Маруся (Вовчок)/1872 (ВТ)/15

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Маруся
Глава XV

автор Марко Вовчок (1833—1907), пер. Марко Вовчок (1833—1907)
Оригинал: укр. Маруся. — Перевод опубл.: 1872. Источник: Марко Вовчок. Маруся. — СПб., 1872.

[59]
XV

Уже звезды загорелись в небе, а сечевик с Марусею всё шли тихою, безбрежною, задремавшею степью.

Всё вокруг них безмолвствовало и сами они не промолвили слова.

Да и что говорить, когда рука с рукою идешь на доброе дело?

Да, хорошо было так идти рука с рукою по дремавшей степи, среди ночного безмолвия, чувствуя только биенье своего переполненного сердца!

Они не знали долго ли шли, и мы не станем высчитывать того — часы эти были добрые, значит нечего было знать их — сами пролетели птицею.

Перед ними мигающими точками мелькнули во мгле огни, а скоро во мгле же очертились и темные очертания стен и зданий.

Угрюм и мрачен был вид этого города, черно рисовавшегося в ночной темноте, сверкавшего мелкими огненными точками. Обычного торопливого городского шуму не было слышно, обычной вертлявой городской суеты не было заметно; совсем иная жизнь здесь проявлялась: не те были отзвуки шагов, не те отклики голосов. Как в природе видно приближение наступающей грозы, так в этом городе всё дышало готовностью к битве и отпору; чем это особо выражалось — нельзя определить точно, но выражалось на всём: и на убогих низких хатах среди садиков, и на высокой дзвонице, и на старых городских стенах, и на свежо-подсыпанных валах. Всё здесь [60]приняло характер решительного отпора, хотя соловьи по весеннему заливались и щебетали по садикам, и женские фигуры спокойно проходили по улицам.

Никто не окликнул их, когда они подошли к городским воротам, и они ступили в город без помехи и затрудненья, но всякая пара глаз, казалось, заметила их и следила за ними бдительно и зорко.

— Эй, братику! — сказал сечевик обращаясь к молодому [61]казаку, ждавшему чего то опершись на садовый плетень около хатки с светившимся окошечком. — Эй, братику! будь ласков, покажи старому бандуристу, как доступить до пана гетмана!

Молодой казак приподнял шапку и, указав во мглу улицы, усеянной, словно искорками, отблесками из окошечек, проговорил:

— Минувши эту улицу, направо будет гетманская хата.

Они, поблагодаривши казака, минули указанную улицу и угадали, которая направо гетманская хата по более яркому освещению и потому, что две дивчины, проходя мимо, приостановились, заглянули в окошко и сказали: «пан гетман должно быть не спит».

В этом окошечке ярко обрисовывалась голова усатого казака, точно вырезанная из черного камня, склонившаяся на руку в глубокой думе. Прислушавшись, можно было слышать мужские шаги по светлице, шаги то медленные, то быстрые, — удивительно-выразительные шаги.

Сечевик постучался.

Усатый казак покинул думать, встал и отворил двери.

Шаги в светлице прекратились мгновенно и наступила совершенная тишина.

— Пану гетману приятели поклон прислали, — промолвил сечевик, вступая в хату рука-об-руку с Марусею.

То была незатейливая светлица, — в следующую двери были затворены.

— Спасибо за приятельскую ласку! — отвечал усатый казак равнодушно-приветливо, словно подобные посещения случались сплошь да рядом.

— А можно видеть гетманские ясные очи, братику? — спросил сечевик.

Но двери из следующей светлицы уже распахнулись, сам пан гетман стоял перед ними, и вся его фигура спрашивала без слов: откуда гости? каковы вести?

Свет огня освещал его не всего, а полосами и искрами, то [62]сверху, то сбоку, то снизу. Он весь являлся в черных тенях и в трепетном узорном освещении. Черт лица не возможно было хорошо уловить, только очи, пронзительные и пытливые, сверкали в полутемноте, как уголья.

— Челом бью пану гетману! сказал сечевик, увидя его, и низко поклонился.

Низко поклонилась и Маруся пану гетману.

— Спасибо, ответил пан гетман. А какую песню пропоешь нам, ласковый бандурист?

Самый звук голоса уже показал человека, привыкшего повелевать, а не слушать повеленья, — человека, привыкшего без запинки высказывать свои желанья и мненья, и без колебанья и страху их оспаривать и за них стоять.

— Разве свою, пане гетмане, потому что не сижу на чужом возу и не подтягиваю за хозяйскую ласку.

Пан гетман ничего не ответил на это, но никакие слова не передали бы лучше удивления, гнева и горести, чем это молчание.

— Откуда Бог несет? спросил пан гетман.

— Из Запорожья, отвечал сечевик. — Запорожцы приказали низко кланяться вельможному пану гетману.

— Спасибо, промолвил гетман. — Милости просим до моей светлицы.

Сечевик последовал за гетманом во вторую светлицу, и Маруся, всё еще державшаяся его за руку, вошла тоже в гетманский покой.

Убранства в этом покое не было никакого особенного: те же белые стены, те же липовые лавки, как и в простой казацкой хате, только много разного и дорогого оружия и по стенам висело, и по углам стояло; на столе лежал бунчук и бумаги. Гетманские жупаны висели на колках и блестели шитьем. Кровать стояла какою-то неприступною для сна и успокоенья и, столкнутая с изголовья подушка ярко и несомненно выражала, в каком жару и муке была, приклонявшаяся к ней ненадолго, голова.

— Прошу садиться, промолвил пан гетман. [63]

И сам сел, и устремил огненные очи на сечевика.

Все его члены видимо трепетали, точно он сдерживал себя и эта узда докучала ему и раздражала его.

— Извини, пане гетмане, отвечал ему сечевик: — вот видишь, у меня поводырь маленький, утомился — аж привял, — надо бы ему отдохнуть, бедняжке…

Пан гетман встал и, сдернув с ближайшего колка великолепный жупан, кинул его сечевику. Потом глаза его пали на персидский ковер, покрывавший большую скамью, — он сдернул его одним движением и тоже кинул сечевику, с нетерпеньем следя за его заботами о поводыре.

Ни одна нянька не перещеголяла бы сечевика в быстроте и ловкости, с какою он постлал персидский ковер на лавке, искусно устроив изголовье без подушки, — да и какая же нянька могла бы бережнее и нежнее приподнять Марусю, и заботливее, ласковее опустить ее на постель и прикрыть великолепным гетманским жупаном?

С каким наслажденьем усталые члены коснулись этого ложа, приготовленного верною и надежною рукою!

Но спать девочка не могла, — сна у неё совсем не было. Она даже не дремала, — из под падавших складок гетманского жупана очи её приковывались невольно и непобедимо к двум собеседникам и следили за их малейшим движением, ловили самое мимолетное выражение их лиц.

Они сидели у стола, друг против друга теперь, и свет ярко пылавшей восковой свечи совершенно освещал их лица и фигуры.

Что за мощная фигура сечевика! Сила, краса его исполняли сердце девочки каким-то благоговением и упованием.

Но другая фигура!

Душа её исполнилась жалостию и трепетом, когда она глядела на эти впалые очи, мрачно и тревожно сверкавшие из под густых бровей, на несвоевременные морщины, избороздившие величавое и гордое чело, на все следы разрушения внутренним огнем — огнем казалось неугасаемым, палившим безостановочно и неотступно. [64]

Они оба тихо говорили. Очень тихо и сдержанно.

Она долго вслушивалась в этот разговор, как вслушиваются в отдаленный шум моря.

Наконец усталость взяла свое, глаза её вдруг сомкнулись и она уснула.