Маруся (Вовчок)/1872 (ВТ)/21

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Маруся
Глава XXI

автор Марко Вовчок (1833—1907), пер. Марко Вовчок (1833—1907)
Оригинал: укр. Маруся. — Перевод опубл.: 1872. Источник: Марко Вовчок. Маруся. — СПб., 1872.

[119]
XXI

— Что, далеко еще идти? спросила Маруся.

— Утомилась, ясочка? спросил сечевик.

— Нет, не утомилась. Я только хочу знать, далеко ли еще идти.

— Недалеко. Вон, видишь впереди, направо, лес? В этом лесу мы и отдохнем. Да, может, утомилась, а?

— Нет, нет, — право нет!

Но он всё-таки наклонился и заглянул нежно и заботливо в загорелое личико.

— Не утомилась? повторил он. Кто лукавит, знаешь, что тому бывает на том свете? Не доведется тебе горячую сковородку лизнуть, а?

— Не доведется, ответила Маруся и белые её зубки сверкнули из-за свежих уст.

Подумав с минуту, она обратила свои темные, сияющие глаза на спутника и прибавила:

— Да я лучше лизну, чем останавливаться.

— Я полагаю, лучше вот так сделать, ответил он.

И, наклонившись, поднял юную софистку на руках и понес ее, как легкое перышко.

— Нет, нет… вскрикнула она. Я сама пойду, я сама…

Но могучие руки крепко ее придержали и тихо сказанные слова: «сиди смирно, моя ясочка!» уничтожили всякое сопротивление. Она обняла смуглую, как темная, полированная бронза и, [120]казалось, как бронза крепкую шею и прилегла головой к богатырскому плечу.

День начинал клониться к вечеру, и не было уже полдневного палящего зноя; дорога, или правильнее говоря, тропинка, шла то по полю, по узеньким межам между высоким, густым, как очерет, житом, то по небольшим дубравам, преисполненным цветов, гнезд, благоуханий, разноголосых и разноперых птиц, радужных бабочек, диких пчел, изумрудных кузнечиков, золотых игл лучей и прохлады. Время от времени где-нибудь вдали показывалась колокольня сельской церкви, сверкало озерцо, речка или пруд, расстилался, как темный бархат, широкий луг, виднелась деревня, блистающая белыми хатами, пестреющая цветущими огородами, зеленеющая садиками или белел из-за деревьев одинокий хуторок.

— Видишь, сколько волошек и куколю в жите? сказал сечевик.

И несказанно мягко было выражение его закаленного и непогодам и суровой жизнью лица, когда он приостановился и показывал уютившейся на его сильных руках девочке бархатистые чашечки синих васильков и малинового куколю, мелькающие между сплошными, прохваченными солнцем, бледнозелеными колосьями ржи.

— Знаешь, что, Маруся? Здесь стоит присесть да венок сплести! продолжал он. Славный венок будет! Такой славный, что и не сказать!

Говоря это, он бережно спустил девочку на землю, тихонько посадил ее на темную мураву межи и, протянув свою длинную, могучую руку в жито, начал рвать васильки и куколь, оглянувшись на неё с улыбкой и промолвив:

— Ты сиди смирно, Маруся!

Маруся сидела смирно и следила за каждым его движеньем, а он время от времени оборачивался к ней и, показывая цветок, вырванный с корнем непривычной к такому деликатному занятию, рукой, смеялся и весело критиковал свое неуклюжество.

— Вот оно! говорил он, — заставь дурня богу молиться, [121]так он и лоб расшибет! Ловкий я молодец! Другого такого ловкача и не найти! Пошли медведя гоняться за переулками, так и медведю, пожалуй, до моей легкости и до моего проворства далеко…

— Довольно, довольно, сказала Маруся, сбирая обсыпавшие ее со всех сторон цветы.

— А может еще? возразил сечевик. Вот славный цветочек, — пышный такой, что диво!

Он протянул ей василек, в самом деле отличающийся особой величиной и свежестью, а затем сел с нею рядом и с большим вниманием и интересом начал следить то за работой загорелых ручек, быстро и искусно сплетающих цветы в венок, то за изменениями личика, наклоненного над этой работой.

— О чём задумалась, Маруся? спросил он. Что вспомнила?

Или он был очень хороший чтец физиономий, или хорошо изучил эту физиономию, только он не ошибся.

— Я вспомнила, как мы плели венки дома, ответила Маруся.

— Тоскуешь по своим?

— Нет, ничего…

Но плетенье венка внезапно приостановилось, потому что большие темные глаза застлались слезами.

— Очень тоскуешь, мое сердце?

Слезы крупные, обильные быстро покатились по щекам, ручки выпустили цветы и быстро закрыли личико, из груди вырвалось тихое рыданье.

Однако она скоро победила это, застигнувшее ее врасплох, волнение и, отирая рукавами слезы, обратила влажные глаза на спутника и повторила еще дрожащим голосом, но уже с улыбкой:

— Нет, ничего…

Чувствуя, однако, что слезы опять набегают, она, всё-таки улыбаясь, прибавила:

— А очень горяча сковорода, которую дают лизать на том свете? [122]

Не получая ответа и видя, что лицо его омрачилось, она тихонько дотронулась до его плеча.

Он сказал тогда:

— Тяжко тебе, Маруся?

— Ведь и тебе тяжко, ответила она, — и всем?

— Да, всем.

— Пойдем.

— Пойдем.

Они взялись за руки и пошли дальше.

Скоро в стороне показалось селение, к которому вела узкая езженая дорога, пересекавшая межу по которой шли наши путники.

— Видишь, Маруся, село?

— Вижу, ответила Маруся.

— Большое село?

— Большое.

— Ну чем больше село, тем больше в нём жен, матерей, сестер и невест, которые плачут, потому что по этой дороге много ушло мужьев, братьев, женихов и отцов на битву и никто не знает сколько из них воротятся. Времена, тяжкие, Маруся, — понимаешь?

— Понимаю, ответила Маруся.

Несколько времени они шли молча.

Синевший лес, на который указал сечевик, как на место отдыха, по мере приближенья к нему, переходил в зеленый цвет, затем обозначились темные листья дубов и зелень берез на опушке.

— Вот мы и пришли; сказал сечевик, разводя ветви и проникая в чащу.

— Какая тут прохлада! продолжал он. Сейчас отыщем уютное местечко и отдохнем.

Пришлось, однако, отыскивать такое местечко долже, чем думалось: гущина была такая, что нельзя было ступить шагу свободно; кроме древесных ветвей, которые хлестали в лицо, кроме шиповников, которые вцепливались в волосы и в платье, и царапали острыми шипами, кроме повалившихся деревьев, [124]которые преграждали путь, перед ними еще расстилались повилики снизу и сети хмелю сверху.

Но сечевик, вероятно, знал, куда идет, потому что не раз приостанавливался, смотрел по сторонам, соображал и снова принимался раздвигать ветви и рвать плетеницы вьющейся зелени.

Наконец она выбрались на такое место, где можно было свободно стать и сесть.

— Отдохни, Маруся, сказал сечевик, таких аксамитов и у самого вельможного пана гетмана не имеется, какие вырастают под этим дубом! Вот иди-ка сюда; и сам дуб ничего себе деревцо!

«Ничего себе деревцо» далеко раскидывало величественные ветви и образовало что-то вроде зеленого храма, где было тихо, темно и прохладно. Лучи солнца сюда не проникали и только видно было, как они пронизывали листву окружающих деревьев или падали светлыми пятнами и полосами на их корни и стволы.

Неподалеку от дуба стоял высокий старый пень, совершенно потемневший, не являвший никаких признаков жизни, а между тем на одном сгнившем его боку зеленело что-то.

Марусины глаза очень скоро усмотрели необычайное явление, но Маруся, по-видимому, сделала замечательные успехи в сдержанности после того, как мы видели ее в погорелой деревне, у колодца, где ее поразил вид свежей зелени плавающей в засоренной кринице, потому что теперь она не только не вскрикнула, но даже слова не промолвила, — даже недолго глядела на обративший её вниманье предмет.

Всё это не укрылось от зоркого сечевика.

Взяв с верхушки сухого пня еще не завядшую ветку калины, он бросил ее Маруси на колени и сказал с улыбкой;

— С тобою, Маруся милая, можно дела вести. Э! кабы, все то такие дельцы были, как ты!

В эту самую минуту откуда то из глубины леса донеслось что-то похожее на крик пугача. [125]

— Рано пугач закричал, так и голоса не выводит, заметил сечевик. Добрые пугачи вот как пугают!

Он приложил два пальца к губам и из его уст раскатилось такое «пугу», которого бы не постыдился самый голосистый из кровных пугачей.

И это «пугу» подействовало: с трех сторон раздались ответные крики птенцов.

— Посиди тут, Маруся, сказал сечевик; я скоро ворочусь.

— Хорошо, ответила Маруся.

Сечевик раздвинул ветви и тиснулся в чащу, но вдруг остановился, обернулся к Марусе и проговорил:

— Не скучай, Маруся!

— Не буду, ответила Маруся.

Они обменялись улыбками, которые стоили всевозможных слов и ласк, и сечевик скрылся.