При всем моем высоком почитании религиозных и философских произведений санскритской литературы, от поэтических ее произведений я редко получал сколько-нибудь удовольствия. Иногда мне даже казалось, что они не менее безвкусны и уродливы, чем скульптура тех же народов. Даже драматические произведения санскритской литературы я главным образом ценю за те очень поучительные данные и справки по части религиозных верований и нравов, которые в них содержатся. Дело здесь, может быть, в том, что поэзия, по самой природе своей, непереводима. Ибо в ней мысли и слова связаны между собой так же тесно и неразрывно, как pars uterina et pars foetalis placentae, и потому, заменяя подлинные слова словами чужого языка, нельзя не затронуть при этом и мыслей. Ведь, стихотворная форма уже и сама по себе — компромисс между мыслью и языком; но это — компромисс, который по самой природе своей может быть осуществлен лишь на той же материнской почве, на которой мысль и возникла, а не на чужой, куда ее вздумали бы пересадить, — а уж в особенности не на такой бесплодной почве, какую представляют обыкновенно головы переводчиков. Что вообще может быть противоположнее одно другому, чем свободное излияние поэтического вдохновения, которое самопроизвольно и инстинктивно находит для своего проявления размер и рифму, и кропотливый, холодный, считающий слога и подыскивающий рифмы труд переводчика? И вот, так как в Европе к тому же нет недостатка в поэтических, непосредственно пленяющих нас произведениях, а есть очень большой недостаток в верных метафизических воззрениях, то я и держусь того мнения, что переводчики с санскритского гораздо меньше должны были бы тратить свой труд на поэзию и гораздо больше отдавать его Ведам, Упанишадам и философским произведениям.
Когда я взвешиваю, как трудно, даже с помощью лучших, старательно подготовленных учителей и превосходных, выработанных в течение столетий филологических пособий, достигнуть в самом деле верного, точного и живого понимания греческих и римских авторов, которых языки все же — языки наших предшественников в Европе и отцы живых и посейчас языков, между тем как, напротив, санскрит, это — язык, на котором говорили тысячи лет тому назад в далекой Индии, а средства к его изучению сравнительно все еще очень несовершенны, и когда в этому я присоединяю и то впечатление, которое производят на меня — за весьма немногими исключениями — переводы европейских ученых с санскритского, — мною овладевает подозрение, что наши санскритологи, пожалуй, немногим лучше понимают свои тексты, чем, например, ученики нашей secunda — тексты греческие; но так как они не мальчики, а люди сведущие и рассудительные, то они, по тому, что они понимают в самом деле, добираются и до приблизительного общего смысла, причем, конечно, многое может вкрасться и ex ingenio. Еще гораздо хуже дело обстоит с китайским языком европейских синологов, которые часто уж совсем бродят впотьмах. В этом убеждаешься, когда видишь, как даже самые основательные из них находят друг у друга ошибки, иногда прямо колоссальные. Примеры этого в изобилии можно найти в Фоэ-Куэ-ки Абеля Ремюза.
Когда, с другой стороны, я соображаю, что султан Мохаммед Дарашако, брат Ауренг-Зеба, родился и воспитан был в Индии, притом был человек ученый, мыслящий и любознательный, так что свой санскритский язык знал, вероятно, так же хорошо, как мы наш латинский, и что при этом он еще имел сотрудниками целый ряд ученейших пуидитов, — то все это уже наперед внушает мне высокое мнение о его переводе Упанишад Веды на персидский язык. А когда затем я еще вижу, с каким глубоким, приличествующим предмету благоговением обращается с этим персидским переводом Анкетиль дю Перрон, как он слово в слово передает его по-латыни, в точности сохраняя, вопреки латинской грамматике, персидский синтаксис и в том же виде удерживая оставленные султаном без перевода санскритские слова, которые объясняются уж только в приложенном словаре, — то я приступаю к чтению этого перевода уже с полнейшим доверием, которое самым отрадным образом и оправдывается. Ибо, в самом деле, как весь Упнекхат проникнут священным духом Вед! И как тот, кто путем прилежного чтения освоился с персидско-латинским языком этой несравненной книги, до глубины души захватывается этим духом! Как всякая строка здесь полна твердого, определенного и всегда по существу единого значения! С каждой страницы навстречу нам выступают глубокие, самобытные, возвышенные мысли, а вся книга, как целое, отмечена высокою и священной важностью. Все дышит здесь воздухом Индии и первобытной близостью к природе. О, как очищается здесь дух от всего привитого ему с детства иудейского суеверия и от всей потворствующей этому суеверию философии! Это — самое вознаграждающее и возвышающее чтение, какое (за исключением первоначального текста) только может существовать; оно было моим утешением в жизни, будет утешением в день моей смерти. Относительно некоторых сомнений, высказанных насчет подлинности Упнекхата, прошу обратиться к примечанию на стр. 271 (2-е изд. — 268) моей Этики.
Что же касается европейских переводов священных индийских текстов или индийских философов, то они (за весьма немногими исключениями, каковы, например Bhagawat-gita Шлегеля и некоторые места в кольбруковских переводах из Вед) производят на меня впечатление, как раз противоположное Упнекхату. Они дают периоды, которых смысл — очень общий, отвлеченный, часто изменчивый и неопределенный, а взаимная связь — слабая. Я получаю не более, как приблизительные наброски мыслей первоначального текста, со вставками, которых чуждое происхождение мне очевидно; местами проглядывают и противоречия; все отмечено нашим временем, пусто, бесцветно, плоско, бедно смыслом и проникнуто духом запада; все перекроено на европейский, английский, французский лад, иди даже (что уже самое худшее) чисто по-немецки обращено в туманное ни то, ни се, т. е., вместо ясного, определенного смысла, даны одни слова, но зато — как можно больше слов. Таков, например, новейший перевод Роэра в Bibliotheca Indica № 41, Calcutta 1853; он сразу же выдает немца, который уже в качестве такового привык писать периоды, куда вносить ясный и определенный смысл он предоставляет другим. Нередко европейские переводы отдают и известным foetor Iudaicus. Все это вместе ослабляет мое доверие к ним, в особенности когда я прибавляю еще соображение, что для переводчиков это их занятие — только заработок, тогда как благородный Анектиль дю Перрон отдавался ему не ради каких-либо выгод, а единственно из любви к науке и познанию, султан же Дарашако, вместо всякой награды, по воле своего царственного брата Ауренг-Зеба, даже поплатился за него — in majorem Dei gloriam — головой. Мое твердое убеждение, что в настоящее время действительное знание Упанишад, а следовательно и истинной и эзотерической догматики Вед, может быть получено только через посредство Упнекхата; прочие переводы таковы, что, и прочитавши их, можно не иметь об Упанишадах никакого понятия. К тому же султан Дарашако, по-видимому, переводил с гораздо лучших и более полных санскритских манускриптов, чем английские ученые.
Несомненно, Санхита Вед не может быть произведением ни тех же авторов, ни того же времени, как Упанишады. В этом мы вполне убеждаемся, прочитавши первую книгу Санхиты Риг-Веды в переводе Розена и Санхиту Сама-Веды в переводе Стевенсена. Обе состоят из молитв и обрядовых предписаний, проникнутых довольно грубым сабеизмом. Высший бог, которого в них призывают, — Индра, а кроме него, обращаются и к солнцу, луне, ветрам и огню. Им молятся, причем молитвенные гимны состоят из самых раболепных восхвалений наряду с просьбами о коровах, еде, питье и победе, — и приносят жертвы. Жертвы и приношения жрецам — единственные добродетели, которые восхваляются. — Так как Ормузд (из которого потом сделался Иегова) в сущности — Индра (по И. И. Шмидту), а в то же время Митра есть солнце, то огнеслужение гебров, вероятно, проникло к ним вместе с Индрой. — Упанишады, как я уже говорил, — порождение высшей человеческой мудрости; они и предназначались только для ученого брамана, почему Анкетиль и переводит „Упанишад“ выражением secretum tegendum. Санхита, напротив, экзотерична; она, хотя и не прямо, предназначена для народа, так как содержание ее — литургия, т. е. публичные молитвы и обряды жертвоприношения. Поэтому читать Санхиту очень скучно, по крайней мере — если судить по указанным выше образцам. Ибо надо сказать, что Кольбрук в своем сочинении on the religious ceremonies of the Hindus приводит в переводе из других книг Санхиты гимны, которые проникнуты духом, родственным Упанишадам; таков в особенности прекрасный гимн в его втором essay: „the embodied spirit“ и т. д., которого перевод я дал в § 115.
В ту эпоху, когда в скалах Индии вырубались большие пещерные xpaмы, искусство письма, может быть, еще не было найдено, и многочисленные отряды жрецов, жившие в этих храмах, были живыми хранилищами для Вед, из которых каждый жрец или каждая школа знали на память и распространяли какую-нибудь одну часть, — как это делали и друиды. Вероятно, в этих же храмах, т. е. в самой величавой обстановке, позднее составлены и Упанишады.
Философия „Санкхья“, которую считают предшественницей буддизма и которую мы in extenso (хотя все же будто сквозь туман, — ввиду несовершенства даже и этого перевода) имеем перед собой в „Карика“ Исвары Кришны, переведенной Вильсоном, интересна и поучительна, поскольку она развертывает перед нами основные догмы всякой индийской философии, как: необходимость избавления от горестного существования, соответствие переселений душ с деяниями, познание, как основное условие самоосвобождения, и т. д., — с той обстоятельностью и величавой серьезностью, с какими они в течение тысячелетий трактуются в Индии.
Вся эта философия однако испорчена одною ложной основной мыслью, — абсолютным дуализмом начал „Пракрити“ и „Пуруша“. И в этом именно Санкхья расходится с Ведами. — Пракрити, это очевидно, — natura naturans и в то же время — материя в себе, т, е. без какой-либо формы, как ее можно только мыслить, а не созерцать; так понимаемая, материя, так как из нее все рождается, действительно может считаться тождественной с natura naturans. Пуруша же — субъект познания: она только воспринимает, недеятельна, только — зритель. И вот, тем не менее, оба начала являются абсолютно различными и одно от другого независимыми, вследствие чего остается недостаточно выясненным и вопрос, почему же Пракрити так старается об освобождении Пуруши (ст. 60). Далее, через всю книгу проходит учение, что конечная цель — освобождение Пуруши, а потом вдруг оказывается, что освободиться должна Пракрити (ст. 62, 63). — Всех этих противоречий не было бы, если бы Пракрити и Пуруша имели общий корень, на который, ведь, — хотя и вопреки Капиле — все и указывает, или если бы Пуруша была модификацией Пракрити, т. е., в том и в другом случае, — если бы исчез дуализм. — Осмыслить всю эту историю я могу, только видя в Пракрити — волю, а в Пуруше — субъект познания.
Своеобразную черту мелочности и педантизма представляет в Санкхья возня с числами: перечисление и нумерация качеств и т. п. Но это, кажется, в духе страны, так как то же самое мы встречаем и в буддийских памятниках.
Моральный смысл метемпсихозы, во всех индийских религиях, заключается не только в том, что всякий неправый поступок, нами совершаемый, мы должны будем искупить в одном из следующих наших возрождений, но и в том, что всякую обиду, которая нас постигает, мы должны считать заслуженной нашими дурными делами в одно из прежних существований.
Что три высшие касты называются возрожденными, может, пожалуй, как обыкновенно и принимают, объясняться тем, что инвеститура священным шнуром, дарующая юношам этих каст совершеннолетие, есть как бы второе рождение; но истинное основание этого — то, что рождение в этих кастах всегда предполагает значительные заслуги в предшествующей жизни, в которой человек поэтому самому должен был существовать уже как человек, между тем как тот, кто родится в низшей касте, или еще ниже, мог до тех пор быть и животным.
Вам смешны эоны и кальпы буддизма! Да, христианство стоит на высоте, с которой ему видно лишь ограниченное время; буддизм — на такой высоте, с которой ему открывается бесконечность во времени и пространстве; эта бесконечность и становится его темой.
Как Лалиставистара, вначале довольно простая и естественная, становилась все сложнее и замысловатее с каждой новою редакцией, которой подвергалась на каждом следующем соборе, так же точно изменялась и самая догма, которой немногие, простые и величественные поучения, благодаря более подробным разъяснениям, изображениям во времени и пространстве, олицетворениям, эмпирическим локализациям и т. д., мало-помалу стали пестры, замысловаты, сложны; ибо этого требует дух толпы, которая хочет, чтобы дано было занятие ее фантазии, и не может удовлетворяться простым и отвлеченным.
Браманские догматы и различения представлений: Брам и Брама, Параматма и Дживатма, Хираниа — Гарбха, Праджапати, Пуруша, Пракрити и т. д. (как они кратко и очень хорошо изложены в превосходной книге Обри „Du Nirvana indien“ 1856) в сущности — только мифологические фикции, созданные с целью представить объективно то, что по существу имеет лишь субъективное существование, — почему Будда и отверг их и не знает ничего, кроме Сансары и Нирваны. Ибо чем догматы становились мудренее и сложнее, тем они становились и мифологичнее. Всего лучше это знает иоги или саниасси, который методически приводит себя в такое состояние, что все свои внешние чувства направляет внутрь себя, забывает весь мир и себя самого, после чего в его сознании остается одна только первосущность. Правда, дело это легче сказывается, чем делается.
То состояние упадка, в каком находятся индусы, когда-то столь высокообразованные, есть последствие ужасного угнетения, в котором их, в течение 700 лет, держали магометане, хотевшие насильственно обратить их в ислам. — В настоящее время лишь 1/8 населения Индии исповедует магометанство (Edinb. review, Jan. 1858).
К указаниям на то, что египтяне (эфиопы), или по крайней мере их жрецы, пришли из Индии, принадлежат и следующие места в жизнеописании Аполлония Тианского: L. III, 20, и Lib. VI, 11.
Представляется вероятным, что совершенно в той же степени родства, какая существует между языками греческим и латинским и языком санскритским, находится и мифология греков и римлян к мифологии индийской, а египетская — к ним обеим. Зевс, Посейдон и Гадес, может быть, — те же Брама, Вишну и Шива; этот последний имеет трезубец, смысл которого у Посейдона не выяснен. Ключ Нила, crux ansata, знак Венеры ♀, есть в точности лингам и йони шиваитов; Озирис или Изирис, может быть, — то же, что Исвара, господь и бог. — Лотос обожали и египтяне, и индусы.
Но есть ли Янус (о котором Шеллинг[2] читал академическую лекцию и которого он объясняет, как первичное единое) бог смерти Йяма, который имеет два лица, а иногда и четыре. Во времена войны врата смерти открыты. А Праджапати не есть ли Япет?
Богиня Анна Пурна индусов (Langlès, monum. d. l’Inde, vol, р. 107), несомненно — Анна Перенна римлян[3]. Неужели никто этого не заметил?[4] — Багхис, одно из прозваний Шивы, напоминает провидца Бакиса (там же, Vol. I, 178). В Саконтале (акт 6, конец, р. 131) встречается Дивеспетир, как имя, прилагаемое к Индре; очевидно, Diespiter.[5] —
За тождество Будды с Воданом очень говорит то, что (по Langlès monum. Vol. 2) среда (Wodans-day) посвящена и ☿, и Будде. — Корбан, в Упнекхате sacrificium, встречается у Марка, 7, 11: κορβαν (ὁ εστι δωρον), по-латыни: Corban, i. e. munus Deo dicatum. — Но самое важное — следующее. Планета ☿ посвящена Будде, до известной степени отождествляется с ним, а среда — день Будды. При этом Меркурий — сын Майи, а Будда — сын королевы Майи. Это не может быть случайностью. Тут дело неспроста. Однако см. Manual of Buddhism, р. 354, note, и — Asiat. res. Vol. I., p. 162.
Spence Hardy (on eastern monachism p. 122) сообщает, что одеяния, которыми при одном торжестве одаряют священнослужителей, должны быть сотканы и изготовлены в течение одного дня; то же рассказывает Геродот, II, с. 22, об одежде, при одном торжестве поданной жрецу.
Родоначальник германцев — Mannus, его сын — Туискон; в Упнекхате (т. 2, 347 и т. 1, 96) первый человек называется Man.
Как известно, Сатьяврати тождествен с Мену или Ману, а с другой стороны с Ноем. Отец Самсона зовется (Книга Судей, гл. 13) Маное — следовательно Ману, Маное, Ной; в Septuagint’е пишется Μανωὲ и Νῶε. Не есть ли Ной именно Маное, с опущением первого слога?
У Этруриев Юпитер называется Тина (Moreau de Jonès, из акад. моральн. и полит. наук, дек. 1850). Не в связи ли это с китайским Тиен? Ведь у Этруриев была же Анна Перенна индусов.
Все эти аналогии в высшей степени основательно исследованы Вильфордом и Бэрром, в Asiat. researches.