Parerga и Paralipomena (Шопенгауэр)/Афоризмы житейской мудрости/Глава II

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. III. — С. 284—305.

[284]
ГЛАВА II.
О том, что такое человек есть.

Мы уже признали в общем, что счастье человека гораздо более зависит от его свойств, нежели от того, что он имеет, или чем он представляется. Всегда главное в том, что такое человек есть, т. е. что́ он имеет в самом себе: ибо его индивидуальность сопутствует ему постоянно и всюду, накладывая свою печать на все, что он переживает. Во всем и при всем он ближайшим образом наслаждается только собою самим — это справедливо уже относительно наслаждений физических, а еще в гораздо большей мере относительно духовных. Вот почему надо признать очень удачным английское выражение to enjoy one’s self, когда, например, говорят he enjoys himself at Paris, „он наслаждается собой в Париже“, а не er geniesst Paris, как по-немецки. — Если же индивидуальность — плохого качества, то все наслаждения подобны превосходным винам, попавшим в рот, где побывала желчь. Поэтому, если оставить в стороне тяжкие несчастья, в хорошем и дурном меньше имеет значения то, что́ человек встречает и претерпевает в своей жизни, чем то, как он все это воспринимает, иными словами — какова по своему характеру и степени его восприимчивость во всех ее формах. То, что такое человек сам по себе, и что он в самом себе имеет, короче — его личность и ее достоинство, — вот единственное, с чем непосредственно связано его счастье и благополучие. Все остальные условия имеют здесь лишь косвенное значение, так что их влияние может быть парализовано, влияние же личности — никогда. Поэтому-то зависть, направленная на личные преимущества, бывает наиболее непримиримой, да и скрывают ее всего тщательнее. Далее, только свойства сознания устойчивы и неизменны, и только личность действует постоянно, непрерывно, с большей или меньшей силою сказываясь в каждое мгновение; все же остальное всегда обладает лишь временным, случайным, преходящим действием, а к тому же и само подвержено превращению и перемене — почему Аристотель и замечает: η γαρ φυσις βεβαια, ου τα χρηματα („ибо [285]натура прочна, не материальные средства“. Eth. Eud. VII, 2). Этим объясняется, почему несчастье, всецело зависящее от внешних обстоятельств, мы переносим с большей твердостью, чем вызванное собственной виною: судьба может измениться, собственная же природа — никогда. Первое и важнейшее условие для нашего счастья заключается, следовательно, в субъективном благе — благородном характере, способной голове, счастливом нраве, бодром настроении и хорошо устроенном, вполне здоровом теле, т. е. вообще в mens sana in corpore sano (Ювенал, Сат. X, 356), и потому мы гораздо больше должны заботиться о развитии и поддержании этих качеств, нежели о приобретении внешних благ и внешнего почета.

После всего этого самый ближайший путь к счастью — веселое настроение: ибо это прекрасное свойство немедленно вознаграждает само себя. Кто весел, тот постоянно имеет причину быть таким, — именно в том, что он весел. Ничто не может в такой мере, как это свойство, заменить всякое другое благо, — между тем как само оно ничем заменено быть не может. Пусть человек молод, красив, богат, пользуется почетом: при оценке его счастья является вопрос, весел ли он при всем этом. С другой стороны, если он весел, то безразлично, молод ли он или стар, строен или горбат, беден или богат, — он счастлив. В ранней молодости мне пришлось однажды открыть какую-то старую книгу, где я прочел: „кто много смеется, тот счастлив, а кто много плачет, тот несчастен“, — очень простодушное замечание, которое однако, благодаря заключающейся в нем простой истине, навсегда врезалось мне в память, каким бы крайним трюизмом оно ни было. По этой причине мы должны широко раскрывать свои двери веселью, когда бы оно ни являлось: ибо оно никогда не приходит не вовремя. Между тем, мы часто колеблемся допустить его к себе, желая сначала знать, действительно ли у нас есть полное основание быть довольными, или же боясь, что оно помешает нашим серьезным размышлениям и важным заботам; но какой прок выйдет из последних, это далеко не известно, тогда как веселость представляет собою прямую выгоду. Только в нем мы имеем как бы наличную монету счастья, а не банковые билеты, как во всем остальном: только она дает немедленное счастье в настоящем и потому есть высшее благо для существ, по отношению к которым действительность облечена в форму нераздельного настоящего между двумя бесконечными временами. Поэтому приобретение и охрану этого блага мы должны ставить впереди всех других забот. А ведь несомненно, для веселости духа нет менее благоприятного условия, чем богатство, и более благоприятного, чем здоровье: у людей из низших, рабочих, особенно земледельческих классов мы видим веселые и довольные лица; богатым же и знатным [286]свойственно угрюмое выражение. Нам надлежит, следовательно, прежде всего стремиться к возможно более полному здоровью, лучшим выражением которого является веселость. Для этого, как известно, мы должны избегать всякого излишества и расстройства, всяких бурных и неприятных душевных волнений, а также слишком сильного или слишком продолжительного умственного напряжения; должны ежедневно по крайней мере два часа посвящать быстрому движению на чистом воздухе, усердно пользоваться холодными ваннами и соблюдать другие подобные же диететические правила. Без надлежащего ежедневного движения нельзя оставаться здоровым: все жизненные процессы, для своего нормального отправления, требуют движения как органов, где они совершаются, так и всего тела. Вот почему Аристотель справедливо замечает: ὁ βιος ἐν τη κινησει εστι („жизнь состоит в движении“). Жизнь заключается в движении, и в нем ее сущность. Внутри организма везде господствует непрерывное, быстрое движенье: сильно и неутомимо бьется сердце со своей сложной двойной систолой и диастолой, прогоняя 28 своими сокращениями всю массу крови через весь большой и малый круговорот; без остановки действуют легкие, подобно паровой машине; кишки все время извиваются в motus peristalticus: во всех железах постоянно идет всасывание и отделение; даже в мозгу совершается двойное движение при каждом пульсовом ударе и каждом вдыхании. Когда же при этом почти совершенно отсутствует внешнее движение, как это мы видим у огромного числа людей, ведущих сидячий образ жизни, то возникает резкое и пагубное несоответствие между внешним покоем и внутренней суматохой. Ибо непрестанное внутреннее движение ищет некоторой поддержки в движении внешнем; помянутое же несоответствие аналогично тому, как если благодаря какому-нибудь аффекту все внутри нас кипит, а вовне мы ничем не смеем проявить своих чувств. Даже для успешного роста деревьев надо, чтобы их колебал ветер. Здесь имеет силу правило, которое всего короче можно выразить по-латыни: omnis motus, quo celerior, eo magis motus („чем быстрее какое-либо движение, тем оно больше движение“). — Насколько наше счастье зависит от веселого настроения, а последнее — от состояния нашего здоровья, это можно видеть, сравнив впечатление, производимое на нас одними и теми же внешними отношениями или случаями, когда мы здоровы и бодры, с тем, как они отзываются на нас, когда болезнь настроит нас мрачно и тревожно. Счастливыми или несчастными делает нас не то, каковы вещи в объективной действительности, а то, какими они являются нам в нашем представлении: это как раз имел в виду Эпиктет, говоря ταρασσει τους ανϑρωπους ου τα πραγματα, αλλα τα περι των πραγματων δογματα („людей волнуют не вещи, а мнения о вещах“). [287]Вообще же 9/10 нашего счастья зависят исключительно от здоровья. При нем все становится источником наслаждения; напротив, без него не доставляет удовольствия никакое внешнее благо, каково бы оно ни было, и даже остальные субъективные блага, свойства ума, сердца, характера, от болезненности умаляются и терпят большой ущерб. Не без основания, поэтому, люди прежде всего спрашивают друг друга о здоровье и взаимно высказывают пожелание доброго здоровья: ибо действительно оно играет бесспорно-главную роль в человеческом счастье. А отсюда следует, что величайшая из всех глупостей — жертвовать своим здоровьем ради чего бы то ни было, ради наживы, чинов, учености, славы, не говоря уже о сластолюбии и мимолетных наслаждениях: напротив, все должно отходить перед ним на задний план.

Но хотя столь существенно-необходимая для нашего счастья веселость очень тесно связана с здоровьем, однако она зависит не от одного только этого условия: ибо и при полном здоровье у человека может быть меланхолический темперамент и преобладать мрачное настроение. В последнем итоге это объясняется, без сомнения, коренными и потому неизменными свойствами организма, — преимущественно нормальным или аномальным отношением чувствительности к раздражимости и воспроизводительной силе. При ненормальном преобладании чувствительности получается неровное настроение — временами чрезмерная веселость, преимущественно же — меланхолия. А так как и гениальность обусловлена избытком нервной силы, т. е. чувствительности, то Аристотель вполне справедливо заметил, что все выдающиеся и даровитые люди — меланхолики: παντες ὁσοι περιττοι γεγονασιν ανδρες, η κατα φιλοσοφιαν, η πολιτκην, η ποιησιν, η τεχνας, φαινονται μελαγχολικοι οντες („все замечательные люди в философии, политике, поэзии, искусствах оказываются склонными к меланхолии“. Probl. 30, I). Именно это место, несомненно, имеет в виду Цицерон в своем часто приводимом сообщении: Aristoteles ait, omnes ingeniosos melancholicos esse („все талантливые люди меланхолики“. Tusc. I, 33). Вообще же очень искусно изобразил интересующую нас здесь врожденную, важную разницу основного настроения Шекспир:

Nature has fram’d strange fellows in her time:
Some that will evermore peep through their eyes,
And laugh, like parrots, at a bag-piper;
Arni others of such vinegar aspect,
That they’ll not show their teeth in way of smile,
Though Nestor swear the jest be laughable[1].

Венециан. купец, сц. I.
[288]

Именно это различие отметил Платон выражениями δυσκολος (тяжелый нравом) и ευκολος (легкий нравом). Оно может быть сведено к весьма различной у разных, людей восприимчивости по отношению к приятным и неприятным впечатлениям, благодаря чему один продолжает смеяться там, где другой близок к отчаянию; при этом восприимчивость к приятным впечатлениям обычно бывает тем слабее, чем сильнее воспринимаются впечатления неприятные, и наоборот. Если в каком-либо деле имеется равная возможность счастливого и несчастного всхода, то δυσκολος при несчастном конце досадует или сокрушается, счастливому же не радуется; ευκολος, напротив, не досадует и не скорбит при несчастном завершении дела, но радуется счастливому. Когда δυσκολος из десяти целей достигнет девяти, он не радуется девяти удачам, а печалится об одной неудаче; в обратном случае, ευκολος все-таки сумеет найти утешение и радость в одной удаче. — Но так как вообще нет худа без добра, то и здесь оказывается, что хотя δυσκολοι, натуры мрачные и мнительные, в общем имеют дело с большим числом воображаемых несчастий и страданий, зато у них меньше реальных бед, нежели у людей веселых и беззаботных: ибо кто все видит в черном цвете, постоянно боится худшего и потому принимает свои меры, тот не так часто ошибается в расчетах, как человек, всему придающий веселый вид и окраску. — Но если об руку с врожденной δυσκολια идет болезненное поражение нервной системы или пищеварительных органов, то она может достигнуть столь значительной степени, что постоянное недовольство породит отвращение к жизни с последующей склонностью к самоубийству. Это последнее могут тогда вызвать даже самые мелкие неприятности; при высших же степенях такого расстройства даже нет нужды и в них: на самоубийство решаются просто вследствие непрерывно плохого самочувствия, лишая себя жизни с таким холодным обсуждением этого акта и столь твердой решимостью, что больной, большею частью находящийся уже под присмотром, постоянно ищет случая и пользуется первым мгновением недосмотра, чтобы без колебаний, борьбы и содрогания прибегнуть к выходу, который представляется ему естественным и желанным избавлением. Подробные описания такого состояния дает Эскироль в своем сочинении о душевных болезнях (Esquirol, Maladies mentales). Но конечно, при случае на самоубийство могут решаться и самые здоровые, — быть может, даже самые веселые люди, — именно, если огромность страданий или неуклонно приближающейся беды пересилит в них ужас смерти. Единственная разница [289]заключается здесь в различной силе нужного для подобного решения импульса, — силе, которая стоит в обратном отношении с δυσκολια. Чем больше последняя, тем ничтожнее может быть импульс, опускаясь в конце концов до нуля; наоборот, чем больше ευκολια и поддерживающее ее здоровье, тем большей энергией должен обладать импульс. Сообразно тому, существуют бесчисленные переходные стадии между двумя крайними случаями самоубийства, именно — самоубийством, которое обусловлено исключительно патологическим усилением врожденной δυσκολια, и самоубийством здорового и веселого человека, вызванным чисто объективными причинами.

С здоровьем отчасти сродна по своему значению красота. Хотя, собственно, это субъективное преимущество содействует нашему счастью не прямо, а лишь косвенным путем, через впечатление на других, оно все-таки имеет большую важность, даже для мужчины. Красота есть открытое рекомендательное письмо, которое заранее склоняет людей в нашу пользу. Вот почему к ней особенно приложим гомеровский стих:

Ουτοι αποβλητ’ εστι ϑεων ερικυδεα δωρα,
Όσσα κεν αυτοι δωσι, ἑκων δ’ουκ αν τις έλοιτο[2].

Самый общий взгляд на жизнь укажет нам на двух врагов человеческого счастья — печаль и скуку. К этому можно еще прибавить, что насколько нам удается избавиться от одного из них, настолько же мы приближаемся к другому, и наоборот, — так что жизнь наша действительно представляет собою более сильное или более слабое колебание между ними. Причина этому та, что оба они стоят друг к другу в двойном антагонизме — внешнем, или объективном, и внутреннем, или субъективном. Именно, во внешних отношениях нужда и лишения ведут к печали, обеспеченность же и изобилие — к скуке. Соответственно этому, простой народ постоянно борется против нужды, т. е. печали, а богатые и знатные заняты непрерывной, часто поистине отчаянной борьбой со скукой. Что касается внутреннего, или субъективного, антагонизма между печалью и скукой, то он кроется в том, что у отдельных людей восприимчивость к одной из них находится в обратном отношении с восприимчивостью к другой, определяясь мерою духовных сил данного человека. Именно, тупость ума во всех случаях соединяется с тупостью ощущений и недостатком раздражимости, что́ делает человека менее чувствительным к печалям и огорчениям всякого рода и степени. С другой [290]стороны, благодаря этой же самой умственной тупости, возникает та, на бесчисленных лицах написанная, а также сказывающаяся в постоянно-подвижном внимании ко всем, даже самым незначительным происшествиям внешнего мира внутренняя пустота, которая служит истинным источником скуки и все время жаждет внешних поводов, чтобы чем-нибудь привести в действие ум и чувство. Она не выказывает поэтому брезгливости в выборе таких поводов, как о том свидетельствуют жалкие забавы, за которые хватаются люди, равным образом характер их обхождения и разговоров, а также многочисленные зеваки у дверей и окон. Главным образом этой внутренней пустотой и объясняется погоня за обществом, за всякого рода развлечениями, удовольствиями и роскошью, которая многих приводит к расточительности, а затем и нищете. От этой нищеты нет более надежного ограждения, нежели внутреннее богатство, богатство духа: ибо чем более возвышается он над посредственностью, тем меньше остается места для скуки. Неисчерпаемая бодрость мысли, ее непрерывная игра на разнообразных явлениях внутреннего и внешнего мира, способность и влечение ко все новым их комбинациям совершенно освобождают выдающегося человека из-под власти скуки, если исключить момент утомления. Но, с другой стороны, более мощный интеллект прямо обусловливается повышенной восприимчивостью и имеет свой корень в большей энергии воли, т. е. страстей: его сочетание с этими свойствами сообщает гораздо большую интенсивность всем аффектам и повышенную чувствительность к душевным и даже к телесным страданиям, даже большее нетерпение при всех препятствиях или хотя бы только задержках: все это в огромной степени повышает обусловленную силою фантазии живость всех вообще представлений, в том числе и неприятных. И сказанное справедливо в соответственной мере относительно всех промежуточных степеней, заполняющих широкое расстояние от совершеннейшего тупицы до величайшего гения. Благодаря этому, всякий, как в объективном, так и в субъективном отношении, тем ближе стоит к одному источнику человеческих страданий, чем он дальше от другого, Сообразно тому, руководствуясь в этом отношении своей природной склонностью, каждый старается по возможности согласовать объективное с субъективным, т. е. оградить себя главным образом против того источника страданий, к которому он больше чувствителен. Человек с богатым внутренним миром прежде всего будет стремиться к отсутствию печалей, досад, к покою и досугу, т. е. изберет тихое, скромное, по возможности свободное от тревог существование и потому, после некоторого знакомства с так называемыми людьми, будет избегать общения с ними, а, при [291]большом уме, даже искать одиночества. Ибо чем больше кто имеет в себе самом, тем меньше нуждается он во внешнем, и тем меньшее также имеют для него значение остальные люди. Таким образом, выдающийся ум ведет к необщительности. Конечно, если бы качество общества можно было заменить количеством, то стоило бы жить даже в большом свете; но, к сожалению, из ста глупцов, взятых вместе, не выйдет и одного разумного человека. — Представитель другой крайности, коль скоро у него не стоит за плечами нужда, во что бы то ни стало гонится за забавами и обществом и легко довольствуется всем, ничего не избегая так старательно, как самого себя. Ибо в одиночестве, когда каждый должен ограничиваться собственной особой, обнаруживается, что́ он имеет в себе самом: тогда-то облеченный в пурпур простофиля начинает вздыхать под неизбывным бременем своей жалкой индивидуальности, меж тем как человек даровитый самую пустынную обстановку населяет и оживляет своими мыслями. Вот почему очень справедливо замечание Сенеки: omnis stultitia laborat fastidio sui („всякая глупость страдает от отвращения к себе“, Письмо 9); также Иисус, сын Сираха, говорит: „жизнь глупца злее смерти“. Поэтому в общем и оказывается, что человек настолько бывает общительным, насколько он умственно беден и вообще посредствен. Ибо на свете нам предоставлено немногим более, чем выбор между одиночеством и пошлостью. Самые общительные их всех людей, говорят, — негры, которые как раз и в интеллектуальном отношении отличаются наибольшей отсталостью: по сведениям из Северной Америки во французских газетах (Le Commerce, от 19 окт. 1837) черные, как свободные, так и рабы, в большом числе скучиваются на самом тесном пространстве, так как их черные курносые лица дают им зрелище, которым они не могут достаточно налюбоваться.

Согласно с тем, что мозг является паразитом или пенсионером всего остального организма, добытый человеком досуг, позволяя ему пользоваться своим сознанием и своей индивидуальностью, составляет плод и прибыль всей его жизни, которая в остальном являет собою одни труды и заботы. Но что же дает большинству людей досуг? Его заполняет скука и пустота, когда нет чувственных наслаждений или дурачеств. Что он не имеет никакой цены, на это указывает, как его проводят такие люди: это именно ozio lungo d’uomini ignoranti („долгий досуг невежественных людей“), по выражению Ариосто. Обыкновенные люди думают только о том, чтобы провести время; у кого есть какой-нибудь талант, те хотят использовать это время. — Если ограниченные головы так подвержены скуке, то это объясняется тем, что их [292]интеллект служит исключительно только посредником мотивов для их воли. Если же воспринимающей способности нет пищи ни в каких мотивах, то воля остается в покое и интеллект в праздности: и та, и другой в одинаковой мере неспособны к самодеятельности. В результате — страшный застой всех сил во всем организме, скука. И вот, для ее предотвращения воле подсовывают ничтожные, временные и по произволу взятые мотивы, долженствующие возбуждать ее и через это приводить в деятельность также и интеллект, которому приходится их воспринимать: они относятся, поэтому, к действительным и естественным мотивам, как бумажные деньги к серебру, — их стоимость определена произвольно. Такими именно мотивами служат игры, карточные и др., изобретенные ради сказанной цели. Нет их, — ограниченный человек старается помочь себе треском и громом, всем, что попадется ему под руку. И сигара будет для него желанным суррогатом мыслей. — Поэтому-то во всех странах главным занятием всякого общества и стала карточная игра: она является мерилом ценности этого общества и признанным банкротством мысли. В самом деле, так как у людей нет мыслей, которыми бы они могли обмениваться, они обмениваются картами, стараясь отнять друг у друга гульдены. О, жалкое поколение! Однако, чтобы и здесь не быть несправедливым, я не обойду молчанием той мысли, будто для оправдания карточной игры можно, пожалуй, сказать, что она служит приготовлением к светской и деловой жизни, так как приучает умело пользоваться выпавшими на долю неизменными обстоятельствами (картами) и всякий раз поступать соответствующим образом, — для этой цели важна также привычка выдерживать контенанс, являя веселый вид при неудачной игре. Но как раз поэтому карточная игра имеет, с другой стороны, и деморализующее влияние. Дух игры заключается именно в том, чтобы всячески, всеми хитростями и уловками, выиграть у другого его деньги. А привычка поступать так в игре вкореняется, проникает в практическую жизнь, и человек постепенно приходит к тому, что точно так же действует и в вопросах о моем и твоем, считая дозволенной всякую попавшуюся в руки выгоду, — только бы она не запрещалась законом. Городская жизнь дает ведь ежедневные доказательства этому. — Так как, следовательно, ввиду сказанного, досуг, это — цвет или, лучше, плод существования каждого человека, ибо только благодаря ему каждый получает возможность овладеть своим собственным „я“, то нужно почитать счастливыми тех, кто в течение досуга находят в себе самом нечто дельное, большинству же свободное время не дает ничего кроме молодца, с которым вовсе нечего делать, который страшно скучает, сам себе [293]в тягость. Возрадуемся, поэтому, „братья, что мы дети не рабыни, а свободной“. (Гал. 4, 31).

Далее, подобно тому как та страна всего счастливее, которая менее нуждается или совсем не нуждается в ввозе, так надо это же сказать и о человеке, которому достаточно его внутреннего богатства и который мало чувствует потребности во внешних благах или даже совсем может обойтись без них: ибо подобного рода привозные товары дорого стоят, лишают независимости, вовлекают в опасности, причиняют досады и в конце концов все-таки являются лишь плохой заменой для произведений собственной почвы. Ведь от других и, вообще, извне мы ни в каком отношении не можем ожидать многого. То, чем один человек может быть для другого, заключено в очень узкие границы: в конце концов всякий остается все-таки наедине, и тогда все дело в том, кто теперь этот один. И здесь, поэтому, приложимо то, что Гете высказал в общей форме (Dicht. u. Wahrh. т. 3, стр. 474), именно, что во всем каждый в последнем итоге предоставлен самому себе, или, как говорит Оливер Гольдсмит:

Still to ourselves in ev’ry place consign’d,
Our own felictity we make or find[3]

(Traveller, ст. 431 и сл.).

Таким образом, лучшее и наибольшее всякий человек должен ждать и получать от самого себя. И чем более эти ожидания осуществляются, чем более, следовательно, он находит источники своих наслаждении в себе самом, тем счастливее он будет. С величайшим правом говорит, поэтому, Аристотель: ἡ ευδαιμονια των αυταρκων εστι (Eth. Eud. VII, 2): счастье принадлежит тем, кому довольно самих себя. Ибо все внешние источники счастья и наслаждения, по самой своей природе, в высшей степени ненадежны, обманчивы, бренны и зависят от случая, а потому легко могут изменить нам даже при самых благоприятных обстоятельствах; это даже неизбежно, потому что не могут же они быть постоянно под рукою. В старости они почти все необходимо должны иссякнуть: ибо тогда покидает нас любовь, шутка, охота к путешествиям, верховой езде и наши светские качества, — смерть похищает у нас даже друзей и родственников. Тогда-то, более чем когда-либо, выступает на первый план то, что человек имеет в себе самом: ибо эта сторона держится всего дольше. Но и в каждом возрасте она бывает и [294]остается истинным и единственно прочным источником счастья. Ведь от мира нигде многого не получишь: его наполняют нужда и горе, а тех, кому удается их избежать, во всех углах подстерегает скука. К тому же, здесь обычно царит зло и имеет важный голос глупость. Судьба жестока и люди жалки. В так устроенном мире тот, кто много имеет в самом себе, подобен светлой, теплой, уютной комнате в рождественскую ночь, когда вокруг все покрыто декабрьским снегом и льдом. Поэтому, в выдающейся, богатой индивидуальности, а особенно в очень большом уме, заключается, без сомнения, самый счастливый жребий на земле, — хотя иногда к нему менее всего приложимо название самого блестящего, Мудростью поэтому были продиктованы слова, сказанные едва достигшей 19 лет королевой шведской Христиною о Декарте, с которым она была знакома в то время только по одной статье и по изустным рассказам и который тогда уже 20 лет жил в глубочайшем уединении в Голландии: Mr. Descartes est le plus heureux de tous les hommes, et sa condition me sembie digne d’envie („Г. Декарт самый счастливый из всех людей, и его положение кажется мне достойным зависти“. Байэ, Жизнь Декарта, кн. VII, гл. 10 — Vie de Descartes par Baillet). Во всяком случае, конечно, как это и было на самом деле с Декартом, внешние обстоятельства должны быть настолько благоприятны, чтобы человек мог располагать самим собою и извлекать из себя свои радости; вот почему уже Экклезиаст сказал (7, 12): „Мудрость хороша с наследством и особенно для видящих солнце“. Кого же природа и судьба наделяют таким жребием, тот будет блюсти его с тревожной заботливостью, чтобы для него оставался доступным внутренний источник его счастья, — для чего нужны независимость и досуг. Поэтому он охотно будет платить за них умеренностью и бережливостью, — тем более что он не ограничен, подобно другим, одними внешними источниками наслаждений. Оттого перспективы должностей, денег, благорасположения и одобрения света не прельстят его отказаться от самого себя и приспособиться к низменным стремлениям или дурному вкусу людей. В подходящем случае он поступит, как говорит Гораций в послании к Меценату (кн. I, посл. 7). Большая глупость — ради внешних выгод жертвовать внутренними, т. е. ради блеска, ранга, пышности, титула и почета всецело или в значительной мере отказываться от своего покоя, досуга и независимости. Но так сделал Гете. Меня мой гений решительно направил по другому пути.

Подтверждением изложенной здесь истины, что главный источник человеческого счастья берет свое начало в собственном внутреннем „я“, служит также очень верное замечание Аристотеля в Никомаховой этике (I, 7 и VIII, 13, 14): всякого рода наслаждение [295]предполагает какую-либо активность, т. е. применение какой-нибудь силы, и без этого существовать не может. Это аристотелевское учение, что счастье человека состоит в беспрепятственном пользовании своей главной способностью, передает также Стобей в своем изложении перипатетической этики (Ecl. eth. II, гл. 7, стр. 268—278), напр., ἐνεργειαν εἰναι την εὐδαιμονιαν κατ’ἀρετην, εν πραξεσι προηγουμεναις κατ’ εὐχην („счастье есть согласная с доблестью деятельность в поступках, ведущих к желаемому“); при этом поясняется, что ἀρετην (доблесть) есть всякое совершенство. Но ведь первоначальное назначение сил, которыми природа наделила человека, это — борьба с угрожающей ему отовсюду нуждой. Раз эта борьба стихает, то ничем незанятые силы становятся человеку в тягость: он поэтому должен теперь играть ими, т. е. тратить их бесцельно, — ибо иначе он тотчас познакомится с другим источником человеческого страдания, скукой. Последняя поэтому больше всего мучит вельмож и богачей, и уже Лукреций дал этому бедственному состоянию такое изображение, правильность которого еще и теперь ежедневно подтверждается в каждом большом городе:

Exit saepe foras magnis ex aedibus ille,
Esse domi quem pertaesum est, subifoque reventat;
Quippe foris nihilo melius qui sentiat esse.
Currit, agens mannos, ad villam praecipitanter,
Auxilium tectis quasi ferre ardentibus instans;
Oseitat extemplo, tetigit quum limina villae;
Aut abit in somnum gravis, atque oblivia quaerit;
Aut etiam properans urbem petit, atque revisit[4].

III, 1073.

У таких господ в юности приходится особенно работать мускульной и производительной силе. Но потом остаются только духовные силы: если недостает их, или они недостаточно развиты, и недостаточно собрано материала для их деятельности, в результате — большое злополучие. А так как единственная неисчерпаемая сила есть воля, то прибегают к ней, действуя на нее возбуждением страстей, — например, сильными азартными играми, этим поистине унизительным пороком. Вообще же, всякий незанятый индивидуум избирает себе игру сообразно с характером и для применения преобладающих в нем сил: [296]это будут кегли или шахматы; охота или живопись; скачки или музыка; карты или поэзия; геральдика или философия и т. д. Мы можем даже исследовать вопрос методически, обратившись к первоисточнику всех проявлении человеческой жизни, т. е. к трем физиологическим основным силам; мы должны поэтому рассмотреть их здесь в их бесцельной игре, где они выступают в качестве источников троякого рода возможных наслаждении, из которых каждый человек избирает себе соответствующие, в зависимости от преобладания в нем той или иной из этих сил. Итак, во-первых, — наслаждения воспроизводительной силы: они заключаются в еде, питье, пищеварении, покое и сне. Они даже слывут поэтому в чужих землях за национальные удовольствия целых народов. Во-вторых, — удовольствия раздражимости: они заключаются в ходьбе, прыгании, борьбе, танцах, фехтовании, верховой езде и всякого рода атлетических играх, а также в охоте и даже в сражениях и войне. В-третьих, — удовольствия чувствительности: они заключаются в созерцании, мышлении, чувствовании, занятии поэзией, изобразительными искусствами, музыкой, в учении, чтения, размышлении, изобретении, философствовании и т. д. — Относительно ценности, степени, прочности каждого этого разряда наслаждений можно привести разного рода соображения, которые да будут предоставлены самому читателю. Но каждому станет при том ясно, что наше наслаждение, всегда обусловленное применением собственных наших сил, и следовательно, наше счастье, состоящее в частом повторении того наслаждения, будет тем больше, чем благороднее обусловливающая его сила. Никто также не станет отрицать преимущества, какое в этом отношении чувствительность, своим решительным преобладанием отличающая человека от остальных животных пород, имеет перед двумя другими физиологическими основными силами, который в такой же и даже в большей мере присущи и животным. К чувствительности относятся наши познавательные силы, и потому ее преобладание открывает возможность наслаждений, состоящих в познании, иными словами — так называемых духовных наслаждений, при чем последние тем сильнее, чем решительнее это преобладание[5]. Известная вещь может привлечь к себе живое [297]сочувствие в нормальном, обыкновенном человеке только тогда, если она возбуждает его волю, т. е. имеет для него личный интерес. Но ведь каждое продолжительное возбуждение воли бывает по крайней мере смешанным, т. е. оно соединено с страданием. Намеренным возбуждающим средством для нее, которое прибегает к помощи столь мелких интересов, что они могут причинять лишь минутные и легкие, а не стойкие и серьезные страдания, т. е. должны быть признаны за простое щекотание воли, служит карточная игра, это непременное и повсеместное занятие „хорошего общества“[6]. Напротив, человек с преобладанием духовных сил доступен живейшему интересу к [298]вопросам простого познания, без всякой примеси воли, даже нуждается в таком интересе. Но последний переносит его тогда в область, которая по самой сущности дела чужда страдания, как бы в атмосферу легко живущих богов, ϑεων ῥεια ζωοντων. Жизнь остальных людей проходит в тупой монотонности, так как их помыслы и усилия всецело направлены на мелочные интересы личного благополучия, а потому на всякого рода пустяки, так что ими овладевает невыносимая скука, как только они перестают заниматься этими целями и должны иметь дело с самими собою, — только дикий огонь страсти способен внести некоторое движение в это стоячее болото. Наоборот, человек, одаренный преимущественно духовными силами, живет жизнью, полной мысли, проникнутой одушевлением и смыслом: достойные и интересные вопросы занимают его, как только он получает возможность предаться им, и в себе самом носит он источник благороднейших наслаждений. Внешний толчок дают ему создания природы и зрелище человеческой жизни, затем все те разнородные произведения талантов всех времен и народов, которыми только он собственно и может вполне наслаждаться, так как они вполне доступны лишь его пониманию и чувству. Для него, следовательно, на самом деле жили эти таланты, к нему они собственно обращались, — остальные же не более как случайные слушатели, кое-что и кое-как подхватывающие. Само собою разумеется, благодаря всему этому, такой человек имеет в сравнении с другими новую потребность, потребность учиться, видеть, изучать, размышлять, совершенствоваться, — стало быть, и потребность в досуге; но именно потому, что, как верно заметил Вольтер, il n’est de vrais plaisirs qu’avec de vrais besoins („нет истинных удовольствий без истинных нужд“), потребность эта делает то, что для него открыты наслаждения, в которых отказано другим, так как для этих других всякого рода красоты природы и искусства и произведения ума, даже накопляемые ими вокруг себя, все-таки в сущности то же самое, что гетеры для старика. Человек, одаренный таким преимуществом, благодаря этому, наряду со своей личной жизнью, имеет еще и другую, именно — интеллектуальную, которая постепенно становится для него подлинной целью, так что по отношению к ней первая жизнь является в его глазах лишь средством, — тогда как для остальных должно иметь значение цели само это плоское, пустое и скорбное существование. Его [299]будет поэтому главным образом занимать та другая, интеллектуальная жизнь, которая, благодаря непрерывному росту разумения и познания, приобретает связность, постоянно совершенствуется, получает все большую и большую цельность и законченность, подобно нарождающемуся художественному произведению. Напротив, чисто практическое, направленное лишь на личное благосостояние, способное идти только в длину, а не в глубину, существование других образует с нею печальный контраст, и все-таки, как я уже сказал, оно должно служить им самоцелью, меж тем как для интеллектуального человека это не более как средство.

Действительно, наша практическая, реальная жизнь, когда ее не тревожат страсти, скучна и пошла; когда же мы попадаем во власть страстей, она скоро становится печальной: поэтому, только те могут быть названы счастливыми, у кого имеется некоторый излишек интеллекта сравнительно с тем, что требуется для надобностей их воли. Ибо при этом условии, наряду с действительной, они ведут еще и интеллектуальную жизнь, которая все время дает им свободное от печали и вместе с тем живо интересующее их занятие. Одного досуга, т. e. свободного от служения воле интеллекта, для этого недостаточно, — требуется действительный избыток силы: ибо только при нем мы бываем способны к чисто умственному, не подчиненному воле труду: напротив, utium sino litteris mors est et hominis vivi sepultura („досуг без книги, это — смерть и погребение заживо“. Сен., Письмо. 82). И вот, в зависимости от того, насколько этот излишек мал или велик, существуют бесчисленные степени такой интеллектуальной жизни, проходящей наряду с реальной, начиная с простого собирания и описания насекомых, птиц, минералов, монет — и вплоть до высшего творчества поззии и философии. Эта интеллектуальная жизнь ограждает не только против скуки, но и против гибельных последствий ее. Именно, она становится предохранительным средством против дурного общества и против многочисленных опасностей, несчастий, потерь и расточительности, которым подвергается человек, если он ищет своего счастья исключительно в реальном мире. Так, например, моя философия не дала мне совершенно никаких доходов, но она избавила меня от очень многих трат.

Обыденный человек, напротив, чтобы сделать свою жизнь приятной, должен ограничиваться внешними для него вещами — имуществом, рангом, женою и детьми, друзьями, обществом и т. д., и в них полагает он свое счастье: поэтому оно кончается, когда он утрачивает эти блага или видит, что обманулся в них. Для характеристики такого положения можно сказать, что центр тяжести у подобного человека находится вне его. Оттого-то у него и является [300]столько изменчивых желании и прихотей: если он располагает достаточными средствами, он то покупает имение, лошадей, то задает пиры, то пускается путешествовать, вообще же окружает себя большой роскошью: ведь он во всем ищет себе удовлетворения извне, подобно тому как истощенный человек с помощью бульонов и лекарств надеется вернуть себе здоровье и крепость, истинным источником которых служит собственная жизненная сила. Сопоставим теперь с ним, чтобы не переходить сразу к другой крайности, человека с не особенно выдающимися, но все же превышающими обычный низкий уровень духовными силами: мы увидим, что он занимается в качестве дилетанта каким-нибудь изящным искусством, либо интересуется какой-нибудь реальной наукой — ботаникой, минералогией, физикой, астрономией, историей и т. п., и прямо находит в этом значительную долю своих удовольствий, отводя здесь душу, когда иссякнут или перестанут его удовлетворять помянутые внешние источники радости. Мы можем поэтому сказать, что у него центр тяжести лежит отчасти уже в нем самом. А так как простой дилетантизм в искусстве еще очень далек от творческой способности и так как простые реальные науки ограничиваются взаимными соотношениями явлений, то весь человек не может быть поглощен этими занятиями, все его существо не может быть без остатка заполнено ими, и потому его жизнь не может в такой степени слиться с ними, чтобы он потерял всякий интерес к остальному. Это предоставлено только высшему духовному превосходству, которое обыкновенно называют именем гения; ибо только гений избирает своим предметом бытие и сущность вещей в их общей и абсолютной форме, стремясь затем выразить свою глубокую концепцию их в искусстве, поэзии или философии, — сообразно своей индивидуальной наклонности. Поэтому только он чувствует настоятельную потребность беспрепятственно заниматься собою, своими мыслями и произведениями, только он желает одиночества, полагает свое высшее благо в досуге, легко обходясь без всего остального, даже часто находя в нем одну только тягость. Лишь о подобных людях можем мы поэтому сказать, что их центр тяжести лежит всецело в них. Отсюда становится ясным и то, почему крайне редкие люди такого рода, даже обладая наилучшим характером, все-таки не обнаруживают того горячего и безграничного участия к друзьям, семье и обществу, на которое способны некоторые иные: ибо они по всем могут в конце концов найти себе утешение, лишь бы только они сохранили себя самих. Таким образом, в них есть лишний изолирующий фактор, который действует тем сильнее, что другие люди никогда собственно вполне их не удовлетворяют и потому они не могут видеть в них вполне [301]равных себе; напротив, так как они всегда подмечают разнородность, где бы и в чем она ни проявлялась, они постепенно привыкают вращаться среди людей в качестве существ иного порядка и в своих мыслях о людях употреблять третье, а не первое лицо множественного числа.

С этой точки зрения, тот, кого природа очень щедро одарила в интеллектуальном отношении, представляется самым счастливым, — так как ведь субъективное для нас ближе, нежели объективное, воздействие которого, в чем бы то ни было, всегда идет через посредство субъекта, т. е. бывает лишь косвенным. Это выражено и в прекрасном стихе:

Πλουτος ὁ της ψυχης πλουτος μονος εστιν αληϑης,
Τἀλλα δ’εχει ατην πλειονα των κτεανων[7].

Лукиан в Антол. I, 67.

Такой внутренне-богатый человек ничего не требует извне, кроме отрицательного дара, именно — безмятежного досуга, чтобы иметь возможность совершенствовать и развивать свои умственные способности и наслаждаться своим внутренним богатством, т. е. он собственно нуждается только в праве всю свою жизнь, всякий день и всякий час всецело быть самим собою. Если кому предназначено оставить отпечаток своего духа на всем человеческом роде, то для него существует лишь одно счастье или одно несчастье, именно — возможность вполне развить свои задатки и закончить свои произведения, или же — наличность препятствующих этому условий. Все остальное для него не важно. Вот почему мы и видим, что великие умы всех времен придавали величайшую ценность досугу. Ибо досуг человека имеет такую же цену, как и сам человек. Δοκει δε ἡ ευδαιμονια εν τῃ σχολῃ ειναι („Счастье, по-видимому, заключается в досуге“), говорит Аристотель (Eth. Nic. X, 7), а Диоген Лаэртский (II, 5, 31) сообщает, что Σωκρατης επῃνει σχολην, ὡς καλλιστον κτηματων („Сократ хвалил досуг как прекраснейшее из достояний“). В связи с этим именно Аристотель (Eth. Nic. X, 7, 8, 9) и объявляет самой счастливой жизнь философа. Сюда же относится его утверждение в Политике (IV, 11): τον ευδαιμονα βιον ειναι τον κατ’αρετην ανεμποδιστον, — что́, в основательном переводе, означает; „подлинное счастье состоит в возможности беспрепятственного применения наших совершенств, в чем бы они ни заключались“ и, следовательно, согласуется со словами Гете в „Вильг. Мейстере“: „кто рожден с каким-нибудь талантом и для таланта, [302]тот найдет в последнем красу своей жизни“. — Но обладание досугом не только несвойственно обыкновенной судьбе, но и чуждо натуре обыкновенного человека: ибо его естественное назначение — в том, чтобы тратить свое время на добывание необходимых средств для существования его самого и его семьи. Это — сын нужды, а не свободный интеллект. Вот почему досуг скоро становится обыкновенному человеку в тягость, наконец даже в муку, если он не в состоянии заполнить его с помощью разного рода искусственных и выдуманных целей — всяческих игр, забав и слабостей; мало того, досуг этот, по той же самой причине, сопряжен для него даже с опасностью, так как справедливо говорится: difficilis in otio quies („труден при досуге покой“). С другой стороны, однако, далеко выходящий за нормальные пределы интеллект тоже будет ненормальным, т. е. неестественным. Но уж если он все-таки имеется, то для счастья лица, им одаренного, как раз нужен этот досуг, который другим то в тягость, то на пагубу: без него человек будет Пегасом в ярме, следовательно — несчастным. Когда же обе неестественности, внешняя и внутренняя, совпадают, то это большое счастье: тогда поставленный в столь благоприятные условия человек будет жить жизнью высшего порядка, именно жизнью, избавленной от обоих противоположных источников человеческого страдания, от нужды и от скуки, иными словами — от тревожной заботы о своем существовании и от неспособности переносить досуг (т. е. само свободное существование): два зла, которых человек в других случаях может избежать только потому, что они друг друга нейтрализуют и уничтожают.

В противовес всему этому выступает, с другой стороны, соображение, что великие духовные дарования, благодаря преобладанию нервной деятельности, влекут за собою чрезмерно повышенную восприимчивость к страданию во всех его формах. Далее, обусловливающий их страстный темперамент и вместе с тем неразлучная с ними большая живость и полнота всех представлений несоразмерно усиливает возбуждаемые этими представлениями аффекты, — а ведь вообще больше существует тяжелых, нежели приятных аффектов. Наконец, великие духовные задатки отчуждают человека от остальных людей и их интересов, так как чем больше кто имеет в себе самом, тем меньше он может найти в других. Множество вещей, доставляющие им большое удовольствие, кажутся ему плоскими и недостойными внимания — доказательство, что и здесь, быть может, сохраняет свою силу всюду сказывающийся закон компенсации: ведь утверждают же довольно часто, и не без видимого основания, будто наиболее ограниченный в духовном отношении человек в сущности самый счастливый, — хотя никто не станет завидовать этому счастью. Я тем более [303]не решаюсь упреждать читателя в окончательном решении этого вопроса, что даже у Софокла мы встречаем на этот счет два диаметрально противоположных изречения:

Πολλῳ το φρονειν ευδαιμονιας πρωτον ὑπαρχει.
(„Ум — несомненно первое условие для счастья“.)

Антиг., 1328.

но:

Εν τῳ φρονειν γαρ μηδεν ἡδιστος βιος.
(„В отсутствии мыслей — наиболее сладкая жизнь“.)

Аякс, 550.

Так же расходятся между собою философы В. З.:

„Жизнь глупца горше смерти!“
(του γαρ μωρου ὑπερ ϑανατου ζωη πονηρα.)

Иис. Сир. 22, 12.

и:

„Приумножающий знание приумножит и скорбь“.
(ὁ προστιϑεις γνωσιν, προσϑησει ἀλγημα.)

Экклез. 1, 18.

Однако я должен упомянуть здесь, что выражение филистер, свойственное исключительно немецкому языку, заимствованное из студенческой жизни, но потом получившее себе высший смысл, хотя все-таки аналогичный первоначальному,как противоположность питомцу муз, — это выражение обозначает, именно человека, который, вследствие строгой и отмеренной нормальности своих интеллектуальных сил, лишен всяких духовных потребностей. Именно, он есть и остается ἀμουσος ἀνηρ („человек, чуждый муз“). Правда, с более высокой точки зрения, я бы дал филистерам такое определение, что это люди, все время самым серьезным образом занятые реальностью, которой на самом деле нет. Но такое определение, имеющее уже трансцендентальный характер, не годится для популярной точки зрения, принятой мною в этом трактате, и потому, быть может, не всем моим читателям будет и понятно. Первое же определение легче для понимания и достаточно характеризует сущность дела, корень всех свойств, отличающих филистера. Итак, это человек без духовных потребностей. А отсюда уже вытекают разного рода выводы. Во-первых, что касается его самого, он остается без духовных наслаждений, — по приведенному уже правилу: il n’est de vrais plaisirs qu’avec de vrais besoins („нет истинных удовольствий без истинных нужд“). Никакое влечение к познанию и уразумению, ради них самих, не [304]оживляет его существования; нет у него также потребности в собственно эстетических наслаждениях, тесно связанной с этим влечением. Если же случайно мода или авторитет предпишут ему какие-либо наслаждения такого рода, он старается поскорее отбыть их как своего рода принудительную работу. Действительными наслаждениями будут для него исключительно чувственные, — ими он себя и вознаграждает. Поэтому вершина его бытия заключается в устрицах и шампанском, а цель его жизни — добывать себе то, что способствует телесному благополучию. Хорошо еще, если цель эта задает ему много работы. Если же эти блага уже заранее ему приуготовлены, он неизбежно попадает во власть скуки, против которой пускается тогда в ход все возможное: балы, театры, общество, карты, азарт, лошади, женщины, вино, путешествия и т. д. И тем не менее все это оказывается бессильным против скуки, когда отсутствие духовных потребностей исключает возможность духовных» наслаждений. Вот почему филистеру и свойственна характерная для него тупая, сухая важность, подобная важности животных. Ничто его не радует, ничто не возбуждает, ничто не привлекает его участия. Ибо чувственные наслаждения скоро исчерпываются; общество, состоящее из подобных же филистеров, скоро вызывает скуку; карты под конец утомляют. Конечно, у него остаются еще удовольствия тщеславия, которые могут состоять в том, что он превосходит других богатством, или рангом, или влиянием и властью, пользуясь от них за это почетом; но он может довольствоваться также и тем, что по крайней мере ведет знакомство с людьми, которые обладают подобным превосходством, и таким образом купается в лучах их блеска (a snob). — Из установленного основного свойства филистера следует, во-вторых, по отношению к другим людям, что так как у них нет умственных, а есть одни физические потребности, то он и будет искать тех, кто способен удовлетворить вторым, а не тех, кто удовлетворяет первым. Всего менее поэтому будет он прибегать к помощи людей с преобладанием каких-либо духовных способностей; напротив, такие люди, когда он столкнется с ними, будут возбуждать с его стороны антипатию, даже ненависть: ведь он при этом может ощущать лишь тягостное чувство чужого превосходства, да еще тупую, скрытую зависть, которую он самым тщательным образом прячет, стараясь утаить ее даже от самого себя, — но как раз благодаря этому, она иногда вырастает в сдержанную злобу. Никогда поэтому не придет ему в голову руководствоваться в своей оценке или уважении такого рода интеллектуальными достоинствами: его критерием в этом отношении останется исключительно ранг и богатство, власть и влияние, — это в его глазах единственные истинные [305]преимущества, которыми хотел бы отличаться и он. — Но все это происходит от того, что такой человек лишен духовных потребностей. Великое горе всех филистеров заключается в том, что их совсем не занимают идеальности, а для избежания скуки им постоянно нужны реальности. А последние отчасти скоро иссякают и тогда вместо удовольствия причиняют утомление, отчасти же приводят ко всякого рода бедам; напротив, идеальности неисчерпаемы и сами по себе невинны и безвредны.

Во всем этом разборе личных качеств, содействующих нашему счастью, я вслед за физическими остановился главным образом на интеллектуальных. Каким путем и нравственное превосходство непосредственно ведет к счастью, это изложено мною раньше, в моем конкурсном сочинении о фундаменте морали, § 22, стр. 275 (во 2-м изд. 272), — куда я и отсылаю читателя.


Примечания[править]

  1. Природа в свое время натворила престранных господ: одни постоянно щурят от удовольствия свои глаза и смеются, подобно попугаям при звуках волынки; другие обладают таким кислым видом, что улыбка не раскроет их губ, даже если бы Нестор поклялся, что шутка достойна смеха.
  2. „Отнюдь не презренны присланные дары богов, какие они сами дают, по собственной же воле никто взять не может“.
  3. „Во всяком месте, предоставленные самим себе, мы все-таки создаем или находим свое счастье“.
  4. „Часто покидает огромные хоромы тот, кому надоело быть дома, и внезапно возвращается, так как находит, что и не-дома ничем не лучше. Стремительно мчится он, погоняя лошадей, в усадьбу, как будто ему нужно спешить на пожар, немедленно начинает зевать, как только коснется порога усадьбы; или удрученный отходит ко сну и ищет забвения, или же поспешно устремляется в город, и вот он там опять“.
  5. Природа непрестанно совершенствуется, переходя сначала от механических и химических процессов неорганического царства к царству растительному с его тупым самодовольством, а отсюда к царству животному, где начинается интеллектуальная деятельность и сознание; последние от слабых зачатков постепенно идут все выше, чтобы, наконец, сделав еще один и самый большой шаг, подняться до человека, в интеллекте которого, следовательно, природа достигает вершины и цели своей производительной деятельности, т. е. дает совершеннейшее и труднейшее, что только она в силах создать. Но и в пределах человеческого рода интеллект представляет еще много заметных степеней, крайне редко достигая своего высшего, действительно глубокого развития. В таком своем развитии, следовательно, он является, в более узком и строгом смысле, труднейшим и высшим произведением природы, т. е. самым редким и ценным, что может указать мир. Такой интеллект дает наиболее ясное сознание и потому представляет себе мир определеннее и полнее, чем всякий другой. Снабженный им человек обладает поэтому самым благородным и прекрасны на земле и, соответственно тому, имеет для себя такой источник наслаждений, в сравнении с которым все остальные ничтожны, — так что он ничего не требует себе извне кроме только досуга, чтобы без помехи наслаждаться этим достоянием, и шлифовать свой алмаз. Ибо все остальные, т. е. не-интеллектуальные, наслаждения носят более низменный характер: все они сводятся к движениям воли, т. е. к желанью, надежде, страху и достижению, все равно на что бы это ни было направлено, при чем дело никогда не может обойтись без огорчений, а к тому же с достижением обычно связано большее или меньшее разочарование, — тогда как при интеллектуальных наслаждениях истина становится все яснее. В царстве интеллекта нет места дли скорби: здесь все — познание. Но ведь все интеллектуальные наслаждения доступны человеку лишь через посредство и, стало быть, по мере его собственной интеллектуальности: ибо tout l’esprit, qui est au monde, est inutile à celui qui n’en a point (сколько бы ума ни было на свете, он бесполезен тому, у кого его нет). Реальная же невыгода, сопряженная с этим преимуществом, заключается в том, что во всей природе вместе с интеллектуальностью растет также и способность к страданию, которая тоже, следовательно, лишь здесь достигает своей высшей точки.
  6. Сущность вульгарности заключается в том, что в сознании человека познавательная деятельность всецело подавлена волением, которое получает такое значение, что познание действует исключительно лишь на службе у воли; где, следовательно, этой службы не требуется, т. е. не имеется под рукой решительно никаких мотивов, ни важных, ни ничтожных, там познание совершенно прекращается, наступает полное отсутствие мыслей. Но ведь свободное от познания воление есть самое обычное явление, какое только существует: его можно наблюдать у всякого деревянного чурбана, который обнаруживает его хотя бы при своем падении. Вот почему подобное состояние называется вульгарностью. При нем продолжается лишь деятельность органов чувств и незначительная функция рассудка, нужная для усвоения их показаний, благодаря чему вульгарный человек постоянно открыт для всех впечатлений, т. е. мгновенно замечает все, что вокруг него происходит, так что его внимание немедленно привлекается самым тихим звуком и всяким, хотя бы ничтожным обстоятельством, — совершенно как у животных. Все это состояние отражается на его лице и всей его внешности, — откуда и получается вульгарный вид, который производит особенно неприятное впечатление, когда, как это бывает в большинстве случаев, исключительно владеющая здесь сознанием воля низменна, эгоистична и вообще дурного качества.
  7. „Единственное истинное богатство, — богатство души,
    Остальные же достояния сопряжены с большой пагубой“.