Хижина дяди Тома (Бичер-Стоу; Анненская)/1908 (ВТ)/18

Материал из Викитеки — свободной библиотеки


[239]
ГЛАВА XVIII.
Опыты и мнения мисс Офелии.

Наш друг Том в своем простодушном уме часто сравнивал счастливый жребий, выпавший на его долю в неволе, с жизнью Иосифа в Египте; и действительно, по мере того как шло время, и его господин ближе знакомился с ним, сходство это становилось всё полнее.

Сент-Клер был ленив и небрежен в денежных [240]делах. Поэтому все закупки для дома делались главным образом Адольфом, который был в этом отношении так же легкомыслен и расточителен, как и его господин. Они вдвоем тратили массу денег. Том, привыкший в течение многих лет заботиться об имуществе своего хозяина, как о своем собственном, с нескрываемым неудовольствием смотрел на всё это нелепое бросание денег и часто высказывал свои замечания смиренно и обиняками, как умеют иногда делать подневольные люди.

Сначала Сент-Клер случайно давал ему то или другое поручение, но заметив его здравый смысл и деловитость, он стал всё больше и больше доверять ему, пока мало-помалу все закупки для хозяйства перешли в его руки.

— Нет, нет, Адольф, — говорил он, когда Адольф стал жаловаться, что это подрывает его власть. — Оставь Тома в покое. Ты знаешь только одно, что тебе нужно то или другое, Том умеет рассчитать, сколько можно дать за какую вещь, и какой расход нам по средствам; необходимо, чтобы кто-нибудь в доме это соображал, а то ведь и деньги могут придти к концу.

Пользуясь неограниченным доверием беспечного господина, который давал ему бумажку, не глядя, какого она достоинства и прятал в карман сдачу, не считая, Том имел полную возможность и большое искушение поступать нечестно Одно только непоколебимое простодушие, укрепленное правилами христианской религии, удерживало его. При своей честной натуре он чувствовал, что именно это безграничное доверие налагало обязательства вести дело с самою щепетильною аккуратностью.

Не то было с Адольфом. Беспечный, не строгий к самому себе, не сдерживаемый господином, которому приятнее было прощать слугам, чем руководить ими, он дошел до полного смешения моего и твоего по отношению к себе и своему господину, так что иногда даже Сент-Клер возмущался. Сент-Клер со своим здравым смыслом понимал, что прививать такие привычки слугам и несправедливо, и опасно. Его мучило хроническое угрызение совести, впрочем, недостаточно сильное, чтобы влиять на его образ действий; и самое это угрызение совести вызывало в нём еще большую снисходительность к слугам. Он смотрел сквозь пальцы на очень серьезные проступки их, говоря себе, что главный виновник их он сам.

Том относился к своему веселому, легкомысленному, [241]красивому, молодому господину со странною смесью почтительной преданности и отеческой заботливости. Господин никогда не читал Библии; никогда не ходил в церковь; он насмехался и шутил надо всем, что попало; он проводил воскресные вечера в опере, или в театре; он чаще, чем следует, посещал разные пирушки, клубы и ужины, — всё это Том видел не хуже других, и всё это привело его к убеждению, что „масса не христианин“, убеждение, которое он не решался никому высказать, но на основании которого он часто в своей маленькой комнатке усердно молился Богу об обращении Сент-Клера. Впрочем, Тому иногда случалось и высказывать свое мнение с тем тактом, на который часто способны люди его звания. Так, например, на другой день после описанного нами воскресенья, Сент-Клер был приглашен на вечер в избранное общество и вернулся домой во втором часу ночи в таком состоянии, когда плоть положительно преобладает над духом. Том и Адольф укладывали его спать, Адольф, очевидно, находил это забавной штукой и от души смеялся над ужасом этой деревенщины, Тома; а Том, действительно, в простоте душевной провел большую часть ночи, молясь за своего молодого господина.

— Ну, Том, чего же ты еще ждешь? — говорил на следующий день Сент-Клер, сидевший у себя в библиотеке, в халате и туфлях. Сент-Клер только что дал ему денег и несколько поручений. — Разве что-нибудь не ладно, Том? — прибавил он, видя, что Том продолжает стоять.

— Боюсь, что не ладно, масса, — отвечал Том серьезно. — Сент-Клер отложил газету, поставил на стол чашку с кофе и посмотрел на Тома.

— Что же такое, Том? В чём дело? У тебя какой-то совсем похоронный вид.

— Мне очень тяжело, масса. Я всегда считал, что масса добр ко всем.

— Ну, а разве я не добр? Говори, что тебе нужно? Ты верно чего-нибудь не получил, скажи прямо!

— Масса всегда был добр ко мне. У меня всё есть, мне не на что пожаловаться. Но есть другой человек, к которому масса не очень добр.

— Том, да что это с тобой сегодня? Говори прямо, что га хочешь сказать?

— Яне так показалось сегодня ночью во втором часу. Я [242]стал раздумывать об этом и убедился, что масса не добр к самому себе.

Том проговорил эти слова повернувшись спиной к своему господину и взявшись рукой за ручку двери, Сент-Клер почувствовал, как краска залила лицо его; но всё-таки засмеялся.

— Ах, вот в чём дело! и это всё? — весело спросил он.

— Всё! — вскричал Том, он быстро повернулся и вдруг упал на колени, — О, мой дорогой господин, я боюсь, что это погубит всё, и тело, и душу! Хорошая книга говорит: „жалит, как змей и язвит, как ехидна“, о, мой дорогой господин!

Голос Тома оборвался и слезы потекли по щекам его.

— Ах, ты мой бедный дурачина! — сказал Сент-Клер со слезами на глазах. — Встань, Том! Обо мне не стоит плакать.

Но Том не вставал и глядел на него умоляющими глазами.

— Ну, хорошо, Том я больше не буду ходить на их проклятые собрания, — сказал Сент-Клер, — даю тебе честное слово, не буду. Я и сам не знаю, отчего давно не отказался от них. Я всегда презирал все такие вещи и себя презирал за то, что принимаю в них участие. ну, Том, вытри глаза и иди, куда тебе надо. Полно, полно, тут не за что благословлять! Я пока еще не сделал ничего особенно хорошего, — продолжал он, тихонько выталкивая Тома за дверь. — Ну, слушай, Том, даю тебе честное слово, что ты никогда больше не увидишь меня таким, как я был сегодня ночью! — Том вышел вытирая слезы, но очень довольный.

— И я сдержу свое слово, — сказал себе Сент-Клер, когда за ним закрылась дверь.

И он, действительно, сдержал это слово: грубые чувственные удовольствия никогда не имели для него особой прелести.

Но кто может подробно изобразить все разнообразные невзгоды, какие обрушились на нашу приятельницу, мисс Офелию, когда она взялась за роль южной домоправительницы?

Южная прислуга бывает самых разнообразных качеств в зависимости от характера и способностей своей хозяйки.

На юге, как и на севере, встречаются женщины, обладающие удивительным талантом распоряжаться и тактом в обращении с прислугой. Такие женщины способны, по-видимому совершенно легко, без всяких строгих мер подчинить своей воле и привести в стройный порядок всех членов своего [243]маленького государства, считаться с особенностями каждого из них и поддерживать равновесие, пополняя недостатки одних достоинствами других, так что в общем получается гармония и систематический порядок.

Такого рода хозяйкой была миссис Шельби уже знакомая нам; таких хозяек, вероятно, встречали и наши читатели. Если они редко попадаются на юге, то только потому, что они вообще большая редкость. Там их не меньше, чем в других местах, и особенный строй жизни южных штатов дает им возможность проявить свои таланты во всём блеске.

Такою хозяйкой не была ни Мария Сент-Клер, ни еще раньше её мать. Ленивая, беспечная, неаккуратная и не предусмотрительная, она совсем не умела воспитывать слуг и только прививала им свои недостатки. Она совершенно верно описала мисс Офелии тот беспорядок, какой царил в её доме, но не сумела указать настоящей причины его.

В первый же день своего вступления в должность, мисс Офелия встала в 4 часа утра; и, прибрав свою комнату, что она неизменно делала к великому удивлению горничной каждое утро, с тех пор как приехала, она приготовилась произвести подробный осмотр шкафов и чуланов, от которых ей были вручены ключи.

Кладовая, бельевая, посудный шкаф, кухня и погреб-всё в этот день подверглось самому тщательному исследованию. Многое, скрытое во мраке, вышло при этом на свет, так что главные сановники по управлению домом и кухней пришли в ужас и прислуга не мало дивилась, не мало роптала на „этих северных барынь“.

Старая Дина, старшая кухарка и главное лицо в кухонном департаменте, была преисполнена негодования на то, что она считала нарушением своих привилегий. Ни один феодальный барон времен Великой Хартии не мог быть более оскорблен посягательством короля на его права.

Дина представляла из себя довольно оригинальную особу, и с нашей стороны было бы несправедливо не познакомить с нею читателя. Она, как тетушка Хлоя, была кухаркой по природе и по призванию: африканская раса обладает врожденным кулинарным талантом. Но Хлоя была ученая кухарка, аккуратно исполнявшая свои обязанности, приученная подчиняться стройному домашнему распорядку, Дина была гений — самоучка, и как все вообще гении была настойчива, упряма и взбалмошна до последней степени.

[244]Подобно некоторым новейшим философам, Дина совершенно презирала логику и разум и руководствовалась исключительно своим внутренним убеждением, за которое держалась с непобедимым упорством. Никакое красноречие, никакой авторитет, никакие доводы рассудка никогда не могли заставить ее поверить, что можно что либо сделать лучше её, или что можно сколько-нибудь изменить заведенный ею порядок даже в мелочах. С этим мирилась её прежняя госпожа, мать Марии, а „мисс Мари“, так Дина называла свою молодую госпожу даже после её замужества, находила для себя удобнее уступать, чем спорить, и, таким образом, Дина пользовалась неограниченною властью. Это было тем легче, что она удивительно умела соединять самую смиренную угодливость на словах с полнейшею самостоятельностью в поступках.

Дина вполне обладала искусством оправдываться и выходить сухой из воды. Она считала за аксиому, что кухарка никогда не может быть виновата. А кухарка в Южных Штатах всегда имеет под рукой множество голов и плеч, на которых она может возложить ответственность за всякий грех или ошибку, и, таким образом, в полной мере сохранить свою непогрешимость. Если какое-нибудь кушанье не удавалось, всегда находилось пятьдесят отговорок, оправдывавших ее и пятьдесят виновных, на которых она обрушивалась самым энергичным образом.

Впрочем, неудавшееся кушанье было большою редкостью у Дины. Правда, она всегда бралась задело не прямо, а какими-то окольными путями, без малейшего расчета относительно времени и места, правда, её кухня имела всегда такой вид, точно по ней только что пронесся ураган, и для каждой кухонной принадлежности у неё было столько мест, сколько дней в году, — но тот, у кого хватило бы терпения дождаться конца, увидел бы, что обед подается в полном порядке и приготовлен с таким вкусом, который мог бы удовлетворить любого эпикурейца.

В кухне шли предварительные приготовления к стряпне. Дина, любившая всё делать не спеша, с промежутками для отдыха и размышления, сидела на полу и курила коротенькую трубочку. Она очень любила курить и всегда предавалась этому занятию, когда чувствовала потребность вдохновиться. Это был особый способ Дины призывать себе на помощь муз домашнего очага.

Вокруг неё сидели разные представители подрастающего

[245]

[247]

поколения, обыкновенно весьма многочисленные в южных штатах. Они лущили горох, чистили картофель, щипали дичь и производили другие подготовительные работы. Дина часто прерывала свои размышления, чтобы стукнуть по голове кого-нибудь из молодых работников скалкой, которая лежала подле неё. В сущности Дина держала в ежовых рукавицах все эти курчавые головки, и, по-водимому, полагала, что они созданы на свет исключительно для того, чтобы избавлять ее от лишних трудов. Она сама выросла при такой же системе воспитания и теперь в широких размерах применяла ее к другим.

Окончив свой обзор остальных частей хозяйства, мисс Офелия вошла в кухню. Дина узнала из разных источников о том, что происходит, и решила занять оборонительное и консервативное положение; в душе она положила не спорить против новшеств, но на деле не уступать ни в чём и оставлять без внимания всякие попытки к преобразованиям.

Кухня была большая комната с кирпичным полом и большою старомодною печью, занимавшей целую стену. Сент-Клер напрасно старался убедить ее заменить эту печь более удобною современною плитою. Она ни за что не соглашалась. Ни один консерватор никогда не держался более твердо за освященные временем неудобства, чем Дина.

Когда Сент-Клер возвратился из своей первой поездки на север, он, под впечатлением образцового порядка в кухне дяди, завел и в своей кухне массу шкафов, ящиков и разных приборов в надежде, что они помогут Дине привести всё в надлежащий порядок. Но, оказалось, что он с таким же успехом мог бы подарить их белке или сороке. Чем больше шкафов и ящиков стояли в кухне, тем больше было мест, куда Дина могла засовывать старые тряпки, гребенки, рваные башмаки, ленты, выброшенные искусственные цветы и т. п. безделки, которые она очень любила.

Когда мисс Офелия вошла в кухню, Дина не встала, а продолжала курить с величавым спокойствием, искоса следя за всеми её движениями, но, по-видимому, занятая исключительно работою ребят.

Мисс Офелия открыла один из ящиков.

— Что ты кладешь в этот ящик, Дина? — спросила она.

— Да что придется, миссис, — отвечала Дина.

По-видимому, это так и было. Из массы вещей, лежавших в ящике, мисс Офелия вытащила прежде всего камчатную [248]салфетку, запачканную кровью: в нее, вероятно, завертывали сырое мясо.

— Что это такое, Дина? Неужели ты завертываешь мясо в лучше столовое белье барыни?

— Ах, Господи, миссис, конечно, нет; просто не было под рукой полотенца, ну, я в нее и завернула. Я ее отложила, чтобы отдать выстирать, оттого и сунула в тот ящик.

— Беспорядок! — сказала про себя мисс Офелия, продолжая вынимать содержимое ящика, там оказалось: терка, несколько мускатных орехов, методистский молитвенник, два грязных ситцевых носовых платка, клубок шерсти и начатое вязанье, пакет с табаком, трубка, несколько морских сухарей, два золоченых китайских блюдечка с какою-то мазью на них, два тонких старых башмака, кусок фланели тщательно сколотый булавками и в нём несколько белых мелких луковиц, камнатные салфетки, толстые рваные полотенца, веревочки, штопальные иголки, разорванные бумажные пакетики, откуда сыпались в ящик душистые травы.

— Где ты держишь мускатные орехи, Дина? — спросила мисс Офелия с видом человека, который молит Бога послать ему терпение.

— Где придется, миссис; вон несколько штук лежит в той битой чашке, и в шкафу есть несколько штук.

— А несколько штук здесь, в терке! — сказала мисс Офелия, вытаскивая их.

— Да, что ж? я положила их туда сегодня утром. Я люблю, чтобы у меня всё было под руками, — отвечала Дина. — Эй ты, Джек, чего зеваешь по сторонам? Смотри у меня! Молчать! — прибавила она, ударив виновного по голове.

— Что это такое? — спросила мисс Офелия, — показывая блюдечко с помадой.

— Что там? — Это мой жир для волос, я его поставила туда, чтобы он был у меня под рукой.

— И его вы держите в блюдцах дорогого барского сервиза?

— Господи! Мне просто было некогда, я заторопилась; я сегодня же хотела переложить его на другое блюдце.

— Здесь две камнатные салфетки!

— Я их туда сунула, чтобы отдать в стирку.

— Разве у вас нет места, куда класть грязное белье?

— Масса Сент-Клер купил вон тот большой ящик для грязного белья; только я мешу на нём тесто для [249]бисквитов и ставлю на него, что придется, оно и выходит неудобно беспрестанно поднимать крышку.

— Отчего же ты не месишь бисквиты на столе?

— Господи, миссис, да разве вы не видите, как он заставлен посудой и разными вещами, на нём и не приступиться!

— Отчего же ты не вымоешь посуду и не уберешь ее!

— Мыть посуду! — вскричала Дина, повышенным тоном, так как негодование начинало брать в ней перевес над обычною почтительностью. — Ничего-таки барыни не понимают в работе! Когда же бы масса дождался обеда, если бы я всё время мыла и прибирала посуду? Мисс Мари никогда мне этого не приказывала!

— А зачем здесь эти луковицы?

— Ах, Господи! — вскричала Дина, — вон куща я их засунула! А я и забыла! Это особые луковицы, я их нарочно берегу для тушеного мяса. Я и забыла, что завернула их в эту фланель.

Мисс Офелия приподняла разорванные пакеты с сушеной травой.

— Пожалуйста, не троньте этого, миссис. Я люблю, чтобы мои вещи лежали там, куда я их положила, а то, как понадобится, так и не найдешь, — решительным голосом проговорила Дина.

— Неужели же тебе надобно, чтобы мешочки были дырявые?

— Из них удобнее высыпать.

— Но ведь ты видишь всё высыпается в ящик.

— Ах Господи! понятно всё высыпется, когда миссис всё переворачивает вверх дном. Ишь вы сколько просыпали! — сказала Дина, неохотно подходя к ящику. — Подите-ка вы лучше на верх, миссис, придет время, я всё уберу. Но я ничего не могу делать, когда барышни ходят тут да мешают. — Сэм, не давай же ты ребенку сахарницу! Я тебе голову разобью, если ты не будешь смотреть за ним!

— Я обойду всю кухню и всё приведу в порядок, Дина, а потом ты должна будешь смотреть, чтобы этот порядок навсегда сохранился.

— Господи! мисс Фелия, да разве годится барышне заниматься этим! Я никогда в жизни не видала, чтобы господа убирали кухню! Ни старая миссис, ни мисс Мари никогда не делали ничего такого, да и не нужно этого вовсе! — и Дина с [250]негодованием отошла, а мисс Офелия, собрала и рассортировала посуду, ссыпала в одно место сахар из дюжины сахарниц, отложила в сторону грязные скатерти, салфетки и полотенца; вымыла, вычистила и убрала всё собственными руками так быстро и ловко, что привела в удивление Дину.

— Господи помилуй! Если все северные барыни такие, так можно сказать, что они совсем и не барыни! — говорила она своим приверженцам, отойдя на такое расстояние от мисс Офелии, что та не могла ее слышать.

— Придет мое время чистки я всё приберу не хуже кого другого, но я терпеть не могу, чтобы барыни мешались не в свое дело и клали мои вещи так, что мне потом и не найти их.

Надобно отдать справедливость Дине, на нее иногда находили припадки увлечения опрятностью и преобразованиями, то что она называла время чистки. Она начинала дело очень усердно, перевертывала вверх дном все ящики и шкафы, выбрасывала всё содержимое их на пол и на столы и увеличивала в десять раз обычный беспорядок. Затем она закуривала трубку и не спеша начинала уборку, рассматривая каждую вещь и обсуждая её достоинства; молодых своих помощников она заставляла самым энергичным образом чистить медную посуду и в течение нескольких часов в кухне стоял полный хаос, на вопрос о причине такого положения, она обыкновенно отвечала, что „идет чистка“, что „она не выносит беспорядка и велела ребятам“ прибрать всё, как следует. Дина была вполне уверена, что она душа порядка и что, если в кухне не всё на месте, то в этом виноваты или ребята, или другие домашние. Когда вся посуда была вычищена, столы выскоблены до бела, и всё лишнее засунуто в разные углы и закоулки, Дина надевала нарядное платье, чистый передник и высокий яркий тюрбан и говорила „ребятам“, чтобы они убирались вон из кухни, так как она намерена держать всё в чистоте. Такие периодические уборки часто представляли неудобства для всех домашних: Дина проникалась такой любовью к своей вычищенной посуде, что не позволяла употреблять ее в дело, по крайней мере до тех пор пока не проходила её „чистильное“ настроение.

В несколько дней мисс Офелия совершенно преобразовала все отрасли домашнего хозяйства и всюду ввела порядок. Но там, где для успеха дела требовалось содействие прислуги, труды её оказывались работой Сизифа или Данаид. В отчаянии, она обратилась к Сен-Клеру за помощью.

[251]— В этом доме немыслимо ввести какую бы то ни было систему!

— Совершенно немыслимо! — подтвердил Сент-Клер.

— Никогда я не видывала такого беспорядочного хозяйничанья, такой неаккуратности, таких растрат.

— Еще бы! где же вам было видеть!

— Вы не относились бы к этому так равнодушно, если бы сами вели хозяйство.

— Дорогая моя кузина! поймите вы раз навсегда, что мы, рабовладельцы разделяемся на два разряда: угнетателей и угнетаемых. Люди добродушные, отрицающие строгость поневоле мирятся со многими неудобствами. Если мы добровольно держим у себя в доме толпу неумелых лентяев, неучей, мы должны нести последствия этого. Я видал некоторых людей, которые обладали особым уменьем завести порядок и систему, не прибегая к строгости. Я этого не умею, и потому уже давно на всё махнул рукой. Я не хочу, чтобы этих несчастных созданий били и истязали, они это знают и пользуются этим.

— Но как же так жить! Не соблюдать ни в чём ни времени, ни места, ни порядка! Это просто безобразно!

— Дорогая моя Вермонтка! Ваши сородичи, живущие не далеко от Северного полюса, придают слишком большое значение времени! Ну, скажите на милость, для чего беречь время человеку, который и без того не знает, куда его девать? Что касается порядка и аккуратности, то раз людям нечего делать, как только лежать в кресле или на софе и читать, то не всё ли им равно подадут завтрак и обед часом раньше, или часом позже? Или возьмем хоть Дину: она стряпает нам отличные обеды: супы, рагу, жареную дичь, дессерт, мороженое и проч. и создает всё это из хаоса и мрака, царящих в её кухне. Я нахожу, что это великолепно! Но, Господи помилуй! если мы будем ходить в кухню, смотреть, как она сидит на корточках и курит, следить за всеми её приготовительными к стряпне процессами, мы ничего не сможем есть! Дорогая кузина! избавьте себя от этого труда. Это хуже, чем католическая эпитемья и столь же мало полезна. Вы только испортите себе характер, а Дину собьете с толку. Пусть она управляется по своему!

— Но, Августин, вы не знаете, в каком виде я нашла кухню!

— Думаете, не знаю? Вы думаете, я не знаю, что она [252]держит скалку для теста под кроватью, а терку в кармане вместе с табаком, что у неё шестьдесят пять различных сахарниц в разных углах дома, что она вытирает посуду сегодня салфеткой, а завтра обрывком старой юбки! Но главное то, что она приготовляет славные обеды и варит превосходный кофе. Вы должны судить ее так, как судят полководцев и государственных людей, — по их успехам.

— Но сколько добра пропадает, сколько денег тратится напрасно!

— Ну, запирайте всё, что можно запереть и держите ключи в кармане. Выдавайте понемногу денег зараз и не спрашивайте ни счета, ни сдачи. Это самое лучшее!

— Меня одно очень беспокоит, Августин, мне как-то невольно думается, что ваши прислуги не вполне честны. Уверены ли вы, что на них можно положиться?

Августин громко расхохотался при виде серьезного и тревожного лица, с каким мисс Офелия предложила этот вопрос.

— О, кузина, это уж слишком! Честны! как будто можно этого ожидать! Честны! Конечно, нет. И с какой стати им быть честными? Что, скажите на милость, может побудить их к этому?

— Отчего же вы их не учите?

— Учить! Вот то штука! Чему же по вашему я мог бы выучить их? Очень я похож на учителя! Что касается Марии, у неё, конечно, хватит духа убить всех негров плантации, если только дать ей свободу расправляться с ними, но и ей не выбить из них плутовства.

— Неужели же среди них нет честных?

— Попадаются, да очень редко, или от природы глупые, или такие правдивые и верные, что никакие дурные влияния не могут испортить их. Но, видите ли, цветной ребенок чуть не с первого появления на свет начинает понимать, что иначе как хитростью ему ничего не добиться. Другим средством он ничего не получит ни от своих родителей, ни от госпожи, ни от маленьких барчат, с которыми играет. Хитрить и лгать для него необходимо, неизбежно, становится его привычкой. Ничего другого от него и ждать нельзя. Его нельзя за это наказывать, что касается честности, рабов держат в таком зависимом, полудетском состоянии, что им невозможно втолковать право собственности, невозможно внушить сознание, что он не должен брать вещей своего господина, так [253]как они ему принадлежат. Я с своей стороны совсем не понимаю, как они могут быть честными. Такой субъект, как Том, прямо какое-то чудо нравственности.

— Но что же будет с их душой? — спросила мисс Офелия.

— Ну, это, я полагаю, меня не касается. Я имею дело исключительно с фактами действительной жизни. Несомненно, что на этом свете ради нашей выгоды почти вся черная раса отдана во власть дьявола, а что будет на том — не знаю.

— Но ведь это просто ужасно! — вскричала мисс Офелия, — неужели вам не стыдно?

— Не понимаю, чего тут стыдиться. Общество вокруг меня вовсе не дурное, такое, какое всегда идет широкими путями. Посмотрите, что делается на всём свете, везде та же история: высшие классы всюду эксплуатируют в свою пользу тело, душу и ум низших. Так делается и в Англии, и везде. А между тем христианский мир ужасается и негодует на нас за то что мы делаем то же самое, но в несколько иной форме.

— В Вермонте этого нет.

— Да, я согласен, что в Новой Англии и свободных Штатах дело поставлено лучше, чем у нас. Однако звонят. Ну, кузина, отложим на время в сторону наши партийные препирательства и пойдем обедать.

В тот же день, под вечер мисс Офелия сошла в кухню. В эту минуту один из бывших там чернокожих мальчуганов закричал: — Э, смотрите-ка, вон идет Прю и ворчит себе под нос, как всегда!

Высокая, костлявая негритянка вошла в кухню, неся на голове корзину с сухарями и горячими булками.

— А, Прю! наконец-то ты пришла! — вскричала Дина.

У Прю был удивительно мрачный вид и сердитый, ворчливый голос. Она поставила на пол свою корзину, села рядом с ней и опершись локтями на колени, проговорила:

— О Господи! хоть бы умереть поскорей!

— Почему ты хочешь смерти? — спросила мисс Офелия.

— Уж довольно я натерпелась! — мрачно ответила женщина, не поднимая глаз.

— А зачем ты пьянствуешь, Прю? — спросила горничная квартеронка, позвякивая своими коралловыми сережками.

Женщина мрачно, сердито посмотрела на нее.

— Может быть, и ты когда-нибудь до того же дойдешь. [254]Посмотрю я тогда на тебя, посмотрю! Ты так же, как я, будешь рада капле водки, чтобы только забыть свое горе.

— Ну, Прю, — прервала ее Дина, — показывай нам свои сухари. Вот барыня купит.

Мисс Офелия взяла дюжины две сухарей.

— В той битой кружке на верхней полке, должно быть, еще есть несколько билетов, — сказала Дина. — Влезь-ка Джек, достань их.

— А зачем же билеты? — спросила мисс Офелия.

— Мы покупаем билеты у её хозяина, а она за них приносит нам булки.

— Когда я прихожу домой они считают товар и билеты, смотрят верно ли, а если не верно, колотят меня до полусмерти.

— И по делом тебе, — сказала Джени, хорошенькая горничная, — с какой стати ты берешь господские деньги и напиваешься на них до пьяна. Она всегда так делает, миссис.

— И всегда буду так делать. Я без этого жить не могу, мне надо нить, чтобы забыть свое горе.

— Это очень грешно и очень глупо, — сказала мисс Офелия, — красть деньги хозяина, чтобы превращаться в скота!

— Может быть, и глупо, и грешно, миссис, а я всё-таки буду это делать, буду. О Господи, хоть бы мне умереть, умереть бы поскорей, избавиться от этой каторжной жизни. — Она медленно, с трудом встала и опять поставила свою корзину на голову. Но прежде чем окончательно выйти, она посмотрела на молоденькую квартеронку, которая продолжала забавляться своими сережками.

— Ты думаешь, ты очень хороша со своими побрякушками, так тебе можно нос задирать и смотреть на всякого сверху вниз. Подожди, поживешь с мое, будешь такая же несчастная, старая, избитая скотина, как я. Дай тебе этого Бог! Тогда и ты будешь пить, пить, и тебе будет по делом доставаться! — И женщина вышла из кухни со злобным смехом.

— Отвратительная старая тварь? — вскричал Адольф, который вошел за водой для бритья барина. — Если бы я был на месте её господина, я бы еще не так колотил ее.

— Ну уж больше-то бить ее и нельзя, — заметила Дина, — у неё вся спина избита, она платья застегнуть не может.

— Таких низких тварей не следует пускать в порядочный дом, — сказала мисс Джени. — Как вы думаете, мистер Сент-Клер? — и она кокетливо кивнула головкой Адольфу.

[255]Надобно заметить, что кроме многих вещей своего господина Адольф присвоил себе еще его имя и адрес, и в цветных кругах Ново-Орлеанского общества он был известен под именем мистера Сент-Клера.

— Я вполне разделяю ваше мнение, мисс Бенуар.

Бенуар было девичье имя Марии Сент-Клер, а Джени была одной из её горничных.

— Извините, мисс Бенуар, позвольте спросить, вы наденете эти сережки на бал завтра вечером? Они обворожительны!

— Я удивляюсь вам, мистер Сент-Клер! до чего может дойти дерзость мужчин! — вскричала Дженн, тряхнув головой, так что сережки опять зазвенели.

— Я во весь вечер не протанцую с вами ни разу, если вы будете предлагать мне такие вопросы!

— О нет, вы не можете быть настолько жестоки! Я умираю от желания узнать, наденете ли вы свое розовое тарлатановое платье! — сказал Адольф.

— Что такое? В чём дело? — спросила Роза, веселая, хорошенькая квартеронка, сбегая в эту минуту с лестницы.

— Да всё мистер Сент-Клер! он ужасно дерзкий!

— Клянусь честью! — вскричал Адольф. — Пусть нас рассудит мисс Роза.

— О, я давно знаю, что он нахал! — сказала Роза, повернувшись на одной ножке и лукаво поглядывая на Адольфа. — Он меня вечно раздражает!

— О, леди, леди! вы вдвоем наверно разорвете мое сердце, — вскричал Адольф. — В один прекрасный день меня найдут мертвым в постели, и вы будете отвечать за это.

— Послушайте только, что говорит это ужасное создание! — и обе „леди“ разразились громким хохотом.

— Ну вы, убирайтесь-ка вон! Нечего вам тут трещать! Заводите свои глупости в другом месте, а не в кухне.

— Тетка Дина ворчит, потому что ей нельзя идти на бал, — заметила Роза.

— Очень мне нужны ваши цветные балы, — отвечала Дина. — Как ни вывертывайтесь, как ни старайтесь показаться белыми, а вы всё-таки такие же негры, как я.

— Тетка Дина каждый день мажет жиром свою шерсть, чтобы она не курчавилась, — сказала Джени.

— А всё-таки шерсть, так шерстью и останется, — проговорила Роза лукаво, встряхивая своими длинными шелковистыми локонами.

[256]— Для Бога всё равно, что на голове, шерсть или волоса, — отвечала Дина. — Я бы хотела спросить у миссис, кто больше стоит — я или пара таких, как вы. Убирайтесь вон, трещотки! Не толкитесь тут у меня!

В эту минуту разговор был прерван с двух сторон. С верхней ступени лестницы раздался голос Сент-Клера, спрашивавший Адольфа, не думает ли он всю ночь простоять в кухне с его водой, а мисс Офелия вышла из столовой и сказала.

— Джеки, Роза, вы что тут лентяйничаете? Идите гладить кисейные платья.

Наш друг Том, бывший в кухне во время разговора со старой булочницей, вышел вслед за ней на улицу. Он видел, как она шла, от времени до времени испуская подавленный стон. Наконец, она поставила свою корзину на крыльцо одного дома и принялась поправлять старый линялый платок, покрывавший её плечи.

— Дай, я немножко пронесу твою корзину, — сказал Том с состраданием.

— С какой стати? — спросила женщина. — Я и сама могу.

— Ты, кажется, больна или расстроена, или что-нибудь в таком роде, — сказал Том.

— Я не больна, — коротко отрезала женщина.

— Мне бы очень хотелось, — сказал Том серьезно смотря на нее, — убедить тебя бросить пить. Разве ты не знаешь, что этим ты губишь и душу свою и тело?

— Я знаю, что пойду в ад, — сказала женщина угрюмо. — Нечего мне это говорить. Я гадкая, я грешная, я пойду прямо в ад. Ох, Господи! уж хоть бы поскорей!

Том содрогнулся при этих страшных словах, сказанных мрачно, с бесстрастною серьезностью.

— Господи помилуй тебя, бедняга! Разве ты никогда ничего ие слыхала об Иисусе Христе?

— Иисус Христос! это кто же такой?

— Это Господь, — отвечал Том.

— Я как будто слыхала о Господе Боге, о страшном суде и об аде. Да, да, слыхала.

— Но неужели никто не говорил тебе о Господе Иисусе, который любит нас бедных грешников, который умер за нас.

— Ничего я этого не знаю, — отвечала женщина, — никто меня никогда не любил после смерти моего старика.

[257]— Ты где росла?

— В Кентукки. Мой хозяин поручал мне воспитывать детей на продажу, чуть они немного подрастали, он отправлял их на рынок; под конец он и меня продал негроторговцу, а у него меня купил масса.

— Отчего же ты начала пить?

— Чтобы заглушить свое горе. Когда я сюда приехала, у меня родился ребенок. Я надеялась вырастить его, потому что наш масса не торгует невольниками. Он был прехорошенький! и миссис сначала он как будто понравился, он никогда не плакал, был такой толстенький, просто прелесть! Но миссис заболела, и я должна была ухаживать за ней. Я заразилась от неё лихорадкой, и у меня пропало молоко; ребеночек исхудал так, что остались кожа да кости, а миссис не хотела покупать для него молока. Я ей говорила, что у меня нет молока, а она приказывала мне кормить его тем, что все едят. Ребенок всё худел и кричал, кричал день и ночь, а миссис сердилась и говорила, что это всё упрямство, и что она хочет, чтобы он поскорей умер. Она не позволяла мне брать его к себе ночью, говорила, что он мне не дает спать, и я ничего не могу работать днем. Она велела мне спать в своей комнате, а его оставлять в маленьком чуланчике; и там он кричал, бедняжечка и докричался в одну ночь до того, что умер. Да, умер, а я стала пить, чтобы этот крик не слышался у меня в ушах! Я пью и буду пить! Буду, хоть бы пришлось из-за этого идти в ад. Масса говорит, что я пойду в ад, а я говорю, я уж и теперь в аду!

— Ах ты, несчастная, несчастная! — вскричал Том. — Разве никто никогда не говорил тебе, что Иисус Христос любит тебя и умер за тебя? Разве тебе не говорили, что он может помочь тебе, взять тебя на небо, и там ты, наконец, успокоишься?

— Как же, пойду я на небо! — возразила женщина, — ведь туда берут только белых. А разве они меня пустят? Да я и сама не хочу, мне лучше быть в аду, только бы избавиться от массы да от миссис. Вот оно что! — Она с обычным стоном подняла корзину себе на голову и угрюмо пошла дальше.

Том повернулся и грустно вернулся домой. Во дворе он встретил маленькую Еву с венком из тубероз на голове; глаза её сияли радостью.

— Ах, Том, вот ты где! Я рада, что нашла тебя. Папа позвонил, чтобы ты запряг пони и покатал меня в моей [258]новой колясочке, — сказала она, взяв его за руку. — Но что с тобой, Том, отчего ты такой скучный?

— Мне грустно, мисс Ева, — печальным голосом сказал Том. — Но это ничего, я сейчас запрягу вам лошадок.

— Нет, прежде расскажи мне. отчего тебе грустно. Я видела, как ты разговаривал с сердитой, старой Прю.

Том серьезно и просто рассказал Еве историю несчастной женщины. Она не заохала, не удивилась, не заплакала, как сделал бы другой ребенок. Но щечки её побледнели, и глубокая, грустная тень омрачила её глазки. Она прижала ручки к груди и тяжело вздохнула.