Из мира «бывших людей» (Экоут; Веселовская)/1910 (ВТ:Ё)/5

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
[207]
V.
ПРЕВРАЩЕНИЕ ЗЕМЛЕКОПА В МОГИЛЬЩИКА.

There is no ancient gentlemen, but
gardeners, ditchers,
And grave-makers: they hold up
Adams profession!

(Шекспир — Гамлет — V акт I сцена).

«Три месяца прошло и я снова берусь за эти записки. Я не могу свыкнуться со смертью и исчезновением несчастных, которых я любил: они словно окружают меня, я чувствую, что моя душа захвачена их присутствием, точно они ещё живут и находятся ближе ко мне, чем когда-либо. Чем больше их убивают, тем больше их нарождается. Я обнимаю их в каком-то ужасном пантеистическом общении, каждого во всех и всех в одном.

В течение нескольких дней, после того, как я вспомнил о них, после того, как я увидел снова их в своём воображении и в своей памяти: этих учеников мастерской, оборванцев, заключённых в исправительные дома, я анализирую себя и слежу за собою.

Моя любовь к юным беднякам, дурно одетым, всё крепнет и увеличивается. Мой фанатизм прошёл через цикл всего закоренелого и стёршегося человечества. Я почувствовал себя способным включить в мою религию любви миллионы молодых и красивых существ. [208]Я люблю их всех одинаково, и новые пришельцы не заставили меня изменить моим прежним восторгам и симпатиям.

Но эта восприимчивость к внешнему виду маленьких бедняков, к трогательным страданиям, слившимся с молодостью, дошла до крайних размеров. В конце концов, я мог бы умереть от симпатии, выступить из пределов своего собственного существа.

В одной сказке из Тысячи и одна ночь корабли, приближавшиеся к мрачным скалам магнитной горы, вдруг замечают, что все их гвозди исчезли и пристали к этой горе. Распавшийся корабль разбивается на кусочки. Так и мой очаг любви.

Существует слишком много людей, которых я могу обожать. Что вы хотите от меня, все молодые, грубые и опозоренные люди, что хотите вы, мои красивые, юные парии, к которым я стремлюсь всеми моими порывами, к которым я рвусь всеми моими фибрами, которые заводят пружины моей заботливости, рискуя их сломать, которые наполняют мою душу безумным лиризмом?..

О, приходите все, чтобы покончить разом…

Нет, чего вы хотите от меня, — так как я не сумел бы вас ни написать, ни вылепить, ни передать вас в стихах и звуках, столь красивыми, нежными, столь блестящими и благовонными, какими я вас чувствую и вижу! [209]Да прославится и будет благословен всемогущий Создатель!

Да прославится Он за те испытания, без которых я никогда бы не узнал этой мучительной любви и без которых я никогда не был бы ослеплён мрачной красотой этих бедных существ… Но теперь, Мой Отец, я хочу вернуться к Тебе, поднятый на их слившемся дыхании!

Где я прочёл эту мысль? На некоторых неведомых островах, где ещё до сих пор остаются доисторические очаги на поверхности земли, вода, молоко, яйца, всё не пригодно для пищи, лишено вкуса. На этой слишком новой почве, не имеющей ещё трупов, человек находит всё только ничтожное. В чаше удовольствия должен чувствоваться привкус пепла.

Для того, чтобы я мог восторгаться самым красивым пейзажем, я должен наделить его красноречивыми гробницами. Всякое живое существо рождается из земли, народа, атмосферы и талант высказывает себя настолько, насколько он тесно связан с землёй и с мёртвыми. Кладбище вот отчизна! Нация это общее владение древним кладбищем и желание заставить уважать это неделимое наследство: владея кафедрой для преподавания и кладбищем, мы имеем самый существенный элемент отчизны.»

Эти глубокомысленные строки указывают мне путь к тому, что я сейчас сам переживаю, [210]они разъясняют мне мои пожелания, они раскрывают мне причину моих привязанностей и моего существования.

Было ли более богатое кладбище, более совершенная земля или более сложное человеческое удобрение, чем в этих Брабантских, Фландрских и Антверпенских землях моих любимых провинций? Вот почему столь красивые существа увлекали меня там сильнее, чем где-либо.

Больше того: исходя из этого открытия я анализирую себя ещё глубже, я ищу в самом себе, я познаю себя.

В конце концов, Создатель, я объясняю себе, неразумное очарование с точки зрения моих современников и нормы, — которое оказывают на мою чувствительность эти юные землекопы в старых бархатных одеждах. Они созданы по образцу самой земли, они носят одежду земли; последняя засаливает, покрывает, смазывает и портит их, пропитывает и поддерживает их; она предварительно пачкает их, в ожидании того времени, когда она, ревнивая и ненасытная, после того, как поиграет с ними и обваляет их в грязи, посыплет пылью, вполне захватит их в свою ненасытную пасть, поглотит их и заставит раствориться в своих недрах! Она — земля, смерть, конец, к которому я стремлюсь! [211]Те, кого я любил, являются её пищею, её любимым удобрением, теми, кто всего ближе к ней. Они на неё походят, они носят её оттенок, они преданы ей. Их землистые теории влекут меня уже давно вместе с ними в могилу.

Теперь я понимаю сострадательную нежность, которая чувствовалась в моей душе с самого рождения, по отношению к рабочим, обозным служителям, предназначенным скорее, чем другие, благодаря различным случаям, стачке, голоду и расстрелу, для страстных желаний земли и смерти. Я понимаю моё пристрастие к праздношатающимся бродягам, преступникам, убегавшим от наказания, заключённым, выносящим грубое обращение, оборванцам, посиневшим от побоев, исцарапанным, полумёртвым, от нанесённых им ударов; к убийцам без умысла, рекрутам, обречённым на бурные приключения и преждевременные кончины!

А наши моряки, наши плотные моряки, хотя море и скрывает их в более сжатых саванах, они также отличаются господствующим цветом земли, — эти брюнеты, более или менее позолоченные землёю, ставшие как бы загаром, йодом и бромом моря, — эти брюнеты, любимцы народа, оттенок самой природы, первобытный цвет!..

Человечество! Бедняки! Самая скрытая и самая раздирающая душу улыбка из всех [212]улыбок земли! Тело более розовое и атласное, чем лепесток цветка! Тело, которое подходит к земле и которое составляет землю, сочная мякоть, разлагающаяся на растения, живительные соки и газы, — в ожидании того времени, когда оно станет когда-нибудь снова телом! Самые красивые цветы тоже имеют своё начало в могиле. Кирка садовника такая же, как и кирка могильщика!

Я объясняю себе навязчивые образы, которые преследовали меня всю жизнь: я уже любил могильщика в землекопах.

«Человек, прах ты и в прах обратишься!» сказано в книге Бытия. Мы, все, сколько нас есть, направляемся к этому кладбищу, о котором говорил мыслитель, к этому удобрению, к этому чернозёму родины. Самые близкие к нему кажутся иногда самыми далёкими. Отсюда является трагическое очарование, которое чувствуется у некоторых существ, предназначенных быть съеденными и выпитыми смертью, подобно первым плодам человечества, в их цвету и соке. Отсюда происходит — власть, которую оказывают на меня эти цветущие грубые люди, эти нежные дикари, которые работают лопатой, эти потрошители земли, те, которые её засевают, насилуют, заставляют родить; эти крестьяне, эти подёнщики, которые без конца поворачивают её, эти кирпичники, эти горшечники, которые её обжигают, в ожидании [213]того, чтобы она их поглотила… Земля обнадёживает их, присоединяется к их поту, наделяет их медной окисью, захватывает мало-помалу. Ах, смерть, ты кажешься мне милостивой с некоторых пор! Я отталкиваю от себя всякую мрачную мысль. Никто никогда не стоит ближе к форме и источнику красоты и бессмертия, как в пору, когда он приближается к могиле! Семена нашей кончины те же, что и семена нашего воскресения!

Решившись умереть, я охвачен новою нежностью, новыми планами. Не повлечёт ли за собой рассеяние моих элементов, слияние со всем излюбленным окружающим? Не кончу ли я тем, что переселюсь, атом за атомом, ячейка за ячейкой, во все эти молодые жизни, вечную весну моей отчизны! Я перейду бесконечно малой частицей в каждого из лучезарных моих любимцев. Победа! Составлять часть их деятельного и горячего тела, их дыхания, их пота, происходить из них, испаряться из них после того, как они меня вдохнули. Потонуть в амброзии их испарения! Познать мою вселенную, познать моего Бога!

Будем действовать методически и выберем местность, где будет разлагаться моя физическая личность. То или другое место подходит к рассеянию моих атомов. Это напоминает мне один разговор, который мы вели, много времени тому назад в пору моей [214]дружбы с этими боязливыми и теперь сходными между собою художниками, с которыми я не поддерживаю никаких сношений.

Мы говорили о том, какое погребение предпочтительно.

— Мне, говорил Марболь, христианская могила представляется лучше всего соответствующей поэзии, от которой мы не можем избавиться даже тогда, когда надо покориться своему небытию. Католические благородные и трогательные обряды утешают тех, которые нас переживают!

— Что касается меня, объявил Бергман, я прихожу в ужас от мысли о тлении. Сожигание мёртвых тел кажется мне гораздо более поэтическим и приличным, чем старинные кладбища. Урны, колумбарии римлян: вот вид похорон, к которому надо было бы вернуться.

Вивэлуа, музыкант, родившийся на фламандских берегах, желал бы быть зашитым в мешок и затем брошенным в море. К ногам была бы привешена тяжесть, качающаяся доска и всё тут! Лучше кормить собою рыб, чем червей.

Но Марболь прервал его:

— Нет, ничто не сравнится с могильным холмиком на деревенском кладбище. Я уже избрал себе уголок. Это поле отдыха не отличается никаким памятником, маленькая церковь находится посредине, и колокол звонит столь нежным голосом, что нельзя [215]устать его слушать. Трава растёт там большая и густая…

Я ничего не говорил, я мечтал, чувствуя себя далеко от них, точно я отсутствовал, по своему обыкновению, может быть, умер для них.

Они пробудили меня от моих мечтаний, спросив меня, как и где я надеюсь уснуть моим последним сном.

— Ей-богу, сказал я им, — я ещё не выбрал окончательно себе места, но мне кажется, что если это будет возможно, я изберу почти обнажённую лужайку какой-нибудь местности в городском предместье. Вы знаете: одно из тех грустных полей, — точно лесной или дровяной двор, — куда приходят полежать и поваляться, среди мусора, в тяжёлые и полные сомнений часы, исхудалые жители предместий, погрязшие в нищете, столь же поношенные, как та земля, которую они унижают.

Знаете ли вы их незабвенные головы, обозначенные мучительной печалью нашего времени, с контуром ужасной нищеты, их физиономии, на которых различается что-то ещё более преходящее и таинственное, чем на небе и на водной глади; их беспокойные уста, их впалые глаза, мрачные, но столь же пронзительные, как дрожание газовой бабочки в фонаре на какой-нибудь, едва заметной улице?

Я хотел бы покоиться под этой землёй, под этим театром их скабрёзных забав, [216]их излюбленной гимнастики. Их горячность могла бы проникнуть в меня, их бархат прикасался бы ещё ко мне, я слушал бы их проклинающую и непристойную фламандскую речь, которая жжёт, как водка и царапает ухо, точно кошачий язык, лижущий руку. Они любят сразу, целою бандою: одна женщина для всех! В свободное время, летом, до поздней ночи, не желая отправляться в слишком жаркие чердаки в глубине их тупиков, они танцевали бы или боролись бы под звук какого-нибудь аккордеона или флейты, и я ощущал бы во время их игры то же удовольствие, каким наслаждалась душа Патрокла, на могильном холме которого безутешный Ахилл заставлял бороться самых красивых юношей из их товарищей…

И так как все стали кричать по поводу этой необыкновенной мысли, я захотел ещё усилить сказанное мною и прибавил, желая их рассмешить:

— Если только меня не зароют на каком-нибудь кладбище казнённых, где тела монахов из аббатства Monte à Regret ждут последнего суда, опустив голову между ног.

За неимением подобного кладбища, я должен был удовлетвориться существующими кладбищами. Поэтому я снова брожу по моему любимому предместью, в том направлении, где сады мёртвых окаймляют город живых. Оно [217]казалось мне подходящим к родному селу маленького Палюля.

Там трудятся, в настоящее время, сотни рабочих, вывозящих землю; чудесные молодцы, которые умеют отводить воду — шлёпая на дне траншей! При моих наклонностях, эти работы кажутся мне работами огромного кладбища, а эти землекопы — могильщиками. Они пользуются, к тому же, одинаковой лопатой, как и их собратья, а некоторые их тачки кажутся гробами на колёсах.

То кладбище, на котором я хочу покоиться, близко отсюда. Теперь, когда я избрал кладбище, мне надо найти могильщика.

У меня даже слишком большой выбор среди этих подёнщиков. Они почти все подходят для меня. Я полагаю, что, по крайней мере, один могильщик на кладбище должен был быть сманен из их мрачной партии. Я принимаюсь за поиски; я часто засиживаюсь, преимущественно, в субботу, в соседнем кабачке с мрачной и нелепой вывеской: «Здесь лучше, чем напротив», — куда рабочие направляются выпить, после получки своей платы. Большинство из них приезжает издалека, из фландрских деревень, показывается только мимолётно, останавливается у прилавка и затем отправляется на вокзал большими шагами, если они не предпочитают пропустить поезда, чтобы ударами кирок свести счёты [218]своих ссор, возбуждённых на кладбище. Другие соседи садятся за стол и играют в карты. Иногда случается, что приходят любители голубей, приносят своих птиц, предназначенных к выпуску на другой день, а в воскресные утра их можно видеть без всякого дела стоящими, задрав нос вверх, на пороге их дверей — едва умытых, с опухшими глазами! Их разговор иногда бывает детским, иногда циничным. Мой избранник должен находиться среди них. В один из следующих дней я вмешаюсь в их разговоры.

Пока всё окружающее мне очень нравится. Это соединение моих любимых пейзажей и городских уголков. Железная дорога разделяет эту местность и периодически, между двумя этими откосами, где когда-то совершали свои дела, Бюгютт и Турламэн, толпы копателей, столь же грязных, как мои землекопы, работают над исправлением пути и обновлением балласта. Мужчины выпрямляются и отстраняются со сложенными руками, при проходе поездов, которые свистят им и оглушают их своим шумом. Они моргают глазами при проходе курьерских поездов, и путешественник, рассматривающий их, подобно мне, имеет время только для того, чтобы окинуть их меланхолическим взглядом.

Глиняные домики, лачужки, где скрывают [219]контрабанду, рассеяны, как грибы, вокруг кладбища.

Бал, происходящий у заставы, оглашает всю местность бешеными звуками оркестриона; между тем, многие танцующие предпочитают двигаться в вертепе, находящемся напротив, и в столь тесном, что пары толкутся на месте.

Я выбрал того, кто меня похоронит. Это один землекоп, который занимается с своим отцом на больших земляных работах, предпринятых недалеко от кладбища. Сын в самом очаровательном возрасте, в том весёлом возрасте, в котором я знал Зволю, Кассизма, и слишком скрытного Перкина Спрангаля и моего незабвенного Варрэ.

Розовый и красивый, как девушка, но сильный и хорошо сложенный, как борец с точно стальными руками, ещё более красивый, чем все другие человеческие цветы этой поры, он кажется молодым богом, укутанным в свои бархатные, починенные лохмотья оттенка мёртвых листьев и коры, покрытой мохом!

Отец и сын одновременно землекопы и могильщики. Как современный Гамлет, я веду с ними беседы. Успокоительные разговоры, как все те, которые я вёл в течение моей жизни с дорогими мне существами, свободными от риторики! Нет никакой примеси остроумия; ужасные выдумки, много глупостей, но прежде [220]всего, это трогательное, нежное и прелестное молчание…

Наконец, я остановил свой последний выбор на том, кто выроет мне могилу и будет бросать землю с лопаты на мой гроб.

Моё завещание гласит, чтобы меня похоронили в четверг, как раз в тот день, когда юноша чаще всего помогает старому отцу в его работе на кладбище. В остальное время в течение недели мальчик занимается своим ремеслом землекопа. В эту пору ему случается также помогать в выкапывании картофеля, так как мы приближаемся ко второй половине сентября. У него грязный вид! В иные минуты он производит впечатление нервной и пластической терракоты! Именно, его мне и было надо. Он является адептом всех земляных работ.

Увы! Боже мой, приходилось ли Тебе прощать тех, которые хотят и знают очень хорошо, что они делают… Пускай! Нет сил остановиться! Твоё слишком увлекательное создание пресытило меня и я падаю, опьянённый этим до полусмерти…

В следующий понедельник я пущу себе пулю в лоб. Похороны, значит, будут в следующий четверг. Мой юный друг никогда не узнает, кого он опустит в тот день в прекрасную, свежую могилу. Никогда я ни в [221]чём не открылся ему относительно моих планов.

Заранее я представляю себе эту сцену, так как я очень часто присутствовал при подобных, точно на генеральной репетиции.

Вместе с сыном, старый могильщик начал засыпать гроб, затем, неисправимый любитель выпивки, он хочет отправиться к домику: Здесь лучше, чем напротив!

— Иди, отец, я окончу сам!

Удаляясь, старик бросает ему ключ от калитки:

— Не забудь запереть, когда уйдёшь.

— Будь покоен. Я догоню тебя сейчас же. Мне осталось дела на несколько минут.

— Ты думаешь, мой мальчик? (Эти слова говорю уже я, умерший). Я хотел бы, чтобы мой могильщик был бы весёлым и своенравным. Необходимо, чтобы на моей могиле его ребяческий голос молодого дрозда спел мне последнюю серенаду, последнюю колыбельную песенку; да, именно дрозда, так как жёлтый козырёк на фуражке юноши напоминает мне клюв красивой птицы.

— Хорошо! Я ловлю себя на том, что напеваю песенку, которую будет щебетать подмастерье могильщика на моей могиле. Он твердит её в течение недели, этот нелепый припев, вышедший из какого-нибудь третьестепенного театра, куда никогда, разумеется, не входил мой молодой рабочий, плохой припев, [222]выброшенный на мостовую, где он был подобран и передан от одного голоса к другому, из одного уха в другое, просвистан, повторён, переложен, исчерпан, как кончик сигары, который мальчишки передают из уст в уста.

Но когда поёт его мой любимец, мне кажется, я не слыхал ничего лучшего.

Между тем, он снял свою куртку и вешает её лениво на ручки соседнего креста. Сейчас, когда он окончит, он будет спешить пить и набросит свою куртку на плечо, не желая тратить времени на то, чтобы продеть её в рукава; этот жест я люблю, как все жесты!

Перед тем, как приступить к делу, он вынимает из сумки кусок хлеба, который он усердно кусает красивыми зубами; очень быстро он доходит до конца. Он вытягивается, берёт лопату, начинает работать и напевать, со ртом, ещё полным от последнего куска. Он гнёт иногда немного свою поясницу и переваливается, углубляя конец лопаты в землю; он складывает ногу, опуская её на свой инструмент, чтобы заставить его лучше войти в землю, затем притягивает к себе лопату и бросает землю на гроб с глухим шумом. После того, как он набросал достаточно земли, чтобы покрыть крышку, он останавливается и молчит. Ему жарко, он вспотел, его охватывает лень. Чувствует ли он тягостную [223]теплоту этих сентябрьских сумерок? Он вытирает лоб обшлагом своего фланелевого рукава.

Как он медлит кончить, расстаться со мною, благодаря этим положенным шести футам земли! Он задумывается, облокотившись каблуком на лопату, подпершись локтем и опустив подбородок на руки.

Подозревает ли он о моём посмертном поклонении?

Честное слово, он позирует! Вот счастье и очарование его поз! Мне нужно было бы воскреснуть, чтобы лучше видеть.

Он снова принялся за свою песню и за работу. Его размеренные движения прелестны.

Ах! бедняжка, простой человек, он заключает для меня красоту бесчисленных парий, перед которыми я млел, таял, растворялся, настолько пламенным был мой экстаз. Он последний из тех, которые били меня по нервам и которые заставляли кипеть мою кровь. Ещё одну лопату! точно из милости!

Но он перестал петь и копать. Его радость пропала. Почему? В противоположность моим предчувствиям какая-то грусть охватывает этого невинного юношу, покорившего без своего ведома идеолога, который не переставал созерцать его. В первый раз, молодой могильщик задумывается, мечтает, забывает о времени, о своих, о кабачке, о доме, о своём очаге и о своём деле…» [224]Здесь останавливается дневник Лорана Паридаля.

Мой несчастный кузен покончил с собою в назначенный день, и так как он сделал все распоряжения с большой предусмотрительностью, он был погребён в следующий четверг, после обеда, тем, кого он избрал для этого дела.

Но предвидел ли он те неприятности, которые причинило юному могильщику это предпочтение?

Товарищи нашли его в пятницу утром, возле раскопанной могилы, у раскрытого гроба, в котором покоился мой родственник.

Рабочий никогда не мог объяснить понятным образом своим судьям, почему он выкопал этого мертвеца и открыл его гроб.

Мальчик был очень прост, о чём свидетельствовали его родители и другие землекопы. Хотя он был сложён, как геркулес, он оставался нежным и наивным, как ребёнок. Товарищи даже мучили его. Он никогда не пошёл бы дальше подмастерья садовника, подмастерья землекопа, подмастерья могильщика.

Перед судом он показал приблизительно следующее:

— Я не знаю, что со мною было. Я услышал, что кто-то зовёт меня повелительным голосом и с мольбой. Моё первое движение было бежать, но ноги отказывались служить.

Голос становился всё более и более [225]настойчивым и жалобным, мне пришло в голову, что, может быть, это мой последний умерший жаловался так: я представил себе, что ему должно быть очень тяжело и что я ему понадобился. В конце концов, я почувствовал с своей стороны желание увидеть лицо того, кого я зарыл. Не рассуждая больше, я начал раскапывать землю, я вытащил гроб и открыл его. Человек, положенный там, был мёртв.

Присматриваясь поближе к этому телу, я узнал в нём господина, который дал мне много на выпивку, несколько дней тому назад.

Тогда я почувствовал себя ещё более опьянённым, чем я был когда-либо. Клянусь вам, господин судья, точно, весь алкоголь, поглощённый в тот раз вместе с покойником, ворвался в мою голову и бешено ударил меня лопатой».

Эта история показалась очень подозрительной суду, который приговорил несчастного к трём месяцам тюремного заключения за осквернение могилы. Недоставало ещё преследовать его за вампиризм и некрофилию.

К счастью, его защитнику удалось отстранить эти важные предположения и суд принял во внимание доброе прошлое и умственную слабость объекта.

Я, Бергман, на их месте, я простил бы его, в особенности, если бы я прочёл дневник его несчастного почитателя. [226]Как бы мало я ни был склонен удивляться, я верю в существование тех сил, законы которых не поддаются до сих пор физикам, но удивительные проявления которых приходилось не раз констатировать. Случай, жертвой которого был могильщик Лорана Паридаля, мне кажется, можно только объяснить вмешательством одной из этих таинственных сил. Вполне правдиво юный землекоп рассказал, как, после того, как он узнал умершего, он почувствовал себя, точно под влиянием излишеств питья.

Действительно, алкоголь, более опьяняющий, чем алкоголь кабачка, опрокинул его и оглушил, точно удар палки.

Не оказал ли Лоран, в то время, когда он заносил последние строки в свой дневник или даже в минуту смерти, известного давления, помимо своей воли, и из какой-то безнадёжной симпатии — на бедного юношу, который должен был зарыть его в могилу? Или же, может быть, умерший захотел снова увидеть своего друга, дать возможность его узнать этому избраннику его последних часов?

Среди тех, кто прочтёт эти страницы, может быть, найдётся учёный, способный разрешить эту не дающую покоя проблему, которую я сумел только поставить здесь.