Импровизатор (Андерсен; Ганзен)/1899 (ВТ:Ё)/2/12

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Импровизатор
Певица

автор Ганс Христиан Андерсен (1805—1875), пер. А. В. Ганзен (1869—1942)
Оригинал: дат. Improvisatoren. — См. Содержание. Перевод созд.: 1835, опубл: 1899. Источник: Г. Х. Андерсен. Собрание сочинений Андерсена в четырёх томах. Том третий. Издание второе — С.-Петербург: Акцион. Общ. «Издатель», 1899, С.1—254

[226]
Певица

Теперь я подхожу к описанию события, почти заслонившего собою все остальные близкие к нему. Так заслоняет собой от взоров путника могучая пиния растущие возле неё мелкие деревца. Поэтому я коснусь остальных событий этого периода моей жизни лишь мимоходом. Я часто бывал в доме Подесты, стал, по их словам, душою их семейного кружка. Роза беседовала со мною о своём милом Неаполе, а я читал ей «Божественную Комедию», Альфиери и Николини, и восхищался умом и душою Марии. Поджио оставался моим лучшим другом; семья Подесты узнала об этом, и его также пригласили бывать у них. Он не знал, как выразить мне свою признательность, говоря, что, только благодаря нашей дружбе, а не своим собственным заслугам, он удостоился чести быть принятым в доме Подесты и стал, таким образом, предметом зависти для всей венецианской молодежи. Слухи о моём импровизаторском таланте облетели, между тем, весь город, и меня положительно не выпускали из знакомых мне домов, пока я не удовлетворял общему желанию — послушать мои импровизации. Все восхищались ими, даже первые художники Венеции признавали во мне собрата и всё советовали мне выступить публично. Отказаться я не мог и выступил раз вечером перед членами Академии Художеств. Импровизации на темы: «Поход Дандоло на Константинополь» и «Бронзовые кони над порталом собора св. Марка», стяжали мне почётное звание члена академии. Но ещё большая радость ждала меня в доме Подесты. В один прекрасный день Мария подала мне ящичек, в котором лежало чудное ожерелье из маленьких, удивительно изящных и пёстрых раковин, нанизанных на шёлковую нить. Это был подарок от несчастных сирот на Лидо, которые считали меня своим благодетелем.

— Что за прелесть! — сказала Мария.

— Спрячьте и подарите своей невесте! — сказала Роза. — Это будет прекрасный подарок; его и дали вам для этой цели.

— Невесте! — серьёзно повторил я. — У меня нет её!

— Ну, будет! — сказала Рога. — И ещё какая! Красавица из красавиц!

— Никогда! — грустно повторил я, потупив глаза под впечатлением воспоминаний о своих утратах. Мария утихла при виде моего уныния. Она с такою радостью взялась поднести мне этот подарок, переданный ей от бедняков через Поджио, и вот, теперь я стоял такой расстроенный! Видно было, что я не в силах превозмочь свои чувства. Ожерелье я продолжал держать в руках. Я охотно подарил бы его Марии, но [227]слова Розы удерживали меня. Мария, верно, отгадала мою мысль: когда я взглянул на неё, она слегка покраснела.

— Редко вы навещаете нас! — сказала мне жена моего банкира в один из следующих моих визитов. — Зато вы часто бываете у Подесты! Да, там веселее! Мария, ведь, первая красавица во всей Венеции, а вы наш первый импровизатор! Итак, партия подходящая! У девушки прекрасное имение в Калабрии; оно досталось ей по наследству, или куплено на унаследованный капитал. Смелее, и вы найдёте своё счастье! Вам будет завидовать вся Венеция!

— Неужели вы считаете меня способным преследовать такие корыстные цели! — сказал я. — Я как нельзя более далёк от того, чтобы позволить себе влюбиться в Марию! Красота её пленяет меня, как и всякая красота, но любить её я и не думаю! И до денег её мне нет дела!

— Ну, и ими не следует пренебрегать! — сказала хозяйка. — Любовь тогда только высшее блаженство жизни, если она хорошо обставлена материально! Надо же чем-нибудь жить! — Она засмеялась и протянула мне руку.

Меня зло взяло, что могли так думать обо мне, и я решился пореже бывать у Подесты, как ни нравился мне он сам и его домашние. Я было рассчитывал провести у них и этот вечер, но теперь переменил намерение. Я был очень взволнован. «Впрочем, стоит ли волноваться?» мелькнуло у меня вслед затем. «Нет, не хочу сердиться! Хочу быть весёлым! Жизнь прекрасна, только не порть её себе сам. Я свободен и не дам никому портить мне кровь! Силы и воли во мне довольно!» Был уже вечер; я блуждал по тёмным узким улицам один-одинёшенек. Дома́ здесь как будто хотели сойтись друг с другом вплотную, и тесные проходы между ними, запруженные народом, были ярко освещены огнями из окон. Длинные лучи этих огней дрожали и на воде каналов; быстро проносились под мостом гондолы. Зазвучала песня — песня о любви и поцелуях и, как змея под древом познания добра и зла, показала мне соблазнительный образ греха. Я свернул в тёмный боковой переулок и наткнулся на дом, освещённый ярче других. В двери его так и валил народ. Это был, если не ошибаюсь, театр Сан-Лука, один из небольших театров Венеции. В нём давались оперы; труппа была маленькая, и одна и та же опера шла ежедневно два раза, как в театре Фенизе, в Неаполе. Первое представление начиналось в четыре часа пополудни и оканчивалось в шесть, а второе начиналось в восемь. Вход стоил очень дёшево, но зато и нечего было рассчитывать на что-нибудь особенное. Тем не менее, любовь к музыке низших классов общества и [228]любопытство наезжих иностранцев обеспечивали импрессарио хороший сбор даже два раза в вечер. Афиша гласила: «Сегодня «Донна Каритея, королева Испанская»; музыка Меркаданте». «Можно, ведь, и уйти, если соскучишься!» подумал я. «А мне хочется посмотреть на красивых женщин. И во мне кипит такая же кровь, как у Бернардо, как у Федериго! Полно насмехаться над мальчишкой из Кампаньи, у которого-де в жилах течёт козье молоко! Да, смотри я на жизнь всегда так легко, как сейчас, мне бы повезло не так! А жизнь так коротка! Старость несёт с собою леденящий мороз!»

Я вошёл; мне вручили грязный билетик и указали на ложу, ближайшую к сцене. В театре было всего два яруса; зрительная зала была довольно глубока, но сцена с блюдечко, а, между тем, дававшаяся опера требовала сложной постановки и большого числа участвующих лиц. Внутренняя обивка лож была грязна и потрёпана; низкий потолок просто давил залу. Какой-то человек, в одном жилете, без фрака, вышел зажигать лампы. В партере шли громкие разговоры. Вот появились музыканты, — всего четверо. По всему видно было, что́ обещало самое представление, но я всё-таки решил прослушать первое действие и стал оглядывать дам в ложах. Ни одна мне не понравилась. В соседнюю ложу вошёл молодой человек, с которым я встречался в обществе. Он поздоровался со мною, улыбаясь и выражая своё удивление по поводу нашей встречи в таком театрике. — Впрочем, — прибавил он: — здесь часто можно очутиться в очень приятном соседстве, да и знакомства при этом мягком полусвете завязываются очень легко! — Он говорил так громко, что ему зашикали, — увертюра уже началась. Музыка была плачевная. Весь хор состоял из двух женщин и трёх мужчин, взятых как будто прямо от сохи и облечённых в рыцарские наряды. — Да, не важно! — сказал мой сосед. — Но солисты здесь иногда очень приличны. Комик, например, годился бы на сцену любого большого театра. О, Господи! — вздохнул он вдруг, при виде выступившей на сцену, в сопровождении двух дам, королевы: — Так сегодня поёт она! Ну, тогда я не дам и гроша за всё представление. Жанетта была бы куда лучше!

Королеву пела маленькая, невзрачная особа с тонким, острым профилем и впалыми глазами. Костюм сидел на ней плохо; королевою явилась сама нищета; и всё-таки меня удивило какое-то особое благородство её манер, так мало вязавшееся со всем остальным; молоденькой, хорошенькой девушке оно было бы как нельзя более к лицу. Вот певица подошла к самой рампе… Сердце моё забилось, и я, отказываясь верить собственным глазам, едва посмел спросить соседа об её имени. — Её зовут Аннунциатою! — ответил он. — У неё ни голоса, [229]ни наружности, — просто сосулька какая-то! — Каждое его слово ядом разливалось у меня по сердцу. Я сидел, как пригвождённый к месту, я глаз не мог оторвать от певицы. Она запела. Нет, это не её голос, не моей Аннунциаты! Глухой, усталый, дрожащий!

— Заметны всё-таки следы хорошей школы! — сказал мой сосед. — Но голоса нет.

— Да, она не похожа на свою соименницу Аннунциату, молодую испанку, которая блистала когда-то в Риме и Неаполе! — заметил я.

— Да, ведь, это она сама! — ответил он. — Лет семь, восемь тому назад она играла блестящую роль. Тогда она была молода и пела, говорят, как Малибран, но теперь песенка её спета! Это, ведь, общая судьба подобных талантов! Несколько лет они находятся на зените своей славы и, ослеплённые успехом, не замечают, как мало-помалу голос их идёт на убыль, не покидают благоразумно сцены в самом разгаре своей славы, и публика первая замечает печальную перемену. Вот что грустно! К тому же и живут-то эти дамы обыкновенно очень весело и спускают всё, что приобретают, а потом уж, конечно, быстро катятся под гору. Вы, верно, слышали её прежде в Риме?

— Да, несколько раз! — ответил я.

— Воображаю, какую перемену вы нашли в ней! Да, нельзя не пожалеть её. Говорят, она потеряла голос после трудной болезни, всего четыре года тому назад. Но публика, ведь, в этом не виновата! Что же, похлопаете ей ради старого знакомства? Я помогу! Порадуем старушку! — Он громко зааплодировал, кое-кто в партере последовал его примеру, но затем вслед гордо уходившей со сцены королеве раздалось шиканье. Да, это была Аннунциата! — Fuimus Troes! — шепнул мне мой сосед.

Затем выступила в мужской роли примадонна труппы, молодая, красивая, прекрасно сложенная девушка с жгучими чёрными глазами. Её встретили криками «браво» и шумными аплодисментами.

В моей душе поднялась целая буря воспоминаний: восторг римской публики и чествование Аннунциаты, её триумфы и моя любовь к ней!.. Итак, Бернардо бросил её! Или она не любила его? Но, ведь, я сам видел, как она склонилась над ним и поцеловала его в лоб. Да, он бросил её, бросил, когда она заболела, когда красота её увяла; он любил в ней только красоту!

Она опять показалась на сцене. Какой у неё был страдальческий вид! Как она постарела! Это был нарумяненный труп! Вид его пугал меня. Я негодовал на Бернардо за то, что он бросил её, когда пропала её красота, а не это же ли обстоятельство так больно уязвляло теперь меня самого? Душою Аннунциата, ведь, наверное осталась та же! [230]

— Вам нездоровится? — спросил меня мой сосед, видя, что я бледнею.

— Тут такая духота! — сказал я, встал, вышел из ложи и из театра и опрометью бросился по узким улицам. Обуреваемый чувствами, я сам не знал, куда иду, и, спустя несколько времени, опять вышел к театру. Как раз в это время человек срывал с дверей афишу, чтобы наклеить новую. — Где живёт Аннунциата? — спросил я у него шёпотом. Он обернулся ко мне, поглядел на меня и переспросил: — Аннунциата? Не Аврелия ли? Та, что играла мужскую роль? Я укажу вам, где она живёт, но теперь она ещё не освободилась. — Нет, нет! Мне надо Аннунциату, которая пела королеву! — ответил я. Слуга смерил меня взглядом. — Эту худышку. — спросил он. — Ну, она, я думаю, отвыкла принимать гостей! Оно, ведь, и понятно! Впрочем, я покажу, где она живёт, — синьор, верно, не заставит меня трудиться даром! Но раньше, как через час, опера не кончится, и она не будет дома! — Так подожди меня здесь! — сказал я, сел в гондолу и велел везти себя, куда хотят. Я был глубоко опечален, но непременно хотел увидеться и поговорить с Аннунциатою. Она была несчастна! Но что я мог сделать для неё? И всё-таки печаль и сострадание влекли меня к ней неудержимо. Ровно через час гондола доставила меня обратно к театру, где ждал меня человек. Узкими, грязными переходами провёл он меня к старому, ветхому дому. В каморке, под самою крышей светился огонёк. Человек указал мне на него. — Она живёт там? — воскликнул я. — Я провожу Eccellenza! — сказал он и дёрнул звонок. — Кто там? — раздался сверху женский голос. — Марко Лугано! — ответил он, и дверь отворилась. В коридоре было совсем темно; масло в лампадке перед образом Мадонны всё выгорело, и только кончик фитиля светился кровавою точкою. Я держался за слугу. Вот наверху отворилась дверь, и блеснул луч света. — Она сама идёт! — сказал слуга. Я сунул ему в руку деньги, он поблагодарил и шмыгнул назад, а я стал взбираться по лестнице.

— Что, Марко Лугано? Какие-нибудь перемены на завтра? — услышал я голос Аннунциаты, стоявшей в дверях. Голова её была прикрыта шёлковым платочком, на плечи наброшена накидка. — Не упадите, Марко Лугано! — продолжала она и вошла в комнату; я за нею.

— Кто вы, что вам надо! — испуганно спросила она, увидев меня.

— Аннунциата! — горестно воскликнул я.

Она впилась в меня взором, затем вскрикнула: — Иисус, Мария! — и закрыла лицо руками.

— Старый знакомый, друг ваш, которому вы когда-то доставили столько радости, столько счастья, пришёл навестить вас, пожать вашу [231]руку! — сказал я. Она отняла руки от лица и стояла передо мною бледная, как смерть; выразительные чёрные глаза её так и горели. Аннунциата постарела, вид у неё был страдальческий, но лицо хранило ещё следы былой красоты, взгляд был так же выразителен и задушевно-грустен.

— Антонио! — произнесла она, и я заметил слёзы в её взоре. — Вот где мы встретились! Оставьте меня! Наши дороги разошлись. Ваша повела вас в гору, к счастью, моя вниз… тоже к счастью! — болезненно вздохнула она.

— Не гоните меня! — сказал я. — Я пришёл к вам как друг, как брат! Сердце моё влечёт меня к вам! Вы несчастны, вы, доставлявшая радости тысячам, боготворимая тысячами!

— Счастье переменчиво! — ответила она. — Оно сопутствует только молодости и красоте, и люди окружают их триумфальную колесницу. Ум же и сердце не ценятся ни во что; их забывают ради молодости и красоты, и люди всегда правы!

— Вы были больны, Аннунциата! — сказал я нетвёрдым голосом.

— Очень больна! Почти целый год! Но не умерла! — сказала она с горькой улыбкою. — Умерла только моя молодость, умер мой голос, и публика умолкла, увидев двух мертвецов в одном теле! Врачи говорили, что они умерли не навсегда, что они ещё оживут, и тело верило! Тело нуждалось в одежде и в пище и истратило на это в два года последние средства! Потом пришлось румяниться и выступать, как будто мертвецы воскресли, но выступать в тени, чтобы не испугать людей своим видом, выступать в маленьком, плохо освещённом театре! Но и там заметили, что молодость и голос умерли, погребены навеки! Аннунциата умерла, вон висит её портрет! — и она указала на стену.

В убогой каморке висела картина, поясной портрет, в богатой золочёной раме, представлявшей такой резкий контраст с окружавшею обстановкой. Это был портрет Аннунциаты, писанный Дидо; с него глядела на меня та самая Аннунциата, чистая, гордая красавица, которая жила в моей душе! Я перевёл взгляд на живую Аннунциату; она закрыла лицо руками и заплакала. — Оставьте меня! Забудьте о моём существовании, как все другие! — молила она, махая мне рукой.

— Не могу! — сказал я. — Не могу я так оставить вас! Мадонна добра и милостива! Она поможет нам всем!

— Антонио! — сказала она серьёзно. — Вы не можете глумиться над несчастною! Нет, вы не похожи на прочих, я всегда думала это. Но я не понимаю вас! Когда все ещё осыпали меня похвалами и лестью, вы оставили, покинули меня, а теперь, когда всё, чем я пленяла [232]людей, исчезло без следа, когда все равнодушны ко мне, вы приходите ко мне, отыскиваете меня…

— Вы сами оттолкнули меня! — воскликнул я. — Вы заставили меня кинуться в свет, очертя голову!.. Конечно, то была воля судьбы! — прибавил я мягче. Она молчала, но как-то странно смотрела на меня, словно собиралась сказать что-то. Затем губы её зашевелились, но она всё-таки не издала ни звука, только глубоко вздохнула и закрыла глаза. Спустя минуту, она открыла их, провела рукою по лбу, как будто у неё мелькнула мысль, известная только Богу, да ей, и сказала: — Так я увидела вас ещё раз! Я чувствую, что вы добрый, благородный человек! Вы будете счастливее, чем я! Я спела свою лебединую песню. Красота увяла, я одинока! От счастливицы Аннунциаты остался лишь вот этот портрет на стене… У меня к вам одна просьба. Вы не откажете мне! Вас просит Аннунциата, которая когда-то радовала вас!..

— Я на всё готов для вас! — ответил я, целуя её руку.

— Смотрите на всё, что вы видели сегодня, как на сон! Если мы встретимся с вами ещё раз — мы встретимся, как незнакомые! А теперь прощайте! — она протянула мне руку и добавила: — Теперь дороги наши расходятся, но мы встретимся в лучшем мире! Прощайте, Антонио, будьте счастливы! — Подавленный горем, я упал перед нею на колени. Не знаю, что я говорил ещё, знаю только, что она тихо вывела меня из комнаты; я не сопротивлялся и только плакал, как дитя, повторяя: — Я вернусь, вернусь! — Прощайте! — услышал я ещё раз её голос, и она скрылась. Меня окружил беспросветный мрак; на улице тоже было темно. «Боже, как несчастны могут быть твои созданья!» стонал я; сон бежал от моих глаз. Печальная выдалась ночь!

Весь следующий день я только и делал, что составлял и вновь отвергал разные планы. Я чувствовал свою бедность! Я был всего-навсего бедный сирота, взятый из Кампаньи богатыми благодетелями, и самые дарования мои только ещё способствовали увеличению моей зависимости. Впрочем, теперь талант мой, кажется, готов был вывести меня на блестящий путь. Но может ли он быть блестящее пути Аннунциаты, а даже этот как кончился? Мощный поток, переливавший всеми цветами радуги, впал в конце концов в Понтийские болота бедствий!

Я непременно хотел ещё раз увидеть Аннунциату, и через день вновь поднимался к ней по узкой тёмной лестнице. Дверь была заперта. Я постучался. Из боковой двери выглянула какая-то старуха и спросила: — Вы верно пришли посмотреть комнату? Она слишком мала для вас!

— А где же певица? — спросил я. — Переехала вчера вечером; кажется, даже совсем уехала! И так поспешно! — ответила старуха. — [233]Не знаете ли куда? — спросил я. — Нет! Она и не заикнулась об этом. Но вся труппа отправилась в Падую или, кажется, в Триэст, а, может быть, и в Феррару или ещё куда-нибудь! — Она открыла дверь и показала мне опустевшую комнату.

Я направился в театр; труппа действительно дала вчера последнее представление, и теперь театр был закрыт. Так она уехала! Несчастная Аннунциата! И виною всех её несчастий Бернардо! Он же виноват и во всём, что касалось меня! Не будь его, люби Аннунциата меня, талант мой развернулся бы в полном блеске, и вся моя жизнь сложилась бы иначе! Последуй я тогда за нею, избери себе поприще импровизатора, я разделил бы её триумфы, всё было бы иначе, и скорбь не оставила бы на её челе своих глубоких следов!