Падение царского режима. Том 6/Допрос гр. П. Н. Игнатьева

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Падение царского режима. Том 6
 : Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства
 — Допрос гр. П. Н. Игнатьева
автор (ред.) П. Е. Щёголев (1877—1931)
См. Оглавление. Источник: Commons-logo.svg Падение царского режима / ред. П. Е. Щеголев — Л.: Государственное издательство, 1926. — Т. 6.



[1]
LXIII.
ДОПРОС гр. П. Н. ИГНАТЬЕВА.

Содержание: Вступление Игнатьева в министерство земледелия. Переход в министерство народного просвещения. Либеральная политика министерства народного просвещения при Игнатьеве. Отношение Игнатьева к общегосударственной политике совета министров. Польский вопрос. Борьба с Горемыкиным. Учреждение особых совещаний. Перемены в составе совета министров в июне 1915 г. и отношение его к Государственной Думе. Увольнение либеральной группы совета министров в отставку. Отношение совета министров к смене в верховном главнокомандовании. Кандидаты в министры; А. Н. Хвостов. Заседания совета министров в ставке. Малый совет министров. Назначение Штюрмера. Митрополит Питирим. Борьба Игнатьева с новым составом совета министров. Дело об отпуске 5 миллионов рублей. Получение А. Н. Хвостовым 1 300 000 рублей. Совет министров о роспуске Государственной Думы и выборах в нее. Вопрос об учреждении в России наместничеств. События последней четверти 1916 года. Назначение Протопопова. Курлов. Проект резолюции Государственной Думы об «измене». Уход Игнатьева. Отношение народа к Игнатьеву в Февральские дни. Отношение группы Игнатьева к пользованию 87 ст. основных законов.

Председатель. — Павел Николаевич, вы изволили быть министром с января 1915 года по 27 декабря 1916 года и, таким образом, пробыли в составе совета министров весь 1915—1916 гг. Вы имели председателями совета министров Горемыкина, Штюрмера, Трепова и даже кн. Голицына.

Гр. Игнатьев. — Нет, я за два дня до вступления Трепова подал прошение об отставке.

Председатель. — Может быть, вы будете добры дать очерк общей политики министерства в ваше время, смену этой политики по основным линиям и попытку обоих министров (в особенности в 1916 году) и председателя совета министров работать и решать вопросы вне круга совета, а также и рассказать нам о тех влияниях, которые вы и некоторые ваши товарищи испытывали на себе, влиянии безответственных сил и, наконец, об отношении ко всем этим течениям представителя верховной власти, поскольку вы в докладах своих имели с ним дело. Вот те общие рамки, в которых мне хотелось бы удержать нашу беседу. [2]

Гр. Игнатьев. — Для того, чтобы яснее осветить общую политику, мне придется несколько объяснить мое положение во время моего служения. Как вы совершенно правильно отметили, оно продолжалось два года. За исключением, кажется, Барка и Григоровича, никто столько времени за этот период не был в ответственных ролях. Поэтому многие даже удивлялись, зная меня по прошлой моей жизни и по моим убеждениям со школьной скамьи, каким образом я мог удержаться два года. Хотя неловко говорить про себя, но мне придется коснуться, почему во многих вопросах политики совета министров я оставался профаном и многое для меня до сих пор совершенно не ясно, почему делалось то, а не другое, — так как я держался значительно в стороне. Дело в том, что попал я в центральное управление, будучи убежденным местным работником, в сущности, против своей воли, под настойчивым давлением Кривошеина, который уже в 1909 году совершенно ясно понял и высказывал в конце, что одной из причин гибели русской государственности было противоположение: «мы и они». Во мне он видел человека другого края, не чуждого известного бюрократического уклада, но ставившего основу своего верования так, что только в тесном единении с общественностью и в слиянии с ней государственности можно вести Россию по правильному пути. Вот почему он настаивал в течение ряда месяцев (и даже приезжал в Киев, когда я там работал), чтобы я непременно пошел к нему в ведомство. В землеустройство я не хотел итти и говорил, что единственно куда меня тянет по убеждению с детства, это в земледелие. И вот он взял меня в земледелие. Но, войдя туда, я от политики землеустроительной сразу уклонился и говорил: «Я не иду по вашему пути, так как культурная работа в толще населения, это — мое основное верование, этим путем можно достигнуть совершенствования государственного строя, а не политическими выходками и жонглерством». Назовите это карьеризмом, но я назвал жонглерством. Так я и прошел всю свою службу в земледелии. Я взял на себя только культурную часть ведомства, т.-е. департамент земледелия, гидротехнику, земельные улучшения и сельскую экономию. Все это создало для меня такое впечатление, что Кривошеин видел во мне человека, открещивающегося от той политки, которая велась, и готового работать лишь в области культурных мероприятий. Поэтому он несколько раз — может быть, в шутку, может быть, серьезно, — предлагал мне перейти в министерство внутренних дел. Но он знал, что получит категорический отпор. Когда в ноябре стало ясно, что Кассо умрет (он, кажется, скончался в декабре), Кривошеин меня вызвал и говорит: «Ну, хорошо, в министерство внутренних дел вы не пошли, но вас интересует просветительная работа? В ведомстве много политики». Я отвечаю: «Я на это пойду, но я вообще против министерской деятельности, а самое лучшее — освободите [3]меня совсем, так как сейчас киевское земство как раз зовет меня к себе, и я охотно туда пойду; мне не хочется в широкое море». Он говорит: «Для России нужны работники». Тут я назвал ему Платонова[1] и сказал: «Люди найдутся, а я местный работник». На том разговор и кончился. Оказывается, Кривошеин сказал об этом Горемыкину. Меня вызвали к Горемыкину, но прежде вызвал к себе Кривошеин, которому я заявил: «Если только мне дадут свободу работать, тогда я могу пойти». Вот эти условия я поставил, и, когда в декабре Горемыкин, меня вызвал к себе, я сказал: «Мне не хочется итти на такое высокое административное место, так как я люблю земледелие». Но Горемыкин настаивал, и я согласился, под условием известной программы и что мне мешать никто не будет, и сказал: «Я не вмешиваюсь в ваши дела, и если мои услуги нужны для общего просвещения, я пойду, но и вы в мою политику не вмешивайтесь». На это он сказал: «Вы требуете слишком большого, но в течении работы это выяснится. Я тоже очень люблю народное просвещение, но я мало понимаю и поэтому мешать вам не буду». Вот ею слова в декабре 1914 года. Но я ему еще сказал: «Дайте мне обещание, что вы представите нескольких кандидатов, и я буду назван среди других, чтобы верховная власть могла остановиться на ком-нибудь другом». Он говорит: «Хорошо, я эту последнюю уступку вам делаю». На том мы и расстались. Таким образом, я думал, что он представил какого-нибудь другого кандидата, потому что это было в декабре, и до 7-го, 8-го января я ничего не знал. Как-то я спросил Кривошеина, он ответил: «Нам ничего не говорят; может быть, имеют своего кандидата». Вдруг 8-го января меня вызывают в Царское, и тогда я в течение 40 минут убеждал верховную власть, что не гожусь, что если я пойду, то только с определенными взглядами на вещи. Конечно, первая моя задача была поставить высшую школу в определенное положение, затем техническое образование… Все было принципиально одобрено.

Председатель. — Вы не скрывали противоположности вашей политики политике вашего предшественника, или вы не ставили этого вопроса?

Гр. Игнатьев. — Я сказал, что не гожусь потому, что всегда шел рука об руку с общественностью и с людьми местными. Я помню фразу: «Не страна для нас, а мы для страны». Это — старинная точка зрения моего отца и нашей семьи, несколько славянофильского направления, которая говорит: «Величие России было в единении царя с народом, а бюрократическое средостение гибельно». Вот та формула, на которой мы всегда стояли. А против этого средостения я решил, что моей первой задачей, если удастся что-нибудь сделать, будет уничтожение того ужасного явления, когда ведомство, которое должно быть самым любимым детищем страны, является ненавистным установлением, что должно [4]привести всякого к содроганию и в ужас; такова первая задача, а все остальное технически приложится и выльется в дальнейшем. Это было признано правильным, и затем, в докладах, через 2—3 недели, уже с материалами в руках, я говорил, почему это осуждение ведомства создалось. Должен сознаться, что верховной властью, повидимому, мои слова были поняты, и мне никаких препятствий не чинилось. Мне каждый раз санкционировали все шаги, которые необходимо было сделать, и если я встречал препятствие, то скорей в дальнейшем.

Ольденбург. — Может быть, этим и можно объяснить, почему ваша политика была таким оазисом среди зсего остального и так всегда отмечалась общественностью, что министерство народного просвещения может делать то, чего не может делать другое ведомство? Очевидно это объясняется первоначальной постановкой.

Гр. Игнатьев. — Да, я иначе не мог. Но уже в мае 1915 года, в сущности, по небольшому вопросу, но, по моему мнению, имевшему большое значение с точки зрения успокоения в средних учебных заведениях {перехода из класса в класс без экзаменов, некоторые облегчения для детей и братьев состоящих на военной службе, чтобы для всех было одинаково, но придется поступать по usus’ам, которые были раньше… Это отозвалось более благоприятно для евреев), я, встретив в совете министров отпор, получил санкцию здесь, в Царском, и сказал: «я это сделаю». Тогда министерство торговли и промышленности и др. не сделали этого расширительного толкования, а министерство народного просвещения провело его. И вот, чтобы получить это, мне пришлось в мае сказать, что так как условия мои не исполняются, я ухожу. Я сознаюсь сейчас, это надо проводить иначе. Мне не удалось провести постановки образования в полном объеме, как я понимал, но здравый смысл говорил, что известные ограничения самого себя необходимы. Нельзя же лететь как на аэроплане! Как представителю реальной политики мне кое-что все-таки удавалось проводить этим путем.

Председатель. — Если остановиться на вопросе, поставленном Сергеем Федоровичем, то нужно сказать: внешнее сопоставление вашей беседы с верховной властью и тот факт, что министерство народного просвещения было, действительно, некоторым оазисом, на котором отдыхала русская общественная мысль, еще не выясняют дела. Каковы были корни этого? Как удалось вам то ведомство, которое было так уронено в смысле вторжения политики, в момент распада государственной власти и в момент судорожного проникновения политики министерства внутренних дел во все ведомства, как вам удалось удержать от этого ваше? Ведь верховная власть осталась, момент политический был еще более острый, и, тем не менее, вам удалось? Вы ставили вопрос о вашем [5]уходе, но была какая-то внутренняя сила, которая стояла за этим внешним фактом, что-то вам помогало.

Гр. Игнатьев. — Мне думается помогли два фактора: один тот, что верховная власть знала меня еще 20 лет тому назад, когда я был солдатом, когда отбывал воинскую повинность в Преображенском полку. Я всегда относился к делу добросовестно, и мои отношения к солдатам были такие, какие сейчас устанавливаются. И в глазах верховной власти оставался один пример: бывший государь как раз отбывал ценз батальонного командира, а я был унтер-офицером в своей роте, был запевалой своей роты и заведывал школой грамотности в роте. И вот, в первый лагерный сбор, очень тяжкий (это было в 1893 г.), стояла страшная жара, люди страшно страдали, и наша рота шла без офицеров, потому что все офицеры выбыли из строя. Я помню, герцог Лейхтенбергский уехал, и командиром роты был фельдфебель В., который заведывал хозяйством, затем Х., который был потом швейцаром военного министра, и унтер-офицер Игнатьев. И вот мы, три унтер-офицера, вели роту, и она была всегда так блестяща, что помню, когда мы входили в Гатчино, все роты подходили под командой «смирно», а 15-я рота всегда с песнями, и унтер-офицер Игнатьев был запевалой. Очевидно, это оставило впечатление, что у меня с солдатами и крестьянством очень близкие отношения. Действительно, со школьной скамьи, под влиянием Льва Николаевича[2], я ушел в деревню, где пробыл 14 лет безвыездно, занимаясь сельско-хозяйственными делами, потом земством, и затем был предводителем дворянства. Таким образом, все время жил общественной жизнью. Должен засвидетельствовать, что у верховной власти была большая нежность к нижнему чину — к солдату, и эти отношения оставили в нем впечатления. Например, в тяжелые походы, у меня в ранце всегда было несколько бутылочек со всякими освежающими вещами: например, дурно кому-нибудь — вынешь, дашь понюхать, или выпить, или закусить мятными лепешками; все это очевидно оставило впечатление. После военной службы я уехал, и в течение 14-ти лет приезжал только на Рождество и Пасху проведать моих родителей, а все остальное время сидел в Киевской губернии, в Липовецком уезде. Что впечатление осталось, я думаю потому, что когда я, в качестве директора департамента, являлся к бывшему государю, то про этот поход он еще вспоминал. А ведь прошло 16 лет (с 1893 года), а это было в 1909 году! Второе, о чем вы изволите говорить, а именно, почему я в моей первой беседе, сказал, что не гожусь, я прямо указал причину и назвал по фамилии — это был Маклаков. Я с Маклаковым еще в Киеве всегда расходился. И тут я сказал опять: «Я не могу вступать в министерство, ведь там Маклаков, он России не понимает, в российской общественности не смыслит. Как же мы можем с ним быть в одном совете?» На это мне было сказано: «он поймет». [6]Так что я с полной откровенностью поставил вопрос. Затем, причиной, может быть, являлось и то, что у верховной власти всегда была слабость к бывшим преображенцам. Правда, однополчанином я был всего 8 месяцев, так что это мимолетное было, но все-таки считался бывшим преображением. А затем я с самого начала 40 минут докладывал все те препятствия, которые видел на пути к необходимой мирной и дружной работе. Я прямо скажу, что иначе, как в тесном единении с общественностью и с местными силами, в широкой децентрализации, путем передачи целого ряда функций не должностным лицам, а элементам, уже работающим и в области педагогии и на этом пути, я вижу возможное оздоровление ведомства и сообщение ему тех симпатий, без которых оно жить не может. Так продолжалось все время. В мае пришлось поставить вопрос о льготных переводах.

Председатель. — Вы поставили его в связи с теми возражениями, которые делались верховной власти?

Гр. Игнатьев. — Я делал маленькое беззаконие. Дело в том, что был вынесен журнал совета министров, в котором было сказано (после больших споров), что только детям участников войны могут быть предоставлены некоторые льготы по приему в учебные заведения. Мне казалось, что кроме этих детей, есть дети разных родителей, усыновленные и т. д., одним словом, нельзя так узко смотреть, и я настаивал, что в такой момент борьбы, когда все силы напряжены, надо сделать все, чтобы несколько облегчить, и что их толкование неправильно. Но большинство министров было против этого журнала. Тогда я доложил, что не могу с этим согласиться и что надо апеллировать к верховной власти, так как в журнале не сказано: «законные дети» или какие, а просто — «дети», т.-е. усыновленные и другие. В ведомстве народного просвещения мы так и понимали, что это все те дети,—от кого бы они ни зависели, от родителей или от кого другого, но состоящих на военной службе, — эти дети являются, если не физическими, то моральными их сыновьями, и одинаково тяжело переносить заботы о них. Когда я в совете министров о том заявил, мне говорят: «это невозможно». «Тогда я буду просить, чтобы меня освободили; я не могу толковать вопрос иначе». Я коснулся этого, чтобы объяснить вам, что мое положение в совете министров было очень сложно и особенно. В первом составе единственные люди, с которыми я был сравнительно близок, это — Кривошеин, Харитонов и Сазонов. По существу политики я сходился с Харитоновым и Сазоновым, а по общей психологии с Кривошеиным, но по некоторым вопросам политики мы несколько разных взглядов. В общем же мы составляли группу. Для меня было ясно, что все усилия Кривошеина сводятся к тому, чтобы руководить Горемыкиным и вести его к принятию определенной политики. В чем была эта политика по существу, я бы даже не сумел формулировать, потому [7]что желал сохранить своему ведомству аполитичность. В этих частных совещаниях министров по вопросам политики внутренних дел и финансов, главным образом, принимал участие Харитонов. Я тогда не принимал участия. Они тогда приходили к заключению, что во время войны нужно войти в контакт, наиболее близкий с Думой,—это было течение одной группы. В другой группе играл наиболее выдающуюся роль Щегловитов, который к себе притягивал Маклакова и некоторых других. Это течение было, напротив того, за усиление центральной власти, за усиление административной власти и, по возможности, отмежеваться от Государственной Думы, сократить ее влияние на внутреннюю жизнь и, главное, отмежевать ее от войск. Вероятно, вам известно, что верховное управление армии в то время было склонно и всегда стремилось войти в известный контакт с законодательными палатами и с общественностью: отсюда поддержка земского и городского союзов, предположение дать им целый ряд задач и т. д. Мы это поддерживали, кто как мог, а та группа всегда против. Должен сказать, что в первой части 1915 года политической жизни почти не было. Горемыкин жил, но уже шел вниз. Все были убеждены, что война скоро кончится. Мне приходилось подчеркивать, что военные представители нас, гражданских, в этом поддерживали еще в начале 1915 года, говоря: «Еще два, три месяца, и всему будет конец. У нас все заказано, все будет». Поэтому мы так горячо в этой политической жизни все принимали, что — «приедет барин» после войны и «все рассудит», и что особенно бороться не приходится. Так продолжалось приблизительно до мая, июня, когда для нас стало ясно, что это не то.

Ольденбург. — Когда начались отступления и Сухомлиновская политика вся раскрылась?

Гр. Игнатьев. — Да, мы поняли, что нас убаюкивали и говорили, что надо что-нибудь делать. Если память мне не изменяет, около этого времени поднялся польский вопрос, который был подчеркнут.

Ольденбург. — Это Горемыкин подчеркнул?

Гр. Игнатьев. — Да. Мне помнится, что в мае наша группа выдвигала этот вопрос одним из первых: надо что-то сделать полякам, ведь им обещано; что это обман. И тут мне, как бывшему деятелю Западного края, пришлось высказаться по этому вопросу à livre ouvert, что действительно это больной вопрос, который должен быть решен, что без разрешения его нам нельзя воевать, не зная, кем мы окружены — друзьями или врагами. В то время ставка требовала некоторого прояснения политики. Тут состоялся целый ряд обращений, и всегда та группа вносила дезорганизационную точку зрения, в ущерб ясности и лойяльности, и на этой почве у нас были столкновения. К несчастью, председатель никогда не доводил до конца, до заявления в Думе. Насколько мне [8]помнится, нам не дали окончательной редакции того, что же санкционировано верховною властью в отношении Польши.

Председатель. — Павел Николаевич, вы изволили сказать, что Кривошеин стремился направить Горемыкина в известном направлении. Скажите, пожалуйста, разве вам представлялось и представляется теперь, что Горемыкин был способен на то, чтобы им руководили? Не представлял ли он, хотя и дряхлеющую, но самостоятельную фигуру?

Гр. Игнатьев. — Мне представляется, что приблизительно до мая—июня он поддавался известному руководству, потому что некоторые вещи подсовывались с той стороны, и Горемыкин склонялся к мнению этой группы. Мне кажется, что Кривошеин влиял, но только до мая—июня. Здесь с Горемыкиным произошло что-то странное, но для меня совершенно необъяснимое. Между нами ходила фотография, которой мы хотели объяснить себе этот перелом. Фотография была напечатана в журнале «Столица и Усадьба». Это — вид больницы, которую он устроил у себя в доме, где представлена г-жа Горемыкина, Рубинштейн и Манус. Должен сказать, что в насмешку, когда мы увидели, что старик совершенно отбился от рук и никаких советов, ни Кривошеина, ни Харитонова, не хочет слушать, кто-то принес этот журнал и говорит: «вот причина». Я говорю, что это, конечно, анекдот, но это, действительно, случайно совпало. Названные лица казались, если не подозрительными, то сомнительными, и мы думали: что может быть общего между г-жею Горемыкиной и Рубинштейном и Манусом? Вот этим мы и объяснили себе резкую перемену. Я знаю, что прежде Горемыкин иногда просил Кривошеина вечером заехать поговорить, а потом перестал вызывать Кривошеина. Вот как, приблизительно в июне, начинается политическая жизнь нашей группы. Кривошеин стал собирать нас у себя. Группа была уже более обширной: там были Кривошеин, Поливанов, Харитонов, Барк и я—всего пять человек. Мы собирались и обсуждали некоторые животрепещущие вопросы. В уничтожении Сухомлинова, конечно, большую роль сыграл Родзянко, но много поработал и Кривошеин, несколько раз говоривший нам, что дальнейшее существование Сухомлинова невозможно. Таким образом, мы собирались и толковали и приблизительно в июне уже обсуждали необходимость ухода Горемыкина, что дальше так итти нельзя. Ему ставилась в вину не самая его программа, а отсутствие программы, и мы формулировали: пускай какая угодно будет программа, но ясная и определенная как для нас, его коллег, так для страны и законодательных палат, пускай будет ясен путь, которым нужно итти, чтобы выбраться из этого тяжкого положения, а плыть без руля и без ветрил мы не можем. Тут возник вопрос об устройстве особых совещаний (сейчас я точно не помню, в законодательных палатах или в совете министров). [9]

Ольденбург. — Они были законом оглашены 19-го августа. Ведь, началось сперва с особого совещания под председательством Сухомлинова, куда входил и Родзянко, а потом был выработан законопроект об особых совещаниях.

Гр. Игнатьев. — Вот, вот. Это одна из первых побед, где наша группа настаивала на привлечении общественных элементов к разрешению военных вопросов и к распределению заказов. Это началось при Сухомлинове. Мы говорили, что нельзя исполнительной власти уединяться: тогда вся ответственность падет на нас. Это произошло после доклада. Родзянко нашу мысль поддерживал. Сначала была бесформенная организация, затем постепенно оформлялась и дошла до законодательных палат. Когда вопрос о совещаниях обсуждался, в июне, у нас начались резкие столкновения по поводу бытия или небытия законодательных палат. Мы были за работу; та половина — против. Мы прямо говорили, что если Горемыкин против, то он должен уйти. Постепенно большинство членов совета, почти единогласно, перешли на нашу сторону. В это время Щегловитов ушел и был заменен Хвостовым. Маклаков тоже ушел и был заменен кн. Щербатовым. Все эти назначения были под влиянием Кривошеина.

Председатель. — Позвольте на минуту остановить ваше внимание. В какой форме был поставлен вопрос о законодательных палатах? В форме ли перерыва в заседаниях или тут был поставлен вопрос о роспуске?

Гр. Игнатьев. — В форме перерыва. Большинство, самые горланы — мы, говорили, что мысль о роспуске недопустима.

Председатель. — А другие как?

Гр. Игнатьев. — Они не поднимали вопроса, а только говорили о перерыве. О роспуске первой раз заговорили во второй половине августа, когда было собрание особого совещания в Зимнем дворце.

Ольденбург. — 19 августа прошел закон. Это, должно быть, было в конце августа, когда государь открывал собрание речью в Зимнем дворце?

Гр. Игнатьев. — Вот я и говорю, что под влиянием Кривошеина состав совета министров значительно изменился: вошли элементы правого крыла, но общественно настроенные.

Председатель. — Павел Николаевич, вы считаете, конечно, что события на театре войны очень помогли успеху Кривошеина?

Гр. Игнатьев. — Конечно. Хотя должен сказать, что борьба Маклакова с Кривошеиным была еще раньше. Я застал уже, что они в совете «министров не давали друг другу руку и говорили: «министр внутренних дел» и «управляющий земледелием», не называя по имени. Для меня было ясно, что это должно чем-то кончиться. Затем, Кривошеин не переносил Саблера, и было ясно, что против этих лиц он поведет ту или другую атаку. Я теперь не помню, кто раньше вышел — Саблер или Маклаков? [10]

Председатель. — Маклаков раньше. Он был заменен Щербатовым.

Гр. Игнатьев. — К открытию сессии Саблера уже не было. Конечно, события, без сомнения, помогли. Но, когда в течение августа мы собирались на своих совещаниях, я говорил, что дальше так итти нельзя, что нужна определенная программа и (с председателем совета министров у меня отношения пока еще не обострились) единственно, что мешает планомерно развиваться деятельности министерства народного просвещения, это то, что оно идет своей дорогой, а общественной политики не знает и не может с ней поэтому считаться, что вообще разрозненность действий невозможна и ведет к гибели как на фронте, так и внутри, — раз. Вторым мотивом моих сетований было то, что формула «все для войны» понимается узко, в предположении, что это исключительное оружие армии, забывая, что самое усовершенствованное оружие без правильно организованного тыла, спокойно поддерживающего армию, — пустой звук, и что мы этим всего для войны не делаем, а делаем только часть. Темою разговора был призыв молодежи и народных учителей в армию. Призывают всех, а что с ними делать, что в тылу останется, на это не обращают достаточного внимания. Тут я прямо поставил вопрос об отставке, но предупреждал, что так дальше итти нельзя, если будем расстраивать недра школы. В то время состоялось распоряжение принца Ольденбургскаго — занять все учебные заведения. Это было одно из столкновений. Тогда Кривошеин просил не ставить вопрос остро, в надежде, что может быть удастся, в конце концов, свалить министерство и сменить председателя совета министров. Я убежден, что Кривошеин сам лично стать во главе не хотел, и думал, что тут должно было бы быть широко общественное лицо. Ходили слухи о Родзянке, о Г. Е. Львове, А. И. Гучкове, а в последний момент говорили о Поливанове. Мы о Поливанове высказывались в том смысле, что сейчас военное время, отступление и т. д., что сейчас для войск и, может быть, для страны увидеть во главе совета министров генерала, к которому Государственная Дума всегда относилась с известной симпатией, будет обозначать шаг вперед. Так что в последнее время склонялись к этому. Таким образом прошел июль и август. В августе состоялось особое совещание, когда был дан большой бой, и мы все должны были выйти в отставку. Все министры хотели уйти и все об этом письменно заявили, кроме Хвостова[3], который, по существу, с нами был совершенно согласен, но из своих дружественных отношений с Горемыкиным не решился это формулировать. Но нас не пустили, и мне между прочим, было сказано, что «из окопов не бегут». И мы продолжали работать. Но это была уже не работа, это была мука, потому что Горемыкин не подчинился и чуть не каждый вопрос [11]приходилось брать с боя. Дезорганизация шла далее. В октябре Кривошеин был удален, затем Щербатов и т. д.

Председатель. — Это было в сентябре?

Гр. Игнатьев. — 26 сентября я имел доклад у верховной власти, где заявил, что больше не могу.

Председатель. — Это уже в третий раз?

Гр. Игнатьев. — Если считать коллективное заявление, в третий. Мне опять повторили фразу: «Неужели вам не жаль школы? Прошу вас для России, продолжайте». Я говорю: «Я не буду считаться с ними». — «Вы мне лично докладывайте изменения».

Председатель. — Во время своих докладов вы касались политики кабинета, т.-е. приходилось вам становиться на ту точку зрения, что при всем желании министра народного просвещения быть аполитичным, тем не менее, безумная политика кабинета или части кабинета мешает вам работать, например, допущение принца Ольденбургского, и т. д.?

Гр. Игнатьев. — Вообще я докладывал не часто, не более одного, двух раз в месяц.

Председатель. — Вы изволили сказать, Павел Николаевич, что в августе, в связи с совещанием, все подали в отставку; повидимому, сентябрьская отставка и была несколько замедленным ответом на вашу просьбу?

Гр. Игнатьев. — Да, мы подали ее в день заседания, а в тот же вечер произошла смена командования: вел. кн. Николай Николаевич был отправлен на Кавказ, и бывший государь вступил в командование.

Председатель. — По этому вопросу тоже были известные суждения?

Гр. Игнатьев. — Да, мы сказали через своего лидера, что считаем шаг опасным и вредным, зная характер верховной власти, легко поддававшийся известным влияниям. Мы боялись, что в ставке легко, под влиянием каких-нибудь лиц, может быть изменение целого широкого плана; а второй мотив, что это — последняя ставка, и вся ответственность за неуспехи, которые должны были быть, как следствие всего того, что происходило в конце, падет на одно лицо, и в эту минуту вступать в управление тому, кто является верховным вождем, нельзя: все равно он исправить физически ничего не может. К счастью, наступление остановилось, но если бы немцы дальше пошли, если бы у них хватило еще перцу дальше итти, то… Мы говорили: «последнюю ставку ставить безнадежно». Мы считали это неправильным. А затем, тот мотив, что раз не выработана программа, нет определенных директив, в такое время оставлять государство нам казалась слишком рискованным шагом. Вот приблизительно то, что было сказано от нашего лица на совещании. [12]

Председатель. — Как вам представлялось, — эти смены и выбор кандидатов — дело рук Горемыкина, который одержал в некотором роде верх над вашей группой, или вы замечали, что кандидаты диктуются даже не Горемыкиным?

Гр. Игнатьев. — Я этот вопрос ставил Кривошеину, так как мне казалось, что он больше в курсе, но и он не отдавал себе отчета. Некоторые кандидаты прошли безусловно под влиянием Горемыкина, но некоторые совершенно непонятно для нас откуда были; например, А. Н. Хвостов, — совершенно неизвестно, откуда его выкопали. Между нами говорили, что были какие-то темные влияния, но конкретно ничего нельзя было сказать. Они считали меня вообще профаном. Может быть, Кривошеин и знал, но хотя у меня с ним были хорошие отношения, не хотел меня посвящать. Одним словом, для нас было загадкой, откуда Хвостов? И общее впечатление этого периода — что Горемыкин действовал не самостоятельно и отошел от нашего влияния. Мы в августе поссорились. Второе заседание происходило в ставке, где нам был сделан реприманд и нас призывали к дружкой работе. Мы сказали, что дружно работать можно сколько угодно, но дайте нам определенную общую программу, а без руководителя невозможно. Тут от Горемыкина мы совершенно отмежевались, и он остался сам-друг с Хвостовым[4]; остальные устранились. После реприманда, который мы получили в ставке, начались смены.

Председатель. — Пожалуйста, остановитесь несколько подробнее на этих двух заседаниях—в ставке и на предшествующем.

Гр. Игнатьев. — Вообще я на них остановился потому, что я, кроме присутствования, своего личного участия не проявлял и только заявил, что присоединяюсь к сказанному Сазоновым. Первое заседание было здесь, перед отъездом бывшего императора в армию, накануне 19 августа. Мы собрались объяснить, что без руководящих указаний уезжать в армию и оставлять все так нельзя, почему и считали вступление в командование армией самого бывшего императора в данный момент неполитичным, опасным, грозящим бедствиями и ставящим членов совета в невозможность нести дальше ответственную службу. Тут выступал Харитонов, по нашему поручению, затем Щербатов и, кажется, Кривошеин. Остальные только отдельными фразами поддерживали эти заявления.

Председатель. — Что же говорилось со стороны ваших противников по совету министров?

Гр. Игнатьев. — Тут никого не было, а Горемыкин молчал.

Председатель. — А Хвостов был?

Гр. Игнатьев. — Да, были все министры.

Председатель. — Что же вам было отвечено верховной властью? [13]

Гр. Игнатьев. — Что в такой критический момент страны верховный вождь армии должен стоять во главе.

Председатель. — Долго продолжалось это заседание?

Гр. Игнатьев. — Нет, очень недолго. Может быть, минут 35—40. А второе заседание было в ставке. Так как оно происходило после подачи заявлений об уходе, то нам сказали, что это нечто в роде дезертирства—бросать службу в такое время, когда нужно напрячь все силы в дружной совместной работе для доведения спасения России до конца.

Председатель. — Это когда было?

Гр. Игнатьев. — Я не могу вспомнить. К сожалению, я не записывал. Это заседание записывал Поливанов.

Председатель. — Когда я в первый раз поставил вопрос, вы ответили, что присутствовали люди только вашей группы, а потом выяснилось, что был Горемыкин и другие министры. Что же, не пытались они возражать на эти ваши два бесспорные положения: относительно опасности принятия командования в такой момент и относительно невозможности жить без связи тыла с армией?

Гр. Игнатьев. — Что касается второго положения, то было сказано, что будут приезжать сюда и будут нас вызывать гуда чаще.

Председатель. — Но вы ставили вопрос о связи тыла с армией и о невозможности вести войну изолированно?

Гр. Игнатьев. — Это вполне признавалось; что это задачи министров—установить связь.

Председатель. — Вы сказали, что это второй вопрос, который вы считали принципиальным, а какой первый?

Гр. Игнатьев. — Мы говорили, что нет программы; что программа должна быть в выяснении тех форм и тех способов, которыми правительство устанавливает свою связь со всеми элементами страны — с организациями земскими и городскими, готовыми помочь государственной власти довести до конца, вместе с Государственной Думой, борьбу благополучно. Другой программы нет. На это был ответ Горемыкина: «Это не так, мы идем с земским и городским союзами и даже с Думой». Приблизительно тот же ответ, который он дал Сазонову на совещании в ставке, когда Сазонов правильно указывал на свой опыт по Западной Европе. Горемыкин говорил то же самое, и Сазонов только махнул рукой, говоря: «Совсем не то». Это было в совещании перед 19 августа, затем 19 августа было совещание с представителями Думы и совета, потом отъезд и вызов нас (я не помню числа) в ставку, — там реприманд, на который ответил Сазонов, также выступал Харитонов, немного прибавил Кривошеин и несколько слов сказал Самарин, остальные подтвердили, что они того же мнения, что так итти не может, что мы повинуемся и буде«м работать, но без программы нельзя. На этом мы вернулись в Петроград и продолжали работать. [14]

Председатель. — Останемся в пределах общего очерка. В чем изменилась линия поведения отдельных ведомств, дававшая в совокупности некоторое представление об общей политике?

Гр. Игнатьев. — Здесь пошла политика антиобщественная, которая прикрывалась общественностью, но министр внутренних дел все время ставил палки в колеса. Что особенно было тяжело нам и, в частности, мне, как общественнику, это, что в ставке, в присутствии еще государя, все шире и шире привлекали земский союз к сотрудничеству. Значит, санкция верховной власти была. А здесь все время министр внутренних дел противодействовал и приходилось каждый раз осаживать: если так, апеллируйте в ставку. Уже тогда начала появляться тенденция образовать маленький совет отдельно, под предлогом, что нас довольно много. Мы являлись министрами мало заинтересованными в снабжении армии, поэтому составилось маленькое совещание без нас.

Председатель. — То-есть из тех же членов совета министров, но не в полном составе?

Гр. Игнатьев. — Оформилось это совещание, главным образом, при Штюрмере, при Горемыкине же оно не было организованным и постоянно действующим. Основания к этому некоторые были, потому что образовалось особое совещание со своим председателем. Вот под этим предлогом они образовали под председательством председателя совета министров особый супер-арбитр. Под этой формулой постепенно создался такой коллектив, который был сильнее совета министров. Уже вопросы снабжения армии почти до совета министров не докатывались, а вершились особым совещанием и давались указания чиновникам в этом малом коллективе, а мы совершенно были отстранены. Повторяю, при Горемыкине совещание не имело организованного и постоянного характера. Я должен сказать, что, главным образом, этим мм обязаны Поливанову, ибо Поливанов, когда видел несогласие, апеллировал неофициально в совет министров о том, что остался один вопрос невыясненным в совещании.

Председатель. — А отношение голосов в малом совещании складывалось в пользу группы ваших противников и во вред вам?

Гр. Игнатьев. — Скорее, да. Там, все-таки, были лица, которые не так твердо стояли за значение общественного элемента. Там были Рухлов, Шаховской, Поливанов, Кривошеин. Кривошеин был бюрократ по крови, он воспринял общественность не по нутру, а по умственному убеждению. Поэтому, когда он в обстановке иной бывал, его сбивали. Так что в малом совете, действительно, Поливанов был, в сущности, один более или менее верующий в это нутром, а у нас в совете еще шире развивалась эта мотивировка, что относилось более к верованиям, чем к убеждениям. Барк присоединялся обыкновенно к нам, так что создавалась атмосфера более благоприятная. [15]

Председатель. — Какие поднимались важные вопросы за этот период?

Гр. Игнатьев. — Шло вымирание председателя с его политикой. Кривошеина тогда уже не было. Для большинства явилось совершенно неожиданным вступление Штюрмера. Последний «мой доклад до этого состоялся, кажется, 2 декабря: о необходимости такого председателя, который бы что-нибудь сделал для связи с законодательными палатами, что без этого выхода никакого нет, что Государственная Дума есть минимум общественности и последняя зацепка для бюрократической власти и что если с ней не сговориться, то с кем же сговориться. Мне сказали, что это совершенно верно, что такие задания даны и «вы скоро увидите». А в январе произошла уже перемена Горемыкина на Штюрмера.

Председатель. — Так что Штюрмер казался вашему собеседнику, т.-е. представителю верховной власти, так сказать, лицом, удовлетворяющим требованиям сожительства с общественностью?

Гр. Игнатьев. — Я думаю, что такое именно было представление. Когда, 20-го, последовал указ, я сейчас же попросил приема, и 22-го января был принят. Перед этим я отправился к Штюрмеру и объявил ему, что не вижу возможности совместной работы. Мотивы такие: мои старые коньки — общественность и т. д. Он говорит: «Это — моя задача». Я говорю: «Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но едва ли так». Тогда он мне говорит: «Помните Тверь? Ведь меня там приняли в палки, а потом было очень хорошо». Я ему ответил: «А помните Новгород?» У него там вышло недоразумение; мой beau-frère Васильчиков[5] был там предводителем дворянства, и он мне рассказывал. Я говорю Штюрмеру: «Вы должны сделать мне эту услугу, которую я единственно прошу — подтвердить, что не можете со «мной работать». Он говорит: «Напротив, мне поставлена задача поддержать отношения, и я смею надеяться, что мне это удастся и рассчитываю на вас». Я говорю: «На «меня не рассчитывайте; я еще раз заявляю, что ухожу». Он говорит: «Делайте, что хотите; я думаю — вас не отпустят». И он был прав.

Председатель. — Так что вам бывший император ответил почти теми же словами, как Штюрмер?

Гр. Игнатьев. — Вот почему я и думаю, что это была не самостоятельная мысль, что это было кем-то рассказано и было еще свежее впечатление. Ясно, что кто-то представил картину, и что цель была — именно установление отношений. Когда блок в Думе составился (это произошло еще в 1915 году), я помню тогда, 21 января, мне пришлось два раза этого коснуться. Первый раз по поводу союза русского народа в Новгороде. Помните, там был съезд союза русского народа, где про меня сказали, что я послушный раб думского блока. А в другой раз сказали, что Дума еще способна спасти Россию и предлагает самую льготную формулу. [16]Она создала блок, отделив крайние элементы, и дает возможность с ним сговориться. Если они увидят, что по всем вопросам с ними пойдут и по какому-нибудь одному, который покажется острым его величеству, может быть, они поддадутся, то легко сговориться. Если на это идет Штюрмер, я готов ему помочь, хотя мы с ним давно разошлись. Я встречал его в семье моего дяди, покойного Алексея Павловича[6] (и там я тоже расходился в политических убеждениях), и мы с ним несколько раз спорили. Я с ним знакомства не вел, и мне неприятно было с ним встречаться. Я сказал государю: «Мы с ним ничего общего не имеем, но я готов помочь». Государь говорит: «Ему сказано — установить отношения и в подробности не входить; во всяком случае, он вам мешать не будет».

Председатель. — У вас не составилось такого представления, или, может быть, вам прямо сказал Горемыкин, что его отставка и для него явилась полной неожиданностью?

Гр. Игнатьев. — Впечатление было такое, что это неожиданность.

Председатель. — Вы не помните, что некий кн. Андронников, первый и совершенно неожиданно, уведомил старика о том, что он уже не председатель совета министров?

Гр. Игнатьев. — Этого я не знаю. Мы сидели в заседании совета, он пришел, и мы видим, что что-то случилось. Я сидел рядом с Шаховским; который был всегда более в курсе и говорит: «Говорят, уже председателя нет». А после заседания Горемыкин нам сказал.

Председатель. — Какое представление составилось у вас об этой отставке?

Гр. Игнатьев. — Была мысль о том, что туг какие-то закулисные ходы, в которых замешан как будто Питирим и еще кто-то.

Председатель. — Может быть, Манасевич-Мануйлов и Распутин?

Гр. Игнатьев. — Скорее Распутин. Штюрмер жил на углу Конюшенной и Мойки, где мы и собирались. 9-го февраля открывалась Государственная Дума. Ждем, ждем. Никакой декларации нам не хотят сообщить. Что же, правительство в Думе скажет что-нибудь? Вот мы, несколько министров, между прочим, Волжин, еще кто-то, приехали к Штюрмеру и пристали к нему: «Если вы будете выступать, скажите, что выступаете от Штюрмера, или совсем не выступайте, потому что вы нас не поставили в известность, что будете говорить». Он отвечает: «Это не обязательно для председателя совета министров сообщать все своим коллегам, но если хотите, я в общих чертах вам сообщу». Он начал говорить и как-то в своей речи задел св. синод. Тут Волжин вспылил, и не помню, что он сказал, но что-то в таком роде: «Может быть, это вам Питирим сказал?» Тогда я спрашиваю Волжина: «Что [17]такое?» Он говорит: «Ну, батенька, вы не знаете». Я говорю: «Какая грязь!» Вот эго единственный намек. Я убежден, что без Питирима он бы не попал. После моего заявления, что с ним работать не могу, я еще далее в стороне держался, но в своих докладах стал все более и более развивать теорию о вреде бюрократии и бюрократического уклада, о необходимости децентрализации. У себя я даже составил целую комиссию по децентрализации. Я считал необходимым привлечь земские и городские организации, и схема эта развивалась перед верховной властью, при чем я говорю, что все время встречаю противодействие со стороны совета министров. Раз мне сказали «из окопов не бегут»,—я не бегу, но после каждого доклада указывал на непосильную работу, на идущую все время борьбу. Был вопрос о психоневрологическом институте. Большинство совета министров требовало применения в частной школе всех старых законов и норм казенных установлений, хотя закон 1914 года давал возможность применения гораздо более усовершенствованных форм. В течение всей весны и всего лета у меня постоянно была борьба; засим образовалась совершенно определенная группа из пяти министров, ведающих всем, и продовольствием, и топливом, и поставкой, а мы совершенно отстранены. И вот, если я не ошибаюсь, в июле, отсрочили начало занятий в Петрограде, не предупредив министра народного просвещения. Я прочел в газетах приказ председателя особого совещания, которого он не имел права делать без министра народного просвещения. Я запротестовал и вышла большая ссора с советом министров: я назвал это управление турецким и персидским, а не европейским. Мне ничего не ответили и хотели сделать выговор потом. Помните, японцы приезжали и был завтрак в Мариинском дворце. Штюрмер меня вызывает на средину зала и говорит: «Ваши коллеги на вас обиделись». Я говорю: «Тут не место, я дам объяснения в совете министров». Весь этот эпизод я доложил верховной власти.

Председатель. — Кто же отсрочил занятия в Петрограде, — Штюрмер?

Гр. Игнатьев. — Да, приказом Штюрмера. Сделали это в августе, когда уже все съезжались. Занятия должны начаться 15-го августа: вдруг объявляют, что ода отсрочиваются до 15-го сентября.

Председатель. — Вы можете вспомнить еще случай, где Штюрмер действовал бы втихомолку, не только в малом совете министров, но, .может быть, без всякого коллектива, без всякой коллегии, или чтобы он забежал в Царское Село и старался, грубо выражаясь, заткнуть вам рты высочайшим повелением?

Гр. Игнатьев. — Есть одно дело, где мне пришлось выступить и раскрыть глаза верховной власти, — какие-то миллионы.

Председатель. — Пять миллионов? [18]

Гр. Игнатьев. — Может быть, пять миллионов, которые хотели провести помимо совета министров, но в последнюю минуту, когда уже было получено разрешение, захотели это оформить. Когда кончилось заседание, я случайно наткнулся на это в кипе журналов. Там всегда камер-лакей разносил журналы, которые уже напечатаны, и мы наносили подписи. Их машинально подписывали, зная, что все уже просмотрено. Я смотрю: какой-то журнал, не печатный. Если бы он был печатный, вероятно я бы его подмахнул, не отдавая себе отчета; и этот я подмахнул, но он был другого вида. Я поглядел: что такое? Ко мне подходит Поливанов, я говорю: «Посмотрите, что такое; может быть вам нужно по военному ведомству такое ассигнование?» Поливанов говорит: «Нет, едва ли это мое»… Это было ликвидировано.

Председатель. — Это вызвало, между прочим, протест Наумова?

Гр. Игнатьев. — Потому что от Поливанова журнал шел к Наумову.

Председатель.—Вы взяли это с двух ударов: во-первых, по докладу Барка была поставлена под контроль вся сумма, а затем, кажется, уже по докладу самого Штюрмера, была уничтожена вовсе.

Гр. Игнатьев. — Через два — три дня, после того, как это случилось, я был с докладом и говорю: «Ваше величество, я перед вами виноват». — «Чем?» — «Я подписал журнал против совести». — «Как так?» — «Вот это ассигнование я подмахнул, не читая его, потому что оно было в общем числе 20 или 30 журналов, уже проверенных». — «Вам подсунули?» — «Я считаю, что это подсунуто». — «В чем дело?» Я рассказал и говорю: «Слава богу, на этот путь Россия еще не становилась. Может-быть, за границей уже привыкли, но у нас до сих пор не слышно было об этом, да мы и не сумеем сделать, мы оскандалимся»[7]. Так как общее мнение всех членов совета было, что они подведены, то через несколько же дней ассигновку отменили. Кажется, даже не было ничего израсходовано. Потом был составлен журнал об уничтожении этого.

Председатель. — Вы не заметили, что здесь Штюрмер, повидимому, действовал по соглашению с А. Н. Хвостовым?

Гр. Игнатьев. — Думается мне, что да, так как, повидимому, Хвостов был очень сконфужен. Когда я журнал из пачки взял, передал Поливанову и говорю «обратите внимание», то Хвостов отвернулся.

Председатель. — Как вам мотивировал Штюрмер необходимость ассигнования этой суммы?

Гр. Игнатьев. — Он говорил только, что во время войны необходима контр-разведка и секретные сведения. Мы понимали это так, что вероятно деньги нужны на печать. Но не из его [19]мотивировки, а потому, что за несколько заседаний перед тем Хвостов говорил, что органы печати невозможны, что необходимо давление на печать и что надо на этот путь встать.

Председатель. — Когда вы докладывали государю и формулировали ваше отношение так—«мы не сумеем этого сделать и только оскандалимся», вы имели в виду подкуп и денежное влияние на выборы?

Гр. Игнатьев. — Я имел в виду влияние на политических деятелей и не думал, что на печать нужно пять миллионов. При Штюрмере, если не ошибаюсь, поднимался польский вопрос и вопрос о пособии полякам, попавшим в затруднительное положение. Тут высказывалось, что не следует им помогать совсем, и мне пришлось с особым мнением выступить. Я считая, что, может-быть, можно говорить об опасности продовольственной помощи, но поляки просили денежную помощь, чтобы усилить их способность бороться с немецким населением, и я полагал, что это опасности не представляет.

Председатель. — Скажите, вам, как члену совета министров, не было известно, что незадолго перед тем А. Н. Хвостов, под предлогом выборов, взял сумму в миллион триста тысяч?

Гр. Игнатьев. — Нет.

Председатель. — Если он это сделал, то без ведома вашего и ваших товарищей по совету?

Гр. Игнатьев. — А такой журнал есть?

Председатель.—Нет, это тоже особым способом получено.

Гр. Игнатьев. — Не помню. Мы с Хвостовым вместе были в совете по делам местного хозяйства при Столыпине. Меня, как местного деятеля, в совет вызвали, а он был представителем крайнего правого крыла, и мы с ним часто сталкивались.

Председатель. — Скажите, в связи с выборами обсуждались какие-либо вопросы в совете министров?

Гр. Игнатьев. — Нет, я не помню, чтобы при мне возникал вопрос о выборах.

Председатель. — То-естъ о том, благовременно ли сейчас распускать Думу, или нет, и не нужно ли в связи с этим готовиться к выборам?

Гр. Игнатьев. — Это возникало. Когда вопрос об этом возник, я даже не в очередь сказал: «Прощайтесь с 4-й Думой, такой не получите». Это была моя определенная точка зрения.

Председатель. — Вы не могли бы припомнить, что какие-то соглашения происходили между отдельными министрами, по крайней мере, между Хвостовым с председателем совета министров?

Гр. Игнатьев. — Безусловно. Для меня было ясно, что в совет министров вносились вопросы только бесспорные. Раз образовалось совещание, могли на него приглашать кого угодно, и я никогда не оказался нужным; кажется, за все время один раз меня позвали. [20]

Председатель. — Не помните ли вы, чтобы проходил через совет министров вопрос о желательности разбить Россию на 10, 12, 15 областей и во главе каждой поставить наместника?

Гр. Игнатьев. — Нет, этого я не помню. В смысле продовольствия?

Председатель. — Нет, в смысле административном. Это такой гомерический проект. С одной стороны, он покрывался принципом децентрализации, а с другой—очень странным мотивом: дать законодательную жвачку Думе, которая стремилась провести закон о волостном земстве и вообще о земской реформе. Я даже могу сказать вам дату высочайшего доклада, это — 7-е июля 1916 года.

Гр. Игнатьев. — Не помню.

Председатель. — Вы в первый раз об этом слышите? Так что проект такой крупнейшей реформы не проходил через совет министров?

Гр. Игнатьев. — Я удивляюсь, что у меня в памяти не осталось этого. Когда в Государственной Думе бюджетная комиссия обсуждала мою смету, то был возбужден вопрос об уничтожении округов.

Председатель. — Так что вы не знаете даже и того, что такой проект был выдвинут, чтобы отвлечь Думу от острых вопросов, что Штюрмер передал этот проект А. А. Хвостову, своему преемнику, и что тот испросил другое высочайшее повеление, несколько видоизменявшее высочайший ответ, данный Штюрмеру? Это все вам, как члену совета министров, осталось неизвестным?

Гр. Игнатьев. — Это мне совершенно неизвестно.

Председатель. — Если ничего особенного не случилось за летнюю сессию Думы, 16 мая—20 июня, тогда, быть может, мы сразу перейдем к Думе 1 ноября—16 декабря 1916 года.

Гр. Игнатьев. — Когда у теня отношения со Штюрмером обострились, я в августе опять пристал к государю, чтобы он меня освободил, что я не могу, что это сверх сил моих, что мои надорванные силы не выдержат этой борьбы: «Отпустите меня, я посидел в окопах больше других». Он говорит: «Нет, поезжайте, отдохните и приезжайте, набравшись сил». Я уехал к матушке своей в Киев[8], провел там некоторое время. Мне Кривошеин туда пишет: «Напрасно вы сидите, в Петрограде делаются дела». Это было начало октября. Тут был назначен Протопопов.

Председатель. — Это было 16 сентября.

Гр. Игнатьев. — Совершенно верно, а я приехал в начале октября в Петроград. Должен сказать, ехал я под впечатлением, что Протопопов взят из Думы. Я его не знал; в комиссиях, где он работал, я не бывал: так что мы с ним не были почти знакомы. Только как вице-председателя я его встречал, и он делал впечатление благоприятное. Думаю: члена Думы взяли, значит теперь все [21]пойдет. Приезжаю в Петроград и говорю: «Вы первая ласточка, все теперь пойдет». Вдруг он меня огорашивает: «Да, я должен был решиться. Я люблю, меня любят, и я сделаю все для них». Я приехал к нему через один—два дня после приезда, так как он завез мне карточку. Он говорит: «Будемте дружно работать». Я спрашиваю: «Как все это случилось?» Он говорит: «Я так их полюбил, я готов все для них сделать. Надо спасти Россию». «Меня удивила эта формула: «Я люблю, меня любят». Думаю, что такое случилось? В то время (это было в октябре) рассматривался продовольственный вопрос в бюджетной комиссии Думы. Как раз его проект о передаче продовольствия из министерства земледелия. Тут все-таки были известные традиции, «известный состав служащих, которые привыкли работать с общественными организациями, затем даже члены законодательных палат принимали участие, и мне казалось, что в такой момент передавать губернаторам все дело — просто беда. Поэтому я готов был сейчас же возражать. Назначается заседание у Штюрмера по вопросу о споре между Бобринским и Протопоповым о передаче продовольственного дела из министерства земледелия и министерство внутренних дел. В первом же заседании мне Протопопову пришлось возражать с точки зрения несвоевременности, и я сказал: «на перевозе не перепрягают, а припрягаются, извольте помогать». В такое серьезное время передавать дело я считал преступным и с точки зрения интересов дела и с точки зрения охраны порядка. Самая мысль неправильна: «вы на него возлагаете охрану порядка, а с другой стороны — просите дать продовольствие, но продовольствием он не может ведать, потому что транспорт не действует и потому что у этого органа еще меньший контакт с общественностью, чем у министерства земледелия». Тогда произошло что-то странное. В первом заседании я был в единственном числе с Бобринским против него. Отложили до следующего заседания. В следующем заседании мнения раскололись, составился журнал, которого мы так и не видали. В это время было заседание комиссии, которая высказалась против передачи, и журнал о передаче продовольственного дела из ведомства земледелия в ведомство внутренних дел где-то пропал. Совет министров его видел. Это была первая стычка с Протопоповым. Потом стало ясно, что он закусил удила. Появилась бумага за подписью Курлова, совет министров об этом не знал, я устроил скандал, сказал, что мы обманываем верховную власть, и наговорил грубостей Протопопову; думал, что он меня вызовет, но он меня не вызвал. Я ему напомнил о выступлении с кафедры против Курлова, когда Курлов был у него на квартире. Я знал Курлова по Киеву и стал его ругать, а Протопопов говорит: «Вы напрасно, он жил у меня в доме». Я говорю: «Как, а вы выступали против него в Государственной Думе?» [22]

Председатель. — Это когда произошло?

Гр. Игнатьев. — Когда был запрос о неправомерных действиях Курлова. Я случайно был в Думе и, так как я Курлова ненавидел, то, когда Протопопов вышел на кафедру против него, я думаю: «Слава богу, накладет ему». Порвались отношения с Протопоповым сразу. Открылась сессия Думы. Собирают нас у Штюрмера, — так как у него болела нога, — и началась речь о резолюции, где говорится об измене, и т. д.

Председатель. — Это проект резолюции блока?

Гр. Игнатьев. — Да. Там есть слово «измена», еще какое-то резкое положение, которое надо доказать. Когда резолюцию прочли, она всех возмутила; «меня она не возмутила, но смутило по отношению к Государственной Думе то, что выдвинуто в резолюции выражение «измена» и какие-то действия по отношению к Румынии.

Председатель. — Что если заключат договор, то надо было своевременно послать войска?

Гр. Игнатьев. — Что-то насчет иностранных сношений. Нельзя слово «измена» формулировать «а всю Европу. Это — с одной стороны; с другой стороны — армия; с третьей — враги. Государственная Дума может это делать в речах, в пылу красноречия, но в резолюции, заготовленной заранее, должны быть выражения ответственные, которые могут иметь доказательства; если же доказательств нет, то таких выражений не должно быть. У меня доказательств измены не было. Правда, я был в совете министров от политики немного в стороне; но, думается мне, что формула «измена» доказана не могла быть. Могло быть предположение, но данных не было, и мне казалось, что Думе рискованно выступать, для ее авторитета. Когда была прочитана резолюция — молчание. Потом Трепов говорит Щтюрмеру: «Вам надо переговорить с председателем». — «Председатель со мной не будет говорить». — «Как, председатель Государственной Думы не будет разговаривать с председателем совета министров? Какие же у вас отношения?» Я не знал, что произошло столкновение между Штюрмером и Родзянко. Поэтому он вызвать его к телефону не считал возможным. Какой же способ найти? Может быть, другой кто-либо может переговорить с Родзянко? Все отказываются. Тогда Штюрмер говорит: «Граф, может быть, вы нам поможете?» Я вспылил и говорю: «Я такому совету министров помогать не могу. Я прошу, чтобы меня отпустили, а вам помогать в таком деле, когда вы его довели до этого, я не считаю себя в праве». Потом говорю: «Хорошо, я поеду и буду говорить, но не для вас и не для совета министров, а для Думы»… Бывают выражения, уместные в речах (чему следовал Милюков), но в резолюции негодные. Я сказал: «Хорошо, я поеду, но под условием, чтобы никто из членов совета, кроме Покрвского, не имел с членами [23]Государственной Думы разговора полемического характера в смысле застращивания, указывая на возможность роспуска, потому что тогда я окажусь подлецом перед членами Думы. Они не могут знать, что члены совета со мной не солидарны». Но так это и произошло. Тот самый член Думы, который, повидимому, передал резолюцию, оказался и передаточной инстанцией для застращивания тем, что Думу распустят, лишат жалования и будет призыв на военную службу. Разговор происходил в субботу, а в воскресенье мы собрались у Штюрмера. Тогда уже признавали, что некоторые выражения недостаточно осторожны. Те формулы, которые предлагались, были сокращены под влиянием застращивания. Я это узнал от своих друзей. Члены совета не исполнили слова, ими данного. Я говорю: «Видите, какой у вас министр внутренних дел!»

Председатель. — Это в присутствии Протопопова?

Гр. Игнатьев. — В присутствии всех. После этого я ушел из заседания и решил, что больше не могу. Я просил приема, который и был мне назначен в ноябре, числа 19-го. Был долгий прием, я доложил все и сказал, что соучастником преступления быть не могу. Мне тогда формулировали: «Для родины оставайтесь на вашем месте!» Я говорю: «Я могу быть только вреден и настаиваю, чтобы меня освободили». В октябре и ноябре я не принимал участия и торопился закончить свои дела в полном убеждении, что дальше работать не буду. В это время произошла перемена Штюрмера на Трепова. Тогда у меня воскресла надежда; я к Трепову. Он меня просил не настаивать об уходе и говорил, что есть надежда, что уйдет Протопопов. Наши требования были очень скромные: не ответственное министерство, а чтобы Трепов выхлопотал право представить свой список и чтобы этот список был утвержден. Трепов сказал, что это его желание. Когда оказалось, что Протопопов утвержден, я сейчас же по телефону Трепову говорю, что ухожу. Просил государя меня принять. Меня приняли 21 декабря, кажется, как раз в день привоза Распутина сюда[9]. Прошение у меня была уже написано, и я оставил его, при чем была длинная мотивировка относительно средостения бюрократического, о необходимости войти в соглашение с общественными элементами, что Дума дает все данные для этого и надо таким случаем воспользоваться, что только тогда можно спасти страну, что, конечно, есть другой способ — диктатура, но чтобы осуществить диктатуру, нужно иметь опору; опорой может быть только армия, но армии нет — есть вооруженный народ.

Председатель. — У вас не сохранились копии или черновик вашего прошения?

Гр. Игнатьев. — Черновик есть.

Ольденбург. — Оригинал у государя остался? [24]

Гр. Игнатьев. — Государь сказал, что он оставит прошение у себя.

Председатель. — Вы дадите нам ваш черновик?

Гр. Игнатьев. — Скажите, а это не для опубликования? Тогда я вам его дам (дает прошение). Я бы не хотел, чтобы оно было опубликовано. В декабре месяце я изложил свое credo на политику и, должен сказать, меня поразило, что вопрос о средостении бюрократии и о необходимости контакта со страной встречал полное сочувствие и понимание: «Так для чего же я Думу дал?—Для уничтожения средостения бюрократии и для контакта». Я говорю: «Совершенно верно, но Дума не использована в полном объеме. Она рвется спасти Россию, а вам докладывают, что она является источником гибели России». Это был широкий и взволнованный доклад.

Председатель. — Это когда было?

Гр. Игнатьев. — 21 декабря, а 27-го, без причисления куда-либо, без назначения, без рескрипта, я был уволен. Павидимому, старика Фредерикса это взволновало. Он меня вызвал 31 декабря и говорит: «Как, ничего нет?» Я говорю: «Ничего, и я очень рад». Он говорит: «Я не могу этого допустить, не для вас, а для них». И тогда я был дополнительным указом возведен в звание шталмейстера. Я думаю, это по докладу Фредерикса; значит, какие-то силы были против, а Фредерикс — за. Я на учете не состою, но по возрасту мог бы быть призван (мне 47 лет), и я счел своим долгом явиться, как прапорщик запаса. Шуваев был против этого. Не знаю, сделал ли это Шуваев или Фредерикс, может быть, и Шуваев, так как звание шталмейстера освобождает от воинской повинности. После этого я был у государя. Со всеми этими господами я не прощался, был только у Шаховского.

Председатель. — Что же, во время последней беседы, ваш собеседник обнаружил некоторое опасение за себя, за сына, за династию, может быть, даже за Россию, которая в его представлении, вероятно, была связана с династией?

Гр. Игнатьев. — Я думаю, что он отдавал себе отчет. Когда прощался, он сказал: «Спасибо вам за правду, как вы ее понимаете». «Как вы ее понимаете» было сказано не сразу, а на меня посмотрели и сказали: «как вы ее понимаете». Как будто было колебание.

Председатель. — Вы не вели никаких записок?

Гр. Игнатьев. — Нет.

Председатель. — Вам ясно было во время доклада, 9-го января, что дело идет под гору?

Гр. Игнатьев. — Для меня было настолько ясно, что я еще на ноябрьском докладе в ставке прямо говорил: «на кого же вы опираетесь?», а в декабре я определенно говорил: «может быть другой выход — диктатура, но как же диктатура, когда у нас нет армии?». [25]

Председатель. — Павел Николаевич, вы где переживали февральские события?

Гр. Игнатьев. — В Петрограде. Я болен с первых чисел февраля.

Председатель. — Было оказано какое-нибудь беспокойство вам непосредственно?

Гр. Игнатьев. — Я должен сказать, что кроме самой глубокой признательности к молодежи и солдатам, я ничего не имею. Доложу следующее явление, глубоко меня тронувшее. Был обход солдат, мастеровых ремонтной автомобильной части. Можете представить, что это за состав: это уже не строевые, а люди полурабочего уклада. Между ними один, уволенный из какой-то ремесленной школы Костромской губернии за время «моего министерства. Входят в подъезд (я живу в особнячке на Фурштадтской, 52). Прислуга испугалась. Спрашивают: «Кто здесь живет?» — «Игнатьев». — «Какой?» — «Граф Игнатьев, бывший министр народного просвещения». — «Товарищи, идем!» Один говорит: «Нельзя ли на него посмотреть?» — «Он болен». — «Может быть, он нас примет?» Я, правда, был болен, одетый лежал на кушетке. Поднимается ко мне человек, весь трясется и говорит: «Лучше не впускайте». Я говорю: «Пожалуйста, позовите». Входят пять человек наверх, я привстаю и говорю: «Здравствуйте, что такое?» — «Хотели на вас посмотреть». — «Почему?» — «Разве мы вас не знаем, разве мы такие темные?» Один говорит: «Я уволен в ваше время очень правильно и рад видеть Павла Николаевича». — «Почему вы знаете, что я Павел Николаевич?» Он говорит: «Я ученик 4-го класса, был уволен в 1915 году». Это раз. Другой раз был еще больше тронут. У меня был автомобиль, и несколько раз приходили за ним. Раз компания, немного подвыпившая, хотела взять автомобиль. Молодой парень, который мне прислуживал, заметил отношение учащихся и, видя, что какой-то студент идет по улице, выбежал и говорит: «Здесь живет граф Игнатьев, объясните им, кто тут живет». Студент забежал во двор, там было человек 15, и говорит: «Товарищи, здесь нам не место, он нам будет нужен!» И вся толпа ушла. В следующий раз не было студента, пришли и автомобиль взяли, но обещали вернуть, и, действительно, автомобиль был вечером возвращен, при чем на нем ездили в Ораниенбаум. Менее милостивы оказались большевики: они забрали автомобиль и не вернули.

Председатель. — Так что, значит, случайные толпы народа, когда узнавали ваше имя, они его чтили?

Гр. Игнатьев. — Безусловно. У меня есть крестники из деревни. Однажды подходит группа, и один из этих крестников, мальчик, говорит: «Это — Игнатьев». Так что избаловали меня.

Председатель. — Скажите, Павел Николаевич, какое у вас, в вашей группе было отношение к пользованию 87 статьей, т.-е. законодательствованию без Думы? [26]

Гр. Игнатьев. — Наша группа не любила 87 статью. Мы всегда высказывались против и только в крайних случаях прибегали к ней, только тогда, когда трудно было иначе поступить. Техника законодательства настолько была затяжная, что мы иногда шли на 87 статью по совершенно бесспорным вопросам. Но когда случались спорные вопросы, мы говорили, что этого не следует делать. Хвостов, министр юстиции, всегда высказывался против.

Председатель. — Не помните ли вы, что в начале кабинета Трепова было признаком, так сказать, хорошего политического тона сказать: «Господа, мы будем воздерживаться от пользования 87 статьей»?

Гр. Игнатьев. — Безусловно.


Приложение.
Всеподданнейший доклад министра народного просвещения.

Ваше Императорское Величество, государь всемилостевейший. Девятнадцатого ноября в ставке Вашего Императорского Величества я счел своим долгом, налагаемым на меня совестью и присягой, докладывать о тех опасениях, которые возникли у меня в связи с действиями некоторых лиц и ходом политической жизни страны. Я умоляю Ваше Императорское Величество не принуждать меня быть соучастником тех лиц, действия коих по совести я считал гибельными для престола и Родины.

В твердом убеждения, что полезна Вашему Императорскому Величеству и Родине лишь правительственная власть, объединенная единством мысли государственной, пониманием основных целей управления и путей к их достижению, считаю верноподданническим долгом своим покорнейше просить Ваше Императорское Величество снять с меня непосильное бремя служения против велений совести.

Верьте, государь, что умолять об этой милости заставляет меня унаследованная от предков веками испытанная верность исконным началам, на которых создалась и крепла мощь державы российской в единении царя с народом.

И вдали от непосредственного участия в делах управления, по заветам и примеру отца, я останусь тем же верным слугой Вашего Величества, престола и родины!

Вашего Императорского Величества верноподданнейший слуга в должности шталмейстера граф Павел Игнатьев.


Примечания[править]

  1. «Платонова» — повидимому С. Ф. Платонова (см. указ.).
  2. «Льва Николаевича», — Толстого.
  3. «Хвостова» — Александра Алексеевича, бывш. со 2 апр. 1915 г. м-ром юстиции.
  4. «Хвостовым» — то же.
  5. «мой beaue frère Васильчиков» — «мой зять Васильчиков», гр. П. Н. Игнатьев и кн. Б. А. Васильчиков были женаты на родных сестрах: кн. Нат. и Соф. Ник. Мещерских. Ш. ссылался на то время, когда он был в Твери председ. губ. земск. управы по назначению и когда у него действительно наладились довольно сносные отношения с местными земцами, а И. на то время, когда Ш. был новгородск. губ-ром и был в очень натянутых отношениях с новгородск. земством и дворянством, во главе к-рого стоял губ. предв. двор. кн. Б. А. Васильчиков.
  6. «Алексея Павловича», — гр. А. П. Игнатьева — (см. указат.).
  7. «Славу богу, на этот путь Россия еще не становилась. Может быть за границей уже привыкли, но у нас до сих пор не слышно было об этом, да мы и не сумеем сделать, мы оскандалимся». — Речь идет об ассигновании по выс. повел. и по докладам Ш. и Алексея Х. 5 миллионов на подкупы во время выборн. кампании в Г. Думу, а также и на подкуп прессы.
  8. «к матушке своей в Киев» — гр. Е. Л. Игнатьевой (см. указат.).
  9. «в день привоза Распутина сюда» — в день привоза в Ц. Село для похорон Р., убитого в ночь на 17 дек.