О воле в природе (Шопенгауэр; Самсонов)/Предисловие ко второму изданию

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску
Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. III. — С. 1 — 16.

[1]
Предисловие ко второму изданию.

Я дожил до радостной возможности, по истечении 19 лет, приложить исправляющую руку и к этому небольшому произведению; и радость моя была тем более велика, что последнее особенно важно для моей философии, ибо, отправляясь от чисто-эмпирических данных, именно от замечаний беспристрастных естествоиспытателей, руководящихся нитью своих специальных наук, я непосредственно дохожу в нем до самого ядра моей метафизики, указываю точки соприкосновения ее с естественными науками и предлагаю, таким образом, как бы арифметическую поверку моего основного положения, которое через это, во-первых, получает более точное и специальное обоснование, а во-вторых, становится в высшей степени доступно, понятно и отчетливо.

Поправки, введенные мною в это новое издание, состоят почти исключительно из добавлений: из первого издания я не только не выпустил чего-либо достойного внимания, но еще и сделал в нем многочисленные и, отчасти, важные вставки.

Да и вообще, это — хороший признак, что книжный рынок потребовал нового издания настоящей книги; ведь это доказывает существование интереса к серьезной философии вообще и свидетельствует о том, что потребность в действительном прогрессе ее становится в настоящее время более настоятельною, чем когда бы то ни было. Обусловливается же указанная потребность двумя обстоятельствами. Это, во-первых, беспримерно ретивое занятие всеми отраслями естественных наук, которое, будучи руководимо почти исключительно людьми, ничему, кроме своего дела, не учившимися, угрожает привести к грубому и плоскому материализму, где прежде всего возмутительно не нравственное скотство конечных выводов, а невероятная бессмыслица основных принципов, так как эти господа руководители отрицают даже [2]самую жизненную силу и принижают органическую природу на степень случайной игры химических сил[1]. Подобным рыцарям тигеля и реторты не мешало бы внушить, что одна голая химия дает право на звание разве только аптекаря, а никак не философа; равным образом, следовало бы внушить и другим, сродным с ними по духу, естествоиспытателям, что можно быть совершеннейшим зоологом и уметь нацепить на одну бечевку все шестьдесят видов обезьян, и все-таки, если ты не сведущ во всем остальном, кроме разве одного катехизиса, оставаться в общем невеждою и человеком толпы. В наше время это и встречается сплошь да рядом. В просветители мира навязываются люди, которые изучали свою химию, или физику, или минералогию, или зоологию, или физиологию, и больше ничего на свете; к науке прилагают они свое единственное знание из другой области, — именно то, что еще от школьных лет держалось у них в памяти из катехизиса; и вот когда оба эти обрывка у них не совсем сходятся, тогда они начинают глумиться над религией и становятся пошлыми и плоскими материалистами[2]. О существовании какого-то Платона и Аристотеля, какого-то Локка и особенно Канта, они, пожалуй, и слышали некогда в школе, но не сочли этих людей достойными более близкого с ними знакомства, так как последние не возились ни с тигелем, ни с ретортою и не набивали обезьяньих чучел; и преспокойно вышвырнув за окно умственную работу двух тысячелетий, эти господа от собственных духовных щедрот горе-философствуют перед публикою, — на основе катехизиса, с одной стороны, и тигеля и реторты или таблицы обезьяньих видов, с другой. Им следует безо всяких обиняков дать понять, что они — невежды, которым еще многому не мешает поучиться, покуда они приобретут себе право голоса. Вообще, всякий, кто с детски-наивным реализмом зря догматизирует о душе, о Боге, о начале вселенной, об атомах и т. п., словно «Критика чистого разума» написана на луне и ни один экземпляр ее не попал на землю, — всякий такой [3]человек принадлежит к толпе, и место ему в лакейской, — пусть же в этой аудитории он и выкладывает свою мудрость[3].

Другим обстоятельством, обусловливающим действительный прогресс философии, является неверие. Вопреки лицемерному замалчиванию истины и искусственным мерам для оживления западной церкви, оно все возрастает, потому что необходимо и неизменно идет рука об руку с неуклонным распространением опытных и исторических знаний всякого рода. Оно угрожает вместе с формою разрушить и дух и смысл христианства (гораздо более глубокий, нежели оно само) и предоставить человечество моральному материализму, который еще опаснее вышеупомянутого материализма химического. И ничто в такой степени не играет на руку этому неверию, как обязательное тартюфство, которое в наши дни повсюду выступает с такой бессмысленной наглостью; его грубые апостолы, еще с подачкою на чай в руках, проповедуют столь елейно и в то же время столь назойливо, что их голоса проникают даже в ученые, издаваемые академиями и университетами, критические журналы и в физиологические и философские книги, где своей полной неуместностью они вредят делу самих проповедников, возбуждая у читателей одно только негодование[4]. Вот при таких обстоятельствах и отрадно видеть, что публика выказывает участие к философии.

Тем не менее я должен сообщить профессорам философии печальную весть. Их Каспар Гаузер (по Доргуту), которого они в течение почти сорока лет так тщательно загораживали от света и воздуха и так крепко замуровывали, что ни один звук не мог выдать миру его существования, — их Каспар Гаузер убежал. Убежал и бегает по свету; некоторые подумывают даже, не принц ли он. Или, говоря прозою: то, чего они боялись больше всего на свете и что поэтому на протяжении целого века человеческой жизни умели соединенными силами и редкой настойчивостью счастливо предотвращать, прибегая к такому глубокому замалчиванию, к такой стачке пренебрежения и [4]утаивания, каких еще никогда и не было, — это несчастье все-таки произошло: меня начали читать, — и теперь уже читать не перестанут. Legor et legar: ничего не поделаешь. Да, скверно и в высшей степени неприятно; в этом есть что-то роковое, — прямо беда. Это ли награда за столь верный союз излюбленного молчания? За столь прочное единомыслие и дружное поведение? Бедные надворные советники! Где же обещание Горация:

Est et fideli tuta silentio
Merces?

В «fidele silentium», верном молчании, у них, поистине, недостатка не было; напротив, в нем-то и заключается их сила, и как только почуют они чьи-либо заслуги, они тотчас же хватаются за этот, действительно, тонкий прием: ведь о чем никто не знает, того все равно, что и не существует. Что же касается «merces» (награды), то будет ли она для них совершенно «tuta» (обеспечена), это теперь как будто бы сомнительно, — разве если толковать слово «merces» в дурном смысле, в смысле кары, — что̀, конечно, находит себе оправдание и со стороны хороших классических авторитетов. Господа профессора совершенно правильно усмотрели, что единственное средство для борьбы с моими сочинениями, это — сделать их тайной для публики, путем глубокого замалчивания и под громкий приветственный шум в честь рождения каждого из уродливых чад профессорской философии: так некогда корибанты громким шумом и кликом заглушили голос новорожденного Зевса. Но средство это исчерпано, и тайна разглашена: публика открыла меня. Злоба профессоров философии по этому поводу велика, но бессильна: после того как единственно-целесообразное и так долго с успехом применявшееся средство они исчерпали, никакое тявканье не в силах уже остановить моего влияния, и напрасно теперь они бросаются на меня то с одной, то с другой стороны. Правда, они добились того, что собственно-современное моей философии поколение сошло в могилу, ничего о ней не ведая. Но это было только отсрочкою: время, как и всегда, сдержало слово.

Оснований же, почему господам представителям «философского ремесла» (они сами в своей невероятной наивности так называют его[5]), почему им столь ненавистна моя философия, таких оснований — два. Первое — то, что мои произведения портят вкус у публики, вкус к пустому сплетению фраз, к нагромождению ничего не говорящих слов, к пустой, плоской и [5]медлительно терзающей болтовне, к церковной догматике, замаскированно одетой в покровы скучнейшей метафизики, к систематизированному, площадно-плоскому филистерству, которое должно изображать собою этику и в виде приложений дает даже руководства к карточной игре и танцам, — словом, вкус ко всей этой методе бабьей философии, которая уже многих навсегда отпугнула от всякой философии вообще.

Второе основание — то, что представители «философского ремесла» безусловно не смеют дать дорогу моей философии, а потому не могут и обратить ее на пользу «цеха», о чем они даже душевно сожалеют, так как мое богатство при их горькой нищете пришлось бы им как раз ко двору. Но моя философия во веки веков не заслужит милости в их глазах, хотя бы она и заключала в себе величайшие из когда-либо открытых сокровищ человеческой мудрости. Ибо в ней нет никакой спекулятивной теологии, ниже́ рациональной психологии, — а как раз они-то и составляют для этих господ воздух, которым они дышат, conditio sine qua non их существования. Пуще всего на свете любят они свои казенные оклады; а казенные оклады в Германии пуще всего на свете требуют спекулятивной теологии и рациональной психологии: extra haec non datur salus. Теология поэтому должна быть и обязана быть; откуда хочешь, а вынь да положь ее; Моисей и пророки должны оказаться правыми: таков основной принцип философии; а при ней, по штату, должна состоять и рациональная психология. Между тем, ничего подобного ни у Канта, ни у меня не найдешь. Об его критику всякой спекулятивной теологии, как известно, самые убедительные теологические аргументы разбиваются вдребезги, как стекло о стену, и под его руками не остается ни одного цельного лоскута от всей рациональной психологии! У меня же, как у смелого продолжателя его философии, ни теология, ни психология уж и совсем не является больше, что̀ и последовательно, и честно[6]. Наоборот, задача профессорской философии в сущности в том и заключается, чтобы, под оболочкой весьма отвлеченных, запутанных, трудных и оттого мучительно-скучных формул и фраз, изложить основные истины протестантского катехизиса; поэтому, в конце концов, именно они и оказываются ядром всякой профессорской философии, как бы вычурна, запутана, странна и причудлива ни казалась она на [6]первый взгляд. Такой прием, быть может, и приносит свою пользу; но я не знаю ее. Я знаю только, что в философии, т. е. в искании истины, я хочу сказать — истины κατ’εξοχην, под которою разумеются ответы на высшие, самые важные, самые дорогие и заветные для человеческого рода запросы, — в искании этой истины, с помощью описанных приемов, нельзя подвинуться ни на шаг вперед: напротив, истине тогда преграждается дорога, и вот почему я давно уже признал в университетской философии антагониста философии настоящей. И вот, если при таком положении вещей появится вдруг, с честными намерениями и вполне серьезная, только истины и ничего кроме истины не ищущая философия, — не должны ли господа представители «философского ремесла» почувствовать то же, что почувствовали бы одетые в картонный панцирь театральные рыцари, если бы среди них вдруг оказался рыцарь, закованный в настоящие латы, под тяжелой поступью которого затрепетали бы тонкие подмостки сцены? Такая, честная философия, следовательно, должна быть дурной и ложной и в силу этого возлагает на представителей «ремесла» трудную роль человека, который, чтобы слыть за то, чем он не есть, не может допустить другого слыть за то, что он есть. А из этого и получилось то веселое зрелище, которое теперь забавляет нас: эти господа, — ввиду того, что замалчиванию моей философии, к их сожалению, пришел конец, в настоящее время, спустя 40 лет, начинают измерять меня своей мерочкой и сверху вниз, с высоты своей мудрости, судят обо мне, как люди, по должности своей вполне компетентные; но всего забавнее они становятся тогда, когда стараются по отношению ко мне разыграть из себя джентльменов.

Немногим менее меня, хотя и более втихомолку, ненавистен им и Кант, собственно за то, что он подкопался под глубочайшие основы спекулятивной теологии и рациональной психологии, gagne-pain этих господ, и в глазах всех, серьезно мыслящих людей, навеки разрушил названные оплоты. Как же этим господам не ненавидеть его? человека, который до того усложнил им их «философское ремесло», что они едва могут подобру-поздорову выбраться из затруднения? Вот почему мы оба никуда не годимся, и эти господа обоих нас не удостаивают своим вниманием. Меня они, в течение почти сорока лет, не подарили даже взглядом, а на Канта взирают с высоты своей мудрости, снисходительно улыбаясь над его заблуждениями. Политика мудрая и доходная. Ибо таким образом они могут безо всяких стеснений, как будто на свете и не существует «Критики чистого [7]разума», разглагольствовать на протяжении целых томов о Боге и о душе, как об известных, а им особенно близких личностях, обстоятельно и учено обсуждать отношение первого к миру и второй — к телу. Бросьте только «Критику чистого разума» под лавку, а там уж все пойдет как по маслу! Ради этого они в течение многих лет стараются потихоньку и помаленьку отодвинуть Канта в сторону, обратить его в антикварную редкость и даже задрать перед ним нос и, ободряемые друг другом, становятся все более и более дерзки[7]. Ведь из собственной среды им нечего бояться возражений, — у них у всех одни и те же цели, одна и та же миссия, и они образуют многочисленное сообщничество, высокоодаренные члены которого coram populo направо и налево отвешивают друг другу поклоны. И вот, самые жалкие маратели компендиев так зарвались в своей заносчивости, что трактуют великие и бессмертные открытия Канта не более, как устаревшие заблуждения, и с прекомичной suffisance голословно, хотя и в тоне аргументации, преспокойно устраняют их с дороги, — в надежде на то, что имеют пред собою доверчивую публику, которая в этом деле ничего не смыслит[8]. И такая участь постигла Канта от руки писак, полнейшая неспособность которых бьет в глаза на каждой странице, — можно даже сказать, в каждой строке их оглушительного и бессмысленного словоизвержения. Если это так будет продолжаться, то Кант скоро доставит нам зрелище мертвого льва, которого лягают ослы. Даже во Франции наши профессора не имеют недостатка в соратниках, которые, будучи одушевлены одинаковой ортодоксией, стремятся к той же цели: вот, например, г. Бартелеми де-С. Илер в речи, произнесенной в апреле 1850 г. пред «Académie des sciences morales», дерзнул судить о Канте свысока и говорить о нем самым непристойным образом, — к счастью, впрочем, так, что каждый сразу же мог угадать его заднюю мысль[9]. [8]

Другие же представители немецкого «философского ремесла», в своем стремлении сбыть с плеч столь мешающего им Канта, идут такой дорогой, что, не полемизируя непосредственно с его философией, стараются подкопать основы, на которых она зиждется; но при этом они до того покинуты всеми богами и всяким рассудком, что посягают на истины a priori, т. е. на истины, которые столь же стары, как и человеческий разум, даже составляют его, и которым, следовательно, нельзя противоречить, не объявив войны самому разуму. Но такова уж храбрость этих господ. К сожалению, трое[10] из них мне знакомы, и я боюсь, что найдется еще несколько господ, которые заняты такими подкопами и имеют невероятную дерзость допускать возникновение пространства a posteriori, как следствие, как простое отношение вещей в нем, утверждая, что пространство и время — происхождения эмпирического и принадлежат телам, так что лишь наше восприятие сосуществования тел создает пространство, точно также как наше восприятие последовательности изменений создает время (Sancta simplicitas! как будто слова: «подле» и «после друг друга» могут иметь для нас какой-либо смысл без предварительных, дающих им значение, интуиций пространства и времени!), и что, следовательно, если бы не было тел, то не было бы и пространства, которое, таким образом, уничтожилось бы вместе с их исчезновением, точно также, как при уничтожении всех изменений остановилось бы и время[11].

И такой вздор серьезно преподносится 50 лет спустя после смерти Канта. Но именно подкоп под кантовскую философию и [9]служит здесь целью, и эта философия, если бы тезисы этих господ были верны, конечно, сразу рухнула бы. Но, к счастью, это — утверждения такого рода, которые вызывают не спор, а только презрительный смех: дело в том, что они представляют собою ересь не против кантовской философии, а прежде всего против здравого человеческого смысла, и нападение в данном случае делается не столько на известный философский догмат, сколько на истину a priori, которая, как такая, составляет самый разум человека и потому для всякого, кто находится в здравом уме, мгновенно выступает во всей своей очевидности как 2×2=4. Приведите ко мне мужика от сохи, растолкуйте ему, в чем дело, и он скажет вам, что исчезни все предметы на небе и на земле, пространство все-таки останется, и прекратись все изменения на небе и на земле, время не перестанет идти. Как достоин уважения в сравнении с этими немецкими горе-философами французский физик Пуилье, который, не печалясь о метафизике, не забывает однако включить в первую же главу своего общеизвестного, положенного во Франции в основу официального преподавания, учебника физики два обстоятельных параграфа, — один о пространстве (de l’space) и другой о времени (du temps), где он объясняет, что если бы вся материя исчезла, пространство все-таки осталось бы и что оно бесконечно, и что если бы всякие изменения прекратились, время продолжало бы идти своим чередом без конца. При этом он не ссылается, как во всех других местах своей книга, на опыт, потому что в данном случае последний не возможен, — и тем не менее Пуилье говорит с аподиктической уверенностью. Ему, как физику, наука которого безусловно-имманентна, т. е. ограничена эмпирически данною реальностью, — ему и в голову не приходит спросить, откуда он все это знает. Канту это пришло в голову, и как раз эта проблема, которую он облек в строгую форму вопроса о возможности синтетических суждений a priori, стала исходной точкой и краеугольным камнем его бессмертных открытий, т. е. трансцендентальной философии, которая, отвечая на данный вопрос и сродные ему, тем самым показывает, как обстоит дело с упомянутой эмпирической реальностью[12]. [10]

И семьдесят лет спустя после того, как появилась «Критика чистого разума», и после того, как слава ее наполнила собою мир, эти господа имеют дерзость предлагать такие давно устарелые и грубые нелепости и возвращаться к прежнему невежеству. Если бы Кант снова пришел и увидел такое бесчинство, то он, воистину, почувствовал бы то же, что Моисей, когда сойдя с горы Синая, он узрел свой народ пляшущим вокруг золотого тельца и во гневе разбил свои скрижали. Но если бы и Кант отнесся к этому так же трагично, я утешил бы его словами Иисуса Сираха: «Говорящий с глупым говорит со спящим; когда ты кончишь говорить, он спрашивает: «что ты сказал?» Ибо для этих господ трансцендентальная эстетика, этот алмаз в короне Канта, совсем не существует: они молчком отодвигают ее, как non avenue в сторону. Но к чему же, по их мнению природа создает свое редчайшее творение, великий дух, единственный среди сотен миллионов, если от благовоззрения Их Заурядности зависит уничтожить важнейшие его учения простым утверждением противного, или даже пустить их [11]без дальних слов на ветер и сделать вид, будто ничего и не случилось?

Но переживаемое теперь одичание и грубость в философии, где всякий публикует все, что ни взбредет ему в голову о вещах, которыми занимались величайшие умы, — это состояние является результатом еще и того, что с помощью профессоров философии наглый и бессмысленный бумагомарака, Гегель, осмеливался нести на рынок самые чудовищные измышления и, благодаря им, в продолжение 30 лет слыл в Германии за величайшего из всех философов. Вот с тех пор каждый и воображает, что он может смело выкладывать всякий вздор, какой придет ему в его воробьиную голову.

Итак, прежде всего, как сказано выше, господа представители «философского ремесла» стараются предать философию Канта забвению для того, чтобы им можно было снова повернуть в заплесневевший канал старого догматизма и сочинять вздорные побасенки о препорученных им излюбленных материях, — как будто бы ничего не случилось и никогда на свете не было никакого Канта, никакой критической философии[13]. Отсюда проистекает и замечаемое в последние годы аффектированное почитание и восхваление Лейбница, которого эти господа охотно ставят наряду с Кантом и даже превозносят над ним, — иногда достаточно наглые для того, чтобы называть Лейбница величайшим из всех немецких философов. Но Лейбниц, в сравнении с Кантом, — до жалости незначительное светило. Кант — великий дух, которому человечество обязано незабвенными истинами; и к заслугам его относится и то, что он навсегда избавил мир от Лейбница и от его хитроумных фокусов вроде предустановленных гармоний, монад и «identitas indiscernibilium». Кант ввел в философию серьезность, и я поддерживаю ее. Что эти господа думают иначе, легко объяснимо: на то у Лейбница и есть центральная монада, да еще и теодицея, для ее вящего подкрепления. Это моим представителям «философского ремесла» как раз на руку: при таких условиях человеку и прожить можно, и честно прокормиться. От вещей же, подобных кантовской «Критике всякой спекулятивной теологии», волосы дыбом становятся. Значит, Кант — упрямая голова, и церемониться с ним нечего. Да здравствует Лейбниц! Да здравствует философское [12]ремесло! Да здравствует бабья философия! Эти господа в самом деле полагают, что, в меру своих грошовых расчетов, они могут затмить хорошее, принизить великое, предоставить кредит ложному. На время — несомненно; но уж наверное не надолго и не безнаказанно. Ведь пробился же я в конце концов, несмотря на их хитроумные каверзы и их коварное сорокалетнее замалчивание, в течение которого я понял изречение Шамфора: «Союз дураков против умных не то же ли, что заговор лакеев для низвержения господ?».

Кого не любят, тем мало занимаются. Поэтому следствием антипатии к Канту является невероятное незнание его учений, образцы которого подчас попадаются мне, — и я не верю тогда собственным глазам. Вот несколько примеров. Прежде всего — штука прямо из кунсткамеры, хоть ей и минуло уже несколько лет от роду. В «Антропологии и психологии» профессора Михелета, на стр. 444, категорический императив Канта приводится в следующем виде: «Ты должен, потому что ты можешь». Это не описка: в своей «Истории развития новейшей немецкой философии», изданной спустя три года, автор дает на стр. 38 точно такое же определение. Таким образом, не говоря уже о том, что Михелет, по-видимому, изучал кантовскую философию по эпиграммам Шиллера, он перевернул ее вверх ногами, выставил тезис, противоположный знаменитому кантовскому аргументу, и выказал полное отсутствие самого отдаленного понятия о том, что́ Кант хотел сказать постулатом свободы на почве своего категорического императива. Мне неизвестно, чтобы кто-либо из коллег Михелета уличил его в этом невежестве, — нет, hanc veniam damus, petimusque vicissim. — А вот и еще совсем свежий факт. Указанный выше, в примечании, рецензент книги Эрштеда, заглавия которой заглавию моей книги, к сожалению, суждено было быть восприемником, наталкивается в ней на следующее положение: «Тела представляют собою наполненные силой пространства»; оно для рецензента ново, и не догадываясь, что он имеет пред собою известный всему миру тезис Канта, Рейхлин-Мельдегг принимает его за собственное парадоксальное мнение Эрштеда и потому храбро, упорно и многократно полемизирует с ним в обеих своих, разделенных промежутком в три года, рецензиях; аргументы он употребляет в таком роде: «Сила не может наполнять пространства без чего-нибудь вещественного, материи»; а тремя годами позднее он говорит: «Сила в пространстве не составляет еще вещи: необходимо существование вещества, материи, для того чтобы сила могла [13]наполнить пространство… Это наполнение без вещества невозможно. Одна только сила никогда не наполнит пространства. Должна существовать материя, для того чтобы она наполнила пространство». — Браво! Мой сапожник аргументировал бы таким же точно образом[14]. Когда я встретил подобные specimena eruditionis, мною овладело сомнение, не был ли я выше несправедлив к этому человеку, причислив его к тем, кто думает подкопаться под Канта, причем я, конечно, имел в виду следующие слова его: «Пространство являет собою только отношение сосуществования вещей»; l. с. I глава, стр. 899 и далее, стр. 908: «Пространство являет собою отношение, в котором находятся между собою вещи, — сосуществование вещей. Это сосуществование перестает быть понятием, когда прекращается понятие материи». Но ведь я, пожалуй, неправ: мог же он, наконец, выставить эти положения и в совершенной невинности, одинаково не зная ни «трансцендентальной эстетики», ни «Метафизических основоначал естествознания». Правда, это было бы слишком сильно для профессора философии. Но в настоящее время надо быть готовым ко всему. Ибо знание критической философии вымерло, несмотря на то, что она представляет собою последнюю по времени истинную философию и притом учение, создавшее революцию и мировую эпоху не только в области всяческих философских изысканий, но и в человеческом знании и мышлении вообще. Так как, следовательно, ею опрокинуты все прежние системы, то в настоящее время, когда знакомство с нею вымерло, философские исследования совершаются главным образом уже не на основе учений кого-либо из выдающихся умов, а являются простым переливанием из пустого в порожнее и в основе своей имеют заурядное образование и катехизис. Впрочем, спугнутые мною профессора, быть может, снова примутся за произведения Канта. Но, как замечает Лихтенберг: «Я полагаю, что в известные годы кантовской философии выучиться так же трудно, как ходить по канату».

Поистине, я не снизошел бы до перечисления грехов этих грешников, если бы не считал этого своим долгом: в интересах правды на земле я обязан указать на то состояние [14]упадка, в котором, 50 лет спустя после смерти Канта, находится немецкая философия, приведенная к этому образом действий господ представителей «философского ремесла»; я должен указать, до чего дошло бы дело, если бы эти ничтожные, ничего, кроме личных целей, не ведающие умы могли беспрепятственно подавлять влияние великих гениев, озаряющих мир. Я не могу смотреть на это молча; положение вещей таково, что к нему применимо восклицание Гёте:

Ты, мощный, что тебе молчать,
Хоть все не смеют пикнуть:
Кто хочет черта испугать,
Тот должен громко крикнуть[15].

Так же думал и Dr. Лютер.

Ненависть к Канту, ненависть ко мне, ненависть к истине, — хотя все это in majorem Dei gloriam, — вот что воодушевляет этих нахлебников философии. Кто не видит, что университетская философия сделалась антагонистом философии истинной и добросовестной и что на обязанности первой лежит противодействие успехам последней? Ибо философия, заслуживающая своего имени, это — чистое служение истине, это — высшее стремление человечества, и как такое, оно непригодно для ремесла. Менее всего может философия найти себе убежище в университетах, где первую роль играет теологический факультет и где, следовательно, еще до прихода ее все дела решены раз навсегда. Иначе обстояло со схоластикой, от которой университетская философия ведет свое происхождение. Схоластика была заведомо ancilla theologiae, и слово здесь не расходилось с делом. Современная же университетская философия отпирается от этого служебного звания и приписывает себе независимость испытующей мысли; по в действительности она не что иное, как замаскированная ancilla и, подобно схоластике, предназначена служить теологии. А вследствие этого серьезная и искренняя философия имеет в философии университетской на словах помощницу, а на деле — соперницу. Вот почему я давно уже[16] и сказал, что ничего не могло бы быть полезнее для философии, как если бы она перестала быть университетской наукой; и если я там допускал, что наряду с логикой, которая безусловно подлежит ведению университета, мог бы преподаваться разве еще только краткий, совершенно сжатый курс истории философии, то и от этой поспешной уступки я отказался [15]после открытия, которое в «Геттингенских Ученых Известиях» от янв. 1853, стр. 8, сделал наш Ordinarius loci (некий толстотомный историограф философии): «Нельзя было не признать, что учение Канта представляет собою обыкновенный теизм и дает очень мало или совсем ничего не дает для изменения распространенных мнений о Боге и Его отношении к миру». — Если дела обстоят таким образом, то, по моему мнению, университеты и для истории философии уже место не подходящее. Предвзятая цель господствует в них неограниченно. Конечно, я давно уже догадывался, что история философии будет преподаваться в университетах в том же духе и с тем же grano salis, как и самая философия: нужен был лишь известный толчок, чтобы моя догадка стала для меня вполне достоверной. Вот почему я и хотел бы видеть, чтобы философия вместе с ее историей исчезла из расписания лекций и была таким образом спасена от рук надворных советников. При этом, однако, я вовсе не намерен лишать профессоров философии их плодотворной деятельности в университетах. Напротив: я желал бы видеть их произведенными в высшие чины по табели о рангах и переведенными на высший факультет, в качестве профессоров теологии. Ведь по существу они давно уже таковые и достаточно времени прослужили там в качестве добровольцев.

К юношам же я обращаю свой честный и благожелательный совет не терять времени на философию кафедр, а вместо нее заняться изучением произведений Канта, а также и моих. Я обещаю им, что из этих книг они научатся основательным вещам и в головах у них, по мере способностей каждого, воцарится свет и порядок. Неблагоразумно устремляться роями на жалкий ночной огарок, когда к услугам вашим лучезарные факелы; еще менее смысла в погоне за блуждающими огоньками. В особенности же, мои жаждущие истины юноши, не слушайте рассказов надворных советников о том, что́ написано в «Критике чистого разума», а прочтите ее сами. Там вы найдете совсем не то, что они считают для вас пригодным знать. Вообще, в наше время тратят слишком много внимания на изучение истории философии: ведь это изучение, по самой природе своей, приспособлено к тому, чтобы заменять мысль знанием; а в наши дни к тому же оно практикуется с прямою целью свести самую философию к ее истории. На самом деле вовсе не необходимо и даже не очень плодотворно приобретать поверхностное и половинное знакомство с учениями и мнениями всех философов за две с половиною тысячи лет, — а ведь больше этого не дает [16]никакая история философии, даже и добросовестная. Философы познаются только из их собственных произведений, а не по тому искаженному образу, в котором рисуются их учения в какой-нибудь дюжинной голове[17]. Зато весьма необходимо, чтобы при помощи той или другой философии был заведен в голове порядок и чтобы в то же время человек научился смотреть на мир, действительно, непредубежденными глазами. По времени же и по языку ни одна философия нам так не близка, как философия кантовская, и в то же время она такова, что в сравнении с нею все прочие поверхностны. В силу этого ее, несомненно, следует предпочесть другим.

Однако я замечаю, что известие о бегстве Каспара Гаузера уже распространилось между профессорами философии: я вижу, что некоторые из них в различных повременных изданиях уже облегчили свои сердца ругательствами против меня, преисполненными яда и желчи, причем недостаток остроумия восполняется у них ложью[18]. Тем не менее я на это не жалуюсь, потому что меня радует причина, а действие забавляет — как иллюстрация к гётевским стихам:

Es will der Spitz aus unserm Stall
Uns immerfort begleiten:
Doch seines Bellens lauter Schall
Beweist nur, dass wir reiten[19].


Примечания[править]

  1. И ослепление могло дойти до такой степени, что люди совершенно серьезно воображают, будто ключ к таинственной сущности и бытию изумительного и глубоко-загадочного мира найден в каких-то жалких химических сродствах! Поистине, безумие алхимиков, отыскивавших философский камень и только надеявшихся делать золото, было сущим пустяком в сравнении с сумасбродством наших физиологов-химиков.
    Прибавление к 3-му изданию.
  2. „Aut catechismus, aut materialismus“, — вот их лозунг.
    Прибавление к 3-му изданию.
  3. Он и там не преминет найти людей, которые любят перебрасываться схваченными на лету иностранными словами, не понимая их смысла. Точно так же поступает и он сам, когда охотно рассуждает, например, об „идеализме“, не ведая, что это значит; оттого он по большей части и употребляет это слово вместо спиритуализма (который, как реализм, совершенно противоположен идеализму). Вы можете сто раз встретить это в книгах и критических ученых журналах, наряду с подобными же quid pro quo.
    Прибавление к 3-му изданию.
  4. Надо бы всюду показывать им, что в их веру не верит никто.
    Прибавление к 3-му изданию.
  5. См. „Götting. gelehrte Anzeig.“ год 1853, стр. 1.
  6. Ибо протестантские откровения в философии ничего не стоят; поэтому философ прежде всего должен быть неверующим.
    Прибавление к 3-му изданию.
  7. Один постоянно оправдывает другого, и простоватая публика в конце концов думает, что они, действительно, правы.
  8. В данном случае я имел, главным образом, в виду „Систему метафизики” Эрнста Рейнгольда, 3-ье изд., 1854 г. Каким образом возможно, чтобы умопомрачительные книги, вроде этой, выдерживали несколько изданий, это я объяснил в своих Парергах, т. I, стр. 171.
    Прибавление к 3-му изданию.
  9. А, ей-богу, следовало бы внушить всем подобным господам как во Франции, так и в Германии, что философия — нечто совсем иное, чем уменье играть в руку французским и немецким попам. И прежде всего мы должны дать им ясно понять, что мы не верим в их веру, — откуда уже явствует, во что мы их ставим.
    Прибавление к 3-му изданию.
  10. Розенкранц: „Моя реформа Гегелевской философии“, 1852, в особенности стр. 41; там в веском и авторитетном тоне говорится: „Я положительно высказался за то, что пространство и время не существовали бы вовсе, если бы не существовала материя. Лишь сосредоточенный в самом себе эфир являет действительное пространство; лишь движение его и, как результат движения, реальное становление всего отдельного и единичного являет действительное время“.
    Л. Ноак: „Теология, как философия религии“, 1853, стр. 8, 9.
    Фон Рейхлин-Мельдегг, 2 рецензии „Духа в природе“ Эрштеда в „Heidelb. Jahrb.“ за ноябрь — декабрь 1850 и за май — июнь 1854 г.
  11. Время, это — условие возможности преемственного бытия, которое без него не могло бы ни существовать, ни быть доступным нашему пониманию и словесному выражению. Точно также условие возможности сосуществования, это — пространство, и доказательством того, что эти условия коренятся в естественном строе нашего ума, служит трансцендентальная эстетика.
    Прибавление к 3-му изданию.
  12. Уже Ньютон, в схолии к восьмому из определений, находящихся во главе его „Principia”, совершенно правильно отличает абсолютное, т. е. пустое время от наполненного, или относительного, равно как и абсолютное пространство от относительного. Он говорит (стр. 11): „Я не даю определений времени, пространства, места, движения, потому что все это очень известно каждому. Следует заметить, однако, что в общежитии (vulgus, т. е. именно среди тех профессоров философии, о которых я говорю здесь. А. Ш.) понимают эти количества не иначе, как в их отношении к вещам чувственного мира. Отсюда проистекают некоторые предрассудки, в видах уничтожения коих следовало бы разделить упомянутые количества на абсолютные и относительные, истинные и мнимые, математические и принятые в общежитии“. К этому он добавляет (стр. 12):
    I. „Абсолютное, истинное и математическое время, само в себе и по природе своей, вне отношения к чему-либо внешнему, протекает равномерно, и иначе называется Продолжительностью; время относительное, мнимое и понимаемое в общежитейском смысле — чувственно и представляет, в своем движение, некоторую внешнюю меру Продолжительности (либо точную, либо неравномерную), которою пользуются в общежитии вместо истинного времени, — таковы, например, час, день, месяц, год“.
    II. „Абсолютное пространство, по природе своей, вне отношения к чему-либо внешнему, всегда остается тождественным и неподвижным; относительное же пространство представляет собою меру или некоторое подвижное измерение пространства абсолютного; эта мера определяется нашими чувствами по своему положению относительно тел и в общежитии употребляется вместо пространства неподвижного; таково, например, измерение пространства подземного, воздушного или небесного, определяемое по своему положению относительно земли“.
    Однако и Ньютону не пришло в голову спросить, откуда нам известны эти две бесконечные сущности, пространство и время, коль скоро они — на чем он так настаивает — не подлежат чувственному восприятию, и притом известны так основательно, что нам до мельчайших подробностей знакомы все их свойства и законы и мы в состоянии изложить до мельчайших подробностей все их свойства и законы.
    Прибавление к 3-му изданию.
  13. Ведь это именно Кант раскрыл ужасающую истину, что философия должна представлять собою нечто совсем отличное от иудейской мифологии.
    Прибавление к 3-му изданию.
  14. Тот же самый рецензент, в августовской книге „Heidelberger Jahrbücher”, 1855 г., стр. 579, излагая философские учения о Боге, говорит: „По Канту, Бог — непознаваемая вещь в себе“. В рецензии на „Письма“ Фрауенштедта, „Heidelberger Jahrbücher”, 1855, май или июнь, он говорит, что не существует никакого познания a priori.
    Прибавление к 3-му изданию.
  15. Перевод А. А. Фета.
  16. „Парерги“, т. I, стр. 185—187.
  17. „Potius de rebus ipsis judicaro debemus, quam pro magno habere, de hominibus quid quisque senserit seire“, говорит Августин (de civ. Dei. L. 19, c. 13). При современном же положении дел философская аудитория превращается в ветошную лавку старых, давно заношенных и заброшенных мнений, которые каждое полугодие лишний раз выколачиваются.
  18. Кстати, я раз навсегда прошу публику безусловно не верить сообщениям о том, что̀ я будто бы сказал, — даже если они делаются в виде цитат из меня: необходимо предварительно заглянуть в мои сочинения; при этом будет выведена на свет не одна ложь. Но печать формального подлога она будет носить только в том случае, если будет заключена в кавычки.
    Франкфурт на М., август, 1854.
  19. „Шпиц из конюшни все бежит
    За нами в увлеченьи.
    Но громкий лай его гласит
    О нашем лишь движеньи.
    А. А. Фет.