В начале 1837 года я, будучи третьекурсным студентом С.-Петербургского университета (по филологическому факультету), получил от профессора русской словесности, Петра Александровича Плетнёва, приглашение на литературный вечер. Незадолго перед тем я представил на его рассмотрение один из первых плодов моей Музы, как говаривалось в старину, — фантастическую драму в пятистопных ямбах под заглавием «Стенио».[2] В одну из следующих лекций Пётр Александрович, не называя меня по имени, разобрал, с обычным своим благодушием, это совершенно нелепое произведение, в котором с детской неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому «Манфреду». Выходя из здания университета и увидав меня на улице, он подозвал меня к себе и отечески пожурил меня, причем, однако, заметил, что во мне что-то есть! Эти два слова возбудили во мне смелость отнести к нему несколько стихотворений; он выбрал из них два и год спустя напечатал их в «Современнике», который унаследовал от Пушкина.[3] Заглавия второго не помню; но в первом воспевался «Старый дуб», и начиналось оно так:
Маститый царь лесов, кудрявой головою
Склонился старый дуб над сонной гладью вод и т. д.
Это первая моя вещь, явившаяся в печати, конечно, без подписи.[4]
Войдя в переднюю квартиры Петра Александровича, я столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул: «Да! да! хороши наши министры! нечего сказать!» — засмеялся и вышел. Я успел только разглядеть его белые зубы и живые, быстрые глаза. Каково же было моё горе, когда я узнал потом, что этот человек был Пушкин, с которым мне до тех пор не удавалось встретиться; и как я досадовал на свою мешкотность! Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога. Мы действительно поклонялись ему. Поклонение авторитетам в последнее время подверглось, как известно, насмешкам, осуждению, чуть не проклятию. Признаться в нём — значит заклеймить себя пошлецом навеки. Но позволю себе заметить нашим строгим молодым судьям, что не худо бы сперва условиться в значении слова «авторитет». Авторитет авторитету — розь. Сколько я помню, никому из нас (я говорю об университетских товарищах) и в голову не пришло бы преклониться перед человеком потому только, что он был богат или важен, или очень большой чин имел; это обаяние на нас не действовало — напротив... Даже великий ум нас не подкупал; нам нужен был вождь; и весьма свободные, чуть не республиканские убеждения отлично уживались в нас с восторженным благоговением перед людьми, в которых мы видели своих наставников и вождей. Скажу более: мне кажется, что такого рода энтузиазм, даже преувеличенный, свойствен молодому сердцу; едва ли оно в состоянии воспламениться отвлечённой идеей, как бы прекрасна и возвышенна она ни была, если эта самая идея не явится ему воплощённою в живом лице — в наставнике. Вся разница между теперешним и тогдашним поколеньями состоит, быть может, в том, что мы не стыдились нашего идола и нашего поклонения, а, напротив, гордились и тем и другим. Независимость собственных мнений, бесспорно, дело почтенное и благое; не добившись её, никто не может назваться человеком в истинном смысле слова; но в том-то и вопрос, что её добиться надо, надо её завоевать, как почти всё хорошее на сей земле; а начать это завоевание всего удобнее под знаменем избранного вождя. Впрочем, надо и то принять в соображение, что нынешние молодые люди имеют иные понятия, иные воззрения; если б, например, в наше время кто-нибудь из нашей среды вздумал требовать для молодого поколения «уважения», мы бы, наверное, на смех его подняли — мы бы даже обиделись; «это хорошо для стариков, — подумали бы мы, — а нам нужен только простор, да и тот мы себе завоюем». Кто тут прав, кто виноват — из прежних или нынешних, — решить не берусь; в сущности, стремления молодежи всегда бескорыстны и честны; и цели их остаются те же, только имена меняются. Быть может, при большей гражданской развитости современных юношей, при большей затруднительности их задач — они точно нуждаются в уважении.
Пушкина мне удалось видеть всего ещё один раз — за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардт.[5] Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, тёмные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы... Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повёл плечом — вообще он казался не в духе — и отошёл в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу — и невольно повторял про себя:
Недвижим он лежал… И странен
Был томный мир его чела…[6]
Но возвращаюсь к рассказу.
Пётр Александрович ввёл меня в гостиную и представил своей (первой) жене, уже немолодой даме, болезненного облика, и очень молчаливой.[7] В комнате, кроме её, сидело человек семь или восемь… Все они теперь уже покойники; из всего собравшегося тогда общества — в живых я один. Правда, с тех пор прошло тридцать лет слишком… Но в числе гостей были люди молодые.
Вот кто были эти гости:
Во-первых, известный Скобелев, автор «Кремнёва», впоследствии комендант С.-Петербургской крепости, всем тогдашним петербургским жителям памятная фигура с обрубленными пальцами, смышленым, помятым, морщинистым, прямо солдатским лицом и солдатскими, не совсем наивными ухватками — тертый калач, одним словом.[8] Потом — автор «Сумасшедшего дома», Воейков, хромоногое и как бы искалеченное, полуразрушенное существо, с повадкой старинного подьячего, жёлтым припухлым лицом и недобрым взглядом чёрных крошечных глаз;[9] потом — адъютант в жандармском мундире, белокурый плотный мужчина с разноцветными (так называемыми арлекинскими) зрачками, с подобострастным и пронзительным выражением физиономии, некто Владиславлев, издатель известного в своё время альманаха «Утренняя заря» (ходили слухи, что подписка на этот альманах была в некотором роде обязательная).[10] Далее: высокий и худощавый господин в очках, с маленькой головкой, беспокойными телодвиженьями и певучим носовым выговором, с виду смахивавший на статского советника немецкого происхождения — переводчик и стихотворец Карлгоф;[11] офицер путей сообщения с несколько болезненным тёмным лицом, крупными насмешливыми губами и растрёпанными бакенбардами — что в то время уже считалось как бы некоторым поползновением к либерализму — переводчик «Фауста», Губер;[12] худой и нескладно сложенный человек чахоточной комплекции, с нерешительной улыбкой на губах и во взоре, с узким, но красивым и симпатическим лбом, Гребёнка — враг Полевого (он на него только что написал пасквиль вроде сказки; в ней кузнечик полевой играл очень неблаговидную роль), — автор повестей и юмористических рассказов с малороссийским оттенком, в которых чуть заметно сочилась своеобразная теплая струйка;[13] наконец, наш добрейший и незабвенный князь Одоевский. Этого описывать нечего: всякий помнит его благообразные черты, таинственный и приветливый взгляд, детски милый смех и добродушную торжественность...[14] В комнате находился ещё один человек. Одетый в длиннополый двухбортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной часовой цепочкой и шейный платочек с бантом, он сидел в уголку, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, торопливо поднося руку к губам. Человек этот поглядывал кругом не без застенчивости, прислушивался внимательно; в глазах его светился ум необыкновенный, но лицо у него было самое простое, русское — вроде тех лиц, которые часто встречаются у образованных самоучек из дворовых и мещан. Замечательно, что эти лица, в противность тому, что́, по-видимому, следовало бы ожидать, редко отличаются энергией, а, напротив, почти всегда носят отпечаток робкой мягкости и грустного раздумья... Это был поэт Кольцов.[15]
С точностью не могу теперь припомнить, о чём в тот вечер шёл разговор; но он не отличался ни особенной живостью, ни особенной глубиной и шириной поднимаемых вопросов. Речь касалась то литературы, то светских и служебных новостей — и только. Раза два она приняла военный и патриотический колорит, вероятно, благодаря присутствию трёх мундиров. Время было тогда очень уже смирное. Правительственная сфера, особенно в Петербурге, захватывала и покоряла себе всё. А между тем та эпоха останется памятной в истории нашего духовного развития... С тех пор прошло с лишком тридцать лет, но мы всё ещё живём под веянием и в тени того, что началось тогда; мы ещё не произвели ничего равносильного. А именно: весною только что протекшего (1836) года был дан в первый раз «Ревизор», а несколько недель спустя, в феврале или марте 1837 года, — «Жизнь за царя».[* 1][16] Пушкин был ещё жив, в полном расцвете сил и, по всем вероятностям, ему предстояло много лет деятельности... Ходили тёмные слухи о некоторых превосходных произведениях, которые он берёг в своем портфеле.[17] Эти слухи побуждали любителей словесности подписываться — в ограниченном, впрочем, числе — на «Современник»; но, правду говоря, не на Пушкине сосредоточивалось внимание тогдашней публики... Марлинский всё ещё слыл любимейшим писателем, барон Брамбеус царствовал, «Большой выход у Сатаны» почитался верхом совершенства, плодом чуть не вольтеровского гения, а критический отдел в «Библиотеке для чтения» — образцом остроумия и вкуса; на Кукольника взирали с надеждой и почтением, хотя и находили, что «Рука всевышнего» не могла идти в сравнение с «Торквато Тассо»,[18] — а Бенедиктова заучивали наизусть.[* 2] Между прочим, в тот вечер, о котором я завёл речь, Гребёнка прочёл, по просьбе хозяина, одно из последних стихотворений Бенедиктова. Время, повторяю, было смирное по духу и трескучее по внешности, и разговоры подлаживались под господствовавший тон; но таланты несомненные, сильные таланты — действительно были и оставили глубокий след. Теперь на наших глазах совершается факт противоположный: общий уровень значительно поднялся; но таланты — и реже и слабее.
Первым из общества удалился Воейков; он ещё не перешёл порога комнаты, как уже Карлгоф принялся читать, прерывавшимся от волнения голосом, эпиграмму против него… «Поэт-идеалист и мечтатель по преимуществу», как величал себя Карлгоф, видно, не мог забыть посвящённое ему и действительно жестокое четверостишие в «Сумасшедшем Доме».[19] Скобелев также скоро откланялся, истощив небогатый запас своих прибауточек. Губер начал жаловаться на цензуру. Эта тема часто вращалась в тогдашних литературных беседах... Да и как могло быть иначе! Всем известны анекдоты о «вольном духе», о «лжепророке» и т. д.;[20] но едва ли кто из теперешних людей может составить себе понятие о том, какому ежеминутному и повсеместному рабству подвергалась печатная мысль.[* 3] Литератор — кто бы он ни был — не мог не чувствовать себя чем-то вроде контрабандиста. Разговор перешёл к Гоголю, который находился за границей; но Белинский тогда едва начинал свою критическую карьеру — никто ещё не пытался разъяснить русской публике значение Гоголя, в творениях которого оракул «Библиотеки для чтения» видел один грязный малороссийский жарт.[21] Помнится, всё ограничилось тем, что Владиславлев с похвалой цитировал из «Ревизора» фразу: «Не по чину берёшь!» — и при этом сделал движение рукою, как будто поймал муху;[22] как теперь вижу взмах этой руки в голубом обшлаге — и знаменательный взгляд, которым все обменялись. Хозяин дома сказал несколько слов о Жуковском, об его переводе «Ундины», который появился около того времени роскошным изданием, с рисунками — если не ошибаюсь — графа Толстого;[23] он упомянул также о другом Жуковском, весьма слабом стихотворце, недавно с громом и треском выступившем в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом Бернета; о графине Растопчиной, о г. Тимофееве, даже о г. Крешеве было произнесено слова два, так как они все писали стихи, а писать стихи тогда ещё считалось делом важным.[24] Плетнёв стал было просить Кольцова прочесть свою последнюю думу (чуть ли не «Божий мир»); но тот чрезвычайно сконфузился и принял такой растерянный вид, что Пётр Александрович не настаивал. Повторяю еще раз: на всей нашей беседе лежал оттенок скромности и смирения; она происходила в те времена, которые покойный Аполлон Григорьев прозвал допотопными.[25] Общество ещё помнило удар, обрушившийся на самых видных его представителей лет двенадцать перед тем;[26] и изо всего того, что проснулось в нём впоследствии, особенно после 55-го года, ничего даже не шевелилось, а только бродило — глубоко, но смутно — в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их, не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность — и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали.[27]
В двенадцатом часу вечера, почти после всех, я вышел в переднюю вместе с Кольцовым, которому предложил довезти его до дому, — у меня были сани. Он согласился — и всю дорогу покашливал и кутался в свою худую шубёнку. Я его спросил, зачем он не захотел прочесть свою думу... «Что же это я стал бы читать-с, — отвечал он с досадой, — тут Александр Сергеич только что вышел, а я бы читать стал! Помилуйте-с!» Кольцов благоговел перед Пушкиным. Мне самому мой вопрос показался неуместным; и действительно: как бы этот робкий человек, с такой смиренной наружностью, стал бы из уголка декламировать:
На угле переулка, в котором он жил, — он вышел из саней, торопливо застегнул полость и, всё покашливая и кутаясь в шубу, потонул в морозной мгле петербургской январской ночи. Я с ним больше не встречался.
Скажу несколько слов о самом Петре Александровиче. Как профессор русской литературы он не отличался большими сведениями; учёный багаж его был весьма лёгок; зато он искренно любил «свой предмет», обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, которыми сам был исполнен, — умел заинтересовать их.[30] Он не внушал студентам никаких преувеличенных чувств, ничего подобного тому, что́ возбуждал в них, например, Грановский;[31] да и повода к тому не было — non hic erat locus...[* 4] Он тоже был очень смирен; но его любили. Притом его — как человека, прикосновенного к знаменитой литературной плеяде, как друга Пушкина, Жуковского, Баратынского, Гоголя, как лицо, которому Пушкин посвятил своего Онегина, — окружал в наших глазах ореол. Все мы наизусть знали стихи: «Не мысля гордый свет забавить», и т. д.[32]
И действительно: Пётр Александрович подходил под портрет, набросанный поэтом: это не был обычный комплимент, которым так часто украшаются посвящения. Кто изучил Плетнёва, не мог не признать в нём
Он также принадлежал к эпохе, ныне безвозвратно прошедшей: это был наставник старого времени, словесник, не учёный, но по-своему — мудрый. Кроткая тишина его обращения, его речей, его движений, не мешала ему быть проницательным и даже тонким; но тонкость эта никогда не доходила до хитрости, до лукавства; да и обстоятельства так сложились, что он в хитрости не нуждался: всё, что он желал, — медленно, но неотразимо как бы плыло ему в руки; и он, покидая жизнь, мог сказать, что насладился ею вполне, лучше чем вполне — в меру. Такого рода наслаждение надежнее всякого другого; древние греки недаром говорили, что последний и высший дар богов человеку — чувство меры. Эта сторона античного духа в нём отразилась — и он ей особенно сочувствовал; другие ему были закрыты. Он не обладал никаким, так называемым, «творческим» талантом; и он сам хорошо это знал: главное свойство его ума — трезвая ясность — не могла изменить ему, когда дело шло о разборе собственной личности. «Красок у меня нет, — жаловался он мне однажды, — всё выходит серо, и потому я не могу даже с точностью передать то, что́ я видел и посреди чего жил». Для критика — в воспитательном, в отрицательном значении слова — ему недоставало энергии, огня, настойчивости; прямо говоря — мужества. Он не был рождён бойцом. Пыль и дым битвы для его гадливой и чистоплотной натуры были столь же неприятны, как и сама опасность, которой он мог подвергнуться в рядах сражавшихся. Притом его положение в обществе, его связи с двором так же отдаляли его от подобной роли — роли критика-бойца, как и собственная его натура. Оживлённое созерцание, участие искреннее, незыблемая твёрдость дружеских чувств и радостное поклонение поэтическому — вот весь Плетнёв. Он вполне выразился в своих малочисленных сочинениях, написанных языком образцовым, — хотя немного бледным.[34]
Он был прекрасный семьянин и во второй своей супруге, в детях своих нашёл всё нужное для истинного счастия. Мне пришлось раза два встречаться с ним за границей: расстроенное здоровье заставило его покинуть Петербург и свою ректорскую должность; в последний раз я видел его в Париже, незадолго до его кончины.[35] Он совершенно безропотно и даже весело переносил свою весьма тягостную и несносную болезнь. «Я знаю, что я скоро должен умереть, — говорил он мне, — и, кроме благодарности судьбе, ничего не чувствую; пожил я довольно, видел и испытал много хорошего, знал прекрасных людей; чего же больше? Надо и честь знать!» И на смерти его, как я потом слышал, лежал тот же отпечаток душевной тишины и покорности.
Я любил беседовать с ним. До самой старости он сохранил почти детскую свежесть впечатлений и, как в молодые годы, умилялся перед красотою: он и тогда не восторгался ею. Он не расставался с дорогими воспоминаниями своей жизни; он лелеял их, он трогательно гордился ими. Рассказывать о Пушкине, о Жуковском — было для него праздником. И любовь к родной словесности, к родному языку, к самому его звуку не охладела в нём; его коренное, чисто русское происхождение сказывалось и в этом: он был, как известно, из духовного звания. Этому же происхождению приписываю я его елейность, а может быть, и житейскую его мудрость. Он с прежним участием слушал произведения наших новых писателей — и произносил свой суд, не всегда глубокий, но почти всегда верный и, при всей мягкости форм, неуклонно согласный с теми началами, которым он никогда не изменял в деле поэзии и искусства. Студенческие «истории», случившиеся во время его отсутствия за границей, глубоко его огорчили — глубже, чем я ожидал, зная его характер; он скорбел о своем «бедном» университете, и осуждение его падало не на одних молодых людей...[36]
Подобные личности теперь уже попадаются редко; не потому, чтобы в них было нечто необыкновенное, а потому, что время изменилось. Полагаю, что читатель не попеняет на меня за то, что я остановил его внимание на одной из них — на почтенном и благодушном словеснике старого закала.
Примечания
[править]- ↑ Я находился на обоих представлениях — и, сознаю́сь откровенно, не понял значения того, что совершалось перед моими глазами. В «Ревизоре» я по крайней мере много смеялся, как и вся публика. В «Жизни за царя» я просто скучал. Правда, голос Воробьёвой (Петровой), которой я незадолго перед тем восхищался в «Семирамиде», уже надломился, а г-жа Степанова (Антонида) визжала сверхъестественно... Но музыку Глинки я всё-таки должен бы был понять. (примечание от автора)
- ↑ Об этом настроении публики, вообще об этой эпохе будет говорено подробнее в последующем этюде: «В. Г. Белинский». (примечание от автора)
- ↑ Цензорские помарки доходили до каприза, до игривости; у меня долго хранился корректурный лист, на котором цензор К. вычеркнул слова: «эта девушка была, как цветок» — и заменил их следующими (и всё теми же красными чернилами!): «эта девица походила на пышную розу». (примечание от автора)
- ↑ это было не к месту (лат.), это было бы здесь неуместно.
- ↑ Значение этого стиха неясно; он может показаться более или менее романтической вставкой, тем, что французы называют une cheville; но в самой своей неясности он верно характеризует то нечто, неопределенное, но хорошее и благородное, которое многие лучшие люди того времени носили в своих сердцах. (примечание от автора)
Примечания редакторов Викитеки
и Битюговой И.А..
[править]Если судить по первоначальному черновому плану, набросанному на полях рукописи «Вместо вступления», первого текста из этого цикла, очерк о П. А. Плетнёве был задуман автором в том же 1868 г., когда и написан. Первое письменное упоминание о работе над текстом и о намерении послать его «даром» в «Русский архив» проскальзывает также и в письме Тургенева от 12 (24) января 1869 г. к И. П. Борисову. Спустя месяц, 13 (25) февраля 1869 г. Тургенев писал П. И. Бартеневу: «Я не забыл также, что обещал Вам доставить статью о покойном П. А. Плетнёве, — и стыжусь, что до сих пор не сдержал моего слова. Но теперь, отделавшись несколько от более срочных работ, я намерен непременно посвятить несколько часов моему бывшему профессору — и хотя поверхностными чертами постараться изобразить его столь симпатическую личность. Твёрдо надеюсь выслать Вам мою статейку не позже двух недель от нынешнего числа». Во второй половине марта (по новому стилю) воспоминания о Плетнёве, как известно из письма Тургенева к П. И. Бартеневу от 9 (21) марта, были написаны вчерне; оставалось, по словам Тургенева, «их переписать». Однако окончательный текст «Литературного вечера у П. А. Плетнёва» Бартенев получил через издателя Сочинений Тургенева, Ф. И. Салаева, только в конце сентября 1869 г. (по новому стилю). «Порядком я опоздал с нею, — писал Тургенев П. И. Бартеневу 26 сентября (8 октября) 1869 г. о статье, — но я надеюсь, что она попадёт в „Русский архив“. В ней немного нового — но чем богаты, тем и рады».
В очерке собраны воедино воспоминания о событиях разных лет вне видимой связи с какими-то записками или документами. По крайней мере, время описанного литературного вечера, состоявшегося у П. А. Плетнёва, указано не слишком точно. И прежде всего, несложная арифметика позволяет установить, что студентом третьего курса С.-Петербургского университета Тургенев был не в 1837, а — в 1830 г. И как раз в том же году Тургенев представлял на просмотр Плетнёву свою стихотворную драму «Стено» (посылая экземпляр «Стено» А. В. Никитенко 26 марта (7 апреля) 1837 г., сам же Тургенев писал в сопроводительном письме: «С год тому назад я её давал П. А. Плетнёву...»)
Кроме того, даты не стыкуются и с реальными событиями. Встретить одновременно «в начале 1837 г.» Пушкина и А. В. Кольцова Тургенев не мог. Как известно, в 1837 г. Кольцов в Петербург не приезжал. Он был в Петербурге в 1836 и 1838 годах и, скорее всего, виделся с Тургеневым у П. А. Плетнёва дважды. По более раннему свидетельству Тургенева в письме к В. Рольстону от 7 (19) октября 1866 г., он «встречался» с Кольцовым «всего раз или два»; позднее, 7 (19) февраля 1877 г., он сообщал М. Ф. Де-Пуле, что видел Кольцова «всего раз». Со своей стороны, Алексей Кольцов упомянул о второй встрече с Тургеневым в письме к В. Г. Белинскому от 14 (26) марта 1838 г., весь антураж которой в целом совпадает с описанием в тургеневском очерке. В частности, Кольцов писал: «В прошлую среду был я на вечере у Плетнёва. Там был Воейков, Владиславлев, Карлгоф, Гребёнка, Прокопович и Тургенев» (см. Кольцов А. В. Полн. собр. соч. Акад. биб-ка рус. писателей, вып. 1. 3-е изд. СПб, 1911, с. 181.). На основании этого письма редактор вышеуказанного издания стихотворений Кольцова А. И. Лященко относит описываемый литературный вечер у П. А. Плетнёва к 9 (21) марта 1838 г. И так как упомянутые Кольцовым лица, присутствовавшие на вечере, названы также и Тургеневым в его воспоминаниях, то, очевидно, речь идёт об одном и том же вечере, описанном с двух сторон. Что же касается мимолётной встречи Тургенева с Пушкиным (на вечере у П. А. Плетнёва), то она относится, по-видимому, к концу 1836 или началу 1837 года (подробнее о датировке всех этих событий см.: Фомин А. Г. Письмо И. С. Тургенева к М. Ф. Де-Пуле об А. В. Кольцове... — В кн.: Литературно-библиологический сборник. Пг., 1918, с. 23—26.). Подобное «сращение» разных впечатлений, полученных от нескольких посещений салона П. А. Плетнёва, как думается, можно объяснить не только ошибками памяти, но и характерным для данного очерка стремлением автора обобщить воспоминания о Плетнёве и других деятелях той литературной эпохи, характерным представителем которой он был.
Прежде всего, Плетнёв — один из педагогов Тургенева, он неразрывно связан в воспоминаниях с порой студенчества. В своей «Автобиографии» Тургенев характеризовал Плетнёва как единственного профессора С.-Петербургского университета тех лет, который «умел действовать на слушателей». Кроме того, эти годы стали также временем первых шагов Тургенева в литературе, которым Плетнёв, так или иначе, поспособствовал, опубликовав в «Современнике» его юношеские стихотворения. В очерке упомянуты без подробностей ещё две-три более поздние встречи с Плетнёвым незадолго до его кончины. Последняя встреча относится к марту — апрелю 1864 г., когда Тургенев навестил Плетнёва в Париже, где читал ему свой рассказ «Собака» и собирался в ближайшее время переслать рукопись «Призраков» (см. об этом в письмах к П. В. Анненкову от 1 (13) апреля и П. А. Плетнёву от 8 (20) апреля 1864 г.).
Но не только студенческие впечатления. Встречи с Плетнёвым, который воспринимался современниками как человек, причастный к «знаменитой литературной плеяде», для Тургенева были дороги, прежде всего, как живая связь и прямое общение с другом Пушкина, всю жизнь бывшего непререкаемым «идолом» Тургенева, его непосредственным «учителем» (см. письмо Тургенева к М. М. Стасюлевичу от 15 (27) марта 1874 г.). Но и в прямом общении Тургенев не упускал возможности лишний раз напомнить об этом факте: 1 (13) июня 1864 г. он писал Плетнёву из Баден-Бадена: «Здесь русских довольно — да ни одного по душе. Не с кем потолковать о том, что любишь, о поэзии, о Пушкине. Не то, что с Вами». Однако, несмотря на всё уважение к личности Плетнёва, Тургенев с первого же знакомства почувствовал большое различие в их литературно-эстетических позициях. В письме к А. В. Никитенко от 26 марта (7 апреля) 1837 г. Тургенев писал, имея в веду Плетнёва: «Мнения его, которые я, впрочем, очень уважаю, — не сходятся с моими». То же несколько позднее отмечал и сам Плетнёв, противопоставляя Тургеневу, печатавшему в «Отечественных записках» свои стихи якобы «единственно потому, что у них много читателей», Дельвига и Пушкина, которые, по мнению Плетнёва, писали не для толпы, а для избранных ценителей поэзии.[37]
В результате двойного сопоставления последней (печатной) редакции очерка с тремя сохранившимися черновыми отрывками и с беловым автографом можно в целом проследить направление работы Тургенева над текстом. В первом черновом варианте «Литературный вечер у П. А. Плетнёва» датирован не началом 1837 года, как во всех последующих источниках и окончательном тексте, а концом 1836 года («В конце 1836 года...» — пишет Тургенев. Последнее обстоятельство служит дополнительным свидетельством не только неуверенности автора в точной дате события, но и её общей условности. Там же указан и адрес Плетнёва, впоследствии удалённый из текста: «<в большом доме на Фонтанке> у Обухова моста», однако уже во втором черновом варианте начала очерка (переписанный, но ещё не набело, первый), в соответствии с намерением Тургенева придать воспоминаниям более обобщённый и принципиальный характер, все «излишние» детали и уточняющие справки зачёркнуты.
Есть и другие существенные отличия. После краткого описания своего знакомства с Плетнёвым в университете и встречи в его квартире с Пушкиным, Тургенев набросал на полях рукописи первого чернового отрывка общий перечень присутствовавших на вечере лиц, о которых предполагал упомянуть ниже: «Скобелев, Бенедиктов, Губер, Гребёнка, Карлгоф, Воейков, Кольцов, Владиславлев». Во втором черновом отрывке этот список повторен, но в нём Бенедиктов заменён Одоевским и последовательность почти соответствует той, которая установлена Тургеневым в беловом и окончательном тексте: «Скобелев, Воейков, Владиславлев. Карлгоф, Губер, Гребёнка, Кольцов, Одоевский». В очерке Одоевский предшествует Кольцову, и образ Кольцова завершает ряд литературных деятелей того времени. Большое внимание Тургенев уделил краткой характеристике каждого из них, постепенно отшлифовывая отдельные штрихи лаконичных, в основном портретных зарисовок. Так, например, о Карлгофе первоначально говорилось, что это «худощавый мужчина с лицом невидного немецкого чиновника»; затем тут же, в третьем черновом отрывке, Тургенев добавил определения с «маленькой головой и беспокойными телодвижениями» и конкретизировал сравнение с чиновником точным указанием на чин: «с виду смахивавший на статского советника немецкого происхождения».
Первоначальный свой рассказ о встрече с Пушкиным во втором варианте Тургенев дополнил воспоминаниями о благоговейном отношении к великому поэту в 1830-е годы, о второй встрече с ним в зале Энгельгардта и о своей печали при виде его через несколько дней в гробу. В словах Пушкина о министрах был усилен иронический оттенок, а также отмечена самая манера его речи.[38]
Характеризуя Плетнёва-педагога, Тургенев вместо первоначальных слов «учитель старого времени» употребил выражение «наставник старого времени»,[39] ввёл и доработал в беловом автографе строки о любви к нему студентов. В своей работе над текстом писатель искал более точных определений и деталей, чтобы показать, каким образом сочетались в общественном облике Плетнёва «любовь к родной словесности, родному языку» с отсутствием качеств бойца, «энергии», «огня».
Определяя общественную атмосферу 1830-х годов как время «смирное» и вкратце перечислив недолговечных авторитетов тех лет (к этой теме писатель возвращается также и в тексте не попавшей в окончательный сборник заметки о К. П. Брюллове), Тургенев применил сугубо иносказательную, осторожную формулировку основной причины, предопределившей «дух» этого времени, заменив начатые и неоконченные в черновом автографе слова («Общественное мнение ещё не успело прийти в себя после...») на более выразительное определение репрессий, обрушившихся на декабристов («Общество ещё помнило удар...») и добавив в начале очерка первоначально отсутствующую фразу: «как не было гласности, как не было личной свободы...»
Пожалуй, самой существенной правке подверглось центральное в идеологическом отношении место воспоминаний о Плетнёве — рассуждения автора о двух более молодых поколениях, по сути, «отцов и детей». Первое из них (к которому Тургенев относил и себя) — это поколение передовой дворянской молодежи 1830—40-х годов, и второе — ещё более молодое поколение шестидесятников. Дополняя, сокращая, уточняя текст незавершённой вставки, вписанной на полях второго чернового отрывка, Тургенев стремился обосновать мысль о том, что, несмотря на многие частные разногласия, у него, как у представителя первой страты, нет принципиальных расхождений с современной демократической молодежью.[40]
Завершив работу над очерком и отослав чистовой экземпляр, Тургенев не почувствовал удовлетворение от результата. В ответ на письмо П. В. Анненкова, в котором содержался критический отзыв об очерке,[41] Тургенев писал 24 октября (5 ноября) 1869 г.: «Мой отрывок о Плетнёве произвел на Вас то самое впечатление, какое должно было ожидать. Я писал его вяло и неохотно (как почти все эти „Воспоминания“), по просьбе Бартенева. Я полагал убить этим двух мух разом, а кажется, убил только время». В тот же или на следующий день Тургенев получил ещё и письмо от вдовы Плетнёва, которой показалось, что очерк недостаточно уважителен по отношению к Плетневу. Возражая против суждений Тургенева о «лёгкости учёного багажа» Плетнёва и о том, что всё, чего Плетнев желал, «плыло ему в руки», А. В. Плетнёва заключала: «...о таких людях нельзя сказать легкомысленно, что они лишены энергии и мужества». Тургенев, весьма расстроенный письмом Плетнёвой, отправил ей 25 октября (6 ноября) 1869 г. через Анненкова ответ, в котором утверждал, что очерк прежде всего является данью «сочувственного уважения к человеку, вполне её достойному» и что «искреннее смиренномудрие» Плетнёва само протестовало бы, если б он был представлен «учёным или бойцом». Словно бы сомневаясь в своей позиции, в том же письме Тургенев спрашивал мнения самого Анненкова, неужели его отзыв о Плетнёве «далеко не превышает того, что скажет о нём потомство...?» Ещё до получения письма Тургенева обиженная Плетнёва обратилась к близкому другу её мужа, академику Якову Гроту, с просьбой написать статью в противовес воспоминаниям Тургенева. О предстоящей статье осведомил Тургенева также Павел Анненков (см. письмо Тургенева к И. П. Борисову от 13 (25) ноября 1869 г.).[42] В свою очередь, Грот написал напрямую о своём мнении П. И. Бартеневу 9 (21) октября 1869 г.: «Статья Тургенева „Вечер у Плетнёва“ покоробила меня, так же как и всех хорошо знавших покойного. Поэтому я решился также написать о нём небольшое Воспоминание <...> Приберегите этой статье местечко в „Русском архиве“». Однако, написанная на основании более близкого знакомства и сообщающая ряд дополнительных фактов и подробностей, статья Грота не содержала в себе существенных расхождений с Тургеневым в общей оценке личности Плетнёва. «Все, кому дорога память Плетнёва, — писал Грот, — прочли в „Русском архиве“ несколько страниц, посвящённых ей И. С. Тургеневым. Несмотря на то, что от описываемого им вечера прошло более 30 лет, даровитый автор умел придать жизнь своему рассказу. Сознавая, что содержание слышанных на этом вечере разговоров почти совершенно забыто им, он тем не менее в нескольких характеристических чертах мастерски обрисовал лица, с которыми там встретился. Жаль только, что из речей и суждений самого хозяина не мог он привести ничего сколько-нибудь определённого. К рассказу присоединена небольшая характеристика и оценка Плетнёва: хотя здесь автор и не обнаруживает особенно короткого знакомства с покойным, однако ж нельзя не согласиться, что главные черты в этом портрете схвачены верно» (Русский Архив, 1869, № 12, с. 2067).[43]
Вместе с тем, печатных откликов на тургеневский очерк «Литературный вечер у П. А. Плетнёва» появилось немного, причём они даны обычно внутри общих отзывов о «Литературных и житейских воспоминаниях», отношение к которым определяется в основном взглядом рецензентов на центральный очерк «По поводу „Отцов и детей“». Так, Дмитрий Минаев в рецензии «Литературная новость. (Заметки для любознательных старичков и старушек)», опубликованной в «Деле», откликнулся в следующих иронических строках на воспоминания Тургенева о Плетнёве: «В прихожей Плетнёва г. Тургенев встретил человека среднего роста, с белыми зубами; это был Пушкин. О Пушкине более интересных сведений мы у Тургенева не находим. Далее мы узнаем, что в гостиной Плетнёва автор „Дворянского гнезда“ встретил белокурого жандармского офицера и издателя „Утренней зари“ г. Владиславлева, видел очки стихотворца Карлгофа, растрёпанные бакенбарды Губера и симпатический лоб Гребёнки. Более любопытного мы ничего не находим в главе „Литературный вечер у Плетнёва“» (Дело, 1869, № 12, стр.49).
Автор заметки в «Библиографе» по поводу нового издания сочинений Тургенева, называя появившиеся в первом томе очерки «Гоголь» и «Литературный вечер у П. А. Плетнёва», заключал: «В общем они довольно интересны; но походят более на выдержки и на отрывки из чего-то — по всей вероятности, из дневника; и там, где г. Тургенев описывает личность одним внешним образом, там эта личность перед читателем, как живая; где же он вдается в рассуждения по поводу этой личности, тут <...> являются <...> такие умозаключения, как „Мы живём всё ещё под веянием, — в тени пушкинского времени“, и тому подобное»[44] (Библиограф, 1869, № 3, декабрь, с. 13).
- ↑ У этого очерка сохранились две авторские рукописи.
Дублирующий некоторые отрывки текста черновой автограф хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 75 (отмечен как 1868 г. без подписи, разделяется в три фрагмента на 10 листах):- 1. С начала до слов «Но возвращаюсь к рассказу».
- 2. С начала до слов «с обрубленными пальцами».
- 3. Со слов «Во-первых, известный Скобелев...» — и до конца.
- ↑ ...фантастическую драму в пятистопных ямбах под заглавием «Стенио»... — некоторые подробности отзыва Плетнёва на его первый поэтический опыт Тургенев приводит в письме к А. В. Никитенко от 26 марта (7 апреля) 1837 г. По его словам, ознакомившись с написанной юным Тургеневым в 1834 г. драматической поэмой «Стено», Плетнёв нашёл, что в ней «всё преувеличено, неверно, незрело... и если есть что-нибудь порядочное, — то разве некоторые частности — очень немногочисленные». Название драмы варьирует. Иногда «Стено», иногда «Стенио».
- ↑ В мартовском томе IX «Современника» за 1938 год было напечатано стихотворение Тургенева «Вечер», две строки из которого автор вспоминает ниже. Сличение текста позволяет судить, что словами «Маститый царь лесов, кудрявой головою...» начиналась вторая строфа, а не всё стихотворение. Осенью того же года в XII тому из печати вышло ещё одно стихотворение «К Венере Медицейской». Первой публикацией дело не ограничилось, Плетнёв неоднократно печатал в «Современнике» стихотворения Тургенева и позднее.
- ↑ Под стихотворением «Вечер» стояла «сокращённая» подпись « — — — въ.», а ниже была поставлена дата: Июля, 1837.
- ↑ ...в зале Энгельгардт... — в конце 1820-х — начале 1830-х годов архитектором Павлом Жако был перестроен дом В. В. Энгельгардта (ныне Невский проспект, 30), в большом зале которого стали устраиваться концерты, балы, маскарады (см.: Яцевич А. Пушкинский Петербург. Л., 1935, с. 300—308).
- ↑ «Евгений Онегин», глава 6, строфа XXXII.
- ↑ Имеется в виду Степанида Александровна Плетнёва (1795—1839), вскоре умершая.
- ↑ ...известный Скобелев, автор «Кремнёва»... — Иван Никитич Скобелев (1778—1849) — генерал-от-инфантерии, с 1839 г. комендант Петропавловской крепости; автор ряда военно-патриотических книг для солдат, написанных в духе официальной народности. Наибольшей известностью пользовалась его пьеса «Кремнёв — русский солдат» (1839) и повесть «Беседы русского инвалида».
- ↑ ...автор «Сумасшедшего дома», Воейков... — Александр Фёдорович Воейков (1778—1839) — поэт-сатирик, критик и журналист 1810—30-х годов. Подробнее обзор деятельности Воейкова и характеристику его стихотворного памфлета «Дом сумасшедших» (1814) см. в книге: Колбасин Е. Литературные деятели прежнего времени. СПб., 1859, с. 241—291.
- ↑ ...Владиславлев, издатель известного в свое время альманаха «Утренняя заря»... — о Владимире Андреевиче Владиславлеве (1807—1856) как об авторе «сантиментальных и военных рассказов, почти никем не замеченных», и издателе альманаха «Утренняя заря», который он распространял, «воспользовавшись ловко местом своего служения» в штабе III отделения, писал незадолго до Тургенева в своих воспоминаниях И. И. Панаев (Панаев И. И. Литературные воспоминания. Л., 1950 г., с. 66 и 370).
- ↑ ...переводчик и стихотворец Карлгоф... — Вильгельм Иванович Карлгоф (1796—1841) — поэт, беллетрист, впоследствии попечитель Одесского учебного округа.
- ↑ ...переводчик «Фауста», Губер... — характеристику Эдуарда Ивановича Губера (1814—1847) как поэта и человека см. в «Дневнике» А. В. Никитенко (т. 1, Л., 1955, с. 303). «Фауст» Гёте в переводе Губера вышел в 1838 г.
- ↑ ...Гребёнка — враг Полевого ... написал пасквиль вроде сказки... — Евгений Павлович Гребёнка (1812—1848) — автор «Физиологических очерков» из жизни чиновничества и мещанства и украинских повестей, написанных в гоголевской манере. В аллегорической литературной притче «Путевые записки зайца» (1844) он вывел Н. А. Полевого под именем «полевого сверчка» (или саранчи), совершающего весьма неблаговидные поступки.
- ↑ ...наш добрейший незабвенный князь Одоевский... — познакомившись с Владимиром Фёдоровичем Одоевским (1803—1869) у Плетнёва именно тогда, в 1838 г., Тургенев продолжал встречаться с ним в 1840-х годах в музыкальных и литературных кругах (см.: Соллогуб В. А. Воспоминания. М.; Л., 1931, с. 413). Наиболее сблизился Тургенев с В. Ф. Одоевским и его женой, О. С. Одоевской, в 1850—60-е годы. На смерть Одоевского 27 февраля (11 марта) 1869 г. Тургенев откликнулся в письме к П. И. Бартеневу: «Итак, князь В. Ф. Одоевский скончался! Очень мне жаль этого отличного человека».
- ↑ Это был поэт Кольцов... — в своём письме к М. Ф. Де-Пуле, который собирал материалы для биографии А. В. Кольцова, Тургенев, выражая сожаление, что он не может прибавить дополнительных подробностей к рассказанному в «Воспоминаниях» о своей единственной встрече с поэтом, писал 7 (19) февраля 1877 г.: «Как человек застенчивый и робкий (впрочем, и я был тогда не слишком боек), — он, конечно, не решился бы высказываться перед лицом, ему незнакомым. — И с Белинским я впоследствии мало говорил о нём; помню только, что он не раз настаивал на его тонком, почти хитром и проницательном уме, на его страстности — в отношении к женскому полу — и на его печальной семейной обстановке».
- ↑ ...весною только что протекшего (1836) года был дан в первый раз «Ревизор», а несколько недель спустя ... «Жизнь за царя»... — ещё одна небольшая неточность в тексте и ошибка памяти писателя: первое представление «Ревизора» состоялось в Петербурге на сцене Александрийского театра 19 апреля ст. ст. 1836 г. Опера Глинки «Жизнь за царя» была дана не «в феврале или марте 1837 г.», а 27 ноября ст. ст. 1836 г. (Вольф, Хроника, т. 1, с. 55).
- ↑ Ходили тёмные слухи о некоторых превосходных произведениях, которые он берёг в своем портфеле... — к числу этих «превосходных произведений», не опубликованных при жизни Пушкина, относятся: «Медный всадник», «Каменный гость», «Русалка», «Дубровский», «История села Горюхина», «Египетские ночи» и проч., а также бо́льшая часть стихотворений 1830-х годов.
- ↑ О времени господства «ложновеличавой школы» Тургенев пишет значительно более подробно в следующем очерке «Воспоминания о Белинском» и в комментариях к нему. Упоминаемый выше фельетон редактора «Библиотеки для чтения» О. И. Сенковского («барона Брамбеуса») «Большой выход у Сатаны» был опубликован в 1833 г. в сборнике «Новоселье». Отрицательная оценка реакционно-романтической драматургии Кукольника уже дана в более ранней рецензии Тургенева на его трагедию «Генерал-поручик Паткуль», напечатанной в «Современнике» в 1847 г.
- ↑ ...Карлгоф, видно, не мог забыть посвящённое ему ... жестокое четверостишие в «Сумасшедшем доме»... — против В. И. Карлгофа А. Ф. Воейков в «Доме сумасшедших» сделал следующий стихотворный выпад:
Вот «кадетом» заклеймённый
Меценат Карлгоф-поэт,
В общем мненье зачернённый
И Булгарина клеврет.
Худ, мизерен, сплюснут с вида,
Сухощав душой своей...
Отвратительная гнида
Аполлоновых <мудей>.Ответная эпиграмма Карлгофа на Воейкова, о которой пишет Тургенев, — не найдена.
- ↑ ...анекдоты о «вольном духе», о «лжепророке» и т. д. ... — имеются в виду расхожие литераторские анекдоты о курьёзных случаях запрета цензурой некоторых выражений в поваренных книгах, имевших аллюзии с политической ситуацией в стране, например, таких как «ставить пирог на вольный дух», а также категорическое требование называть Магомета — исключительно «лжепророком». Об тех же «пресловутых» анекдотах вспоминал Тургенев и в добавленном им для очередного издания 1880 г. подстрочном примечании к статье о «Племяннице» авторства Евг. Тур.
- ↑ ...значение Гоголя, в творениях которого оракул «Библиотеки для чтения» видел один грязный малороссийский жарт... — в этой фразе суммирован целый пласт суждений о Гоголе не только О. И. Сенковского, но и всей реакционной критики. (Подробнее см. об этом: Мордовченко Н. И. «Белинский и русская литература его времени». — М.; Л., 1950).
- ↑ ...«Не по чину берёшь!..» — слова городничего квартальному из «Ревизора» Гоголя (действие 1, явление 4).
- ↑ ...о Жуковском, об его переводе «Ундины» ~ с рисунками — если не ошибаюсь — графа Толстого... — речь идёт о следующем издании: «Ундина». Старинная повесть, рассказанная на немецком языке в прозе бароном Ф. Ламотт Фуке, на русском в стихах В. Жуковским. СПб, 1837 г. Рисунки L. M. <Л. Манделя>. Рецензия Плетнёва на эту повесть была опубликована в том же году в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» (1837 г., № 15, 10 апреля).
- ↑ ...о другом Жуковском ... о графине Растопчиной, о г. Тимофееве, даже о г. Крешеве... — В 1837 г. вышла в свет книга «Стихотворений» Александра Кирилловича Жуковского (1810—1864), которые первоначально под псевдонимом Бернет печатались в «Библиотеке для чтения» и «Современнике». Стихотворениям Евдокии Петровны Растопчиной (1811—1858) Плетнёв посвятил две рецензии («Современник», 1840, № 2, отд. 1, с. 89—93; там же, 1841, № 2, отд. 1, с. 6—18). Алексей Васильевич Тимофеев (1812—1883) — поэт, драматург и прозаик, эпигон романтизма, опубликовавший в 1837 г. сборник стихотворений («Опыты». СПб., 1837, 3 ч.); в том же 1837 году он был превознесён Сенковским в рецензии на «фантазию» «Елисавета Кульман» как преемник Пушкина. Иван Петрович Крешев (1824—1859) — поэт, журналист и переводчик, сотрудничавший в «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения», привлекший в начале 1840-х годов внимание В. Г. Белинского антологическими стихотворениями, написанными, по словам критика, в духе А. Н. Майкова (Белинский, т. 7, с. 226).
- ↑ ...в те времена, которые покойный Аполлон Григорьев называл допотопными... — в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» Ап. Григорьев употребил термин «допотопный» в отношении к И. И. Лажечникову («Русское Слово», 1859, № 3). После иронической заметки Н. А. Добролюбова «О допотопном значении Лажечникова (Исследование Ап. Григорьева)» Ап. Григорьев в статье «Несколько слов о законах и терминах органической критики» («Русское Слово», 1859, № 5) разъяснил понимаемое им значение своих формулировок «допотопный талант» и «талант допотопной формации».
- ↑ ...Общество ещё помнило удар... — имеется в виду тяжёлое начало царствования Николая I, казнь и ссылка декабристов в 1826 году.
- ↑ Несомненно, что здесь Тургенев имеет в виду Гоголя и Пушкина, хотя и не называет их ещё раз.
- ↑ ...Отец света — вечность... — В письме от 29 ноября (11 декабря) 1869 г. к А. А. Фету, который усомнился в точности этой цитаты из Кольцова, Тургенев писал: «С какой стати я бы стал сознательно и добровольно сочинять цитату! Да я же и не цитовал (в моей статье о Плетнёве в „Архиве“) думу „Тучи носят воду“ <...>, а думу „Божий мир“, которая начинается словами: „Отец света — вечность“...»
- ↑ А.В.Кольцов, Дума «Божий мир», строфа первая. — Таким образом, приведённая Тургеневым цитата точна.
- ↑ ...умел заинтересовать их... — подробнее о преподавательской деятельности Плетнёва см.: А. Ч. <Чумиков А. А.>. Петербургский университет полвека назад. Воспоминания бывшего студента. — Русский Архив, 1888, № 9, с. 131—133.
- ↑ Тимофей Грановский — знаменитый профессор русской истории, в своём некрологе на смерть Грановского, написанном почти на полтора десятка лет ранее, Тургенев говорит о нём несравнимо более сочувственно, чем о Плетнёве.
- ↑ «Не мысля гордый свет забавить»... — начальные строки из пушкинского посвящения П. А. Плетнёву первой главы романа «Евгений Онегин».
Но и кроме вступления к знаменитому роману, Пушкин посвятил Плетнёву строки ещё двух стихотворений, 1833 и 1835 годов, о чём Тургенев не упоминает. - ↑ В издании 1880 года, по которому мы даём текст, последнее слово ошибочно напечатано — «красоты». Так как в предыдущих изданиях цитата дана верно, мы считаем возможным исправить первоначальную ошибку.
- ↑ ...в своих малочисленных сочинениях... — сочинения Плетнёва были изданы в 1885 г. Я. К. Гротом (Плетнёв П. А. Сочинения и переписка. — СПб., 1885 г. Том 1—3).
- ↑ Мне пришлось раза два встречаться с ним ... незадолго до его кончины... — о посещениях Тургеневым в Париже семьи Плетнёвых в 1863—1864 гг. в своих мемуарах вкратце написал и сын П. А. Плетнёва (см.: Плетнёв А. Воспоминания. Одесса, 1910 г., с. 13).
- ↑ Студенческие «истории»... — Тургенев выбирает самые нейтральные и осторожные выражения, говорит почти иносказательно. О студенческих волнениях, начавшихся в Петербургском университете после манифеста 19 февраля 1861 г. ещё в присутствии Плетнёва, а затем продолжавшихся и после его отъезда в Париж, см. в книгах: Гессен С. Я. Студенческое движение в начале шестидесятых годов. М., 1932 г.; Левин Ш. М. Общественное движение в России в 60—70-е годы XIX века. М., 1958 г..
- ↑ См. об этом вопросе письмо П. А. Плетнёва к Я. К. Гроту от 1 июля ст. ст. 1844 г. (Переписка Грота с Плетневым, т. 2, стр. 275).
- ↑ Известный литературовед Игорь Шайтанов в статье «„Непроявленный жанр“ или литературные заметки о мемуарной форме», отмечая эволюцию на протяжении XIX века жанра психологического портрета, отдельно останавливается на «блестящем» мастерстве Тургенева в воспроизведении внешнего и внутреннего облика человека через отдельные штрихи и детали. В качестве примера он приводит краткое описание в «Литературном вечере у П. А. Плетнёва» двух мимолетных встреч Тургенева с Пушкиным (см. журнал: Вопросы литературы, 1979 г., № 2, стр. 70).
- ↑ Тургеневская характеристика «наставник старого времени», многократно повторяясь, легла в основу многих последующих очерков о П. А. Плетнёве. См., например, статью В. Шенрока «Профессор — словесник старого времени» в книге: «Под знаменем науки». Юбилейный сборник в честь Н. И. Стороженко. — М., 1902 г., с. 552—564.
- ↑ Более детальный сранительный анализ автографов очерка можно найти в статье «К творческой истории „Литературного вечера у П. А. Плетнёва“. (Работа над рукописями)». — Тургеневский сборник, вып. 4, с. 79—85.
- ↑ Текст упомянутого письма П. В. Анненкова не найден. О содержавшемся в нём критическом отзыве можно в целом судить по краткому резюме мнения Анненкова в ответном письме к нему Тургенева от 25 октября (6 ноября) 1869 г. «Уж кажется, на что — как вы выражаетесь — en grisaille <в серых тонах — франц.> этот отрывок...», — пишет Тургенев.
- ↑ Подробное изложение этой фабулы, а также более подробную характеристику взаимоотношений Тургенева с П. А. Плетнёвым и А. В. Плетнёвой на протяжении всего периода их знакомства можно найти во вступительных статьях М. П. Алексеева к первой публикации писем Тургенева к упомянутым адресатам (Литературный Архив, том 3, с. 183—186 и 195—200).
- ↑ Позднее, уже после смерти Тургенева, подготовив к изданию сочинения и письма Плетнёва, Я. К. Грот в «Отчёте о деятельности Отделения русского языка и словесности за 1884 год» отмечал, что, по его мнению, набросанная Тургеневым характеристика «не говорит в пользу проницательности автора», так как в своих письмах и сочинениях Плетнёв «является человеком, рано уже усвоившим весьма здравые понятия о литературе и искусстве», твёрдые убеждения, которым «он остался верен до конца» (Сборник Отделения русского языка и словесности, 1885 г., т. 36. № 2, с. 14).
- ↑ Здесь: цитата из «Литературного вечера у П. А. Плетнёва» приведена не точно.