Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XXIII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
[297]
ГЛАВА XXIII[1].
Объективация воли в бессознательной природе.

Понять то, что воля, которую мы находим внутри себя, не вытекает из познания, как это принимала вся предшествующая философия, и не составляет простой модификации последнего, т. е. чего-то вторичного, производного и как самое познание, обусловленного мозгом, а служит prius’ом познания, ядром нашего существа и той самою исконной силой, которая творит и сохраняет животное тело, выполняя как бессознательные, так и сознательные функции последнего, — вот первый шаг к уразумению моей метафизики. Как ни парадоксально для многих звучит еще и теперь, что воля — нечто бессознательное, тем не менее уже схоластики видели это и понимали; так, чрезвычайно сведущий в их философии Юл. Цез. Ванинус (эта знаменитая жертва фанатизма и ярости попов) в своем Amphiteatro (стр. 181) говорит: Voluntas potentia соеса est, ex scholasticorum opinione[2]. И далее, понять то, что это одна и та же воля распускает в растении почку, [298]для того чтобы развить из нее лист и цветок; что симметричная форма кристалла — только оцепеневший след ее мгновенного порыва; что она вообще — истинное и единственное αυτοματον в настоящем смысле этого слова, что она лежит в основе также и всех сил неорганической природы, дышит, живет и творит во всех ее многообразных проявлениях, дает мощь ее законам и даже в самом грубом веществе сказывается как тяжесть: понять это — значит сделать второй шаг к уразумению моей философии, шаг, обусловленный уже дальнейшей рефлексией. Но самым грубым из всех недоразумений было бы думать, что здесь речь идет только о слове для обозначения неизвестной величины: напротив, мы говорим, быть может, о реальнейшем из всех реальных знаний. Ибо то совершенно недоступное нашему непосредственному познанию и потому в своей сущности чуждое нам и неизвестное, что мы отмечаем словами сила природы, мы, в термине воля, сводим к тому, что известно нам самым точным и интимным образом, но что непосредственно доступно нам только в нашем собственном существе и поэтому с последнего должно быть переносимо на другие явления. Согласиться с моим взглядом — это значит понять, что сокровенное и исконное во всех, хотя бы самых разнородных изменениях и движениях тел по своему существу одно и то же; но что мы имеем при этом только один случай познать его ближе и непосредственно — именно, в движениях нашего собственного тела, в результате какового познания мы должны назвать это сокровенное начало всех вещей — волей. Согласиться с моим взглядом — это значит понять, что когда та сила, которая живет и зиждет в природе, раскрываясь в проявлениях, все более и более совершенных, поднимается на такую высоту, где непосредственно падает на нее свет познания, т. е. где она сознает самое себя, она оказывается волей, — тем, что нам известно ближе всего и потому ничем не может быть объяснено, а само дает объяснение всему остальному. Она таким образом — вещь в себе, насколько вообще последняя может быть открыта познанием. Следовательно, она — то, что так или иначе должно обнаруживаться в каждой вещи на свете, ибо она — сущность мира и ядро всех явлений.

Так как мое рассуждение О воле в природе специально посвящено предмету этой главы и приводит кроме того свидетельства непредвзятых эмпириков в пользу этого главного пункта моей теории, то мне остается только сделать здесь еще несколько дополнительных замечаний к сказанному в той книге, — [299]замечаний, которые поэтому и будут носить несколько фрагментарный характер.

Итак, прежде всего по отношению к жизни растений я обращу внимание на замечательные две первые главы трактата Аристотеля о растениях. Самое интересное в них — это, как часто бывает у Аристотеля, приводимые им мнения прежних, более глубокомысленных философов. Мы узнаем, что Анаксагор и Эмпедокл совершенно правильно учили, что прозябание растений совершается в силу присущего им вожделения (επιϑυμια) и что эти философы приписывали им также удовольствие и страдание, т. е. ощущения; а Платон признавал за ними только вожделение, именно ввиду их сильной склонности к питанию (ср. Платона в Тимее, стр. 403, Bip.). Аристотель же, верный своему обычному методу, скользит по поверхности вещей, руководится отдельными признаками и, держась понятий, закрепленных ходячими выражениями, утверждает, что без ощущения не может быть и вожделения, а первым де растения не обладают; но как явствует из путаницы его слов, он сам находится в серьезном затруднении, пока, наконец, и здесь не вступает в силу известное правило: „коль скоро недочет в понятиях случится, их можно словом ловко заменить“, — именно, словом το ϑρεπτικον, способность питания, — ее дескать имеют растения, т. е. имеют часть так называемой души, по его излюбленной классификации: anima vegetativa, sensitiva et intellectiva. Но ведь это не что иное, как схоластическая quidditas, и означает: plantae nutriuntur, quia habent facultatem nutritivam; таким образом, перед нами здесь дурная замена того более глубокого анализа, который Аристотель критикует у своих предшественников. Мы видим далее, во второй главе аристотелевского трактата, что Эмпедокл признавал у растений даже половые особенности; это Аристотель тоже критикует, скрывая за общими принципами скудость своих фактических сведений, — такими принципами, как, например: растения не могут быть обоих полов зараз, потому что в таком случае они были бы совершеннее, чем животные.

Совершенно аналогичным приемом вытеснил он правильную астрономическую систему мира, принадлежавшую пифагорейцам, и своими нелепыми принципами, которые он изложил особенно в книгах De coelo, вызвал систему Птоломея, вследствие чего человечество снова лишилось почти на 2000 лет уже добытой истины величайшего значения.

Не могу отказать себе в удовольствии привести мнение одного замечательного биолога нашей эпохи, которое вполне [300]совпадает с моей теорией. Г. С. Тревиранус в своей книге „Явления и законы органической жизни“, 1832, т. 2, ч. I, стр. 49, говорит следующее: „но можно представить себе такую форму жизни, при которой действие внешнего на внутреннее вызывает одни только чувства удовольствия и неудовольствия, а в их результате — вожделения. Такой формой является жизнь растений. В более высоких формах животной жизни внешнее ощущается как нечто объективное“. Устами Тревирануса здесь говорит чистое и непредубежденное естествознание; и он так же мало сознает метафизическую важность своей мысли, как и ту contradictionem in adjecto, которая заключается в понятии: „нечто ощущаемое как объект“, — он даже пространно развивает это понятие. Тревиранус не знает, что всякое ощущение по существу своему субъективно, все же объективное — интуиция, т. е. продукт рассудка. Но все это нисколько не ослабляет справедливости и важности его мнения.

В самом деле, истина, что воля может существовать и без познания, прямо бросается в глаза и, можно сказать, делается ощутительной при взгляде на жизнь растений. Ибо здесь перед нами резко выраженное стремление, определяемое потребностями, подверженное многообразным модификациям и приспособляющееся к разнообразию обстоятельств, — но всему этому, очевидно, познание не сопутствует. И именно потому, что растение лишено познания, оно, в своей идеальной невинности, гордо носит напоказ свои половые органы — и ничего об этом не знает. Но как только в ряду живых существ является познание, эти органы переносятся в сокровенное место. Человек же, у которого эта сокровенность опять слабеет, прячет их намеренно: он стыдится своих половых органов.

Прежде всего, таким образом, тождественна с волей жизненная сила, — но и все другие силы природы тождественны с ней, хотя это и менее очевидно. Если поэтому во все времена мы встречаем более или менее отчетливое понимание того, что в основе растительной жизни лежит некоторое вожделение, т. е. некоторая воля, то, наоборот, низведение сил неорганической природы к той же основе настолько реже, насколько больше расстояние последних от нашего собственного существа.

Поистине, граница между органическим и неорганическим — это самая резкая во всей природе и быть может единственная, которая не допускает переходов, так что закон natura non facit saltus, по-видимому, терпит здесь исключение. Если некоторые кристаллизации по внешнему виду и сходны с растениями, то [301]все-таки между самым ничтожным лишаем, между самой жалкой плесенью и всем неорганическим остается коренная, существенная разница. В неорганическом теле существенное и постоянное, то, на чем зиждется его тождество и цельность, — это вещество, материя; несущественное же и изменчивое в нем, это — форма. В органическом же теле как раз наоборот: именно в постоянной смене вещества при устойчивости формы заключается его жизнь, т. е. его существование как органического. Его сущность и его тождество состоят, таким образом, исключительно в его форме. Поэтому сохранность неорганического тела зависит от покоя и недоступности внешним влияниям; только при этих условиях может оно существовать, и если они соблюдены вполне, то подобному телу износа не будет. Существование же и прочность органического тела, наоборот, зависит от беспрерывного движения и постоянного восприятия внешних влияний: лишь только последние иссякают и движение в теле останавливается, оно, тело, сейчас же умирает и через это перестает быть органическим, хотя бы следы прежнего организма некоторое время еще и держались в нем. Вот почему столь излюбленные в наше время толки о том, что все неорганическое и даже земной шар одарены жизнью и что последний, как и планетная система, является организмом, — подобные толки совершенно несостоятельны. Только органическому подобает предикат жизни. Всякий же организм органичен сплошь, и таков он во всех своих частях, и нигде эти части, даже в своих мельчайших атомах, не составлены из агрегата неорганических элементов. Следовательно, если бы земля была организмом, то все горы и скалы и вся внутренность ее массы должны были бы представлять собою организм, и таким образом, собственно, не существовало бы ничего неорганического, и самое понятие о последнем должно было бы исчезнуть.

Но то, что проявление всякой воли столь же независимо от жизни и организации, как и от познания, и что следовательно и неорганическое имеет волю, обнаружения которой составляют все его необъяснимые далее основные свойства, — в этом заключается существенный пункт моего учения, хотя следы такой мысли у моих предшественников-писателей можно найти гораздо реже, чем следы мысли о воле растений, в которых воля однако тоже не сопровождается еще познанием.

В осаждении кристалла видим мы еще как бы порывание и попытку к жизни, до которой однако дело не доходит, ибо жидкость, из которой он, подобно живому существу, состоит в момент такого движения, не заключена в кожу, как это всегда [302]бывает у живых существ, и он поэтому не имеет ни сосудов, в которых это движение могло бы распространяться, ни чего-либо другого, что отделяло бы его от внешнего мира. Вот почему оцепенение сразу охватывает собою то моментальное движение, от которого остается лишь след в виде кристалла.

И в основе „Сродства душ“ Гете лежит, как показывает самое заглавие, хотя и бессознательно для автора, та мысль, что воля, составляющая базис нашего существа, есть та самая воля, которая сказывается уже в низших, неорганических явлениях, — почему закономерность обоего рода явлений и обнаруживает полную аналогию.

Механика и астрономия показывают нам, собственно, как действует эта воля, — постольку, поскольку она, на низшей ступени своего проявления, выступает лишь в качестве тяжести, оцепенения и косности. Гидравлика показывает нам то же самое в той сфере, где оцепенение разрешается и вещество, ставшее текучим, неудержимо отдается своей господствующей страсти — тяжести. В этом смысле гидравлику можно считать характеристикой воды, ибо она показывает нам те обнаружения воли, к которым в силу тяжести бывает подвигнута вода: так как всем не-индивидуальным существам наряду с родовым характером не свойствен характер частный, то названные обнаружения воли всегда точно сообразуются с внешними влияниями, и поэтому, неоднократным опытом подмеченные за водой, они легко могут быть сведены к твердым принципам, именуемым законами, которые точно показывают, как вода, благодаря своей тяжести, при безусловной подвижности своих частей и отсутствии эластичности, будет действовать при всех разнообразных обстоятельствах. Как вода тяжестью приводится к состоянию покоя, — об этом учит гидростатика; как вода приводится в движение, об этом учит гидродинамика, которая при этом должна принимать во внимание и те препоны, какие воле воды ставит сила притяжения частиц; обе дисциплины вместе образуют гидравлику.

Точно также химия учит нас, как действует воля, когда внутренние свойства веществ, приведенных в состояние текучести, получают, благодаря этому, свободное движение и начинается это изумительное тяготение и отталкивание, соединение и разъединение, удаление от одного, чтобы заполучить другое (о чем свидетельствует всякий химический осадок); и все это мы называем избирательным сродством, — выражение, всецело заимствованное от сознательной воли. [303]

Анатомия же и физиология показывают нам, как действует воля для того, чтобы осуществить и на некоторое время сохранить феномен жизни.

Поэт, наконец, показывает нам, как действует воля под влиянием мотивов и рефлексии. И оттого он рисует ее по большей части в самом совершенном из ее проявлений — в разумных существах, которые одарены индивидуальным характером; что они делают сами и что они переносят от других, все это выводит он перед нами в форме драмы, эпоса, романа и т. д. Чем правильнее и чем ближе к природе изображает он характеры, тем больше его слава; вот почему выше всех поэтов Шекспир. — Изложенная здесь точка зрения по существу своему соответствует тому духу, в котором занимался естественными науками Гете и за который он их любил, хотя in abstracto он и не сознавал этого. Мне известно это не столько из его сочинений, сколько из его личных бесед со мною.

Рассматривая волю там, где ее наличности никто не отрицает, т. е. в познающих существах, мы находим, что всюду проникает ее одно основное стремление: это — стремление всякого существа к самосохранению; omnis natura vult esse conservatrix sui. A все проявления этого основного инстинкта можно свести к исканию, или преследованию, и к удалению, или бегству, смотря по тому, каков будет повод. И это можно подметить даже на самых низких ступенях природы, т. е. объективации воли, — именно там, где тела действуют только в качестве тел вообще и, следовательно, являются объектами механики и где они принимаются в расчет только по проявлениям непроницаемости, сцепления, косности, эластичности и тяжести. И там еще искание сказывается в виде тяготения, а бегство — в виде восприятия движений; самая же подвижность тел в силу давления или толчка, составляющая базис механики, в основе своей есть обнаружение и им присущего стремления к самосохранению. Именно подвижность, там, где тела, как таковые, непроницаемы, служит единственным средством к тому, чтобы спасти их внутреннее сцепление, т. е. данную форму их существования. Тело, получившее толчок или давление, было бы раздроблено толкающим или давящим телом, если бы первое, для спасения своего внутреннего сцепления, не укрывалось от силы последнего бегством, и там, где возможность этого бегства для тела не существует, оно действительно и гибнет. Можно даже рассматривать эластические тела как более мужественные, которые стремятся отразить врага или, по крайней мере, преградить ему дальнейшее преследование. Так, [304]в единственной тайне, которую (наряду с тяжестью) оставляет неразрешенной столь ясная механика, именно в передаваемости движения, — в этом обстоятельстве видим мы обнаружение основного стремления воли во всех ее проявлениях, т. е. инстинкта самосохранения, который уже на низшей ступени раскрывает все свое существенное значение.

В неорганической природе воля прежде всего объективируется в общих силах и лишь через их посредство в феноменах отдельных вещей, — феноменах, вызываемых причинами. Отношение между причиной, силой природы и волей, как вещью в себе, я достаточно выяснил в § 26 первого тома. Оттуда явствует, что метафизика никогда не становится поперек пути физике, а только подымает нить там, где последняя ее выпускает, именно — в пункте первоначальных сил, в которых всякое причинное объяснение имеет свою границу. Лишь здесь начинается метафизическое объяснение, исходящее из воли, как вещи в себе. При всяком физическом феномене, при всяком изменении материальных вещей необходимо прежде всего указать его причину, которая представляет собою такое же частичное, непосредственно предшествующее ему изменение; затем следует найти ту первоначальную силу природы, благодаря которой данная причина способна была оказать свое действие; и только потом, внутренней сущностью этой силы, в противоположность ее проявлению, надо признать волю. Последняя однако столь же непосредственно сказывается в падении камня, как и в действиях человека: разница только в том, что отдельное проявление воли в первом случае вызывается мотивом, а во втором — механически действующей причиной, например — удалением опоры из-под камня; в обоих случаях это проявление одинаково необходимо, но только в первом оно опирается на индивидуальный характер, а во втором — на общую силу природы. Эту тождественность в основных чертах явлений можно подметить даже внешними чувствами. Например, присмотритесь внимательно к выведенному из равновесия телу, которое благодаря особенностям своей формы долго качается туда и сюда, пока не найдет своего центра тяжести: вы невольно увидите пред собою некий проблеск жизни и непосредственно почувствуете, что и здесь действует нечто аналогичное основе жизни. Это, конечно, общая сила природы, которая, однако, сама по себе тождественная с волей, в данном случае становится как бы душою очень короткой quasi-жизни. Таким образом, то, что есть тождественного на двух крайних точках явления жизни, здесь слегка открывается даже непосредственному воззрению и [305]вызывает в нас такое чувство, что и в данном случае непосредственно облекается в форму явления нечто совершенно изначальное, как мы его познаем только из актов нашей собственной воли.

Совершенно иным и прекрасным образом можно достигнуть интуитивного уразумения того, как пребывает и действует воля в неорганической природе, если углубиться в проблему трех астрономических тел и, следовательно, несколько ближе и специальнее изучить движение луны вокруг земли. Вследствие различных комбинаций, которые влечет за собою постоянное изменение взаимоположения этих трех мировых тел, движение луны то ускоряется, то замедляется, и она приближается к земле то больше, то меньше, причем в перигелии земли это в свою очередь происходит иначе, нежели в ее афелии: все это вместе вызывает в движении луны такую неравномерность, что оно действительно представляется каким-то капризом, и даже третий Кеплеров закон теряет здесь свою неизменную силу, так как луна в одинаковые промежутки времени описывает неодинаковые площади. Анализ этого движения составляет маленькую и законченную главу небесной механики, которая от механики земной возвышенно разнится отсутствием всякого толчка и движения, т. е. кажущейся нам столь понятною «vis a tergo», а равно и отсутствием действительного падения: небесная механика не знает, наряду с vis inertiae, иной движущей и направляющей силы, кроме тяготения, этого из сокровенной глубины идущего стремления тел к соединению. Если, в применении к данному случаю, наглядно представить себе во всех подробностях действие этих тел, то мы ясно и непосредственно узнаем в движущей здесь силе именно то, что в самосознании дано нам как воля. Ибо перемены в движении земли и луны, обусловленные тем, что какая-нибудь одна из них, благодаря своему положению, то в большей, то в меньшей степени подвергается влиянию солнца, — эти перемены имеют явную аналогию с тем влиянием, какое вновь появляющиеся мотивы оказывают на нашу волю, и с теми модификациями нашего поведения, какие получаются в результате этого влияния.

Иного рода пояснительным примером может служить здесь следующее. Либих (Химия в применении к агрикультуре, стр. 50) говорит: «Если влажную медь вынести на воздух, который содержит в себе угольную кислоту, то, в силу соединения с этой кислотою, сродство металла с кислородом воздуха увеличивается до такой степени, что они соединяются друг с другом, поверхность меди покрывается зеленой, углекислой медной окисью [306]Между тем два тела, способные соединяться, в тот момент, когда они соприкасаются между собою, развивают в себе противоположные состояния электричества. Поэтому, если привести в соприкосновение медь с железом, то вследствие возбуждения особого состояния электричества способность меди вступать в соединение с кислородом пропадает, и медь даже при описанных выше условиях остается чистой». Это — явление известное, и оно важно в технике. Я напоминаю о нем для того, чтобы указать, что воля меди, отвлеченная и занятая электрической противоположностью к железу, упускает здесь представляющийся ей случай проявить свое химическое сродство с кислородом и угольной кислотой. Она, следовательно, воля меди, действует здесь вполне аналогично с волей в таком человеке, который отказывается от известного поступка, при иных условиях ему симпатичного, для того чтобы совершить другой поступок, внушаемый более сильным мотивом.

В первом томе я показал, что силы природы лежат вне цепи причин и действий, так как они-то и составляют непременное условие и метафизическую основу последних, и что они поэтому вечны и вездесущи, т. е. независимы от времени и пространства. Даже в той неоспоримой истине, что сущность всякой причины, какой такой, заключается в том, что она и на все будущие времена станет производить такое же действие, как и теперь, — и в этой истине уже заключается мысль, что в причине лежит нечто независимое от течения времени, нечто находящееся вне всякого времени, — а это нечто и есть раскрывающаяся в причине сила природы. Имея в виду бессилие времени перед силами природы, можно до известной степени даже эмпирическим и фактическим путем убедиться в чистой идеальности этой формы нашего воззрения. Если, например, та или другая планета какой-нибудь внешней причиной приведена в вращательное движение, то последнее будет длиться бесконечно, — разве только его прекратит какая-нибудь другая, новая причина. Этого не могло бы быть, если бы время было чем-нибудь само по себе и имело объективное, реальное существование: в таком случае и оно должно было бы оказывать некоторое влияние на весь этот процесс. Итак, мы видим здесь, с одной стороны, силы природы, которые раскрываются в этом вращательном движении и, однажды начатое, продолжают его без конца, сами не ведая утомления и смерти, — вечные или безвременные и, следовательно, безусловно реальные и самодовлеющие; а с другой стороны, мы видим время как нечто заключающееся только в том способе, каким мы [307]воспринимаем указанное явление, потому что над самым этим явлением время не имеет никакой власти и не влияет на него, ибо что не действует, то и не существует.

Мы естественно склонны всякое явление природы объяснять по возможности механическим образом, — без сомнения, потому, что механика зовет на помощь наименьшее количество первоначальных и оттого необъяснимых сил, а с другой стороны, заключает в себе много такого, что познается a priori, т. е. зиждется на формах нашего собственного интеллекта и как такое влечет за собою высшую степень ясности и удобопонятности. Впрочем, Кант в своих «Метафизических основоначалах естествознания» свел самую механическую действенность к динамической. Но применять гипотезы механического объяснения к тому, что лежит за пределами бесспорно-механического, к чему относится уже, например, акустика, — совершенно неосновательно, и я ни за что не поверю, чтобы когда-либо поддалось механическому объяснению хотя бы самое простое химическое соединение или даже различие трех состояний аггрегации, — не говоря уже о свойствах света, теплоты и электричества. Последние всегда будут доступны только динамическому объяснению, т. е. такому, которое выводит явления из первоначальных сил, совершенно отличных от сил толчка, давления, тяжести и т. д. и, таким образом, представляющих собою силы высшего порядка, т. е. более явственные объективации той воли, какая обнаруживается во всех вещах мира. Я держусь того взгляда, что свет не есть ни эманация, ни вибрация; обе эти гипотезы сродни той, которая прозрачность объясняет порами и которой очевидная несостоятельность служит доказательством того, что свет не подчинен механическим законам. Для того чтобы самым непосредственным образом убедиться в этом, надо только посмотреть на следующую картину: ураган все гнет, опрокидывает и рассеивает на своем пути, — а солнечный луч между тем, прорвав завесу облаков, незыблемее и мощнее скалы покоится среди этого смятения; недвижимо стоит он, словно призрак, и самою мощью своею совершенно непосредственно вещает нам о своей принадлежности к иному миропорядку, нежели механический. Что же касается построения света из молекул и атомов, то эти попытки, ведущие свое происхождение от французов, представляют собою возмутительную нелепость. Очень резким выражением последней, как и всей атомистики вообще, является помещенная в апрельской книге «Annales de chimie et physique» за 1835 г. статья о свете и теплоте; она принадлежит Амперу, — писателю, в других отношениях столь [308]проницательному. Если верить ему, твердое, жидкое и эластичное состоит из одних и тех же атомов, и только из аггрегации последних возникают все различия, существующие между этими телами; он утверждает даже, что делимо до бесконечности пространство, но не материя, ибо после того, как деление доходило бы до атомов, дальнейшее деление падало бы на промежутки между ними! Посему свет и теплота — вибрации атомов, а звук — вибрация молекул, составленных из атомов. В действительности же атомы просто-напросто idée fixe французских ученых; оттого последние и говорят о них так, как если бы видели их собственными глазами. Иначе было бы удивительно, что такая эмпирическая по своему духу нация, как французы, такая matter of fact nation, столь упорно придерживается совершенно трансцендентной гипотезы, идущей за пределы всякого опыта, и, опираясь на нее, беззаботно строит воздушные за́мки. Это является результатом того, что они, в своем стремлении избежать метафизики, очень отстали в ней, и она скверно представлена у них г. Кузеном, который, при всех своих добрых намерениях, поверхностен и обладает мало-критическим умом. Под давнишним воздействием Кондильяка, французы до сих пор, в сущности, остаются еще последователями Локка. Вот почему вещь в себе, — это для них собственно, материя, из основных свойств которой, каковы непроницаемость, форма, плотность и иные primary qualities, в конечном счете объясняется все в мире: прямо они этого не говорят, но исходят из молчаливой предпосылки, что материя может быть приводима в движение только механическими силами. В Германии философия Канта надолго устранила нелепости атомистики и исключительно-механической физики; правда, в настоящий момент французские взгляды начинают свирепствовать и у нас, — результат введенных Гегелем поверхностности, грубости и невежества!.. Нельзя отрицать и того, что не только очевидно пористые свойства физических тел, но и два специальные учения новой физики, содействовали, по-видимому, торжеству атомистической нелепости: во-первых, кристаллография Гаю, сводящая всякий кристалл к его основной форме, которая представляет собою нечто последнее, но лишь относительно неделимое; во-вторых, учение Берцелия о химических атомах, которые, впрочем, являются простыми выражениями для химических соотношений, т. е. чисто-арифметическими величинами, и в сущности представляют собою не что иное, как марки для счета. Что же касается тезиса второй кантовской антиномии, защищающего атомы, хотя и установленного лишь в диалектических целях, [309]то он, как я показал в своей критике философии Канта, представляет собою чистый софизм, и ни в каком случае наш рассудок сам не ведет нас с неизбежностью к допущению атомов. В самом деле: насколько я не должен происходящее на моих глазах медленное, но постоянное и равномерное движение тела мыслить, как состоящее из бесчисленных, абсолютно быстрых, но все-таки раздельных движений, прерываемых таким же количеством абсолютно коротких моментов покоя, а наоборот, хорошо знаю, что хотя брошенный камень летит медленнее, чем пущенная из ружья пуля, но при этом на своем пути не останавливается ни на мгновение, — настолько же я не должен представлять себе массу какого-нибудь тела состоящей из атомов и промежутков между ними, т. е. из абсолютно плотного и абсолютно пустого: нет, оба эти явления (движение и массу тела) я без всякого труда воспринимаю как постоянные continua, из которых одно равномерно наполняет время, а другое — пространство. И как при этом одно движение может быть все-таки быстрее другого, т. е. в одинаковое время пробегать большее пространство, так и одно тело может быть специфически тяжелее другого, т. е. в одинаковом пространстве заключать больше материи; разница в обоих случаях зависит таким образом от интенсивности действующей силы, — ибо Кант (следуя Пристли) совершенно правильно растворил материю в силах. Но даже если и не принимать указанной здесь аналогии и упорно настаивать на том, что разница в удельном весе всегда может иметь свое основание только в пористости тел, — то ведь и эта гипотеза вовсе еще не приводит к теории атомов, а только склоняет нас к допущению совершенно плотной и неодинаково распределенной в различных телах материи, которая поэтому там, где ее уже не разделяли бы никакие поры, была бы, правда, недоступна дальнейшему сжиманию, но все-таки оставалась бы, как и наполняемое ею пространство, до бесконечности делимым, — ибо из того обстоятельства, что она была бы лишена пор, вовсе еще не следовало бы, чтобы ни одна возможная сила не в состоянии была нарушить непрерывность ее пространственных частей. Ибо утверждать, что такое нарушение вообще возможно только путем расширения уже существующих пространственных промежутков, было бы совершенно произвольно.

Основанием атомистической теории служат именно указанные два феномена, — т. е. разница в удельном весе тел и разница в их сжимаемости; и та, и другая легко объясняются [310] названной теорией. Но в таком случае оба эти явления должны были бы всегда быть налицо в одинаковой степени, — между тем это далеко не так. В самом деле: вода, например, имеет гораздо меньший удельный вес, чем все металлы в собственном смысле, — следовательно, она должна была бы иметь меньше атомов и больше пустых промежутков и таким образом она должна была бы быть очень сжимаемой, — между тем она почти совсем несжимаема.

Аргументация в пользу атомистической теории велась так, что ее сторонники, исходя из факта пористости тел, рассуждали приблизительно следующим образом: все тела имеют поры, — значит, их имеют и все части какого-нибудь тела; если бы это продолжалось до бесконечности, то напоследок от тела не осталось бы ничего кроме пор. Возражение на это представляется такое: действительно, остающееся надо мыслить без пор и, следовательно, абсолютно-плотным, но это еще не значит, что оно состоит из абсолютно-неделимых частиц, атомов; остающееся должно быть абсолютно-несжимаемым, но не абсолютно-неделимым, — полагать иное значило бы утверждать, что делить какое-нибудь тело можно только посредством проникновения в его порыва это совершенно не доказано. Если же все-таки допустить это, то мы, правда, получим атомы, т. е. абсолютно-неделимые тела, или тела с таким плотным сцеплением их пространственных частей, что никакая сила не в состоянии будет их разъединить; но в таком случае подобные тела можно одинаково признавать и большими, и малыми, и иной атом может оказаться величиною с быка, если только у него хватит сил противостоять всяким разъединяющим влияниям.

Если представить себе два совершенно разнородные тела, давлением (например, молотками) или пульверизацией совсем освобожденные от всяких пор, то их удельный вес был ли бы одинаков? Вот что было бы пробным камнем динамики.


Примечания[править]

  1. Эта глава находится в связи с § 23 І-го тома.
  2. Воля — сила слепая, как думают схоластики.