Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XXVI

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
[335]
ГЛАВА XXVI[1].
По поводу телеологии.

Всепроникающая и рассчитанная на благосостояние каждого существа целесообразность органической природы, вместе с приспособленностью последней к природе неорганической, не может войти в строй ни одной философской системы так легко и непринужденно, как в строй такой системы, где в основу существования каждого явления природы кладется некая воля, которая, следовательно, раскрывает свою сущность и стремления не только в действиях, но уже и в самой форме являющегося организма. На то, в каком отношении к этому пункту находится весь ход моих мыслей, я только намекнул в предшествующей главе, потому что я говорил уже об этом в нижеуказанном месте первого тома, особенно же ясно и подробно — в своей Воле в природе, под рубрикой «сравнительная анатомия». К этому прибавлю еще дальнейшие соображения.

То глубокое изумление, которое обыкновенно овладевает нами при созерцании бесконечной целесообразности в строе органических существ, в основе своей зиждется на естественном, правда, но все-таки неверном предположении, что если взаимная согласованность частей, существующая ради организма как целого и ради его целей во внешнем мире, воспринимается и оценивается нами с помощью познания, т. е. путем представления, то и возникла она тем же путем, — другими словами, мы думаем, что подобно тому как она, эта согласованность, существует для интеллекта, так и создалась она посредством интеллекта. Мы-то, действительно, можем осуществлять что-нибудь планомерное и [336]закономерное, каким является хотя бы всякий кристалл, только по известному плану и закону; точно также и целесообразное мы можем осуществлять только в том случае, если руководимся какой-нибудь сознательной целью; но отсюда вовсе не следует, что мы имеем право переносить эту нашу ограниченность на природу, которая сама является prius’ом всякого интеллекта и творчество которой, как уже сказано в предыдущей главе, радикально отличается от нашего творчества. То, что нам кажется в ней столь целесообразным и обдуманным, она осуществляет безо всякой думы и сознательной цели, так как действует без представления, которое по своему происхождению имеет совершенно производный характер. Рассмотрим сначала то, что в ней, природе, только планомерно, но еще не целемерно. Шесть равных и под равными углами расходящихся радиусов снежинки не отмерены каким-нибудь предварительным познанием: нет, это не что иное, как порыв изначальной воли, который принимает такой вид для познания, когда последнее является. И как воля создает здесь правильную фигуру без математики, так и фигуру органическую и в высшей степени целесообразно организованную создает она без физиологии. Планомерная, или правильная форма в пространстве существует только для воззрения, формой которого и является пространство; точно также целемерность организма существует только для познающего разума, мыслительная деятельность которого связана с понятиями цели и средства. Если бы мы могли когда-нибудь непосредственно заглянуть в творчество природы, то мы должны были бы признать, что указанное выше телеологическое изумление аналогично тому изумлению, которое испытал упоминаемый Кантом (при объяснении смешного) дикарь, когда он увидел, как из откупоренной бутылки пива неудержимо вырвалась брызжущая пена: дикарь сказал при этом, что не выходу пены удивляется он, а тому, как можно было ее туда ввести. Не так же ли рассуждаем и мы, заранее полагая, что целесообразность продуктов природы вошла в нее тем же путем, каким она для нас оттуда выходит? Вот почему наше телеологическое изумление можно сравнить еще и с тем изумлением, какое возбуждали в некоторых людях первые создания типографского искусства: эти люди исходили из предположения, что они видят перед собою работы пера, и оттого для объяснения их допускали помощь дьявола. Ибо, еще раз повторяю, это не что иное как наш собственный интеллект создает множественность и различие органов и их функций, — создает тем, что [337]посредством своих собственных форм, пространства, времени и причинности, воспринимает, как объект, тот метафизический сам по себе и неделимый волевой акт, который воплощается в явлении какого-нибудь животного; и создав эту множественность, сам же интеллект изумляется потом идеальной согласованности и гармонии органов и функций, исходящей из первоначального единства: он, таким образом, в известном смысле удивляется своему собственному делу.

Когда мы погружаемся в созерцание невыразимо- и бесконечно-искусного строения какого-нибудь животного, хотя бы это было самое обыкновенное насекомое, и удивляемся ему, и вдруг нам приходит в голову мысль, что именно этот высокохудожественный и чрезвычайно сложный организм природа ежедневно в тысячах экземпляров обрекает гибели, не задумываясь отдавать его на произвол случая, алчности животного и капризов человека, то эта безумная расточительность приводит нас в изумление. Но это потому, что здесь мы впадаем в амфиболию понятий, так как имеем в виду создания человеческого искусства, которые осуществляются при посредстве интеллекта и путем одоления чуждого и непокорного материала и которые, следовательно, сто́ят большого труда. Природе же ее создания, как бы ни были они искусны, не сто́ят никакого усилия, ибо здесь желание творить есть уже самое творение: ведь организм, как, я уже сказал, это не что иное, как наглядное воплощение данной здесь воли, совершаемое в мозгу.

Ввиду указанного свойства органических существ, телеология, как предположение целесообразности каждого органа, является вполне надежной путеводной нитью при рассмотрении всей органической природы; но в метафизических целях, при таком объяснении природы, которое выходит за пределы возможного опыта, она может играть лишь второстепенную и вспомогательную роль, подтверждая принципы, обоснованные иным путем, ибо здесь самая целесообразность принадлежит к числу тех проблем, которые нуждаются в объяснении и решении. Поэтому, когда мы находим в каком-нибудь животном такой орган, назначение которого для нас непонятно, то мы никогда не должны осмеливаться на предположение, будто природа создала его бесцельно, в шутку или из простого каприза. Правда, нечто подобное мыслимо, если исходить из предположения Анаксагора, что природа получила свою организацию от некоего устрояющего разума, который в качестве такого служил чьему-то постороннему произволу; но ничего подобного нельзя себе вообразить, если исходить из [338]предположения, что внутренняя (т. е. лежащая вне нашего представления) сущность всякого организма — это исключительно его собственная воля; ибо с этой точки зрения, существование каждого органа обусловлено тем, что оно как-нибудь служит лежащей в основании данного организма воле, выражает и осуществляет какое-нибудь ее стремление, — следовательно, так или иначе способствует сохранению данного организма. Ибо, кроме проявляющейся в нем, организме, воли и условий внешнего мира, среди которых он добровольно взялся жить и на борьбу с которыми рассчитаны поэтому уже весь его облик и строение, — кроме этой воли и этих условий, ничто не могло иметь на него влияния, ничто не могло определить его формы и органов, — никакой произвол, ничей каприз. Поэтому все должно быть в нем целесообразно, и оттого путеводной нитью для понимания органической природы являются конечные причины (causae finales), как для понимания природы неорганической такою нитью служат причины производящие (causae efficientes). Вот почему когда в анатомии или зоологии мы встречаемся с каким-нибудь органом, назначение которого для нас непонятно, то наш рассудок испытывает замешательство, подобное тому, какое у физика вызывает действие, причина которого остается для нас скрытой; и мы непременно предполагаем наличность как этой причины действия, так и этого назначения органа, и оттого продолжаем их искать, хотя часто это и бывает совершенно бесплодно. Так, например, обстоит с селезенкой, о назначении которой до сих пор придумывают гипотезы, пока наконец не окажется верной какая-нибудь одна из них. Так же обстоит и с большими спиралеобразными зубами Babirussa, с рогообразными отростками некоторых гусениц и т. п. И отрицательные случаи обсуждаются нами по тому же правилу, — например, тот факт, что в столь однородном вообще классе, каковы ящерицы, у некоторых особей есть такой важный орган, как мочевой пузырь, а у других его нет; или тот факт, что дельфины и некоторые родственные им китообразные совсем лишены обонятельных нервов, между тем как остальные китообразные и даже рыбы имеют их: для этого непременно должно быть свое специфическое основание.

Отдельные действительные исключения из этого общего закона целесообразности в органической природе, бесспорно, встречаются, что всегда и приводить нас в большое изумление; но и к этим исключительным явлениям применим закон: exceptio firmat regulam, потому что они допускают иное объяснение. Сюда относятся те факты, что головастики лягушки Pipa снабжены хвостом [339]и жабрами, хотя, в противоположность всем другим головастикам, они проходят свою метаморфозу не в плавучем состоянии, а на спине матери; что самец кенгуру имеет зародыш той кости, которая у самки поддерживает мешочек; что и у самцов-млекопитающих есть соски; что Mus typhlus, разновидность крысы, имеет глаза, хотя и чрезвычайно крошечные, без отверстия для них на наружной коже, которая поэтому, будучи покрыта волосами, закрывает их; что аппенинский крот, как и две рыбы, Murena caecilia и Gastrobranchus caecus, находятся в таком же положении, равно как и Proteus anguinus. Эти резкие и поразительные исключения из столь непоколебимого вообще закона природы, эти противоречия, в которые она впадает сама с собою, объясняются той внутренней связью, какою объединены между собою ее разнородные явления — в силу единства того, что в них является; вследствие этой связи и соотношения, природа в одном своем продукте должна намечать известный орган только потому, что другой ее продукт, связанный с первым, его действительно имеет. Вот почему у самца есть рудимент такого органа, который реально существует у самки. И как в этих случаях половое различие не может уничтожить типа вида, так сохраняется и тип целого семейства, например, лягушковых, даже и там, где в отдельных особях (Pipa) один из его признаков становится излишним. Еще меньше может природа уничтожить совершенно бесследно такой признак (например, глаза), который характерен для типа целого отряда (Vertebrata), — из-за того только, что этот признак как излишний мог бы отсутствовать в каком-нибудь из частных видов (Mus typhlus): нет, и в этих случаях природа должна — по крайней мере, рудиментарно — наметить то, что она сполна осуществляет во всех остальных случаях.

С этой точки зрения, можно даже в известном смысле понять, на чем зиждется та, особенно подробно выясненная Р. Овеном в его «Ostéologie comparée», гомология скелета, прежде всего у млекопитающих, а в более широком смысле, и у всех позвоночных, — та гомология, говорю я, в силу которой все млекопитающие имеют, например, семь шейных позвонков, каждая кость человеческой кисти и руки находит себе соответствие в плавниках кита, череп птицы в яйце имеет ровно столько же костей, сколько и череп человеческого плода, и т. д. Все это указывает на принцип, независимый от телеологии, — принцип, который служит однако тем фундаментом, на коем целесообразность природы возводит свои здания, служит заранее данным [340]материалом для ее творчества; это именно то, что Жоффруа Сент-Илер определяет как «анатомический элемент». Это — unité de plan, первоосновной тип высшего царства животных, как бы произвольно выбранный тон, в котором природа ведет свою игру.

Разницу между производящей причиной (causa efficiens) и причиной конечной (causa finalis) правильно отметил уже Аристотель (De part. anim. I, 1) в следующих словах: «есть два вида причины: один — ради чего, другой — в необходимую силу чего; лучше всего исследовать и ту, и другую причину». Производящая причина — это та, через которую что-нибудь есть; конечная причина — та, ради которой что-нибудь есть; явление, подлежащее объяснению, имеет, во времени, первую причину позади себя, вторую — перед собою. Только в самопроизвольных действиях животных существ обе эти причины непосредственно совпадают между собою, потому что здесь конечная причина, цель, является в качестве мотива, — последним же всегда служит истинная и настоящая причина действия, та причина, которая это действие производит, то изменение, которое ему предшествует и его вызывает, в силу которого оно, это действие, необходимо наступает и без которого не могло бы произойти, — как я это показал в своем конкурсном сочинении о свободе. В самом деле: что бы в физиологическом отношении ни вставлять между волевым актом и движением тела, — движущим началом всегда останется здесь, по общепринятому убеждению, именно воля; то же, что двигает ее, это — извне приходящий мотив, т. e. causa finalis, которая следовательно является здесь в качестве causae efficientis. Кроме того, из предыдущего мы знаем, что движение тела и волевой акт в сущности — одно и то же, ибо это движение не что иное, как явление воли в интуиции нашего мозга. Это совпадение causae finalis с производящей причиной следует считать прочно-установленным фактом в том единственном явлении, которое нам внутренне известно и которое поэтому навсегда останется нашим первоявлением, — ибо оно, это совпадение, неизбежно влечет нас к тому выводу, что по крайней мере в органической природе, для изучения которой необходимо руководиться конечными причинами, — по крайней мере, в этой природе зиждущим началом служит воля. Поистине, конечную причину нельзя себе ясно представить иначе, как в виде некоторой преднамеренной цели, т. е. мотива. И когда мы вникаем в конечные причины, действующие в природе, мы, для того чтобы выразить их трансцендентную сущность, должны, не боясь противоречия, смело сказать: конечная причина — это мотив, действующий на то или [341]другое существо, которое его не сознает. Ибо несомненно, что гнезда термитов являются тем мотивом, который создал у муравьеда беззубые челюсти наряду с длинным, нитевидным и липким языком; твердая скорлупа яйца, в которой заключена птичка, несомненно является мотивом того рогообразного острия, которым снабжен ее клюв для того, чтобы пробить эту скорлупу, и который птичка, по исполнении этого, отбрасывает как больше ей не нужный. Точно также законы отражения и преломления света являются мотивом того чрезвычайно искусного и сложного оптического аппарата, какой представляет собою человеческий глаз: в нем строго приспособлены к этим законам и прозрачность его роговой оболочки, и различная плотность его трех жидкостей, и форма его чечевицы, и черный цвет его сосудистой оболочки, и чувствительность его сетчатки, и способность его зрачка к суживанию, и его мускулатура. Но эти мотивы воздействовали еще раньше, чем они были восприняты, — да, это именно так, хоть это и звучит противоречиво. Ибо здесь — переход от физического к метафизическому. Но последнее признали мы в воле, — поэтому мы и должны допустить, что воля, которая вытягивает хобот слона по направлению к какому-нибудь предмету, — это та же самая воля, которая создала и сформировала хобот, антиципируя предметы.

Этому вполне соответствует то, что при изучении органической природы мы всецело ссылаемся на конечные причины, повсюду ищем их и все объясняем из них; производящие же причины играют здесь совершенно подчиненную роль и признаются только орудиями первых, и мы скорее предполагаем их, чем действительно указываем на них, — например, при произвольном движении членов нашего организма, которое, по общему признанию, осуществляется внешними мотивами. При объяснении физиологических функций мы еще доискиваемся производящих причин, но по большей части бесплодно; при объяснении же возникновения органов мы их уже и не ищем, а довольствуемся одними конечными причинами; в лучшем случае у нас имеется тогда еще какой-нибудь вполне общий принцип, вроде того, например, что чем больше должен быть орган, тем сильнее должна быть артерия, приводящая к нему кровь; но собственно о производящих причинах, которые создали, например, глаз, ухо, мозг, — о них мы решительно ничего не знаем. И даже при объяснении простых функций, конечная причина гораздо важнее и больше идет к делу, чем причина производящая; поэтому, когда нам известна только первая, мы бываем в главных пунктах осведомлены и удовлетворены, [342]знание же одной производящей причины мало помогает. Если бы, например, производящую причину кровообращения мы действительно знали так, как на самом деле ее не знаем, а только еще стремимся знать, то это принесло бы нам мало пользы без знания причины конечной, — именно, того факта, что кровь должна идти в легкие для окисления и затем возвращаться для питания органов; между тем знание одной только конечной причины, даже помимо причины действующей, проливает здесь для нас яркий свет. Впрочем, я, как сказано выше, держусь того мнения, что кровообращение не имеет производящей причины в собственном смысле, а что воля действует здесь так же непосредственно, как и в мускульном движении, где ее определяют мотивы, переданные через нервы, и что здесь движение тоже вызывается непосредственно конечной причиной, — именно, необходимостью окисления крови в легких, — необходимостью, которая в данном случае действует на кровь до известной степени как мотив, но при этом так, что посредничество познания отпадает, ибо все здесь происходит в недрах организма.

Так называемая метаморфоза растений, эта мимоходом брошенная Каспаром Вольфом мысль, которую Гете, под столь гиперболическим названием, в пышном и тяжеловесном изложении выдает за собственную продукцию, — метаморфоза растений принадлежит к числу объяснений организма из производящих причин, хотя она в сущности означает лишь то, что природа не начинает в каждом из своих творений сначала и не создает из ничего, а как бы продолжает писать в том же стиле, держится того, что уже существует, пользуется прежними формами, развивая их и усиливая, для того чтобы вести свое дело все дальше и дальше; так действовала она, например, в построении лестницы животного царства, где строго соблюдается закон: natura non facit saltus, et quod commodissimum in omnibus suis operationibus sequitur (Arist. de incessu animalium, c. 2 et. 8)[2]. Объяснять цветок указанием на то, что во всех его частях обнаруживается форма листа, — это, на мой взгляд, почти то же самое, что объяснять строение дома указанием на то, что все его части, этажи, вышки и чердаки составлены из одних кирпичей и являются простым воспроизведением первоначального единства кирпича. И нисколько не лучше, но зато гораздо проблематичнее, по-моему, объяснять череп из позвонков, хотя и здесь само собою [343]разумеется, что футляр головного мозга построен сравнительно с футляром спинного мозга, которого продолжением и капителью он служит, не абсолютно, разнородно и раздельно, а скорее в том же стиле. Весь этот метод исследования примыкает к упомянутой выше гомологии Р. Овена. Я же думаю, что гораздо удовлетворительнее следующее объяснение сущности цветка, — объяснение из его конечной причины, предложенное одним итальянцем, фамилию которого я забыл. Назначение венчика (Corolla): 1) защита пестика и тычинок; 2) посредством него изготовляются утонченные соки, которые концентрируются в пыльцах и завязи; 3) из желез его основания выделяется эфирное масло, которое, в качестве благоуханного, по большей части, испарения, окружая пыльники и пестик, до некоторой степени защищает их от влияния влажного воздуха.

К преимуществам конечных причин относится и то, что между тем как всякая производящая причина в последнем основании зиждется всегда на чем-нибудь непостижимом, т. е. на какой-нибудь силе природы, или „qualitas occulta“ и поэтому может предлагать лишь относительное объяснение, — причина конечная, в своей области, дает объяснение удовлетворительное и законченное. Разумеется, вполне довольны мы лишь в том случае, когда знаем зараз и, вместе с тем, раздельно обе причины: и производящую, по терминологии Аристотеля — ἡ αιτια εξ αναγκης, и конечную, — ἡ χαριν του βελτιονος; нас поражает тогда их совпадение, это удивительное согласие или заговор, в силу которого лучшее является в то же время и совершенно необходимым, а необходимое выступает так, как если бы оно было только лучшее, а не необходимое; и тогда возникает у нас предчувствие того, что обе причины, как ни различны они по своему источнику, все-таки в корне своем, в сущности вещей в себе, связаны между собою. Но такое двойное знание редко осуществимо: в органической природе — потому, что нам редко известна действующая причина; в неорганической потому, что остается проблематичной причина конечная. Поясню это двойное знание двумя-тремя примерами, — насколько я могу их найти в сфере моих физиологических сведений; предоставляю физиологам заменить их другими примерами, более яркими и убедительными.

Вошь негра черна. Конечная причина этого: в интересах ее безопасности. Производящая причина: ее пищей служит черная rete Malpighi негра. — Чрезвычайно разнообразная, огненно-живая окраска перьев у тропических птиц объясняется, хотя только в самых общих чертах, сильным действием света на тропиках; это — производящая причина данного явления. Конечную [344]же причину я указал бы в том, что эта блестящая окраска служит парадной формой, по которой особи столь бесчисленных там видов, часто принадлежащих одному и тому же роду, узнают одна другую, — и каждый самец находит по ней свою самку. То же следует сказать и о бабочках в различных поясах и широтах. — Замечено, что чахоточные женщины в последней стадии своей болезни легко беременеют и во время беременности болезнь у них затихает, а после родов опять усиливается и чаще всего приводит к смертельному исходу; замечено также, что чахоточные мужчины в последнем периоде своей жизни по большей части производят еще ребенка. Конечная причина здесь та, что природа, которая всюду столь ревниво озабочена сохранением вида, хочет поскорее возместить надвигающуюся утрату молодого индивидуума новым; производящая же причина та, что в последнем периоде чахотки обнаруживается необыкновенное возбуждение нервной системы. Эта же конечная причина лежит в основе того анатомического феномена, что муха, отравленная арсеником, по какому-то необъяснимому побуждению, еще совокупляется и во время совокупления умирает (по Окену, „Деторождение“, стр. 65). — Конечная причина Pubis у обоих полов и Montis Veneris у женщин заключается в стремлении к тому, чтобы даже и у очень худощавых субъектов сделать нечувствительными во время совокупления ossa pubis, которые иначе могли бы вызывать отвращение; производящую же причину надо видеть здесь в том, что повсюду, где слизистая оболочка переходит во внешнюю кожу, вблизи начинают расти волоса, и далее, в том, что голова и половые органы до известной степени представляют собою противоположные полюсы и оттого имеют некоторые взаимные соотношения и аналогии, к числу которых относятся и волоса. Той же производящей причиной объясняется и борода у мужчин; конечную же причину ее я полагаю в том, что патогномика, т. е. быстрая перемена в чертах лица, обнаруживающая всякое внутреннее движение духа, проявляется главным образом на губах и в окружности рта; и вот для того, чтобы эту патогномику, при некоторых переговорах или при какой-нибудь неожиданности часто опасную, скрыть от испытующих взоров противника, природа (которая знает, что homo homini lupus) дала мужчине бороду. Женщина же могла обойтись и без нее, так как ей врождены притворство и самообладание (contenance).

Как я уже сказал, несомненно можно найти гораздо более разительные примеры в доказательство того, как совершенно слепая деятельность природы в конечном результате совпадает [345]с ее, по-видимому, преднамеренной деятельностью, или, по выражению Канта, — как механизм природы совпадает с ее техникой; а это указывает на то, что обе деятельности имеют свой общий источник по ту сторону этого различия, т. е. — в воле как вещи в себе. Весьма содействовало бы уяснению этого принципа, если бы, например, можно было найти ту действующую причину, которая гонит плавучий лес к безлесным полярным странам, или же ту причину, которая материк нашей планеты сдвинула главным образом к северной половине ее, — конечную причину последнего явления надо видеть в том, что зима в данной половине, вступая в перигелий, ускоряющий движение земли, оказывается на восемь дней короче, а потому и мягче. Но при изучении неорганической природы конечная причина во всяком случае является двусмысленной, и особенно когда найдена причина производящая, нас берет сомнение, не служит ли первая просто субъективной иллюзией и призраком, который обусловлен нашей точкой зрения. В этом отношении она походит на некоторые произведения искусства, каковы, например, грубые мозаичные работы, театральные декорации и сложенный из грубых горных масс бог Аппенин в Пратолино близ Флоренции: все эти вещи производят впечатление только издали, вблизи же испаряются, потому что взамен их становится видной производящая причина иллюзии; самые же фигуры и формы вещей все-таки существуют, а вовсе не являются плодом нашего воображения. Итак, вот каким феноменам уподобляется конечные причины в неорганической природе, когда на сцену выступают причины производящие. Люди с широким умственным кругозором, быть может, позволят мне прибавить, что так же обстоит дело и с разными ominibus.

Если бы, впрочем, кто-либо вздумал этой внешней целесообразностью, которая, как я сказал, всегда остается двусмысленной, злоупотребить ради физико-теологических доказательств, как это случается еще и по сей день, — правда, будем надеяться, только со стороны англичан, — то в этой области можно будет найти примеры in contrarium — т. е. в ней найдется достаточно ателеологии, для того чтобы разбить подобные попытки. Самой разительной из таких нецелесообразностей является непригодность морской воды для питья: нигде человек не подвергается большей опасности умереть от жажды, как именно среди великих водных масс своей планеты. „Зачем это морю быть соленым?“ — спросите своего англичанина.

Если в неорганической природе конечные причины совсем [346]отступают на второй план и объяснение, опирающееся только на них, уже не имеет силы, а непременно требуются здесь причины производящие, — то это находит себе основание в том, что объективирующаяся и в неорганической природе воля проявляется здесь уже не в индивидуумах, образующих одно самостоятельное целое, а в силах природы и их действии, вследствие чего цель и средство расходятся между собою слишком далеко, для того чтобы их взаимные отношения были ясны и чтобы в них можно было узнать обнаружение воли. До известной степени это замечается уже и в органической природе — именно, там, где целесообразность — внешняя, т. е. где цель лежит в одном, а средство в другом индивидууме. Но и здесь целесообразность остается еще несомненной, покуда оба индивидуума принадлежат к одному и тому же виду, — и даже тем поразительнее она тогда. К этой сфере целесообразного относится прежде всего взаимная приспособленность половых органов у обоих полов, а затем — некоторые факты, благоприятствующие оплодотворению; например, у Lampyris noctiluca (светляк) только самец, который не светится, снабжен крыльями, — для того чтобы он мог настигнуть самку; бескрылая же самка наделена фосфорическим светом, для того чтобы самец мог ее найти (светляки выходят только по вечерам). Впрочем, у Lampyris Italica светятся оба пола, — это составляет роскошь южной природы. Поразительный своей исключительностью пример этого рода телеологии являет сделанное Жоффруа Сент-Иллером в последние годы его жизни прекрасное открытие интимного строения сосательного аппарата у китообразных. Именно: так как всякое сосание требует работы дыхания, то оно может происходить только в воздушной среде, а не под водой, — между тем именно под водою лежит у сосков своей матери сосущий детеныш кита; так вот, для того чтобы приспособиться к этому обстоятельству, весь сосательный аппарат китообразных модифицирован таким образом, что он превратился в орган инъекции и, вложенный в пасть детеныша, не требует от него сосания, а прямо впрыскивает ему молоко. — Там же, где индивидуум, оказывающий другому серьезную помощь, принадлежит к совершенно иной категории существ и даже к иному царству природы, — там эта внешняя целесообразность представляется нам столь же сомнительной, как и в природе неорганической, хотя бы на вид казалось, что именно на ней, этой целесообразности, и зиждется существование данных пород. Так это бывает у очень многих растений, оплодотворение коих происходит только с помощью [347]насекомых, которые или приносят пыльца на рыльце, или же пригибают тычинки к пестику: обыкновенный барбарис, многие виды ириса и Aristolochia Clematitis совсем не могут оплодотворяться без помощи насекомых. (Хр. Конр. Шпренгель. Разоблаченная тайна и т. д., 1793. — Вильденов. Очерк ботаники, 353). В таком же положении находятся многие двубрачные, однобрачные и многобрачные — например, огурцы и дыни. Взаимная поддержка, какую оказывают друг другу мир растений и мир животных, прекрасно изображена в большой Физиологии Бурдаха (т. 1, § 263). Очень хорошо замечает он: „это не механическая поправка и не решительное средство в беде, это не то, чтобы природа вчера, создавая растения, сделала ошибку, а сегодня пыталась исправить ее с помощью насекомого: нет, в основе лежит здесь глубокая симпатия мира растений к миру животных. И здесь должно обнаруживаться тождество обоих миров: оба они, дети одной матери, должны существовать вместе и друг для друга“. И дальше: „но и с неорганическим миром органический находится в такой же симпатии“ и т. д. Подтверждением этого consensus naturae служит также сообщенное во втором томе Introduction into Entomology by Kirby and Spence наблюдение, что яйца насекомых, проводящих зиму прилипнувшими к ветвям тех деревьев, которые служат пищей для их личинок, выходят именно в то время, когда ветви распускаются, так что, например, тля березы появляется на месяц раньше, чем тля ясеня; а равно и то наблюдение, что насекомые долголетних растений зимуют на них в виде яиц, насекомые же растений однолетних, лишенные этой возможности, зимуют на них в состоянии куколок.

Три великих человека совершенно отвергли телеологию, или объяснение из конечных причин, — и множество маленьких людей молитвенно пошли по их стопам. Эти трое — Лукреций, Бэкон Веруламский и Спиноза. По у всех у них достаточно ясен самый источник отрицательного отношения к телеологии: именно, они считали ее нераздельной от спекулятивной теологии, а к последней питали они такой великий страх (правда, Бэкон благоразумно старался скрывать это), что еще издалека сворачивали с ее пути. И даже Лейбниц находился еще в плену у этого предрассудка: так, он с характерной наивностью, как нечто само собою понятное, говорит в своем письме к Nicaise’y (Spinozae Ор. ed. Paulus, vol. 2, p. 672): «конечные причины, или что то же самое, созерцание божественной мудрости в строе вещей» (А дьявол? И он — то же самое!). На той же точке зрения [348]стоят даже и современные англичане, Bridgewater-treatise-господа, лорд Brougham и друг.; между прочим и Р. Овен, в своей Ostéologie comparée, вполне разделяет взгляды Лейбница, что̀ я подверг критике уже в первом томе. Для всех этих лиц телеология сейчас же оказывается и теологией, и при виде какой бы то ни было целесообразности в природе, они вместо того чтобы думать и изучать последнюю, разражаются детским криком design! design!, затягивают припев своей бабьей философии и затыкают свои уши от всех разумных доводов, какие, например, предлагал им еще великий Юм[3]. В этом английском убожестве виновато главным образом незнание кантовской философии, которое ныне, спустя 70 лет после ее зарождения, поистине составляет для английских ученых позорное пятно; а самое это незнание в свою очередь объясняется — по крайней мере, в главной своей доле — пагубным влиянием того ужасного английского поповства, которое своей заветной целью ставить полное отупение народа, для того чтобы и впредь удерживать в состоянии самого развращающего ханжества английскую нацию, в других отношениях столь интеллигентную; и вот, одушевляемые низким обскурантизмом, тамошние попы всеми силами борются против народного просвещения, против изучения природы и против всякого развития человеческих знаний вообще; сильные как своими интригами и связями, так и скандальной, безнаказанной и увеличивающей народную нужду стяжательностью, они простирают свое влияние и на университетских ученых и писателей, которые поэтому (как, например, Th. Brown, в своей книге On cause and effect) прибегают ко всякого рода недомолвкам и вывертам, лишь бы только не стать, хотя бы издалека, поперек пути этому «холодному суеверию» (как Пюклер очень метко назвал их религию) или ходячим аргументам в его пользу. Но упомянутые три великих человека жили задолго до рассвета кантовской философии, и страх перед телеологией, ввиду его источника, для них простителен: ведь и Вольтер даже считал физико-теологическое доказательство [349]неопровержимым. Но при ближайшем рассмотрении их теорий оказывается прежде всего, что полемика Лукреция (IV, 824—858) против телеологии очень груба и наивна, противоречит самой себе и убеждает в противоположном. Что же касается Бэкона (De augm. Scient. III, 4), то, во-первых, по отношению к применению конечных причин он не делает никакого различия между органической и неорганической природой (а в нем-то и вся суть) и в своих примерах ссылается вперемежку и на ту, и на другую; а во-вторых, он изгоняет конечные причины из физики в метафизику, — последняя же для него, как и для многих еще по сей день, тождественна с спекулятивной теологией. Таким образом, конечные причины он считает от богословия нераздельными и даже упрекает Аристотеля за то, что он, придав в своей системе такое большое значение конечным причинам, не связал их в то же время с умозрительной теологией (а я именно за это сейчас буду особенно хвалить Аристотеля). Наконец, Спиноза (Eth. I, 36, appendix) самым явственным образом показывает, что он отождествляет телеологию с физико-теологией, против которой вооружается с такой горечью; даже закон: природа ничего не делает понапрасну, он объясняет так: «т. е. что не служило бы на пользу людей», и далее: «они смотрят на все в природе, как на средство для своей пользы, и думают, что есть некто другой, кто приготовил для их пользования эти средства»; и далее: «отсюда они сделали вывод, что боги все сотворили на пользу людей». На этом строит он свое положение: „природа не предустанавливает для себя определенных целей, и все конечные причины не что иное, как человеческие выдумки“. Для Спинозы было важно одно: преградить дорогу теизму, а сильнейшее оружие последнего он совершенно правильно видел в физико-теологическом доказательстве. Но действительно опровергнуть это доказательство суждено было Канту, мне же суждено было материалу Канта дать надлежащую обработку; этим я подтвердил правило: est enim verum index sui et falsi. Спиноза же не нашел другого исхода, кроме этого отчаянного удара: отвергнуть самую телеологию, т. е. целесообразность в творчестве природы, — попытка, чудовищность которой бросается в глаза всякому, кто хоть несколько серьезно изучал органически) природу. Эта ограниченная точка зрения Спинозы, вместе с его незнанием природы, достаточно свидетельствует о его полной некомпетентности в подобных вещах и о неразумии тех, кто, опираясь на его авторитет, считает своим долгом презрительно отзываться о конечных причинах. [350]

Очень возвышается над этими философами нового времени Аристотель, который именно в данном пункте выказывает себя с самой блестящей стороны. Непредубежденно подходит он к природе, не знает ни о какой физико-теологии, ничего подобного ему и в голову не приходило, никогда не задавался он вопросом, является ли мир чьей-нибудь поделкой; свободный от всего этого, он строит гипотезы о происхождении животных и людей, нисколько не впадая при этом в физико-теологическое течение мысли (De generat, anim. III, 11). Всегда выражается он: ἡ φυσις ποιει (природа творит) и никогда не скажет: ἡ φυσις πεποιηται (природа сотворена). Но после добросовестного и прилежного изучения природы он нашел, что всюду она действует целесообразно, и говорит: «мы видим, что природа ничего не делает понапрасну» (De respir., с. 10), а в книгах De partibus animalium, представляющих собою сравнительную анатомию, он выражается так: „Природа ничего не делает лишнего, ничего не делает понапрасну. Природа все делает с какой-нибудь целью. А утверждаем мы обыкновенно, что та или другая вещь существует ради той или другой цели, — всякий раз, когда постигаем тот предел, к которому стремится ее движение; отсюда-то нам и известно, что есть нечто такого рода, что мы называем природой. Тело есть инструмент: каждый член его существует ради известной цели, как и оно само в своем целом“. Обстоятельнее говорится об этом на стр. 645 и 633 берлинского издания in-quarto, как и в книге De incessu animalium, с. 2: „природа ничего не делает понапрасну, а делает всегда то, что есть наилучшего из соответствующего сущности всякой породы животных“. Самым же решительным образом высказывается он за телеологию в конце своих книг De generatione animalium, где упрекает Демокрита за отрицательное отношение к ней, т. е. именно за то, что́ Бэкон в своей предвзятости хвалит в Демокрите. Но особенно в Physica, II, 8, р. 198, говорит Аристотель ex professo о конечных причинах и выставляет их как верный принцип в изучении природы. И действительно, всякий сильный и правильный ум при изучении органической природы непременно придет к телеологии, но вовсе не к физико-теологии и не к порицаемой Спинозой антропо-телеологии, — конечно, если только он не опутан предвзятыми мнениями. По отношению к Аристотелю вообще я хотел бы обратить здесь внимание на то, что его учения, поскольку они касаются неорганической природы, исполнены ошибок и никуда не годятся, ибо в основных принципах своей механики и физики он допускает грубейшие ошибки, — и [351] это тем непростительнее, что уже его предшественники, пифагорейцы и Эмпедокл, стояли на правильном пути и высказывали гораздо более трезвые взгляды: ведь имел же Эмпедокл, как это видно из второй книги Аристотеля De coelo (с. 1, р. 284), понятие о некоторой центробежной силе, противодействующей тяжести и возникающей в результате вращения, — понятие, которое Аристотель снова отверг. Но совершенно иное место занимает Аристотель в изучении природы органической: здесь — его сфера; здесь его богатые познания, его тонкая наблюдательность и порою глубокомыслие приводят нас в изумление. Так, — чтобы привести только один пример — он понимал уже тот антагонизм, в котором у жвачных находятся рога с зубами верхней челюсти и в силу которого последних нет там, где есть первые, и наоборот (De partib anim., III. 2). Отсюда и его правильная оценка конечных причин.


Примечания[править]

  1. Эта, как и следующая глава, находится в связи с § 28 первого тома.
  2. Природа не делает скачков и во всех своих действиях следует по наиболее удобному пути.
  3. Замечу кстати, что если судить по немецкой после-кантовской литературе, то выходит, будто вся мудрость Юма заключалась в его явно несостоятельном скептицизме по отношению к закону причинности, — только об этой стороне его философии всюду и толкуют. Но для того чтобы действительно узнать Юма, необходимо прочесть его Natural history of religion и Dialogues on natural religion: там он выступает во всем своем величии, и названные сочинения, наряду с его Essay 20, on nationale character, — вот именно те произведения, за которые его по сей день больше всего ненавидят английские попы: я не мог бы сказать ничего лучшего для его славы.