О русских поэтах (Бальмонт)/1904 (ВТ)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
< О русских поэтах (Бальмонт)
Перейти к навигации Перейти к поиску

Гений открытия
автор Константин Дмитриевич Бальмонт (1867—1942)
См. Горные вершины. Дата создания: 1897, опубл.: 1904. Источник: Бальмонт, К. Д.. Горные вершины. — М.: Книгоиздательство «Гриф», 1904. — С. 59—74..

Редакции


[59]
О РУССКИХ ПОЭТАХ[1]


1

Обращаясь к прошлому, каждый из нас находит какое-нибудь воспоминание, особенно сильно запавшее в душу, какой-нибудь взгляд или волну звуков, исполненные необыкновенного красноречия, какую-нибудь лесную прогалину, озаренную негаснущим лучом. Уходя мечтой в свое прошлое, я вспоминаю раннее детство в родной деревне, мирный дом, наполненный веселой и шумной семьей, просторную комнату, кажущуюся мне особенно большой уже потому, что внешний мир мне так же мало известен, как маленьким героям Андерсеновских сказок. Сквозь окно врываются вместе с широкими полосами света звуки весны, — и липы так нежно шелестят, и черемуха так сладко пахнет. Мне семь лет, я сижу с моей матерью и читаю книгу. Но вся сверкающая рама, окружающая эту маленькую картинку, исчезает от глаз ребенка. Я не могу радоваться ни весне, ни светлой комнате, — я обливаюсь слезами над страницами книги, повествующей о мучениях невольника, я читаю Хижину дяди Тома. Это была первая книга, рассказавшая мне, что в мире есть мучительство и мучение, и заставившая меня глубоко задуматься.

Из других ранних литературных впечатлений, особенно ярки именно те, которые дали мне другие произведения английской литературы. То были сокращенные издания Робинзона Крузо и Путешествий Гулливера, прочитанные также в детстве и наполнившие младенческую фантазию своими оригинальными образами, позднее баллады английских романтиков в переводе Жуковского, романы [60]Диккенса, поэмы Байрона и драмы Шекспира, с которыми неразрывно связана моя первая юность, а также и более поздние годы, годы сознательной духовной жизни.

Говоря сейчас о себе, я в то же время как бы говорю от лица многих русских. Действительно, одни из наиболее ранних и наиболее сильных литературных впечатлений русских читателей связаны с созданиями Английского Гения. Автор Пиквикского клуба, автор Манфреда, и особенно создатель Гамлета, давно пользуются в России такой любовью, как будто бы они были нашими родными писателями, и мне не раз приходилось встречать русских, которые более внимательно ознакомились с произведениями Байрона и Шекспира, чем с произведениями того или другого русского поэта. Это объясняется не только тем, что Английская Поэзия гораздо выше Поэзии Русской. Чужая красота и чужая сила могли бы нас исполнить только холодным удивлением, как это случилось например с сочинениями Данте, который совершенно не имеет читателей в России. Но в том-то и дело, что исключительное очарование английской поэзии не чуждо русскому темпераменту, напротив, оно касается самых заветных и тонких струн русской души. Как английский, так и русский поэтический темперамент может быть определен двумя словами, которыми Шелли определял самого себя: meek and bold. Это — соединение мужской силы и женской нежности, это суровая непреклонность исторического завоевателя, любящего в то же время семью, тихую мечтательность, и мягкий свет заходящего солнца. То, что Английскому Гению нашептало неисчерпаемое вечное море, со всех сторон окружающее его окутанную дымкой родину, нам, русским, невнятно нашептывают наши бесконечные леса и степи, неоглядные, как морская гладь, монотонные и вечно-разнообразные в оттенках, как равнина морей. Три наиболее национальные, наиболее самобытные, и самые яркие гения русского художественного творчества, Гоголь, Пушкин, и Достоевский, могут быть сближаемы в литературной параллели с теми или иными представителями английского поэтического творчества, но не с писателями других стран. Гоголь, отметивший русскую способность к юмору, и воплотивший ее в фантастических зловещих картинах, безусловно родственен Свифту и Диккенсу. Пушкин, воплотивший героическую сторону русской души, её способность к [61]легкой гармонии, и её способность понимать красоту и правду у других, сближается то с Байроном, то с Шекспиром, то с другими, менее крупными, английскими поэтами, и вне английской литературы может быть сравниваем только с Гёте; наконец Достоевский, воплотивший русскую черту нигилизма, подвижничества, и мучительного искания Бога, перемешанного с Сатанизмом, может быть сравниваем опять то с Диккенсом, как создателем героев-преступников, то с Эдгаром По, как автором рассказов Сердце-изобличитель, Демон извращенности, и Молчание.

Если мы ограничим наш анализ исключительно рассмотрением стихотворной поэзии, преимущественно лирической, на фоне её утренней зари мы видим три своеобразные фигуры, предрешившие в значительной степени характер её будущего развития. Я разумею трех наиболее крупных поэтов России, Жуковского, Пушкина, и Лермонтова, которые создали наш литературный язык, заложили основание поэтического творчества, были первыми вестниками художественной красоты.

Чистый романтик, Жуковский, представляет из себя тип мягкой пассивной натуры, воспринимающей с необыкновенной легкостью все влияния, родственные с его душой, но вместе с тем и артистически воссоздающей всё воспринимаемое. Переводчик немецких романтиков, Бюргера, Уланда, и Шиллера, он в то же время тесно соприкоснулся с романтизмом английским, и впервые познакомил Россию с произведениями Соути, Вальтер-Скотта, Томаса Мура, и Байрона. Но это не просто переводчик, — он не имел бы тогда права на название крупного поэта, — это воссоздатель, он воспроизводит творчески то, что переводит, он делает свою работу так искусно, что она приобретает собственную печать. Его поэзия напоминает лунный свет, заемный, но своеобразный, мертвый, но красивый, — лунную атмосферу, исполненную привидений, бледности, и неясных умирающих звуков. Главное содержание этой поэзии — невозможность любви, порванной враждебными влияниями, резигнация, стремление от Земли к Небу, — темы, которым суждено было повториться в наши дни в совершенно иной разработке.

Если Жуковского можно сравнить с мертвым, хоть и бессмертным, светилом ночи и эфирной неосуществленной любви, поэзия Пушкина, более, чем кого-либо другого, [62]исполнена жизни и смелости, блеска яркого дня и творческой весны. Пушкин был поистине солнцем русской поэзии, распространившим свои лучи на громадное расстояние, и вызвавшим к жизни бесконечное количество больших и малых спутников. Он сосредоточил в себе свежесть молодой расы, наивную непосредственность и словоохотливость гениального здорового ребенка, для которого всё ново, который на всё отзывается, в котором каждое соприкосновение с видимым миром будит целый строй мыслей, чувств, и звуков. Инструмент, на котором он играет, многострунный, и каждая струна отличается одинаковой звонкостью. Подобно тому, как его излюбленный герой, Петр Великий, создал европейскую Россию, сам он создает русскую литературу, впервые кует — не кует, а как бы роняет готовыми — самобытную лирику, эпос, эпиграмму, драму, сатиру, романтическое повествование, натуралистический роман, пишет превосходные страницы художественной критики, воссоздает в неподражаемых стихах русские народные песни и народные сказки. Это цельная гётевская натура, прошедшая сквозь горнило байроновского буйства страстей, натура уравновешенная, гармоническая, напоминающая героя Бури, властителя духов, Просперо. Также как Жуковский, Пушкин тесно соприкасается с Английской Поэзией. Поэмы Полтава, Медный Всадник, Евгений Онегин, несмотря на их глубоко-самобытный, чисто-русский характер, говорят об увлечении Пушкина автором Чайльд Гарольда и Дон-Жуана, также как драмы Борис Годунов и Скупой Рыцарь свидетельствуют о внимательном изучении произведений Шекспира.

Лермонтов, бывший по происхождению шотландцем, еще более близок с Английским Поэтическим Гением. Всё его творчество сближает его с Байроном, и не столько потому, что он подчинялся влиянию певца Каина и Манфреда, — хотя влияние было очень велико, — сколько потому, что сам он, гордый, угрюмый, и навсегда-оскорбленный, был создан из такого же материала, как Байрон, он был не столько его ученик, сколько его младший брат, получивший от природы такие же дары и пытки, такую же душу, полную резкой дисгармонии. В его поэзии мы видим пламя ночного пожара, недолгое, неровное, но исключительно-яркое, мы видим болезненное умирание погребального факела, подавленный трепет могучей личности, не нашедшей себе места в окружающей обстановке. [63] Странный контраст предстает перед нами, если мы захотим провести параллель между основателями Русского Поэтического Творчества Пушкиным и Лермонтовым, с одной стороны, и новейшими излюбленными поэтами, Тютчевым и Фетом, с другой, рассматривая их не только как поэтов, но и как людей.

Фантастические герои русского Пантеона, Пушкин и Лермонтов, оба претерпели гонения, как со стороны правительства, так и со стороны общества, были в ссылке, жили среди кавказских горцев, среди величественных картин природы, провели бурную жизнь, исполненную страстей и борьбы, и, наконец, не довершив своей жизненной задачи, были оба убиты на дуэли, Пушкин не дожив до сорока лет, Лермонтов не дожив до тридцати. В художественных темах, которыми они задавались, мы видим ту же печать исключительности и трагизма. Что воспевает Пушкин? Грандиозные явления Природы, море, горы, и степи — цыган, блуждающих по земле из конца в конец — братьев-разбойников, озаренных пламенем костров — витязя Руслана, сражающегося с гигантским чудовищем, существующем в виде огромной головы (образ, заставляющий вспомнить о Скандинавской Мифологии) — Петра Великого, царственного революционера, вздернувшего Россию на дыбы, как ртачливую лошадь — Бориса Годунова, коронованного убийцу — мстительного Каменного Гостя, увлекающего Дон-Жуана в ад — пир во время чумы — Сальери, который из зависти отравляет Моцарта — обманутую девушку-утопленницу, превратившуюся в царицу русалок — целый мир героизма, фантазии, исключительных положений, страстей. У Лермонтова, описывающего, как Демон соблазняет монахиню, и создавшего в лучшем русском романе, Герой нашего времени, тип демонического Печорина, губящего всё, к чему он ни прикоснется, повторяется тот же мир страстей, крови, и отчаяния.

И между тем ни в разнообразной поэзии Пушкина, ни в монотонной поэзии Лермонтова нет таинственности. Здесь всё просто, ясно, и определенно. Они — романтики по темам и реалисты по исполнению. Они — представители художественного натурализма, который ищет содержания вне себя, и воспроизводит Природу так, как ее видит — конкретно, в разорванном частичном состоянии — не воссоздавая сложного единства её, не угадывая мирового характера всех её явлений. [64] Какой контраст по сравнению с Тютчевым и Фетом, царящими над современной литературной молодежью, и создавшими в России ту манеру поэтического творчества, которую я назову психологической лирикой. Тютчев и Фет живут как самые скромные тихие люди, в их жизни нет никакого трагизма, они умирают, как библейские патриархи, «насыщенные днями», — но в их поэзии, лишенной героического характера и берущей сюжетами просто-напросто разные состояния человеческой души, всё таинственно, всё исполнено стихийной значительности, окрашено художественным мистицизмом. Это поэзия более интимная, находящая свое содержание не во внешнем мире, а в бездонном колодце человеческого «я», созерцающая Природу не как нечто декоративное, а как живую цельность.

Возьмем для наглядности несколько образцов из каждого поэта, и выберем эти образцы из тех сфер, которые могут служить наилучшим пробным камнем. Эти сферы определяются вопросами: как поэт понимает душу поэта — как поэт рисует Природу — как поэт воссоздает чувство любви. В стихотворении Поэту Пушкин говорит о народной любви, об алтаре, о треножнике, об очень скучных и очень явных вещах, хотя он и бросает, как истый полубог, каким он был, гениально-красивую строку: «Ты — царь. Живи один».

Лермонтов проводит параллель между поэтом и кинжалом.

Как Пушкин, так и Лермонтов схватывают внешние черты, и оба задаются при этом дидактической целью. Натура поэта, по существу своему вольная и независимая от временных обстоятельств, не угадана здесь самими поэтами. Насколько красноречивее, в смысле тонкости понимания, стихи Тютчева:

«Не верь, не верь поэту, дева!
Его своим ты не зови —
И пуще пламенного гнева
Страшись поэтовой любви!
Его ты сердца не усвоишь
Своей младенческой душой,
Огня палящего не скроешь
Под легкой девственной фатой.

[65]

Не властен лишь в себе самом:
Невольно кудри молодые
Он обожжет своим венцом.
Вотще поносит или хвалит
Поэта суетный народ:
Он не змеею сердце жалит,
Но как пчела его сосет.
Твоей святыни не нарушит
Поэта чистая рука,
Но ненароком — жизнь задушит
Иль унесет за облака».[2]

Фет в стихотворении «Поэтам» говорит, обращаясь к своим любимцам: —

«В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи!
Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами.
С торжищ житейских, бесцветных и душных,
Видеть так радостно тонкие краски;
В радугах ваших, прозрачно воздушных,
Неба родного мне чудятся ласки“.[3]

У Тютчева и Фета мы видим психологию художественной натуры, черты интимной внутренней жизни. Художник свободен, не потому, что он царь, а потому, что он стихия. Художественное творчество независимо от жизни, потому что из мертвых листьев оно умеет делать золотые узоры.

При виде моря, окутанного вечерним туманом, Пушкин вспоминает о своей юности, о первой любви и первых разочарованиях, море участвует в его мечтах как красивая декорация, где волны движутся, но не живут, блестят, но ничего своего не говорят своим блеском. Так же точно Лермонтов при виде моря проникается романтической мыслью о душе, стремящейся к бурям, и в тоже время описывает море несколькими реальными штрихами, не [66]передающими жизни моря. Фет, описывая море, заставляет его жить, он понимает, что море иногда может испытывать такие же утонченные состояния, какие возникают в человеческой душе, когда, исполненная олимпийской ясности, она отошла от одного строя чувств — и не вошла еще в другой строй, с ним сопредельный.

«Жди ясного на завтра дня…
Стрижи мелькают и звенят,
Пурпурной полосой огня
Прозрачный озарен закат.
В заливе дремлют корабли,
Едва трепещут вымпела,
Далеко небеса ушли, —
И к ним морская даль ушла.
Так робко набегает тень,
Так тайно свет уходит прочь,
Что ты не скажешь: минул день,
Не говоришь: настала ночь».[4]

Говоря об осени, Пушкин прекрасно описывает внешние черты осеннего пейзажа: —

«Унылая пора, очей очарованье,
Приятна мне твоя прощальная краса!
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса».

Тютчев возвышается до художественного понимания осени, как душевного состояния Природы: —

«Есть в светлости осенних вечеров
Умильная таинственная прелесть.



Ущерб, изнеможенье, и на всём
Та кроткая улыбка увяданья,
Что́ в существе разумном мы зовем
Возвышенной стыдливостью страданья».

Любовь, как у Пушкина, певца ясной любви, так и у Лермонтова, понимающего ее как мимолетное чувство, выступает в конкретных чертах, в её непосредственной очаровательной простоте, но не во всём её содержании, то [67]сближающем человека с неземными ду́хами, исполненными утонченной нежности, то дающем впечатление тихой, но страшной грозности этого непостижимого чувства. Любовь есть сложность, а у них простые души, хотя и гениальные. Любовь есть яркое безумие, а они смотрят на мир трезвым взглядом. Как очаровательно маленькое стихотворение Пушкина: На холмах Грузии лежит ночная мгла. Это одна из лучших жемчужин мировой лирики. Как всё цельно и ясно в этом крике любви! Но разве любовь так ясна? Тютчев отвечает отрицательно: —

«Люблю глаза твои, мой друг,
С игрой их пламенно-чудесной,
Когда их приподымешь вдруг
И словно молнией небесной
Окинешь бегло целый круг…
Но есть сильней очарованье:
Глаза потупленные ниц
В минуты страстного лобзанья,
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый, тусклый огнь желанья»…[5]

А Фет как бы дополняет этот тонкий, но металлически-холодный, поэтический анализ, нежным, как ландыш, стихотворением, где говорится о любви неосуществленной — и где в то же время слышится весь трепет страсти.

«Я тебе ничего не скажу
И тебя не встревожу ничуть,
И о том, что́ я молча твержу,
Не решусь ни за что намекнуть.
Целый день спят ночные цветы,
Но, лишь солнце за рощу зайдет,
Раскрываются тихо листы,
И я слышу, как сердце цветет.
И в больную, усталую грудь
Веет влагой ночной… Я дрожу, —
Я тебя не встревожу ничуть,
Я тебе ничего не скажу».[6]

Ночь, так же как море, будит в Пушкине воспоминания романтического характера, перед ним проходит картина его собственных ошибок и, читая с отвращением [68]длинный свиток минувшего, он не может удержать слез, но слезы не смывают печальных строк. Ночь, описанная всего двумя-тремя беглыми штрихами, выступает лишь как темный фон при изображении мрачного состояния души, простого, элементарного, не связанного неизбежно с тем, что есть в ночи самого красноречивого. Душа поэта полна ярких, но обычных чувств, земных мыслей, он размышляет о своей судьбе, и от него ускользает величественность ночи, плывущей в безбрежных пространствах, усеянных иными мирами. Лермонтов совершенно аналогичным образом, при виде голубой ночи и пустыни, внемлющей Богу, задается вопросом, отчего ему грустно и больно, говорит, что он ничего более не ждет от жизни, что ему хочется свободы и забвенья. Опять Байроновская мысль в русской транскрипции. Это мысли юной души, еще не остывшей от поцелуев, которые были лживыми, еще не успевшей от личного вознестись в сферы созерцания, где страсти кажутся чем-то давнишним, отброшенным на далекое расстояние. Фет, описывая ночь, говорит:

«На стоге сена, ночью южной,
Лицом ко тверди я лежал,
И хор светил, живой и дружный,
Кругом, раскинувшись, дрожал.
Земля, как смутный сон, немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая,
Один в лицо увидел ночь.
Я ль несся к бездне полуночной,
Иль сонмы звезд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис.
И, с замираньем и смятеньем,
Я взором мерил глубину,
В которой с каждым я мгновеньем
Всё невозвратнее тону».[7]

Фет описывает ночь — и она действительно предстает перед нами в своем собственном величии, мы ее видим, видим в то же время и душу поэта, но не под гнетом случайного, не в рабстве у вещественного и очевидного, а в пантеистическом слиянии с бесконечным целым, в [69]котором всё принимает общий отвлеченный характер, законченный и гармоничный. Здесь Природа более красива и красноречива, потому что человеческая душа вступает с ней в живое единение, и Природа, лелея ее на своем лоне, бросает в земной ум несколько лучей оттуда, где царит иная красота.

Возьмем наконец еще два стихотворения Пушкина и Тютчева, написанные совершенно на одну и ту же тему и дающие таким образом возможность иметь полную параллель между двумя поэтическими манерами. Пушкин описывает бессонницу и говорит: —

«Мне не спится, нет огня:
Всюду мрак и сон докучный;
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня.
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня —
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шёпот?
Укоризна, или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Темный твой язык учу»…[8]

Тютчев в стихотворении Бессонница говорит: —

«Часов однообразный бой,
Томительная ночи повесть!
Язык для всех равно чужой,
И внятный каждому как совесть!
Кто без тоски внимал из нас,
Среди всемирного молчанья,
Глухие времени стенанья,
Пророчески-прощальный глас?
Нам мнится: мир осиротелый
Неотразимый рок настиг,
И мы, в борьбе с природой целой,
Покинуты на нас самих;

[70]

И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак, на краю земли,
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали.
И новое, младое племя
Меж тем на солнце расцвело,
А нас, друзья, и наше время
Давно забвеньем занесло!
Лишь изредка, обряд печальный
Свершая в полуночный час, —
Металла голос погребальный
Порой оплакивает нас!»[9]

С точки зрения чисто-артистической стихотворение Пушкина кажется мне более прекрасным, чем стихотворение Тютчева, но как типично здесь их различие. Пушкин учит язык убегающего времени, но не может угадать его, и думает услыхать в нём ропот им утраченного дня, нечто частичное, между тем как Тютчев возвышается до широкого мы, до метафизического обобщения, заставляющего вспомнить о таких стихотворениях Шелли, как Time или A Lament.

Приведенные примеры — лишь небольшие обрывки сложной ткани, но уже и они достаточно явственно указывают на неоспоримое коренное различие, существующее между поэтической манерой Пушкина и его ученика Лермонтова с одной стороны, Тютчева и Фета с другой.

Пушкин и пушкинианцы относятся к видимому миру просто и непосредственно, более как наблюдатели, нежели как мыслители. Они видят части мира, но не его целое, его зримое содержание, но не тайное значение. Они по самому существу своему истинные представители художественного натурализма. Даже в наиболее романтические темы они всегда вносят непосредственную простоту, разложение на части, определенность, рельеф скульптурности, ограниченную конкретность летописного стиля. Они живут фактами, не переработанными философским сознанием, они живут конечной реальностью, которая ими властвует. Для них закрыта иная область — великая область отвлечения, область мировой символизации всего сущего. Созерцая Природу, проникаясь любовью, переживая те или иные душевные состояния, они преимущественно описывают, и описывают в узкой [71]определенной рамке. Земная жизнь заключена для них в резко-очерченные границы. Для Тютчева и Фета, для представителей психологической лирики, земная жизнь есть только ряд звеньев гигантской цепи, оба края которой, и справа, и слева, и с начала, и с конца — если есть начало и конец — уходят вдаль, и, принимая теневой характер, незаметно теряются в бесконечности пространства и времени. Пушкин живет во временном, Феть и Тютчев — в вечности; романтик-натуралист живет в государстве, в обществе, представитель психологической лирики — в мировом пространстве, среди звезд. Потому так и выпуклы изображения Пушкинской поэзии, — она смотрит на всё с близкой точки зрения; Фет и Тютчев смотрят на всё издали, — и потому их изображения носят теневой характер[10].




Огромное влияние Пушкина на всех последующих поэтов объясняется не только исключительною силой его гениальной поэтической личности, но и тем, что его душа — по преимуществу русская: он угадал исполненный положительности характер той страны, где художественный реализм есть не привитое, а самородное растение, той страны, которая дала людям полубожественного творца романов Война и Мир и Анна Каренина. И действительно мы видим влияние Пушкина не только в произведениях многочисленной группы стихотворцев, но и в творчестве прозаиков. В преклонении перед Пушкиным и в усвоении многих элементов его поэтического творчества сходятся такие различные художники, как великий юморист и бытописатель Гоголь, меланхолически-нежный Тургенев, создавший очаровательную портретную галерею русских типов, и наш наиболее гениальный писатель, Достоевский, спустившийся в своем психологическом анализе до последних темных глубин человеческого духа. [72] Из поэтов, которых можно назвать пушкинианцами, первое место конечно принадлежит Лермонтову, стоящему впрочем вполне обособленно, в силу значительности яркого индивидуального таланта, что делает из него самостоятельного маэстро. Лермонтов полнее, чем Пушкин, выразил одну черту человеческой богато-одаренной души, её способность жаждать без конца бурь, и борьбы, хотя бы даже бесцельной, но зато он выразил в своем творчестве только одну эту черту, и так как она составляет скорее принадлежность юношеского темперамента, нежели свойство натуры законченной, его поэзия тем самым приобрела характер слишком узкий и однообразный. Недаром Лермонтова так любят все, кто молод, и недаром сам он любил кинжал: его поэзия, узкая и яркая, безусловно напоминает это смертельное орудие.

За Лермонтовым следует целый ряд поэтов, составляющих Пушкинскую школу. Три главные из них — Майков, Полонский, и Алексей Толстой.

Майков, в юности своей готовившийся к карьере живописца, но потом отдавшийся поэзии, внес в свое творчество спокойную живописность, мирную созерцательность, античную приверженность к видимым формам. Его поэзия напоминает невозмутимый пейзаж, тихое журчанье лесного ручья, над которым сплелись бессильные ветви ивы, исполненной изнеможения и бросающей кружевную тень на зеркальную поверхность; в неглубоких водах мелькают маленькие рыбки, оживленные солнечным лучом; прохожий, заметив этот ручей, непременно захочет посидеть на берегу, и скажет: «Здесь хорошо!», но, уйдя, забудет о нём, если только он не исключительный любитель таких уголков Природы, или не знает этот ручей с детства.

Полонский представляет из себя гораздо более оригинальную личность. Не обладая развитым вкусом Майкова, воспитавшегося на классиках, он постоянно портит свои лучшие стихотворения какой-нибудь резкой грубой чертой, но в то же время он создал несколько произведений настолько самобытных, что они являются украшением Русской Поэзии. Наиболее оригинальна его поэма Кузнечик-музыкант, в которой он сумел создать типы из насекомых, но не так, как это делают баснописцы, а до известной степени так, как мы это видим в поэме Шелли The Sensitive Plant, где каждый цветок живет особой, лишь ему свойственной, жизнью. [73] Алексей Толстой, столь известный во всей России, как автор исторического романа Князь Серебряный, снискавшего многочисленных читателей среди народа, ценен главным образом как автор красивых, но в то же время и банально-разрумяненных, баллад, где воспеваются герои русской народной фантазии, и как автор нежных баюкающих стихотворений, в которых он беспритязательно изображает природу Малороссии, с её вишневыми садами и хуторами, с её свободными степями, и свидетелями седой старины, молчаливыми курганами.

Из современных пушкинианцев самыми интересными являются граф Голенищев-Кутузов и поэтесса красочных грез Лохвицкая. Они выгодно выделяются из толпы многочисленных стихотворцев, чье имя — легион.

Но, рассматривая поэтов-пушкинианцев, мы не видим, за немногими исключениями, новых приемов творчества, которых не было бы у их великого учителя. То, что они вносят своего в русскую поэзию, имеет скорее значение количественное, нежели качественное, смысл известного увеличения числа сюжетов, но не изменения манеры разрабатывать их. Интересно при этом отметить, что наиболее яркими стихотворениями у данных поэтов являются не те, которые написаны в усвоенной ими манере, а те, где они, уклоняясь от своих обычных приемов, приближаются к манере художественного индивидуализма, психологической лирики. Таково например замечательное стихотворение Майкова Импровизация, где он, забыв о своем античном спокойствии, возвышается до современной нервности, достигает истинного художественного символизма. Таковы отдельные места в поэмах Голенищева-Кутузова, Гашиш, и Рассвет. Таковы красивые стихотворения Лохвицкой из области демонизма, где чувствуется душа средневековой женщины, знакомой с тайнами колдовства[11].

В стороне от перечисленных поэтов стоит несколько писателей, которые не входят в нашу классификацию, но которых никак нельзя обойти молчанием. Баратынский, поэт рефлексии и северной природы, стоящий ближе всех из поэтов Пушкинской эпохи к современным, нервным, [74]но созерцательным, поэтам. Полежаев, поэт времен Байронизма, родственный с Лермонтовым, с которым он имел много общего, как сильная личность, не нашедшая применения своей силе. Кольцов, русский Бёрнс, сумевший создать совершенно оригинальную лирику, в которой глубоко чувствуется власть земли. Никитин, не такой яркий, как Кольцов, но обладающий большей силой нежности. Энергический поэт, которого отчасти можно сравнить с Краббе и с Лонгфелло, Некрасов, единственный певец обиженного простого народа и городской голи. Случевский, поэт-философ, с демонической душой. Создатель изящных стихотворных пастелей, Мей. Поэт с пантеистическим оттенком, Щербина. Поэтесса Павлова, создавшая несколько стихотворений, отличающихся неженской силой.

Данный очерк неполон и отрывочен, но я и не задавался целью нарисовать подробную картину развития Русской Поэзии 19-го века. Мне хотелось только отметить два пункта, которые мне кажутся существенно-важными. Во-первых, Русский Поэтический Гений сходен с Английским, ни с каким другим так не сходен, как с ним, и упорная привычка многих критиков сближать Русское Творчество с Немецкой и Французской Поэзией, обходя Английскую, есть не более как недоразумение. Во-вторых, Русская Поэзия распадается на две совершенно определенные полосы, если рассматривать ее в её движении, это полоса художественного натурализма — и психологической лирики. Пушкин и Лермонтов исчерпали первую область. Пытаться дополнять их безумно и бесполезно, и не столько потому, что Гений их так превосходен, — могут родиться Гении и более значительные, и можно также, будучи менее сильным, случайно выиграть в игре состязания, по капризу бога Удачи, — сколько потому, что манера художественного натурализма, пока, надолго, исчерпана в своей сущности. Нет больше естественного соотношения между этой литературной манерой и состоянием современной души, манерой современной души чувствовать. Психологическая лирика — наша законная область, в которой мы каждый день можем открывать новые и новые прогалины, взращать новые и новые цветы, — как потому, что Русская Поэзия еще слишком мало сделала в этой области, так и оттого, что по существу своему эта область безгранична.

Примечания[править]

  1. Отрывки из лекций читанных в Taylor Institution в Оксфорде, весной 1897-го года.
  2. «Не верь, не верь поэту, дева…» — стихотворение Ф. И. Тютчева. (прим. редактора Викитеки)
  3. Поэтам — стихотворение А. Ф. Фета. (прим. редактора Викитеки)
  4. «Жди ясного на завтра дня…» — стихотворение А. А. Фета. (прим. редактора Викитеки)
  5. «Люблю глаза твои, мой друг…» — стихотворение Ф. И. Тютчева. (прим. редактора Викитеки)
  6. «Я тебе ничего не скажу…» — стихотворение А. А. Фета. (прим. редактора Викитеки)
  7. «На стоге сена ночью южной…» — стихотворение А. А. Фета. (прим. редактора Викитеки)
  8. Стихи, сочинённые ночью во время бессонницы — стихотворение А. С. Пушкина. (прим. редактора Викитеки)
  9. Бессонница — стихотворение Ф. И. Тютчева. (прим. редактора Викитеки)
  10. И Пушкин и Лермонтов слишком большие гении, чтобы всецело подчиняться своей литературной манере. И у того и у другого есть исключения из общего метода. Но, если в стихотворении Обвал Пушкин является даже как бы современным импрессионистом, это не более как случайная частичная черта, и если Лермонтов поистине звездная душа, эта звездность — романтичная прежде всего, она не отображение мистерий Природы, а земная тоска сильной личности, которой тяжко быть с слабыми ничтожными людьми.
  11. Особенно хорош, в этом смысле, последний, 5-й, том стихотворений Лохвицкой, где и самый стих её, всегда звучный, утончился, сделался более виртуозным, и дает возможность ждать от неё еще целого ряда красивых и сильных поэтических замыслов.


PD-icon.svg Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.