нам своего жилища потому, что не имел его, а проводил ночи, где случалось. Тут он заплакал, мы также: у него лицо такое доброе; видно, что люди много зла ему сделали! У нас сердце обливалось кровию, когда мы смотрели на бедного молодого человека, убитого горем, бледного и унылого.

Мы утешали его, как могли — меньше словами, нежели сожалением; мы, простые пастухи, красиво говорить не умеем. Вдруг он весь в лице переменился, опустил голову, сжал губы, нахмурил брови и, кинувшись на одного из наших товарищей, начал бить его так сильно, что, верно, без нас убил бы на месте; за всяким ударом он повторял: «Изменник Фернанд, я разорву твое сердце хитрое, коварное, наполненное пороками!» Не припомню, что еще говорил он об этом Фернанде. Мы не захотели его удерживать, и он с удивительною быстротою скрылся в утесах, в которых нескоро найдешь его. Из сих обстоятельств, милостивый государь, мы заключили, что бедный молодой человек есть сумасшедший, и что какой-то Фернанд причиною его сумасшествия. Мы и не обманулись! Он несколько раз после того приходил к нам просить просьбою накормить его, а иногда, не прося, отнимал наши припасы. Когда придет на него дурной час, то хотя все отдай ему, он не менее подерется с тобою. В другое время обходится ласково, просит учтиво и хлебной корки, благодарит, плачет и уходит. Третьего дни я и четверо пастухов из моих приятелей согласились найти его, взять насильно, отвезти в Альмодавар (за несколько миль отсюда) вылечить его, если можно, или отыскать его родных, которые бы могли взять на свои руки этого несчастного молодого человека. Вот, сударь, все, что знаю об этом.

Дон Кишот, удивленный и тронутый сею повестию, поблагодарил пастуха и обещал помогать ему в его поисках; но случай избавил от сего труда рыцаря: вдруг увидели молодого человека в изодранном платье, который шел прямо к ним и говорил что-то сам с собою. Он приближался медленно, поклонился им и сказал тихим, охриплым голосом: «Здравствуйте!» Наш паладин, скочив с Рыжака, обнял его с горячностию. Молодой человек удивился, отступил назад и, положив обе руки на плечи рыцарю, смотрел на него долго и пристально, потом сказал:

ГЛАВА XXIV[править]

Продолжение удивительных приключений в Сиерре Морене[править]

— Я вас не знаю, государь мой! Но ласки ваши меня трогают. Видите, в какую бездну я брошен судьбою! Может быть, никогда не позволит она мне доказать вам своей благодарности, но я могу ее чувствовать!

— Неужели все для вас погибло? — воскликнул Дон Кишот. — Неужели ваше блаженство невозвратно? Ах! Для чего не могу смягчить судьбы вашей? Я бы на все решился! Но слезы чувствительной дружбы оживляют унылое сердце! Разделите со мною ваши страдания; отдайте мне половину вашей горести! Я умею плакать с несчастными!

Молодой человек во все то время, как говорил рыцарь, не спускал с него глаз и осматривал его с головы до ног.

— Ради Бога! — сказал он потом. — Накормите меня, голод меня мучит, терзает! Успокоив его, удовлетворю вашей просьбе.

Санко и старый пастух дали ему часть своего запаса. Молодой человек ел с жадностию, спешил и осматривался во все стороны с беспокойством и суровостию. Насытясь, он подал знак, чтобы за ним последовали: побежал на маленький луг, осененный крутым утесом, сел на траву, назначил каждому место, зажмурил на минуту глаза, чтобы собраться с мыслями, и начал говорить следующее:

— Соглашаюсь открыть вам свои несчастия, но вы дайте мне слово не прерывать меня. Я чувствую, что слабая голова моя придет в беспорядок, и что я все забуду при малейшем помешательстве.

Сие предисловие напомнило Дон Кишоту о той прекрасной сказке, которой Санко никак не мог кончить. Он обещал от имени всех слушать, не прерывая, и молодой человек начал таким образом:

— Я называюсь Карденио, родился в одном из первых городов Андалузии43; знатность и богатство достались мне в наследство; со всем тем я несчастен и жалок. В одном городе со мною жила девушка, милая, прелестная, которой судьба не отказала ни в чем — Люцинда. С одинакою знатностию и одинаким богатством Люцинда была не так постоянна, как пусть будет и не так несчастна! Любить, обожать Люцинду почитал я блаженством с младенческих лет моей жизни. Люцинда, ребенок, любила меня от всего сердца. Наши родители не хотели противиться этой невинной склонности; тайно желали соединить нас, хотя не говорили о том никогда между собою. Люцинде минуло пятнадцать лет; ей не велели принимать меня, мы начали переписываться! Боже мой! Сколько стихов, сколько романсов написал я для моей Люцинды! Разлука усилила нашу любовь; мое сердце, робкое в присутствии Люцинды, сделалось без нее смелее; перо мое выражало то, чего бы язык мой никогда произнести не осмелился — Люцинда в письмах своих обнаруживала предо мною все тайные чувства души своей.

Наконец, жизнь без нее мне сделалась несносна — я решился все кончить, пошел к отцу моей любезной и на коленях просил у него руки Люциндиной. Почтенный старик с ласковым видом сказал мне, что этот союз равно лестен для обоих супругов; но прибавил, что мой отец, а не я должен был об этом говорить ему, и что Люцинда по тех пор не может вступить с ним в родство, пока он сам того не захочет. Он говорил правду; я побежал к батюшке с надеждою в сердце.

Вхожу к нему в кабинет: он держал в руке письмо, и, не давши мне времени говорить, сказал:

— Карденио! Из этого письма ты узнаешь, что хочет для тебя сделать герцог Рихард44.

Этот герцог Рихард, как вам известно, есть один из знатнейших испанских грандов, которого поместья находятся в Андалузии; он в письме своем просил батюшку прислать меня к нему, желая, чтобы я был товарищем, другом старшего его сына, и уверял, что всеми силами будет стараться вывести меня в люди и составить мое счастие. Все, что он ни говорил обо мне, было так для меня лестно, так просто выражено и так далеко от гордого тона обыкновенных покровителей, что я сам увидел необходимость ехать благодарить его.

— Карденио, — сказал батюшка, — ты отправишься через два дни! Я уверен, что не обманешь надежды герцога своим поведением.

Я не смел противоречить. В ту же ночь увиделся с Люциндою и рассказал ей обо всем; на другой день просил ее отца не располагать рукою своей дочери до моего возвращения. Он дал мне слово. Люцинда клялась быть моею, и я с нею расстался.

Герцог Рихард принял меня как родного. Старший его сын обошелся со мною ласково, дружески; но младший, Фернанд, любезный и прекрасный, полюбил меня, открыл мне свое сердце и назвался моим истинным другом. Я поверил Фернанду; принимал сильнейшее участие во всех его удовольствиях и неудовольствиях; и скоро узнал, что пламенный молодой человек был страстно и без надежды влюблен в Доротею, дочь одного земледельца (Рихардова подданного), богатейшую наследницу во всей Андалузии, прекрасную, хорошо воспитанную девушку, которую все почитали чудом! Напрасно старался он обольстить ее; добродетель хранила невинность. Наконец он решился на ней жениться. Я представлял ему следствия такого поступка, препятствия и неприятности со стороны его фамилии; горести, какие он приготовлял себе: Фернанд был непреклонен. Я почел за должность сказать об этом старому герцогу. Не знаю, угадал ли Фернанд мое намерение или нет, но вдруг приходит ко мне и говорит, что хочет путешествовать.

— Друг мой! — сказал он. — Мне должно оставить это место, или я погиб! Поедем к твоему отцу; в вашем городе прекрасные конские заводы; скажу батюшке, что имею нужду в лошадях. Он, конечно, меня отпустит! Перемена места, разнообразие предметов, а больше всего дружба твоя будут самым лучшим для меня лекарством.

Я похвалил намерение Фернанда тем охотнее, что оно доставляло мне случай возвратиться к Люцинде, и принуждал его как можно скорее произвести его в действо.

После узнал я, что Фернанд в самое то время, как предлагал мне путешествовать, уже обольстил дочь земледельца, обещавши на ней жениться. Изменник хотел бежать; может быть, он боялся, чтобы отец его не узнал о сем преступлении; может быть, любовь, ангел-хранитель добродетели в сердце невинном, есть не иное что в порочном, как бурное, неукротимое желание, которое усиливается от препятствий и погасает от наслаждения! Как бы то ни было, герцог позволил нам ехать, и мы через два дни отправились. Батюшка принял Фернанда как сына своего благодетеля. Я увидел Люцинду; она была все та же, милая, несравненная! К несчастию, подумал я, что дружба обязывала меня поверить Фернанду все тайны моего сердца.

Я описал ему Люцинду со всем жаром любовника; он удивился и захотел увидеть ее: мог ли я отказать Фернанду? Я привел его под окно, в котором Люцинда обыкновенно со мною разговаривала. Решетка была отворена, в горнице горел огонь; Фернанд ее увидел, остолбенел, не мог говорить, забыл все, и прежнюю любовь свою, и дружбу! Он скрыл волнение своего сердца; поздравил меня с таким единственным счастием; желал, по-видимому, нашего брака и просил меня показать ему некоторые записки Люцинды. Я не подозревал, не боялся ничего; дал ему прочесть последнее письмо ее, в котором она убеждала меня просить руки своей с таким умом и приятностию, так нежно и скромно, что изменник Фернанд, прочтя письмо, вышел из себя. И теперь помню, что справедливые похвалы, которыми он в ту минуту осыпал Люцинду, показались мне неприятными; ужасный свет поразил меня. Я был уверен, как в своей жизни, что Люцинда не способна к предательству; но ревность, мучительная ревность, в первый раз отравила мое сердце.

Дни через два после нашего разговора Люцинда, которая любила рыцарские романы, прислала ко мне за «Амадисом»…

При сих словах Дон Кишот затрепетал, и, будучи не в силах удержать себя, воскликнул:

— Ах! Господин Карденио! Для чего не сказали вы прежде, что госпожа Люцинда читает рыцарские романы и знает их цену. Это одно доказало бы нам, что она прекрасна, умна, любезна, приятна и совершенна! Теперь я в этом не сомневаюсь; уверен, утверждаю и утверждать буду! Осмелюсь, однако ж, представить вам, что с «Амадисом» не худо бы было ей взять у вас и знаменитого Рожера Греческого45; госпоже Люцинде, конечно бы, полюбилось прекрасное приключение Дараиды и Гараиды, также и нежные стихи милого пастуха Даринеля46. Доставьте ей ради Бога эту единственную книгу; если ж ее не имеете, то милости прошу ко мне! Я покажу вам больше трех сот таких, которые служат мне утешением в жизни, питают мою душу: правда, я не надеюсь отыскать их так скоро: волшебники сыграли со мною изрядную шутку… Но я вам помешал, извините! Я сам не свой, когда заговорят о рыцарстве. Продолжайте, господин Карденио! Я принимаю живейшее участие в вашем жребии.

Между тем Карденио, потупя голову, мрачно, задумчиво смотрел в землю; наш рыцарь дважды просил его продолжать, Карденио не отвечал ни словца. Вдруг, устремив на Дон Кишота смутные взоры, он воскликнул:

— Нет! Никто на свете не разуверит меня! Вопреки всем глупцам и невежам буду говорить, что королева Мадазина имела любовником Лизбета47 и спала с ним на одной постели.

— Клевета! — загремел Дон Кишот. — Королева Мадазина — почтенная женщина, которая никогда не спала с лекарями. Тот, кто смеет говорить такую нелепость, есть клеветник, трус и лжец; я докажу ему это на суше, на воде, на коне, с копьем, с мечом, без меча, как ему угодно.

Карденио, в котором припадок сумасшествия начинал действовать, услышав, что его называли лжецом, схватил огромный камень и так ловко попал им в Дон Кишота, что он полетел кверху ногами. Санко, желая отмстить за своего господина, бросается с кулаками на Карденио, который, повалив его под себя, начинает тузить без сожаления. Пастух вздумал было защищать Санку и был опрокинут. Карденио, уставши бить, сокрылся в утесах, Санко принялся за пастуха; спрашивал с гневом, для чего не сказал он им, что этот человек — бешеный. Пастух утверждал противное; Санко спорил, и скоро схватились за бороды. Рыцарь начал их мирить.

— Нет! Нет! — кричал оруженосец. — Дайте мне хорошенько помять ему бока! Он не странствующий рыцарь!

Однако герой наш как-то все успокоил. Несмотря на ссору, хотел он узнать конец истории сумасшедшего: простился с пастухом и, севши на Рыжака, поехал вслед за новым знакомцем своим.

ГЛАВА XXV[править]

Подражание горному красавцу[править]

Герой наш ехал среди гор. Санко шел за ним; вздыхал усердно и умирал от скуки, не смея начать разговора. Наконец молчание стало ему несносно.

— Милостивый государь! — сказал он. — Благословите меня и отпустите домой; дома, по крайней мере, могу я говорить с женою и с детьми! Лучше соглашусь лечь живой в могилу, нежели ездить с вашею милостию молча и не разевая рта, хотя бы звери говорили по-прежнему! Тогда, по крайней мере, имел бы я надежду встретиться с каким-нибудь честным волком, с ним познакомиться и побеседовать о том и о другом; но правду сказать, худо искать приключений, летать против воли по воздуху, быть изувеченным и не сметь языком шевельнуть!

— Хорошо! — сказал Дон Кишот. — Соглашаюсь уничтожить мое запрещение, но только на время, пока мы в горах пробудем!

— Доброе дело, милостивый государь! Иначе я бы скоро задохся! Прежде всего, позвольте мне у вас спросить, за что вы так любите госпожу королеву Маркасину (так ли я выговариваю?), и какая вам нужда до того, был ли этот господин лекарь сердечным ее другом или нет? Если бы ваше странствующее рыцарство пропустили это мимо ушей, то бы сумасшедший досказал свою историю и вас не сбил с ног камнем, а мне не изломал боков и бороды не выщипал!

— Мой друг! Если бы ты знал, как добродетельна Мадазина, если бы имел понятие о красоте ее, то, верно бы, сам признался, что я был терпелив не кстати, спустя этому безбожнику, оскорбившему честь ее. Правда, и лекарь Лизбет — человек редкий. Мадазина часто советовалась с ним и никому, кроме его, не давала лечить себя; но говорить, что он был ее любовником, есть бесстыдная клевета, которой Карденио, конечно бы, не позволил себе, когда бы не был в припадке безумия!

— Зачем же вы связывались с безумным? Что если б этот большой камень, который так ловко попал вас по брюху, поднялся повыше и ударил вас по лбу, куда б вы годились, прошу не погневаться, с вашею прекрасною королевою, которую черт побери!

— Наш брат, странствующий рыцарь, обязан защищать честь красавиц от умных и безумных, особливо когда идет дело о такой великой принцессе, какова Мадазина! К тому ж, признаться тебе, я всегда был особенно привязан к этой красавице, славной своими прелестями, добродетелью и несчастиями. Бедная Мадазина! Увы! Я всегда готов плакать, когда вспомню о ее горести и страданиях, в которых один добрый Лизбет подкреплял ее благоразумными советами! И вас, нежные друзья, хотят обесславить! Нет! Никогда, никогда не стерплю такой несправедливости! Обличу и буду обличать безумцев, которые осмелятся оскорбить вас словом или мыслию!

— Я, сударь, не говорю ни слова и ничего не думаю; в чужие дела не люблю вмешиваться! Если они спали вместе, для них же лучше! Я пришел с поля, не знаю дела! У кого свербит, тот и чешется! Купил дорого, говорил дешево, а в кошельке пусто! Голым родился, гол и живу: ни прибыли, ни убыли! Какая мне нужда: видел, не видал, слышал, не слыхал! На всех не угодишь! Слухом земля полна!

— Помилуй, какое множество пословиц! Тебя, однако ж, извиняю, только удивляюсь, как ты не рассудишь, что я во всем следую правилам рыцарства, которых никто лучше меня не знает. Все мои дела имеют цель! Например, ты не знаешь, зачем я теперь еду в горы! Важное предприятие, которое одно сделает меня славнее всех рыцарей на свете!

— Скажите мне, сударь, в этом прекрасном предприятии можно сломить себе шею или встретиться с привидениями, которые заставляют летать по воздуху!

— Все от тебя зависит! Будь только проворен и кончи как можно скорее славное посольство, которого тебя удостою. Приближься и все узнаешь. Ты, конечно, слыхал, мой друг, что знаменитый Амадис Гальский был, может быть, совершеннейшим из странствующих рыцарей; что я говорю: может быть! Он первый, единственный, глава и солнце всех, которые когда-либо существовали! Во всяком искусстве и звании подражают тем, которые наиболее в них прославились: итак, в звании рыцарей Амадис должен быть северным сиянием, полярною звездою всех избранных смертных, сражающихся под знаменами любви и рыцарства. Амадис неоспоримо доказал свое мужество и постоянство, удаляясь на утес бесплодный и проведши на нем несколько лет в тоске и унынии под именем горного красавца. Мне легче подражать Амадису-пустыннику, нежели Амадису-герою, который душил великанов, умерщвлял чудовищ и разгонял целые воинства: итак, воспользуюсь случаем, который завел меня в такую прекрасную пустыню.

— Я что-то вас не понимаю, — сказал Санко, — растолкуйте мне, что вы хотите делать?

— Подражать Амадису, а может быть, и Роланду, который, узнавши, что Ангелика променяла его на мавра Медора48, вырывал с корнями деревья, мутил ручьи, побивал стада, жег хижины и села и совсем потерял ум, что ему сделало много чести!

— Но вы, кажется мне, сказали, что эти господа имели свои причины делать такие прекрасные подвиги; а какие ж вы имеете? Разве думаете, что госпожа Дульцинея изволит без вас утешаться с каким-нибудь мавром или христианином!

— Нимало; но тем для меня лучше. Сойти с ума рыцарю от какой-нибудь основательной причины, безделка! За это никто ему спасибо не скажет; но вдруг, ни за что, ни про что, не спросясь ни с кем, сделаться безумным — ты чувствуешь, друг мой, как это славно и как должно быть приятно его красавице! Впрочем, и отсутствия Дульцинеи для меня довольно! Дело решено, Санко, я схожу с ума! Да, сын мой, хочу быть и буду сумасшедшим по тех пор, пока не получу ответа на письмо, которое отнесешь от меня к госпоже Дульцинее. Когда ответ сей будет благоприятен, то я возвращу свой ум, чтобы сильнее почувствовать свое счастие; когда же нет, когда жестокая пренебрегает меня, то я останусь безумным, чтобы не знать, в какую пропасть меня низвергнули. Видишь ли, что в обоих случаях я в выигрыше.

Между тем подъехали к одной высокой горе, которая, отделившись от прочих, возвышалась одна посреди луга, орошенного источником. Свежесть быстрой воды, красота яркой зелени, диких цветов, группы дерев, рассеянные по лугу, пленили рыцаря: он решился остаться в этом месте с своим унынием.

— Так! Я нашел его, — воскликнул он, осмотрев с восхищением предметы, его окружавшие. — Нашел убежище, в котором буду вздыхать по жестокой! Светлый, журчащий ручеек, ты потечешь моими слезами! О вы, уединенные боги сей мирной пустыни! Простите несчастному, дерзнувшему стопами возмутить безмолвную обитель вашу! О вы, Дриады, Напеи49, внимайте моим тщетным жалобам! Разделите мои страдания! Молю небо, да сохранит вашу невинность от фавнов и сатиров. О Дульцинея Тобозская, солнце ночей моих, магнит моего сердца, звезда-сопутница моих странствий, узнай бедственное состояние, в которое привело меня твое отсутствие! А ты, верный оруженосец мой, ты, участник и наследник моей славы, не забудь — ах! Не забудь того, что видел и увидишь! Расскажи обо всем тиранке души моей.

Дон Кишот при сих словах спрыгивает с Рыжака, снимает с него узду и седло, и ударив его по спине рукою, говорит:

— Наслаждайся свободою, которой лишен господин твой! Не хочу более тебя обуздывать, о ты, послушный и вместе грозный, о ты, который превосходишь быстротою и славного Фронтина, и Гиппогрифа Астольфова!50

— Когда бы мой бедный осел был здесь, — воскликнул Санко, — то и я, снявши с него седло, насказал бы ему много всякой всячины, хотя, в самом деле, и не все было бы справедливо, потому что бывший хозяин его, помнится, не влюблен и не влюблялся. Но, господин рыцарь Печального образа, если вы не шутя безумный и если непременно хотите посылать меня в Тобозо, то не пускайте на волю Рыжака, а лучше уступите его мне; он довезет меня не хуже моего осла-покойника, и я возвращусь к вам гораздо скорее: вы сами знаете, что я не очень легок на ногу.

— Согласен, — отвечал Дон Кишот, — только помедли здесь три дни, чтобы хорошенько на меня наглядеться и описать Дульцинее все глупости, которые могу сделать, когда захочу.

— О, сударь, я уже нагляделся!

— Нет, добрый Санко, ты еще ничего не знаешь: сперва издеру все свое платье, разбросаю оружия и начну стучать головой об утесы, потом…

— Берегитесь! Я вижу здесь такой прекрасный утес, который с одного разу кончит ваш искус. Послушайте: если уж непременно надобно вам кувыркаться и не жалеть бедной головы своей, то ныряйте в воду либо катайтесь по мягкому песку; мое дело назвать песок и воду железною горою.

— Нет, Санко, законы рыцарства не позволяют обманывать!

— Разве я рыцарь! Положитесь на меня! И зачем откладывать? Вообразите, что три дни прошли; напишите письмо к госпоже принцессе, не забудьте и векселя на трех осленков, отдайте все это мне, и я пущусь, как из лука стрела, в Тобозо, поклонюсь госпоже Дульцинее, расскажу ей об вас чудеса; сделаю вам ее, как шелковую, и прилечу скорее ветра освободить вас из чистилища.

— У меня теперь нет бумаги, но все равно есть записная книжка. Ты велишь переписать мое письмо в первой деревне школьному мастеру или пономарю: что нужды, моя ли рука или чужая? Принцесса не умеет читать и не знает моей руки. Во все двенадцать лет пламенной любви моей не видался я с нею больше четырех раз и смею уверить, что в эти четыре раза она не заметила моих нежных и томных взоров; так строго содержит ее отец и мать: Лоран Корчуело51 и Альдонца Ногалес!

— Что вы говорите? Разве принцессою Дульцинеею называете вы нашу Альдонцу Лоренцу, дочь Ларона Корчуело?

— Разумеется!

— О! Я ее знаю! Очень знаю! Черт побери! То-то девка, она исковеркает тебя лучше всякого медведя! И красавица! Настоящая принцесса: борода с локоть, сильна, дородна и, без сомнения, перебьет на кулачках всех рыцарей, сколько их ни есть на свете. Я помню, как она взлезла однажды на колокольню, чтобы оттуда скликать работников отца своего, которые работали в поле, за полверсты от деревни: так заревела, что, верно, и за полверсты оглушила их. Посмотрели бы вы, какие дает оплеухи, когда вздумаешь поиграть с нею! Отпустите меня, очень хочу видеть Альдонцу Лоренцо. Думать надобно, что она теперь стала немного посмуглее, потому что беспрестанно на солнце. Какой же я был дурак! Я воображал, что эта госпожа Дульцинея, и Бог знает что! Какая-нибудь великая принцесса, у которой и бискайцам, и колодникам, и черту, и дьяволу ноги целовать нестыдно! Вздор! Госпожа Дульцинея не иное что, как наша Альдонца Лоренцо! И если все господа, которых вы послали к этой принцессе, точно у ней были, то, верно, нашли ее с цепом на гумне либо с ухватом перед печью: то-то, я думаю, посмеялись, и, правду сказать, есть чему посмеяться.

— Санко! — сказал герой тихим, но важным голосом. — Я уже открыл тебе великую истину, которую ты всегда забываешь! Открыл, что ты несносно болтливый глупец! Кто вздумает на твоем месте умничать, тот должен наперед узнать, что только две вещи на свете: мудрость и красота — заслуживают любовь нашу! И то, и другое найдешь в совершенстве в моей Дульцинее! Какое мне дело до породы и звания; что значат сии случайные достоинства пред личными! Довольно: я люблю, обожаю ее; и все принцессы мира, все красавицы и богини не существуют для моего сердца. К тому же, возьмем в пример всех Амарилл, Сильвий, Галатей52, которых славят наши поэты. Неужели они, в самом деле, таковы, какими их изображают! Нимало! И кто запретит воображению творить для себя существа идеальные, украшать их всеми возможными прелестями, всеми совершенствами! Сверх того, все это имеет свою выгоду: или служит примером изящного, или научит нас любить достойное любви нашей! Вот моя Дульцинея! Вот то, чего некоторые мелкие умы понять не могут! Но можно ли думать о их одобрении?

— Вы говорите правду, и признаюсь от всего сердца, что перед вами я сущий осел. Ах, Боже мой! Говоря об осле, не могу не вздохнуть и не вспомнить своего друга, которого я потерял и за которого вы обещали мне дать трех.

Дон Кишот не отвечал ему, отошел в сторону, и вынув Кардениеву записную книжку, написал на пергамине письмо к Дульцинее. Потом кликнул оруженосца и велел ему учить письмо наизусть.

— Не надейтесь этого, — сказал Санко, — память моя очень упряма! Я в год пяти строк не выучу; но прочтите мне это письмо; я люблю слушать, когда вы читаете, особливо любовные письма.

— Слушай! — сказал Дон Кишот:

Великая и прелестная принцесса!

Тот, кто без тебя страдает, кто, мучимый страстью, проливает слезы и любит свои мучения, тот, несравненная Дульцинея, желает тебе счастия, которого сам лишился! Если отвергнешь любовь мою, красавица, если твое сердце останется непреклонным, то я погибну, паду под бременем горести! Верный оруженосец мой, Санко Панха, опишет тебе, любезная тиранка, ужасное положение твоего рыцаря! От тебя зависит моя участь: одно слово, и я счастливейший человек на свете, одно слово и — я погиб! Произнеси это ужасное роковое слово, прелестная, и ты увидишь, что покорность моя неограниченна!

Твой до гроба

Рыцарь Печального образа.

— Какая пропасть, — воскликнул Санко, — я от роду не слыхивал подобного! Ну, сударь, нечего сказать! Как же вы пишете! И как искусно умели поместить твой рыцарь Печального образа; вы умны, как черт! Кстати, не забудьте написать на другом листке вексель на трех осленков и подпишите его не так красноречиво, а пояснее. Дон Кишот написал:

«Моя племянница обязуется по сему векселю вручить подателю оного, моему оруженосцу Санке Пансе, трех осленков из пяти, оставленных мною под ее смотрением, которых осленков из списка выключить, а мне подать квитанцию вышеупомянутого Санки.

Дано среди гор Сиерры Морены, 22 августа настоящего года».

— Прекрасно! Прекрасно! — повторял Санко. — Теперь оседлаю Рыжака.

— Потерпи немного, — сказал Дон Кишот, — хочу, чтоб ты увидел меня голым. В две минуты я сделаю при тебе дюжины две дурачеств, о которых можешь рассказывать как очевидец.

— Ах нет, сударь! Избавьте меня от этого! Верно, я заплачу, если увижу вас голым! Я уже столько плакал о своем осле, верно, что бедные глаза мои не выдержат и лопнут. Отпустите меня теперь же, я ворочусь скорее, и верно, привезу вам преласковый ответ; у меня госпожа Дульцинея не заупрямится, дам ей знать о себе пинками в брюхо. Как бы не так! Стерплю я, чтобы господин Дон Кишот, славный странствующий рыцарь, по-пустому сходил с ума для… Довольно, советую принцессе Дульцинее выбрать прямую дорогу, я не люблю ссориться; но худо, если кто меня за живо зацепит, еду не свищу, а наеду, не спущу!.. Однако я и забыл спросить у вас, что вы без меня кушать намерены?

— Об этом не беспокойся, друг мой, Санко; свежая мурава сего луга, сочные плоды сих дерев — какой царский стол может с моим сравняться? Но я надеюсь и совсем ничего не есть, что было бы славнее и похвальнее. Бог с тобою, приятель! Я бы советовал тебе нарезать веток и рассыпать их по дороге до самого выезда из гор; иначе можешь заблудиться, когда поедешь назад с ответом.

Санко послушался; нарезал веток, попросил благословения у рыцаря, и севши на Рыжака, которого Дон Кишот приказал беречь более глаза, отправился в дорогу; но не успевши отъехать полуверсты, назад воротился:

— Вы говорили правду, — сказал он, — лучше мне посмотреть ваших глупостей, чтобы при случае, не греша против совести, побожиться….

Дон Кишот того и требовал, в минуту разделся; оставил на себе одну рубашку, потом прыгнул два раза вверх, перекувыркнулся и начал стучать об землю головою. Санко, не желая больше ничего видеть, зажмурил глаза, повернулся и уехал.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d07.jpg

ГЛАВА XXVI[править]

Дон Кишот-пустынник[править]

Рыцарь Печального образа, оставшись один в рубашке, перестал кувыркаться и взошел на утес. Там начал он размышлять об одном важном затруднительном пункте.

— Рассмотрим, — сказал он самому себе, — что лучше? Неистовое сумасшествие Роланда или печальное — Амадиса? Оба достойны подражания; но этот Роланд, который, сказать правду, мог храбровать, сколько хотел, без всякого страха, потому что был невредим, взбесился вдруг от того, что Ангелика, забыв честь и невинность, кинулась в объятия красавца Медора53. Подражать Роланду — бесчестить Дульцинею! Давать повод насмешникам сомневаться в ее невинности; а Богу известно, как она строга и неприступна! Великий Амадис, который стоит великого Роланда, удалился на утес бесплодный и плакал на нем столько-то лет единственно о том, что несравненная Ориана прогнала его. В этом поступке все благородно, благопристойно и приносит честь обоим. Да здравствует Амадис! Призываю вас, великие воспоминания несравненных подвигов сего рыцаря, Феникса героев и любовников! Ему желает подражать Дон Кишот Ламанхский.

Он сошел с утеса, оделся до половины, и вспомня, что Амадис часто и очень усердно молился, набрал желудей, нанизал их на нитку, наподобие четок, и начал перебирать с великою набожностию. Иногда прогуливался он по лугу, думал о прошедшем и будущем и сочинял стихи, которые вырезывал на деревьях или писал на песке. Стихи сии почти все потеряны, а одни следующие дошли до нас:

Долины, мирные луга,

Пещеры, дикие, пустые,

Скалы угрюмые, седые,

Потоков быстрых берега,

Моим стенаниям внимайте!

О нежные друзья мои,

Печальным эхом повторяйте

Упреки страждущи любви

Тиранке Дульцинее!

Я мир в оковы заключил!

Гремел великими делами!

Дивил геройства чудесами,

Но, ах, жестокой не смягчил!

Жестокая — любви не знает!

У ног ее лежит герой —

Она героя презирает,

Гнушается его тоской!

Тиранка Дульцинея!54

Так славил наш рыцарь свою красавицу; так жаловался он сильванам и нимфам на ее нечувствительность, питаясь дикими плодами и растениями. Санко между тем ехал путем-дорогою. Когда бы сие путешествие продолжалось три недели, а не три дни, то верный оруженосец едва ли бы нашел господина своего в живых; но Санко чрез двадцать четыре часа после разлуки с рыцарем остановился обедать в оном ужасном трактире, в котором некогда познакомился с привидениями. Увидя его, пилигрим почувствовал дрожь во всем теле, но голод был сильнее страха — он остановился и посматривал косо на вороты, не зная, войти ли в них или нет. Вдруг они отворяются, и два человека выходят. Один говорит другому:

— Отец священник, посмотрите; мне кажется, это Санко Панса, тот крестьянин, который, по словам управительницы, уехал с нашим приятелем!

— Точно он, — отвечает священник, — под ним и лошадь господина Киконы.

Священник Перо Перес и цирюльник Николас (думаю, читатель узнал их) приближились к нашему страннику.

— Друг Санко, — сказал ему священник, — куда девал ты своего господина?

— О! Мой господин жив и здоров — он теперь в некотором месте, занят некоторыми важными делами, которых я дал присягу не открывать никому, ни священникам, ни цирюльникам.

— О! — перехватил Николас. — Если приятель Санко вздумал быть скромным, то и нам для чего не вздумать, что он обокрал господина Дон Кишота; доказательство — эта лошадь, которая нам очень знакома.

— Потише, сударь, — воскликнул оруженосец, — сперва подумайте, потом говорите: я от роду ничего не крал! Бог милостив! Не всякий это про себя скажет: иной в чужом глазе видит соломинку, а в своем и бревна не замечает. Господин мой в здешних горах под искусом, а я, Санко Панса, его посол, везу письмо к госпоже принцессе Дульцинее Тобозской, дочери Лорана Корчуело, в которую влюбился он до глупости.

Николас и священник, удивленные такою новостию, попросили письма у посланника. Санко сказал им, что оно в записной книжке и что приказано переписать его набело в первой деревне. Священник взял на себя эту комиссию. Посланник спрыгнул с Рыжака, начал искать за пазухой записной книжки, но не нашел, потому что забыл ее на месте. В замешательстве и в страхе, с бледным лицом, оруженосец выворачивает все свои карманы один за другим, ощупывает, ошаривает себя везде, наконец, берет в обе руки свою бороду, вырывает из нее целую половину, дает себе шесть или семь пощечин и царапает свое лицо.

— Что с тобою сделалось! — закричал священник.

— Что со мною сделалось! Ах! Боже мой! Я потерял в одну секунду трех прекрасных осленков! Они, по крайней мере, стоили целой мызы, а может быть, и острова!

— Как, — перехватил цирюльник, — эти осленки были в твоих карманах!

— Конечно, потому что я имел на них прекрасный вексель, подписанный рукою моего господина, в котором именно сказано, чтобы госпожа племянница изволила мне отдать трех осленков из.четырех или пяти, оставшихся под ее присмотром; этот вексель был у меня в книжке с письмом к Дульцинее, а книжку я потерял! Теперь понимаете?

Священник утешил бедного Санку и обещал выпросить ему другой вексель у Дон Кишота. Оруженосец, успокоясь немного, сказал, что не жалеет о потере письма к госпоже Дульцинее, потому что выучил его наизусть. Цирюльник, любопытствуя знать эту эпистолу, просил Санку прочесть ее. Посланник почесался, потряс ногою, посмотрел вниз и вверх, отгрыз у себя половину ногтя и, наконец, сказал:

— Что за дьявольщина! Теперь ничто нейдет в голову! Помнится, начиналось так: великая и прекрасная принцесса!

— Конечно, прелестная! — перехватил цирюльник.

— Так точно, прелестная! Помню; после прелестной, кажется, стояло: тот, кто при тебе страдает, любезная тиранка, желает тебе ужасного положения. За тем следовала бедственная жизнь; потом одно слово, после одного слога на конце: твой до гроба рыцарь Печального образа! Вот все письмо от слова до слова…

Цирюльник и священник поздравили Санку с хорошею памятью и просили его повторить письмо несколько раз, чтобы списать его повернее. Санко прочел его раза три с переменами. Потом рассказал подробно все, что случилось с его рыцарем со времени выезда; пропустил, однако ж, свое воздушное путешествие в том трактире, в который он войти боялся. В заключение прибавил, что господин его тотчас, по получении ответа от госпожи Дульцинеи, намерен был сделаться где-нибудь императором, и что он, Санко Панса, также имел в мыслях, как скоро овдовеет (чему надобно быть скоро), жениться на какой-нибудь императрициной любимице, за которую получит в приданое доброе герцогство на твердой земле, а не остров, потому что он разлюбил острова и об них уже не думает. Оруженосец говорил это с таким хладнокровием и таким уверительным тоном (изредка обтирая рубцы, которые на лице сделал), что Николас и священник сочли не нужным разуверять его, и увидели в нем такого ж безумца, каков был и сам рыцарь-император.

— Поздравляю! Поздравляю! — сказал священник. — Я уверен, что господин Дон Кишот очень скоро будет королем или, по крайней мере, архиепископом: тогда-то….

— Архиепископом! — закричал оруженосец. — Он что-то не говорил об архиепископах! Но если это может войти ему в голову, то скажите мне, что странствующие архиепископы дают обыкновенно своим оруженосцам!

— По большей части, назначают им простое жалованье либо дают приход, который приносит им изрядную прибыль, не считая случайных доходов.

— Ну! И то хорошо! Приход — дело доброе; но, кажется мне, будучи попом, должно быть и холостым, и ученым, и, по крайней мере, уметь служить обедню. Куда ж я годен? Я и женат, и глуп! Ох! Господин священник Перо Перес, посоветуйте господину Дон Кишоту не думать об архиепископстве; лучше быть императором.

Цирюльник и священник обещали похлопотать об этом, но, прибавили они, должно выманить его из пустыни; об этом подумаем за столом, поди с нами в трактир!

— Нет, — сказал Санко, зажмурив глаза, — не пойду! Когда-нибудь узнаете причину. Вы можете и сюда прислать мой обед с овсом для Рыжака.

Его не стали принуждать, и Санко изволил обедать за воротами трактира.

Между тем священник думал о том, как бы обмануть Дон Кишота.

— Наряжусь в женское платье, — сказал он цирюльнику, — ты будешь моим конюшим; закутаю лицо в покрывало и, в виде странствующей принцессы, явлюсь к нашему рыцарю, брошусь к нему в ноги и буду просить милости. Верно, согласится на мою просьбу — тогда стану требовать защиты от какого-нибудь рыцаря или великана, похитителя моей короны, с условием не снимать с меня покрывала по тех пор, пока не совершится подвиг. Верное средство заманить его в нашу деревню! А там либо станем стараться его вылечить, либо не дадим ему воли сумасбродствовать.

ГЛАВА XXVII[править]

Важное происшествие[править]

Николас похвалил выдумку священника, и положили немедленно приступить к делу. Взяли у трактирщицы ее платье и головной убор. Николас вздумал подвязать бороду из бычачьего хвоста, густую и рыжую, которую нашел в трактире и взял без позволения хозяина. Хозяйка спросила, с каким намерением так наряжались, и после описания глупостей Дон Кишотовых без труда узнала рыцаря с бальзамом и с оруженосцем — воздушным летателем. Тогда пересказала все происходившее в трактире, не забыв и приключения, которое Санко скрывал с таким тщанием. Между разговоров помогала она священнику одеваться в женское платье: нарядила его в юбку из алой байки, с черными атласными полосами, в зеленый бархатный корсет, обшитый белым атласом и современный королю Вамбе55. Священник не захотел надеть чепчика; украсил голову спальным своим колпаком, вместо покрывала завесил лицо куском черной тафты и сверх всего нахлобучил на глаза большую распущенную шляпу свою, которая играла роль зонтика. В таком прекрасном уборе, завернувшись в епанчу, сел он по-женски, боком на лошака; цирюльник, спрятав в карман долгую, рыжую бороду, сел на своего, и оба простились с хозяином, хозяйкой и Мариторною, которая дала слово помолиться о успехе их предприятия.

Санко, покушав, сидел за воротами трактира. Он засмеялся, увидя маскерад; священник сообщил ему свой план и уверил, что не было иного средства извлечь Дон Кишота из пустыни, принудить скорей сделаться императором и скорей наградить оруженосца. Санко все принимал за чистые деньги, благодарил их, просил священника отклонить рыцаря от епископства и, обещав молчать, поехал с ними в Сиерру Морену. В тот же вечер поспели они к въезду в горы, где и провели ночь. Там отец Перо Перес сообщил одно сомнение свое цирюльнику. Ему казалось непристойным в сане священника разъезжать по большим дорогам, одевшись по-дурацки в женский корсет и юбку. Они согласились поменяться масками: священнику быть конюшим, цирюльнику — принцессою. Николас простился с длинною, рыжею бородою, снял с отца Переса женское платье, завязал полосатую юбку и прекрасный бархатный корсет в узел, чтобы тогда нарядиться, когда ближе подъедут. С утром они пустились в путь, и Санко, их провожатый, рассказал дорогою приключение с сумасшедшим, не упомянув, однако ж, для некоторых особливых причин, о найденном чемодане и деньгах. Наконец приближились к тому месту, где нарезанные ветки показывали дорогу. Остановились совет советовать, и было решено: посланнику отправиться вперед и дать отчет рыцарю в своем посольстве, сказать, что принцесса Дульцинея довольна своим обожателем; не пишет для того, что писать не умеет, и повелевает рыцарю, под опасением гнева своего, явиться к ней в Тобозо. Посланник, вытвердив свою роль, обещал дать знать священнику на что решится господин Дон Кишот, и оставил своих товарищей на лугу, осененном густыми деревьями и орошенном источником.

Август был уже в половине, а жар был чрезвычайный; священник и цирюльник, сидя под тению на берегу ручья, спокойно дожидались возвращения Санки. Вдруг неподалеку от них послышался голос унылый и приятный, который пел не простую деревенскую песню, а следующий романс:

Голубок уединенный!

Что так невесел, уныл?

Знать, с подружкой разлученный,

Жизнь печальну полюбил!

Мы равны, мой друг, с тобою!

То же сердце, тот же рок!

В мире я один с тоскою!

Ты грустишь и одинок!

Ты покинул лес зеленый,

Ты в пустыне слезы льешь;

На скале уединенной,

Друг унылый, смерти ждешь;

Ах! И я в тоске сердечной

Жду её и не дождусь!

Рок, тиран бесчеловечный,

Скоро ль с жизнью разлучусь?

Голубок! Куда ж ты скрылся?

Знать, тебе наскучил я?

Ты сюда уединился.

Я вздохнул — уж нет тебя!

Завтра, как заря настанет,

Друг мой, прилети сюда!

Взор твой друга не застанет:

Я увяну — навсегда!56

Час, место и приятность голоса несказанно удивили священника и Николаса; они встали, пошли к холму, на котором слышалась песня, и увидели на утесе молодого человека, сходного с тем, которого Санко им описал в истории сумасшедшего. Незнакомец посмотрел на них без робости и без досады. Он сидел на вершине утеса, повеся голову, как человек, погруженный в мысли. Священник тотчас узнал Карденио, которого участь так его трогала. Он подошел к нему, поклонился, дал ему почувствовать, что знает его историю, и к выражениям нежного, непритворного участия примешал несколько слов утешительных, которые тронули сердце бедного безумца. Карденио в ту минут был тих и спокоен; припадок сумасшествия в нем не действовал. Удивленный словами, которых не надеялся слышать в дикой и безмолвной пустыне, он отвечал с чувством:

— Вижу, что небо всегда помнит несчастных; оно посылает вас ко мне: вы ангел-утешитель, вы умеете говорить с бедными страдальцами, лишенными всего, и разделять их бедность! Ах! Не судите меня строго, пожалейте безумца: я безумец оставленный, забытый; рассудок мой расстроен и слаб; иногда прихожу в себя, узнаю, к великой горести, что в минуты забвения делаю другим вред: плачу, но слезы не помогают; исступление мое возвращается, и я опять несчастен, опять виновен. Ах! Только одно меня извиняет, моя ужасная судьба! Я всякому спешу рассказать ее, всякий из жалости меня прощает. Согласитесь меня выслушать, у вас сердца не жестокие.

Наши странники того и хотели. Они с благодарностию согласились на предложение Карденио, сели подле него, и молодой человек начал повесть свою почти так же, как и в то время, когда богатырь наш, ревностный защитник прелестей Мадазины, ему помешал и с ним поссорился. В этот раз не было ни помешательства, ни ссоры. Карденио, досказав до того места, на котором остановился, продолжал:

— Люцинда в одном томе «Амадиса» прислала ко мне следующую записку:

Люцинда к Карденио

«Всякий день люблю тебя сильнее, всякий день нахожу в тебе новые достоинства. Без тебя нет для меня радости в будущем. Для чего ж откладывать? Батюшка тебя любит, желает моего счастия: поговори с ним, открой ему свое сердце; он, верно, исполнит желание детей своих. Друг мой! Перестань медлить; ах! Если пропустишь время, если судьба разлучит меня с тобою!»

Фернанд прочел эту записку.

«Батюшка, — сказал я Фернанду, — по тех пор не согласится на этот брак, покуда герцог Рихард не скажет ему прямо, что намерен для меня сделать».

Фернанд взялся уговорить батюшку и уничтожить препятствия. Изменник! Вероломный! Человек безжалостный! В ту самую минуту, когда моя душа без всякого страха со всею чистотою дружбы открылась перед тобою, ты рыл у ног моих пропасть! Жестокий! Что я тебе сделал? Я любил тебя нежно и пламенно; сердце мое не знало подозрения; и как было можно подумать, что счастливый, очаровательный Фернанд, которого богатство, знатность и красота пленяли славнейших красавиц, позабудет все, и добродетель, и дружбу? Без пощады разрушит счастие своего друга; единственное, последнее счастие! Бесполезные жалобы! Моя судьба влекла Фернанда к сему преступлению.

Изменник, чтобы удачнее сделаться злодеем, вздумал меня удалить, упросил меня съездить к его брату за деньгами, в которых имел нужду, и уверил, что без меня все кончит. Я не сомневался ни в чем, обнимал Фернанда со слезами благодарности. В тот же вечер увиделся с Люциндою, рассказал ей обо всем; Люцинда, как и я, поверила Фернанду: брак наш казался ей несомненным. Она только просила меня возвратиться скорее. Не знаю, от чего был я печален, имел горестные предчувствия! Никогда прежде сего наши разговоры не были так унылы; никогда тень беспокойства и ревности не помрачала души моей, восхищенной присутствием Люцинды. Я мог говорить и думать об одних только прелестях, добродетели и непорочности моей несравненной Люцинды! Она также осыпала меня похвалами. Когда хвалит любовь, то самолюбие молчит. Всякий раз повторяли мы одно и то же, для других не интересное, для нас милое, восхитительное, потому что мы говорили друг с другом. Но сей последний разговор! Ах, какая разница! Мы только что плакали. Люцинда, прощаясь со мною, терзалась; я удалился от нее с ужасным предчувствием.

На другой день поутру я уехал; отдал письмо Фернандово его брату, который принял меня ласково и удержал при себе несколько дней, прося не показываться герцогу, от которого таили сию посылку денег. Я ждал целые четыре дня, страдал и собрался уже ехать назад, как вдруг один человек, покрытый потом и пылью, вбежал в мою горницу задыхаясь; он спешил рассказать мне, что, проходя нечаянно по одной улице около полудня, был кликнут из окна прекрасною, расплаканною девушкою, которая, с видом отчаяния, сказала ему: «Ради Бога, если ты христианин, если есть жалость в твоем сердце, не откажи несчастной, доставь как можно скорее это письмо по адресу!»

— Она бросила мне, — продолжал посланный, — эту бумагу и этот платок с пятьюдесятью реалами и золотым кольцом. Я только что исполню ее просьбу, она захлопнула окно; а я, тронутый больше ее слезами, нежели подарками, поспешил к вам и в шестнадцать часов пробежал осьмнадцать миль.

Я с трепетом развернул письмо, и вот что было написано в нем рукою Люцинды:

«Фернанд — злодей! Он обманул тебя! Он просил руки моей для себя! Судьба моя решена! Батюшка ослепился выгодами такого союза и дал слово Фернанду. Завтра ввечеру соединят нас тайно, в присутствии нужных свидетелей. Ты можешь представить себе, как я мучусь. Но я знаю, что делать! Ты увидишь, умею ли тебя любить и противиться злодеям».

Как описать вам мое состояние по прочтении сего ужасного письма! Я дрожал, не мог держаться на ногах, не мог ничего чувствовать. Но скоро бешенство распалило мою душу. Мужество и силы мои возвратились; я полетел к Люцинде и поспел в город к самой ночи. Прямо с мула я бросился к ее окну; она меня ожидала. «Карденио! — сказала она. — Минуты дороги; послушай: я одета к венцу; изменник Фернанд, батюшка и свидетели ждут меня в ближней зале. Вот что будет последним ответом твоей Люцинды».

Она показала мне кинжал и скрылась. Помертвев от страху, в отчаянии, забыв себя и все, побежал прямо к дверям Люциндина дома: они были отворены — вхожу, никто не замечает меня; все были в ужасном смятении, все бегали и суетились. Я прокрался в залу, в которой ожидали жениха и невесту; стал в окне, закрылся гардиною; всех видел, не будучи видим; в зале, ярко освещенной, было множество слуг. Дон Фернанд вошел первый с одним из двоюродных братьев Люцинды, которого выбрал в свидетели. Я удержал свое бешенство, не имея оружия. Через минуту явилась Люцинда с матерью и двумя из своих женщин: она была вся в бриллиантах, в белом атласном платье. Не скучайте сими подробностями: они для меня дороги; все еще для меня живо! Сии воспоминания меня терзают и вместе служат мне утешением.

Приходской священник не замешкался. Он соединил руки супругов и спросил у Люцинды, как водится: согласна ли она дать руку свою дон Фернанду? Я протянул голову и дожидался, не смея дышать, ответа. Люцинда! Люцинда! Кто бы это подумал после того, что она мне сказала? После всех ее клятв! И зная, что мое спокойствие, мое блаженство, моя жизнь зависели от одного слова!.. Несчастный, я смею жаловаться! Я, который не имел духу вскричать: «Люцинда, ты моя! Рука твоя принадлежит мне; кто разорвет наши узы? Тебя принуждают к измене, к вероломству! Ты произнесешь мой смертный приговор. Сохрани жизнь мою, Люцинда, не будь убийцею своего супруга!..» И я промолчал! И я не бросился на Фернанда, не удушил его своими руками… Нет! Я заслужил свои страдания, заслужил гораздо больше. Священник ждал ответа Люцинды… Люцинда бледная, как полотно, трепетала, едва держалась на ногах и, опустив голову, долго не отвечала. Тогда ее мать к ней наклонилась: я не мог видеть Люцинды, я услышал, казалось, услышал то ужасное слово, которое уничтожило бытие мое. Окаменев от удивления, от горести, я не верил, не хотел верить, чтобы это был голос Люцинды! Сомнение исчезло, когда Фернанд надел обручальное кольцо на палец невесты. Люцинда без чувств упала на руки своих женщин. Ее вынесли; ее мать и Фернанд пошли за нею; а я, забыв себя, не видя никого, не боясь быть узнанным, не зная, куда идти, и даже не чувствуя жажды мщения, которая до тех пор меня мучила, побежал из горницы с горестным воплем. Думаю, что в ту минуту рассудок мой помешался. Помню, как во сне, что, выбежав из дому, вскочил я на своего мула, который все еще стоял у ворот, и скоро очутился вне города. Я ехал целую ночь; одна только мысль занимала меня и теперь занимает; ужасная мысль, что Люцинда — изменница, что Люцинда забыла меня для Фернанда, предателя Фернанда, которого знатность и богатство прельстили Люцинду. Но сердце мое все еще защищало ее. Я представлял себе ее тихость, её застенчивость, ее робкую покорность своим родителям. Привычка находить в ней все совершенства, привычка, драгоценная моему сердцу, побеждала мое негодование. Я обвинял судьбу, а не Люцинду. С такими горестными мыслями я спешил, не зная сам куда; не останавливаясь, доехал до сих гор; лошак мой упал мертвый; я сам, истощенный усталостию, голодом и растерзанный отчаянием, бросился на песок, чтобы умереть на месте. Не знаю, долго ли я лежал, не знаю, что случилось со мною; только, пришедши в память, увидел себя, окруженного пастухами, которые, конечно, мне помогли. Я уже не чувствовал голоду, был спокоен и узнал, с крайнею горестию, что обидел сих добрых людей. Со всем тем они меня не оставляют; кладут хлеб в таких местах, в которых я чаще бываю. Этот хлеб служит мне пищею; когда я сыт, мне лучше; говорю с пастухами; узнаю, что иногда их оскорбляю, и плачу от горести. Я слишком беден, я против воли делаю зло своим благодетелям!

Такова бедственная моя жизнь: провожу ночи в дуплах дерев; скитаюсь целые дни по утесам, несмотря на зной и усталость; повторяю имя Люцинды, надеясь умереть; произнося это имя, слишком любезное, зову Люцинду — Люцинды нет! Когда эхо, повторив мое горестное восклицание, умолкает, мне кажется, что я еще беднее, еще несчастнее! На свете ничего не осталось для меня, кроме воспоминаний ужасных, терзающих сердце! Но я к ним привязан. Не старайтесь меня утешить! Я никогда не найду утешения, потому что никогда не забуду Люцинды! И не хочу забыть ее! Мои мучения мне дороги. Люцинда, изменив мне, знала, что я буду несчастнейшим — и не смягчилась. Страдая, исполняю волю моей Люцинды — как же мне разлюбить мои страдания? Может быть, она меня забыла! Может быть, никогда мысль о бедном безумце не возмущает ее сердца — ах! Пускай будет всегда спокойна! Я не всего лишился, если Люцинда счастлива!

Так говорил Карденио. Священник, тронутый до слез, хотел утешать его, но голос, унылый и приятный, который послышался неподалеку от них, отвлек его внимание.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d08.jpg

ГЛАВА XXVIII[править]

Нечаянность[править]

Как не любить нам рыцаря Дон Кишота, который, несмотря на все препятствия, не покидал великого намерения воскресить рыцарство! По крайней мере, он доставляет нам в этом прескучном веке несколько минут веселых и приятных: мы улыбаемся, читая его историю; находим в ней занимательные эпизоды, которые нравятся нам не меньше подвигов паладина. Мы дивимся его силе и мужеству; Санко нередко смешит нас, но бедный, чувствительный Карденио нас трогает: что будет вперед, не знаю! А приятный голос, который услышал священник, говорил, что следует:

— Боже! Конечно, услышана молитва моя! В этой пустыне я найду неизвестность и могилу! В ней сокроюсь навеки от людей, жестоких и развратных, губителей непорочности!

Священник, удивленный сими словами, пошел в ту сторону, в которой они слышались. Николас и Карденио последовали за ним: прошли шагов двадцать и увидели под ясенью молодого крестьянина, который сидел, опустив голову, и мыл ноги в источнике. Они приближились к нему осторожно, спрятались за утес и удивились нежной белизне прекрасных его ног. Он был одет в серый камзол из толстого сукна, в панталоны, подпоясан кушаком и на голове имел шляпу. Обмыв ноги, он вынул из шляпы белый платок, которым обтер их. Сие движение открыло нашим путешественникам лицо незнакомца: красота его поразила их; Карденио вздохнул.

— Что может быть его прекраснее? — сказал он. — Но это не Люцинда.

Молодой человек, думая, что он один, сбросил с себя шляпу, тряхнул головой, и длинные волосы, посыпавшись на плечи его, упали до самого пояса. Путешественники тотчас догадались, что это — переодетая женщина; несколько минут смотрели они, как она расправляла руками прекрасные волосы; но кто-то из них зашумел: незнакомка приподняла волосы и начала осматриваться с боязливостию. Увидя их, вскочила поспешно, схватила узелок, лежавший подле нее, и босиком, без шляпы побежала, как серна, со всеми знаками величайшего страха. Она скоро спотыкнулась и упала на острые камни. Священник был уже подле нее.

— Чего вы боитесь, сударыня? — сказал он ей. — Мы ваши друзья, один случай завел нас в сии горы. Волосы открыли нам вашу тайну: верьте, что мы сохраним её свято; но мы желали бы, сколько можем, вам быть полезными.

Молодая незнакомка смешалась, покраснела, и не отвечая, смотрела на священника, который старался ласковыми словами ее успокоить. Наконец она ободрилась, опустила вниз прекрасные глаза свои, полные слез, вздохнула и сказала:

— Все мне изменяет! Я искала убежища, неизвестного людям; но куда от них скрыться! Не стану вас обманывать; я не знаю притворства; сердце ваше, мне кажется, привыкло жалеть о несчастных! Так, я хотела остаться в этой пустыне, хотела утаить пол свой! Стыжусь ваших обо мне заключений; но ради Бога, не судите слишком строго: будьте благосклонны; если б вы знали, как я несчастна!

Слова сии были сказаны таким приятным и трогательным невинным голосом, с таким милым добродушием, что наши путешественники почувствовали необыкновенную привязанность к незнакомке. Она отошла на несколько шагов, поправила на себе платье, подобрала свои длинные волосы и, севши с доверенностию подле священника, начала говорить, что следует.

— Есть в Андалузии местечко, по которому дано титло герцога одному испанскому гранду57. В этом местечке живет мой отец, богатый земледелец. Его богатство не сделало меня счастливою: мое низкое происхождение погубило меня. Я не стыжусь быть крестьянкою; ах! Нет, честность вместе с низкою долею досталась нам в наследство от предков наших. Бедные нас любят и благословляют; мы делим с несчастными все, что имеем; какого ж благородства желать более! В доме родительском я была так счастлива! Мои родители мною гордились, называли меня милою дочерью, своею надеждою, своим единственным счастием, своим утешением в старости; я их любила горячо и непритворно: их счастие было моим счастием, моим единственным желанием! Доверенность их ко мне была неограниченна; я управляла домом! Слуги повиновались мне; жнецам, работникам платила я; продажа хлеба, хозяйство, милостыни, подаяния — все было на моем отчете, и мои добрые родители хвалили все, что ни делала их дочь; я не имела праздного времени; несколько свободных минут посвящала я рукоделию, чтению, музыке, которую любила за то, что она смягчает душу и успокаивает ум наш. Такую невинную жизнь вела я в хижине моих родителей; не гордость, а благодарность к ним побуждает меня говорить об них.

Я никуда не выходила; будучи всегда занята и любя сидеть дома, я не знала никого, кроме своих домашних; по воскресеньям бывала я с матушкою в приходской церкви у обедни и всякий раз укутывала свое лицо покрывалом, так что не могла ни видеть кого-нибудь, ни быть видимою. Несмотря на то, сын герцога, нашего господина, меня заметил; я, по несчастию, полюбилась Фернанду.

При этом имени Карденио задрожал; его лицо так переменилось, что Николас и священник побоялись припадка, но Карденио удержался; холодный пот выступил на лице его: он опустил голову на руку и начал с большим вниманием рассматривать незнакомку, которая продолжала говорить, не заметив его смущения.

— Нужно ли знать, каким средством открыл мне Фернанд свою любовь? Он подкупил моих слуг; познакомился с моими родителями; осыпал их учтивостями; давал мне серенаду за серенадою; писал ко мне записки пламенные, страстные, которые все доставлялись верно — я не ослепилась, я видела в Фернанде опасного неприятеля, который хотел погубить меня, и удвоила свою осторожность. Однако, стыжусь признаться, предпочтение любезного, прекрасного Фернанда льстило моей гордости; но любовь к добродетели и советы моих родителей меня хранили. «Дочь моя! — говорил мне батюшка. — Твоя честь дороже мне жизни; ты знаешь, как сохранить ее, ты знаешь, что Фернанд не может быть твоим супругом — берегись, моя милая; одна неосторожность, одна минута забвения могут погубить тебя навеки — скорое замужество спасло бы тебя от сетей сего человека. Выбор супруга в твоей воле: всякий почтет за счастие принадлежать тебе, а я благословлю тот день, в который дочь моя будет успокоена». Я не боялась опасности, будучи в себе уверена, и надеялась, что Фернанд, наконец, меня забудет; но мое молчание, моя холодность только что раздражали страсть его. Фернанд узнал, что меня хотели выдать замуж; это известие воспламенило его неукротимый характер: он решился не щадить ничего.

В одну ночь (я была одна с девкою; хотела уже ложиться в постель, осмотрев наперед, хорошо ли заперты окна и двери) вдруг является предо мною Фернанд, сам Фернанд. Окаменев от страха, я не могла отворить рта и смотрела на него, не говоря ни слова. Предатель бросился к моим ногам и лестными выражениями, слезами, которые казались непритворны, старался извинить свою дерзость. Я была молода, неопытна; слезы его меня тронули: но вспомня свою должность, я отвечала Фернанду: «Государь мой! Вы ошибаетесь, если думаете, что близкая опасность меня испугает и обезоружит; я не боюсь недостойного исступления вашего: смерть будет моим спасением. Я дочь вашего подданного, не ваша невольница. Благородство и знатность не дают вам права на мою честь; душа моя, гордая и свободная, выше вас и ваших низких побуждений; поберегите свои слезы и клятвы, они бесполезны: сердце мое будет принадлежать одному супругу, которого изберет оно…» — «Ах! — перехватил Фернанд. — Вот все, чего смею надеяться; я предлагаю вам руку свою; клянусь именем Бога не иметь другой супруги, кроме любезной, несравненной Доротеи».

При имени Доротеи Карденио сделал еще движение, и не в силах будучи себя удержать, сказал с чувством:

— Ах, сударыня! Вы Доротея? Я слышал об одной Доротее, которая должна быть очень несчастна. Продолжайте, я в свою очередь, могу рассказать вам нечто такое, что, конечно, вас удивит.

Доротея, посмотрев на Карденио и видя его изорванное платье, всклокоченные волосы, несколько смешалась, однако продолжала:

— Сия неожиданная, торжественная клятва меня удивила и тронула; я представила Фернанду, сколько препятствий ожидало его, какие горести приготовлял он себе и герцогу, отцу своему. Со слезами умоляла я его не ослепляться страстию, ничтожною красотою, которая не извинит его ни перед кем. И, наконец, именем самой любви ко мне, просила его оставить меня под мирным кровом родительской хижины, в счастливой неизвестности, которою наслаждаются только с равными себе. Увещания и просьбы мои не подействовали; Фернанд был неумолим: он повторял свои клятвы; сердце мое было тронуто; оно говорило мне, что меня не первую возводит любовь на степень величия, что Фернанд не первый заключит из любви неравный союз, что, может быть, для меня опасно доводить до крайности молодого человека, пылкого, неукротимого, который, вышед в полночь из моей горницы, мог замарать меня перед людьми и оставить в вечном раскаянии, что не умела пользоваться последнею минутою его добродетели. Обещания, просьбы, слезы Фернандовы, может быть, и его любезность и пламенная страсть, которая пылала в глазах его, — все, все заставило меня поверить моему сердцу. Я кликнула свою девку; Фернанд при ней повторил свою клятву быть моим супругом; изменник призывал небо в свидетели; просил его быть моим мстителем, если он меня обманет, словом, уверил меня совершенно.

Фернанд ушел от меня перед рассветом. Девка, отворившая ему дверь моей горницы, его проводила. Он оставил мне богатый перстень, в залог своей верности, вместо кольца обручального, и выпросил позволение видаться со мною скрытно до тех пор, покуда не объявит нашего брака; на другую ночь он посетил меня опять, и этот раз был последним. Напрасно я его искала на гульбищах, в церквах и других публичных местах. Целый месяц ничего не слыхала я о Фернанде; судите о моем страхе, раскаянии; о моей горести, которую должно было скрывать и удерживать в своем сердце. Здоровье мое расстроилось; я была уже на краю гроба, как вдруг неожидаемая весть довершила мое несчастие.

Разнесся слух, будто Фернанд женился в одном городе (неподалеку от нашей деревни) на одной благородной девушке, богатой и прекрасной, которая называлась Люциндою.

В этом месте Карденио наморщил брови, закусил губы, закрыл лицо руками и начал плакать, не говоря ни слова.

— Сказывали еще, — продолжала Доротея, — будто необыкновенное происшествие смутило этот брак. Известия такого роду вместо того, чтобы совсем меня убить, зажгли ярость в моем сердце: я дышала мщением! Я переоделась в мужское пастушье платье, взяла с собою женское и пошла ночью одна в город, в котором женился Фернанд. Я хотела только увидеть, осыпать упреками вероломного и наказать его своего смертию. Прихожу в город: первое мое слово о Люцинде; мне описывают обстоятельства ее брака: в городе знали наверное, что Люцинда перед алтарем не хотела сказать решительного слова; что мать за нее произнесла его, и что Люцинда без памяти…

— Ах! Боже, Боже! — вскричал Карденио, вскочивши с места в восторге, в исступлении. — Повторите! Повторите еще раз «мать Люцинды…»

— Произнесла клятву вместо своей дочери, — перехватила Доротея, — Люцинда упала без чувств. Фернанд, стараясь помочь Люцинде, нашел на груди ее письмо, в котором она признавалась, что Карденио, молодой дворянин того места, был ее супругом и что она предпочитала смерть измене. Вместе с письмом нашли кинжал. Неистовый Фернанд хотел заколоть им Люцинду; безумца удержали. Он в ту же ночь уехал из города; на другой день Люцинда исчезла; ее родители, приведенные в отчаяние, посылали всюду искать ее, плакали горько и обвиняли себя в несчастии бедной своей дочери. Это известие подало мне надежду. Фернанд был еще свободен, еще мог загладить свое преступление. Место, в которое он скрылся, было мне неизвестно; я решилась, однако ж, всюду за ним следовать, как вдруг услышала публичных крикунов, обещавших награждение тому, кто найдет меня и возвратит в дом родительский. Мои лета, мое лицо, мое платье — все было описано. Смертельный страх овладел мною, как показаться на глаза отца, как выдержать его упреки! Ах! Он бы меня простил; но я умерла бы у ног его со стыда и раскаяния. Без плана и мыслей в тот же час оставила я город и скоро увидела себя в этой пустыне. Ее дикость и безмолвие пленили мое бедное сердце. Я решилась в ней остаться и скрыть горестное бытие свое в неизвестности. Целый месяц служила я пастуху здешних гор. Он узнал, что я женщина, и скотские желания родились в его сердце. Я скрылась, пришла в это пустынное место, в котором, не имея ни пищи, ни помощи, скоро надеялась найти сию смерть, которую призываю, которой требует мое сердце, которая одна успокоит мои горести, и в одном гробе со мною сокроет мои несчастия, мой стыд и раскаяние.

ГЛАВА XXIX[править]

Конец Дон Кишотова искуса[править]

Доротея замолчала; Карденио, взяв за руку и посмотрев уныло ей в глаза, сказал:

— Итак, вы — эта несчастная! Вы — дочь богатого Кленара!

— Почему известно вам имя отца моего?

— Мне все известно: я тот Карденио, которому Люцинда отдала свое сердце; я — бедная жертва преступника Фернанда! Посмотрите на меня, Доротея! У меня отнято все, как и у вас! Еще больше: я сумасшедший; …но, кажется, после того, что вы сказали мне, разум мой возвращается, мужество и надежда воскресают в моем сердце. Люцинда не изменница! Люцинда любит Карденио; священные клятвы привязывают к вам Фернанда — не станем разлучаться, пойдем вместе искать вероломного: клянусь вам — или принужу сдержать свое слово, или умру под его ударами!

Доротея при сих словах упала пред ним на колени, Карденио поднял ее и подтвердил свое обещание; священник просил их обоих к себе в дом.

— Я буду стараться, — сказал он, — помирить Доротею с ее родителями; сам пойду искать Фернанда; напомню ему его долг и надеюсь, что мы, не подвергая опасности вашу жизнь, возвратим его на путь добродетели.

Оба несчастные поблагодарили священника и положили не разлучаться. Николас также предложил свои услуги и рассказал о том, что принудило священника и его путешествовать, о дружбе их с Дон Кишотом, о сильном желании вылечить сего доброго человека от странного его сумасшествия. Все это весьма интересовало Карденио и Доротею. Первый помнил как во сне, что он имел ссору с героем ламанхским. В сию минуту услышали голос Санки, который, кончив свое посольство и не найдя священника в назначенном месте, кричал во все горло. Цирюльник побежал к нему навстречу.

— Вас не докличешься! — сказал ему посол. — Я нашел господина Дон Кишота в прежалком состоянии: он в одной рубашке; бледен и худ, как мертвец! Насилу таскается от голоду, а все еще вздыхает по госпоже Дульцинее. Мало ли увещевал я его воротиться к ней в Тобозо — не хочет и слышать об этом; и до тех пор не покажется на глаза ее, покуда не сделает какого-нибудь прекрасного подвига, от которого она ахнет. Подите к нему сами, не послушается ли вас. Если останется под искусом, то не бывать ему императором.

Цирюльник успокоил Санку; между тем священник рассказал Доротее, какое выдумали они средство заманить рыцаря домой. Любезная Доротея взялась играть роль несчастной принцессы. С нею было женское платье; она хорошо знала язык рыцарских романов, и сверх того ей приятно было что-нибудь сделать в угодность священнику. Последний принял ее предложение. Доротея отошла в сторону и скоро возвратилась, одевшись в богатый корсет, шитую юбку и зеленую мантию. Драгоценные камни, которыми украшена была ее шея и волосы, пышность одежды придавали такой блеск ее красоте, что сам Карденио вознегодовал на изменника Фернанда; но больше всех удивила и прельстила она Санку. Он вытаращил на нее глаза и спросил на ухо у священника, кто эта госпожа, которая так ему нравилась?

— Друг мой! — отвечал ему важно священник. — Она законная наследница пространной Микомиконской империи58 — не больше! Господин твой очень славен в Гвинее и Антильских островах; эта принцесса, услышав об нем, пришла просить у него защиты против одного плута-великана, который отнял у нее престол; только, любезный Санко!

— Я этому рад, — отвечал оруженосец, — она не по-пустому трудилась. Мой господин ощиплет ей этого великана, как гуся, когда только он — не привидение, потому что мы ничего не значим против привидений. Как бы то ни было, вы меня обяжете, господин священник Перо Перес, если уговорите господина Дон Кишота жениться на этой принцессе, которую как зовут, не знаю!

— Зовут ее принцесса Микомикона, потому что она из королевства Микомикон.

— А! Понимаю! Видно, у них, как и у нас, всякий прозывается именем своей деревни. Хорошо! Но вы, господин священник, не забудьте женить их; чем скорее, тем лучше! Я тороплюсь не без причины.

Между тем Доротея села на священникова мула; Николас, наряженный в рыжую бороду из бычачьего хвоста, сел на своего; священник, который был совсем не нужен и который желал остаться вместе с Карденио, сказал Санке, чтобы проводил принцессу и пуще всего не проговорился об нем и цирюльнике и тем не испортил всего дела, то есть не помешал бы своему господину сделаться императором. Санко дал слово молчать и поехал вперед.

Скоро увидели посреди утесов Дон Кишота. Он стоял совсем одетый, но без панциря и шлема. Доротея, увидя рыцаря, поехала скорее; приближась к нему, остановилась; бородатый цирюльник, скочив с мула, взял на руки: принцессу, которая, подбежав к Дон Кишоту, стала пред ним на оба колена. Рыцарь тщетно старался поднять ее:

— Нет, герой великодушный! — сказала она. — Я не оставлю сего положения, приличного моему несчастию, не оставлю до тех пор, пока не обещаете исполнить моей просьбы. Смею вас уверить, что эта милость, за которою пришла я с краев мира, только что возвысит славу знаменитого имени вашего.

— Прелестная незнакомка, встаньте! Я смертный; только пред Богом падают на колена! Встаньте, прошу вас!

— Нет, рыцарь, не встану и не должна встать, не получив от вас рыцарского слова!

— Хорошо: даю сие слово, но с уговором, чтобы не потерпела от сего честь и выгода моего монарха, отечества и той, которая царствует в сем нежном сердце!

Санко, вышед из терпения, подбежал к своему господину и сказал ему на ухо:

— Обещайте ей все; послушайтесь меня, я это дело знаю: надобно пошколить одного мошенника-великана; это красавица принцесса Микомикона — законная наследница великой империи Микомикон, которая на Антильских островах в Гвинее.

— Верю, — перехватил рыцарь, — однако не меньше того знаю, что повелевает мне совесть и мое звание. Пожалуйте, встаньте, сударыня, я дал вам слово и не обману вас.

— Знайте же, рыцарь великодушный, — сказала принцесса Микомикона, — я требую от вас, чтобы с этой минуты вы следовали за мною всюду и не начинали никакого подвига, не отмстив за меня злодею, нарушителю всех законов и похитителю моего престола.

— Принцесса! Возобновляю свое обещание, разгоните облака печали, помрачающие горизонт ваших прелестей, призовите на помощь свое мужество и будьте уверены, что рука сия, ужас злодеев, возведет вас на трон благородных и древних предков ваших. Не будем медлить; одна минута, потерянная для славы, не заменится веками.

Принцесса хотела поцеловать руку рыцаря, но рыцарь, слишком учтивый, удержал ее, поцеловал в лоб, приказал Санке подать себе оружие и оседлал Рыжака. Санко побежал отвязывать шлем, панцирь и щит, висевшие на пне дуба. Герой наш вооружился и хотел ехать в ту же минуту. Цирюльник все еще стоял на коленях, не смея шевельнуться и открыть рта, чтобы не сронить бороды, которая была очень худо привязана. Увидя рыцаря на коне, он вскочил, помог Доротее сесть на мула и поехал за нею на своем. Один Санко шел пешком, вздыхая про себя о незабвенном осле своем; однако в этот раз утешался надеждою видеть господина своего императором Микомиконским и получить от него небольшое королевство за свою верную службу. Не нравилось ему только то, что принужден будет управлять неграми59. Рассудя хорошенько, сказал он про себя: «Вижу, что мне легко и от господ моих подданных получить выгоду; всех в Испанию! Продам с публичного торгу, останусь с чистыми денежками, и конец делу! Вы еще не знаете меня, черные хари! Никому спуску не будет! Старый и малый — все на биржу! Всех с молотка! Я вам прочищу глаза».

Такими утешительными размышлениями Санко разогнал тоску свою по осле. Карденио и священник, сидевшие в кустах, увидя путешественников, не знали, как подойти к ним. Священник, скорый на выдумки, обрезал ножницами Карденио бороду, отдал ему свое верхнее платье, свой черный плащ и так переменил его сим нарядом, что невозможно было его узнать. Оставшись в одном камзоле, пошел он с своим товарищем другою дорогой навстречу к Дон Кишоту, который и попался им при самом выезде из гор. Увидя рыцаря, священник притворился чрезмерно удивленным, остановился, посмотрел на него пристально и вдруг, подбежав к нему с отверстыми объятиями, вскричал:

— Так я не обманулся; это вы, любезный земляк, Дон Кишот Ламанхский, защитник, подпора угнетенных, зеркало рыцарства, цвет и слава странствующих героев.

Дои Кишот, сперва удивленный, узнал его наконец и хотел скочить с Рыжака, чтобы уступить ему свое место.

— Нет, — сказал священник, — пускай ваше странствующее рыцарство на седле останется. Кто может занять место героя ламанхского! Если почтение к моему священничью сану побудит кого-нибудь из ваших спутников отдать мне своего мула, то я почту за счастие позади вас ехать!

При сих словах Николас, не дожидаясь приказа, спрыгивает с лошака и предлагает его священнику, который принимает предложение.

Шествие продолжалось. Дон Кишот захотел узнать, как господин священник очутился на сей дороге один, без человека, пешком и так легко одетый.

— Неприятным случаем! — отвечал священник. — Я ехал в Севиллу с этим молодым человеком, которого видите (он указал на Карденио): мне должно было получить изрядную сумму денег, присланную мне одним сродником из Индии. Вчера, за несколько миль отсюда, напали на нас четыре разбойника и оставили в чем видите. Что всего страннее! Говорят, будто эти разбойники освобождены от галер каким-то ужасным человеком, которого сильная рука разрушила их оковы, несмотря на стражу, их окружавшую. Вы согласитесь со мною, господин Дон Кишот, что этот человек либо сорвался с цепи из дому сумасшедших, либо сам разбойник, потому что дает защиту преступникам, пускает волков к овцам и забывает вместе и закон, и справедливость, и человечество: сему-то герою, полезному плутам и бродягам, обязаны мы удовольствием вас видеть.

Дон Кишот, слушая священника, изменялся в лице, кусал губы, кашлял и не смел отвечать. Санко, шедший подле него, закричал во весь голос:

— Господин священник! Я не виноват, что мой рыцарь освободил этих людей; я не один раз ему сказывал, что они все плуты и воры.

— Дурачина! — перехватил Дон Кишот. — Долго ли говорить тебе, что рыцарям нельзя знать в точности, каковы несчастные, которым они подают помощь. Встречаю скованных людей, разрываю их цепи: вот моя должность! Не смотрю на следствия! Пускай судят, как хотят! Но всякий, выключая священника, которого почитаю от всего сердца, почувствует силу руки моей, как скоро вздумает меня упрекать. Пускай придут мои обвинители, ожидаю их!

С сими словами он укрепляется в стременах и трясет копьем.

— Господин рыцарь! — сказала ему Доротея. — Дерзаю напомнить вам ваше обещание. Вы не можете начинать никакого дела, не отмстив за меня врагу моему. Успокойте ваш гнев: когда бы господин священник знал избавителя колодников, тогда бы не произнес обидных слов, которые сорвались у него с языка.

— Скорее отрезал бы этот язык, — перехватил священник.

— Перестанем говорить об этом деле, принцесса, — сказал герой, — ваша воля — закон; моя клятва священна: смею просить вас, откройте, кого должна поразить моя рука, и какие преступления загладить.

— Охотно исполню желание ваше, рыцарь; слушайте.

При сих словах священник, цирюльник, Карденио и Санко, которому принцесса больше и больше начинала нравиться, приближились, чтобы лучше слышать. Доротея, поправясь на седле, высморкавшись и кашлянув раза два, с величайшею приятностию начала сию трогательную повесть.

Конец второго тома Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d09.jpg

ДОН КИШОТ ЛАМАНХСКИЙ[править]

ТОМ ТРЕТИЙ[править]

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d10.jpg

ГЛАВА XXX[править]

История принцессы Микомиконы[править]

— Я называюсь…. — при этом слове красавица остановилась: она забыла свое имя.

Священник, приметя ее замешательство, сказал:

— Принцесса! Воспоминание прошедшего для вас тягостно, я не удивляюсь; слух об ужасной судьбе Микомиконы дошел и до меня: вся империя Микомикон оплакивает свою несчастную государыню!

— Ваша правда, господин священник! — отвечала Доротея. — Взор на прошедшее наполнил горестию мое сердце. Но теперь я успокоилась и, кажется, в состоянии рассказать мою печальную повесть. Отец мой, Тинакрио премудрый1, прозванный так за свои сверхъестественные знания, спокойно управлял обширным государством Микомикон. Имея дар предузнавать будущее, узнал он, что мать моя, супруга его, Карамилла2 должна была скоро скончаться, что я сама останусь после него сиротою, и что, наконец — вообразите огорчение моего родителя — ужасный исполин Дурандардо Косоглазый?, владелец соседних островов, нападет на империю Микомикон и овладеет моим престолом! Нежное сердце его терзалось. Он предвидел, что один только брак с исполином или бегство спасут меня от погибели, и присоветовал последнее, зная наверно, что я соглашусь лучше умереть, нежели выйти за великана, урода в пятьдесят аршин, который вдобавок кос на оба глаза. «Микомикона! — сказал мне родитель мой на одре смерти. — Я оставляю тебя без защиты; беги в Испанию: там найдешь покровителя, сильного рыцаря, который должен называться или Дон Шикотом, или Дон Кишотом, который должен быть высок ростом, худощав лицом и на спине подле правого плеча имеет родинку».

— Сын мой! — закричал Дон Кишот, оборотясь к Санхе. — Раздень меня поскорее.

— Для чего это? — спросила Доротея.

— Хочу знать, сударыня, обо мне ли говорил покойный ваш родитель?

— Не трудитесь, — сказал Санко, — я знаю, что у вас под плечом есть родинка.

— Нельзя лучше! — воскликнула принцесса. — Мои сомнения решились, пророчество сбылось — к тому же с друзьями не надобно слишком церемониться! Черты лица, рост, имя, все отвечает описанию. Вам, господин Дон Кишот, назначено судьбою возвратить мне трон; я в этом уверилась и тогда, когда, вышед на берег в Оссоне4, услышала, что говорил народ о вашей храбрости, славной не только во всей Испании, но и во всей Ламанхе5.

— Принцесса! Извините, — сказал Дон Кишот, — я не понимаю, как вы могли выйти на берег в Оссоне; там никогда не бывало пристани!

— Конечно, — подхватил священник, — принцесса хотела сказать, что в Малаге изволила выйти на берег, а в Оссоне услышать в первый раз о великом Дон Кишоте.

— Ваша правда! Простите иностранке неумение выражаться. Еще скажу вам, что мой родитель, Тинакрио премудрый, оставил мне греческую или халдейскую рукопись, которой я не читала и в которой именно сказано, чтобы я тотчас после победы над невежею Дурандардом вышла замуж за своего избавителя и укрепила ему и себя, и свою корону.

— Санко! — закричал Дон Кишот. — Слышишь ли, что мне предлагают! Не пророк ли я? Неужели и теперь боишься, что у нас не будет ни королевств, ни империй, ни жен — дочерей королевских?

— Ничего не боюсь! Во всем уверен, — перехватил Санко в восхищении, — сущий глупец будет тот, кто, свернув шею господину великану Дураканде, тотчас не женится на принцессе. Мы, может быть, скажем: она не красавица? У ней губки не алы, ручки не белы — так и быть; но я променял бы на нее свою Терезу!

Тут верный оруженосец, прыгнув с довольною приятностию вверх, подбежал к принцессе и стал на колена перед нею, прося позволения поцеловать ее руку. Доротея подала ему свою белую, нежную ручку, обещала его сделать презнатным человеком в своем королевстве и в заключение сказала, что из всей многочисленной свиты ее остался один конюший, что все погибли от ужасной бури, и что она вместе с бородатым конюшим кое-как спаслась на доске корабельной. Дон Кишот повторил обещание по тех пор не разлучаться с нею, пока не сорвет головы с безбожника Дурандардо.

— Но после победы, — прибавил защитник, — в которой вам и сомневаться не должно, я вас оставлю, принцесса, оставлю с горестию! Вы свободны располагать собою! Пока не спадут оковы моего сердца, пока жестокая, милая тиранка… довольно; я не смею говорить более; но верьте, принцесса, мне запрещено думать о браке и тогда, когда бы сам Феникс за меня посватался.

— Вы с ума сошли! — закричал разгневанный Санко. — Что за вздор приходит вам в голову; неужли вы в состоянии отказать этой прекрасной принцессе, которая изволит дарить вас целым королевством? И для чего ж? Для прелестных глаз госпожи Дульцинеи! Правду сказать, прелестные глаза! Стыдитесь, сударь! Спрячьте подалее свою Дульцинею! Она и ногтя госпожи принцессы не стоит. Видно, проститься мне с своим герцогством: вы пошли на воду за грибами. Ах! Сударь, женитесь, женитесь, послушайтесь меня. Куйте железо, пока оно горячо.

Дон Кишот вышел из терпения, поднял копье и так ловко ударил им оруженосца-ругателя, что он полетел кверху ногами.

— Проклятый враль! — закричал он грозным голосом. — Ты решился бесить меня своим болтаньем! Разве забыл ты, глупец, мошенник, злоязычник, что я без Дульцинеи прах и паутина! Ею хранится мое мужество! Ею живится моя сила! Ею разит и побеждает рука моя! В ней одной моя жизнь, мое дыхание, мои чувства! Неблагодарный, бесчувственный оруженосец, исторгнутый мною из грязи для возведения на степень графа или герцога, ты уже смеешь оскорблять ту, которой обязан своим величием!

Санко, спрятавшись за коня принцессина, поглядывал из-за него на рыцаря и молча слушал его поучения. Доротея вступилась за оруженосца и имела счастие умилостивить Дон Кишота.

— Поди, — сказала она печальному Санке, — поцелуй у господина своего руку, повинись перед ним в своей глупости и вперед не отваживайся оскорблять великой Дульцинеи, которой, не имея счастия знать, почитаю как нельзя больше и желаю служить ей от доброго сердца.

Герой, укрощенный сими словами, согласился простить Санку, благословил его и советовал ему быть вперед осторожнее.

В сию минуту странники увидели цыгана, который ехал на сером осле по дороге. Санко выходил из себя всякий раз, когда попадался ему человек на осле; не успел он взглянуть на цыгана, как узнал под ним своего милого друга. Цыган этот был тот самый Пассамон, который обокрал Санку в Сиерре Морене.

— Ах, плут Зинезилла!6 — закричал оруженосец. — Отдай мне мое сокровище, мою жизнь, моего друга, мою душу, мою радость! Отдай мне моего осла, мошенник!

Гинес, который также узнал Санку, видя с ним такое множество людей, спрыгнул на землю и убежал в лес. Оруженосец был уже подле осла, целовал, обнимал его со слезами нежности и приговаривал: «Друг мой, товарищ мой! Ты опять со мною! Как ты поживал без меня, сын мой! Каково тебе было в чужих руках! О мой милый! Ты опять со мною! Опять со мною!» Осел не шевелился и позволял себя ласкать, не говоря ни слова. Все приняли участие в радости оруженосца. Дон Кишот уверил его, что, несмотря на возвращение осла, он все получит трех осленков, на которых дан ему вексель. Как скоро успокоились первые восторги нежного Санки, рыцарь выехал вперед и велел ему за собою следовать, желая переговорить с ним наедине.

ГЛАВА XXXI[править]

Интересный разговор между рыцарем и оруженосцем[править]

— Забудем свои ссоры, — сказал Дон Кишот Санке, — станем по-прежнему друзьями; расскажи подробно, где, как и когда нашел ты Дульцинею? Что она делала? Что ты ей сказал? Что она тебе отвечала? С каким видом прочла мое письмо? Кто его переписывал? Словом, я требую от тебя верного и нелицемерного отчета во всем том, что происходило, без прибавки и убавления.

— Извольте! Все расскажу вам с начала до конца. Надобно знать, что я, забывшись, не взял вашего письма.

— Знаю! Ты оставил записную книжку; я, увидя ее, признаться, на тебя рассердился и был уверен, что ты за нею назад воротишься.

— Я бы, конечно, и воротился, когда бы не вытвердил наизусть письма: я очень внимательно слушал, когда вы его читали; а что услышал раз, того во всю жизнь не забуду. Итак, я поклонился одному церковнику, прочел ему письмо раза три-четыре. Он переписал его на чистенькую бумажку и сказал мне, что в жизнь свою имел в руках много исповедных записок, а от роду не попадалась ему ни одна, так плавно и учтиво написанная.

— Не можешь ли вспомнить моего письма?

— Никак не могу, сударь! Я позабыл его в ту самую минуту, как скоро оно было переписано, не имея в нем больше нужды!

— Очень хорошо. Теперь скажи мне, за каким делом нашел ты сию царицу прелестей? Она, думаю, низала перловое ожерелье7 или нашивала камни драгоценные мне на перевязь8.

— Нет, сударь, она была на гумне и сеяла рожь!

— Понимаю! Семена делались топазами в руках ее, нежных, лилейных!

— Нет, сударь, рожь была рожью!

— Далее! Взявши письмо от тебя, она, конечно, поцеловала его, прижала к сердцу или положила на голову, как водится у восточных народов.

— Нет, сударь! Она был очень занята своим решетом, когда я пришел к ней. «Друг мой! — сказала она мне. — Положи письмо на этот мешок; прежде просею рожь, а потом прочту его».

— Понимаю! Она хотела прочесть письмо наедине, чтобы свободнее предаться движениям своего сердца. Она, без сомнения, расспрашивала тебя обо мне, о моих подвигах, опасностях, о бедственной жизни, которую веду по ее приказанию!

— Нет, сударь, ни о чем не расспрашивала; но я сам не промах, я сам ей наговорил три короба о вашем искусе: описал ей, как вы кувыркаетесь по утесам, спите на острых камнях, кушаете одну траву, не чешете бороды9, проклинаете судьбу…

— Не должно было говорить, что я проклинаю судьбу; напротив, я благословляю и вечно буду благословлять ее за то, что имею счастие мучиться для великой Дульцинеи…

— Ваша правда! Она не крошка; она целым аршином выше меня.

— Разве ты с нею мерялся?

— Нет, сударь! Но ведь должно было пособить ей взвалить мешок с хлебом на осла: тут-то я и заметил, что я перед нею, как таракан перед гусем.

Здесь нежный рыцарь вздохнул.

— Ах! Конечно, — сказал он, — ее стан высок, благороден и гибок; но душа ее гораздо выше и благороднее! А ее прелести? Что с ними сравняется? Скажи мне, Санко! Когда ты к ней приближился, не почувствовал ли ароматного запаха лилей, роз, амбры, благовония, неизъяснимо приятного, эфирного, подобного ароматам аравийским?

— Нет, сударь! Тогда был страшный жар; она целый день работала, и все это…

— Хорошо, что ж она сказала, прочитавши мое письмо?

— Она его не читала, сударь (вы сами знаете, что она ни читать, ни писать не умеет), но изорвала в мелкие клочки, боясь, чтобы в деревне кто-нибудь не узнал о ее проказах. Потом поручила мне сказать вашей милости, что она довольна вашим искусом, что она вам кланяется, и что вы должны непременно, если нет у вас лучшего дела, воротиться в Тобозо и с нею повидаться, чего ей отменно хочется. Она очень смеялась, услышав, что вы прозываетесь рыцарь Печальной фигуры. Я хотел знать, был ли у ней бискаец? Она сказала, что был, что он пречестный и преучтивый человек, а колодников она в глаза не видала!

— Она, конечно, подарила тебя какою-нибудь дорогою вещью? У всех рыцарей и принцесс, их любовниц, есть обыкновение жаловать оруженосцам, девушкам или карлам, которых к ним посылают, богатые перстни и кольца.

— Это самое похвальное обыкновение. Но, видно, выходит оно из моды, потому что госпожа Дульцинея вместо кольца и перстня подарила меня куском сыра и ситного хлеба.

— О! Никто не сравняется с нею в щедрости; я уверен, что ты рано или поздно получишь от нее пребогатый подарок.

— Но, — продолжал Дон Кишот, — скажи мне свои мысли, друг мой, Санко! Ты видишь, что Дульцинея повелевает мне к себе возвратиться, и сердце мое горит исполнить ее волю. С другой стороны, удерживает меня клятва, данная мною принцессе, клятва, которую сдержать обязывают меня законы рыцарства. Не знаю, что делать: любовь и должность волнуют мое сердце.

— Ах, сударь! Опять за старое, как можно думать о Дульцинее, когда перед глазами целое королевство с Португалиею и Кастилиею, богатое всякою всячиной, и которое, говорят люди, имеет двадцать тысяч миль в окружности! Ради Бога, сударь, не пропускайте случая: жениться на принцессе в первой деревне, в которой найдете священника; впрочем, у нас и свой в запасе. Женитесь, прошу вас; не забудьте, что синица в руках лучше журавля в небе.

— Вижу, для чего тебе так хочется женить меня; однако, успокойся: я до сражения сделал уговор, чтобы, уволив меня от женитьбы, уступили мне часть королевства, которую тотчас я подарю тебе.

— Это другое дело; не забудьте, однако ж, выбрать местечко подле моря: у меня есть в голове маленький план торговли.

— Хорошо, друг мой! Дело решено, иду сражаться за принцессу и откладываю свое возвращение к моей богине до конца великого сего подвига; прошу только не разглашать того, что мы здесь говорили с тобою. Дульцинея так строга в своих правилах, что малейшую нескромность мою почтет преступлением, и я могу пострадать безвинно.

Здесь цирюльник перервал сей важный разговор, предложив путешественникам отдохнуть на берегу ручья, близ которого они находились. Все согласились на предложение. Санко, уставши лгать, замолчал. Карденио между тем надел на себя Доротеино пастушье платье. Сели на берегу ручья, кое-как отобедали; Дон Кишот говорил нежности Микомиконе, Санко своему ослу. Вдруг является на дороге мальчик, который, увидевши Дон Кишота, подходит к нему с печальным видом и говорит:

— Здравствуйте, сударь! Неужели вы меня не узнаете? Я тот несчастный Андрей, которого вы отвязали от дуба и вырвали из рук разбойника Альдуды.

Дон Кишот вспомнил сие важное происшествие в своей жизни, взял Андрея за руку и сказал, представляя его компании:

— Принцесса и вы милостивые государи! Сердечно радуюсь, имея случай доказать примером пользу и выгоду странствующего рыцарства. Недавно в лесу нашел я сего бедного ребенка, обнаженного, привязанного к дубу. Жестокий, бесчеловечный тиран сек его нещадно за то, что был ему должен. Я приказал отвязать измученного младенца и принудил бездушного дать мне клятву, что заплатит ему все до последнего обола10. Скажи теперь, Андрей, правду ли я говорю?

— Конечно, правду; но когда вы уехали….

— То, верно, хозяин твой расплатился с тобою?

— Хорошо расплатился! Он еще крепче привязал меня к тому же дубу и так больно высек, что я, благодаря Бога, с тех пор не выходил из гошпиталя. Вам сударь, вашему рыцарству обязан я такою заплатою: когда б вы не вмешались не в свое дело, то все кончилось бы десятью ударами, и я получил бы свои деньги. Но вы только что рассердили моего хозяина, который отомстил вам на моей спине и плюнул на все ваши угрозы.

— Санко, — закричал герой, трепеща от гнева, — оседлай Рыжака! Сей час еду и накажу преступника.

— Не трудитесь, а лучше дайте мне что-нибудь на дорогу!

Санко подал ему кусок хлеба и сыра.

— На, друг мой, — сказал он ему, — Бог знает, не буду ли сам скоро плакать об этом сыре и хлебе! Мы, все оруженосцы странствующих рыцарей, бываем часто голодны и холодны.

Андрей удалился, потупив голову, и отойдя подале, вдруг побежал, крича во все горло:

— Черт побери всех странствующих рыцарей, которые хотят помогать людям и вместо того вводят их в побои.

Дон Кишот кинулся было за ним вслед, но Доротея удержала его, и никто не смел улыбнуться.

ГЛАВА XXXII[править]

Приезжает в трактир[править]

Отобедав, поехали далее; на другой день прибыли в тот ужасный трактир, которого не любил Санко, но в который не мог он не войти вместе с путешественниками. Трактирщик, его жена, его дочь, любезная Мариторна, вышли встретить Дон Кишота. Рыцарь поклонился им с важностию и приказал приготовить себе постель, не столь жесткую и неспокойную, как в последний раз. Ему отвечали, что будут служить, как принцу, если только будет платить исправнее, и в минуту отвели ту же самую горницу или нору, в которой он ночевал в последний раз. Герой, уставши от дороги, бросился на постель и заснул.

Между тем начался великий спор между Николасом и женою трактирщика, которая тянула его за рыжую бороду и кричала во все горло:

— Это мой бычачий хвост; мы ищем его третий день и все не найдем, отдавай его скорее!

Цирюльник защищал свою рыжую бороду, шумел, бранился, и дело доходило до драки, как рассудительный священник, вступившись, присоветовал Николасу оставить свой наряд, в котором больше не имели нужды, ибо могли сказать Дон Кишоту, что принцесса послала конюшего вперед возвестить микомиконцам о приближении защитника. Все успокоилось, и бороду с прекрасным бархатным корсетом и с юбкою из алой байки возвратили трактирщице.

Начали думать об ужине. Между тем Карденио, Доротея, священник рассказали хозяину и жене его, какою хитростию выманили Дон Кишота из пустыни. Священник говорил с сожалением о бедном своем друге, который помешался на сумасбродных рыцарских романах, имея, впрочем, здравый и неиспорченный рассудок.

— Удивляюсь, господин священник! — сказал хозяин. — Книги, которые у вас под проклятием, делают меня счастливым; во время жатвы жнецы собираются в мой трактир, двадцать или сорок человек теснятся в один кружок: один читает какую-нибудь историю о храбром рыцаре, а мы сидим, как вкопанные, не смея проронить ни одного слова, и слушаем с неописанным удовольствием. И в самом деле, нельзя наслушаться. Ужасные сражения так нас прельщают, что мы просиживаем ночи, не зная сна и усталости.

— И я также люблю похождения рыцарей, — вскричала Мариторна, — у меня сердце прыгает, когда прекрасные девушки прохаживаются с прекрасными господами сам-друг ночью в оранжевых аллеях11, а старые дуенны12 караулят и сердятся.

— А вы, сударыня, — сказал священник хозяйкиной дочери, — любите ли рыцарские романы?

— Люблю, — отвечала она с простосердечием, — но, признаться, не понимаю их: драки мне скучны, великаны страшны, а карлы смешны; но жалкие стоны влюбленных рыцарей меня до слез трогают; их принцессы некстати жестоки; я не понимаю, как можно столько времени мучить честных людей, которые так нас любят.

— Замолчи же, простенькая, — закричала хозяйка с сердцем, — в твои лета не надобно знать много и вступаться в чужие речи.

— Итак, у вас есть рыцарские романы, господин трактирщик, — перехватил священник, — покажите их мне!

Хозяин побежал в чулан и тотчас вынес сундук, запертый пребольшим замком. Отперли сундук, и священник увидел в нем несколько толстых томов и рукописных тетрадей. Развернув книги, прочел он на заглавных листах: «Сиронжилио Фракийский»13, «Феликс», «Марс Ирканский»14, «История Гонзальва Кодуанского, полководца великого», «Жизнь Дон Диега Горсиаса де Паредиса»15. О двух первых священник сказал цирюльнику:

— Жаль, что нет с нами госпожи управительницы! Но, любезный друг, — прибавил он, обратясь к хозяину, — сии книги не должны лежать в одном месте: твой «Сиронжилио» и твой «Марс Ирканский» не иное что, как бредни, сумасбродство; а истории Горсиаса и Гонзальва справедливы, наставительны, дают понятие о славных делах героев, из которых один был главною подпорою наших армий, а другой получил от Европы название великого полководца.

— Говорите, что вам угодно, — перервал трактирщик. — Я зеваю за «Гонзальвом», а просиживаю целые ночи за «Феликсом Ирканским»! Как его не любить, когда он одним махом меча разрубает по пяти великанов вдруг или на сражениях один управляется с шестьюстами тысяча16 неприятелей! Делал ли это когда-нибудь великий ваш полководец? Как не удивляться Сиронжилио Фракийскому, на которого в одно прекрасное утро бросился из реки страшный огненный змей? Он не струсил, подбежал к огромному змею и так сильно его стиснул руками, что он начал задыхаться и вдруг, нырнув в реку, утащил рыцаря за собою. Что ж бы, вы думали, случилось? Рыцарь в реке нашел богатый стеклянный дворец, сады, беседки; а змей превратился в старика и рассказал рыцарю много прекрасного и чудесного. Вот история! Не вашим чета.

— Но вы, я надеюсь, уверены, что это все выдумка и не может быть справедливо.

— Как бы не так! Обманывайте других. Как этому не быть справедливым, когда она напечатана с позволения королевского совета: сами знаете, что наши господа советники не приложат рук своих к бредням.

— Прекрасно! Любезный друг, ты на одной доске с Дон Кишотом. Я бы растолковал тебе, какая разница между романом и историею и что значит хороший роман; но это займет слишком много времени. Это что за манускрипты?

Трактирщик подал их священнику; на заглавном листе первой тетради было написано: «Безумное любопытство. Новость»17. Пробежав несколько страниц оной, священник сказал:

— Вот маленький роман, который, кажется мне, достоин внимания, потому что имеет моральную цель. Если вы еще не хотите почивать, сударыня, то я вам прочту эту пиэску.

— Прочтите, — отвечала Доротея, — охотно вас буду слушать; я не надеюсь заснуть скоро, потому что сердце мое неспокойно.

Карденио и Николас также хотели быть слушателями. Сели в кружок, замолчали, священник развернул тетрадь и начал читать:

ГЛАВА XXXIII[править]

Безумное любопытство. Новость[править]

Анзельм и Дотер18 жили в городе Флоренции. Сходство лет, характеров и склонностей соединили их тесною дружбою; в городе Анзельма и Лотера называли друзьями. Анзельм, любя свет, любил и женщин и бегал за ними в то самое время, как Лотер, страстный охотник, бегал за зайцами; но Анзельм забывал женщин, а Лотер — зайцев для дружбы.

Камилла, молодая, прекрасная флорентинка, пленила непостоянного Анзельма; он стал искать ее сердца и недолго искал его. Невинная Камилла втайне любила Анзельма; родители Камиллы, по просьбе Лотера, склонились на брак своей дочери. Анзельм и Камилла, счастливые друг другом, благодарили небо и Лотера.

В первые дни после брака Лотер ходил к Анзельму так же часто, как и прежде. Через несколько времени его посещения сделались реже: Лотер, нежный друг, не боялся ревности Анзельмовой; он боялся пересудов света, который не щадит невинности. Анзельм это заметил и выговаривал ему с чувством. Он сказал своему другу, что ни за что на свете не согласился бы жениться, если бы мог предвидеть, что этот брак ослабит союз их, принуждал и Лотера ходить к себе так же часто, как и прежде, уверяя, что Камилла огорчится чрезмерно, если узнает, что подала повод к такой жестокой перемене. Лотер, не открывая настоящих причин своих Анзельму, искал извинений, выдумывал их, и, наконец, видя неотступность своего друга, решился, сколько можно, согласить дружбу свою с осторожностию.

Прошло несколько времени, Анзельм жаловался на холодность Лотера. Лотер жертвовал дружбою разборчивости. В один вечер они прогуливались вместе. Анзельм сказал Лотеру:

— Мой друг! Иной, смотря на мое богатство, на мою Камиллу, на тебя, подумает, что я счастлив; может быть, и ты то же думаешь, но — выдь из заблуждения! Для меня нет счастия: желание, может быть, безумное терзает мое сердце; рассудок не может его успокоить! Друг мой! Тебе открываю тайну моего сердца; сжалься над моим исступлением; умру, если не исполню своего желания.

Лотер, испуганный сими словами, дружески пожал Анзельмову руку и обещал все сделать для его спокойствия.

— Знай же, — сказал Анзельм, — (я постыдился бы открыться другому) я хочу испытать свою жену, хочу увериться в чистоте ее любви, одним словом, хочу знать, уступит ли ее добродетель обещаниям, подаркам и всем усилиям обольстителя. Чем больше опасность, тем славнее победа: кто ж может быть опаснее Лотера для женщин? И ты, друг мой, должен быть испытателем жены моей. Если ты не обольстишь Камиллы, то я уверюсь, что уже никто не обольстит ее; стану наслаждаться таким счастием, какого не знал прежде, и сим счастием буду обязан своему другу. Если ж Камилла слаба, если ты увидишь возможность успеха — я тебя знаю и спокоен: испытание кончится. В обоих случаях моя честь в безопасности; а я исполню желание, которое меня мучит и не перестанет мучить до гроба.

Лотер долго не отвечал. Он пристально смотрел на Анзельма; наконец сказал с важностию:

— Анзельм! Если б я думал, что ты меня самого испытать хочешь, то бы, конечно, тебя не дослушал. Неужели сии слова согласны с твоим сердцем? Неужели я должен тебе напомнить, что дружба нежная, чистая, которую все пожертвования возвышают, оскорбляется виновными предложениями. Требуй моей жизни; ты имеешь на нее право, Анзельм, и я с радостию отдам тебе жизнь свою! Но как можешь требовать от меня преступления?

Анзельм побледнел и потупил голову.

— Как, — сказал ему Лотер нежным голосом, — слова твои справедливы! Ты хочешь, чтобы я испытал жену твою; но послушай меня, безумец! Ты почитаешь Камиллу добродетельною. В этом мнении хранится все твое счастие! Чего же ты еще желаешь? Чего еще надеешься? Видеть Камиллу непреклонною? Камилла будет непреклонна, я в этом не сомневаюсь; но что будет с тобою? Что тебе останется от твоего преступления? Одно раскаяние, мучительное, бесконечное. Кто будет знать об этом — спросишь ты у меня? Ты, ты один будешь знать, что без причины оскорбил добродетельную супругу, ты сам будешь своим гонителем; счастие супружества для тебя исчезнет, тайный голос будет говорить тебе, что ты его не достоин; раскаяние будет рвать твое сердце; вспомни сии справедливые стихи одного из наших поэтов.

Вотще бежит злодей, вотще он жизнь скрывает!

Терзаем лютою тоской,

Несчастный страждет, восклицает:

Доколе с сердцем я, мой судия со мной!19

Я говорю только о том, чем ты обязан самому себе, Камилле и добродетели. Не говорю о должностях дружбы: ты мог бы спросить о них свое сердце, и тогда я не имел бы несчастия пристыдить своего друга.

Анзельм, который слушал его в мрачном безмолвии, долго не отвечал, наконец сказал томным голосом:

— Лотер! Одно слово, я болен и, конечно, умру от своей болезни, если ты откажешь мне в лекарстве. Ты сделал свое дело, с этой стороны совесть твоя должна быть спокойна; но скажи, будет ли она спокойна тогда, когда я, потеряв надежду согласить тебя на свою просьбу, откроюсь другому, поручу, может быть, предателю честь свою, честь Камиллы, мое блаженство, мое спокойствие? А я решился это сделать, и в твоей воле спасти меня. Обещаю, клянусь тебе не требовать больше одного опыта: Камилла не уступит с первого раза; но я буду спокоен и вечно счастлив.

Лотер, приведенный в ужас намерением Анзельма открыться другому, тотчас взял свои меры.

— Довольно! — сказал он. — Если ни добродетель, ни рассудок, ни стыд не имеют над тобою власти, я готов безумствовать вместе с тобою; не поручай никому сего трудного дела: я все беру на себя.

Анзельм прижал его к сердцу с восторгом благодарности.

— Зачни же с завтрашнего дня играть свою ролю, — сказал он. — Тебе нужны будут музыканты для серенад, может быть, подарки; на все получишь от меня деньги. Если не имеешь времени писать стихов для Камиллы, я сам готов сочинять их, мой друг, и будь уверен, употреблю все свои старания.

Лотер на все согласился, и крайне жалея о безумце, обещал прийти к нему обедать на другой день.

Камилла приняла его с простотою невинности спокойной и неподозрительной. Анзельм тотчас после стола ушел, сказав, что имеет крайнюю нужду отлучиться и, радуясь случаю, оставить наедине Камиллу с Лотером. Лотер, во все время его отсутствия, говорил Камилле о ее супруге, о их взаимной любви, о наслаждениях чистых и благородных супружеского союза. Камилла с ним соглашалась во всем; время летело неприметно, и Лотер ушел с неизъяснимым приятным чувством в душе своей. Анзельм ждал его среди улицы:

— Скажи мне, Лотер, есть ли начало? Далеко ли ты? Каково принят?

— Чего можно требовать от первого разговора? — отвечал Лотер. — Я не мог говорить ясно, а только все приготовил. И надеюсь через короткое время сказать тебе более.

— Хорошо! Готов терпеть. Между тем не упущу ничего с своей стороны; всякий день буду оставлять тебя наедине с Камиллою!

Свидания продолжались недели две. Лотер ими не пользовался, однако начинал их опасаться: красота, невинность и простосердечие Камиллы его трогали; он увидел опасность, ужасался и твердил безумному Анзельму, что Камилла — сущая непорочность; что все его старания тщетны; что он никогда не успеет.

— Прекрасно! — повторил Анзельм. — Но ты говорил словами; начни говорить подарками: самые жестокие уступают подаркам. Вот четыре тысячи золотых ефимков!20 Купи на них, что хочешь, для Камиллы; увидим следствия.

Лотер досадовал и говорил Анзельму, что он употребляет во зло его снисходительность, что сии низкие средства ему противны. Анзельм просил, умолял, и Лотер, наскучив обманывать своего друга, решился еще в последний раз обмануть его.

Наконец, через несколько дней, после разговора с Камиллою, Лотер сказывает Анзельму, что подарки отвергнуты с презрением, что назвали его низким обольстителем, и что он решился более не видать Камиллы. Анзельм слушал его с видом неудовольствия.

— Лотер, — сказал он, — как мало достоин ты моей дружбы. Я все видел и слышал из кабинета, в котором тайно скрывался. Ты не сказал ни одного слова, и к несчастию, по всему видно, что ты никогда не говорил о любви жене моей.

Лотер был тронут сим уличением. Он признался не без стыда, что обманул своего друга, и дал, наконец, клятву исполнить его странное, непонятное желание. Анзельм сказал Камилле, что имеет крайнюю нужду разлучиться с нею на неделю, и уехал. Он хотел оставить полную свободу Лотеру. При отъезде просил он жену свою принимать Лотера, как при нем, и несмотря на все представления добродетельной Камиллы, требовал, чтобы Лотер всякий день обедал с нею вместе и не оставлял ее на минуту.

Бедный безумец, враг своего счастия! Что ты делаешь? Чего надеешься? Ты сам воздвигаешь здание своих бедствий! Остановись, еще время! Ты любим страстно, любим нежною супругою: добродетель обитает в ее сердце! Редкий друг в твоих объятиях! Он дышит, живет тобою! Фортуна осыпает тебя цветами! Она говорит тебе: «Умей наслаждаться счастием»; но ты ничего не видишь, ничему не внемлешь! Храм наслаждений перед тобою, а ты бросаешься в пропасть.

На другой день после Анзельмова отъезда Лотер приходит к Камилле, но Камилла была уже не одна. Леонелла, ее служанка, сидела, по приказу госпожи своей, в гостиной. Лотер внутренне хвалил сию осторожность, удивлялся очаровательной Камилле; но это сердце уже пылало. Не время было противиться сильному пламени. Лотер потерял всю свою силу; все забыто: и добродетель, и честь, и дружба! Лотер у ног Камиллы; признание робкое и страстное уже открыло его чувства. Удивленная Камилла встает, бросает гневный взор на Лотера и выходит из горницы.

Она долго думала о том, что ей оставалось делать. Анзельм именно приказал ей принимать без себя Лотера; она не смела ослушаться и в тот же вечер написала к нему и отправила с нарочным следующую записку:

«Твоя доверенность, Анзельм, не столько меня радует, сколько печалит. Я бы не желала оставаться одна в твоем доме. Если не скоро возвратишься, то позволь мне уехать к моим родным; с ними буду иметь свободу говорить о тебе, о своей нежности, о твоем продолжительном отсутствии. Такой разговор, мне кажется, скучен для Лотера, которого ты приказал мне принимать всякий день; ему приятнее говорить о самом себе. Его и мои чувства нимало не сходны!»

ГЛАВА XXXIV[править]

Продолжение новости[править]

Анзельм обрадовался несказанно, прочтя Камиллино письмо. Он заключил из него, что испытание началось, и в коротких словах отвечал Камилле, прося ее не ездить к своим родным, а ждать его в городе, и обещая, как можно поскорее, возвратиться. Такой ответ и невнимание к тому, что написано было в письме, не понравились Камилле; она решилась ждать своего супруга с терпением, не жалуясь на его медлительность. Надеясь на себя и веря, что добродетель никогда не гибнет, она продолжала принимать Лотера.

Лотер, которого страсть воспалилась от препятствий, был не в силах ей противиться, ходил чаще к Камиллле, не пропускал дня, минуты, пользовался малейшими случаями, употреблял все возможные средства склонить, растрогать любезную. Лотер был прекрасен лицом, приятен в обхождении, мог пленить всякое сердце. Взор его был так красноречив, чувства так пылки и нежны; Анзельм был в отдалении — словом, Камилла уже колебалась. Лотер заметил слабость Камиллы, увидел в ее взорах, прежде холодных и важных, милую томность, удвоил усилия, не терял ни одного случая, ни одной минуты, пользовался ими, побеждал препятствия, скрывая свои победы; сопротивление слабело, слабело, и наконец… Камилла покорилась.

Кто бы это подумал о Камилле, о Лотере! Сердца их были добродетельны, сердца их, чистые, как день, не знали порочных побуждений. Они в тишине души наслаждались блаженством невинности. Безумец Анзельм открыл перед ними пропасть; они упали в нее от того, что не боялись падения, и, погибая, увидели гибель.

Анзельм, возвратясь, полетел к Лотеру.

— Мой друг! — сказал ему Лотер, стараясь скрыть свое замешательство и краску. — Будь доволен, Камилла непобедима; не требуй от меня подробностей: они слишком унизительны для моего сердца; возвращаю тебе твои бриллианты, наслаждайся редким счастием супружества; супруга твоя несравненна!

Обманутый Анзельм с восторгом обнимал своего друга, сего верного, истинного друга, который, как говорил он, оказал ему единственную услугу.

— Но, любезный Лотер! — прибавил Анзельм. — Ты не должен прерывать своих посещений, ходи ко мне так же часто, как и прежде, кажись влюбленным в жену мою, вздыхай, смотри на нее с нежностию и будь для виду несколько скрытным со мною. Я стану, сколько можно, тебе помогать: чувствуешь, как это необходимо для того, чтобы Камилла не узнала обмана.

Лотер, потупив глаза, признался, что Анзельм говорил правду.

Несколько времени счастливые любовники без труда обманывали супруга, не имевшего и тени подозрения. Виновная Камилла принуждена была открыться Леонелле, своей любимой служанке. Леонелла, прежде невинная, после увлеченная примером госпожи своей, начала ей подражать. Скоро нашла любовника и, не опасаясь ничего, с тех пор, как получила доверенность Камиллы, осмелилась ночью принимать его у себя в горнице. Камилла, узнав это, против воли должна была потакать Леонелле. Преступница Камилла не имела уже права на почтение своих слуг. Она принуждена была играть низкую ролю сообщницы своей служанки, помогать ей видаться с любовником и провожать его: наказание жестокое, но справедливое, неизбежное для женщины, падшей и унизившей себя пороком.

Лотер ничего не знал об интригах Леонеллы. Однажды, ожидая зари близ Анзельмова дома, увидел он молодого человека, спустившегося по веревке из окна Камиллиной комнаты. Бешенство им овладело; мысль, что этот молодой человек есть его соперник, что Камилла — изменница, взволновала его душу; он побежал вслед за незнакомцем; долго за ним гнался и, наконец, потерял его из виду. Несчастный Лотер, вне себя от ревности, спешит к Анзельму, будит его и говорит:

— Мой друг! Давно скрывал я от тебя ужасную тайну: Камилла уже не Камилла; она готова быть преступницею, она обещала со мною видеться при первом случае твоего отсутствия. Притворись, будто едешь, спрячься в спальне жены своей и ты уверишься в ее преступлении, и накажешь изменницу.

Анзельм, бледный, как полотно, отвечал дрожащим и слабым голосом, что последует совету Лотерову. Горькие слезы ручьями лились по щекам его; несчастный не делал упреков своему другу-предателю; он просил удалиться на время.

Итак, Лотер уже раскаивался в своем поступке: любовь начинала побеждать его негодование. Он бы мог сим отмстить неверной, не поручая мщения оскорбленному супругу; не было другого средства исправить свою неосторожность, как все открыть Камилле. Он написал к ней письмо, наполненное укоризнами, в котором предостерег ее.

Леонелла пришла с ответом и растолковала все Лотеру. Лотер проклинал свою поспешность и не знал, что начать.

— Успокойтесь, — сказала служанка, — мы все переделаем; только будьте готовы идти к моей госпоже, как скоро приду за вами.

Между тем печальный Анзельм, сказав жене своей, что намерен ехать, уехал за город и через несколько времени тайно возвратился домой и спрятался в Камиллином кабинете. Камилла, зная, что он близко, ходила скорыми шагами по комнате, казалась беспокойною, останавливалась, вздыхала, разговаривала сама с собою. Вдруг изменившимся голосом она кличет Леонеллу и говорит ей:

— Принеси мне Анзельмов кинжал.

— Кинжал, сударыня? Помилуйте! На что вам кинжал?

— Делай то, что велят, и не умничай!

Леонелла приносит кинжал. Камилла с живостию вырывает его из рук служанки, вынимает из ножен, пробует острие и прячет его под платье. Потом, посмотрев на Леонеллу сверкающими от гнева глазами, говорит:

— Поди к Лотеру, к этому верному другу, который, забыв почтение, дерзко надеется обольстить меня. Скажи Лотеру, что его ждут.

— Ах, сударыня! — перехватила служанка притворно дрожащим голосом. — Подумайте, ради Бога, о том, что хотите вы делать — умертвить Лотера! Но достанет ли у вас на то сил? И как утаите убийство? Что скажет господин Анзельм? Поверит ли он настоящей причине мщения? Что будет с вашею честию, которой вы так дорожите, когда узнают об этом происшествии? Подумайте, какие опасности вас окружают!

— Что мне до опасностей! — воскликнула Камилла с жаром. — Я не знаю опасностей, не вижу гибели, когда идет дело о чести моего супруга. Предатель ругается над его дружбою, ругается над добродетелию. Накажем гнусного предателя! Иди за ним, Леонелла, и не противоречь мне более!

Хитрая Леонелла повиновалась. Анзельм вне себя от восхищения, от благодарности, от любви к несравненной супруге своей, чуть не бросился к ее ногам, но удержался, желая насладиться приятнейшим зрелищем; он обтер слезы, которые начинали катиться из глаз его, и остался в кабинете.

Лотер не замешкался. Камилла, увидя его, встала с места, схватила свой кинжал, и приставя его к сердцу, сказала:

— Остановись или увидишь меня мертвою у ног своих! Не смей при-ближиться и выслушай меня в молчании. Лотер! Давно ты осмелился открыть мне свою порочную страсть. Я давала чувствовать моему супругу, что ты предатель; но добрый Анзельм, слишком уверенный в твоем сердце, меня не понял: может быть, из почтения ко мне он не хотел понимать. Я решилась наказать тебя презрением, молчанием, непорочностию своего поведения; но, видно, мое желание было неудачно исполнено, видно, имеешь ты основательную причину презирать меня! Как бы то ни было, ты еще не оставил безумной надежды своей; ты забыл все, чем обязан добродетели, прежде любимой тобою дружбе, которой ты казался достойным, и продолжаешь меня преследовать. Такое постоянство, слишком для меня оскорбительное, вывело меня из терпения; я решилась все кончить, я обещала тебе награду; исполняю обещание, ты не должен бояться упреков: я твердо уверена, что всякая женщина сама виновна, если осмеливаются требовать от нее преступления. Ты надеялся победить меня; я виновна и должна себя наказать.

Она подняла руку, но так тихо, что Леонелла успела удержать ее. Конец кинжала скользнул по левому плечу; слегка оцарапал его, и алая кровь брызнула, и Камилла упала на паркет. Анзельм, увидя ее в крови, лишился чувств. Лотер, изумленный, трепетал и удивлялся гибкому притворству женщин. Он велел положить Камиллу на постель, послал за лекарем, а сам побежал к Анзельму.

Слепой, обманутый Анзельм позабыл самого себя от радости. Он беспрестанно повторял имя Камиллы, несравненной, целомудренной супруги своей. Лотер успокоил его на счет ее раны. Бедный Анзельм восхищался, называл себя счастливейшим человеком в свете, целовал своего друга, который не смел поднять своих глаз на него и внутренне терзался. Анзельм не заметил его унылого, мрачного вида, он побежал к своей Камилле, нашел ее в постели; притворился возвратившимся в город, наговорил ей тьму нежностей, и благодаря сей ужасной комедии, наши любовники продолжали еще несколько времени обманывать несчастного безумца, который, наконец, заплатил честию и жизнию за свое безумство и легковерие.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d11.jpg

ГЛАВА XXXV[править]

Ужасное сражение. Победа[править]

Оставалось дочитать не больше пяти страниц в тетради, как вдруг услышали необычайный шум. Санко без памяти сбежал с чердака, на котором покоился Дон Кишот, крича во все горло:

— Сюда, государи мои! Сюда, государи мои! Сюда! Господин Дон Кишот дерется, как зверь. Он так ловко ударил мечом великана госпожи принцессы, что ссек ему голову, как репу.

— Что за вздор, Санко? — сказал священник, положив на стол тетрадь. — Великан, о котором ты говоришь, за две тысячи миль отсюда.

В сию минуту загремел на чердаке Дон Кишотов голос:

— Поймал! Поймал! Не упущу! Ты мой, бездельник! Миландран, твой меч тебе не защита!

Он шумел, топал ногами и рубил стены.

— Теперь поминай, как звали! — закричал Санко. — Этот безбожник отправился на тот свет: будет ему за его проказы! Кровь его разлилась по горнице, как красная река, а голова запрыгала и укатилась в угол: она — с добрый винный мешок!

— Пропал я! — завизжал трактирщик, ударив себя кулаком по лбу. — Конечно, этот сумасшедший Дон Кишот или Дон черт изрезал мои мешки с красным вином, которые остались на чердаке, а тот плут называет кровью бедное вино мое.

Побежали с огнем на чердак и увидели презабавную сцену. Победитель был в одной рубашке, довольно короткой спереди и слишком сзади. Взмостясь на длинные сухие ноги свои, он имел вид грозный и величавый; голова его была покрыта колпаком, некогда красным; левая рука обвита одеялом, довольно известным Санке, в правой блистал меч-сокрушитель. В таком наряде герой наш, который смотрел во все глаза, как будто не сонный, храбровал в своей горнице; он видел во сне великанов и рубил изо всей мочи несчастные мешки с красным вином, которое текло ручьями по полу. Трактирщик взбесился и чуть, было, не кинулся на рыцаря; Карденио, с помощью священника, его удержал. Доротея, прибежавшая посмотреть на сражение, тотчас возвратилась, увидя короткость одежды своего защитника. Напрасно трудились разбудить героя: он спал богатырским сном; наконец, цирюльник вздумал принести ведро свежей воды и вылить ее на Дон Кишота.

Между тем бедный Санко бегал туда и сюда по горнице, нагибался, заглядывал под кровати, шарил по углам, ища великановой головы; наконец, вышел из терпения, топнул ногою и сказал:

— В этом проклятом доме нельзя ни на что положиться! Все околдовано! Я видел, как упала и покатилась эта голова, как кровь побежала из нее ручьем, своими глазами видел, и теперь ничего нет, как будто и не бывало!

— Какая кровь? Что ты бредишь, безбожник, — закричал хозяин. — Разве не видишь, урод, что эта кровь и ручей не иное что, как мое красное вино, в котором тонет весь чердак! Чтоб тебе и с господином твоим так же утонуть в смоле на том свете!

— Все это хорошо, — твердил Санко, — но я видел сам, как голова катилась по полу; прощай мое герцогство, если не отыщу ее!

Дон Кишот, между тем проснувшись, смотрел во все стороны с удивлением. Вдруг он падает к ногам священника:

— Принцесса, — говорит он, — совершилось! Гонитель ваш погиб; сия рука, с помощию Бога, повергла его в прах!

— Слышите ли, — закричал Санко, — великан в мешке! Завтра свадьба! И я завтра — с маленьким королевством!

— Я тебе дам королевство, проклятый бес! — загремел трактирщик. — Теперь не разделаешься со мною так скоро, как в последний раз: я принужу вас заплатить за каждую каплю вина моего.

— Да, за каждую каплю! — кричала трактирщица осиплым голосом, который отличался от прочих. — Эти разбойники все у нас перепортили: съели даром целый ужин, изорвали нашу рыжую бороду из бычачьего хвоста и разлили наше прекрасное вино по полу; но им не уйти отсюда, не заплативши за все чистыми деньгами; как Бог свят, не уйти!

Ее дочь, не говоря ни слова, улыбалась, а милая Мариторна усердно помогала шуметь госпоже своей.

Священник все успокоил, уклавши Дон Кишота в постель и дав слово трактирщику заплатить за все исправно. Доротея утешила Санку, что потеря головы исполиновой не лишит его королевства, которое сама обещала для него найти, прибрать и меблировать, как надобно. Восстановя порядок, священник и его слушатели возвратились на свои места, и чтение началось снова.

Легковерный Анзельм, счастливый заблуждением, жил вместе с своим вероломным другом и виновною Камиллою, не имея понятия о их предательстве. Камилла при Анзельме обращалась презрительно с Лотером: Лотер не жаловался на Камиллу; он довольно был ею награждаем; но Анзельм обвинял жену свою несправедливостию, хвалил ей беспрестанно своего друга и беспрестанно за него ссорился.

Леонелла, которой не смели уже отказывать ни в чем, стала безмерно дерзка и бесстыдна. Будучи наперед уже уверена в прощении после сцены с кинжалом, она каждую ночь принимала своего любовника у себя в горнице, отделенной простою перегородкою от Камиллиной спальни. В одну ночь Анзельм, проснувшись, слышит стук в комнате Леонеллы; он встает, вооружается, толкает дверь, и чувствуя сопротивление, выбивает ее, входит в горницу и видит мужчину, который вылезает в окно. Леонелла бросается перед ним на колени и говорит умоляющим голосом:

— Смягчитесь, милостивый государь! Смягчитесь! Это мой муж! Вы видели моего мужа!

Раздраженный Анзельм подымает кинжал на Леонеллу, которая в страхе, на коленях просит пощады, обещаясь открыть ему важную тайну.

— Говори теперь, — закричал Анзельм, — или я заколю тебя своими руками.

Леонелла умоляла его до утра отложить объяснение, клянясь, что все ему откроет; между тем устрашенная Камилла звала своего супруга. Он запер Леонеллу в ее горнице, унес ключ с собою, и возвратясь, рассказал случившееся Камилле.

Камилла, ни живая, ни мертвая, была уверена, что Леонелла все откроет Анзельму. Нельзя описать ее ужаса! Что делать? Чем спасти себя? — Бегством. Камилла решилась бежать. Лишь только заснул Анзельм, она встала с постели; взяла свои бриллианты, кошелек с деньгами; отперла ворота на улицу, от которых имела у себя ключ, и еще до свету явилась в доме своего любовника. Лотер, разбуженный Камиллою в такое необыкновенное время, узнает опасность и, желая спасти свою любовницу, отвозит ее в ближний монастырь, в котором сестра его была настоятельницею, а сам, не сказавшись никому, не теряя ни минуты, выезжает из города.

Между тем Анзельм, не найдя подле себя Камиллы, удивился, испугался, вскочил и побежал искать ее; бросился в горницу Леонеллы, она была пуста, Леонелла ушла в окно. Анзельм бегал по всему дому, спрашивал о Камилле, никто не мог ему сказать, куда она делась. Он полетел к Лотеру: ему говорят, что Лотер, взяв с собою все свои деньги, уехал неизвестно куда. Больше изумленный, Анзельм возвращается домой; дом его был пуст, все его слуги разбежались, боясь, чтобы не почли их сообщниками Камиллы. Анзельм, оставленный женою, другом, своими людьми, целым миром, чуть не умер от горести. Он бросается на лошадь и едет к одному своему родственнику, имевшему деревню близ города, желая, по крайней мере, с ним разделить тоску свою. Не проехав двух миль, упадает он от слабости под дерево и обливает землю горькими слезами, не имея сил подняться.

Несколько часов он пробыл в таком жалостном состоянии. Вдруг один проезжий из Флоренции с ним поравнялся. Бедный Анзельм поклонился ему и спросил, нет ли какой новости в городе?

— Неожиданная новость, — отвечал путешественник. — Лотер, этот верный друг Анзельмов, увез его жену прошедшею ночью. Обстоятельства их связи узнали от Камиллиной служанки, бежавшей из дому и пойманной губернатором. Все говорят об этом приключении.

— Знают ли, — спросил несчастный, — по какой дороге поехали Камилла и Лотер?

— Никто не знает, сударь! Губернатор об этом разведывал, но без всякого успеха.

С сими словами проезжий удалился.

Анзельм, не сомневаясь больше в измене всего, что было ему дорого, дотащился кое-как до дому своего родственника. Он был бледен, как смерть, не мог держаться на ногах, глаза его были мутны. Вошедши в дом, сказал он хозяину, что нездоров, что хочет лечь в постель и остаться один. Исполнили его желание. На другой день родственник, беспокоясь, что он не шел долго, входит в его комнату и видит несчастного Анзельма, приподнявшегося с постели: голова его лежала на столе, в правой руке его было еще перо, перед ним находилась бумага. Родственник кличет Анзельма, ему не отвечают; испуганный его молчанием, его неподвижностию, он берет Анзельма за руку; рука была холодна, как лед; жизнь несчастного уже пресеклась: он умер с горести, писавши сии слова.

«Любопытство, безумное и виновное, стоило мне жизни и чести. Камилла некогда узнает о моей смерти; но пусть она узнает и то, что я, умирая, простил ее! Не обвиняю никого: я один преступник; я заслужил потерю друга и жены, подвергнув их неизбеж…»

Анзельм не мог написать более. Слух о его смерти скоро дошел до Камиллы. Он поразил ее. Камилла постриглась, мучилась совестью и недолго жила после несчастного супруга своего. Лотер, гонимый раскаянием, искал смерти на войне и скоро нашел ее. Таков был конец сих несчастных, которых одно безумное желание погубило навеки.

ГЛАВА XXXVI[править]

Важные приключения в трактире[править]

Чтение кончилось. Трактирщик, поглядевши в окно, увидел большую толпу проезжих и сказал:

— Нынешний день будет хорош, если эти путешественники у нас остановятся.

— Какие путешественники? — спросил Карденио.

Четыре человека верхом, с копьями, щитами, в черных масках21; посреди их женщина в белом платье и покрывале; за ними два человека пеших.

— Сюда, государи мои, пожалуйте сюда!

Путешественники остановились у ворот трактира. Доротея закуталась в покрывало, а Карденио, не желая никого видеть, ушел на чердак Дон Кишотов. Маскированные незнакомцы казались молоды, имели прекрасную фигуру; они сошли с лошадей; один из них взял за руку женщину в покрывале и посадил ее на стул у самого входа на чердак. Все это делалось молча. Незнакомцы не снимали масок. Женщина в покрывале, вздохнувши тяжело, упала на стул, с видом величайшей горести. Слуги повели в конюшню лошадей; священник последовал за ними, желая спросить у них, что значили сии оружия, сии маски, и для чего такая таинственность.

— Мы сами, — отвечал один из слуг, — знаем не больше вашего; не будет еще двух дней, как мы служим этим господам, которых ни разу в лицо не видали. По всему видно, что они — люди не простые. Тот, который привел молодую женщину в покрывале и посадил ее на стул, надобно думать, есть начальник, потому что ему одному повинуются. Что ж принадлежит до незнакомки, то лицо ее также нам неизвестно; во всю дорогу она плакала и вздыхала; никто не говорит с нею, не отвечает ей: эти господа без языка. Жаль бедной женщины! По платью можно догадаться, что она монашенка, бежавшая из монастыря, которую поймали и силою тащат назад.

Священник, не узнав ничего, возвратился. Доротея подошла к женщине в покрывале, которая сидела, задумавшись, и спросила у ней, не больна ли она? Не имеет ли в чем нужды? Один из маскированных, тот самый, которого слуги почитали начальником, отвечал Доротее вместо печальной незнакомки:

— Оставьте ее, сударыня! Она не стоит сожаления; не верьте ее словам; она…

— Я никогда, никогда не обманывала! — перехватила женщина в покрывале. — Ты это знаешь; ты сам мучишь меня за то, что не хочу преступить своей клятвы.

Сей голос поразил Карденио. Он затрясся, бросился в дверь и закричал:

— Она здесь! Она здесь!

Незнакомка оборотилась, затрепетала, хотела бежать в ту горницу, в которой послышался крик; ее удержали. Священник, испуганный исступлением Карденио, остановил его. Женщина в покрывале сронила его с головы, стараясь вырваться из рук своего притеснителя; в то же самое время свалилась маска с лица молодого человека; раздались восклицания. Доротея узнает Фернанда, Карденио — Люцинду. Карденио хочет броситься на своего предателя, но священник не выпускает его из рук. Доротея падает без чувств. Цирюльник спешит помочь ей и срывает с нее покрывало. Фернанд, взглянувши на нее, столбенеет от удивления и, не оставляя Люцинды, смотрит смутными глазами то на Карденио, то на Доротею.

Все молчали; страх, любовь, радость, негодование изображались на лицах; Доротея приходила в чувства; священник удерживал Карденио; Люцинда первая начала говорить:

— Еще время, Фернанд, — сказала она, — еще можно загладить прошедшее и возвратиться к добродетели. Ты знаешь, как недействительны твои обещания и угрозы; откажись добровольно от того, что отдано другому: вот мой супруг; ему принадлежит мое сердце и вечно принадлежать будет. Возврати ему меня, Фернанд, или сделай невозможным союз нам: вонзи кинжал твой в это сердце, в котором любовь к нему никогда не умрет; избавь меня от жизни, которая ужасна с тобою: смерть будет моим блаженством; она прекратит твои гонения; она докажет тому человеку, который один может быть мне любезен, что Люцинда не изменила ему до гроба.

Фернанд слушал, не говоря ни слова, потупя глаза, сморщив брови, не выпуская из рук Люцинды. Не успела она замолчать, как Доротея, бледная, изнуренная, с усилием притащилась к Фернанду и упала к ногам его.

— Ах! Милостивый государь, — сказала она, — было время, когда вы называли меня супругою. Не отвращайте глаз от несчастной, которая у ног ваших, узнайте Доротею! Вы нашли меня под неизвестным кровом моей хижины; я была невинна и спокойна, жизнь моя текла безмятежно: я наслаждалась счастием; но я поверила вашим клятвам, и где мое счастие! Моя душа предалась вам, и с того времени я скитаюсь без защиты, с того времени я оставлена людьми, родными, не имею пристанища на земле, не имею радости в сердце; вы одни для меня во всем мире: последняя моя надежда есть сожаление того человека, который сам некогда умолял меня сжалиться. Фернанд! Что я вам сделала? За что погубили вы несчастную? За что осудили ее на вечный стыд и раскаяние? За что покрыли вы поношением седые волосы отца моего, старика добродетельного, вашего верного служителя, который почитал свою дочь единственным своим счастием? И вы похитили у него это счастие. На краю гроба не видит он утешения, может быть, проклинает жизнь свою и просит от неба смерти! А я? Ах! Я в тысячу раз достойнее сожаления. Где моя невинность? Где мое внутреннее спокойствие? Где чистота души моей? Оставленная всеми, я скитаюсь по земле с моим несчастием; взор человека приводит меня в смущение; стыжусь всех, кроме одного Фернанда! О Фернанд! По крайней мере, позвольте мне за вами следовать, я буду вас видеть и беспрестанно оплакивать свое заблуждение гибельное, но единственное во всей моей жизни. Позвольте мне быть вашею служанкою: сей милости прошу на коленях, обливая слезами ваши ноги. Вы мне обещали более: вы клялись перед лицом неба и добродетели быть моим супругом!

Все плакали, сам Фернанд был тронут, смущен и дышал с трудом; его лицо не так было угрюмо, его руки тряслись, глаза его, полные слез, отворотились от Люцинды. Невольным образом он взглянул на Доротею, затрепетал и бросился подымать ее.

— Доротея! — сказал он с восторгом. — Ты победила! Я был злодей! Но я люблю еще добродетель.

Он прижал ее к сердцу. Люципда, увидя себя на свободе, подбежала к Карденио, который, вне себя от любви и радости, лежал у ног ее, целовал их и обливал слезами. Он долго не мог поверить своему блаженству; долго почитал его мечтою расстроенного воображения; Люцинда одним взором его успокоила. Ах! Этот взор был так красноречив; этот взор возвратил ему все — и желания, и надежды, и прежнее блаженство его!

Фернанд, увидя Карденио подле Люцинды, покраснел, глаза его заблистали, рука его невольно взялась за шпагу; но Доротея, заметив сие движение, обняла своего супруга.

— Фернанд! — сказала она. — Или не можете возвратить мне счастия, не отняв его у других? Неужели отвратительна для вас картина добра, вами сделанного? Нет, нет, я знаю вас, знаю чувства души вашей, гордой, неукротимой, но благородной и нежной. Фернанд, ваш друг пред вами; от вас ожидает он своего счастия, от вас только может он получить его.

Священник и цирюльник присоединили свои просьбы к Доротеиным. Они описали похвалами Фернанда. Фернанд не мог долее противиться.

— Я побежден, — сказал он, — Карденио! Возвращаю тебе Люцинду, вы достойны друг друга! Я буду неизъяснимо счастлив, если несравненная Доротея простит мне мое заблуждение и позабудет все, кроме клятвы моей быть ее супругом.

Он обнимает колена Доротеи; потом, взглянув с улыбкою нежности на Карденио, подает ему руку. Карденио целует ее с восторгом и обливает слезами. Они обнимаются: все забыто. Ненависть и злоба исчезли, взоры любовников встречаются с удовольствием. Священник и Николас принимают участие в общей радости. Сам добрый Санко улыбается, обтирая слезы, которые, правда, лились не от радости, а от сожаления, что любезная Доротея не есть уже принцесса Микомикона.

Читатель, может быть, спросит, как очутились Фернанд и Люцинда в трактире? Осторожный Бененжели предвидел вопрос и заране приготовил ответ. Вот его слова: Фернанд, по прочтении записки, найденной на груди у Люцинды, с досадою в сердце оставил город; но скоро потом узнавши, что Люцинда сокрылась из дому своих родителей, поехал ее отыскивать; нашел ее в одном уединенном монастыре и с помощию трех приятелей похитил; случай привел его и Люцинду в тот самый трактир, в котором остановились наши путешественники. Далее!

ГЛАВА XXXVII[править]

Продолжение приключений знаменитой принцессы Микомиконы[править]

Счастливые любовники благодарили небо за такое неожидаемое счастие. Священник и Николас поздравляли их от доброго сердца; и сам трактирщик, уверенный, что ему заплатят за вино, принимал участие в общей радости. Один Санко был не доволен и печалился про себя, видя, что все надежды его лопнули, что маленькое королевство улетело, как дым, что принцесса Микомикона превратилась в Доротею, а великан в Фернанда. Добрый оруженосец, в крайней горести усердно вздыхая, пошел на чердак к своему рыцарю, который только что проснулся.

— Почивайте, сударь! — сказал он печальным голосом. — Нечего думать о великанах! Дело кончено.

— Я и надеюсь! — сказал Дон Кишот. — Ничто не может быть ужаснее моего сражения с огромным великаном. Одним махом отсек, я ему голову: кровь лилась, как река, из туловища!

— Да, сударь, знаю, что вы отсекли голову мешку с вином, за которое трактирщик возьмет с нас деньги; знаю, что затопили весь чердак красным вином, а не кровью. Что ж касается до великановой головы, то не советую вам искать ее: не тут-то было!

— Что ты говоришь, Санко! С умом ли ты?

— С умом, да с сумой! Одевайтесь, сударь, одевайтесь! Увидите чудеса, начиная с королевы, которая оборотилась в крестьянку Доротею! В два часа много дел переделалось.

— Друг мой! Ничто не может меня удивить в этом гнездилище волшебства.

Санко помог одеться своему господину. Между тем священник рассказал Фернанду и Люцинде о сумасбродстве Дон Кишота, о его подвигах и о хитрости, которою выманили его из Сиерры Морены. Дон Фернанд очень смеялся и просил Доротею доиграть свою ролю, соглашаясь проводить рыцаря до самой Ламанхи, до которой не больше двудневного пути оставалось. В ту самую минуту явился герой, вооруженный с головы до ног, со щитом на левой руке, в Мамбриновом шлеме, с копьем под мышкою. Дон Фернанд поглядел на него с любопытством и подивился этой странной фигуре, лицу в аршин длиною, худому, черному, иссохшему, цирюльничей лоханке, странным оружиям, гордой и благородной важности, с какою подступил герой к Доротее.

— Красавица, прелестная в самой горести, — сказал он, — оруженосец мой возвестил мне, что ваше высочество теперь уже не то, что были прежде; что ветреная судьба в одну минуту превратила вас из царицы в крестьянку. Родитель ваш царь Негроман22 ошибся, если это сделал в надежде воспрепятствовать мне возвратить вам корону. Хотя он и колдун, но в этом случае, прошу не прогневаться, ему не удастся перехитрить меня. Если б он, так как я, перечитал все книги о рыцарях, то, конечно бы, усумнился в том и не подумал, что нашему брату безделка — сорвать голову с великана. Я не хвастун! Я не хочу вам сказывать, что меч мой недавно пролил…

— Все мое вино, — закричал трактирщик, которому дон Фернанд велел замолчать.

— Довольно, — продолжал Дон Кишот, — не буду ничего разбирать в точности! Еще время; скажите слово, принцесса, и по телам ваших врагов, повергнутых во прах, взойдете на трон прародительский.

— Рыцарь! — отвечала Доротея с приятностию и хладнокровием, — не верьте клевете. Я все та же; какова была вчера, такова и нынче. Правда, сердце мое, прежде растерзанное тоскою, теперь спокойно и весело; но я сама нимало ни переменилась и не меньше надеюсь на силу грозной руки вашей: завтра поедем далее. Всеведение моего родителя несомненно: пославши меня к вам, он доказал его, как нельзя лучше. От вас зависит моя участь, и сии господа скажут вместе со мною, что встрече с вами я буду обязана своим счастием.

Она замолчала. Дон Кишот поглядел на Санку, сказал ему грозным голосом:

— Плут, Санко, всякий день новое доказательство, что ты глупец и негодяй! Скажи мне, господин враль, от кого ты узнал, что эта прекрасная принцесса превратилась в крестьянку Доротею, что я дрался с винными мешками, что колдунья унесла голову исполина?.. Я не знаю, что мешает мне тебя наказать примерно для устрашения всех оруженосцев, обманщиков.

— Успокойтесь, милостивый государь! — отвечал Санко с покорностию. — Я могу ошибиться! Госпожа принцесса может быть настоящею принцессою, для меня же лучше. О великановой голове и мешках с вином не скажу ни слова; сами увидите, когда начнете лупить яйца, то есть когда придется платить вам по счету.

— Довольно! — перервал дон Фернанд. — Будем думать об одной принцессе, которой завтра надобно выехать; проведем ночь, как можно веселее, в этом замке; встанем с зарею и проводим господина Дон Кишота, чтобы иметь счастие быть свидетелями его подвигов и побед.

— Если не подвигов, — отвечал Дон Кишот, — то, по крайней мере, усердия и благодарности за ваше доброе мнение о моих слабых талантах.

Тут началось прежаркое сражение на комплиментах между Фернандом и Дон Кишотом. Оно было прервано прибытием нового путешественника.

Этот путешественник похож был на пленника, возвратившегося из Алжира. На нем был синий камзол с коротенькими рукавами, без воротника, длинные шаровары и шапка того же цвета, желтые сафьянные сапожки и сабля, привешенная к широкому кушаку. За ним ехала на осле женщина в покрывале, в штофном головном уборе23 и в длинном платье. Пленник, высокий ростом, как видно, был уже сорока лет от роду; имел смуглое лицо, длинные усы, черную бороду и благородную физиономию. Он просил трактирщика очистить для него и для мавританки особенную горницу. Но трактирщик сказал ему, что все горницы были заняты. Сей ответ огорчил незнакомца. Он взял на руки свою спутницу, внес ее в горницу и посадил на стул. Доротея, Люцинда, хозяйка, ее дочь и Мариторна окружили незнакомку, которой платье возбудило их любопытство. Доротея, всегда услужливая, сказала мавританке, что она и ее подруга (показав на Люцинду) готовы разделить с нею свою тесную горницу. Мавританка встала со стула и, не снимая покрывала, не говоря ни слова, поклонилась Доротее, положив крестом руки на грудь. Пленник отвечал за нее:

— Милостивые государыни! Извините иностранку; она еще не знает по-испански и не может сама благодарить вас за ваши одолжения.

— Позвольте спросить, государь мой! — сказала Доротея. — Госпожа эта — христианка?

— Она христианка в сердце; она оставила свое отечество, Алжир, где ее фамилия почитается одною из первых, в надежде получить крещение.

Сей ответ возбудил желание узнать историю пленника; никто, однако ж, не смел отягощать его вопросами. Доротея села подле незнакомки и взяла ее за руку, прося поднять покрывало, мавританка посмотрела на пленника, желая знать, чего от нее хотели. Пленник сказал ей несколько арабских слов; она сдернула покрывало, и увидели такое милое, прелестное лицо, что сама Доротея предпочла ее Люцинде, а Люцинда в то же время сделала сравнение, не весьма выгодное для Доротеи. Все окружили мавританку. Дон Фернанд желал узнать ее имя. «Лелазаранда24», — отвечал пленник. При этом слове мавританка, угадавши вопрос, воскликнула с живостью: «Нет Заранда. Мария! Мария!» Эта милая пылкость пленила и тронула зрителей. Люцинда поцеловала прелестную иностранку, сказавши ей: «Так, Мария! Мария!» Мавританка сама приласкалась к Люцинде и повторила: «Мария! Мария! Заранда маканже», что значило: не хочу быть Зарандою.

ГЛАВА XXXVIII[править]

Дои Кишот говорит речь25[править]

Солнце скрылось. Приготовили прекрасный ужин; сели за длинный стол. Несмотря на отговорки рыцаря, принудили его занять первое место. Он не хотел разлучиться с принцессою, которая была под его покровительством, и посадил ее подле себя. За Доротеею следовала Заранда, Люцинда, священник и Николас, а на другой стороне против них сели дон Фернанд, Карденио, пленник и товарищи Фернандовы. Ужин был приятен: Дон Кишот веселил компанию. Не успел он сесть на стул, как, посмотря вокруг себя с важностию, сказал:

— Государи мои! Подивитесь игре случая, соединившего в одном месте и в одно время столько людей необыкновенных, различных состояниями, но везде равно славных. Не говоря о достоинствах каждого особенно, спрашиваю, кто бы мог подумать, что эта госпожа, сидящая подле меня, есть великая королева, которой судьба нас трогала и удивляла, что я тот самой рыцарь Печальной фигуры, который не всегда бывает забыт славою! Кого благодарить, государи мои, за сие необыкновенное соединение чудесностей? Конечно, странствующее рыцарство, сие звание благородное, которое выше всех других званий своею трудностию и опасностями, с ним неразлучными.

Я не дикарь, загрубевший, необработанный; люблю и почитаю словесные науки; но скажите, кто осмелится предпочесть их науке воина или даже сравнить с нею. Правда, ученый человек наставляет, просвещает своих ближних, вливает в сердце нежность, в душу благородство, учит нас справедливости: высокое, священное звание! Посмотрим на воина: нас он не учит, а заставляет быть справедливыми; он сохраняет мир — первейшее благо смертных, мир, столь приятный и необходимый для нашего блаженства, что великий учитель наш заключил все должности, все награды и надежды человека в здешнем свете в одном утешительном слове: мир с вами! Сей мир, вожделенный и кроткий, дар самого неба, есть главная цель войны. Воин, стремясь к этой цели, должен назваться полезнейшим человеком в свете.

Героя слушали внимательно и с удовольствием: большая часть из сидевших за столом были военные люди; они признавались, что рыцарь совсем не сумасброд по разговорам. Санко, стоявший назади своего господина, напрасно увещевал его кушать, а не проповедовать; рыцарь, видя, что его красноречие производило свое действие, продолжал:

— Теперь рассмотрим, могут ли труды ученого сравниться с трудами воина. Соглашаюсь: ученый человек нередко бывает гоним невежеством, грубою завистию; не говорю о горестной необходимости кланяться богатым подлецам, продавать им свой талант, жертвовать им своею гордостью: душа благородная предпочтет нищету унижению. Со всем тем, однако ж, он имеет время спать, трудиться, философствовать на свободе в своей укромной хижине и презирать гордых миллионщиков за умеренным столом своим.

Случай, правда, необыкновенный, возводил иногда ученого человека на степень чести, которой он достоин; фортуна, сама удивленная своим нечаянным благодеянием, тогда осыпает его лучшими дарами своими, дает ему силу, власть, сокровища; он счастлив, забывает прошедшие труды и наслаждается в тишине плодами своего трудолюбия.

Воин более страждет. Он гораздо беднее, несчастнее. Зимою лед и снег составляют его ложе. Летом не имеет он крова, терпит голод и усталость. Он невольник настоящей минуты; не смеет ничего ожидать от будущей. Он бросается из опасности в опасность, получает рану за раною, и жизнь его нимало не делается сноснее. Не говорю о смерти, которая, как тень, за ним следует. Нет числа ее жертвам! Говорю только о тех, которые, неизвестно каким чудом, спасаются, от когтей ее, которые, вчера вышед из сражения, нынче вбегают на подкопы, уверены будучи, что взлетят на воздух через минуту. Говорю о тех, которые с галеры бросаются на галеру неприятельскую с пистолетом в одной руке, с саблею в другой, видят вокруг себя гремящие раскаленные жерла, кипящую пучину и бесстрашно бегут по доскам, на которых дымится еще кровь их товарищей. Какая награда их ожидает? — Забвение. Ученый имеет две тысячи соперников, а воин-победитель — тридцать тысяч. Отечество не может всех наградить; он это знает и служит отечеству, и не ужасаясь, летит погибнуть от смертоносных машин, изверженных адом на то, чтобы разить неустрашимого отдаленными ударами робкого, чтобы угасить мужество, если только мужество угаснуть может! Изобретение страшное, достойное проклятия! Признаюсь, иногда мысль о нем распаляла меня раскаиваться в выборе моего звания. Ужасно погибнуть от горсти пороха такому человеку, который один мог бы разогнать целое войско! Но воля Вышнего да будет, не боюсь рока! Больше опасностей, более славы!

Дон Кишот замолчал и начал есть. Все ему удивлялись, все сожалели, что этот человек, столько умный и умеющей так хорошо изъясняться, терял ум, как скоро начинал говорить о рыцарстве. Священник уверил его, что, несмотря на свое звание ученого человека, был он внутренне с ним согласен. Отужинали. Хозяйка и Мариторна приготовили для Доротеи, Люцинды и Заранды лучшую горницу в трактире. Фернанд, любопытствуя знать покороче пленника, просил его рассказать свою историю. Пленник охотно согласился удовлетворить его любопытство и начал таким образом:

ГЛАВА XXXIX[править]

История пленника26[править]

Я родился в горах Леонских. Отец мой имел посредственное состояние. Он привел его в беспорядок излишнею расточительностию, к которой приучила его военная служба. Любя услуживать, нередко забывал, что имел трех сыновей взрослых и готовых играть ролю в свете. Несмотря на то, мы были ему любезны; добрый старик, щедрый против своей воли, увидел, что слабость его неизлечима, и решился лишить себя средств удовлетворять ее. Он призвал нас, меня и моих братьев, к себе и сказал нам: «Дети мои! Вы знаете, что я люблю вас, как нельзя больше, но чувствую, что не все то делаю, что обязан делать нежный и добрый отец. Я доволен сердцем своим, а не поступками. Я разоряю вас. Что делать, не умею быть бережливым! Но вот что велит мне мой рассудок и отеческая нежность: я разделю на четыре равные части остаток своего имения; каждому из вас даю по одной части, себе оставляю четвертую. Позвольте прибавить к сему бедному наследству совет родительский. Есть старинная испанская пословица: богатство живет или на море, или в церкви, или при дворе. Сердечно желаю, чтобы один из вас выбрал звание духовного человека, другой записался в купцы, а третий в военную службу. Слабый кредит не позволяет мне поместить вас ко двору. Вы пойдете по трем разным дорогам к счастию; кто-нибудь из вас, верно, найдет его: счастливый брат поможет несчастным братьям и сам будет от того счастливее. Таков, любезные друзья, совет старика, отца вашего. Подумайте об нем».

Я, как старший, должен был говорить первый. Я сказал батюшке, что он напрасно лишает себя своей собственности: что мы, будучи воспитаны как нельзя лучше, можем сами поддержать себя. Я заключил тем, что избираю военную службу. Середний брат сказал, что едет торговать в Индию; а младший, и верно, самый рассудительный, просил позволения кончить курс наук своих в Саламанке, предпочитая духовное звание.

Батюшка нас обнял. В несколько дней он продал все, что имел, и разделил с нами деньги. Всякий из нас получил по три тысячи червонцев золотом; столько ж осталось батюшке на его содержание. Мы были тронуты до слез, видя, что старик отдавал последнее своим детям и оставлял себе такую малость. Не сговариваясь, принесли мы к нему свои деньги и принудили его взять третью долю из части каждого; добрый старик отговаривался долго, спорил, наконец, принужден был взять. Мне меньше всех были нужны деньги; я отдал ему еще половину из того, что мне осталось. Имея тысячу червонцев, я мог назваться Крезом27. На другой день мы с ним простились, поплакали, обняли друг друга; один поехал в Саламанку, другой в Севиллу, а третий, то есть я, в Аликанто28, где намерен был сесть на корабль и плыть в Геную. Двадцать два года как мы разлучились. В это продолжительное время я несколько раз писал к батюшке и к братьям; но моя жестокая судьба лишила меня средств получать от них известия.

Доехавши благополучно до Генуи, отправился я в Милан, где снабдил себя всем нужным для солдата29. Узнавши, что герцог Альба идет во Фландрию30, последовал я за ним31, имел счастие отличиться и был награжден чином поручика. Разнесся слух, что Папа, испанский король и Венеция посылают Жуана Австрийского против турок32; я полетел в Италию под знамена Жуановы; был в нескольких сражениях против неверных; получил капитанский чин и отличился на той славной Лепантской баталии, на которой оттоманская гордость пала пред мужеством христиан. Но, увы! Один я был несчастен в этот славный день. Смелость меня погубила; кинувшись в неприятельскую галеру с обнаженною саблею, разлучился я с своими, галера удалилась, солдаты мои не могли подать мне помощи. Скажите, что мог я сделать один, окруженный множеством неприятелей, покрытый ранами? Я был взят и обременен цепями. Мои победители уже спасались бегством; день славы нашей был днем моей гибели; день, избавивший пятнадцать тысяч христиан от неволи, стоил мне свободы.

Меня отправили в Константинополь, водили с галеры на галеру, тиранили, как колодника, осужденного на греблю. Перебывавши в руках у многих господ и несколько раз пытавшись без всякой удачи сбросить с себя цепи, я достался, наконец, жестокому Азану, алжирскому дею33. Он отвез меня в Алжир. Не желая отяготить братьев и батюшки моим выкупом, я надеялся хитростию возвратить свою свободу; мои усилия остались тщетны. Я сидел в тюрьме, которую мавры называют банья34 и в которой содержатся пленники из христиан и деевы невольники, употребляемые в публичных работах. Дей Азан, узнавши, что я служил капитаном в испанской армии, приказал включить меня в число невольников, назначенных для выкупа. Напрасно твердил я о своей бедности; меня не послушали и посадили в банью; несколько испанцев были заключены вместе со мною. Наши дни проходили в тоске и унынии. Голод, бедность и цепи не столько нас мучили, как тиранство Азана, который часто без всякой причины сажал на кол и терзал несчастных христиан, своих невольников. Он жаждал их крови; только раз в жизни был он милостив к одному испанцу, солдату Сааведре[7], который из любви к свободе подвергал себя жесточайшим наказаниям и ужасал неверных своею смелостию. Я бы мог очень много рассказать об этом солдате, но боюсь вам наскучить.

Наконец Провидение сжалилось над нами; Оно спасло нас. Я никогда не перестану почитать сего спасения чудом Его благости.

ГЛАВА XL[править]

Продолжение истории пленника[править]

Подле нашей тюрьмы находился дом одного знатного и богатого мавра. Окна сего дома, чрезвычайно узкие, с решетками, были обращены к нам на двор. Однажды я оставался в баньи один с тремя товарищами; другие невольники отведены были на работу. Мы бегались взапуски от скуки. Вдруг, поднявши нечаянно глаза, увидел я, что решетка одного из узких окон немного растворилась, и по стене спустился узелок, привязанный к снурку. Я указал на него одному из моих товарищей; он подбежал к окну: узелок быстро поднялся вверх. Товарищ мой возвратился с печальным видом назад, и узелок спустили на прежнее место; другой и третий подходили к нему без успеха: я подошел в свою очередь, и узелок упал к ногам моим. Я развязал его и нашел в нем десять золотых монет. Можете вообразить, как обрадовался несчастный пленник, забытый миром и лишенный необходимого; можете вообразить, с каким восторгом благодарил он сего невидимого благодетеля, который подавал ему руку помощи, который так ясно доказал, что ему, а не другому, хотел благодетельствовать. Я посмотрел со вниманием на решетку: рука белая, как снег, ее затворила; мы уверились, что неизвестный благодетель была женщина, и низко поклонились ей, положив крестом руки на грудь по обычаю мавров. Через минуту решетка опять растворилась; нам показали крестик, сделанный из тростника, и тотчас опять затворили окно. Мы подумали, что христианка жила в этом доме и пеклась о своих братьях; но белизна руки, но алмазные браслеты, украшавшие прекрасную руку, противоречили нашему мнению.

Теряясь в заключениях, мы не сводили глаз от окна; целые две недели оно не отворялось; в это время мы только успели узнать, что этот дом принадлежал богатому алжирцу Ажиморато35, бывшему лапатскому алкаду36 (важное достоинство). Мы уже теряли надежду опять увидеть снурок благодетельный, как вдруг он явился опять с узлом, который казался больше и полнее. Опять те же опыты, опять я один получил преимущество. В узле нашлось сорок золотых ефимков с письмом на арабском языке, внизу которого начертан был крест. Я поцеловал крест и платок, подал знак, что прочту письмо, и та же белая, прекрасная рука затворила опять решетку.

Сие вторичное благодеяние не меньше первого нас обрадовало; но мы не знали по-арабски, а надобно было прочесть письмо. Долго искали мы человека, достойного нашей доверенности; наконец, я решился вверить свою тайну одному ренегату из Мурции37, который отменно был ко мне привязан во все время моего заточения и ждал от меня преважной услуги: свидетельства в том, что я признаю его честным человеком, искренно желающим принять обратно свою религию. Ренегаты нередко употребляют во зло такие свидетельства. Они спасают ими жизнь свою, попадаясь в руки христиан, которых разбивают на море. Но мой ренегат, казалось, был честный человек; я дал ему свидетельство, и сомнения мои кончились. Совершенно завися от меня, он не мог быть моим предателем: он был бы живой брошен в огонь, если б открылась его тайна. Я отдал ему свое письмо. Ренегат прочел его про себя, потребовал пера и чернил, перевел его слово в слово и отдал мне перевод, сказавши прежде, что Лела Мариен значило Дева Мария. Вот содержание письма:

«У батюшки была невольница, которая научила меня читать по-арабски молитвы христиан и любить добрую Лелу Мариен. Я была еще ребенок, но умела уже чувствовать. Христианка умерла. Знаю, что Алла взял ее к себе, потому что она дважды мне являлась и сказывала, что Лела Мариен меня любит и мне советует перейти к христианам. Не знаю, как это сделать. Ты, кажется мне, честнее всех пленников. Я очень хороша собою, молода и богата; подумай, не можешь ли увезти меня в свою землю и на мне жениться? Не обмани бедной девушки. Лела Мариен тебя накажет. Боюсь, что ты не разберешь письма; не показывай его маврам; они все изменники, они все откроют батюшке, и он велит меня живую бросить в колодезь. В следующий раз привяжи к моему снурку ответ; если не знаешь по-арабски, изъяснись знаками; Лела Мариен все мне растолкует. Лела Мариен да сохранит тебя, да поможет тебе. Алла и этот крест, который часто я целую, как советовала мне христианка-невольница».

Можете вообразить нашу радость по прочтении письма. Ренегат, которому было все известно, обнадежил нас и поклялся быть нашим помощником. Он написал от меня письмо к благодетельной мавритянке, в котором я благодарил ее за себя и за своих товарищей; уверял, что мы все готовы ей пожертвовать жизнию; что с сей же минуты начнем думать о средствах удовлетворить ее желание; и клялся, именем Бога и чести, жениться на ней по приезде своем в Испанию.

Свернувши письмо, я ждал минуты, в которую покажется из окна снурок. Через два дни его опустили. Я взял узел, в котором уже было пятьдесят золотых ефимков, и привязал к снурку письмо. В ту же ночь и ренегат, увидевшись с нами, сказал, что владетель сего дома точно был Ажиморато, богатый алжирец; что он жил в нем один с невольниками и с дочерью Зарандою, наследницею несметных сокровищ его, и столько славною своими прелестями, что многие африканские вицерои не раз требовали руки ее. Сверх того узнал он, что Заранда воспитана одною невольницею-христианкою, которая умерла очень недавно.

Все было согласно с письмом и с прежними известиями. Мы стали советоваться с ренегатом о средствах бежать и увезти с собою нашу благодетельницу. Он отвечал нам за успех; но мы рассудили, что, не получив от Заранды ответа на письмо наше, не надобно было ничего начинать. Снурок явился через четыре дни с двумя стами золотых ефимков и с следующим письмом, которое ренегат тут же и перевел нам.

«Не знаю, как нам уехать из Алжира. Я просила добрую Лелу Мариен научить меня; но Лела Мариен ничего мне не сказала. Вот что я вздумала38: выкупи себя и своих друзей; от меня получишь деньги. Пускай один из вас поедет в Испанию, возвратится с баркою и увезет своих товарищей и меня. Последнее нетрудно сделать: я и батюшка переезжаем на лето в загородный сад, который на самом берегу моря у Бабацонских ворот39. Очень бы хорошо было, если бы ты, а не другой, поехал за баркою, потому что я верю твоему слову; сдержи его; Лела Мариен не любит обманщиков. Прости, христианин; Алла да сохранит тебя».

Всякий из нас вызывался ехать в Испанию за судном; но ренегат нашел это средство неверным.

— Друзья мои, — сказал он, — и самый честнейший человек может иногда не выдержать опыта. Нередко бедные невольники, скопивши с трудом несколько денег, поручали их верным людям, посылали их в свое отечество, ждали, надеялись — и бывали обмануты. Это несчастие недавно случилось с вашими одноземцами. Подробности его ужасны[8]. Лучше поедем все вместе. Я куплю на ваши деньги барку, которую вооружу, будто для торговли. Правда, нелегко мне будет получить на это позволение, мавры не верят ренегатам; но я возьму в половину с собою одного алжирца, своего приятеля, и начальствуя судном под его именем, без труда найду способ увезти вас и Заранду.

Мы послушались ренегата. Я написал к Заранде, что наше дело началось, что от нее зависел его успех и окончание; возобновил свои клятвы и получил от нее дни через два три тысячи золотых ефимков, из которых отдали одну часть ренегату. Немного спустя мавритянка дала нам знать, что в будущую пятницу поедет с отцом в приморский сад. В минуту я себя выкупил с помощию одного купца, испанца, который, для виду, ссудил меня осмьюстами червонцев (сумма, которой требовал дей). Мои товарищи выкупили себя с такой же предосторожностию, и благодаря великодушной Заранде, мы получили свободу накануне ее отъезда в сад.

ГЛАВА XLI[править]

Конец истории пленника[править]

Между тем ренегат приготовил прекрасное судно, в котором легко могли поместиться тридцать человек. Чтобы лучше обмануть мавров, он несколько раз объехал берега с своим товарищем. Он часто останавливался в заливе, находившемся под самым садом Заранды, нередко заходил в него за плодами, в которых Ажиморато никому не отказывал. Между тем я склонил на свою сторону двенадцать испанских гребцов, смелых и верных, неустрашимых, которых привязал к себе подарками. Все было готово; я приказал им сойтись в следующую пятницу около вечера у самого сада, один по одному, разными дорогами, и ждать меня в назначенном месте. Оставалось предуведомить Заранду, чтобы дать ей время изготовиться к отъезду и не испугать ее своим нечаянным явлением.

Я сам пошел в сад, будто за травами. Первый человек, попавшийся мне навстречу, был старик Ажиморато, который меня спросил на смешанном арабском и кастильском языке, употребляемом в Варварии40, зачем я пришел в сад.

— Я невольник арнаута Мами! — отвечал я. — Знаю, что вы друг моему господину, и надеюсь, что позволите мне взять немного саладу.

В эту минуту явилась Заранда. Я никогда ее не видывал; но сердце сказало мне, что это она. Не могу вам описать своего первого, неизъяснимого чувства; скажу только, что не красота ее привела меня в восторг; нет, мое сердце билось от любви, почтения и благодарности к сему ангелу-избавителю. Я дивился ее прелестям; но Заранда, и не будучи прелестною, показалась бы мне божеством в эту минуту. Я скрыл волнение души своей. Заранда шла тихо. Ажиморато кликнул ее.

Мавры, столько ревнивые между собою, охотно показывают жен и дочерей христианам. Я смотрел с некоторым благоговением на милую невинность, которая во всей красоте стояла передо мною: Заранда была очаровательна в своей пышной мавритянской одежде, с обнаженными ногами, белыми, как снег, с видом любезной, натуральной стыдливости, которая разливала румянец по щекам ее и потупляла черные глаза ее в землю! Вытерпев так много, она пленила вас в простой одежде; что ж если б видели ее в ту минуту?

— Этот христианин, — сказал ей Ажиморато по-арабски, — невольник арнаута Мами.

— Для чего ж тебя не выкупят, христианин, — спросила меня Заранда на худом, смешанном языке.

— Я уже выкуплен! — отвечал я. — Но денег за меня не могли заплатить до нынешнего дня; господин мой требовал тысячи пяти сот сольтамисов41.

— Как мало! Когда бы ты был мой, то не отдала бы тебя за тройную цену. Вы все, христиане, притворяетесь бедными, чтобы лучше обмануть нас, мавров.

— Я не способен обманывать; давши слово, не могу не сдержать его. Заранда покраснела, потупила глаза и спросила нежным голосом:

— Когда ты едешь, христианин?

— Может быть, завтра, на французском корабле, который завезет меня в Испанию.

— Для чего ж не на испанском; французы, я слыхала, вас не любят.

— Правда; но я спешу возвратиться в свое отечество, спешу видеть любезных моему сердцу.

— Конечно, ты женат и хочешь скорее увидеться с женою?

— Нет, я не женат еще; но привязан клятвою к одной девушке, милой, несравненной, которую люблю больше своей жизни и на которой женюсь по приезде в Испанию.

— Хороша ли твоя невеста?

— Как ангел! Как вы!

— Поздравляю тебя, христианин, — перехватил Ажиморато, улыбнувшись, — дочь моя — первая красавица в Алжире.

В сию минуту прибежал один невольник, крича:

— Берегитесь, четыре турка вскочили в сад и обивают деревья!

Старик и дочь его испугались. Мавры очень боятся турецких солдат, которые чрезвычайно грубы с ними.

— Дочь моя, — сказал Ажиморато, — поди домой, я прогоню этих разбойников; а ты, христианин, нарви сколько хочешь саладу. Алла с тобою!

Он побежал к туркам и оставил меня одного с Зарандою. Красавица, поглядев на меня томными глазами, в которых сверкали слезы, сказала таким голосом, который и теперь еще отзывается в моем сердце:

— Амекси, христианин, амекси (что значило: ты едешь, христианин, едешь?)

— Ни за что в свете не поеду без тебя, моя Заранда! В пятницу ночью приду за тобою с своими товарищами. Не испугайся нас. Мы в ту же минуту поплывем в Испанию; там Заранда получит мою руку, будет счастлива и вечно любима мною.

Слова сии были сказаны по большей части знаками. Заранда поняла меня, залилась слезами, подала мне руку, которую прижал я к сердцу, оперлась на мое плечо и пошла назад к дому. Я шел подле нее, смертельно боясь, чтобы отец ее не встретился с нами. В сию минуту он показался. Заранда затрепетала, побледнела и повисла на руках моих. Добрый старик, видя, что его дочери дурно, подбегает к ней, берет ее на руки, проклинает разбойников, испугавших его милую Заранду, и старается привесть ее в чувство. Заранда, открыв глаза, вздыхает, ищет меня глазами и говорит: «Амекси, христианин, амекси!»

— Успокойся, моя милая, — сказал ей отец, — этот христианин — добрый человек; турок уже выгнали из саду.

Я простился с стариком, который благодарил меня с добросердечием за помощь, поданную Заранде, позволил мне выбрать лучшие травы в саду своем и увел дочь с собою.

Долго ходил я около дому, будто собирая травы; а вместо того замечал входы и выходы, обошел весь сад и возвратился к своим товарищам, которым сообщил свои замечания.

Наконец наступил день счастия и свободы. Ренегат с своим судном уже стоял близ загородного саду. Двенадцать испанских гребцов ждали меня в назначенном месте, не зная своего дела, но ко всему приготовясь. Город был заперт, день скрылся, берег опустел. Мои три товарища не знали, что делать прежде: взять ли Заранду или овладеть баркою ренегата, в которой мавры были гребцами. Ренегат решил наши сомнения:

— Вы теряете драгоценное время, — сказал он, — мои гребцы спят, лишим их свободы, после пойдем к Заранде.

Мы согласились с ренегатом: он вскочил в судно с обнаженною саблею.

— Покорность и молчание! — закричал он по-арабски. — Или в минуту все погибнете!

Гребцы, не слишком смелые, видя своего капитана, грозящего им смертию, и с ним множество христиан, вооруженных и бесстрашных, сдались, не противясь, не говоря ни слова, и приняли оковы. Шестеро из гребцов остались с ними, остальные вместе с ренегатом пошли за мною в сад.

Мы отворили дверь без малейшего шума и очень тихо приближились к дому. Заранда ждала нас у окна; увидя идущих, она спросила тихим голосом:

— Вы ли, назереяне42?

— Мы, — отвечал я.

Она сошла вниз, отворила дверь и явилась перед нами с видом очаровательной невинности, в сиянии красоты, как ангел, слетевший с неба. Я принял ее на коленях, мои товарищи также. Я взял ее за руку и повел из саду; но ренегат остановил нас и спросил по-арабски у Заранды, не здесь ли отец ее.

— Здесь! — отвечала Заранда. — Он почивает в своей горнице.

— Увезем его с собою, — сказал жадный ренегат, — возьмем его сокровища.

— Нет! — вскричала Заранда. — Не трогайте отца моего! За что хотите оскорбить старика? Сокровищ у меня довольно, я могу всех вас обогатить. Подождите меня, я возвращусь в минуту.

Она оставляет мою руку и уходит в дом. Не понимая ни слова из того, что было сказано, я пожелал знать, за чем ушла Заранда, и узнавши, насилу мог скрыть свою досаду на ренегата.

— Почтение, покорность Заранде! — закричал я. — Клянусь умертвить первого, кто осмелится не послушать ее.

В эту минуту она возвратилась, таща через силу ящик, наполненный золотом и дорогими каменьями.

По несчастию, шум, ею сделанный, разбудил Ажиморато, который, выглянув в окно и узнавши христиан, закричал: «Помогите! Помогите! Разбойники! Христиане!»

Мы испугались, Заранда упала в обморок; я подхватил ее на руки и побежал с нею из саду, не заботясь о том, что происходило позади меня. Я бросился в барку, товарищи мои в беспорядке теснились вокруг нее, стараясь поместиться скорее. Мы сели, подняли якорь и поплыли. Тут только увидел я, что Зарандин отец, связанный веревкою, был с нами. Ренегат, испуганный его криком, бросился к нему в горницу, принудил его замолчать и следовать за собою в барку. Такое насилие было мне противно; я приказал освободить старика; но ренегат, поглядев на него с яростию, велел ему сидеть смирно и молчать, если хотел остаться жив.

Заранда, увидев отца, закричала и закрыла свое лицо руками. Ажиморато, который не смел ни говорить, ни тронуться, смотрел на нее глазами, исполненными нежнейшей любви, вздыхал и не мог понять, как дочь его, которую держал я в своих объятиях, могла меня не бояться. Заранда, обливаясь слезами, подозвала ренегата и сказала ему, что бросится в море, если не возвратит свободы отцу ее. Ренегат изъяснил мне ее просьбу. Я хотел, чтобы в ту же минуту ее исполнили; но мы были на открытом море; возвратившись, могли подвергнуться неминуемой погибели. Ренегат и все мои товарищи отказались мне повиноваться, обещав, однако ж, не делать зла Ажиморату и высадить его на берег в первом способном месте. Я принужден был уступить. Заранда поняла, что отца ее удерживали против моей воли, и смотрела на меня со слезами; я сам заплакал. Чувствительная мавритянка, увидя мои слезы, села подле меня, взяла мою руку, приложила ее к глазам своим и начала молиться Леле Мариен.

Мои товарищи не жалели сил своих; барка летела, ренегат утешал Ажиморато и мавров-невольников скорым освобождением.

— Ах, христианин! — сказал Ажиморато. — Могу ли поверить словам твоим! На что ж похищали вы меня и дочь мою, когда хотите возвратить нам свободу. Говори яснее, сколько надобно за мой выкуп: я богат, уступлю тебе все свои сокровища, только возврати мне дочь мою, милую, добрую Заранду; она дороже мне жизни, сокровищ и всего на свете!

Слова сии произнесены были таким нежным и трогательным голосом! Несчастный отец с таким чувством смотрел на свою Заранду, что слезы катились по щекам его, он рыдал, как ребенок. Заранда, вскрикнув, бросается к старику на шею. Он берет милую дочь свою на руки, смотрит ей в лицо с неизъяснимою горестию, целует ее несколько раз, прижимает к сердцу, плачет с нею вместе и обливает ее слезами.

Через минуту, немного успокоясь, Ажиморато, взглянувши на Заранду, заметил, что она в богатом платье.

— Моя милая, — спросил он с удивлением, — что это значит: вчера, накануне сего страшного дня, ты была в простом платье? Как очутилась на тебе эта праздничная, богатая одежда, эти драгоценные камни, которыми отец твой любил тебя дарить в счастливейшее время?

Заранда покраснела, потупила глаза в землю и не отвечала. Старик, пуще удивленный, смотрел на нее в молчании. Вдруг увидел он ларчик, в котором дочь его хранила свои сокровища и которого никогда не возила в загородный сад, а оставляла в алжирском доме.

— Заранда! — спросил он изменившимся голосом. — Как этот ларчик зашел сюда, скажи?..

Он не мог договорить, Заранда бледная, как смерть, дрожала и готова была упасть в обморок.

Ренегат отвечал вместо Заранды:

— Не приводите вашей дочери в замешательство такими вопросами, я буду говорить за нее: Заранда — христианка, она избавительница наша и едет с нами добровольно.

Ажиморато переменился в лице, замолчал, поглядел на Заранду и спросил ее:

— Правда ли, что ты христианка, правда ли, что ты сама отдала отца своего в руки его неприятелей.

— Нет! Нет! — закричала Заранда, в слезах. — Никогда не приходило мне в голову огорчить моего доброго, нежного родителя! Я люблю его больше жизни!… Правда, я христианка! Лела Мариен приказала…

При этом слове старик вскочил, растолкал нас и бросился в море. Мы не успели удержать его. Заранда хотела кинуться за ним, но я схватил ее за руку. Между тем мои гребцы вытащили Ажиморато за платье, которое, распахнувшись, держало его на поверхности воды и мешало ему погрузиться; его скоро привели в чувство.

Море было неспокойно, ветер дул с противной стороны и нес барку нашу назад к Африке. Мы решились пристать к берегу, который далеко находился от Алжира, и бросили якорь в маленьком заливе, спокойном и безопасном для нашего судна. Мы не забыли предосторожности: расставили караульных, потом приготовили обед, отобедали; ветер переменился, я напомнил моим товарищам их обещание возвратить свободу отцу Заранды и прочим маврам. Они согласились его исполнить: мавры, один за одним, были сведены с барки на берег и, к великому удивлению своему, оставлены на свободе. Старик не хотел сойти с судна; он поглядел на дочь свою и сказал нам:

— Христиане! Эта несчастная желает моей свободы; мое присутствие для нее ужасно; желая предаться всем беспорядкам, непозволенным в нашем законе, она приняла вашу религию. Дочь неблагодарная, — продолжал он, — жертва несчастная и ослепленная, ты оставляешь отца и следуешь за врагами своими! Поди, я проклинаю бедственный час твоего рождения! Погибни, моя любовь, моя родительская нежность! Для чего ты не умерла в пеленах, для чего я так заботился о твоем младенчестве, для чего находил такую прелесть в любви твоей! Трепещи, Алла услышит вопли мои; небо еще не опустело: есть мститель за отцов несчастных; он поразит тебя моим проклятием!

Товарищи мои насильно увели старика. Дочь его заливалась слезами и едва дышала. Мы поплыли. Ажиморато, увидя, что барка тронулась с места, смягчился, начал плакать и закричал трогательным, умоляющим голосом:

— Возвратись! Возвратись! Уничтожаю свое проклятие! Сердце мое не проклинало тебя! Возвратись, моя дочь, моя милая дочь! Все забыто, все прощаю! Оставь им свое золото; возвратись, мое утешение: отец твой, кроме тебя, ничего не имеет, ты одна у него; никто на свете не любит тебя так много, как он! Дочь моя! Дочь моя! Возвратись! Я умру, если ты меня покинешь!

— Родитель мой! — отвечала Заранда в слезах и терзаниях горести. — Я люблю тебя, люблю больше всего на свете, готова жертвовать тебе жизнью; но Лела Мариен, мое спасение, мой закон повелевают мне тебя оставить. Прости, мой добрый родитель, я умру твоею Зарандою, кончаясь, буду благословлять тебя; но я должна ехать! Для чего не в моей воле умереть для твоего счастия!

Судно все удалялось, старик трепетал, бился, рвал на себе волосы. Вдруг упал он на колени, протянул руки к своей дочери, звал ее, умолял возвратиться. Ветер приносил к нам его голос; он скоро умолк. Берег начал теряться в отдалении, мало-помалу равнялся с морем и, наконец, исчез.

С ним исчез и горестный образ отца, приведенного в отчаяние. Заранда была вне себя, я боялся следствий; но утешения религии успокоили печальную. Наше судно летело, ветер был благоприятен, мы надеялись утром увидеть берега Испании; но, может быть, фортуна утомилась помогать нам, может быть, проклятие отца никогда не остается без действия, только мы едва не погибли. В темноте ночи наша барка встретилась с кораблем и, конечно бы, разбилась об него вдребезги, если б он, к нашему счастию, не своротил в сторону. Раздалось множество голосов с корабля; спрашивали по-французски, кто мы и куда едем? Ренегат, узнавши французов, не велел отвечать. Мы прошли мимо в глубоком молчании, поздравляя себя с благополучным спасением; вдруг загремели два пушечные выстрела, ядро ударилось об нашу мачту, сломило ее и в самой барке сделало такую страшную скважину, что вода побежала в нее с удивительною быстротою. Мы начали кричать и требовать помощи; двенадцать французов с ружьями приплыли к нам в шлюпке, взяли нас и увезли к себе на корабль, говоря, что так управляются с нечестивцами.

У нас отняли все: браслеты, камни и все сокровища Зарандины достались во власть корсаров; однако, наша участь их тронула. Капитан, смягченный молодостию, красотою милой Заранды, подарил ей сорок золотых ефимков, дал нам маленький бот с небольшим количеством припасов и отпустил нас в Испанию. Берега ее были близко, мы скоро к ним пристали. Сия минута наградила нас за все прошедшие страдания. Мы бросились на берег, целовали, орошали слезами милую землю своего отечества и благодарили небо, сохранившее нас своим милосердием.

Не зная, в какое место привел нас случай, мы пошли по первой попавшейся нам дороге. Заранда не могла идти за мною от слабости; я нес ее на плечах. Мы увидели в стороне молодого пастуха, подошли нему; но пастух, бросив глаза на ренегата, испугался, закричал: «Мавры! Мавры!» и привел всю окружность в волнение. Скоро мы увидели множество конных43, скачущих к нам во весь опор; мы остановились, дождались их и сказали им, кто мы таковы, как зашли в эту сторону и как избавились от неволи. Желал бы описать вам радость сих добрых людей; они бросились обнимать нас, плакали, смеялись и уступили нам лошадей. Начальник отдал Заранде свою. Мы с торжеством въехали в Малагу44, прямо пошли в церковь, где набожность моей Заранды всех удивила и привела в слезы. Все наперерыв предлагали ей домы свои, ласкали, дарили ее чем ни попало. Мы прожили несколько дней в Малаге, потом, простившись, не без горести, друг с другом, расстались. Я купил осла для Заранды, а сам пошел за нею пешком в провинцию Леон. Теперь моя родина уже недалеко. Бог знает, жив ли батюшка, живы ли мои братья; надеюсь на милость Всемогущего, Он нас не покинет. Будь лишь Заранда спокойна и счастлива, с меня довольно! Ее счастие почитаю я своим: любовь и благодарность сделала его священным для моего сердца. Вы сами подивились бы кротости и терпению, с какими она сносит усталость и бедность. Я — проводник ее, отец, защитник, словом, все мое сердце принадлежит Заранде. Увы! Не знаю, найду ли хижину, в которой мог бы делить с нею и радости, и горести своей жизни; но я ни за что, никогда не покину ее.

Вот, милостивые государи, история моей жизни! Может быть, она показалась вам слишком продолжительною, извините: несчастные любят говорить о своих несчастиях.

ГЛАВА XLII[править]

Еще встреча[править]

Пленник замолчал. Все слушатели благодарили его. Фернанд, как богатейший из всех, предложил ему свой дом, уверяя, что сердечно рад помогать добрым и честным людям. Он сделал сие предложение с таким непритворным добродушием, что пленник был тронут и принужден искать извинения своему отказу; он сказал, что нетерпеливо хочет видеть отца и братьев, и дал слово Фернанду прибегнуть к его помощи в случае нужды.

Ночь совсем наступила. Вдруг застучали у ворот; карета, окруженная верховыми, остановилась у трактира.

— Нет места, государи мои, — закричала трактирщица, — нет места!

— Как не быть места господину аудитору45!

При этом имени трактирщица укротилась и начала говорить самым нежным и приятным голосом:

— Конечно, мы рады господину аудитору. Добро пожаловать! Я и муж охотно уступим свою горницу его милости.

Между тем аудитор в своей длинной одежде, с полосатыми рукавами, вышел из кареты и подал руку молодой пятнадцатилетней девушке. Она была в дорожном платье и пленила всех милою, прелестною физиономиею. Дон Кишот, стоявший у дверей, подступил к господину аудитору и сказал ему:

— Войдите, милостивый государь, в этот замок! он не велик; но в нем теперь собрались славнейшие воины и министры! Какие двери не отворятся перед сею прелестною нимфою! Ледяные горы должны растаять от ее взоров. Войдите, милостивый государь, звезда, сопутница ваша, найдет здесь несколько планет, которые не уступят ей в сиянии.

Аудитор остановился слушать Дон Кишота. Он осматривал его с головы до ног и не знал, что отвечать, как Люцинда и Доротея, улыбаясь, подошли к молодой девушке и увели ее с собою; а Карденио, дон Фернанд, священник и Николас, поклонившись аудитору, отворили ему двери и просили войти в горницу. Аудитор, очутившись в таком многочисленном обществе, в котором видел и знатных людей, терялся в учтивостях, не знал, что говорить, и беспрестанно с новым удивлением обращал глаза на Дон Кишота, на его щит, копье и латы. Наконец, когда кончились комплименты, начали думать о разделе горниц. Согласились, чтобы молодая дочь господина аудитора ночевала с тремя дамами в Дон Кишотовой спальне, а чтобы мужчины легли спать в горнице хозяина.

Пленник, у которого сердце забилось при первом взгляде на аудитора, смотрел на него пристально и не говорил ни слова. Начиная верить своему предчувствию, он выбежал из горницы и спросил у одного из слуг, как назывался господин его?

— Жуаном Пересом де Виедма46, — отвечал слуга; — он родом из Леона и недавно сделан аудитором при мексиканской аудитории. Молодая девушка, приехавшая с ним, есть дочь его, которой мать умерла, оставя мужу величайшее богатство.

Совершенно уверясь, что аудитор есть брат его, наш пленник вне себя кличет Фернанда, Карденио и священника, сообщает им свое открытие и требует от них совета.

— Видите, — говорит он, — в каком я состоянии; боюсь пристыдить своего брата.

— Успокойтесь, — отвечал священник, — он, кажется мне, добрый человек; впрочем, я могу его приготовить, если позволите мне взять на себя это дело.

— Вы избавите меня от величайшего затруднения, — сказал пленник, пожавши руку священнику. — Я буду вам неизъяснимо обязан. Подите к моему брату.

Пленник оставил священника и возвратился к Заранде. Отец Перо Перес вошел в горницу, в которой аудитор ужинал с своею дочерью, и начал с ним разговор:

— Государь мой! — сказал он. — Я коротко знаком был в Константинополе с одним человеком вашего имени, капитаном в Ненанской пехоте47, отличным своею храбростию. Мы разделяли с ним время неволи, страдали вместе и вместе утешались.

— Как назывался этот капитан, — спросил аудитор с живостию.

— Лораном Пересом де Виедма48. Он уроженец леонский, он часто говаривал мне о своей родне, о своем отце, о своих братьях, которых любил чрезмерно. Мы скоро с ним расстались; его увезли в Алжир, где, слышно, случилось с ним удивительное приключение.

Здесь священник рассказал аудитору вкратце историю Заранды, и доведши ее до встречи с французским кораблем, прибавил:

— Не знаю, что сделалось с моим товарищем и добродушною мавритянкою. Может быть, они скитаются по Испании без всякой помощи, не имея хлеба и пристанища.

Аудитор слушал со вниманием священника, и слезы начинали катиться из глаз его.

— Ах! Сударь, — вскричал он, — если б вы знали, как сердце мое страдает в эту минуту: капитан, ваш знакомец, есть мой родной брат. Все, что он ни говорил вам об отце своем и братьях, совершенная правда: он пошел в военную службу; я выбрал звание ученого человека, и с Божиею помощию получил место аудитора. Мой третий брат записался в купцы, уехал в Индию, нажил великое богатство, выкупил батюшкино имение и содержит его теперь, как нельзя лучше. Добрый старик еще жив; но дни его проходят в горести. Он не может забыть своего старшего сына, о котором нет никакого слуха. Он просит Бога продолжить его жизнь до счастливой минуты, в которую возвратится этот милый сын и принесет утешение сердцу его. Ах! Сударь, что будет с ним, когда услышит он такие печальные вести! Как узнает о французах, взявших моего брата? Где их найти? Что они с ним сделали! О, мой добрый Лоран! Если б я знал, куда они увезли тебя, сию минуту пошел бы за тобою, заплатил бы жизнию за твою свободу. А эта добрая Заранда! Чем бы я не пожертвовал, чтобы только прижать ее к сердцу, представить батюшке и назвать сестрою.

Пленник, который подслушивал у дверей, не мог удержать своего восторга, закричал, вне себя бросился на шею к своему брату. Аудитор, удивленный, посмотрел ему пристально в глаза, узнал в нем своего брата, затрепетал, закричал:

— Лоран! Брат мой!

И залился слезами. Священник между тем побежал к Заранде. Он возвращается, ведя ее за руку:

— Вот она, — говорит он, — вот избавительница вашего брата.

Восхищенный аудитор хочет упасть к ногам Заранды; африканка бросается к нему на шею, говорит с ним по-арабски, целует его и плачет с ним вместе. Добрый аудитор, не понимая слов ее, предлагает ей все свое имение, подводит к ней дочь свою Клеру49, прижимает их обеих к сердцу, снова кидается на шею к своему брату. Все были тронуты сим зрелищем; у всех на глазах сверкали слезы. Дон Кишот, чувствительный, как и другие, дивился про себя великому влиянию рыцарства на все происшествия в мире.

Аудитор, принужденный ехать по должности в Севиллу, в которой готовился флот к отправлению, позвал брата с собою. Лоран согласился на его просьбу. Тотчас отправили нарочного с письмом к отцу, которого просили приезжать как можно скорее.

Было за полночь. Стали расходиться. Дон Кишот вызвался быть хранителем замка во время ночи и защитником спящих красавиц, которых дерзкие волшебники и плуты-великаны могли похитить. Сие предложение приняли с благодарностию и растолковали аудитору, что такое значил этот рыцарь, хранитель замка. Санко, который давно кивал головою и посылал к черту говорунов, растянулся в конюшне подле милого своего осла и заснул крепким сном. Герой, вооруженный с ног до головы, сел на Рыжака и начал разъезжать вокруг трактира.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d12.jpg

ГЛАВА XLIII[править]

Молодой погонщик мулов[править]

Заря еще не занялась, наши дамы покоились в объятиях Морфея. Одна Доротея не могла заснуть и с нетерпением ожидала утра. Подле нее лежала молодая Клера и спала препокойным сном; вдруг послышался голос нежный и приятный. Доротея посмотрела в окно и при свете луны увидела молодого погонщика мулов, который сидел на бревне под самым окном и пел следующую песню:

Ладьею легкой управляя,

Блуждал я по морю любви,

То страх, то смелость ощущая,

Нигде не открывал земли!

Одно прелестное светило

Сияло на пути моем;

Оно моей надеждой было,

Я видел путь и плыл по нем.

Но ах! С тех пор, как туча скрыла

Его сиянье от меня,

С тех пор на небе пет светила,

С тех пор лишен надежды я!

Взойди опять, звезда златая,

И путь мой снова озаряй,

Меня от бури сохраняя,

Во век, во век не покидай!50

Доротея, плененная приятностию голоса, хотела разделить свое удовольствие с Клерою. Она тихонько потрясла ее за руку и сказала ей:

— Моя милая! Послушайте, какая прекрасная серенада.

Клера проснулась, посмотрела на нее сквозь сон, зевнула, приподнялась и начала протирать глаза. Голос продолжал петь; Клера вслушалась и задрожала.

— Ах, сударыня! — вскричала она, кинувшись на шею к Доротее и прижавшись к ней с видом робости. — На что вы меня разбудили? Ах! Если б никогда не слыхала я песен этого музыканта, если б могла запретить сердцу отвечать ему!

— Что ты говоришь, моя милая, это простой погонщик.

— Ах, сударыня! Я знаю, что он не погонщик, а прекрасный молодой человек, сын богатого дворянина, который меня любит и обещает вечно любить меня, чего бы я очень, очень хотела.

Последние слова, произнесенные со вздохом, удивили Доротею. Она уговаривала простосердечную Клеру открыть ей тайну своего сердца; но молодой певец продолжал петь. Клера, не желая слушать его, заткнула пальцами уши и накрыла голову одеялом. Доротея дождалась конца песни. Она кончилась, Клера выставила голову из-под одеяла, и боясь, чтобы Люцинда ее не услышала, прижалась к Доротее, обняла ее крепче прежнего и потихоньку на ухо рассказала ей следующее:

— Прекрасный молодой человек, который пел так нежно, есть сын одного пребогатого дворянина из Аррагонии. Дом их находится прямо против нашего в Мадрите. Хотя наши окна всегда летом и зимою крепко заперты, но этот молодой человек, который только что в училище выходил из дому, Бог знает, как меня видел. Он тотчас меня полюбил, сударыня, и мне изъяснился из окна, в котором я часто его видала, как он плакал, посматривал на меня с нежностию, потом складывал руки, давая знать, что хотел на мне жениться, и что я очень понимала. И я его тотчас полюбила и тотчас вышла бы за него замуж, если б матушка была на свете. Но мне не с кем было посоветоваться. Я решилась быть очень осторожною и только из милости к своему красавцу отворяла иногда в отсутствие батюшки решетку своих окон. Он мог видеть меня лучше и так за это бывал благодарен, что прыгал от радости по горнице и делал разные дурачества.

Прошло несколько месяцев. Батюшке должно было уехать из Мадрита; Бог знает, кто сказал об этом молодому человеку: конечно, не я, сударыня, потому что мы никогда не говорили друг с другом. Он занемог, и видно, от горя. Я целый день и целую ночь проплакала одна в своей горнице; напрасно отворяла я свою решетку, чтобы с ним, по крайней мере, проститься и показать ему, что я плачу: он уже не подходил к окну. Мы поехали, через два дни остановились ночевать в одном месте, и кого бы, вы думали, я увидела у ворот постоялого двора? Моего красавца, в платье погонщика мулов. Он так хорошо переоделся, что мне одной только можно было узнать его. Я не сказала ни слова, но чрезвычайно обрадовалась. Он пристально смотрел на меня, когда батюшка отворачивался, а я только тогда на него смотрела, когда он повертывал голову в другую сторону. Он не отстает от нас. Мы находим его на каждом постоялом дворе. Бедненький идет пешком, не отдыхая, несмотря на жар и дождь, и все это для меня, для меня одной. Ах! Сударыня, вы не поверите, как мне его жаль. Я этого не хочу ему сказывать, но он, верно, сам догадается. Не могу вообразить, как он умел уйти от отца; он один сын и есть, и отец его любит до крайности; правду сказать, и есть за что; вы сами согласитесь со мною, когда увидите его днем, а теперь еще темно. Песню, которую мы слышали, верно, сочинил он сам: он умница и очень учен! Со всем тем, когда он поет, я дрожу, как будто в лихорадке, и стараюсь не слыхать его; батюшка может подумать, что я ему потакаю; но божусь вам, сударыня, я во всю жизнь свою не сказала ему ни слова и хорошо сделала, потому что мое первое слово было бы: я люблю тебя больше жизни! Только всего, сударыня!

— Довольно, моя милая, — сказала Доротея, поцеловав Клеру. — Дождемся зари; завтра увидим, что надобно делать. Надеюсь, что ты будешь счастлива; твоя невинность и милая откровенность меня пленяют.

— Ах, сударыня! — вскричала Клера. — Прошу вас ради Бога не говорить никому об этом! Отец милого молодого человека так богат, что, верно, нам откажет. Батюшка огорчится, а я скорее соглашусь умереть, нежели огорчить батюшку. Нет, нет, я предчувствую, что никогда за ним не буду! Всего лучше ему воротиться назад, оставить и забыть меня. Может быть, не видя его, я и сама его забуду, хотя это мне кажется невозможным: как ни старайся думать о другом, все будет он в голове и в сердце. Право, не понимаю, откуда взялась такая страшная любовь. Это редкость в наши лета; он не старше меня, сударыня, а мне минет только пятнадцать лет в Михайлов день51.

Доротея засмеялась:

— Полно, моя милая! — сказала она. — Отчаиваться не должно, и не такие несчастия проходят. Почивай спокойно, завтра увидим, что делать.

— Нечего делать! Молчать и терпеть! — сказала Клера, вздохнула, поцеловала Доротею и заснула опять.

Все покоились в трактире, кроме дочери трактирщика и Мариторны. Они вздумали позабавиться над Дон Кишотом, хранителем замка. Этот замок не имел другого окна в поле, кроме большой дыры на чердаке, в которую бросали солому. Наши красавицы подошли к этой дыре и увидели рыцаря на коне, с копьем, в безмолвном созерцании. Герой стоял на одном месте; иногда вздыхал и поднимал глаза к небу.

— О, небесная Дульцинея! — восклицал он нежным голосом. — Красавица из красавиц, сокровище приятностей и добродетелей, соединение всего совершенного и любезного! Что делаешь ты в сию минуту? Помнишь ли о своем рыцаре? А ты, богиня трехлицая52, луна-пустынница, которой блеск стыдится очей несравненной, скажи, где видят ее блестящие взоры твои? Не стоит ли красавица на балконе серебряном, не гуляет ли в садах ароматных, не тоскует ли по рыцаре? А ты, о солнце, которое спешит воссесть на быстрых коней своих53, чтобы скорей увидеть прелестную, отнеси, отнеси ей поклон души страстной; но бойся, поклоняясь ей, озарять ее лучом пламенным: я стану ревновать солнце также, как и ты некогда ревновало, гоняясь за жестокою на равнинах Фессалийских или на брегах Пенея54; не помню, где именно…

Дон Кишот продолжал бы еще несколько времени риторствовать, если б трактирщикова дочь его не кликнула тихим голосом, с таинственными знаками. Наш герой, увидя ее при свете месяца на чердаке, тотчас превратил дыру в большое великолепное окно с золотыми решетками, у которого ждала его дочь герцога, томясь безнадежною отрастаю. Рыцарь, слишком учтивый, чтобы отказаться от простого разговора с дамою, подъехал как можно ближе к великолепному окну с золотыми решетками и сказал:

— Бедственный рок! Несравненная принцесса повелевает мне отвечать одною благодарностию на пламенную любовь вашу! Покоритесь року! Он уже покорил меня сильной владычице. Требуйте всего, кроме любви, от моего сердца. Я сожалею об вас, чту ваши добродетели: готов исполнять вашу волю. Не хотите ли иметь локон волос Медузиных55 или стклянку с лучами светила небесного: все в минуту получите.

— Господин рыцарь! — отвечала Мариторна. — Мы не хотим ни волос, ни стклянки; мы просим вас пожаловать нам одну из прекрасных рук ваших, мы хотим поцеловать ее, чтобы несколько успокоить нашу страсть. Вы не знаете, в какой мы опасности: герцог, отец моей принцессы, убьет ее на месте, если теперь застанет с вами.

— Советую господину герцогу остеречься; он должен знать, что будет ему от меня за малейшее оскорбление своей милой дочери.

Между тем Мариторна приготовила петлю из узды Санкина осла. Дон Кишот, желая достать до решетки, стал ногами на седло Рыжаку и протянул свою руку.

— Вот она, — сказал он, — вот рука сия, гонительница злых, подпора добродетельных; рука, не прикасавшаяся ни к одной женщине в мире, ниже к моей обожаемой красавице. Даю вам ее не для лобзания, но для того, чтобы, увидя ее мускулы, ее напряженные жилы, вы могли посудить о ее могуществе.

— Увидим! Увидим! — сказала плутоватая служанка; накинула петлю на руку, затянула ее, привязала узду к столбу и оставила чердак вместе с дочерью трактирщика.

Дон Кишот, чувствуя, что попался в сеть, и не видя никого в окне с золотыми решетками, начал думать, что волшебники опять над ним подшутили. Он бранил себя за легковерность, тянул из всей мочи руку и только что стягивал узел. Стоя на цыпочках на седле, он боялся, чтобы Рыжак не вздумал прогуляться и не повесил его на стене. К счастию, добрый конь стоял, как пень, и казалось, решился целый век не трогаться с места. Тут-то герой пожелал меча Амадисова50, рушителя очарований; он звал к себе на помощь и мудрого Алгунфа, и приятельницу свою Урганду, и верного Санку; волшебники не являлись, а верный Санко, забыв, что у него есть господин, храпел в конюшне. Дон Кишот терял терпение, ревел, как бык, и не сомневался, видя совершенную неподвижность коня своего, чтоб и он не был очарован с ним вместе до скончания веков.

Наконец заря занялась; четыре человека на лошадях с ружьями подъехали к трактиру и начали стучать в ворота.

— Рыцари или не рыцари, — воскликнул Дон Кишот с своей кафедры, — вам должно знать, что крепостей не отворяют до солнечного восхода; отойдите от гласисов57, дождитесь утра, тогда увидим, можно ли впустить вас в замок!

— Какая крепость, какой замок, — сказал один из приезжих, — что ты говоришь? На что такая церемония перед трактиром? Если ты трактирщик, то отворяй скорее ворота, отсыпь нам меру овса, и Бог с тобою!

— Неучтивец, так ли надобно говорить с нашим братом; похож ли я на трактирщика!

— Похож или непохож! Для меня все равно. Кто там? Отворяйте ворота.

Стук опять начался, несмотря на угрозы нашего рыцаря, и разбудил трактирщика.

Между тем новое приключение: под одним из приезжих была кобыла; она приласкалась к Рыжаку, который стоял печально, задумавшись, повеся уши, вытянув шею и не двигаясь, поддерживал рыцаря, попавшегося в петлю. Рыжак, несмотря на свою тихость, любил, как известно, прекрасный пол. Увидя, что с ним начинают заигрывать, он оживился, растянул шею, тряхнул ушами — словом, сделался прелестен. При первом его движении Дон Кишот сорвался с седла, ударился об стену и повис на ней. Он почувствовал страшную боль: заболтал ногами, чтобы стать на землю, и только что мучил себя; он начал кричать во все горло. Трактирщик, услышавши крик, поспешил отворить ворота.

ГЛАВА XLIV[править]

Приключение за приключением[править]

Между тем Мариториа, проснувшись, узнала голос героя, побежала на чердак и распустила петлю. Наш рыцарь упал, как кулек, на землю, перед глазами трактирщика и новых приезжих, вскочил проворно, сел на Рыжака, отъехал на несколько сажен и прискакал назад во весь опор, крича грозным голосом:

— Кто скажет, что я поделом был очарован, тот соврет, как дурак; я проучу его с позволения принцессы Микомиконы.

Путешественники, не говоря ни слова, с удивлением посмотрели на рыцаря. Трактирщик разгадал им сию загадку и на вопрос их, не приходил ли к нему в трактир молодой человек пятнадцати лет в платье погонщика, отвечал, что его не заметил. Тут один из путешественников, увидя карету аудиторову, воскликнул:

— Он здесь, он здесь, вот и карета! Пойдем его отыскивать: один останься у ворот, двое пускай войдут в трактир, а я между тем стану ходить вокруг дома и стеречь: он еще перелезет через забор!

Так и сделали. Между тем в трактире все проснулись.

Дон Кишот бесился и грыз пальцы с досады, видя, что ни один из новых гостей не хотел на него рассердиться. Если б не клятва, данная им принцессе, то бы он, конечно, их всех перебил; но, повинуясь законам чести и рыцарства, он удержал справедливый гнев свой. Между тем нашли молодого погонщика в конюшне; он спал очень покойно в стойле на войлоке. Его разбудили.

— Прекрасно! — сказал один из приезжих. — Вы одеты, как нельзя лучше, ваша спальня очень покойна; стыдитесь, сударь!

Молодой человек проснулся, поглядел заспанными глазами на того, который говорил с ним таким тоном, и узнал в нем слугу отца своего.

— Оденьтесь скорее, — продолжал слуга, — вы поедете с нами, если еще не решились уморить батюшки с горя!

— Как узнал он, что я пошел в эту сторону?

— Благодаря вашей скромности, не вы ли сами рассказали своим школьным товарищам о таком прекрасном предприятии? Батюшка ваш слезами привел в жалость одного из них, узнал от него вашу тайну, послал нас за вами вслед, и мы благополучно вас догнали. Одевайтесь! Одевайтесь! Мы хотим везти вас с собою.

— Разумеется, если я поеду с вами!

— Есть надежда, что поедете.

— Советую вам оставить эту надежду.

Один слуга, случившийся при этом разговоре, побежал к Фернанду и рассказал ему, что приезжие называют доном молодого погонщика, который не хочет ехать с ними к отцу своему. Карденио, который слышал его песни, пошел вместе с Фернандом к нему на помощь. Доротея, встретясь с ними на лестнице, успела им рассказать все, ею слышанное от Клеры. Клера, узнавши, что молодого человек хотят брать, едва не упала в обморок от страху. Весь трактир взволновался. Дон Луи шумел в конюшие, бранил посланных и сказал им наотрез, что ни за что на свете не поедет с ними. Слуги его держали за руки, грозя употребить насилие. Фернанд и Карденио за него вступились. Поднялся страшный шум. Аудитор, священник, цирюльник и сам Дон Кишот прибежали в конюшню. Аудитор, взглянувши на молодого человека, узнал в нем сына своего мадритского соседа. Он подошел к нему и спросил:

— Что это значит, сударь? Какое ребячество или важное дело принудило вас так переодеться?

Дон Луи не отвечал ни слова, потупил глаза в землю, и слезы блеснули на его длинных ресницах. Аудитор, растроганный сими слезами, взял за руку молодого человека и отвел его в угол конюшни, прося дружески открыть ему свою горесть.

Между тем поднялся страшный крик у ворот трактира. Два человека, проведшие в нем ночь, хотели воспользоваться беспорядком и уйти без заплаты. Хозяин остановил их и наговорил им столько грубостей, что плуты начали отвечать ему кулаками. Хозяйка с дочерью, видя, что бедный трактирщик не пересилит их, прибежала с криком просить помощи у Дон Кишота.

— Увы! — сказал герой. — Помог бы вам охотно, мои красавицы; но я обещал, я клялся г<оспо>же принцессе не брать меча в руки прежде ее восшествия на трон прародительский. Подите, скажите почтенному коменданту сей крепости, чтоб он сражался, не робея, за честь свою и славу, а я между тем схожу к принцессе Микомиконе и, получив ее позволение, поспешу наказать изменников.

— Ах! Боже мой, — закричала Мариторна, — они до тех пор убьют его.

— Убьют! — сказал рыцарь с стоическим хладнокровием. — Пускай убьют, мститель недалеко! Мщение будет так ужасно, что вы, надеюсь, не станете жалеть об убитом.

Сказав это, герой подходит к Доротее, становится на колени и начинает предлинную, препышную речь, прося у ней позволения подать помощь господину коменданту, которого жизнь находится в опасности. Принцесса отпустила его с Богом. Рыцарь, покрывши голову щитом, обнажив меч, летит к воротам трактира, где измятый трактирщик все еще боролся с своими постояльцами, которые били его без милости. Герой, подбежав, подымает руку и вдруг останавливается.

— Что с вами сделалось? — спросила трактирщица.

— Рассуждаю! — сказал защитник. — Мне запрещено сражаться с людьми, не имеющими на себе знаков рыцарства. Позовите оруженосца Санко Пансу. Это его дело.

Трактирщица и Мариторна чуть не вцепились герою в волосы, но их упреки и грубости не тронули Дон Кишота; он продолжал спокойно смотреть, как били несчастного трактирщика.

Дон Луи между тем в замешательстве, потупив голову, стоял перед аудитором, который задавал ему затруднительные вопросы.

— Ах! Сударь, — сказал он наконец с живостию, прижав руку его к сердцу, — вы все узнаете! Я уверен, что мое чистосердечие не будет для вас оскорбительно. Я люблю вашу милую дочь, люблю с той самой минуты, как увидел ее из окна своей горницы; она тогда шла из церкви, была прекрасна, как ангел. Я не могу жить без нее; верно, умру, если разлучусь с нею надолго. Теперь понимаете, для чего я переоделся и для чего я здесь. Не вините ее; она ничего не знала и никогда ни одного слова не говорила со мною. Мы только молча смотрели друг на друга. Простите меня, сударь, не лишите меня своих милостей. Ах! Если бы я мог надеяться, что вы согласитесь назвать меня своим сыном, я был бы тогда очень счастлив.

Чувствительный Луи бросается на колена перед аудитором, который, пленившись милым чистосердечием молодого человека, целует его, подымает и просит дать ему несколько минут на размышление. Потом, обернувшись к присланным, говорит им, что берет на свои руки их господина и будет за все отвечать отцу его. Дон Луи вне себя запрыгал от радости, начал целовать руки у аудитора, схватил его за полу и сказал, что ни за что от него не отстанет.

Дон Кишот между тем принудил заплатить за постой неучтивых постояльцев; уже начинала царствовать тишина в трактире, как вдруг, откуда ни возьмись тот самый цирюльник, у которого Дон Кишот отнял Мамбринов шлем, а Санко — ослиную сбрую. Не успел он войти в конюшню, как узнал седло свое, которое Санко надевал на осла.

— Ты здесь, господин плут! — закричал он. — Теперь не отвертишься! Теперь отдашь мне мою сбрую и медную лоханку.

Оруженосец, оскорбленный такою грубостию, покосился на цирюльника, и видя, что он протянул руку и хочет взять седло, повернулся проворно и так ловко ударил его кулаком в зубы, что бедняк полетел к верху ногами. Цирюльник поднял крик, вскочил и уцепился обеими руками за седло. Санко закричал громко и схватил его за бороду. Все прибежали на драку.

— Помогите! Вступись! — кричал цирюльник. — Этот вор не доволен тем, что украл мое седло; он хочет еще убить меня до смерти.

— Лжец! Мошенник! — восклицал Санко. — Я не вор; я беру только то, что господин Дон Кишот, рыцарь Печальной фигуры, отнимает у своих неприятелей.

За всяким словом следовал сильный кулачный удар по зубам цирюльника. Дон Кишот, свидетель ссоры, восхищался, видя, как храбровал Санко; и с сей минуты начал думать об нем, как о человеке неустрашимом, из которого мог выйти преизрядный странствующий рыцарь.

— Государи мои! — кричал цирюльник под ударами. — Седло это мое, точно мое, клянусь всеми святыми! Я его знаю! Свидетель — мой осел! Оседлайте его сами: я позволяю себя высечь, если седло не так точно по нем выбрано, как этот чулок на ноге моей; эти разбойники вместе с ним отняли у меня и медную лоханку, за которую заплатил целый ефимок в городе.

Здесь рыцарь не мог не вмешаться в ссору. Он разводит единоборцев, кладет седло на землю, требует позволения говорить и начинает:

— Милостивые государи! Судите об уме сего бедного человека по его словам. Он называет лоханкою настоящий Мамбринов шлем, который вырвал я из рук его на поединке среди чистого поля. Касательно до этого седла, я могу вам сказать только то, что мой оруженосец Санко Панса после победы с моего позволения снял его с коня побежденного и оставил на нем свое. Не берусь изъяснять, как это конское седло из богатого, украшенного перлами превратилось в простое, ослиное; вы сами знаете, что такие превращения почти всякий день случаются с нашим братом. Но я покажу вам драгоценный Мамбринов шлем. Поди, мой друг, Санко, принеси его.

— Ах! Сударь, — шепнул оруженосец, — ваше доказательство совсем не кстати; боюсь я, чтобы драгоценный шлем не показался им лоханкою, также как и богатое конское седло ослиным.

— Делай, что велят, — сказал Дон Кишот, — нельзя статься, чтобы все было здесь очаровано!

Санко пошел и скоро возвратился с Мамбриновым шлемом.

ГЛАВА XLV[править]

Узнают, что такое Мамбринов шлем и конское седло, превратившееся в ослиное[править]

— Смотрите, государи мои, — сказал Дон Кишот, поднявши вверх свой медный тазик, — вот шлем Мамбринов! Скажите, не глуп ли этот человек, который называет сие славное произведение искусства и чародеев цирюльничьей лоханкой? Клянусь вам честию и рыцарским орденом, что это тот самый шлем, который достался мне от него по праву победы.

— Каково это вам кажется, — перервал цирюльник, — что можно подумать об этих господах, которые вздумали уверять вас, что эта лоханка не лоханка?

Тут Николас выступил с важным видом на середину.

— Господин цирюльник, — сказал он, — об этом судить — мое дело! Я имею честь быть уже двадцать лет вашим собратом; можете вообразить, что несколько знаю цирюльничьи инструменты. Я был и солдатом в молодых летах; могу судить и о воинских оружиях. Итак, положитесь на меня, любезный товарищ; я разберу ваше дело без пристрастия, как должно цирюльнику. Любя справедливость, я, к сожалению, скажу вам, что этот господин имеет в руках своих не цирюльничью лоханку; прибавлю с тем же беспристрастием, что этот шлем не есть совершенный шлем: чего-то недостает ему, как мне кажется.

— Конечно, — сказал Дон Кишот, — недостает наличника; но это безделка, это не мешает ему быть тем, что он есть. Не правда ли, государи мои?

— Правда, правда — этот шлем — настоящий шлем! — закричали в один голос священник, дон Фернанд, Карденио и друзья Фернандовы.

— Ах, Боже мой! — сказал несчастный цирюльник. — Возможно ли! Кажется, это все честные люди, а называют лохань мою шлемом! Видно, и седлу моему оставаться конским.

— Надеюсь, — сказал Дон Кишот, — потому, что оное не ослиное. Однако не хочу говорить решительно, а ссылаюсь на господ присутствующих.

— Напрасно! — сказал священник. — Вы больше всех нас разумеете в этом деле! Решите сами.

— Благодарю за честь, милостивые государи! Но судить не смею. Здесь со мною случилось столько чудесного, что я перестал верить глазам своим. Вы не рыцари; вас не боятся и не преследуют очарователи; вы можете лучше меня разобрать этот важный спор.

— Ваша правда, господин рыцарь, — сказал Фернанд, — я соберу голоса, если позволите. Это всего вернее.

Он обошел круг, спросил у каждого по секрету его мнение, потом приблпжился к цирюльнику и сказал:

— Друг мой! Нет ни одного голоса в твою пользу; господа присутствующие дивятся, как можно, не потеряв головы, называть это прекрасное конское седло простым ослиным. Ты и твой осел, если он согласен с тобою, сошли с ума. Это седло есть настоящее рыцарское седло. Присудили отдать его Санке, а тебя прогнать по шее.

— Но, милостивые государи, — закричал цирюльник, — я еще не пьян: как можно мне вздумать…

— Довольно! Замолчи, мой друг, — сказал Дон Кишот, — пускай всякий возьмет свое и пойдет с Богом.

До сей минуты дело шло порядком: те, которые знали, что такое Дон Кишот, смеялись от доброго сердца; но те, которым все еще было загадкою, особливо три служителя святой Германдады, недавно пришедшие в трактир, и четыре человека, присланные за дон Луи, смотрели с величайшим удивлением на то, что происходило у них перед глазами. Один из приставов, невежа и грубиян, не утерпел, вышел на средину, сказал с сердцем:

— Что за черт! Мы еще не слепы? Эта лохань — лохань! Это седло…

— Что ты смеешь говорить, безумец, мошенник? — закричал Дон Кишот, пустивши в него копьем, от которого пристав по счастью увернулся. Его товарищи закричали: «Разбой!» Трактирщик, который был из их, партии58, соединился с ними. Слуги окружили своего дон Луи, боясь, чтобы он не ушел от них во время драки. Цирюльник, видя, что за него заступаются, хотел было схватить седло, но Санко сел на него верхом и показал ему кулаки. Дон Кишот, обнажив меч, полетел на приставов. Карденио, Фернанд и его друзья взяли сторону рыцаря. Дон Луи начал бить своих слуг, которые не хотели пустить его. Аудитор и священник не жалели своей груди, кричали во все горло, но их не слушали. Трактирщица, дочь ее, Мариторна шумели, плакали, кричали, рвали на себе волосы. Клера упала в обморок, Люцинда и Доротея бросились оттирать ее. Цирюльник бил Санку. Санко отплачивал ему втрое. Дон Фернанд повалил одного пристава и тряс его за бороду. Молодой дон Луи, отбившись от своих слуг, не щадил святой Германдад. Герой Дон Кишот махал мечом направо и налево. Крик, шум, драки, пинки, оплеухи, брань — все это, смешавшись, производило нечто ужасное; ярость воспаляла сражавшихся. Кровь готова была литься.

Вдруг наш рыцарь, вспомнив что-то читанное им в книгах о подобном происшествии, закричал гремящим голосом: «Стойте, рыцари! Удержитесь! Внимай, кто хочет жить!»

Все сделались неподвижны.

— Разве не видите, — продолжал герой, — что злобный раздор машет над нами своим факелом, подобно как в стане сильного Аграманта. И там, и здесь причина ссоры одна: там сражались за коня, здесь сражаются за шлем; но мир лучше брани. Разве нет у нас мудрого Собрина и могущего Аграманта?59 Они разберут наше дело. Подойдите, господин священник, господин аудитор! Будьте Аграмантом и Собрином; возвратите мир вашим воинам.

Приставы, ловко побитые, того и хотели. Цирюльник, у которого Санко выщипал всю бороду, готов был отказаться от седла и лоханки. Слуга дон Луи не смел отворить рта. Один трактирщик приступал, чтобы проучили этого шалуна, который не давал ему покою и беспрестанно заводил шум в его доме; но должно было уступить сильнейшим. Ослиное седло осталось конским, лоханка — шлемом, трактир — замком. Аудитор сказал присланным за дон Луи, чтобы они ехали домой; что Фернанд, который объявил свое имя, отвезет молодого господина их в Андалузию. Священник потихоньку заплатил за убыток бедному цирюльнику. Фернандова щедрость опять развеселила трактирщика и приставов. Никто почти не остался внакладе. Так-то могущество Аграманта и мудрость Собрина умертвили сию гидру несогласия и раздоров.

Serwantessaawedra m d text 1806 don-qishot-1-oldorfo d13.jpg

ГЛАВА XLVI[править]

Герой наш очарован[править]

Дон Кишот, видя, что все успокоилось, начал укорять себя в бездействии. Он подошел к Доротее, стал на одно колено и сказал ей:

— Великая принцесса! Вы знаете лучше меня, что везде, особливо на войне, быть деятельным всего нужнее. Чего ж мы медлим в этом замке? Может быть, в сию минуту великан, ваш неприятель, строит неприступную крепость, готовит нам преграды, которых, может быть, и рука моя не одолеет скоро. Предупредим его: поедем, поедем в сию же минуту! На что откладывать победу, которая ждет меня и простирает ко мне объятия?

— Великий рыцарь! — отвечала инфанта, приказавши поднять его. — Такое нетерпение достойно вашего сердца; я предчувствую победу, и благодарность усиливается в душе моей. Ваша воля — закон, повинуюсь и готова ехать.

— Прекрасно, прекрасно! Беги, мой друг, Санко, оседлай Рыжака и коня госпожи принцессы. Мы едем сию минуту.

Но Санко не торопился; он покачал головой и сказал:

— И! Господин рыцарь! Прошу не погневаться, не все знают, что в городе творится.

— А что ж бы такое творилось в городе, — спросил Дон Кишот с сердцем, — чего я не знаю?

— О! Если вы будете сердиться, то я — покорный слуга; вы не добьетесь от меня ни слова.

— Говори, что такое! Видно, ты труслив, воображая себе тьму опасностей, и надеешься испугать меня своими рассказами.

— Нет, сударь, дело не об опасностях, а об одной прекрасной госпоже, которая называет себя королевою микомиконской, а вместо того такая ж королева, как моя покойная бабушка. Королевы не ходят в угол, не прячутся от людей, не целуется украдкою с некоторыми людьми, которых далеко искать не надобно.

Доротея при сих словах покраснела, как алая роза. Почитая Фернанда своим, она позволила ему поцеловать себя. Санко это заметил и с тех пор разлюбил Доротею.

— Господин рыцарь! — прибавил он сердитым голосом. — Я должен был остеречь вас. Вы же для нее будете бросаться в огонь, вам же ничего не достанется: другой завладеет добром нашим. Сами видите, что нет большой нужды седлать Рыжака и коня этой госпожи непринцессы. Останемся здесь на покое! Пусть всякий прядет свою пряжу; станем есть да пить, не заботясь о великанах, которых совсем не бывало.

Каким пером, какою кистию изобразить гнев и бешенство Дон Кишота! Побледнев, нахмурив брови, раздувши щеки, сверкая глазами, он смотрит на Санку, меряет его взором, в ужасном молчании, с грозным величием, и вдруг восклицает разительным голосом:

— Удались, сокройся, чудовище, оскверненное всеми пороками, нечистое скопище клеветы, обмана, хитрости, черноты, виновной дерзости с коронованными особами! Удались, не жди наказания: оно будет ужасно!

Бедный Санко побежал спрятаться. Доротея, которой краска уже прошла, опять взяла сторону оруженосца.

— Господин рыцарь! — сказала она Дон Кишоту. — Простите доброго Санку; он, может быть, не так виновен, как вы думаете. Его простота, его непритворное добросердечие уверяют меня в его невинности: где ему быть клеветником? Я готова божиться, что он больше всех верит тому, что говорит обо мне. Извольте вспомнить, что в этом замке все очаровано. Может быть, какой-нибудь призрак обманул Санку, может быть, злые волшебники хотят лишить меня вашего почтения.

— Клянусь вечным Богом, вы отгадали, — закричал Дон Кишот, — в этом доме колдун на колдуне! Легко станется, что какое-нибудь ужасное видение представило моему оруженосцу то, что должно навек изгладиться из памяти нашей. Он совершенно добр! Сударыня! Гнусная клевета неизвестна его сердцу!

— Простите ж его, — прибавил Фернанд, — я приму на свой счет сию милость!

Герой начал уверять, что он уже перестал сердиться. Священник подвел к нему Санку, который стал на колена, поцеловал у господина своего руку и признался, что в этом доме все было неверно, все было сверхъестественно, кроме воздушных путешествий оруженосцев.

Прошли два дни. Знаменитая компания думала об отъезде, а больше о том, как бы Доротее не следовать за рыцарем. Это была не шутка; надлежало прибегнуть к очарованию! Велели приготовить большую деревянную клетку, в которой бы наш рыцарь мог свободно поместиться: клетку поставили на длинные дороги; запрягли в них четверню волов. Дон Фернанд и его друзья нарядились чертями, надели страшные черные маски, схватили сонного Дон Кишота, связали ему руки и ноги и заперли его в клетку. Рыцарь проснулся, видя перед собою толпу страшных фигур и чувствуя, что не мог ничем двинуться, он тотчас почел их привидениями, а себя совершенно очарованным. Страшные фигуры между тем начали заколачивать гвоздями клетку.

Вдруг раздался голос, который, казалось, нисходил с неба. Цирюльник Николас кричал с чердака:

— О рыцарь Печальной фигуры! Великий, непобедимый рыцарь! Не унывай в плену оскорбительном; утешь великое сердце свое! Неизбежны определения рока. Ты не мог иначе кончить страшного подвига, на который хотел пуститься. Он совершится только тогда, когда грозный лев Ламанхский и чистая голубица Тобозская наклонят гордые главы свои под венцы Гименея и произведут поколение львов столько же страшных, как и отец их. Сие великое происшествие образует мир прежде, нежели бессмертный любовник жестокой Дафны успеет дважды двенадцать раз совершить свое течение по светозарному зодиаку60. А ты, о вернейший и благороднейший из оруженосцев! Не приходи в отчаяние, видя похищение розы рыцарства: скоро, скоро взойдешь ты на степень величия; верь слову Мантириана61: я сей очарованный герой. Идите с миром! Я возвращаюсь на небо.

При последних словах голос начал слабеть и, наконец, утих, как будто исчез в воздушном пространстве. Дон Кишот, утешенный приятными обещаниями духа, отвечал со вздохом:

— Кто бы ты ни был, о мудрый очарователь, принимающий участие в судьбе моей, сжалься, избавь меня от заключения! Готов терпеть гонение рока! Не страшусь бедствий! Но, увы! Не могу не действовать. Что ж касается до верного моего спутника, оруженосца Санки Пансы, я уверен, что он меня не покинет. Если ж судьба лишит меня средств наградить его по достоинству, то моя благодарность и моя духовная будут его наградою.

Санко, который все слышал, видел и начал подозревать, не опять ли их дурачили, наклонением головы поблагодарил рыцаря.

ГЛАВА XLVII[править]

Та же материя[править]

Дон Кишот подозвал к себе унылого Санку и сказал ему тихим голосом:

— Сын мой! Кажется, я перечитал все рыцарские романы, сколько их ни есть, а не помню, чтобы какой рыцарь был так очарован, как я. Обыкновенно, когда хотят похитить нашего брата, то присылают за ним облако, пламенную колесницу какого-нибудь гиппогрифа или велят расступиться земле под ногами его. А я, мне кажется, на простой телеге; животные, на которых хотят везти меня, простые быки02. Признаюсь, мой сын, это тяжело. Впрочем, станется и то, что в нашем веке очарования делаются не так, как прежде: нынешние волшебники переменили методу. Как ты думаешь?

— Я, сударь, — отвечал оруженосец, — не много толку знаю в нынешних волшебниках; я читал меньше вашего. Но кажется мне, что эти честные привидения не ревностные католики.

— Мой сын! Как быть им католиками, когда они черти? Они приняли этот вид только для того, чтобы запереть меня в клетку; но эта форма не существует: она не иное что, как бестелесный образ, призрак, пар. Осмелься к ним прикоснуться, увидишь, что рука твоя обнимет воздух.

— Извините! Я одного трогал сзади: тело да кости! Скажу вам больше: черти, как вы знаете, воняют серою. Понюхайте ж, чем от этого пахнет!

Санко указал на Фернанда.

— Прекрасными духами, амброй и розой.

— Берегись, мой друг, — отвечал Дон Кишот, — не верь своему носу! Как бы этот дьявол не обманул тебя!

Дон Фернанд и Карденио, слыша их разговор и опасаясь, чтоб их не узнали, начали спешить отъездом. Карденио привесил к седлу Рыжака с одной стороны щит, с другой — цирюльничий тазик. Санку посадили на осла и велели ему вести коня за повод. Приставы, которым обещали дать денег, согласились проводить рыцаря до Ламанхи вместе с священником. Трактирщица, ее дочь и Мариторна подошли к клетке и простились с Дон Кишотом, притворно проливая слезы. Дон Кишот утешал их, уверяя, что никогда не забудет их ласкового приема, и просил молить Бога о скорейшем освобождении его из плена. Между тем священник и Николас прощались с Фернандом, Карденио, аудитором и с капитаном, которые обнимали их с сердечным прискорбием. Дамы, а особливо Доротея, весьма об них сожалели. Наконец добрый священник и любезный Николас, надевши маски, чтобы не быть узнанными от Дон Кишота, сели на своих мулов.

Вот порядок процессии: погонщик волов с хлыстом впереди; за ним телега с рыцарем; за нею приставы с ружьями; далее Санхо Панса на осле и при нем Рыжак с доспехами рыцарю; за ним Николас и священник в масках на мулах. Шествие было тихое и медленное. Дон Кишот в клетке, положив на брюхо связанные руки, вытянув ноги, сохранял глубокое молчание; сидел прямо, важно, вытянув шею, неподвижно, как статуя.

Проехали две мили, не отдыхая. Недалеко находилась маленькая долина, в которой, как говорил цирюльник, могли найти прохладное и приятное место для отдохновения. Уже подвигались к долине, как встретили на дороге монаха, за которым ехало шесть или семь слуг, чисто одетых. Монах, поклонившись путешественникам, остановился и посматривал с удивлением на чудесный экипаж, на клетку и на затворника. Он попросил одного из приставов изъяснить ему такую странность. Дон Кишот, услыша вопрос его, выставил половину лица из решетки и отвечал:

— Господин рыцарь! Я очарован. Известно вам, что зависть нередко восстает против людей, которые назло кабалистам персидским63, браминам индейским64 и гимнософистам эфиопским65 идут по узкому пути славы, горя желанием заступить свое место во храме бессмертия и вырезать на меди свое имя. Вот моя история, вот за что я очарован!

Монах слушал, не говоря ни слова, и осматривал с головы до ног затворника. Священник, приближась к нему, сказал:

— Государь мой! Вы не знаете, с кем говорите. В этой клетке сидит знаменитый Дон Кишот, известный в мире под именем рыцаря Печальной фигуры. Его мужество и великие дела возбудили зависть и навлекли на него неслыханные гонения. Он очарован, как видите.

Монах, слыша одинакие слова от сидящего в клетке и от оставленного на воле, пуще удивился и посматривал на обоих в недоумении. Санко, который был не очень в веселом духе, сказал с сердцем:

— Да, очарован, как мой дедушка. Не мне об этом рассказывать. Я вижу здесь некоторых людей, которые, надевши на себя маску, думают, что уж никто не узнает их. Они ошибаются, начиная с вас, господин священник. Правду говорят на свете: где есть зависть, так не спи заслуга. Черт побери тех, которые не хотят видеть императором господина моего, а меня графом или герцогом. Я не успел понадеяться, как все улетело с дымом. Колесо фортуны вертится быстрее мельничного. Нынче царь, а завтра простой Санко. Так и быть, с волками выть! Жаль только жены; бедная думала видеть меня губернатором или, по крайней мере, вицероем и увидит на осле. Все равно. Найдутся люди, которым, несмотря на то, что они пострижены, отвечать на том свете за их проказы в здешнем.

— А! А! Санко, — сказал цирюльник, — видно, и тебе захотелось в клетку. Чад богатства и знати зашел в твою голову.

— Не извольте обо мне беспокоиться, — отвечал оруженосец, — у меня голова так же здорова, как и у некоторых цирюльников, моих знакомых, которые ни за что, ни про что мешаются в чужие дела и вздумали умничать. Но дай срок! Будет и на нашей улице праздник. Я простой крестьянин; но если дойдет до того, обрею и цирюльника.

Священник мигнул монаху и Николасу, чтобы отъехали в сторону, и рассказал путешественнику все, что нужно было знать о Дон Кишоте, не забывши побранить хорошенько рыцарские романы.

— Государь мой! — сказал монах66. — Как ни удивительна причина сумасшествия вашего друга, но я еще больше дивлюсь тому, как рыцарские романы столь мало читателей с ума сводят? Они очень опасны для пылкого воображения! По счастию, скучны: я признаюсь, не мог прочесть ни одного от доски до доски; во всех то же и то же, во всех одни приключения, невероятные, несообразные с человеческим смыслом, без связи, без порядка, даже без интересу — последнего достоинства книг сего рода.

Может ли быть интересна и приятна история шестнадцатилетнего ребенка, который одним махом меча разрубает пополам великана67, разгоняет миллионы неприятелей, плавает по морям в чугунных башнях68, пристает нынче к Ломбардии, завтра ко владениям Иоанна Индейского69 или к таким королевствам, о которых ни Птоломей70, ни Марк Павел71 никогда не слыхали?

Говорят, что в баснях, принимаемых за басни, воображение может иметь полную свободу и творить, что ему угодно; совершенная ложь! Прельщать есть дело воображения, дело трудное! Главнейшая обязанность его есть изображать неправду в виде истины, согласоваться с рассудком; пленять, приводить его в изумление делами великими, трудными, необыкновенными, но возможными и натуральными.

По моему мнению, поле романов усеяно прелестными цветами. Человеку с талантом остается только срывать их. Он может приятное смешать с полезным. Для чего не изобразить нам в блестящей картине героизма и примерных добродетелей вместо несносных, однообразных сражений, вместо холодной и неестественной любви, которая противна вкусу и чистоте нравов? Я люблю следовать за героем-полководцем, совершенным во всех отношениях, мудрым, бесстрашным, красноречивым, осторожным и вместе смелым, счастливым, нынче несчастливым, завтра и всегда одинаковым; люблю видеть государя, отца подданных, милосердого, любящего справедливость, достойно чтимого и блаженного счастием своих детей — подданных. Пускай сии предметы, несколько важные, будут смешаны с веселыми, трогательными и приятными. После мудреца и героя с удовольствием взгляну на любовницу несчастную или счастливую, на влюбленного рыцаря; но вид их должен быть скромен и не противен взорам целомудренных. Тогда рыцарские романы займут первое место после эпопеи, трагедии, комедии. Можно быть эпическим поэтом и в прозе. Я уверен, что никто не станет унижать сочинений, написанных языком оратора со всею живостию стихотворца.

ГЛАВА XLVIII[править]

Продолжение разговора между священником и монахом[править]

— Ах! Сударь, — отвечал отец Перо Перес, — наши романы совсем не таковы. И не сама ли публика тому причиною? Кто велит ей без памяти хвалить нелепости? Вы напомнили мне о комедии72: не сама ли публика уронила театр испанский, театр, который со временем мог бы сделаться первым в Европе? Вы, конечно, читали наши театральные пьесы: «Изабеллу», «Филлису» и «Алессандру»73. В них соблюдены все правила; с ними явилась было заря чистого вкуса древних. Сравните ж их с теми, которые представляют нынче на наших театрах, и от которых без ума наши зрители! Не найдете в последних ни единства, ни порядку, ни связи, ни правильности. Наши писатели забыли, что комедия должна быть верным зеркалом человеческой жизни, зеркалом, которое представляет нам людей в настоящем их виде, со всеми странностями и пороками; увеселяя, исправлять есть цель комедии! Что ж делают наши драматисты? Запутывают зрителя в приключениях несбыточных и ненатуральных, возбуждают в нем отвращение сценами непристойными; без всякой совести возят его из Европы в Азию, из Азии в Африку и так далее по всему свету. Им нетрудно свести Карла Великого с императором Гераклием и заставить последнего взять Иерусалим74. Партер хлопает и кричат: «Прекрасно! Прекрасно!» Три или четыре совестных зрителя вступится за Буильона75; их не послушают, и пиеса под небесами. Иностранцы, прочтя ее, называют испанцев невеждами, безумцами. Вся беда от того, что наши сочинители вздумали торговать своими произведениями, которые в глазах их не иное что, как товары. Та комедия всех лучше, за которую дают больше. Некоторым из них очень известны правила, ими нарушаемые; они могли бы и сохранить их, получив от натуры великие таланты; но легкие успехи для них приятнее продолжительной славы. Не прощу никак одному из первых гениев Испании[9], которого имя, достойно славное, почтенно во всей Европе, и который из виновного снисхождения к безумной публике иногда не хочет быть совершенным.

Вот мое заключение: должно очистить вкус нашей нации, согнавши с театра и запретив печатать такие комедии, романы, в которых найдется что-нибудь противное вкусу и здра